Об истории русской живописи г. Александра Бенуа и о современных настроениях, Михайловский Николай Константинович, Год: 1902

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Литература и жизнь.
Объ исторіи русской живописи г. Александра Бенуа и о современныхъ настроеніяхъ.

Недавно вышелъ въ изданіи товарищества ‘Знаніе’ второй томъ ‘Исторіи русской живописи въ XIX вк’ г. Александра Бенуа. Мн неизвстенъ первый тонъ этого сочиненія, во лежащую передо мной книгу я прочиталъ съ величайшимъ интересомъ.
Прежде всего въ книг меня поразило презрительное и вообще враждебное отношеніе автора въ литератур, насколько она вліяла и вліяетъ на русскую живопись, или даже насколько такъ или иначе русская живопись вообще сближается по своимъ задачамъ съ русской литературой. Можетъ быть, конечно, меня это поразило потому, что я самъ писатель, но думаю, что это должно броситься въ глаза каждому читателю, такъ какъ г. Бенуа ведетъ эту линію съ первыхъ же страницъ своей книги.
Пагинація второго тома ‘Исторіи русской живописи въ XIX вк’ начинается съ 133 страницы, и уже на 136-й читаемъ: ‘Достаточно было одного толчка, чтобы едотовъ съ безусловною ясностью увидалъ, въ чемъ именно его назначеніе. Великій знатокъ русской жизни помогъ ему разобраться въ самомъ себ. Крыловъ, первый начинатель всего истинно-русскаго движенія въ литератур, былъ такъ пораженъ и восхищенъ жизненностью и характерностью набросковъ и карикатуръ едотова, что даже преодоллъ свою классическую лнь и написалъ ему письмо, которое, наконецъ, открыло едотову глаза’.
Казалось бы, чего лучше? Писатель открылъ живописцу глаза на его настоящее назначеніе, литература оказала услугу живописи… Однако, это не такъ просто, какъ кажется поверхностному взгляду. Дло въ томъ, что ‘совтъ данный Крыховымъ едотову, исходилъ отъ литератора, весь вкъ, съ виду благодушно, но язвительно по существу насмхавшагося надъ скверностью русской жизни, и этотъ совтъ литератора привили художнику литературную точку зрнія на живопись. едотовъ, пошедшій по стопамъ милыхъ сердцу его голландцевъ, отступилъ отъ ихъ завтовъ, увлекся методическимъ ‘проповдничаньем’ Гогарта, оставилъ въ сторон чисто-живописныя задачи и взялъ въ руки не одн кисти и палитру, а еще розгу и указку’ (137). Маленькое противорчіе между этими двумя цитатами, раздленными всего одной страницей, не смущаетъ г. Бенуа, и въ дальнйшемъ обзор произведеній едотова онъ уже твердо стони на вредоносности литературы для живописи. едотовъ ‘был сбитъ съ толку своей литературностью’ (138). ‘Если по заданіе эти картины (‘Свжій кавалеръ’, ‘Сватовство маіора’ и проч.) и стояли выше прежнихъ сеній и акварелей художника, то и он не мене ихъ были пропитаны литературнымъ духомъ’ (140) ‘Можно предположить, что со временемъ едотовъ отдлался (и совсмъ отъ того литературнаго характера, который вредитъ его картинамъ въ чисто художественномъ отношеніи’ (на той же стр.) едотовъ, ‘безспорно находившійся одно время подъ сильнымъ вліяніемъ Гоголя, въ сущности не любилъ Гоголя. Его простая и нжно любящая натура была оскорблена тмъ неистовы’ глумленіемъ, тмъ безпощаднымъ бичеваніемъ, которыя скрыт подъ веселымъ тономъ ‘Ревизора’ и ‘Мертвыхъ душъ’ (все тамъ же).
Другое дло Перовъ. Онъ стоитъ на первомъ мст ‘среди тхъ, которые перешли отъ добродушной безобидной насмшки едотова къ угрюмой бичующей проповди въ дух ‘прогрессивной’ печати 60-хъ годовъ’ (157). Картина Перова, ‘появившаяся въ годъ освобожденія крестьянъ, не имла и слда сентиментальности, но была дерзкой, вполн ‘Базаровской’, по рзвости, выходкой. ‘Проповдь въ сел’ изображена въ окончательно мрачныхъ краскахъ. Нтъ ни малйшаго просвта. И священнослужители, и мужики, и помщики представлены въ такомъ не привлекательномъ вид, что, глядя на эту картину, зрителю остается только придти въ отчаяніе. Не за что уцпиться, не на чемъ утшиться. Все въ Россіи, судя по этой картин, вызывалось, совершенно такъ же, какъ въ романахъ Писемскаго, никуда не годнымъ, все зданіе культуры требовало ломки и переустройства. Въ 1862 г., какъ разъ въ самый тревожный ли русскій жизни годъ, Перовъ выставилъ дв картины, который по своей отчаянной рзкости могли бы вполн выдержать сравненіе съ самыми мрачными обличительными сочиненіями русской направленской литературы того времени’ (157—158). Позже, въ ‘Охотникахъ на привал’ и ‘Рыболов’ Перовъ ‘отказался отъ указки и гражданскихъ слезъ, но вмсто того, чтобы заняться простой дйствительностью, простой живописью (курсивъ г. Бенуа), онъ все же остался на чисто-литературной почв и принялся смшить зрителей пустяшными разсказиками’ (161).
‘Большинство реалистовъ 60-хъ годовъ перенесло чисто-литературные пріемы въ живопись, принялось въ картинахъ, изображающихъ дйствительность, разсказывать, учить и смшить. Кто былъ постарше, т пли на разные лады грустную псенку Некрасова, кто помоложе, т сочиняли разудало-ядовитые куплеты на злобы дня… Сердце Стасова и ему подобныхъ радовалось, глядя на мрачнаго ‘Знахаря’ Мясодова, на грустно-чувствительную сцену ‘Пасха нищаго’ Якобія, на ‘Трехъ мужиковъ’ Петрова — первый проблескъ въ живописи грубаго народничества въ дух Глба Успнскаго’ (164—165).
‘Передвижники’ сдлали большое и доброе дло, освободивъ русскую живопись отъ академической условности, но бда и вредъ ихъ въ томъ, что они поддались вліянію литературы: ‘они хотли переобразовать русское обшество, пособить старшимъ братьямъ-литераторамъ’ (195). Теперь этотъ гнетъ литературы сброшенъ, живопись стала свободна. Напримръ, Левитанъ, геніальный, широкій, здоровый и сильный поэтъ — родной братъ Кольцову, Тургеневу, Тютчеву. Въ извстномъ отношеніи, какъ художникъ, тсно сжившійся съ природой, безхитростный и глубокій, онъ, пожалуй, даже превосходитъ ихъ. Но это сравненіе въ литераторами, если и является само собой при взгляд на его пейзажи, то вовсе не означаетъ, чтобъ въ немъ была хоть капля литературности’ (229). Точно также ‘искусство Срова ничего не иметъ въ себ литературнаго’ (283). И ‘искусство Сомова ничего не иметъ въ себ литературнаго’ (273).
Г. Бенуа указываетъ и моментъ, когда совершилась эта эмансипація живописи отъ литературы. ‘Въ 80-хъ годахъ,— говоритъ онъ,— когда у общества была отнята и послдняя надежда на участіе его въ государственномъ переустройств, когда вс въ силу того мало-по малу охладли къ суетнымъ вопросамъ политики, когда, посл двадцатилтней бури, наступило надолго почти полное умиротвореніе, то тутъ въ этомъ затишь все громче стала слышаться рчь тхъ русскихъ людей, которымъ до сихъ моръ внимали какъ-то разсянно и мимоходомъ. Звзды Некрасовыхъ, Щедриныхъ, Писаревыхъ и Добролюбовыхъ стали меркнуть одна за другой, и только теперь стали оцнивать по должному священныя слова Толстого, Вл. Соловьева, Страхова, Тютчева, Тургенева, Фета, Майкова и величайшаго среди нихъ великаго художника-пророка Достоевскаго… Съ тхъ поръ явилась возможность и для живописи освободиться отъ увлеки литературы и искать своихъ собственныхъ путей’ (194).
Чтобы надлежащимъ образомъ оцнить значеніе этой тирады, надо принять во вниманіе нкоторыя замчанія г-на Бенуа объ отдльныхъ художникахъ и картинахъ. Такъ, говоря о покойномъ Ярошенк, къ которому онъ вообще относится довольно презрительно, г. Бенуа отмчаетъ извстную картину ‘Всюду жизнь’ слдующей аттестаціей: ‘Единственно Ярошенко ни своихъ товарищей подошелъ, такимъ оврагомъ, хоть отчасти, и намреніяхъ, къ автору ‘Мертваго дома’ (188). Подъ ‘товарищами’ Ярошенки здсь разумются только передвижники, такъ какъ изъ позднйшихъ художниковъ нкоторыя очень прислушиваются въ Достоевскому. О г. Суриков читаемъ: ‘Суриковъ, близокъ по духу мистику и реалисту Достоевскому. Лучше всего это сходство замтно въ его женскихъ типахъ, какъ-то странно соединяющихъ въ себ религіозную экстатичность и глубокую, почти сладострастную чувственность. Это т же ‘хозяйки’, ‘Грушеньки’, ‘Настасьи Филиповны’… Достоевскій сказалъ, что нтъ ничего фантастичне реальности. Это въ особенности подтверждаютъ картины Сурикова’ (218). И г. Нестеровъ ‘является, рядомъ съ Суриковымъ, единственнымъ русскимъ художникомъ, хоть отчасти приблизившимся въ высокимъ божественнымъ словамъ ‘Идіота’ и ‘Карамазовыхъ’ (242). Если, однако, только гг. Суриковъ и Нестеровъ приблизились собственно въ Достоевскому, то, вообще говоря, ‘въ наше время… все, что было молодого и свжаго, ринулось въ объятія мистики’ (226).
Итакъ, живопись эманципировалась отъ литературы тогда, когда ‘звзды Некрасовыхъ, Щедриныхъ, Писаревыхъ и Добролюбовыхъ’ померкли и замнились ‘священными словами Толстого, Вл. Соловьева, Страхова, Тютчева, Тургенева, Фета, Майков’ и величайшаго среди нихъ великаго художника-пророка Достоевскаго…’ И г. Бенуа серьезно увренъ, что замна однихъ литературныхъ вліяній другими литературными есть освобожденіе отъ литературы… Мн кажется, что это умозаключеніе свидтельствуетъ только объ освобожденіи самого г-на Бенуа отъ логики. Но умозаключеніе это достойно вниманія не только съ чисто логической стороны, а и стороны тхъ фактовъ, которые легли въ его основаніе.
Въ предисловіи къ недавно вышедшему второму тому ‘Исторіи живописи’ Мутера редакторъ перевода, г. Бальмонтъ, выражаетъ благодарность ‘извстному художнику и писателю по художественнымъ вопросамъ Александру Николаевичу Бенуа за сдланныя имъ указанія относительно перевода и выбора иллюстрацій къ книг Мутера. Я долженъ признаться, что, какъ художникъ, г. Бенуа мн совсмъ не извстенъ, а какъ съ писателемъ по художественнымъ вопросамъ, я съ нимъ знакомъ только по второму тому ‘Исторіи русской живописи въ XIX вк’. Охотно сознаюсь въ своемъ невжеств и готовъ врить, »о въ дл живописи г. Бенуа есть судья вполн компетентный, хотя и въ этомъ отношеніи меня берутъ нкоторыя сомннія. Но, что касается литературы, то, отнюдь не эманципировавшись отъ ея воздйствія,— да и какой смыслъ въ этой эманципаціи?— г. Бенуа представляется въ этой области невиннымъ младенцемъ, развязно болтающимъ на темы, о которыхъ онъ не иметъ никакого понятія. Взять хоть бы вышеприведенную его выходку ‘грубомъ народничеств въ дух Глба Успенскаго’. Если захватанный и дружескими, и вражескими руками и потому совершенно неопредленный терминъ ‘народничество’ и приложимъ съ необходимыми оговорками къ писаніямъ Успенскаго, то эпитетъ ‘грубое’ народничество свидтельствуетъ именно только о невинности и вмст съ тмъ развязности г-на Бенуа. Даже въ періодъ усиленной полемики съ народничествомъ (теперь этимъ дломъ занимается, кажется, только г. А. Б. въ ‘Мір Божіемъ’) его противники выдляли Глба Успенскаго, именно какъ писателя необыкновенно тонкаго. Доказывать г-ну Бенуа совершенную нелпость этой его выходки я не буду. Порекомендую только ему, какъ ‘извстному художнику и писателю по художественнымъ вопросамъ’, прочитать статью А. Г. Горифельда ‘Эстетика Глба Успенскаго’ въ сборник ‘На славномъ посту’. Остановлюсь нсколько подробне *на приводимомъ г-номъ Бенуа списк писателей, ‘священныя слова’ которыхъ замнили будто бы померкшія звзды Некрасова и Щедрина. Какъ помнятъ читатели, это все люди, во-первыхъ, чуждые ‘суетнымъ вопросамъ политики’, а во-вторыхъ, люди, которымъ ‘до тхъ поръ внимали какъ-то разсянно и мимоходомъ’. Въ списк г-на Бенуа дйствительно есть писатели, боле или мене удовлетворяющіе обоимъ этимъ условіямъ. Таковъ, напримръ, Страховъ. Но вдь его, можетъ быть, и ‘священнымъ’ словамъ и теперь внимаютъ такъ же разсянно и такъ же мимоходомъ, какъ и при его жизни. Доказательствомъ можетъ служить хотя бы огромный двутомный трудъ г. Мережковскаго о Достоевскомъ и Толстомъ, въ которомъ ни единаго раза не поминается Страховъ, хотя оба названные великіе писатели были предметомъ его постояннаго восторженнаго вниманія. Интересно было бы знать, когда именно Достоевскому, Тургеневу, Толстому ‘внимали разсянно и мимоходомъ’. Какъ извстно, первыя же произведенія этихъ писателей — ‘Бдные люди’, ‘Записки охотника’, ‘Дтство и отрочество’ — вызвали настоящій восторгъ. Но, можетъ быть, эта ‘разсянность’ наступила позже, напримръ, когда Добролюбовъ писалъ свою знаменитую статью о ‘Наканун’ или когда Писаревъ съ молодою рьяностью ломалъ копья за ‘Отцовъ и Дтей’? Это наводитъ на другой рядъ вопросовъ: былъ ли Тургеневъ чуждъ ‘суетныхъ вопросовъ политики’, когда давалъ свою ‘Аннибалову клятву’ борьбы съ крпостнымъ правомъ, когда, вплоть до ‘Нови’ такъ или иначе откликался на волновавшія общество общественные вопросы? Былъ ли ихъ чуждъ Достоевскій, изображая мракъ ‘Мертваго дома’, влагая въ уста Раскольникову политическую идею, воспроизводя политическій процессъ въ ‘Бсахъ’, по своему ршая восточный и другіе политическіе вопросы въ ‘Дневник писателя’? Былъ ли чуждъ Толстой въ своихъ статьяхъ о народномъ образованіи, о голод, о непротивленіи злу, о государств, о женскомъ вопрос и проч., проч., и проч? Думаю, отвть не подлежитъ никакому сомннію: Тургеневъ, Достоевскій, Толстой вызывали и восторги, и нареканія, но никогда имъ не внимали разсянно и мимоходомъ, и никогда они не были чужды ‘суетнымъ вопросамъ политики’, хотя вс они, каждый по своему, стояли на извстной теоретической высот, открывавшей имъ боле или мене широкіе горизонты.
Особенно курьезно видть въ списк г-на Бенуа рядомъ, бокъ о бокъ имена Тургенева и Фета. Будучи личнымъ пріятелемъ поэта розы и соловья, и вмст съ тмъ очень взыскательнаго помщика, Тургеневъ, однако рзко расходился съ нимъ во мнніяхъ, какъ насчетъ суетной политики, такъ и насчетъ теоретическихъ вопросовъ, въ томъ числ и вопроса о задачахъ искусства. Такъ однажды онъ писалъ Фету: ‘Я говорю, что художество такое великое дло, что цлаго человка едва на него хватаетъ со всми его способностями, между прочимъ, и съ умомъ. Вы поражаете умъ остракизмомъ и видите въ произведеніяхъ художества только безсознательный лепетъ спящаго’. Или въ другой разъ, ‘вы закоренлый и остервенлый крпостникъ, консерваторъ и поручикъ стариннаго закала’.— Казалось бы, въ виду хотя бы даже только этихъ двухъ отрывковъ изъ переписки, мудрено ставить Тургенева и Фета за ту общую скобку, за которую г. Бенуа, точно въ насмшку надъ обоими, поставилъ ихъ совсмъ рядомъ.
Такова степень основательности сужденій г-на Бенуа о литератур. Надюсь, что въ области живописи онъ больше у себя дома, хотя, не смотря на пускаемый имъ фейерверкъ изъ именъ старыхъ и новыхъ, русскихъ и иностранныхъ художниковъ и художественныхъ школъ, а также техническихъ или, какъ онъ самъ въ одномъ мст выражается, qnasi-техническихъ терминовъ,— меня и въ этомъ отношеніи берутъ нкоторыя сомннія. Съ приличествующей мн, какъ профану, скромностью, умолчу, однако, о нихъ. Пусть вся эта сторона книги г-на Бенуа безупречна.
Меня занимаютъ здсь не достоинства и недостатки того или другого художника, той или другой картины съ точки зрнія г-на Бенуа, а самая эта точка зрнія. Что бы онъ ни говорилъ о ‘сочныхъ мазкахъ’ такого-то живописца или о ‘вкусныхъ краскахъ’ такого-то или, напримръ, о ‘неподдльной ломанности и искреннемъ жеманств’ г. Сомова (273), мы, профаны, посщающіе художественныя выставки, руководствуемся при оцнк картинъ собственными вкусами: восхищаемся однимъ, смемся надъ другимъ, проходимъ мимо третьяго и т. д. И презираетъ же насъ за это г. Бенуа! Мы, по его мннію, ‘грубая, равнодушная, невжественная толпа, занятая низменными будничными интересами и ничего общаго съ высокимъ и свтлымъ дломъ познанія красоты не имющая’ (190), мы пользуемся ‘глупйшей кличкой ‘декадентство’ (223), мы еще разъ ‘грубая и пошлая толпа’ (273). И т. д., р т. д. Можетъ быть, это ужъ черезчуръ бранчиво и не свидтельствуетъ даже о дйствительномъ великолпія г-на Бенуа. Во всякомъ случа это безцльно: какъ бы низменны ни были наши понятія о красот, отказаться отъ нихъ мы не можемъ, пока они не измнятся, а фейерверки г-на Бенуа измнить ихъ безсильны. И потомъ — почему кличка ‘декаденты’ — глупйшая, когда г. Мережковскій только что съ истерической похвальбой кричалъ: ‘мы — декаденты! мы — упадочники!’ и когда самъ г. Бенуа не разъ употребляетъ эту кличку въ своей книг? Или въ устахъ его она умнетъ?
Г. Бенуа стоитъ за свободу: художникъ долженъ свободно, безъ чьей бы то ни было сторонней ‘указки’ выражать свои чувства. Прекрасно, но да позволено будетъ и намъ обходиться безъ указки г-на Бенуа, не подвергаясь за это чуть не площадной ругани. Думаю, что это тмъ боле намъ позволительно, что указку нашего автора уразумть чрезвычайно трудно.
Г. Бенуа — изъ ‘модерновъ’ и потому жестоко расправляется съ своими предшественниками, какъ съ академизмомъ, такъ и съ тмъ, что онъ называетъ ‘литературнымъ направленствомъ’, ‘общественнымъ направленствомъ’ и просто ‘направленствомъ’. Но что касается положительной стороны его книги, то она поистин неуловима. Задачу и дятельность современныхъ художниковъ, по словамъ г-на Бенуа, ‘иначе, какъ довольно таки туманнымъ терминомъ: служенія красот, искусству, не назовешь’ (225). Можно порадоваться, что терминъ этотъ — мимоходомъ сказать, отнюдь не современный, не новый, а, напротивъ, очень и очень старый — признанъ, наконецъ, довольно туманнымъ. И, конечно, туманность эта не разсется, а можетъ быть, даже еще боле сгустится оттого, что г. Бенуа время отъ времени прибавляетъ къ существительному ‘красота’ прилагательное ‘мистическая’. Гораздо ясне другое, уже вполн категорическое опредленіе: ‘Живописецъ непремнно долженъ быть декораторомъ: украсителемъ сцены,— все назначеніе его въ этомъ‘ (288). Если къ этому прибавить: ‘по вкусу или по заказу владльцевъ стнъ’,— потому что вдь безъ ихъ согласія это невозможно,— то ничего мистическаго тутъ не покажется. Простое житейское дло. Не думаю, однако, чтобы это обстоятельство способствовало подъему искусства на ту надзвздную высоту, на которой его хочетъ видть г. Бенуа. Онъ презираетъ т ‘соціально-педагогическія идейки’, которыми, по его словамъ, исключительно руководились старые художники, ‘изъ принципа’ давая плохо написанныя картины. Онъ ‘тяготится тмъ подчиненіемъ суетнымъ интересамъ, которое было въ художеств 60-хъ годовъ’. Слова, ‘содержательныя картины’, ‘идейныя картины’ онъ ставитъ въ ироническія ковычки, потому что, все это такая суетная мелочь въ сравненія съ вчными задачами искусства, лежащими въ комбинаціяхъ линій, формъ и красокъ, каковыя комбинаціи и образуютъ собой ‘мистическое начало красоты’. Служители этой красоты парятъ столь высоко, что для нихъ даже не существуетъ наша житейская толкотня, какъ бы ни казалась она намъ, профанамъ, ужасною или возвышенною, и какія бы тысячи и милліоны людей она ни захватывала. ‘Содержанія,— говоритъ г. Бенуа,— ищутъ и наши времена, и даже самымъ ревностнымъ образомъ, но мы теперь подъ содержаніемъ понимаемъ нчто безконечно боле широкое, нежели ихъ (старыхъ художниковъ) соціально-педагогическія идейки. Мы видимъ содержаніе не въ однихъ только общественныхъ проповдяхъ, но и во всякомъ красочномъ и декоративномъ эффект. Мы находимъ его и въ соблазнительной (почему соблазнительной?) округлости греческой вазы, и въ сказочной пестрот персидскаго ковра, и въ верахъ Ватто и Кондера, такъ же, какъ и въ Страшномъ Суд Микель-Анджело и въ Angelus Милле’ (145). Такимъ образомъ, съ возвышенной точки зрнія мистической красоты персидскій коверъ и Страшный Судъ Микель-Анджело нкоторымъ образомъ уравниваются. Оно и неудивительно: стну можно украсить и тмъ, и другимъ, и, какъ украшеніе, какъ ‘красочный и декоративный эффектъ’, коверъ на взглядъ многихъ владльцевъ стнъ можетъ оказаться предпочтительне. Но все-таки, нтъ-ли въ ‘Страшномъ Судчего-нибудь, кром линій и красокъ? чего-нибудь не эстетически только, а при посредств эстетики способнаго волновать милліоны врующихъ людей? и не вложилъ-ли въ него самъ художникъ своего рода ‘соціально-педагогической идейки’? Я знаю, какъ отвтили бы на эти вопросы Толстой, Тургеневъ, Достоевскій, ‘священнымъ’ словамъ которыхъ будто бы внимаетъ г. Бенуа, но какъ отвтитъ самъ онъ не знаю. То-есть, пожалуй, и знаю, но знаю также, что отвтъ этотъ не будетъ уже столь прямолинеенъ, чтобы при посредств его предстояло упереться въ стну, украшенную персидскимъ ковромъ. Иронизируя надъ общественнымъ настроеніемъ 60-хъ и 70-хъ годовъ, г. Бенуа пишетъ, между прочимъ: ‘художникамъ предписывалось приглядываться исключительно къ земнымъ потребностямъ. Имъ рекомендовалось прочесть собравшемуся народу изъ общедоступныхъ книжекъ что-либо поучительное, стоящее вполн на высот послднихъ передовыхъ идей и сдлать это яснымъ языкомъ, не мудрствуя лукаво. Вотъ если бы художники могли пробудить въ и у блик * ненависть къ тьм или заставить любить просвщеніе (въ пониманіи позитивной науки)—это было бы дломъ’! (144). Поставленныя г-мъ Бенуа въ скобки и подчеркнутыя мною слова чрезвычайно для него характерны. Противъ того, чтобы ‘заставить любить’ духовное просвщеніе, онъ ничего не иметъ. Какъ бы, однако, высоко ни ставили мы духовное или истинное, какъ его называлъ Достоевскій, просвщеніе, какъ бы ни предпочитали мы его просвщенію свтскому (‘въ пониманіи позитивной науки’),— по отношенію къ ‘декоративнымъ и красочнымъ эффектамъ’ и то, и другое находятся въ совершенно одинаковомъ положеніи. И для того, чтобы ввести въ задачи искусства ‘мистическую’ идею, надо нарушить его предлы со стороны линій, формъ и красокъ. Въ дйствительности, г. Бенуа это и длаетъ, воздавая, напримръ, хвалу содержанію картинъ г. Нестерова изъ жизни святыхъ, независимо отъ исполненія, или, опять-таки независимо отъ исполненія, негодуя на нкоторыя картины старыхъ художниковъ изъ быта духовенства. Такимъ образомъ, столь ршительное * опредленіе художника, какъ ‘украсителя’ стнъ исключительно при помощи декоративныхъ и красочныхъ эффектовъ, въ которыхъ, дескать, и состоитъ все ‘содержаніе’ искусства,— оказывается невыдержаннымъ.
Но г. Бенуа идетъ и еще дальше въ дл измны своимъ собственнымъ тезисамъ. Признавая въ, г. Рпин крупный талантъ, онъ полагаетъ, однако, что это талантъ, покалченный литературными вліяніями. ‘Литературная сторона его картинъ и даже портретовъ,— говоритъ г. Бенуа,— непріятно колетъ глаза, а въ иныхъ случаяхъ представляется просто невыносимой. Со всхъ сторонъ до насъ доносятся скучныя убжденія (курсивъ г-на Бенуа), забытыя, завядшія слова‘ (180). Живопись, все назначеніе которой исчерпывается украшеніемъ стнъ красочными эффектами, естественно не должна пытаться убждать зрителей въ чемъ бы то ни было. Это уже будетъ не художество, а литературная указка, соціально-педагогическія идейки и тому подобная презрнная мелочь и чепуха. Но въ такомъ случа что-же значитъ такое, напримръ, замчаніе г-на Бенуа: ‘Въ ‘Садк’ (г. Рпина) насъ поражала выдержанность колорита, въ ‘Іоанн’ и ‘Казакахъ’ — сочность и размахъ кисти, славныя, ясныя краски. Во имя всего этого мы готовы были простить, какъ полное отсутствіе сказочности въ первой картин, такъ и случайность, эпизодичность и неубдительность въ двухъ послднихъ’ (178). Или еще объ одной картин все того же г. Рпина: ‘Картина превзошла самыя грустныя ожиданія своей роковой неудачностью, своей безусловной неубдительностью* (184). Можно бы было предположить, что подчеркнутыя слова имютъ въ данномъ случа какое-то особенное значеніе, не имющее ничего общаго съ тмъ ‘убжденіемъ’, противъ котораго только что протестовалъ авторъ. Но вотъ любопытное разсужденіе г-на Бенуа о знаменитомъ ‘Степк-Растрепк’:
‘Степка-Растрепка — безусловно геніальное произведеніе, и въ доказательство можно сослаться на то, что оно, единственное изъ безчисленныхъ дтскихъ иллюстраціи, врзывается навсегда въ намять, оно единственное не перестаетъ быть занимательнымъ и курьезнымъ. Очень примитивно нарисованъ филистеръ, отправляющійся въ зеленомъ сюртук на охоту, но вдь превратился же этотъ филистеръ въ вчный, неизсякаемо-комичный типъ: очень грубо нарисованъ папенька, укоризненно вопрошающій своего сына ‘Ob der Philipp heute still wohl bei Tische sitzen will?’, но другого ‘папеньку’ себ и вообразить нельзя: очень уродливы цари, царевичи, царевны, странные пейзажи и зданія на дубкахъ, а между тмъ, они остаются въ памяти, мало-по-малу очищаются въ собственной фантазіи отъ грубости и безобразія и превращаются въ настоящіе, вполн убдительные образы. (Курсивъ, какъ ‘ ниже, принадлежитъ г-ну Бенуа). Какъ же можно говорить о томъ, что здсь мы не имемъ дда съ художественнымъ произведеніемъ’ (260).
Итакъ, твердыня линій, формъ и красокъ, исчерпывающихъ все назначеніе живописи, разрушается самимъ ея глашатаемъ: очень плохой рисунокъ и очень грубыя краски могутъ дать истинно художественное, даже геніальное произведеніе, если оно ‘вполн убдительно’…
Г. Бенуа — ршительный врагъ утилитаризма, какъ начала, унижающаго искусство, ввергающаго его въ болото ‘земныхъ потребностей’ и ‘суетныхъ интересовъ’. О томъ, не есть ли и зстестическая потребность — потребность земная, а интересъ къ тлнной красот — интересъ суетный, не есть ли, наконецъ, украшеніе стнъ цль утилитарная,— обо всемъ этомъ г. Бенуа не задумывается. Онъ просто пишетъ: ‘Въ сущности такъ называемая ‘художественная промышленность’ и такъ называемое ‘чистое искусство’ — сестры-близнецы одной матери — красоты, до того похожіе другъ на друга, что и отличить одну отъ другой иногда очень трудно, до того близкія, что и разграничить сферу одной отъ сферы другой невозможно’ (252). Дло, однако, въ томъ, что отъ предметовъ художественной промышленности мы естественно требуемъ не только декоративныхъ и красочныхъ эффектовъ, а и удобства, цлесообразности, приспособленности къ извстному практическому назначенію, а вс эти — требованія, если не ошибаюсь, утилитарныя…
Я не исчерпалъ всей принципіальной мшанины г-на Бенуа, да и не имлъ такого намренія. Сказаннаго, полагаю, достаточно, чтобы читатель согласился съ тмъ, что общая точка зрнія почтеннаго автора ‘Исторіи русской живописи въ XIX вк’ дйствительно неуловима. Ясно только одно: г. Бенуа есть представитель, можетъ быть, вождь и во всякомъ случа теоретикъ нкотораго новаго теченія,— новаго, въ которомъ замтны, однако, и очень старыя струи. Началомъ этого новаго теченія онъ считаетъ, примрно, середину 80-хъ годовъ, когда живопись освободилась отъ ‘литературы и школьной указки’. Мн кажется, что, независимо отъ того легкомыслія, которое обнаруживаетъ г. Бенуа въ своихъ сужденіяхъ о литератур, вопросъ о взаимныхъ отношеніяхъ литературы и живописи вообще освщается имъ совершенно неправильно. Связь между этими двумя сферами никогда не порывалась, и не трудно видть, что ‘новое’ искусство группирующееся нын, главнымъ образомъ, около журнала ‘Міръ искусства’ и на его выставкахъ, иметъ въ немъ и въ раздляющихъ его взгляды своего выразителя и, пожалуй, руководителя, въ томъ смысл, въ какомъ извстная часть литературы 60-хъ, 70-хъ годовъ руководила передвижниками. Врне же сказать, литература и живопись находятся всегда въ нкоторомъ взаимодйствіи, одна другую наводя, одна другую отражая и имя подъ собою одну и ту же почву боле или мене широко распространеннаго общественнаго настроенія. Въ одномъ мст г. Бенуа какъ будто понимаетъ это. Мы видли, что онъ говоритъ о 80-хъ годахъ, какъ о времени, ‘когда у общества была отнята и послдняя надежда на участіе его въ государственномъ переустройств, когда вс въ силу того мало-по-малу охладли къ суетнымъ вопросамъ политики’. Съ этихъ поръ и расчистилась дорога для того искусства, апологетомъ котораго является передъ нами г. Бенуа. Это врно. Но совершенно неврно, будто въ это же время и по тмъ же обстоятельствамъ стали слышаться дотол будто бы не слышные голоса Тургенева, и проч. Это просто даже до странности вздорная фантазія г-на Бенуа. Въ это время, параллельно тому, что происходило въ живописи, и въ литератур пошли ‘новыя’ теченія, отрицательно суммировавшіяся формулой ‘отказъ отъ наслдства’, а въ положительную сторону выражавшіеся ‘теоріей свтлыхъ явленій’, ‘реабилитаціей дйствительности’, ‘чистымъ искусствомъ’, декадентствомъ, экономическимъ матеріализмомъ, ничшіанствомъ, мистицизмомъ. Словомъ, одна и та же причина произвела одни и т же слдствія, какъ въ живописи, такъ и въ литератур. Когда г. Бенуа говоритъ, что ‘въ наше время все, что было молодого и свжаго, ринулось въ объятія мистики’ (226), онъ ошибается. Далеко не все молодое и свжее ударилось въ мистицизмъ, а съ другой стороны, ударилось въ него, можетъ быть, и молодое годами, но уже усталое, разочарованное, не свжее. И это одинаково, какъ въ живописи, такъ и въ литератур.
Достойно вниманія, что г. Бенуа самъ указываетъ черты именно усталости, дряхлости, несвжести въ современной живописи, въ которой все такъ, по его же словамъ, свжо и молодо. ‘Доля упадочности,— пишетъ онъ,— доля болзненности безъ сомннія находится въ современномъ художественномъ творчеств’ (252). Еще опредленне выражается онъ, говоря о картинахъ г. Сомова, котораго онъ цнитъ необыкновенно высоко: ‘да нимъ послднее слово,— онъ, покамстъ, за 10 лтъ, самое яркое, отрадное и типичное явленіе въ нашей живописи’ (273). Вмст съ тмъ онъ причисляетъ его къ тмъ художникамъ, которыхъ ‘слдовало бы назвать истинными декадентами, не въ томъ, разумется, смысл,— торопится онъ прибавить,— что ихъ искусство означаетъ упадокъ художественнаго мастерства, но въ томъ, что они въ своемъ до послднихъ предловъ утонченномъ, болзненно-чуткомъ, горячечно-прекрасномъ и загадочномъ творчеств полне другихъ отражаютъ самый духъ своего изнженнаго, душевно растерзаннаго истеричнаго времени’ (271). Проникая сквозь картины г. Сомова до самаго нутра художника, г. Бенуа находимъ тамъ ‘положеніе души, возможное только въ эпохи старческой дряхлости, близости къ смерти, въ эпохи отчаянія’ (272—273). Итакъ, молодое и свжее превращается однимъ почеркомъ пера въ старчески дряхлое… Удивительная легкость мыслей у теоретика новаго искусства! И давно-ли, кажется, искусство освободилось отъ литературы и расправило собственныя мощныя крылья, поднявшія его въ высь эфира чистой красоты, а г. Бенуа уже провидитъ его окончательное паденіе. Сперва онъ говоритъ объ этомъ условно, какъ о возможности: ‘Очень можетъ быть, что со временемъ и на нашъ періодъ будетъ указано, какъ на новый банкротъ русскаго искусства’ (223). Но на послдней, 274-й, страниц книги возможность уступаетъ мсто увренности, b часъ смерти новаго искусства указывается уже не неопредленнымъ выраженіемъ ‘со временемъ’, а такъ: ‘Наврное за дверью стоитъ реакція. Посл періода разброда (или индивидуализма, какъ иногда выражается г. Бенуа, что не мшаетъ представителямъ новаго искусства жаться къ г. Дягилеву съ его журналомъ и выставками) наступитъ новая форма синтеза, хотя бы, одинаково отдаленная отъ тхъ двухъ родовъ художественнаго синтеза, которые царили до сихъ поръ въ русскомъ искусств: отъ академизма и общественнаго направленства. Историческая необходимость. историческая послдовательность требуетъ, чтобы на смну тонкому эпикурейству нашего времени, крайней изощренности человческой личности, изнженности, болзненности и одиночеству — снова наступилъ періодъ поглощенія человческой личности во имя общественной пользы‘. И ‘слдующій, вроятно, противоположный фазисъ искусства будетъ отличаться яркостью и силой’.
Читатель благоволитъ обратить вниманіе на подчеркнутыя мною съ ной цитат слова. Если рчь идетъ объ эпикурейств въ настоящемъ и общественной польз въ будущемъ, то при чемъ же пламенной протестъ противъ утилитаризма? Если въ декоративныхъ и красочныхъ эффектахъ найдена вчная единственная задача живописи, то какъ возможенъ противоположный фазисъ, который наврное за дверью стоитъ?
Когда ‘молодое и свжее’ считаетъ открытое или воспринятое имъ ‘новое слово’ послднимъ, окончательнымъ словомъ,— это естественно. Теоретически молодость знаетъ, конечно, что историческій процессъ не можетъ же остановиться на ея сегодняшнихъ идеалахъ и врованіяхъ, что вка и вка, которые еще предстоитъ жить человчеству, будутъ имть свою исторію, но сегодняшняя истина или то, что считается истиной, такъ ослпительно ясно и прекрасно, что на практик совершенно заслоняетъ собою боле или мене отдаленное будущее. И пылкая молодость ликуетъ и, ликуя, несетъ жертвы на алтарь того, что такъ ясно и прекрасно. Повторяю, это естественно, иначе и быть не можетъ. Но молодое и свжее г-на Бенуа есть, какъ мы видли, старческое и дряхлое, и потому столь же естественно, что оно провидитъ свой близкій конецъ, быть можетъ, усталое, отжившее, не живши,— даже хочетъ близкаго конца, смерти, хотя бы вотъ потому, что слдующій, ‘противоположный фазисъ’ предъявитъ ‘яркость и силу’. И если при этомъ оно выступаетъ въ книг г-на Бенуа такимъ побдно гордымъ аллюромъ, такъ это потому, что почтенный авторъ не уметъ связать свои концы съ концами. Г. Мережковскій — тотъ связалъ свой и своихъ единомышленниковъ конецъ съ концомъ мірового процесса, а потому никакой противоположной яркости и силы не ждетъ, и это свидтельствуетъ о его непреклонной вр въ исповдуемую имъ сейчасъ истину. У г-на Бенуа такой вры, очевидно, нтъ, и вс его фейерверки ничего не стоятъ…
Въ оцнк искренности вры, исповдываемой г. Мережковскимъ, я подчеркнулъ слово сейчасъ. Дло въ томъ, что на памяти даже молодыхъ людей г. Мережковскій уже не одинъ разъ радикально измнялъ свое міросозерцаніе, и никто — ниже онъ самъ — не поручится за то, что его теперешній декадентскій мистицизмъ или мистическое декадентство Продержится въ немъ до завтрашняго дня. И это чрезвычайно характерно не только для г. Мережковскаго, но и для нашего времени вообще.
‘Все течетъ’, какъ сказалъ древній философъ, и задача каждой теоріи, каждаго ученія — всеобъемлющаго или распространяющагося на извстный спеціальный кругъ фактомъ — состоитъ въ томъ, чтобы дать отвтъ на выдвигаемые данной исторической минутой вопросы при помощи средствъ, имющихся въ распоряженіи этой данной минуты. Пройдетъ она, наступитъ слдующая, и отвты получатся иные, да и вопросы выдвинутся, можетъ бы!’, не т, что волновали и мучили людей въ свое время. Смна міросозерцаній, ломка стараго и возникновеніе ‘новыхъ словъ’ есть дло неизбжное. Но историческая минута можетъ длиться десятки и сотни лтъ, и если, напримръ, паденіе крпостного права, вс послдствія котораго и досел еще не изжиты нами, было моментомъ, рзво раздлившимъ ‘отцовъ’ и ‘дтей’, то въ дальнйшей нашей исторіи, безспорно богатой событіями огромной важности, не было, однако, уже ничего, что съ такою же рзвостью опредлило бы раздоръ сосднихъ по времени поколній. Это не значитъ, конечно, чтобы за весь этотъ періодъ мы должны были неподвижно стоять на одной и той же точк, или чтобы не было никакой борьбы между различными міросозерцаніями. Но для рзкаго раздора между ‘старымъ’ и ‘новымъ’, казалось бы, не было причины, по крайней мр, такой яркой, какою было паденіе крпостного права.
Вотъ что, между прочимъ, читаемъ въ стать г-на П. Г. ‘Къ характеристик нашего философскаго развитія’, напечатанной въ только что вышедшемъ сборник ‘Проблемы идеализма’: ‘Марксизмомъ, народившимъ изъ своихъ ндръ метафизику, русскій позитивизмъ закончилъ полный кругъ своего развитія. Контизмъ Вл. Ал. Милютина, матеріализмъ (естественно научный) Герцена, Чернышевскаго и Писарева, соціологическій субъективизмъ Лаврова и Михайловскаго, діалектическій марксизмъ Бельтова и позитивно критическій марксизмъ Струве — вотъ его различныя выраженія и въ то же время этапы, имющіе различное содержаніе и потому различную цнность, но, по своему философскому зерну, тождественные’ (87). А между тмъ, сколько ожесточеннйшихъ, чисто философскихъ битвъ происходило между представителями этихъ тождественныхъ по своему философскому зерну ученій. И замчательно: боле ранніе, говоря языкомъ г-на П. Г., ‘этапы’ слдовали одинъ за другимъ почти незамтно и во всякомъ случа безъ той рзкости и стремительности, какая отличаетъ этапы позднйшіе. Такъ было, впрочемъ, въ періодъ позитивизма, нын,— по словамъ г-на П. Г.,— окончательно похороненнаго, но и въ наступившемъ період метафизики ‘этапы’ будутъ, повидимому, смнять другъ друга не съ такою рзкостью, но съ не меньшею стремительностью Открываетъ собою этотъ новый періодъ тотъ самый г. Струве, которымъ закончился послдній этапъ предыдущаго періода. Г. Струве стоялъ сначала на точк зрнія ‘позитивно-критическаго марксизма’. ‘Лишь очень внимательный и чуткій читатель,— говоритъ г. П. Г.,— могъ и тогда уже уловить въ рзкихъ ршеніяхъ Струве скрывавшуюся за ними внутреннюю неувренность въ правильности найденного исхода, мучившую автора, но имъ не сознанную и заглушенную, некритическая насильственность этого исхода должна была, однако, обнаружиться. Пересмотрвъ свое ршеніе, Струве отъ него отказался и, не признавъ возможнымъ ни критическаго воздержанія, ни психологическаго субъективизма,— открыто перешелъ къ метафизик, т. е., отставъ отъ позитивизма, въ философскомъ (курсивъ г-на П. Г.) отношеніи пересталъ быть и марксистомъ. Выраженіемъ этого поворота явилась книга Бердяева съ предисловіемъ Струве. Бердяевъ обнаруживаетъ въ своей книг еще двойственное отношеніе къ метафизик, Струве ршительно отдается ей’ (90).
Я не думаю, что г. Струве пересталъ быть марксистомъ только въ философскомъ отношеніи, да и г. П. Г. говоритъ дале о ‘необходимости дальнйшаго пересмотра всхъ сторонъ самаго молодого изъ выступавшихъ у насъ философскихъ міровоззрній’. Дло, впрочемъ, не въ этомъ. Въ литературномъ отношеніи г. Струве очень молодъ, но извстною долею своего небольшого литературнаго багажа онъ уже принадлежитъ къ ‘отдамъ’, новымъ, молодымъ отцамъ, конечно. Г. Бердяевъ еще моложе, но и онъ усплъ пережить извстную внутреннюю ломку и спшитъ въ тхъ же ‘Проблемахъ идеализма’ оговориться: ‘со времени появленія моей книги я далеко ушелъ впередъ въ томъ направленіи, которое было мною только намчено. ..Я признаю, что на моей книг отразились недостатки переходного состоянія мысли отъ позитивизма къ метафизическому идеализму и спиритуализму, къ которому я теперь окончательно пришелъ’ (95). И все-таки міросозерцаніе гг. Струве и Бердяева не можетъ считаться ‘самымъ молодымъ изъ выступившихъ у насъ философскихъ міросозерцаній’. Не говоря о томъ, что самимъ г-ну Струве и въ особенности г. Бердяеву предстоятъ еще новые ‘этапы’ въ близкомъ будущемъ, недавно въ Одесс вышли дв книжки,— М. Э. Гуковскаго ‘Новыя вянія и настроенія’ и г., Пекатароса ‘Современныя настроенія’,— въ которыхъ есть нчто еще боле новое и молодое.
Нтъ ничего удивительнаго въ томъ, что въ литератур появляется заразъ нсколько различныхъ мнній о практическихъ-ли вопросахъ текущаго дня, или о высшихъ проблемахъ философіи и религіи. Но поистин изумительна та стремительность, въ которою у насъ въ настоящее время различныя міросозерцанія смняютъ одно другое, стараясь при этомъ въ особенности подчеркнуть свою современность, молодость, новость. Какъ будто и дло-то все не въ истин, а въ новости. Самое слово ‘новый’ пріобртаетъ въ глазахъ нкоторыхъ авторовъ какую-то особенную привлекательность, и они прилагаютъ его даже совсмъ не къ мсту. Вотъ, напримръ, г. Булгаковъ радуется, какъ чему-то новому, книжк Carring’а ‘Das Gewissen im Lichte der Geschichte, socialistischer und christlicher Weltanschaung’ (1891 г.). Книжка это небезынтересная, но видть въ ней ‘симптомъ нравственнаго перелома, совершающагося въ настоящее время и въ западно-европейскомъ обществ’ (‘Проблемы идеализма’, 46) — нтъ ршительно никакого основанія. Проповдуемый Каррингомъ христіанскій соціализмъ отнюдь не есть новость въ Европ, гд дйствительно послднею новостью является волна — я готовъ сказать — эпидемія ничшеанства, одинаково враждебнаго какъ соціализму, такъ и христіанству. А у насъ еще Достоевскій горячо возставалъ противъ объединенія этихъ двухъ элементовъ…
Но здсь я вступаю въ область вопросовъ, для обсужденія которыхъ у меня сегодня уже не остается времени.

Ник. Михайловскій.

‘Русское Богатство’, No 12, 1902

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека