Захеръ-Мазохъ. ‘Завщаніе Каина’. Галицкіе разсказы. Переводъ съ нмецкаго С. А. Кательниковой. М. 1877.
‘Идеалы нашего времени’. Романъ въ 4-хъ частяхъ Захеръ-Мазоха. Переводъ съ нмецкаго. С. А. Кательниковой. М. 1877 {Есть еще петербургское изданіе ‘Идеаловъ нашего времени’.}.
Не одинъ только чисто-литературный интересъ представляютъ намъ произведенія Захеръ-Мазоха: если французская и нмецкая критика восхваляютъ его ради новизны, ради того невдомаго для нихъ и широко раскрывшагося новаго міросозерцанія. ради той мощной реальности, которой дышатъ вс выводимые авторомъ типы, наконецъ, ради того энергичнаго изложенія и блестящаго юмора, которымъ пропитана каждая страница его труда, то все это вдвойн дорого для насъ, ибо невдомый западу и интересующій его новый кругозоръ — нашъ, славянскій кругозоръ, выводимые Захеръ-Мазохомъ типы — наши, хотя и съ мстною окраской, но все же родные намъ, русскіе типы, сцена дйствія во всхъ лучшихъ разсказахъ автора — русская Галиція, хотя дйствующія здсь лица и австрійцы по своему государственному положенію, но по вр и языку, по своему нравственному и интеллектуальному складу, вс они русскіе, весьма мало отличающіеся отъ русскихъ нашей Малороссіи. Хотя вс произведенія автора написаны имъ на нмецкомъ язык, но тмъ не мене онъ всецло можетъ назваться національнымъ писателемъ Галицкой Руси, какъ Гоголь или Тургеневъ, которыхъ взялъ онъ себ за образцы — національные писатели Великороссіи, или какъ Шевченко — народный малороссійскій поэтъ. Отсюда понятна та особая, кровная связь, которая, помимо общеевропейскаго литературнаго значенія Захеръ-Мазоха, длаетъ его особенно близкимъ и интереснымъ для русской публики’.
Такъ говорится въ предисловіи къ русскому переводу ‘Завщанія Каина’. Кажется, это — не простая издательская реклама и не исключительно личное мнніе автора предисловія: высокая оцнка таланта Захеръ-Мазоха и мнніе о ‘кровной’ его связи съ нами, русскими читателями, чуть не цликомъ заимствованы у французскихъ и нмецкихъ критиковъ, какъ видно изъ ‘Голоса критики’, приложеннаго къ ‘Идеаламъ нашего времени’. (Мимоходомъ сказать, если и вообще переводъ Захеръ-Мазоха не блещетъ достоинствами, то эти отрывки изъ французскихъ и нмецкихъ рецензій переведены просто безбожно). Передъ нами, значитъ, во всякомъ случа — чрезвычайно любопытное литературное явленіе. Благодаря многочисленнымъ переводамъ, мы довольно хорошо знакомы съ главными европейскими литературными теченіями, по крайней мр, въ самыхъ видныхъ ихъ представителяхъ. Но вотъ намъ указываютъ на европейскаго писателя, намъ совершенно незнакомаго, оригинальность котораго состоитъ, между прочимъ, именно въ его славянскомъ или даже прямо русскомъ ‘кругозор’ и который, вдобавокъ, высоко талантливъ. Французскіе критики часто поминаютъ рядомъ Тургенева и Захеръ-Мазоха, какъ двухъ яркихъ и равносильныхъ представителей русскаго міросозерцанія, русской національности, духа русскаго народа и проч…
Теперь, когда оба главныя произведенія Захера-Мазоха переведены, русскій читатель можетъ составить себ вполн удовлетворительное понятіе объ этомъ любопытномъ литературномъ явленіи. И съ перваго же раза онъ наткнется на слдующій фактъ. ‘Завщаніе Каина’ представляетъ рядъ разсказовъ, связанныхъ одною общею идеею. Мсто дйствія этихъ разсказовъ — Галиція. Авторъ постоянно говоритъ о ‘нашей народности’, ‘нашей псн’ и т. и, везд разумя Галицкую Русь, которая притомъ вяжется для него съ Русью русскою. Онъ и родомъ — галичанинъ, и говоритъ иногда: ‘мы, русскіе’, А въ ‘Идеалахъ нашего времени’ столь же часто повторяются выраженія: ‘мы, нмцы’, ‘наше общество’, ‘наши писатели’ и т. д.. причемъ разумется Германія, новая, объединенная Германія Бисмарка и Круппа. Захеръ-Мазохъ относится къ ней сатирически, и страстный тонъ его сатиры не оставляетъ никакого сомннія въ томъ, что онъ иметъ дло дйствительно со ‘своимъ’, близко къ сердцу лежащимъ. Спрашивается, къ какой же, въ конц концовъ, націи причисляетъ себя Захеръ-Мазохъ, гд онъ на самомъ дл свой — въ Германіи, или въ Галицкой Руси? Какъ слдуетъ отвчать на этотъ вопросъ — мы увидимъ ниже. Ясно, однако, что отвтъ не такъ простъ, какъ думаетъ авторъ предисловія къ ‘Завщанію Каина’. Мало того: смыслъ самого вопроса становится подозрительнымъ.
Но сперва — нсколько словъ о художественной сторон произведеній Захеръ-Мазоха. ‘Мощная реальность типовъ’ изобртена переводчикомъ. У Захеръ-Мазоха ея нтъ. Есть художники мелкаго письма, старательно выслживающіе мельчайшія подробности какого-нибудь психологическаго процесса или какого-нибудь образа, картины, подбирающіе свой матеріалъ, какъ въ мозаичной работ, изъ мелкихъ, боле или мене врно подражающихъ краскамъ природы камешковъ. Захеръ-Мазохъ не принадлежитъ къ ихъ числу. Онъ склоненъ къ широкимъ розмахамъ кисти, тщательная разработка подробностей, въ видахъ врно или неврно понятой художественной правды, попадается у него очень рдко. Но его нельзя причислить и къ тмъ художникамъ крупнаго письма, которые, жертвуя подробностями и фотографическою правдой, нсколькими штрихами создаютъ глубоко потрясающіе образы. Если подойти къ этимъ образамъ съ аршиномъ, всовою гирей и другими измрительными инструментами (какъ это недавно сдлалъ Зола съ Жоржъ-Зандъ и Викторомъ Гюго), то можно найти много мелкихъ неточностей, неправильностей, но дло въ томъ, что подобные образы производятъ такое впечатлніе, какое почти никогда не удастся производить даже самымъ талантливымъ художникамъ мелкаго письма. Возможно, конечно, и соединеніе тщательной детальной разработки. съ яркостью и потрясающимъ впечатлніемъ цлаго. Впрочемъ, это для насъ здсь — постороннее дло, потому что съ высоко талантливыми представителями крупнаго письма Захеръ-Мазохъ иметъ общаго только розмахъ, но отнюдь не силу удара. Его изображенія не говорятъ сами за себя: они нуждаются въ обстоятельной рекомендаціи со стороны автора, доходящей иногда чуть не до плоскости знаменитой подписи: се левъ, а не собака. Не обладая большой творческой силой, Захеръ-Мазохъ прибгаетъ къ обыкновеннымъ ея суррогатамъ, какіе пускаются въ ходъ второстепенными и третьестепенными талантами:или пересаливаетъ, или влагаетъ въ уста своихъ героевъ длинные, длинные монологи сатирическаго, описательнаго, нравоучительнаго, философскаго и т. д. характера, не говоря о подобныхъ же тирадахъ, которыя онъ вставляетъ время отъ времени уже прямо отъ собственнаго лица.— Онъ большею частью умно, хотя иногда слишкомъ эксцентрично, придумываетъ положенія для своихъ дйствующихъ лицъ, но, приводя свой планъ въ исполненіе, вдругъ заставитъ, напримръ, юношу, объясняющагося въ любви, проговорить цлую диссертацію о предмет, можетъ быть, и очень важномъ, но въ данномъ случа напоминающемъ ‘чиновника, совсмъ посторонняго вдомства’. И въ предисловіи къ ‘Идеаламъ нашего времени’, и диссертаціями, вложенными въ уста героевъ, Захеръ-Мазохъ требуетъ правды отъ романа и громитъ ходульную идеализацію. Но когда самъ онъ принимается рисовать положительные типы, то передъ читателемъ встаютъ люди, добродтельные до глупости и, притомъ, столь обширнаго ума, сколько только его имется въ распоряженіи самого автора.
Этотъ недостатокъ творческой силы, оставаясь, разумется, недостаткомъ, не играетъ однако большой роли въ произведеніяхъ Захеръ-Мазоха. Онъ — романистъ-философъ, романистъ-публицистъ. Онъ говоритъ, что нельзя ‘воспретить поэзіи строгое и серьёзное изученіе соціальныхъ вопросовъ’, и прямо объявляетъ себя однимъ изъ представителей этого рода поэзіи. А одинъ изъ его любимыхъ героевъ (въ ‘Идеалахъ нашего времени’) говоритъ: ‘Вальтеръ превосходно выразился, замтивъ, что задача писателя — срывать съ глазъ публики повязку заблужденій. Но наши писатели задались иною задачей: они нарочно завязываютъ публик глаза еще плотне, и потому я называю ихъ идеализмъ безнравственнымъ. Кто въ мір, полномъ несчастій, пороковъ и глупостей, не заботясь объ участи своихъ братьевъ, воспваетъ луну или разсказываетъ чувствительныя нравоучительныя сказочки, того нельзя назвать нравственнымъ писателемъ’. При такомъ пониманіи задачи романиста, Захеръ-Мазохъ не можетъ нетолько подлежать чисто эстетической критик, но даже желать ея. Было бы, конечно, очень хорошо, еслибы онъ оказался художественнымъ дарованіемъ первой величины, но на нтъ и суда нтъ. Судить, значитъ, надо не столько художника, сколько философа и публициста, склоннаго облекать свои идеи въ художественную форму. Слдуетъ, однако, замтить, что недостатокъ творческой силы иногда шутитъ дурныя шутки и съ вн-поэтическими цлями Захеръ-Мазоха. Намъ, вроятно, не разъ придется указывать мимоходомъ на художественные промахи и, вмст съ тмъ, отмчать ихъ вредное вліяніе на выполненіе нравственныхъ или философскихъ задачъ автора.
‘Завщаніе Каина’ задумано по очень широкой программ. Его основная идея выражается въ пролог, который почему-то не переведенъ, а только разсказанъ въ предисловіи. Мы его въ такомъ вид и приведемъ.
‘Съ ружьемъ на плеч, разсказываетъ авторъ:— бродилъ онъ въ сопровожденіи стараго егеря по густой чащ двственнаго лса, какъ вдругъ спутникъ его остановился, указывая на высоко парившаго надъ ними орла, егерь прицлился, и убитая птица упала къ ногамъ охотниковъ.— ‘Каинъ! Каинъ!’ — послышался вдругъ чей-то мощный голосъ, и изъ-за раздвинувшихся кустовъ выступила странная фигура старца съ длинной сдой бородой и съ такими же длинными, разввающимися на втр сдыми волосами, ветхій костюмъ и тыквенная фляжка на боку изобличали въ незнакомц человка, чуждаго людской сред, бжавшаго отъ всхъ удобствъ и наслажденій жизни.— ‘Какая была вамъ польза въ убійств невинной твари, дти Каина?’ — началъ старецъ, и между нимъ и авторомъ завязалась оживленная бесда. Старецъ оказался странникомъ, т. е. принадлежащимъ къ страннической сект, довольно распространенной среди православнаго населенія Галиціи. Основные принципы странниковъ таковы: міръ есть царство сатаны, почему странники бгутъ отъ него, бгутъ отъ человчества и отъ всего, что только составляетъ интересъ и рычагъ его жизни и дятельности, ибо надъ всмъ этимъ тяготетъ проклятіе, любовь, стремленіе къ богатству и власти, все. что радуетъ и двигаетъ человка въ его общественной и индивидуальной жизни, все это — завтъ Каина потомству, все это вещи, отъ которыхъ все зло, все несчастіе и вся гибель человчества, одна смерть можетъ вырвать изъ рукъ человка проклятое наслдіе, отравляющее его, одна смерть можетъ вполн возстановить въ человк тотъ миръ, которымъ нкогда пользовался онъ въ лон природы, только одна смерть опять возвратитъ его въ это лоно, отсюда смерть есть желанный предлъ, къ которому съ упованіемъ стремится странникъ, а въ ожиданіи ея онъ долженъ вести такой образъ жизни, который боле приближалъ бы живаго человка къ мертвецу: отсюда самоотреченіе, страданіе и терпніе’.
Такова прелюдія. Затмъ идетъ самая драма, рядъ разсказовъ, въ которыхъ долженъ послдовательно развернуться весь ужасъ составныхъ частей проклятаго наслдія Каина: ‘любви, стремленія къ богатству и власти, всего, что радуетъ и двигаетъ человка въ его общественной и индивидуальной дятельности’. До сихъ поръ мы имемъ, однако, дло только съ любовью. Правда, авторъ предисловія упоминаетъ о второй серіи ‘Завщанія Каина’, о разсказахъ: ‘Правосудіе крестьянъ’, Гайдамакъ’, ‘Газара Раба’, въ которыхъ рисуется ‘та неустанная, вчная борьба, какая всюду ведется между неимущими и богатыми классами человчества, проклятіе, тяготвшее надъ любовью, переносится здсь на корыстолюбивые и алчные инстинкты человческой природы, на каждомъ шагу мы встрчаемъ сцены самой ожесточенной рзни и кровавой мести’. Но, вопервыхъ, эти разсказы, къ большому сожалнію, не переведены, а, во-вторыхъ, и въ нихъ мы ‘встрчаемъ опять ту надменную, но торжествующую Далилу, этого вампира съ золотыми кудрями, высасывающаго кровь изъ сердца мужчины, поверженнаго въ прахъ передъ нею и обезоруженнаго волшебными чарами ея поцлуевъ’.
Читатель согласится, конечно, что, каково бы ни было нравственное и философское значеніе идеи ‘Завщанія Каина’, планъ задуманъ широко и удачно, даже еслибы онъ ограничивался только однимъ параграфомъ каинова завщанія — истрепанною безчисленнымъ множествомъ романистовъ, драматурговъ и лирическихъ поэтовъ любовью. Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ было недавно замчено, что истасканность этой тэмы грозитъ очень неблагопріятными для литературы послдствіями. Въ самомъ дл, въ старые годы графиня Ростопчина распвала: ‘въ горахъ я встртила черкеса и предалась любви съ тхъ поръ’. ‘Черкесъ’, это, все-таки — идея, въ которую входитъ представленіе чего-то мужественнаго, вольнолюбиваго, цльнаго, гордаго. А нын г-жа Гарини объявляетъ, съ благословенія г. Тургенева, что она около Турина встртила ‘блыя ноги’ красиваго итальянца и предалась любви съ тхъ поръ. Здсь уже нтъ ничего, кром блыхъ ногъ и другихъ частей тла мужчины. Дальше въ лсъ — больше дровъ. Для поддержанія интереса къ истасканной тэм придется все больше и больше обнажать блыя ноги, а потомъ перейти къ изображенію противоестественныхъ пороковъ, какъ оно уже и практикуется во французской литератур. Мать дочери велитъ на эту книгу плюнуть, но дочь, разумется, ее прочтетъ, а мать — и подавно. Пріемъ Захеръ-Мазоха можетъ спасти тэму отъ такого нравственнаго и художественнаго паденія, потому что переноситъ интересъ съ пикантныхъ подробностей любовныхъ исторьетокъ на развитіе и воплощеніе нкоторой общей мысли. Если испорченный современнымъ романомъ читатель и отсюда извлечетъ только извстное эротическое возбужденіе и сантиментальное участіе къ судьбамъ Альфонса и Луизы, Надины и Фіоріо, то и иного сорта читатель можетъ получить нкоторую умственную пищу.
Первый разсказъ называется ‘Коломейскій Дон-Жуанъ’. Случайность задерживаетъ автора на нкоторое время въ жидовской корчм. Та же самая случайность заводитъ въ корчму коломейскаго Дон-Жуана — сосдняго помщика. Что се левъ, а не собака, Дои Жуанъ, а не обыкновенный смертный, это, благодаря мало художественной торопливости автора, обнаруживается при самомъ его появленіи въ корчм. Жена корчмаря, какъ увидла его, такъ и растаяла: ‘она нагнулась надъ прилавкомъ и, вертя жестяную мрку въ своихъ прозрачныхъ рукахъ, вперила свои глаза въ прізжаго. Пылкая, жаждущая душа засвтилась въ ея большихъ страстныхъ глазахъ, черныхъ, какъ ночь, то былъ вампиръ, выползшій изъ могилы истлвшаго трупа и впившійся въ прекрасное лицо незнакомца’. А когда еврей-корчмарь прогналъ ее прочь, ‘она какъ будто еще больше сгорбилась и съ полузакрытыми глазами, шатаясь, какъ во сн, отошла отъ прилавка’. До такой степени неотразимъ коломейскій Дон-Жуанъ! До такой степени онъ — Дон-Жуанъ: пришелъ, увидлъ и побдилъ, какъ не удавалось побждать и байроновскому Дон-Жуану! Но, такъ какъ онъ, вмст съ тмъ, очень разговорчивъ, то немедленно принимается бесдовать съ авторомъ и, разумется, о своихъ любовныхъ похожденіяхъ. Онъ — человкъ семейный и когда-то безумно любилъ свою жену, она его тоже любила, они были счастливы. Но все это счастіе разлетлось, какъ дымъ, посл перваго ребенка. Коломейскій Дон-Жуанъ иметъ кое-какое литературное образованіе, хотя обнаруживаетъ такъ мало вкуса, что цитируетъ пошлйшее стихотвореніе Карамзина: ‘измнилъ, иной прельстился, виноватъ передъ тобой, но не надолго влюбился, измнилъ уже и той’ и т. д. (это же стихотвореніе Захеръ-Мазохъ выбралъ эпиграфомъ своему разсказу), онъ склоненъ къ философствованію, но, вмст съ тмъ, онъ — человкъ слишкомъ ‘веселый’, чтобы умть выразить отвлеченный итогъ множества отдльныхъ конкретныхъ непріятностей, причиненныхъ ему первымъ ребенкомъ, первымъ ‘залогомъ любви’. Онъ очень хорошо знаетъ этотъ итогъ, еще того лучше чувствуетъ, но не можетъ его выразить словами. Онъ можетъ разсказать только нкоторые отдльные случаи того, какъ ‘залогъ любви’ становился между нимъ и безумно любимой женой. По своей грубоватой и чувственной натур, онъ напираетъ преимущественно на т случаи, когда залогъ любви нарушаетъ его право ‘хорошей постели’. А ‘что называете вы, напримръ, хорошей постелью? спрашиваетъ онъ:— не правда ли — хорошій матрацъ, мягкія подушки, теплое одяло и красивая жена?’ Вотъ этотъ-то послдній элементъ хорошей постели и отвлекается постепенно ребенкомъ, который то сть хочетъ, то пугается, то такъ, ни съ того, ни съ сего кричитъ. Такъ или иначе, но будущій коломейскій Дон-Жуанъ начинаетъ сильно ревновать жену къ ребёнку. Хотя, надо замтить, ‘когда у насъ гости, разсказываетъ онъ съ горечью:— тогда ребёнокъ можетъ и покричать, тогда она вбжитъ къ нему на минуту и спокойно потомъ разливаетъ чай, смется и болтаетъ — вдь, что не длается для гостей?’ Бдный кандидатъ въ Дон-Жуаны, поносившись съ своимъ горемъ, начинаетъ искать утшенія на сторон, а утшеніе ему нужно очень скромное, очень дешевое, онъ его находитъ поэтому очень скоро, сначала въ полудикой крестьянк, потомъ — въ сосдк-помщиц. Но, вмст съ тмъ, любовь къ жен не совсмъ изсякаетъ. Въ жен, между тмъ, амурныя похожденія мужа порождаютъ какую-то странную смсь ‘любви и ненависти’, какую-то ‘неистовую нжность’. Она начинаетъ кокетничать съ другими, отчасти, кажется, по прямому внутреннему влеченію, а отчасти, чтобы насолить мужу, но увлекается этой игрой до того, что, наконецъ, мужъ застаетъ ее въ объятіяхъ одного своего пріятеля. Съ этихъ поръ Дон-Жуанъ ‘сталъ смотрть на женщинъ, какъ на особую породу дичи, охота за которой трудне, но за то и благодарне’. Съ этихъ поръ онъ сталъ грозой мужей всей коломейской окрути. Но среди всего веселья, которое даетъ такое препровожденіе времени, ему приходятъ, однако, въ голову мрачныя мысли, онъ ихъ гонитъ, разумется, и можетъ гнать, благодаря сил, здоровью, темпераменту, но веселый разсказъ его, все-таки, звучитъ чмъ-то натянутымъ и внутреннею болью.
Коломейскій Дон-Жуапъ разсказываетъ преимущественно факты. Только разъ пытается онъ сдлать боле или мене опредленный отвлеченный выводъ, который гласитъ такъ: ‘Дти связываютъ насъ на-вки и неразлучно гонятъ насъ въ самый шквалъ, какъ окаянныхъ въ давтовомъ аду. Вообще, не случалось ли вамъ поразмыслить: какую ловушку намъ ставитъ природа въ любви? Не допускаете ли вы… ахъ! что бишь я хотлъ сказать?— да, съ самаго начала мужчина и женщина созданы собственно для обоюдной вражды. Надюсь, вы поняли меня? Природа поставила себ задачей продолжать человческій родъ, а по свойственному намъ тщеславію и легковрію, мы воображаемъ себ, что она только заботится о нашемъ счастіи. Какъ бы не такъ! Едва появится на свтъ Божій ребенокъ, какъ конецъ счастію, конецъ и любви. Мужъ и жена начинаютъ смотрть другъ на друга, какъ люди, сдлавшіе между собою плохую сдлку, оба обмануты, а между тмъ, ни тотъ, ни другой не обманывалъ. Но они все еще думаютъ, что рчь идетъ объ одномъ ихъ счастіи — они враждуютъ между собой, вмсто того, чтобы винить природу, присоединившую другое чувство къ ихъ непостоянной любви, чувство непроходящее — любовь къ дтямъ’. Мысли эти нестолько принадлежатъ самому коломейскому Донжуану, сколько навяны ему другомъ, Львомъ Бодошканомъ, который ‘слишкомъ много читалъ и думалъ, оттого и захворалъ. Дон-Жуанъ постоянно носитъ на груди рукопись Льва Бодошкана и охотно читаетъ автору отрывки изъ нея. ‘Что называется жизнью?.. размышляетъ ученый Бодошканъ:— страданіе, сомнніе, страхъ и отчаяніе. Откуда пришелъ ты? кто ты? куда идешь?— И не имть ни малйшей власти надъ природой, не слышать отвта на эти жалкіе, отчаянные вопросы! Вся людская премудрость, въ конц концовъ — самоубійство. Но природа создала намъ муку, которая хуже жизни. Эта мука — любовь. Люди называютъ ее радостью, наслажденіемъ’ и т. д. Продолжать не стоитъ, потому что и мысли Льва Бодошкана нестолько принадлежитъ ему, сколько заимствованы имъ у Артура Шопенгауера.
Да и вообще все ‘Завщаніе Каина’ есть не что иное, какъ попытка художественнаго комментарія, иллюстраціи къ мрачной философіи Шопенгауера — попытка, заслуживающая вниманія въ двухъ отношеніяхъ. Во-первыхъ, пессимизмъ Шопенгауера нын въ лиц Гартмана возродился и добился успха, какого отнюдь не имлъ при своемъ оригинальномъ творц. Во вторыхъ, философія Шопенгауера сплетается у Захеръ-Мазоха съ нкоторыми чисто народными воззрніями, и это-то сплетеніе составляетъ едва ли не самую любопытную сторону его сочиненій. Въ немъ, между прочимъ, слдуетъ искать и отвта на вопросъ о томъ, гд Захеръ-Мазохъ свой — въ Галицкой Руси, или въ Германіи? Извстная родственность философіи Шопенгауера съ нкоторыми воззрніями русскаго (можетъ быть, слдуетъ сказать галицко-русскаго) народа стоитъ для Захеръ-Мазоха вн всякаго сомннія. ‘Какая замчательная псня! перебиваетъ себя въ одномъ мст коломейскій Дон-Жуанъ, прислушиваясь къ псн ночного сторожа.— И въ ней этотъ вчный напвъ… Вотъ у нмцевъ есть Фаустъ, врно, и у англичанъ есть своя книга. У насъ же каждый мужикъ это знаетъ безъ книги. Онъ какъ будто по предчувствію понимаетъ, въ чемъ заключается жизнь. Отчего народъ нашъ иметъ наклонность къ меланхоліи?— Отъ равнины. Она разливается, какъ необозримое море, и волнуется, когда въ ней бушуетъ ничмъ не сдерживаемый втеръ. Небо окунается въ нее, какъ и въ море, она молчалива, какъ вчность, и неизвстна, какъ природа. Со всхъ сторонъ окружаетъ она человка. Ему хотлось бы побесдовать съ нею и получить отвтъ на то, что его тревожитъ. Пснь его похожа на болзненный стонъ, который вырывается изъ груди, и, ничмъ не утшенный, замираетъ какъ вздохъ. Тогда человку становится жутко’. Въ разсказ ‘Фринко Балабанъ’ авторъ уже отъ собственнаго лица говоритъ: ‘Мн стало любопытно послушать старика, такъ какъ наши крестьяне, никогда не заглядывающіе въ книгу, не владющіе перомъ — врожденные политики и философы. Въ нихъ та же восточная мудрость, что въ бдныхъ рыбакахъ, пастухахъ и нищихъ ‘Тысячи и одной ночи’, къ которымъ заходилъ знаменитый Гарунъ аль-Рашидъ. Я ожидалъ услышать нчто такое, чего не приходится слышать ежедневно и чего не найдешь ни въ Гегел, ни въ Молешот’. Но что найдешь, пожалуй, у Шопенгауера — можетъ сказать читатель, узнавъ, что думаетъ заинтересовавшій Захеръ-Мазоха старикъ. И, дйствительно, старикъ-крестьянинъ Коланко разсуждаетъ о сует суетъ, о мукахъ и ничтожеств бытія совершенно такъ же, какъ ученый Левъ Бодошканъ, какъ отставной солдатъ Фринко-Балабанъ, какъ веселый коломейскій Дон-Жуанъ, какъ многія другія дйствующія лица Захеръ-Ма зоха, наконецъ, какъ самъ Захеръ-Мазохъ. Вс они какъ бы развиваютъ и собственною своею судьбою подтверждаютъ различныя части пессимистскаго ученія Шопенгауера вообще и его теоріи любви въ частности. Только этимъ и замчательны разсказы ‘Фринко-Балабанъ’ и ‘Лунная ночь’, въ художественномъ отношеніи очень натянутые и вообще плохіе. Мы ихъ совсмъ обойдемъ, отмтивъ только упомянутое совпаденіе шопенгауеровскихъ идей съ идеями народными.
Не стоило бы останавливаться и на ‘Любви Платона’, еслибы не крайняя эксцентричность постройки этого разсказа. Жилъ былъ, изволите ли видть, юный философъ, графъ Гендрикъ Тарновскій, который боялся любви и женщинъ. ‘Я смотрю на женщину, какъ на что-то непріязненное, пишетъ онъ своей матери.— Существо ея вполн чувственное’. Задача женщины, по его мннію, состоитъ въ томъ, чтобы притянуть къ себ мужчину, произвести новыя существа ‘и затмъ обречь меня на смерть’. Настоящая любовь, такая, которой юный философъ хотлъ бы отдаться, состоитъ въ ‘духовной преданности другой личности’, но такую любовь невозможно встртить въ женщин или по отношенію къ ней, потому что тутъ примшивается чувственность, сбивающая человка съ настоящаго пути. Тутъ возможенъ только рядъ очарованій и разочарованій, а въ результат — утомленіе и отвращеніе отъ жизни. Настоящая любовь возможна только между двумя мужчинами. Прочитавъ ‘Пиршество’ Платона, Тарновскій пришелъ отъ него въ восторгъ. Въ особенности, ему понравились банальный афоризмъ насчетъ преимущества духовной красоты надъ тлесною и глубокая мысль о происхожденіи половыхъ различій. По мннію одного изъ участниковъ ‘Пиршества’, Аристофана, какъ извстно, мужчина и женщина составляли нкогда одно цлое, но богъ боговъ раздлилъ ихъ и съ тхъ поръ они ищутъ каждый свою половину. ‘И я — такая же жалкая половина!’ восклицаетъ Тарновскій. Но это нисколько не колеблетъ его страха къ любви и къ женщинамъ. Онъ готовъ любоваться красотою послднихъ, но избгаетъ сближенія съ ними. До какой степени онъ, по мысли автора, добродтеленъ и благороденъ и до какой степени онъ, въ сущности, глупъ, видно изъ слдующаго эпизода. Товарищи завели его въ пріютъ веселыхъ дамъ. Онъ не понимаетъ гд онъ. Одна веселая дама увлекаетъ его въ свою комнату. ‘Ахъ, какой очаровательный и поэтичный будуаръ, замтилъ я (это самъ юный мизогинъ пишетъ матери): — настоящее обиталище фей, здсь нельзя не придти въ прекрасное настроеніе и не поддаться чистйшимъ ощущеніямъ!’ — Малютка съ улыбкой взглянула на меня.— ‘Сядемте въ бесдку’, сказала она.— ‘Если вы позволите’, отвчалъ я.— ‘О! я все позволю вамъ’ вскричала она, и.опять та же улыбка показалась на ея устахъ.— ‘Любите ли вы розаны?’ спросила она, немного погодя.— ‘Я брежу розами’, отвтилъ я:— ‘но еще боле розовыми бутонами, которые такъ двственны и такъ нжны’.— Бесда эта, между прочимъ, даетъ вамъ нкоторое понятіе о мощной реальности типовъ’ Захеръ-Мазоха. Какъ бы то ни было, но такого олуха, какъ графъ Гендрикъ Тарновскій, провести, разумется, не трудно. И вотъ находится женщина (наша соотечественница, княгиня Барагрева), которая переодвается мужчиной и въ такомъ вид проводитъ время съ нашимъ женоненавистникомъ, выслушивая его кисло-сладкіе разговоры, густо усыпанные сантиментально-философскимъ миндалемъ и изюмомъ. Но когда, наконецъ, обманъ открывается, Тарновскій приходитъ въ ярость и сразу обрываетъ знакомство, доставившее ему столько наслажденій духовной любви, сопровождавшейся, впрочемъ, и нкоторыми вещественными знаками врод цлованія рукъ и объятій. Проходитъ нсколько лтъ, Тарновскій снова встрчаетъ Барагреву, женится на ней, но черезъ годъ разводится (у нея оказался любовникъ) и поселяется въ деревн вмст съ другомъ своимъ Шустеромъ, который одинаково съ нимъ смотритъ на женщинъ и на любовь. Онъ выражается объ этихъ вещахъ такъ: ‘Мужу лучше безъ жены, говоритъ самъ апостолъ Павелъ, ты страдаешь только пока обладаешь ею, но какъ скоро потеряешь ее, ты сейчасъ же почувствуешь облегченіе. Что касается до меня, то я предпочитаю добровольное иночество браку и даже вашимъ связямъ съ разведенными и неразведенными женщинами. Не говоря уже о тхъ страданіяхъ, которымъ подвергаешься, имя жену, я считаю безсовстнымъ оставлять посл себя дтей, которыя будутъ страдать не мене меня и, какъ и я, сдлаются добычею смерти’.
Такое истинно нелпое произведеніе, какъ ‘Любовь Платона’ (обладай авторъ нсколько большимъ талантомъ, онъ бы могъ, разумется, сдлать хоть что-нибудь даже изъ этакой эксцентричной тэмы), нужно было Захеръ-Мазоху въ качеств лишней иллюстраціи къ шопенгауеровскому тезису горя отъ любви. А этотъ тезисъ составляетъ лишь частный случай общаго положенія о гор отъ существованія — положенія, усердно развиваемаго Захеръ-Мазохомъ.
II.
Не въ первый и, вроятно, не въ послдній разъ возвщается міру, что жизнь есть тяжелое бремя, что ея минутныя и обманчивыя радости не выкупаютъ продолжительныхъ и дйствительныхъ страданій существованія. Не въ первый разъ это мрачное недовріе къ жизни пріобртаетъ многочисленныхъ сторонниковъ. Шопенгауеръ самъ отмтилъ сходство своего ученія со взглядами буддистовъ и аскетовъ всхъ временъ. Мы имемъ цлую коллекцію этихъ мрачныхъ воззрніи, очень разнообразно формулированныхъ, въ различной степени разработанныхъ, очень разнообразно осуществляемыхъ практически. Тутъ есть и тонкое кружево индійской метафизики, и грубая, но плотная ткань русскихъ ‘вредныхъ’ сектъ, и плетево якобы ‘индуктивно-естественно-научнаго’ метода Гартмана, и истерзанныя покаянныя одежды средневковья, и блыя хламиды ессеевъ и проч., и проч. Обширность этой коллекціи представляетъ множество данныхъ для сравненія и выводовъ. Сравненіе тутъ важно не столько для непосредственной критической оцнки пессимизма, какъ доктрины, (хотя изъ этомъ отношеніи оно можетъ дать цнныя указанія), сколько для выясненія источниковъ пессимизма, причины его возникновенія и распространенія. Само собою разумется, что причины эти должны быть очень общи и очень важны. Личность проповдника, какими бы выдающимися качествами она ни обладала, значитъ здсь меньше, чмъ въ какомъ бы то ни было другомъ ученіи. Допустимъ, что жизнь есть, въ самомъ дл, нчто мрачное, тяжкое, безпросвтное. Убдиться въ этомъ, во всякомъ случа, не легко. Разочарованіе можетъ послдовать только за очарованіемъ. Жизнь, какъ признаютъ вс пессимисты-теоретики и практики-аскеты, представляетъ столько соблазновъ, что для признанія міра безъисходною юдолью плача и скрежета зубовнаго мало пламенныхъ рчей проповдника, мало и холодныхъ доводовъ разума: надо почувствовать бремя жизни, надо изнемочь подъ нимъ. Если, какъ гласитъ преданіе, греческій философъ Гегезій публичнымъ прославленіемъ смерти, какъ избавительницы отъ мукъ существованія, вызвалъ настоящую манію самоубійства, такъ ужь, конечно, его краснорчіе играло тутъ только второстепенную, подчиненную роль. Элементы для маніи были уже вс на лицо въ самой жизни учениковъ Гегезія, да и самъ онъ былъ только выразителемъ извстнаго общественнаго настроенія. Не рчи проповдниковъ и не отвлеченныя разсужденія о гор отъ существованія побуждаютъ индійскаго аскета впродолженіи нсколькихъ часовъ стоять вверхъ ногами, зарывшись головой въ муравьиную кучу, жизнь его, значитъ, дйствительно настолько горька, что горечь ея перевшиваетъ боль отъ приливовъ крови и укусовъ муравьевъ. Проповди, воззванія и доводы отъ разума могутъ, конечно, раздувать огонь костровъ, на которыхъ горли паши фанатики самосожигатели, но они безсильны зажечь, его, безсильны и потушить, потушить и зажечь его можетъ только сама жизнь, изъ которой бгутъ фанатики. Вообще, никогда и нигд люди не принимали ученія, несоотвтствующаго условіямъ ихъ жизни.
Приглядываясь къ исторіи пессимистскихъ доктринъ, моментовъ учащеннаго самоубійства, аскетическихъ взглядовъ, мы безъ труда увидимъ, что вс эти явленія имютъ двоякое происхожденіе.
Одишъ нмецкій писатель (Dhring, ‘Der Werth des Lebens’) очень остроумно и наглядно поясняетъ одно изъ теченій, завершающихся полнымъ разочарованіемъ въ жизни, примромъ объвшагося человка. Умренное насыщеніе, т. е. нормальное удовлетвореніе потребности питанія, ведетъ къ пріятному ощущенію равновсія и покоя. Напротивъ, пресыщеніе сопровождается тяжелымъ чувствомъ, и объвшемуся человку въ особенности непріятно вспоминать ду, видть обдающихъ, кушанья, напитки: все это вызываетъ въ немъ отвращеніе. Пресыщеніе же, такъ сказать, хроническое, т. е. постоянное злоупотребленіе органовъ питанія, вызываетъ усиленное требованіе все новыхъ и боле сильныхъ возбужденій, оканчивающееся притупленіемъ нервовъ и крайнимъ затрудненіемъ всей функціи питанія. Такому человку естественно разочароваться въ жизни, такъ какъ богъ, которому онъ молился, отступился отъ него. Обладая, при разстроенномъ желудк и развинченныхъ нервахъ, нкоторымъ образованіемъ и діалектикой, онъ можетъ обратиться въ философа-пессимиста, боле или мене логически оправдывающаго свой мрачный взглядъ на жизнь. Можетъ онъ и самоубійствомъ кончить. Таково именно происхожденіе значительной доли пессимистскихъ взглядовъ въ высшихъ, боле состоятельныхъ и образованныхъ классахъ общества. Далеко переступая, въ погон за разнаго рода наслажденіями, предлы нормальныхъ потребностей человка, эти люди не въ состояніи уравнять ростъ ощущеній съ ростомъ раздраженій и часто изнываютъ отъ тоски среди такой обстановки, въ которой, кажется, чего хочешь, того просишь. (Подробне объ этомъ см. въ ‘Отеч. Зап.’ 1875 г., No 10, ‘Борьба за индивидуальность’). Затмъ является мыслитель, составляющій плоть отъ плоти и кость отъ костей пресыщеннаго общества, и облекаетъ это мрачное настроеніе въ философскія формулы. Онъ объявляетъ, что жизнь есть цпь страданій, что лучшее, что можно съ нея взять, это — покой, отсутствіе или, по крайней мр, сокращеніе желаній, такъ какъ они все равно не дадутъ ничего, кром горя, а еще лучше оборвать жизнь, умереть, не быть. Онъ не говоритъ, въ сущности, ничего новаго, невдомаго слушающему его люду, онъ только подводитъ философскій итогъ множеству отдльныхъ, разбросанныхъ жизненныхъ фактовъ. Нтъ никакой надобности, чтобы самъ мыслитель былъ пресыщенъ на подобіе своихъ согражданъ, чтобы онъ утопалъ въ наслажденіяхъ. Напротивъ, онъ можетъ быть бденъ, какъ Іовъ, и вести самую умренную жизнь, не прельщаясь ни одною изъ цлей, которыя волнуютъ окружающихъ его. Онъ долженъ только быть съ ними въ общеніи, наблюдать ихъ бшеную и напрасную погоню за все дале убгающимъ счастіемъ, видть ихъ скучающія лица, трупы самоубійцъ, слышать періодическую смну ихъ рчей въ мажорномъ и минорномъ тон. Есть, однако, одна сторона во всей этой печальной исторіи, которая захватываетъ непосредственно лично его. Обыкновенно, онъ — мыслитель и ничего больше, притомъ, мыслитель, ищущій въ себ самомъ, въ своемъ ‘дух’ отвтовъ на загадки жизни. Такъ было, по крайней мр, до сихъ поръ, да такъ оно и должно быть. Но ‘духъ’ мыслителя, подобно духу самого обыкновеннаго смертнаго, не заключаетъ въ себ ничего такого, что не было бы въ него предварительно вложено, въ вид сознательнаго или безсознательнаго опыта. А, такъ какъ сфера опыта человка, который — мыслитель и ничего больше, крайне узка, а его жажда знанія очень велика и требуетъ все новой и новой пищи, каковой взять неоткуда, то возникаетъ внутреннее противорчіе, разршающееся пессимизмомъ. Достойно, въ самомъ дл, вниманія, что вс выдающіеся нмецкіе философы болеили мене отдали дань пессимизму, окончательно восторжествовавшему въ ученіяхъ Шопенгауера и Гартмана. Захеръ-Мазохъ не знаетъ этого параграфа ‘завщанія Каина’, хотя не разъ восторгается ‘Фаустомъ’ Гёте, который представляетъ превосходный примръ жизни, разбитой жаждой знанія, несоотвтствующей ни силамъ человка вообще, ни жизненному опыту ея носителя въ частности. Съ какой, впрочемъ, стороны ‘Фаустъ’ интересуетъ Захеръ-Мазоха, это понять довольно трудно, такъ какъ онъ, не обинуясь, длаетъ такія, напримръ, сопоставленія: ‘когда, говоритъ, читаешь ‘Фауста’ или ‘Дворянское гнздо’, то’ и т. д…
Есть, однако, и другой источникъ недоврія и презрнія къ жизни, источникъ совершенно противоположный — невольное воздержаніе всякаго рода. Что жизнь не мила голодному человку, это очень естественно и не требуетъ ни объясненій, ни доказательствъ: замедленіе процесса обмна веществъ въ организм понижаетъ энергію всхъ отправленій и, слдовательно, въ корень подрываетъ возможность жизнерадостнаго взгляда на міръ. Понятны эффекты голоданія хроническаго. Вообще всякаго рода лишенія, дойдя до извстнаго предла, низводятъ энергію жизненныхъ отправленій до такого minimum’а, дорожить которымъ, пожалуй, и въ самомъ дл не стоитъ. Представляется просто выгоднымъ — искуственно подавить этотъ малый остатокъ жизне-дятельности. дабы, дойдя до полной нечувствительности къ вншнему міру, избжать страданій. Таково, происхожденіе пессимизма въ низшихъ классахъ общества, среди которыхъ всякое экстренное крупное бдствіе — война, голодовка, эпидемія, усиленіе гнёта — вызываетъ цлыя толпы людей, готовыхъ идти въ дл отреченія отъ жизни до послднихъ предловъ. И здсь, въ свою очередь, являются люди, способные охватить это настроеніе общею формулою, дать ему знамя. Но это — не философы, не спеціалисты мысли, гордо черпающіе ршеніе занимающихъ ихъ вопросовъ изъ своего разума. Удаляясь въ пустыни, зарываясь въ пещеры, терпя голодъ и жажду, воздерживаясь отъ полового акта, словомъ, до послдней степени сокращая свои сношенія со всмъ, дйствующимъ на вншнія чувства, подвижники приходятъ въ состояніе экстаза. Они видятъ виднія, слышатъ голоса, сообщающіе имъ тайны прошедшаго и грядущаго, они пророчествуютъ, и пророчествамъ ихъ внимаютъ тмъ охотне, что справедливо видятъ въ нихъ только концентрацію своихъ собственныхъ горькихъ чувствъ и думъ. Притомъ же, экстатическое состояніе сопровождается высокою степенью нечувствительности къ страданію. Экстатика можно рзать, колоть, жечь, не вызывая или почти не вызывая въ немъ ощущенія боли. Окружающимъ это, естественно, представляется, во-первыхъ, чудомъ, а во-вторыхъ — вполн желаннымъ состояніямъ, потому что они, изстрадавшіеся, ищутъ именно выхода изъ цпи страданій. Все это вмст высоко поднимаетъ значеніе экстаза, является надобность вывести его изъ-подъ власти случайности, пріискиваются средства для искуственнаго его достиженія — ‘раднія’, посты, наркотическія вещества и проч.
Какъ ни много существенныхъ чертъ упущено нами въ этомъ боле, чмъ бгломъ очерк происхожденія мрачныхъ взглядовъ на жизнь, но ясно, во всякомъ случа, что именно этими двумя путями, а не какими нибудь другими, вндряется пессимизмъ. Ясно дале, что мы имемъ здсь палку о двухъ концахъ, которая бьетъ ‘однимъ концомъ по барину, другимъ по мужику’. Поэтому, Захеръ-Мазохъ, во всякомъ случа, до извстной степени правъ, заставляя крестьянина Коланко и отставного солдата Балабана высказывать т же шопенгауеровскія мысли, которыми проникнуты ученый Бодошканъ, коломейскій помщикъ, философствующій графъ Тарновскій и, наконецъ, самъ Захеръ-Мазохъ. Если имть въ виду только окончательный результатъ, къ которому приходятъ объвшіеся и голодные, отправляясь отъ противоположныхъ точекъ, то мы найдемъ, дйствительно, значительное сходство между обоими концами палки. Псня полудикаго фанатика: ‘нсть спасенья въ мір, нсть, смерть одна спасти насъ можетъ, смерть’, разв это — не шопенгауеровскій мотивъ? и разв не то же самое говорилъ одолваемый сплиномъ англійскій лордъ, утверждая, что въ его роскошномъ саду нтъ ни одного дерева, которое не внушало бы ему страстнаго желанія повситься? Но, во-первыхъ. Захеръ-Мазохъ безконечно далекъ отъ мысли, что это, дйствительно — два конца одной и той же палки. Каинъ, по его мннію, завщалъ свое проклятое наслдство всмъ людямъ безъ исключенія и совершенно независимо отъ какого бы ни было различія въ ихъ положеніи. Вруя и исповдуя, что пессимизмъ есть истина и Шопенгауеръ — пророкъ ея, Захеръ-Мазохъ, какъ это часто бываетъ съ врующими людьми, даже не задаетъ себ вопроса объ общественно-историческихъ корняхъ истины: это — единая, безотносительная истина, въ чемъ можно убдиться, прослдивъ личную судьбу каждаго, наугадъ выхваченнаго изъ толпы. Его герои приходятъ къ пессимизму, къ убжденію, что все скверно въ этомъ сквернйшемъ изъ міровъ, не потому, что одни изъ нихъ хронически объдались, а другіе хронически голодали, а потому, что пессимизмъ есть истина, соотвтствующая міровому порядку. Страдать должны вс вообще и каждый въ особенности, такъ было, такъ и будетъ, потому что таковъ міровой законъ, не въ тхъ или другихъ историческихъ случайностяхъ лежитъ причина зла, а въ самой жизни. Вы можете устраивать и пытаться устраивать эту жизнь какъ вамъ угодно, но, въ конц-концовъ, на верхъ, все-таки, всплыветъ единая, безотносительная истина анти-Панглосса: все скверно въ этомъ сквернйшемъ изъ міровъ. Значитъ, какъ въ безконечности теряется всякое различіе между правымъ и лвымъ, переднимъ и заднимъ, такъ и въ омут жизни теряютъ всякое значеніе особенности обоихъ концовъ палки, бьющей по барину и по мужику: не барина и не мужика она бьетъ, а человка, существо, по самой природ своей, несчастное, отъ вка и до вка обреченное на горе и страданіе. Можетъ быть, въ непереведенныхъ разсказахъ Захеръ-Мазоха — ‘Гайдамаки’, ‘Судъ (кажется, ‘месть’) крестьянъ’ — побдоносные концы палки получаютъ свое логическое оправданіе съ пессимистской точки зрнія и включаются въ ‘завщаніе Каина’, въ качеств самостоятельнаго параграфа, но въ томъ, что мы до сихъ поръ имемъ, объ ней даже и помину нтъ. Но мы знаемъ, какъ разсуждаютъ объ этомъ нкоторые другіе пессимисты. Они могли бы сказать, что, прослдивъ общественно-историческіе корни пессимизма, мы указали только пути его торжества, но что пути эти фатальны, неизбжны, а потому и вопросъ о нихъ есть вопросъ второстепенный: это значитъ только, что въ числ золъ, на которыя обреченъ человкъ самою природою, есть палка о двухъ концахъ. Мы приводимъ, отъ лица пессимистовъ, это замчаніе только для полноты бесды, а, въ сущности, намъ въ настоящей стать заниматься имъ не приходится. Защищать жизнь отъ ея искреннихъ и неискреннихъ враговъ мы здсь не намрены. Скажемъ только одно. Природа, какъ цлое, дйствительно, неособенно милостива къ своимъ созданіямъ, и Шопенгауеръ правъ, говоря, что страданія пожираемаго животнаго далеко превышаютъ наслажденіе пожирающаго, а между тмъ, пожираніе это — законъ природы. Но собственно въ дл о побдоносной палк велнія природы несравненно мягче, благопріятне. Англійскій лордъ, одолваемый сплиномъ, коломейскій Дон-Жуанъ, усталый въ погон за женскимъ сердцемъ, обжора, которому тошно смотрть на блый свтъ, и проч.— вс эти объвшіеся люди разбиты въ погон за наслажденіями: они ихъ получаютъ безъ труда и, притомъ, въ такомъ количеств, которое ршительно не соотвтствуетъ обыкновеннымъ человческимъ силамъ. Полудикому фанатику, воспвающему смерть, какъ спасительницу, галицкимъ крестьянамъ Коланк и Балабану и проч. выпало, напротивъ, на долю слишкомъ много труда и слишкомъ мало наслажденій. Говорятъ: таковъ законъ природы. Но природа издала законъ совершенно другого рода. Трудъ есть напряженіе извстной системы органовъ съ цлью произвести то или другое измненіе во вншнемъ мір. Всякое наслажденіе, кром наслажденія отдыха, есть точно также напряженіе извстной органической системы, только завершающееся не во вншнемъ мір, а въ сознаніи наслаждающагося. И, по природ вещей, ршительно ничто не мшаетъ совпаденію этихъ двухъ теченій. Мы знаемъ, напротивъ, даже и теперь такіе виды и степени труда, которые сопровождаются высокимъ наслажденіемъ. Сами по себ, трудъ и наслажденіе составляютъ только дв стороны одного и того же процесса. Разлучаютъ ихъ не коренныя требованія природы, а вторичныя условія.
Это, впрочемъ — мимоходомъ. Вернемся къ Захеръ-Мазоху.
Какъ ни велико сходство жизненныхъ итоговъ объвшихся и голодныхъ, но это, все-таки — не полное совпаденіе. Разница въ формулированіи итоговъ — дло, разумется, пустое: необразованный человкъ выразитъ свою мысль грубо и не разовьетъ ея, человкъ образованный пуститъ въ ходъ тончайшую діалектику или яркія поэтическія картины, но результатъ — тотъ же. Главная разница — въ отношеніяхъ тхъ и другихъ къ печальному нулю, стоящему въ итог. Голодные пессимисты страшно логичны. Если они признаютъ, напримръ, любовь зломъ, источникомъ страданій, они отказываются отъ нея, а если замчаютъ, что воля ослабваетъ, они прямо и просто скопятъ себя. Коломейскій Дон-Жуанъ поступаетъ иначе. Онъ кокетничаетъ горемъ отъ любви и съ нкоторымъ своеобразнымъ удовольствіемъ ворочаетъ пессимистскій ножъ въ своихъ ранахъ. Онъ лично вовсе не намренъ измнять свой образъ жизни, отказываться или даже мало-мальски стсняться въ дл любви, хотя она и представляется ему въ вид какого-то чудовища. Онъ только развиваетъ первому встрчному въ корчм свои идеи, а бжать отъ чудовища у него просто нравственныхъ силъ нтъ. Онъ фокусничаетъ. Графъ Гендрикъ Тарновскій придумываетъ еще боле замысловатый фокусъ — влюбляется въ мужчину. Ошибка Захеръ-Мазоха состоитъ въ томъ, что онъ сдлалъ изъ Тарновскаго идеально чистаго юношу. Весь жизненный опытъ этого двадцатилтняго мизогина состоитъ въ томъ, что онъ видлъ, какъ несчастна была его мать. Это немножко маловато для обращенія на противоестественный путь любви къ мужчин, которое было бы, однако, совершенно понятно въ объвшемся старик. Старый развратникъ (можетъ быть, и молодой годами), которому, дйствительно, надола жизнь вообще и любовь въ особенности, но у котораго не хватаетъ силы покончить ни съ той, ни съ другой, можетъ прибгнуть, какъ къ послднему рессурсу, послднему раздражающему отуплые нервы средству — къ такой пакости. Если у Захеръ-Мазоха вся эта исторія вышла не пакостна, а глупо-смшна, такъ единственно потому, что онъ далъ идеально чистому юнош совсмъ неподходящую роль. И такъ во всемъ и всегда. Объвшійся можетъ очень обстоятельно, съ большою эрудиціей и діалектикой и, притомъ, вполн искренно громить вс параграфы завщанія Каина и, въ то же время, цпляться за каждый изъ нихъ скрюченными отъ истощенія, изможденными пальцами. Голодный же пессимистъ, если его пальцы инстинктивно, помимо его воли, тянутся къ какому-нибудь клочку каинова наслдства, просто отрубаетъ ихъ. На одномъ только практическомъ пункт могутъ сойтись объвшіеся и голодные — на самоубійств. Здсь объвшіеся даже, повидимому, много ршительне, чмъ голодные, потому что сравнительно чаще лишаютъ себя жизни. Но это зависитъ отъ другихъ различій между ними.
Въ упомянутомъ сочиненіи, Дюрингъ сводитъ происхожденіе пессимизма въ общемъ къ тмъ же двумъ источникамъ, хотя нсколько иначе развиваетъ, вопросъ. Между прочимъ, онъ справедливо говоритъ, что то небытіе, та нирвана, къ которой такъ рвутся объвшіеся пессимисты, не есть собственно ни бытіе, ни небытіе, ни жизнь, ни смерть, а нчто совершенно двусмысленное, особенно если его поставить рядомъ съ твердыми, опредленными чертами загробной жизни, какъ она представляется уму пессимистовъ голодныхъ. Нетрудно объяснить причины такой разницы. Въ погон за наслажденіемъ объвшійся изнемогаетъ, готовъ проклинать жизнь, которая, дйствительно-едва выносимое бремя для него, но, въ силу основнаго психо-физическаго закона Фехнера (ощущеніе ростетъ медленне раздраженія, именно — какъ логаримъ его), не можетъ остановиться и разными способами все еще пытается щекотать свои нервы. Онъ и по ту сторону гроба вытягиваетъ эту мучительно дорогую для него нить и боится совершеннаго уничтоженія своей личности, но, въ то же время, онъ — боле или мене вольнодумный философъ, съ презрніемъ смотрящій на понятія простыхъ людей о загробной жизни. Онъ лавируетъ между тмъ и другимъ и создаетъ какую-то туманную, двусмусленную сферу ни жизни, ни смерти, ни бытія, ни небытія. Голодный пессимистъ находится въ совершенно иномъ положеніи, потому что и болзнь его совсмъ другая. Источникъ его мрачнаго взгляда на жизнь — чрезмрный трудъ при ничтожномъ количеств наслажденій, страшное напряженіе творчества при отсутствіи пользованія плодами его. На его долю досталась только та сторона единаго по природ вещей процесса труда-наслажденія, которая завершается во вншнемъ мір. Какъ бы ни была велика проистекающая отсюда исковерканность человческой природы, взросшій на этой почв труда пессимизмъ сохраняешь въ себ нкоторое зерно животворнаго начала. Въ девяносто девяти случаяхъ на сто, голодные пессимисты уврены, что рано или поздно, на земл или на неб наступитъ конецъ мукамъ и воцарятся правда и добро. Они, какъ наши бгуны, настоящаго града не имутъ, но грядущаго взыскуютъ. Многое въ этомъ случа должно быть поставлено на счетъ степени умственнаго развитія голоднаго пессимиста, но многое также составляетъ продуктъ чисто нравственныхъ его требованій. Достойно вниман’я, что объвшіеся пессимисты страдаютъ, мыслятъ, живутъ въ одиночку, каждый въ берлог своей. Только въ сравнительно рдкихъ случаяхъ изъ нихъ слагаются кружки и общины, непремнно, надо замтить, принимающія фанатически-піэтистическую, мракобсную окраску, взятую на прокатъ у голодныхъ пессимистовъ, но совершенно извращенную. Намъ извстенъ только одинъ случай оригинальной, своеобразной групировки объвшихся пессимистовъ, именно — клубъ самоубійцъ, существовавшій въ первой четверти ныншняго столтія, члены котораго, по уставу, ежегодно накладывали на себя руки поочередно, по одному въ годъ. Наоборотъ: голодные пессимисты въ большинств случаевъ групируются въ общины, толки, ‘корабли’, живутъ и даже умираютъ, какъ самосожигатели, сообща Это, конечно, такъ и быть должно, потому что подавляющее большинство жизненныхъ процессовъ объвшихся завершается въ нихъ самихъ, въ одинокой личности, тогда какъ значительнйшая доля жизненной энергіи голодныхъ направлена, въ вид творчества, труда, на вншній міръ, на созданіе предметовъ общей пользы и необходимости. Подвергая себя ужаснйшимъ мученіямъ, ‘убивая плоть’ самыми варварскими способами, голодные пессимисты почти всегда уврены, что они длаютъ не личное свое, а общее дло водворенія или приближенія взыскуемаго ими ‘грядущаго града’, въ которомъ всмъ мсто будетъ. Такимъ же характеромъ искупленія отличаются и ихъ сравнительно рдкія, но за то, такъ сказать, общественныя и, притомъ, боле или мене мучительныя самоубійства. Простое: взялъ да зарзался — почти не практикуется. Для объвшихся, напротивъ, это — единственный исходъ, когда весь запасъ возможныхъ фокусовъ истощился или когда какой-нибудь крупный, рзкій переворотъ въ жизни моментально обрываетъ источники новыхъ возбужденій.
Впрочемъ, область пессимистскаго фокусничества можетъ быть, при нкоторомъ искусств и доброй вол, чрезвычайно расширена, причемъ отличіе отъ требованій голодныхъ пессимистовъ станетъ, разумется, обозначаться все рзче и ясне.
Представимъ себ невозможное: голоднаго пессимиста, читающаго ‘философію Безсознательнаго’ Гартмана. Читатель этотъ — человкъ съ изболвшимъ сердцемъ, мало образованный, но крайне серьёзно, строго относящійся къ себ и ко всему, что доступно его понятію. Онъ не безъ интереса читаетъ первыя главы книги Гартмана, многаго не понимаетъ, многое пропускаетъ, многаго не одобряетъ — потому слишкомъ вольнодумно. Но вотъ онъ приходитъ къ XII глав: ‘Неразумность хотнія и муки существованія’. Онъ сильно заинтересованъ. ‘Первая стадія иллюзіи, читаетъ онъ: счастіе предполагается достижимымъ на настоящей ступени міроваго развитія, т. е., теперь же доступнымъ для всякаго’. Затмъ идетъ пессимистская оци ка здоровья, молодости, свободы, дружбы, любви, богатства, славы и проч. Вс эти вещи оказываются обманчивыми, эфемерными, отовсюду торчатъ зминыя жала, слабо прикрытыя розами и золотомъ. Читатель неудовлетворенъ, но интересъ его все ростетъ, онъ видитъ что-то какъ будто родственное себ, многое сказано чуть не прямо тми самыми словами, которыя онъ и прежде, въ своемъ кругу, слыхалъ. ‘Вторая стадія иллюзіи: счастіе предполагается достижимымъ въ вчной, посмертной жизни’. Этимъ параграфомъ нашъ читатель совершенно недоволенъ, даже возмущенъ имъ… ‘Третья стадія иллюзіи: счастіе предполагается лежащимъ въ будущемъ естественнаго міроваго процесса’. Читатель хмурится все сильне и сильне, но нсколько успокоивается, увидя заглавіе XIII главы: ‘Цль мірового процесса и значеніе сознанія (переходъ къ практической философіи)’. А, онъ не даромъ прочиталъ толстую книгу: вотъ, наконецъ — ‘переходъ къ практической философіи’, то, что ему особенно нужно! Онъ, вольно или невольно привыкшій къ труду, сростившій съ нимъ свое нравственное существо, онъ, дйствующій, длающій, всего ближе къ сердцу принимаетъ вопросъ: что же ему длать, какъ ему вести себя въ этой юдоли плача и скрежета зубовнаго, горя и страданій?— ‘Вс стремятся къ счастію, читаетъ онъ:— въ этомъ именно и состоитъ ищущая удовлетворенія воля’. Но мы видли, что это стремленіе — просто глупость, что надежда на его осуществленіе — иллюзія, что конецъ его — горе разочарованія. Такимъ образомъ, возникаетъ непримиримое противорчіе между волей, жаждущей удовлетворенія и счастія, и разумомъ. Противорчіе все ростетъ и оканчивается побдой сознанія: всякое хотніе оказывается вздоромъ, только отреченіе ведетъ къ лучшему изъ возможныхъ состоянію — отсутствію страданія.— Очень одобряетъ это знакомое вступленіе нашъ читатель и тяжко и сочувственно вздохнувъ, идетъ дальше. Тамъ опять нчто знакомое, интересное, за душу хватающее: маленькое разсужденіе о томъ, цлесообразно-ли самоубійство вообще и въ особенности добровольная смерть отъ голода, при которой неразумная воля, въ конецъ побжденная сознаніемъ, проволакивается за его тріумфальной колесницей по всему долгому процессу мучительной агоніи? ‘Нтъ, говоритъ Гартманъ: — медленно или внезапно вымрутъ люди — бдный міръ отъ этого не перестанетъ существовать. Мало того: великое метафизическое начало Безсознательнаго воспользуется первымъ удобнымъ случаемъ для созданія новаго человка или другаго подобнаго типа, и рогъ изобилія страданія наполнится вновь. Вс попытки индивидуальнаго отреченія отъ воли основаны на узкомъ и безнравственномъ себялюбіи: надо не себя только освободить, а способствовать освобожденію всего благо свта’.— Есть тутъ вещи неясныя и непріятныя для нашего воображаемаго читателя, но конецъ онъ встрчаетъ, какъ манну небесную голодный еврей въ пустын, тмъ боле, что авторъ длаетъ ссылку на посланіе къ римлянамъ. Да, это-именно то, что ему нужно: не себя только спасти — велика штука повситься!— а весь божій міръ: правда, онъ до сихъ поръ подъ міромъ больше людей разумлъ, но если господинъ Эдуардъ фон-Гартманъ научитъ какъ спасти ‘всякую тварь’, такъ чего лучше? Но не продолжительны, однако, надежды читателя — не даромъ господинъ Эдуардъ фои Гартманъ убждалъ его никогда не надяться! Конецъ страданіямъ, гласитъ толстая книга:— можетъ наступить только въ моментъ окончанія мірового процесса. Поэтому, каждый долженъ отдаться теченію міроваго процесса, сдлать цли Безсознательнаго цлями своего сознанія. Такимъ путемъ ‘инстинктъ снова водворится въ своихъ правахъ, и обращеніе воли къ жизни провозгласится единою предварительною истиною {Сомнваясь въ удовлетворительности своего перевода этой фразы, напечатанной у Гартмана крупнымъ шрифтомъ, приводимъ ее въ подлинник: ‘…wird auf diesem Standpuncte der Instinct… wieder in seine Rechte eingesetzt und die Bejahung des Willens zum Leben als das vorlufig allein Richtige proclamirt.}, потому что только вполн отдавшись жизни и ея страданіямъ, а не путемъ жалкаго личнаго отреченія и самоустраненія, можно совершить нчто для міроваго процесса’. ‘Мыслящій читатель пойметъ, прибавляетъ Гартманъ: — что построенная такимъ образомъ практическая философія заключаетъ въ себ полное примиреніе съ жизнью’.— Можетъ быть, все это очень хорошо, но, увы! нашъ читатель не иметъ права титуловаться ‘мыслящимъ’. Поэтому, онъ съ негодованіемъ швыряетъ объ полъ толстую книгу, которая общала ему такъ много и дала такъ мало, которая такъ старалась поссорить его съ жизнью, полною страданій, только для того, чтобы потомъ стараться примирить его съ тою же жизнью, полною тхъ же страданій. А это, опять-таки, нужно только для того, чтобы не задерживать міроваго процесса съ его концомъ — опустлымъ, охладлымъ міромъ… Дрянной, возмутительный фокусъ! возмутительная насмшка надъ страданіемъ!’ думаетъ нашъ грубоватый читатель. И хорошо еще, что онъ не дочиталъ конца книги, гд излагается въ общихъ чертахъ проектъ прекращенія воли и существованія во всемъ мір единовременнымъ ршеніемъ людскаго сознанія, людскаго или же сознанія другихъ, высшихъ существъ, которыя замнятъ къ тому времени людей на земл, потому что это еще не очень скоро будетъ. Хорошо также, что онъ не прочиталъ нкоторыхъ другихъ сочиненій Гартмана и, между прочимъ, его любезно сообщенной человчеству автобіографіи. Онъ узналъ бы тогда, что господинъ Эдуардъ фонГартманъ, такъ краснорчиво описывающій муки бытія, такъ ршительно разбивающій надежды на любовь, дружбу, семейное счастіе и проч., нанимаетъ въ Берлин очень миленькій домъ, гд проводитъ время, свободное отъ философскихъ занятій, въ кругу горячо любимой и горячо любящей супруги, прелестныхъ малютокъ-дтей и добрыхъ друзей, которые часто ‘приходятъ повеселиться къ пессимисту’. Хорошо, что всего этого не узналъ нашъ голодный пессимистъ, потому что, при его необразованности и склонности къ фанатизму, можно бы было ждать большихъ непріятностей для господина Эдуарда фон-Гартмана и подобныхъ ему объвшихся пессимистовъ… Это вполн натурально, впрочемъ: пока палка не сломана, концы ея сблизить нельзя.
Захеръ-Мазохъ до такой степени далекъ отъ пониманія того, что произошло бы въ дйствительности при встрч объвшихся и голодныхъ пессимистовъ, что заставляетъ ихъ дружественно бесдовать между собой и, притомъ, такъ, что не знаешь, гд кончается рчь одного и гд начинается рчь другого. Образчикомъ можетъ служить бесда самого автора съ солдатомъ Балабаномъ и столтнимъ старикомъ-крестьяниномъ Коланко въ разсказ ‘Фринко Балабанъ’. Не въ томъ бда, что вс собесдники говорятъ одно и то же, развивая на разные лады мысль древняго объвшагося пессимиста насчетъ суеты суетъ и всяческой суеты. Мы видли, что до извстной степени такое совпаденіе мыслей и даже чуть не словъ — совершенно въ порядк вещей. Но отношеніе къ предмету у голодныхъ и объвшихся непремнно различное, чего Захеръ-Мазохъ не досмотрлъ или, по малой мр, не съумлъ выразить. Нельзя допустить, чтобы галицкіе голодные пессимисты, галицкіе ‘странники’ рзко отличались отъ другихъ людей того же рода. Пусть Австрія — имъ мать (какъ это даетъ понять Балабанъ въ разсказ о своихъ солдатскихъ похожденіяхъ), а голодъ — даже не тётка, а такъ, какая то седьмая вода на кисел, но голодные люди всхъ странъ и временъ, все-таки, какъ-то удивительно другъ на друга похожи. Въ непереведенной второй серіи разсказовъ, входящихъ въ составъ ‘Завщанія Каина’, должно быть не мало картинъ изъ собственно народнаго галицкаго быта. Но изъ того, что имется у насъ въ рукахъ теперь, можно выудить, кажется, только одну характерную въ этомъ отношеніи черту. Коломейскій Дои Жуанъ, чтобы показать, какъ счастливъ былъ онъ первое время съ женой, разсказываетъ, между прочимъ, слдующее: ‘Однажды казачекъ роняетъ дюжину тарелокъ: онъ положилъ гору тарелокъ и несъ ее. придерживая подбородкомъ, какъ вдругъ все летитъ на полъ. Жена хватаетъ кнутъ съ гвоздя: ‘Ну, если госпожа меня постегаетъ, говоритъ онъ:— такъ я всякій день буду ронять по дюжин тарелокъ!’ — понимаете ли вы?— и оба смются’. Это — одна идиллія, а вотъ другая. Героиня повсти ‘Сказка о счастіи’ (о которой сейчасъ скажемъ нсколько словъ), прелестнйшая, умнйшая, образованнйшая, добрйшая, словомъ, идеальнйшая Марцелла, пишетъ мужу: ‘Я не могла побдить своего гнва и начала хлестать своимъ кнутикомъ этого негодяя (работника Вальтера) и хлестала его до тхъ поръ, пока кровь не выступила на его лиц, теперь онъ своимъ видомъ похожъ на тигра, но зато совершенно присмирлъ’. Преступленіе же Вальтера состояло въ томъ, что онъ накормилъ своего ястреба воробьями, находившимися подъ покровительствомъ барыни. Moжетъ быть, слдуетъ видть нчто національно галицко-русское или государственно-австрійское въ обыча галицкихъ изящныхъ дамъ (читающихъ, между прочимъ, ‘Фауста’ и ‘Дворянское гнздо’) — собственноручно расправляться ‘кнутиками’ (маленькіе они такіе, дамскіе). Но, что касается казачка и Вальтера, такъ они могли съиграть свою роль во всякой даже совершенно чужестранной идилліи, въ свое время, разумется. Теперь, можетъ быть, и галицко-русскія изящныя дамы не дерутся.
Итакъ, и галицкіе ‘странники’, и Балабанъ и Коланко, едва ли рзко отличаются отъ голодныхъ пессимистовъ всхъ вковъ и странъ. А между тмъ, Захеръ-Мазохъ влагаетъ имъ въ уста совершенно несоотвтственныя рчи. Извольте, напримръ, понять, что нижеслдующую рчь ведетъ не bel esprit какой-нибудь, а галицкій мужикъ: ‘Видите ли, баринъ, я такъ думаю про себя: ты, братъ, довольно поскучалъ въ свою столтнюю жизнь, но будетъ же этому конецъ, а тутъ вдругъ о вчной жизни вспомнишь. Положимъ, господа, что оно все такъ и есть, какъ говорится о будущемъ блаженств. Хорошо. Сперва могло бы показаться, что и тамъ не скучно, что и тамъ нтъ недостатка въ забавныхъ разговорахъ. Вотъ, напримръ, св. Севастіянъ разскажетъ мн, какъ турки пускали въ него свои стрлы, какъ пригвоздили его, подобно сов, и какъ онъ, все-таки пошелъ навстрчу къ государю язычнику и сказалъ ему: въ теб собачья кровь! Разскажетъ онъ, какъ посл того его окончательно убили. Затмъ спискомъ Поликарпъ повдаетъ мн, какіе дльные отвты давалъ онъ какому-то фельдмаршалу-язычнику и какъ за то его изжарили на костр. Но, наконецъ, св. Севастьянъ тысячу разъ будетъ разсказывать о стрлахъ и св. Винцентъ объ острыхъ стеклянныхъ осколкахъ, но, вдь, это что-же? А вдобавокъ — не спать, вовсе не знать благодатнаго сна! Вдь, когда спишь, то хотя на кратксе время умираешь. Здсь, все-таки, если не спишь, то въ волю позваешь, а кто знаетъ, могутъ ли даже звать блаженныя души?’ — Не беремся судить объ остроуміи этихъ игривостей, но что он вполн неумстны — въ этомъ не можетъ быть никакого сомннія. Для голоднаго пессимиста затронутый вопросъ слишкомъ серьёзенъ и задушевенъ, чтобы онъ могъ трактовать его съ такимъ юморомъ. Оцнка настоящаго и будущаго съ точки зрнія скуки приличествуетъ только объвшемуся пессимисту.
Такъ же неумстны и размышленія Балабана, котораго Захеръ Мазохъ хотлъ одлить всми возможными и невозможными достоинствами и обвалялъ въ мелко истолченной добродтели, какъ котлету въ сухаряхъ. Вообще надо замтить, что лучшій изъ мелкихъ переведенныхъ разсказовъ Захеръ-Мазоха — ‘Коломейскій Дон-Жуанъ’. Это — дйствительно типичная фигура, но зато это — единственный герой, котораго авторъ откровенно изображаетъ объвшимся. Вс остальные или совсмъ ничтожны, или на ходуляхъ стоятъ, или говорятъ совсмъ не т рчи, которыя по ходу дла могутъ и должны говорить. Зависитъ это отчасти отъ необширныхъ размровъ таланта Захеръ-Мазоха, а отчасти оттого, что онъ самъ фокусничаетъ, а не серьёзно и строго относится къ своему длу. Получивъ ‘просіяніе своего ума’ отъ Шопенгауера, онъ безъ разбора тычетъ всмъ и каждому ученіе нмецкаго пессимиста, даже не пытаясь прослдить, какимъ путемъ могло оно привиться тому, другому, пятому, десятому лицу. Но верхъ его фокусничества, это — послдній разсказъ — ‘Марцелла или сказка о счастьи’, изъ котораго можно пожалуй вывести заключеніе, что авторъ, въ дйствительности — вовсе не такой ужь отчаянный пессимистъ, какимъ желалъ бы казаться.
Извстно, какъ смотритъ на любовь Шопенгауеръ: природа сводитъ мужчину и женщину подъ предлогомъ будто бы ихъ личнаго счастія, а, въ сущности, единственно для того, чтобы продолжить родъ человческій, когда дло сдлано, повязка падаетъ съ глазъ, и лучезарное счастіе, такъ обольстительно манившее. оказывается ничмъ не лучше пламени свчи, на которое летитъ и обжигаетъ себ крылья ночная бабочка. До сихъ поръ въ повстяхъ Захеръ-Мазоха мы и видли разные случаи горя отъ любви. Авторъ предисловія къ русскому переводу ‘Завщанія Каина’ разсказываетъ, что повсти эти своей тенденціей произвели неблагопріятное впечатлніе на нкоторыхъ нмецкихъ критиковъ, автора обвинили, какъ это и въ другихъ странахъ бываетъ, въ разныхъ злокозненныхъ ‘измахъ’. ‘Какъ-бы въ отвтъ на эти обвиненія, пишетъ авторъ предисловія:— Захеръ-Мазохъ написалъ свою ‘Марцеллу’, названную имъ ‘сказкой о счастіи’, здсь любовь и семейный очагъ находятъ себ полное уваженіе, а душевная гармонія любящихъ сердецъ и вся обстановка окрашены такими цвтами, которые никакъ не могли сойти съ палитры художника-матеріалиста’. Въ отвтъ-ли, не въ отвтъ-ли на упреки написалъ Захеръ-Мазохъ ‘Марцеллу’, во всякомъ случа, онъ напустилъ въ нее столько ‘цвтовъ’, столько цвтовъ, что не одинъ Калхасъ сказалъ бы: слишкомъ много цвтовъ! Не слдуетъ думать, что заглавіе ‘сказка о счастіи’ намекаетъ на какія-нибудь тайныя намренія автора перенести счастіе въ область сказки и тмъ ршительне протестовать противъ возможности его въ дйствительности, какъ этого можно бы было ожидать отъ послдовательнаго пессимиста. Нтъ, въ повсти фигурируетъ настоящая сказка о счастіи, разсказанная сначала въ вид аллегорическаго вступленія, а потомъ чуть-чуть припутанная къ фабул. Мораль этой незамысловатой сказки состоитъ въ томъ, что счастія надо искать на родин и въ любви. Въ повсти, по обыкновенію нашего автора, дйствующія лица излагаютъ, не переводя духа, цлыя диссертаціи объ условіяхъ любви, и необыкновенно только то, что идутъ разсужденія объ условіяхъ счастливой любви. Все это мало любопытно, скучно и, наконецъ, къ длу не идетъ. А дло-то въ томъ, что графъ Александръ Комаровъ обладаетъ необыкновенными и многоразличными достоинствами. Онъ — ‘со всхъ точекъ зрнія человкъ, подобнаго которому найти не легко’: богатъ, красивъ, образованъ, уменъ, силенъ, здоровъ, добродтеленъ, одаренъ всепокоряющей силой воли. Зато же и пара ему досталась: ‘она была такъ хороша, что мн не случалось и никогда не случится увидть такую женщину. Вс прелести двицы и женщины, все очарованіе естественности, простодушія и силы соединялись въ ней съ пикантнымъ благородствомъ, граціозной эластичностью и умственною возвышенностью, такъ что все вмст взятое вяло такою обольстительностью, что я совершенно пришелъ втупикъ-трудно бы найти равное ей существо’. Вдобавокъ, она такъ хорошо дерется ‘кнутикомъ’ и такъ понимаетъ Тургенева, что мужъ отзывается объ ней въ тон, достойномъ коломенскаго Дон-Жуана: ‘днемъ — самая красивая и умная изъ Сивил.гь, а ночью — Венера’. Вы ждете, что пессимистъ-авторъ такъ густо нарумянилъ и наблилъ графа Комарова и Марцеллу съ тою злостною, но естественною въ автор ‘Завщанія Каина’ цлью, чтобы показать, что вотъ-молъ-на что ужь, кажется, ангелы, а и то въ конц-концовъ передрались и разбжались въ разныя стороны. Ничуть не бывало. Графъ Комаровъ и Марцелла, несмотря на дтей, несмотря на вс обманы природы, несмотря на Шопенгауера и завщаніе Каина, до такой степени счастливы, что описаніе ихъ счастія можетъ произвести тошноту въ читател съ мало-мальски развитымъ эстетическимъ чутьемъ. При чемъ же тутъ завщаніе Каина? И не есть ли это — повтореніе фокуса Гартмана, который на протяженіи толстой книги ссоритъ читателя съ жизнью, чтобы мирить его съ тою же жизнью на одной изъ послднихъ страницъ?
III.
Въ чемъ же состоитъ славянскій или даже ‘русскій’ кругозоръ, открывшійся Европ чрезъ посредство произведеній Захеръ-Мазоха? Прежде всего, тутъ есть нкоторыя недоразумнія, отчасти серьёзныя, отчасти забавныя. Одинъ изъ французскихъ рецензентовъ, мннія которыхъ приложены къ ‘Идеаламъ нашего времени’, говоритъ: ‘На славянскомъ восток мы замчаемъ возникновеніе реалистической школы. Тутъ реализмъ является съ совершенно своеобразнымъ, новымъ взглядомъ и неразлученъ съ тмъ пессимизмомъ, который лежитъ въ основ нравственной философіи этихъ пастушескихъ народовъ, именно — съ покорностью судьб и слпымъ подчиненіемъ закону. Самымъ замчательнымъ и значительнымъ представителемъ этой школы является Захеръ-Мазохъ, малороссіянинъ изъ Галиціи… Онъ — доктринёръ и ярый послдователь Шопенгауера, чего онъ и не скрываетъ. И дйствительно, онъ иметъ право ссылаться на него. Смло можно назвать Захеръ-Мазоха, посл Шопенгауера, величайшимъ изъ славянскихъ философовъ. Во всякомъ случа, ни одинъ изъ нихъ не съумлъ, подобно ему, возвести пессимизмъ на степень нравственнаго закона и основать метафизику на природномъ побужденіи?.
Французскіе критики отличаются часто такимъ невжествомъ, а русскіе переводчики столь же часто такою безграматностью, что мы не беремся ршить, кто въ данномъ случа обратилъ Шопенгауера въ славянина и на чьей вообще душ лежитъ грхъ приведенной сплошной нелпости. По всей вроятности, надо раздлить грхъ пополамъ: французъ сболтнулъ, русскій повторилъ и немножко еще перевралъ. Но и боле, вообще говоря, свдущіе нмецкіе критики называютъ Захеръ-Мазоха ‘народнымъ, славянскимъ и современнымъ намъ Шопенгауеромъ’ и т. п. И самъ Захеръ-Мазохъ считаетъ себя національнымъ ‘русскимъ’ писателемъ, хотя и пишетъ по-нмецки и ищетъ, какъ мы упоминали, ‘нашихъ’ и ‘нашего’ въ Германіи. Останавливаясь на вншней сторон дла, можно замтить, что Захеръ-Мазохъ раздляетъ судьбу многихъ австрійскихъ славянъ: славянинъ родомъ, онъ впутывается въ государственный организмъ Австріи, а, черезъ нее, черезъ борьбу ея съ Пруссіей изъ-за преобладанія въ Германіи, въ нмецкія дла вообще, такъ что онъ и тамъ, и тутъ — ‘свой’. (Кстати: авторъ предисловія къ ‘Завщанію Каина’ утверждаетъ, что. посл Садовой, ‘основавъ оппозиціонную ‘Пруссіи’ газету, Захеръ-Мазохъ открыто заявилъ себя представителемъ галиційской русской партіи, которая торжественно отдала себя подъ его покровительство’. Отнюдь не хвастаясь знакомствомъ съ взаимными отношеніями Галицкихъ партій, мы беремъ на себя, все-таки, смлость сказать, что это — пустяки). Но дло не въ этомъ, а въ славянскомъ ‘кругозор’ Захеръ-Мазоха. Славянскій кругозоръ, имющій въ діаметр нмца Шопенгауера. это — нчто, очень странное. Да и какой же національности можетъ быть поставленъ въ счетъ кругозоръ, возникающій, при извстныхъ условіяхъ, во вс времена и во всякой стран? Индусы и евреи, малороссы и греки, великороссы и нмцы, римляне и болгаре — вс попробовали этого меда и именно въ тхъ двухъ направленіяхъ, которыя мы пытались обозначить. Вся разница въ томъ, что въ такой-то стран и въ такое-то время одно изъ этихъ направленій выразилось ярче, чмъ другое, а въ другой стран и въ другое вре-мя — наоборотъ. Если писатель избираетъ театромъ дйствія для своихъ произведеній свою родину, то изъ этого еще вовсе не слдуетъ, что онъ — національный писатель, тмъ паче, когда онъ, какъ Захеръ-Мазохъ. пишетъ на чужомъ язык. Вотъ еслибы онъ уловилъ ту мстную пропорцію голодныхъ и объвшихся пессимистовъ, какая имется на его родин, еслибы онъ прослдилъ эту пропорцію до самыхъ ея корней въ мстной жизни — тогда былъ бы другой разговоръ. Тогда онъ былъ бы писатель національный по колориту и, въ то же время, общечеловческій, какъ пвецъ объвшихся или голодныхъ, смотря по тому, чье горе и чье отношеніе къ жизни ближе принялъ бы къ сердцу. Теперь же, въ виду произведеній Захеръ-Мазоха, даже и не приходится говорить о національномъ и общечеловческомъ элементахъ въ поэзіи: нтъ поводовъ для такого разговора. Очъ — просто неразборчивый и мало-талантливый художественный комментаторъ Шопенгауера. Для пессимистской теоріи онъ сдлалъ, какъ мы видли, очень немного, для своей родины — еще меньше, потому что, если, напримръ, олухи, въ род графа Гендрика Тарновскаго, или изящныя дамы, въ род Марцеллы, вообще возможны, то они одинаково могутъ рождаться и въ Галиціи, и въ Кита.
Для своей второй родины, Германіи, онъ сдлалъ больше. Это не значитъ, однако, чтобы онъ сдлалъ много.
‘Идеалы нашего времени’ посвящены Германіи, покой, побдоносной Германіи. Для послдовательнаго пессимиста трудно найти боле благодарную тэму. Это водвореніе грубаго милитаризма и самохвальства, эта пятимильярдная контрибуція, съигравшая чуть не роль троянскаго деревяннаго коня, эта страшная горячка спекуляціи, породившая въ два года чуть не тысячу акціонерныхъ компаній, наполовину дутыхъ, эти банкротства, крахи и биржевые скандалы — какая тэма выгодне для романиста-пессимиста? Осмявъ старую Германію, русокудрую дву, съ голубыми очами, воздтыми горе, съ внкомъ изъ незабудокъ на голов, съ кружкой пива въ одной и Вертеромъ въ другой рук, разбивъ старыя иллюзіи сантиментальной любви, самодовлющей учености, мщанскаго счастія и проч., романистъ-пессимистъ могъ бы перейти къ новымъ иллюзіямъ власти, богатства, славы. Но Захеръ-Мазохъ оказался художникомъ, недоросшимъ до своей тэмы, и довольно дешевымъ моралистомъ. И самъ онъ, и его излюбленные, благороднйшіе до глупости герои громятъ иногда ‘наше время’ за такіе пустяки, объ которыхъ, во-первыхъ, говорить не стоитъ и которые, во-вторыхъ, вовсе не составляютъ исключительнаго достоянія нашего времени. Мужчина надваетъ двушк коньки. Авторъ морализируетъ по этому случаю такъ: ‘Лицемріе, столь же слпое, какъ и самъ богъ Амуръ, такъ вкралось въ нашу общественную жизнь и изгнало изъ нея столько невинныхъ удовольствій, что теперь люди принуждены закрывать глаза на гораздо худшія вещи. Что можетъ, напримръ, боле возбудить фантазію, пробудить чувственность и прогнвить моралиста, какъ не близость красивой дамы, которая ставитъ ножку на колни къ лежащему (?) возл нея мужчин?’ Нкто Плантъ, оказывающійся впослдствіи отъявленнымъ мерзавцемъ (около этого мерзавца групируются, впрочемъ, лучшія и, дйствительно, хорошія мста романа), занялъ у своего благороднйшаго пріятеля Андора фракъ, чтобы сходить на экзаменъ, да и заложилъ его. Событіе довольно обыкновенное въ студенческомъ быту и нашего, и стараго времени. Но авторъ освщаетъ его слдующимъ полупатетическимъ, полу саркастическимъ замчаніемъ: ‘Такова была его благодарность за вс благодянія, которыми до сихъ поръ осыпало его старомодное семейство, а, такъ какъ оно попрежнему продолжало принимать его привтливо, то не имлъ ли онъ права осмивать всхъ его членовъ?’ Такая стрльба изъ пушекъ по воробьямъ раздается чуть не на каждой страниц, что утомляетъ читателя и сглаживаетъ впечатлніе боле сильныхъ мстъ романа. Они есть. Захеръ Мазохъ не церемонится со своей побдоносной второй родиной, и намъ, готовящимся нын побдить Турцію, не мшаетъ познакомиться съ ‘Идеалами нашего времени’. Тмъ боле, что Захеръ-Мазохъ длаетъ намъ въ одномъ мст любезность, утверждая, что насъ — въ противоположность нмцамъ — военные успхи не склоняютъ къ заносчивости, къ презиранію другихъ націй, вообще не портятъ…
Читатель, разумется, избавитъ насъ отъ пересказа ‘Идеаловъ нашего времени’, и мы покончимъ двумя-тремя замчаніями.
‘Идеалы нашего времени’ — скоре обличительный романъ, чмъ философскій. Даже любимая пессимистская идея Захеръ-Мазоха, хотя и тянется кое-гд, но очень слабо, неполно, небрежно. ‘Идеаламъ нашего времени’ противопоставляются идеалы такъ-называемаго добраго стараго времени и, между прочимъ, старая нмецкая любовь и старое нмецкое семейное счастіе. Оборотъ — немножко странный для пессимиста, такъ настойчиво твердящаго, что любовь есть бичъ, оставленный человчеству въ наслдство Каиномъ и что семейное счастіе есть иллюзія, быстро разлетающаяся. Дале, Захеръ-Мазохъ и не замчаетъ, что вс обличаемые имъ идеалы нашего времени — погоня за славой, за наживой, за наслажденіями — ведутъ къ разочарованіямъ и нравственнымъ банкротствамъ, которыя, въ свою очередь, какъ это можно доказать логически и исторически, завершаются пессимизмомъ и самоубійствами. Слдовательно, съ точки зрнія пессимиста, Германія просто вкусила плодовъ древа познанія добра и зла.