Очерки о Валааме, Савин Иван, Год: 1926

Время на прочтение: 15 минут(ы)

И. Савин

Очерки о Валааме

Савин И. ‘Всех убиенных помяни, Россия…’: Стихи и проза
М., ‘Грифон’, 2007

Содержание

I. Встреча с Вырубовой на Ладоге
II. Валаам — святой остров
III. Валаамские скиты
IV. На скитах Валаамских

I. Встреча с Вырубовой на Ладоге

Как и пушкинский Тамбов, Сердоболь на карте генеральной помечен не всегда {Видимо, ошибка: ‘Тамбов на карте генеральной судьбой отмечен не всегда…’ — строчка из поэмы М.Ю. Лермонтова ‘Тамбовская казначейша’.}. Затерявшийся в сопках и скалах, маленький гранитный городок. Далеко-далеко видна высокая игла его средневековой церкви. Когда-то здесь, у залива бурной Ладоги, был центр православия. Отсюда уходили в тайгу, к полудиким племенам, в дальние скиты иноки только что возникшего Валаамского монастыря. Уносили из бревенчатых храмов свои бесчисленные огоньки жаркой веры и подвига.
Тысячелетие пронеслось над обителью святых Сергия и Германа, над ее опорным пунктом — Сердоболем. Время заметно изменило его лик. Столица православной Финляндии (в Сердоболе — православное церковное управление и епископ Герман), как пролежавший на печи тридцать три года Илья-Муромец, буйно разрастается вдаль и вширь.
У пристани — целый ряд вновь строящихся улиц. Пестрят новенькие вывески банков, магазинов, кавил (кофеен). Конечно, имеются и ‘отели’. Как и всякий уважающий себя город, Сердоболь прежде всего обзавелся казино над широкой гладью темно-синей Ладоги. Золотые буквы на фронтоне. Веранда в пыльных цветах. Упитанный портье. Фрекен в кружевных наколках. Отель как отель. Главная его достопримечательность, пожалуй, — цены: вдвое выше гельсингфорсских. Правда, плавающих и путешествующих по Ладоге пока немного еще. Каждый плавающий неизменно попадает, голодом мучимый, в ‘отели’, где он и отвечает за сотни других, отсутствующих пока, путешествующих…
По грудам щебня, извести и стружек, по коридорам из небытия возникающих улиц проходим к берегу. Изумительно синяя вода озера будто сапфирами усыпана, так горит на солнце его бескрайняя грудь. Голубой ‘Сергий’ — валаамский пароход — еле колышется у ступенчатой пристани. Звонко поет медный колокол у руля. Капитан — веселый монах с мятым клобуком на курчавой голове — протяжным, новгородским говорком бросает команде:
— Отпускай канат. Снимай сходни.
Груда чемоданов, корзин и картонок вырастает под колоколом с надписью выпуклой вязью: ‘Труды валаамских иноков’. Ловко снует в толпе пассажиров и провожающих матросская команда голубого корабля — два послушника в серых рясах. Долгий баритонный гудок — и ‘Сергий’ отчаливает, кормой описывает широкий круг и, рассекая волны острым носом, весело бежит мимо зеленых островов.
Пассажиры ‘Сергия’ — почти сплошь иностранцы. Много финнов, шведов. Семья датчан, во главе с бабушкой, все время, и в поезде, и на пароходе, вяжущей голубой чулок. Немец-турист в тяжелых альпийских ботинках, шляпе с перышком и дорожной котомкой за спиной. Недовольно грызет папиросу некто в сером. Судя по огромным ногам и ‘Таймсу’ в руках — сын туманной Англии.
Русских мало. Только мы с женой да две дамы, расспрашивающие отца Дионисия, капитана, про новости монастырские. Любезно склоняется суконный его клобук с золотым шнурком, венком лавровым и двумя финскими флажками.
— Раньше, как будто, не было у вас, отец Дионисий, такой кокарды? Смеется монах.
— Заставили, матушка. Если, говорят, — капитан, должен какое-нибудь отличие иметь. Ну и дали эти шнурки. Прихожу я к отцу игумену. Куда, спрашиваю, благословите прицепить кокарду? Цепляй, говорит, на клобук. К скуфье-то она не подходит…
Одна из соседок болезненно морщится, передвигая больную ногу. Мне страшно знакомо и это открытое, полное лицо, и эта палка-костыль с резиновым наконечником. Когда больная, сильно хромая, идет к капитанской рубке, провожаю ее внимательным взглядом… И годы испепеляющие, годы предельного могущества, годы безмерных падений и утрат молниеносно встают в памяти… Это — она. Анна Вырубова. Лучший друг последней российской императрицы…
Первой жертвой революционного шторма стала, конечно, она — ‘милая Аня’… Петропавловская крепость, Свеаборгская тюрьма, советские ‘Кресты’. Стремительно ушла в прошлое та, одно имя которой еще так недавно во всех слоях русского общества, от крайне левых до крайне правых, вызывало злобу и насмешку. Теперь это — искалеченная женщина с прежним певучим голосом. Часто замечаешь слезы на этом заметно состарившемся лице. Глубокие тени под тускнеющими глазами. Еще в 1916 году Вырубова-Танеева перенесла железнодорожную катастрофу, раздробившую ей ногу. Невольно вздрагиваю, глядя, как тяжело падает она на свой костыль, с трудом передвигая вывороченную на сторону ступню.
Ничего не осталось от прежней ‘милой Ани’… Одета она скромно, даже бедно. Старенькое платье, стоптанные туфли, вытертое пальто-дождевик…
Далеко впереди чуть вырисовываются контуры Валаама. Перебрасываясь редкими словами с Анной Александровной, с ее матерью, с трогательной заботливостью укутывающей больную дочь, со словоохотливым капитаном, ищу глазами знаменитые купола ‘Святого острова’. Их пока не видно в розово-голубой дымке, встающей над Ладогой.
Уйдя от мирской суеты, отец Дионисий не потерял интереса к делам мирским. Он долго смотрит на меховой воротник жены и говорит, недоуменно разводя руками:
— Лето и — мех. Видно, это мода такая нынче. Сколько ни вожу на ‘Сергии’ дам — все с мехами.
— Однако, вы наблюдательны, отец, — говорит Анна Александровна из капитанской будки, куда загнал ее поднявшийся ветер.
Монах весело поглаживает седеющую бороду.
— Двадцать лет изо дня в день плаваю на ‘Сергии’. Ко всему, матушка, присматриваюсь. Я тут, можно сказать, каждую волну изучил, а не то что меховые воротники.
Проплывает слева Никольский скит с его католической статуей святого Николая, по преданию прибитой бурей к монастырским берегам. Проплывает кладбище с могилой шведского короля Магнуса Великого, перед смертью принявшего православие и похороненного на Валааме. Уходят назад хитроумный монастырский водопровод, памятники и часовенки — следы посещения Валаама царем Петром I, императорами Александром I, Александром II.
Пристань. Серые рясы и клобуки, густой баритон гудка. Мелькают канаты. Шумит многоязычная финно-шведо-англо-немецко-русская речь.
И солнце, солнце без конца и без края…
Валаам.

(Сегодня. 1926. 10 августа. No 175)

II. Валаам — святой остров

Косые лучи осеннего солнца скользят по воде, разламываясь на золотые лучики в пароходной пене. Ладожское озеро кажется огромным голубым диском, брошенным с неба руками богов.
Направо скалистый берег, мохнатые головы сосен. За соснами покатая гора с белой, видимой издалека, обителью. Пунцовая звезда упала с заходящего солнца на золоченый крест колокольни, блещет мигающим светом.
Это Валаам. ‘Святой остров’ Севера. Это к нему причалили в 992 году два схимника с горы Афонской — Сергий и Герман. В дикой чаще древнего леса вырос, как в сказке, белый город церквей, часовен, скитов. Вставшим из воды ‘градом Китежем’ кажется он издалека.
Валаам — один из немногих уцелевших в смуте православных монастырей. Заброшенный в вековую глушь Финляндии, он оказался в стороне от большой дороги коммунистического Соловья-Разбойника. И глядишь на него с опаской: не призрак ли? И любишь его, как последний оплот некогда славных воинов молитвы и отречения.
Валаам знал лучшие дни. В середине XVIII века игумен Дамаскин возвел те белые стены ограды, что видны издалека, украсил церкви образами лучших иконописцев. Вспахал с братией всю окрестную землю. Со второй половины XIX века слава Валаама гремит на всю Россию. Две тысячи монахов, строгая, трудолюбивая жизнь, необозримые угодья, неоценимое богатство храмов. В монастырь длинными вереницами тянутся богомольцы — из столиц и из деревень, царская семья и хлебороб из екатеринославщины, рабочий люд и знать.
Теперь на Валааме только 100 монахов, а богомольцев и совсем почти нет. Идет со мной по монастырскому саду старый монах и говорит с печалью: ‘Старые умирают, молодых нет… Да и откуда им взяться, молодым-то? Понашли бы с юга, много нонче по России бездольного люду бродит, да — граница закрыта. А из здешних мало кто жить устает и к Богу приходит…’
Комнаты для богомольцев — а их несколько сотен — пустуют. Длинный белый коридор, бессчетный ряд дверей. Небольшие горенки с образом Божьей Матери в углу. Узкая кровать из сосны, твердая подушка, одеяло грубой шерсти.
И та же глубокая, вековая, немножко грустная тишина.
Преображенский собор. Величественный храм в два этажа. Нижний этаж покоится на остатках часовенки, выстроенной святыми патронами Валаама — Сергием и Германом.
Здесь же их мощи в серебряных раках. Наверху долго стою у прекрасного образа Божьей Матери. Свечи мерцают в смуглом золоте иконы, в гранях драгоценных камней. Огромное распятие старинной резьбы. В подножье его вделан кусок креста Господня, окруженный бриллиантовым венком. Мощи не осквернены грязными руками, церковные ценности не изъяты… Грязная волна сюда не докатилась. Переливается радуга лампад. Летит вверх, бьется под куполами эхо могучего хора. Негромко, по-монастырски, читает иеромонах Евангелие. Из собора иду в трапезную. Большая сводчатая келья, рассчитанная на 500 человек. Длинные столы в три ряда. За средним столом сидит игумен со старшим духовенством. Общая молитва, настоятель благословляет хлеб наш насущный. Скромный, но сытный ужин.
На Валааме очень старые кладбища. Мне показывают могилу Магнуса Эриксона, героя шведских саг средних веков. Магнус в 1350 году подошел с флотом к Валааму, уже был спущен якорь командирского корабля, когда поднялся шторм, разбивший шведский флот о камни ‘святого острова’. Буря выбросила Магнуса на берег. Он умер через три дня, приняв перед смертью православие. Так говорит легенда. Время сохранило лишь надгробную плиту с неясной надписью на ней. На другом кладбище прошлогодняя буря в течение двух часов повалила свыше 150 000 деревьев. Лес значительно поредел, но все могилы остались нетронутыми…
Вот келья знаменитого схимника — Николая Молчальника. Его в 1809 году посетил император Александр I. Он не мог войти в узкую и низкую дверь кельи, пришлось сделать дверь побольше. Святитель Николай решил угостить императора обедом и дал ему то, что сам ел всю жизнь, — репу. Царская свита бросилась за ножом, чтобы очистить репу, но император остановил своих генералов:
— Как хороший солдат я съем и нечищеную…
Неподалеку от кельи — могила Николая Молчальника. Она буйно заросла. Много верующих привлекает церковь Гроба Господня — точная копия иерусалимского храма Гроба Господня. В церкви — мраморный гроб замечательно тонкой работы.
Глаза разбегаются, когда входишь в музей-библиотеку. Здесь так много реликвий, старины, вещей, принадлежавших святым, великим князьям, царям и императорам, древнейших икон, церковной утвари всех веков, что человек, старину любящий и ее понимающий, рискует много дней пробыть в обществе этих вестников далекого прошлого.
Монастырская библиотека насчитывает 15 000 томов. В их числе оригинальные произведения отцов церкви, один из старейших талмудов и масса редчайших рукописей и старинных актов.
Здесь еще сильнее, чем в монастырской гостинице, вас охватывает, чарует вас, немного печалит седая, молитвенная тишина — единый след прогрохотавших над Валаамом бурных веков…

(Сегодня, 1925. 3 ноября. No 247)

III. Валаамские скиты

Хорошо на скитах! Величественная дикость природы, отдаленный гул Ладоги, невозмутимое спокойствие огромных сосен, скалы, скалы, скалы… Далеко монастырь. Близко небо. Легко дышится здесь, и молиться легко… Много, очень много на Валааме пустынь и скитов, близких и далеких, древних и новопоставленных. За десять дней пребывания своего в монастыре я побывал уже на всех, на некоторые тянет еще — такая красота и святость. Разве расскажешь обо всем?..
Когда вы въезжаете с Ладоги в монастырский залив — как раз в этом месте голубой пароход ‘Сергий’ поет звонким баритоном, — слева зеленеет остров. Это скит Св. Николая. На отлогой вершине его когда-то стояла высокая часовня-маяк. В бурю в окнах ее вспыхивали синие и красные огни, указывая путь в обитель. Теперь на скале небольшой богатый храм, сооруженный иждивением Солодовникова, купца санкт-петербургского.
Главная его святыня (здесь неугомонные ‘кодаки’ щелкают особенно часто) — резная статуя Святителя Николая. Странно видеть католическую статую в православном храме! Существует предание, что Чудотворец приплыл ровно в полночь к монастырским берегам. Изображение Святителя раскрашено блеклыми с золотом красками. Старинные туфли в цветах. В одной руке — меч, в другой — череп. На кудрявой голове — нерусская корона. Стоит статуя в золотом шкафу-раке с точеными дверцами. Когда с легким скрипом открываются они — Святитель кажется живым в полутьме…
На противоположном берегу, у затопленной баржи — всегда здесь словоохотливый отец Иона ловит рыбу, а больше любуется отражением удочки в прозрачной воде — висит на сломанной бурей сосне кусок рельсы, повыше — большой ржавый гвоздь. Бьете гвоздем в этот своеобразный гонг, и от пристани Никольского скита отчаливает за вами лодка…
Если вам захочется исключительного даже на Валааме покоя, солнца и особого монастырского чая с домашним, чуть горьковатым хлебом — поезжайте на Порфирьевский скит. Далеко это, правда. Плывете вы долго по бесчисленным проливам — совсем бирюзовым — с надписями, высеченными в скале: ‘Сооружена сия канава в 1859 году’ или ‘Сей мост сооружен игуменом Дамаскиным с братиею в 1842 году’. Долго стираете вы длинными веслами острые крючки уключин. Устанете, может быть. Но зато ни один турист, ‘музейщик’, до Порфирьевского скита не добирается. С детской улыбкой, радушно как сына родного, встретит вас настоятель скита, бывший игумен, отец Федор. Спросите его: ‘А много вас здесь, отец?’ И ответит монах с детской ласковостью: ‘Было раньше до десяти отшельников, а теперь немного. Всего трое и осталось. Я, игумен Федор, и две кошечки…’ Степенно войдут эти две кошечки (одна — белая, другая — черная) и будут с тихим урчанием есть крупную землянику…
Широко расходится молва о ‘хозяине’ Ковенского скита — отце Ефреме. ‘Хозяином’ в монастырях называется настоятель отдельного скита. Славится отец Ефрем подвижнической жизнью и той глубокой, просветленной верой, которую вкладывает он, ловец человеков, в души исповедующихся у него. Много лет был он духовником Великого Князя Николая Николаевича, провел войну на фронте, шел с крестом впереди войск, снова вернулся в свою келью в отдаленном скиту. Уже с деревянной покосившейся пристани виден белый, византийского стиля храм-часовня, сооруженный Великим Князем в память воинов, павших во время великой войны. Ежедневно совершаются здесь службы о всех, за Веру, Царя и Отечество живот свой положивших…
Отец Ефрем уже 43 года на Валааме. На нем одежда иеросхимонаха: схимническая скуфья с белым крестом, такие же кресты и тексты из Св. Писания на рясе. Из-под насупленных бровей спокойно смотрят приветливые глаза. Длинная борода с проседью. Неподвижное, желтоватое лицо. В нескольких шагах от храма — могила, вырытая отцом Ефремом для себя самого. В бедной келье его вместо кровати — черный гроб с выжженным на крышке скелетом. ‘А вам не жутко спать здесь?’ — вырвалось у меня. Улыбнулся отец Ефрем: ‘Почему же жутко? Смерть — радость! Умерев, я увижу Христа’.
На серых бревенчатых стенах много портретов, в том числе портрет Великого Князя Михаила Александровича с надписью ‘Михаил, 1911’. Черной змейкой брошены четки у другого портрета — Верховного Главнокомандующего. Читаю надпись, сделанную знакомым энергичным почерком: ‘Высокочтимому отцу Георгию. НИКОЛАЙ, 27 июня 1914’. До принятия схимы звали отца Ефрема — Георгием…
С заметной гордостью и любовью говорит схимник о духовном сыне своем, о непрекращающейся и поныне переписке с Великим Князем: ‘Молюсь о нем всегда. Да укрепит Господь его силы на благо родины…’ И я почему-то вспоминаю, что в ризнице монастыря хранится хоругвь князя Пожарского эпохи Смутного времени. Вероятно, немало иноков и мирян и тогда молилось о ниспослании побед доблестному вождю, как молятся они и теперь, в черные годы новой смуты…
К северо-востоку от монастыря, в семи верстах, высоко вздымает свои угрюмые отвесные скалы ‘Святой остров’. На старинных картах значится он под именем ‘Старого Валаама’. Может быть, именно отсюда ‘пошла бысть’ земля Валаамская.
Причаливаю ко всему крохотному: пристани, маленькому кресту на круглом камешке, совсем детской, игрушечной часовенке, узкой тропинке вверх — к вершинам елей, в небо.
И еще грандиознее кажутся оголенные горы с совершенно отвесными скатами, падающие в Ладогу.
Куда идти? Тропинка, взбежав круто, растекается по четырем направлениям. Пойдешь направо — в озеро упадешь, налево… — ‘Ау-у-у…’ — гулким грохотом расходится крик. Музицируют комары. Отгоняю этот назойливый оркестр папиросой, спрятав ее, по-гимназически, в рукав — не увидели бы отцы, не сочли бы ‘музейщиком’…
Через несколько минут показывается из-за уступа совсем дряхлый инок. Осторожно ставит он нетвердые ноги на сухие иглы сосен, золотом песк^обильно пересыпанные, долго смотрит на меня слезящимися глазами: ‘Православный?’ Чувствую: спросил на авось. Какие тут православные теперь!.. Отвечаю, подходя под благословение:
— Православный. Простите, отец, что потревожил. Заблудился бы я без проводника.
Старик крестит меня дрожащей рукой и говорит, волнуясь с живой и теплой радостью:
— Господи, кои веки… Спаси вас Бог. Забыты мы тут… Родного человека по году не видишь… Проходите, миленький…
Как уже знакома мне эта радость иноков, оторванных и отрываемых от всего русского. В каждом скиту — и чем дальше от монастыря скит, тем настойчивее — спрашивают с тревожной надеждой: ‘Православный?’ Иногда плачут. Другие выпытывают: ‘Не из России ли? Как там? Господи…’
Взбираемся на гору. Белая деревянная рука с дощечкой: ‘Дорога к пещере’. Идем над обрывом. Вижу, далеко внизу — озеро. Высота такая, что чуть видны белые барашки Ладоги. Над головой — свисающие глыбы гранита. Вот-вот рухнут… Монах медленно постукивает посохом, говорит: ‘А дорожку-то кругом острова один инок выдолбил. Встанет с солнцем и над пропастью трудится, расщелины камнями заваливает. Песочком раньше было посыпано. Да ветром сдуло нонче песочек-то…’
Первым насельником ‘Святого острова’ был святой Александр Свирский. Пришел он в монастырь в 1474 году юношей. Много лет подвизался на диком острове Валаам. По Божьему зову ушел на реку Свирь, основал на берегах ее монастырь, где и преставился в 1533 году. В пещеру его, тщательно сохраняемую братией, и вел меня старик. Жил св. Александр в расщелине скалы, углубив ее немного.
Перед этой гранитной келией — трехсаженный деревянный крест. Двери нет. Есть длинный, узкий и низкий коридор, в граните выдолбленный. С трудом вползаю в келью, держа в руке свечу монастырского, желто-коричневого воска. Неземной свет горел в душе св. Александра, раз жил он в каменном мешке, в полную тьму брошенном. Ни солнце, ни луна не попадают сюда. Тускло мерцают иконы древнего письма, одну из них принес Святитель из дому, из пределов Олонецких, от берегов реки Ояти. Кровать из неотесанных камней. Каменный стул…
Выползаю из пещеры, полной грудью вдыхаю острый, чуть дурманящий хвойный аромат. Какая красота на земле Твоей, Господи!.. Еле колышутся миллионы игл на сосновых ветках. Каплет румяное вечернее солнце сквозь колеблющуюся сетку этих душистых стрел, на песке расцветают розовые капли райскими цветами. Вздрагивают золотые, совсем шелковые стружки на стволах прямых, как дороги к Богу, сосен. Небо на востоке еще дневное, синее, на западе — огромный и огненный веер заката…
Вспоминаю стихи ‘Размышления у солнечных часов’, только что встреченные у каменного столба:
…Время мчится вперед, час за часом идет непреложно,
И вернуть, что прошло, никому ни за что невозможно.
Береги каждый час: их немного у нас для скитанья,
И клади на часы, вместо гирь на весы, покаянье…
Но ни вспоминать, ни говорить не хочется. Как не хочется заносить на эти дорожные листки, не хочется писать за тридевять земель о том, что взволновало весь Валаам волнением острым, обоюдораздражающим, — о новом и старом стиле {По распоряжению правительства Православная церковь в Финляндии вынуждена была, несмотря на многочисленные протесты, перейти на новый стиль.}. О том, что старостильники — их все же большинство — давно уже не ходят в храмы, ‘оскверненные’ новым стилем, что, сохранив небольшой запас прежде освященных даров, служат они в лесу, повесив икону на сосне, и этот уход в новые катакомбы овеян какой-то страстной верой в свою правоту, что не поколебать этой веры никаким хитроумным софизмам, никаким посулам… Старостильников ‘раздевают’. Снимают клобуки, одеяние схимническое, рассылают по дальним скитам. Многих судили за ‘ересь’ и непослушание, часть выслали за границу. Будут судить еще и еще… Потрясенный небывалой еще на Валааме смутой, спросишь порой: ‘Ну ‘разденут’ вас всех, отец, выгонят с родного острова. Что же станется с монастырем? Погибнет ведь святая обитель!’ И все тот же страстный ответ: ‘Пусть гонят! Основоположники валаамские и мы сами пришли сюда, в монастырь, не остров и его богатства спасать, а душу спасти…’
В монастыре звонят к вечерне. Низкий стон колокола, нарастая, бьется в гранит медным прибоем. Мой проводник, тоже ‘раздетый’, долго крестится, думая о чем-то, говорит: ‘А какой слух из России идет?.. Когда там опять no-Божьему станет?..’
Что я скажу ему?..

Валаам, 1926 г.

IV. На скитах Валаамских1

1 Публикацию этого очерка в газете ‘Новый нарвский листок’ предваряло следующее редакционное сообщение:

Болезнь поэта Ивана Савина

Талантливый поэт, недавно выпустивший книгу своих стихов и обративший на себя внимание лучших литературных критиков, имя которого голубой ласковой звездой сияло в нашей эмигрантской печати, сотрудник нашей газеты Иван Иванович Савин третий месяц болен острой неврастенией.
Про этого хорошего, ясного поэта можно сказать словами Надсона:
Как мало прожито,
Как много пережито…
Ивану Савину всего только двадцать пять лет, но сколько пережил, сказать страшно! Прошел через огни и ужасы освободительной войны, лишился близких, расстрелянных большевиками, подорвал свое здоровье…
Но, Бог даст, все кончится благополучно, и наш поэт выздоровеет и опять приступит к своей любимой литературной работе. Через испытания, болезни и гонения идем мы к счастью своему взыскуемому, к хорошей радостной жизни.
Сегодня печатаем один из его талантливых очерков — ‘На скитах Валаамских’. В рождественском номере пойдет его стихотворение.
На затонувшей барже сидит монах в сером подряснике, рыбу ловит. Крепко держат старые руки самодельную удочку необычайной длины. Чуть вздрагивает красный поплавок на бледно-синей воде. У ног монаха — рыжий кот лениво следит за мелкой рыбешкой, юркими стаями скользящей в неглубокой у берега Ладоге. Когда подхожу к барже, когда хрустят под ногой сухие ветки и крупный, сухой песок, кот медленно поворачивает мохнатую голову, точно хочет спросить: кто там еще…
Роскошно горит закат на гаснущем небе. За проливом, солнечной кровью нарумяненном, Никольский скит. Отражение высокой его часовни смуглым золотом струится в волнах.
— Бог на помощь, отец. Много наловили?
— Есть малость. Все больше окуньки.
— А как в скит-то попасть?
— А ударь, брат, в рельсу, инок и приедет на лодочке.
У пристаньки — разбитая молнией сосна, на сосне кусок ржавой рельсы. Гвоздь огромный висит на веревке. Монастырский гонг…
Бью долго в рельсу. Звонкое эхо вибрирующей волной расходится по воде. Через несколько минут показывается черная, осмоленная лодка. Широко заносит весла сгорбленный, старый монах.
— Здравствуйте, отец. Можно скит ваш посмотреть?
— А чего нельзя? Вестимо можно. Садись, православный. Уплывает рыболов в сером, рыжий кот, отлогие стены монастырского берега. Все ярче отблеск зари на маковке Никольского храма.
Некогда на северном берегу Крестовского острова стояла высокая часовня-маяк. В бурные ночи Ладога славится штормами — в окнах часовни пылали синие, красные и зеленые огни. Теперь вместо часовни — небольшой каменный храм. Далеко-далеко видны его снежно-белые стены и золотой шар купола.
Гремит в руках инока старинный ключ, с легким скрипом открываются тяжелые двери. Сразу же бросается в глаза великолепный резной иконостас. Каждая деталь, каждый цветок, крестик, звезда выточены умелыми, усердными руками.
— Кипарис все? Работы братии?
— Потрудились на Господа валаамские отцы, — отвечает старик и осторожно открывает дверцы шкафа-раки у левого придела. — А вот Святитель Николай.
Тонкой работы статуя Николая Чудотворца — тоже из дерева выточена. В руках его меч и череп. На голове — икона, на ногах — странные туфли в цветах. Изображение украшено золотом и синью.
Странно видеть католическую статую в православном храме…
— Откуда у вас статуя эта?
— Это не статуя, — сурово перебивает меня инок. — Это Николай-Святитель.
— Монастырской работы? — спрашиваю я, чувствуя, что еще одну оплошность сделал.
— Никакой не работы. А приплыл к нам в полночь Святитель. Буря была агромадная. А вышел Святитель на берег — сразу тебе всякая волна спала…
Поставив у лика Богоматери монастырскую свечу воску ярого, иду по крутой тропинке к северному берегу островка. Костлявым чудовищем поднимается к небу высокая лесенка-маяк. Взбираясь по шатким ступенькам, чувствую легкое дрожание хрупкого деревянного скелета. Соленый ветер резко бьет в лицо. Гортанно кричат чайки.
Куда ни глянь — бескрайнее зеркало Ладоги. Чуть видны массивные скалы Сердоболя. Золотая дорога вьется внизу широким змием адовым…
Скит во имя Всех Святых.
Идти к нему надо тихим монастырским бором, редкими полянами с густой листвой, совсем изумрудной травой, тропинками, сдавленным гранитом.
Далеко справа остаются и ‘Московский мост’, и во время оно богатая молочная ферма (чахнет тысячелетний монастырь — и писать об этом не хочется…), и неимоверным трудом прорытые в скалах ручьи и проливы с выжженной вязью: ‘Проведена сия Канава 1859’.
Тишина над скитом необычайная. Шли мы шумной толпой. Длинной лентой растянулись по бору, перекликались громкими — мирскими — голосами. А вышли на опушку — невольно все смолкло.
Сквозь зеленую сетку берез, сосен, пихт и серебристых елей падало солнце румяным заревом. Пели птицы. Пьянил аромат хвои и каких-то белых, мохнатых цветов.
Никто нас не встретил. В зеленой пене ветвей молчаливо стоял Всехсвятский скит — маленький, забытый монастырек. Старинные башенки по углам. Белая ограда. За ней — семья яблонь, тоже древних. Справа два пруда, тиной поросших. И только когда вошли мы в белые ворота, вышел из кельи сморщенный, высохший, черный старичок. Снял скуфью и сказал дрожащим голосом:
— Женщинам сюда нельзя. Женщины, уйдите. Прошу вас. Потом только узнал, что издавна славится скит во имя Всех Святых
аскетической жизнью. Насельники его постятся круглый год. Даже рыбы и даже на Пасху здесь не едят. И постное масло только три раза в неделю. Молодым послушникам советуют старцы и чаю с сахаром не вкушать.
Сконфуженные дамы наши ушли на опушку. Мужчин старик повел по белым, строгим, пустынным кельям (жило здесь до 20 иноков), в церкви повел — во имя Всех Святых и во имя Сил Бесплотных. Показал прекрасные образа, дорические, с золотом, колонны из черного гранита, резные иконостасы из ореха. Всюду та же ласковая тишина, на всем та же пестрая игра летнего солнца.
Надгробную плиту ‘прозорливого старца иеросхимонаха Антипы’ показал. Еще при жизни погребал себя отец Антипа: спать ложился каждый вечер в вырытую у церкви могилу, крышей гроба покрывался…
Рассказывал черный, сморщенный монах, плача, о том, что ‘раздели’ его, старостильника, — сняли монашеский клобук, сослали, как и других старостильников, из монастыря в дальний скит, осенью судить будут, как и судили уже многих…
Стоит ли писать об этом? Писать о том, что слишком крутым отрывом от исконного, привычного создается и усиливается рознь, раскол, взаимное озлобление? И получше нас были витии…
Провел нас черный старик к Иерусалимскому скиту, опять снял мятую скуфейку и сказал:
— Ну, помоги вам Господи. Долго вспоминать буду. Редко нонче родного человечка увидишь. Когда-когда словом с кем перебросишься. Забыты мы нонче…
Храм Иерусалимского скита — точная копия храма Гроба Господня. Переносишься мыслью в далекую Палестину, в святую тень ливанских кедров…
Под стеклом, матово мерцающим огнями цветных лампад, неяркими бликами свечей, терновый венец, давно уже из Иерусалима привезенный на Валаам. С престолом, на котором покоится венец, связана легенда о чуде.
Совершается оно в древнем Иерусалиме, в ночь Воскресения Христова. В миниатюрный алтарь — из камней Гроба Господня — входит близко к полуночи патриарх, тщательно обыскиваемый турками (так рассказывают богомольцы), покрывает терновый венец ватой, смоченной благовонным маслом. Несколько минут длится тишина. В алтаре совершенно темно. И вдруг ярким пламенем вспыхивает вата. Искры растекаются по камню. И чудесный огонь этот падает на свечи и лампады, заливая весь храм неожиданным сиянием…

Валаам, 1926 г. (Новый нарвский листок. 1926.
18, 21 декабря. No 29, 30)

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека