(О Маяковском), Лившиц Бенедикт Константинович, Год: 1914

Время на прочтение: 58 минут(ы)

Бенедикт ЛИВШИЦ

<О Маяковском>

СОДЕРЖАНИЕ

Маяковский в 1913 году
Грезэр и горлан
Позорный столб российской критики

Бенедикт ЛИВШИЦ

Маяковский в 1913 году

I

Встреча, о которой я хочу рассказать и которая прочно закрепила мои отношения с Маяковским, впервые завязавшиеся за девять месяцев до того, произошла осенью 1913 года.
Я только что покончил с отбыванием воинской повинности и жил в гилейском ‘форте Шаброль’, на квартире Николая Бурлюка.
Мы оба еще нежились в постелях, когда, приоткрыв дверь, на пороге показался приехавший прямо с вокзала Маяковский.
Я не сразу узнал его. Слишком уж был он непохож на прежнего, на всегдашнего Володю Маяковского.
Гороховое в искру пальто, очевидно купленное лишь накануне, и сверкающий цилиндр резко изменили его привычный облик. Особенно странное впечатление производили в сочетании с этим щегольским нарядом — голая шея и светло-оранжевая блуза, смахивавшая на кофту кормилицы.
Маяковский был детски горд переменой в своей внешности, но явно еще не освоился ни с новыми вещами, ни с новой ролью, к которой обязывали его эти вещи.
В сущности, все это было более чем скромно: и дешевый, со слишком длинным ворсом цилиндр, и устарелого покроя, не в меру узкое пальто, вероятно, приобретенное в третьеразрядном магазине готового платья, и жиденькая трость, и перчатки факельщика, но Володе его наряд казался верхом дендизма — главным образом оранжевая кофта, которой он подчеркивал свою независимость от вульгарной моды.
Эта пресловутая кофта, напяленная им якобы с целью ‘укутать душу от осмотров’, имела своей подоплекой не что иное, как бедность: она приходилась родной сестрою турецким шальварам, которые носил Пушкин в свой кишиневский период.
С первых нее слов Маяковский ошарашил меня сообщением, что ему поручено Давидом доставить меня, живого или мертвого, в Москву. Я должен ехать с ним сегодня же, так как на тринадцатое назначен ‘первый в России вечер речетворцев’ и мое участие абсолютно необходимо.
Никаких отговорок не может быть теперь, когда моя военная служба кончилась. Деньги? Деньги есть, — мы едем в мягком вагоне, и вообще беспечальная жизнь отныне гарантирована всем футуристам.
Устоять против таких соблазнов было трудно. Мне удалось только выторговать, что не я открою вечер докладом, хотя, по словам Маяковского, на этом особенно настаивал Бурлюк, почему-то убежденный в моем ораторском даровании. Он ошибался. У меня не было ни расположения, ни навыка к выступлениям перед большой аудиторией, между тем как у него и у Маяковского накопился уже известный опыт: постоянные схватки на диспутах и перепалка с публикой были отличной школой самообладания.
Николаю, который, разумеется, тоже участвовал в вечере, необходимо было по каким-то делам остаться еще на сутки в Петербурге, мы же с Маяковским в тот же день укатили курьерским в Москву.

II

В Москве сразу начались сумятица и неразбериха.
В город я попал впервые, не понравился он мне чрезвычайно. Согласия на устройство вечера градоначальник, опасаясь скандала, все еще не давал. Я стал подумывать, не стоит ли уехать обратно в Питер.
Тогда Маяковский, с которым я неосторожно поделился своими намерениями, прибег к гениальному средству положить конец моим колебаниям. Под каким-то предлогом заняв у меня все бывшие при мне деньги, он через полчаса заявил, что возвратит их только после вечера, заботу же о моем крове, пропитании и прочем он целиком берет на себя. Волей-неволей я оказался прикованным к нему, как каторжник к тачке.
Не помню, куда мы заехали с вокзала, где остановились да и остановились ли где-нибудь. Память сохранила мне только картину сложного плутания по улицам и Кузнецкий мост в солнечный, не по-петербургскому теплый полдень.
Купив две шикарных маниллы в соломенных чехлах, Володя предложил мне закурить. Сопровождаемые толпою любопытных, пораженных оранжевой кофтой и комбинацией цилиндра с голой шеей, мы стали прогуливаться.
Маяковский чувствовал себя как рыба в воде.
Я восхищался невозмутимостью, с которой он встречал устремленные на него взоры.
Ни тени улыбки.
Напротив, мрачная серьезность человека, которому неизвестно почему докучают беззаконным вниманием.
Это было до того похоже на правду, что я не знал, как мне с ним держаться.
Боялся неверной, невпопад, интонацией сбить рисунок замечательной игры.
Хотя за месяц до того Ларионов уже ошарашил москвичей, появившись с раскрашенным лицом на Кузнецком, однако Москва еще не привыкла к подобным зрелищам, и вокруг нас разрасталась толпа зевак.
Во избежание вмешательства полиции пришлось свернуть в одну из боковых, менее людных улиц.
Заглянули к каким-то Володиным знакомым, потом к другим, еще и еще, заходили всюду, куда Маяковский считал нужным показаться в своем футуристическом великолепии.
В Училище живописи, ваяния и зодчества, где он еще числился учеником, его ждал триумф: оранжевая кофта на фоне казенных стен была неслыханным вызовом казарменному режиму школы. Маяковского встретили и проводили овациями.
Ему этого было мало.
Решив, что его наряд уже примелькался, он потащил меня по мануфактурным магазинам, в которых изумленные приказчики вываливали нам на прилавок все самое яркое из лежавшего на полках.
Маяковского ничто не удовлетворяло.
После долгих поисков он набрел у Цинделя на черно-желтую полосатую ткань неизвестного назначения и на ней остановил свой выбор.
Угомонившись наконец, он великодушно предложил и мне ‘освежить хотя бы пятном’ мой костюм. Я ограничился полуаршином чудовищно-пестрой набойки, из которой, по моим соображениям, можно было выкроить достаточно кричащие галстук и носовой платок. На большее у меня не хватило размаха.
Сшила полосатую кофту Володина мать.
Он привел меня к себе домой, и странными показались мне не аляповатые обои мещанской квартирки, от которых он, вероятно, по принципу цветового и всякого иного контраста отталкивался своей обновкой, представлявшей нечто среднее между курткой жокея и еврейским молитвенным плащом, — странным казалось, что у Володи есть дом, мать, сестры, семейный быт.
Маяковский — нежный сын и брат, это не укладывалось в им самим уже тогда утверждаемый образ горлана и бунтаря.
Мать явно была недовольна новой затеей Володи: ее смущала зарождавшаяся скандальная известность сына, еще мало похожая на славу.
Володины ‘шалости’, как любовно называли их родные, тяготели значительно больше к ‘происшествиям дня’, чем к незримой рубрике: ‘завоевание славы’.
Но Маяковский был баловнем семьи: против его прихотей не могла устоять не только мать, но и сестры, милые, скромные девушки, служившие где-то на почтамте.
Одна из них, по просьбе брата, соорудила мне галстук, чрезвычайно напоминавший дагомейское лангути, между тем как мать кроила и примеряла Володе его полосатую кофту.
От характерной московской суеты этих дней, прожитых бок о бок с метавшимся по всему городу Маяковским, память, повторяю, сберегла мне немногое: впечатление сплошного кавардака, лавиной нараставшего с утра и угрожавшего к вечеру раздавить своей никак не осмысливаемой кентавроподобной веселостью беспомощного заезжего человека.
Надо было обладать от рождения даром прямолинейного жеста, устанавливающего в любой среде планиметрию людских отношений, искусством крутого и вместе с тем безобидного поворота, чтобы, не задевая ничьего самолюбия, сохранять, как Маяковский, в этой безликой толчее свое собственное лицо.
Он, как всегда, был полон собой, своими еще не оформленными окончательно строчками, обрывками отдельных фраз, еще не сложившимися в задуманную им трагедию, и на ходу все время жевал и пережевывал, точно тугую резину, вязнувшие на его беззубых деснах слова.
Впрочем, горланил он не только собственные стихи.
Ему нравился тогда ‘Громокипящий кубок’, и он распевал на узаконенный Северянином мотив из Тома:
С тех пор как все мужчины умерли,
Утеха женщины — война.
Мучительны весною сумерки,
Когда призывишь и одна.
Это можно было бы счесть данью сентиментальности, от которой в известные минуты не свободен никто из нас, но мне, прошедшему хорошую школу фрейдизма, послышалось в акцентировании первой строки нечто совсем иное.
‘Зачем с такой настойчивостью смаковать перспективу исчезновения всех мужчин на земле? — думал я. — Нет ли тут проявления того, что Фрейд называет Selbstminderwertigkeit {комплекс неполноценности (нем.). Ред.} — сознания, быть может, только временного, собственной малозначительности? ‘
Далеко не уверенный в правильности этого прогноза, я высказал свои догадки Володе и — попал прямо в цель.
Словно не решаясь открыть свою тайну в городе, где он со всеми булыжниками и кирпичами был на короткой ноге, Маяковский стремительно увез меня в Сокольники. Там, на уже опустевшей даче, в заброшенном доме, где мы расположились на ночлег, он признался мне — в чем?
В пустяке, который не взволновал бы и гимназиста четвертого класса.
Утром Володя, опять шумный и жизнерадостный, рвался обратно в город. У нас уже не было ни гроша, но он не думал унывать и объявил, что к обеду деньги будут.
В ‘Метрополе’ я следил за его кием, как за бушпритом судна, уносящего нас к обещанным в Сокольниках кисельным берегам. Маяковский нервничал, играл плохо, и через час мы ушли, нисколько не разбогатев.
Поехали к Ханжонкову, издававшему первый и в то время, кажется, единственный киножурнал. В этом журнале Маяковский иногда помещал свои шаржи и зарисовки, сопровождая их стихотворными подписями.
У Ханжонкова он был в долгу, но — две-три бархатные ноты в голосе, полуиздевательском, полупокровительственном, никак не похожем на голос получателя аванса, и Володя двумя пальцами уже небрежно опускал в карман спасавшую нас пятерку.
По дороге в столовую завернули к нему домой: полосатая кофта была, по его предположениям, готова, и ему не терпелось нарядиться в обновку.
В вегетарианской столовой, где, как и всюду, платили по счету за уже съеденное, я пережил по милости моего приятеля несколько довольно острых минут. За обедом он с размахом настоящего амфитриона уговаривал меня брать блюдо за блюдом, но, когда наступили неизбежные четверть часа Рабле, Маяковский с каменным лицом заявил мне, что денег у него нет: он забыл их дома.
Мое замешательство доставляло ему явное наслаждение: он садически растягивал время, удерживая меня за столом, между тем как я порывался к кассе, намереваясь предложить в залог мои карманные часы. Лишь в самый последний момент, когда я решительно шагнул к дверям, он добродушно расхохотался: все было шуткой, пятерка оказалась при нем.
На этом, однако, мои испытания не кончились.
Чтобы ясно представить себе всю картину скандала, в котором поневоле пришлось принять участие и мне, необходимо вспомнить, что вегетарианство десятых годов имело мало общего с вегетарианством современным. Оно в своей основе было чем-то вроде секты, возникшей на скрещении толстовства с оккультными доктринами, запрещавшими употребление мяса в пищу. Оно воинствовало, вербуя сторонников среди интеллигенции приблизительно теми же способами, к каким прибегали трезвенники, чуриковцы и члены иных братств.
Слепительно белые косынки подавальщиц и снежные скатерти на столах — дань Европе и гигиене? Конечно, конечно! А все-таки был в них какой-то неуловимый привкус сектантства, сближавший эту почти ритуальную белизну с мельтешением голубиных крыл на хлыстовских радениях.
Цилиндр и полосатая кофта сами по себе врывались вопиющим диссонансом в сверхдиетическое благолепие этих стен, откуда даже робкие помыслы о горчице были изгнаны как нечто греховное. Когда же, вымотав из меня все жилы, Маяковский встал наконец из-за стола и, обратясь лицом к огромному портрету Толстого, распростершего над жующей паствой свою миродержавную бороду, прочел во весь голос — не прочел, а рявкнул, как бы отрыгаясь от вегетарианской снеди, незадолго перед тем написанное восьмистишие:
В ушах обрывки теплого бала.
А с севера снега седей —
Туман, с кровожадным лицом каннибала.
Жевал невкусных людей.
Часы нависали, как грубая брань,
За пятым навис шестой,
А с неба смотрела какая-то дрянь
Величественно, как Лев Толстой, —
мы оказались во взбудораженном осином гнезде.
Разъяренные пожиратели трав, забыв о заповеди непротивления злу, вскочили со своих мест и, угрожающе размахивая кулаками, обступали нас все более и более тесным кольцом.
Не дожидаясь естественного финала, Маяковский направился к выходу. Мы с трудом протиснулись сквозь толпу: еще одна минута накипания страстей, и нам пришлось бы круто.
Однако мой спутник сохранял все внешние признаки самообладания. Внизу, получив в гардеробе пальто, он даже рискнул на легкую браваду. Взглянув на перила лестницы, усеянные гроздьями повисших на них вегетарианствующих менад, и на миловидную кассиршу, выскочившую из-за перегородки, Маяковский громко загнусавил под Северянина:
Въезжает дамья кавалерия
Во двор дворца под алый звон,
Выходит президент Валерия
На беломраморный балкон.
Под звуки этих фанфар мы в полном боевом порядке отступили на заранее намеченные Маяковским позиции. Сообщений о происшествии в газетах не появилось, так как полиция к вегетарианцам относилась хорошо, а без протокола какой же это был скандал?

III

Бедные вегетарианцы! Я не питал к ним никакой злобы в эти осенние дни, когда взоры всей России были устремлены на юг, к Киеву, где разыгрывался последний акт бейлисовской трагедии. Они ведь были настоящими дон-кихотами в стране, населенной миллионами моих соплеменников-антропофагов!
Петербургские и московские газеты выходили с вкладными листами, посвященными процессу, а ‘Киевская Мысль’ разбухла до размеров ‘Таймса’. После статей Шульгина, выступившего в защиту Бейлиса, подписка на ‘Киевлянин’ выросла вдвое, и вчерашние союзники Шульгина открыто говорили о нем как о жертве еврейского подкупа.
В кинематографах обеих столиц демонстрировался вместе с долгожданными ‘Ключами счастья’ короткометражный фильм — хроника киевского дела.
Предприимчивые люди уже составляли конспект безобидной лекции о воздухоплавании, с которой собирались повсюду развозить оправданного Бейлиса.
Предвосхищая вероятный исход процесса, ‘Раннее Утро’ издевалось над матерыми антисемитами — Замысловским и Шмаковым:
Оба юдофоба
Горести полны,
Ночью видят оба
Роковые сны.
Видит Замысловский,
Что попал Шмаков
В синагоге шкловской
В руки резников,
Там его сурово
Режут без конца, —
Будет из Шмакова
Сделана маца.
А в квартирах зажиточных архитекторов, врачей и адвокатов, куда Бог весть зачем приводил меня Маяковский, угасал — молчи, грусть, молчи! — осыпаясь малиновым и зеленым японским просом, ниспадая ниагарами выцветающих драпировок, три десятилетия отравивший пылью предшественник и сородич венского сецессиона — стиль макарт.
Изнемогая в невозможно восточной позе, принимала интервьюеров Изабелла Гриневская, автор драматической поэмы ‘Баб’.
И, отпечатанная на клозетной бумаге (все по той же проклятой бедности, которую публика считала оригинальничаньем), афиша ‘Первого в России вечера речетворцев’ красовалась на перекрестках среди обычных в то время реклам и объявлений:
‘Скрипка говорит, поет, плачет и смеется в руках артиста-виртуоза г. Дубинина, выступающего со своим оркестром с семи часов вечера в ‘Волне».
‘Дивное обаяние Монны-Лизы товариществом Брокар и КR воплощено в аромате нового одеколона ‘Джиоконда».
‘Осторожно! Гигиенические резиновые изделия опасно брать где-нибудь. Целесообразно обращаться только в единственный специальный склад отделения парижской фирмы Руссель’.
Чтобы отгородиться от этого фона, нужна была не одна черно-желтая блуза, а километры полосатой материи, нужны были многосаженные плакаты, а не скромная афиша на канареечном пипифаксе.
Мы захлебывались в море благонамеренной, сознательно легализуемой пошлости, и энергия, с которой горсточка людей выкарабкивалась из трупной кашицы омертвевших бытовых форм, уже начинала внушать законные подозрения властям предержащим.
К боязни скандала у охранителей порядка примешивались опасения несколько иного рода, и нельзя сказать, чтобы они были вполне неосновательны.
Понемногу мы привыкли к тому, что разрешение на устройство вечеров давалось все более и более туго, и нисколько не удивлялись, когда в снятый для очередного доклада или диспута зал нам приходилось пробираться сквозь усиленный наряд полиции.

VI

‘Первый вечер речетворцев’, состоявшийся 13 октября в помещении Общества любителей художеств на Большой Дмитровке, привлек множество публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час.
Аншлаги, конные городовые, свалка у входа, толчея в зрительном зале давно уже из элементов случайных сделались постоянными атрибутами наших выступлений. Программа же этого вечера была составлена широковещательнее, чем обычно.
Три доклада: Маяковского — ‘Перчатка’, Давида Бурлюка — ‘Доители изнуренных жаб’ и Крученых — ‘Слово’ — обещали развернуть перед москвичами тройной свиток ошеломительных истин.
Особенно хороши были ‘тезисы’ Маяковского, походившие на перечень цирковых аттракционов:
1. Ходячий вкус и рычаги речи.
2. Лики городов в зрачках речетворцев.
3. Berceuse {Колыбельная (фр.). Ред.} оркестром водосточных труб.
4. Египтяне и греки, гладящие черных сухих кошек.
5. Складки жира в креслах.
6. Пестрые лохмотья наших душ.
В этой шестипалой перчатке, которую он, еще не изжив до конца романтическую фразеологию, собирался швырнуть зрительному залу, наивно отразилась вся несложная эстетика тогдашнего Маяковского.
Однако для публики и этого было поверх головы.
Чего больше: у меня и то возникали сомнения, справится ли он со взятой на себя задачей. Во мне еще не дотлели остатки провинциальной, граничившей с простодушием, добросовестности, и я все допытывался у Володи, что скажет он, очутившись на эстраде.
Маяковский загадочно отмалчивался.
В вечере, согласно афише, должны были участвовать шесть человек, вся ‘Гилея’ в полном составе. Кроме того, объявление гласило, что ‘речи будут очерчены художниками: Давидом Бур-люком, Львом Жегиным, Казимиром Малевичем, Владимиром Маяковским и Василием Чекрыгиным’. Под этим разумелись не зарисовки нас художниками, а специально расписанные экраны, на фоне которых, условно отгораживавшем футуристов от остального мира, мы хотели выступать.
Но Хлебников находился в Астрахани. Кроме того, его нельзя было выпускать на эстраду ввиду его слабого голоса и безнадежного ‘и так далее’, которым он, как бы подчеркивая непрерывность своей словесной эманации, обрывал чтение с первых же строк.
Давида тоже не было в Москве: ему срочно пришлось выехать по делам в Петербург, и он поручил прочесть свой доклад брату Николаю. Чтобы как-нибудь выправить положение, я вызвался читать сверх своих собственных стихов вещи Хлебникова.
Успех вечера был в сущности успехом Маяковского. Непринужденность, с которой он держался на подмостках, замечательный голос, выразительность интонаций и жеста сразу выделили его из среды остальных участников.
Глядя на него, я понял, что не всегда тезисы к чему-то обязывают. Никакого доклада не было: таинственные, даже для меня, египтяне и греки, гладившие черных (и непременно сухих) кошек, оказались просто-напросто первыми обитателями нашей планеты, открывшими электричество, из чего делался вывод о тысячелетней давности урбанистической культуры и… футуризма. Лики городов в зрачках речетворцев отражались, таким образом, приблизительно со времен первых египетских династий, водосточные трубы исполняли berceuse чуть ли не в висячих садах Семирамиды, и вообще будетлянство возникло почти сейчас же вслед за сотворением мира.
Эта веселая чушь преподносилась таким обворожительным басом, что публика слушала, развесив уши. Только когда Маяковский заговорил о складках жира в креслах зрительного зала, в первом ряду, сплошь занятом военными, раздался звук, похожий на дребезжанье развихлявшегося мотора: блестящие, ‘в лоск опроборенные’ кавалеристы, усмотрев оскорбительный намек в словах докладчика, в такт, ‘по-мейерхольдовски’, застучали сердито о пол палашами.
Я наблюдал из-за кулис этих офицеров, перед которыми две недели назад должен был бы стоять навытяжку, и предвкушал минуту, когда буду читать им хлебниковское ‘Крылышкуя золотописьмом тончайших жил’. Мне доставляли неизъяснимое удовольствие сумасшедший сдвиг бытовых пропорций и сознание полной безнаказанности, этот однобокий суррогат чувства свободы, знакомый в те годы лишь умалишенным да новобранцам.
Только звание безумца, которое из метафоры постепенно превратилось в постоянную графу будетлянского паспорта, могло позволить Крученых, без риска быть искрошенным на мелкие части, в тот же вечер выплеснуть в первый ряд стакан горячего чаю, пропищав, что ‘наши хвосты расцвечены в желтое’ и что он, в противоположность ‘неузнанным розовым мертвецам, летит к Америкам, так как забыл повеситься’. Публика уже не разбирала, где кончается заумь и начинается безумие.
Блестящая рампа вытянувшихся в одну линию офицерских погонов — единственная осязаемая граница между бедламом подмостков и залом, где не переставал действовать ‘Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями’, —во втором отделении была взорвана раскатами бархатного голоса, из которого Маяковский еще не успел сшить себе штаны.
Хотела или не хотела того публика, между нею и высоким, извивавшимся на эстраде юношей не прекращался взаимный ток, непрерывный обмен репликами, уже тогда обнаруживший в Маяковском блестящего полемиста и мастера конферанса.
Он читал свои последние стихи, которые впоследствии, не знаю, по каким причинам, сбив хронологию, отнес к более раннему периоду своего творчества: ‘Раздвинув локтем тумана дрожжи…’, ‘Рассказ о влезших на подмосток’, ‘В ушах обрывки теплого бала…’, ‘Кофту фата’.
Особенный эффект, помню, произвело его ‘Нате!’, когда, нацелившись в зрительном зале на какого-то невинного бородача, он заорал, указывая на него пальцем:
Вот вы, мужчины, у вас в усах капуста
Где-то недокушанных, недоеденных щей! —
и тут же поверг в невероятное смущение отроду не ведавшую никакой косметики курсистку, обратясь к ней:
Вот вы, женщины, на вас белила густо,
Вы смотрите устрицами из раковин вещей!
Но уже не застучали палашами в первом ряду драгуны, когда, глядя на них в упор, он закончил:
……..И вот
Я захохочу и радостно плюну,
Плюну в лицо вам,
Я — бесценных слов транжир и мот.
Даже эта, наиболее неподатливая часть аудитории, оказалось, за час успела усвоить конспективный курс будетлянского хорошего тона.
Всем было весело. Нас встречали и провожали рукоплесканиями, невзирая на заявление Крученых, что он сладострастно жаждет быть освистанным. Мы не обижались на эти аплодисменты, хотя и не обманывались насчет их истинного смысла.
Газеты, объявившие нас не ‘доителями изнуренных жаб’, а доителями карманов одураченной нами публики, усматривали в таком поведении зрительного зала тонкую месть и предрекали нам скорый конец.
Нас не пугали эти пророчества: напротив, в наступавшем зимнем сезоне мы собирались развернуть нашу деятельность еще шире. Маяковский готовил свою трагедию. Матюшин писал оперу. Футуризм перебрасывался даже на театральный фронт.

Бенедикт ЛИВШИЦ

Грезэр и горлан

Постановка трагедии ‘Владимир Маяковский’ и ‘Победы над солнцем’ подняли на небывалую высоту интерес широкой публики к футуризму. О футуризме заговорили все, в том числе и те, кому не было никакого дела ни до литературы, ни до театра. Только флексивные особенности фамилии Маяковского помешали ей превратиться в такое корневое гнездо, каким оказалось слово ‘Вурлюк’, породившее ряд производных речений: бурлюкать, бурлюканье, бурлючьё и т. д.
Но, связав вдвойне судьбу своей ‘трагедии’ с собственной фамилией, Маяковский бил наверняка: его популярность после спектаклей в Луна-парке возросла чрезвычайно.
‘Просвистели до дырок’, — отметил он позднее в своей лаконической автобиографии. Это — преувеличение, подсказанное не столько скромностью, сколько изменившейся точкой зрения самого Маяковского на сущность и внешние признаки успеха: по тому времени прием, встреченный первой футуристической пьесой, не давал никаких оснований говорить о провале.
Одевайся он тогда, как все ‘порядочные’ люди, в витринах модных магазинов, быть может, появились бы воротники и галстуки ‘Маяковский’. Но желтая кофта и голая шея были неподражаемы par excellence {в высшей степени (фр.). Ред.}.
Маяковскому не хотелось уезжать в Москву: он как будто не мог всласть надышаться окружавшим его в Петербурге воздухом успеха. Мы встречались с ним ежедневно, у Бурлюков, у Кульбина, у Пуни, в ‘Бродячей собаке’, где он сразу стал желанным гостем: барометр Бориса Пронина прекрасно улавливал все ‘атмосферные’ колебания.
Но едва ли не лучшим показателем высокого курса будетлянских акций было начавшееся в том же декабре сближение наше с эгофутуристами, вернее, с Игорем Северянином. К тому времени Северянин уже порвал с группой ‘петербургского Глашатая’, возглавлявшейся И. Игнатьевым, но для всех эгофутуристов ‘северный бард’ оставался признанным вождем и единственным козырем в их полемике с нами.
Эгофутуристы были нашими противниками справа, между тем как левый фланг в борьбе против нас пыталась занять группа ‘Ослиного Хвоста’ и ‘Мишени’, выступившая зимою тринадцатого года под знаменем ‘всёчества’. Собственно на фронте живописном Ларионов и Гончарова именовали себя лучистами, но на том участке, где у нас происходили с ними ‘теоретико-философские’ схватки и где Илья Зданевич заживо хоронил благополучно здравствовавший футуризм, они называли себя ‘всёка-ми’.
Сущность ‘всёчества’ была исключительно проста: все эпохи, все течения в искусстве объявлялись равноценными, поскольку каждое из них способно служить источником вдохновения для победивших время и пространство всёков. Эклектизм, возведенный в канон, — такова была Америка, открытая Здане-вичем, вся ‘теория’ которого оказывалась лишь многословным парафразом истрепанной брюсовской формулы:
Хочу, чтоб всюду плавала Свободная ладья, И господа и дьявола Хочу прославить я.
Опасность, угрожавшая футуризму ‘слева’, страшила нас не больше, чем смехотворные наскоки ‘Глашатая’ и ‘Мезонина поэзии’. Будетляне прочно занимали господствующие высоты, и это отлично учел Северянин, когда через Кульбина предложил нам заключить союз.
Кульбин, умудрявшийся сохранять дружеские отношения с представителями самых противоположных направлений, с жаром взялся за дело. Так как наиболее несговорчивыми людьми в нашей группе были Маяковский и я, он решил взять быка за рога и ‘обработать’ нас обоих. Пригласив к себе Маяковского и меня, он познакомил нас с Северянином, которого я до тех пор ни разу не видел.
Северянин находился тогда в апогее славы. К нему внимательно присматривался Блок, следивший за его судьбою поэта и сокрушавшийся о том, что у него ‘нет темы’. О нем на всех перекрестках продолжал трубить Сологуб, подсказавший ему заглавие ‘Громокипящего кубка’ и своим восторженным предисловием немало поспособствовавший его известности. Далее Брюсов и Гумилев, хотя и с оговорками, признавали в нем незаурядное дарование. Маяковскому, как я уже упоминал, нравились его стихи, и он нередко полуиронически, полусерьезно напевал их про себя. Я тоже любил ‘Громокипящий кубок’ — не все, конечно, но по-настоящему: вопреки рассудку.
Мы сидели вчетвером в обвешанном картинами кабинете Кульбина, где, кроме медицинских книг, ничто не напоминало о профессии хозяина. Беседа не вязалась. Говорил один Кульбин, поочередно останавливая на каждом из нас пристальный взор, в котором мне всегда мерещилась немая мольба. Он, казалось, постоянно молил о чем-то своими глубоко запавшими, укоризненно-печальными глазами.
Теперь он тоже обволакивал нас троих просящим взглядом, в котором наряду с бескорыстием присяжного миротворца угадывалась заинтересованность страстного экспериментатора. Я рассеянно слушал его и рассматривал сидевшего напротив меня Северянина.
Он, видимо, старался походить на Уайльда, с которым у него было нечто общее в наружности. Но до чего казалась мне жалкой русская интерпретация Дориана! Помятое лицо с нездоровой сероватой кожей, припухшие веки, мутные глаза. Он как будто только что проснулся после попойки и еще не успел привести себя в порядок. Меня удивила неряшливость ‘изысканного грезэра’: грязные, давно не мытые руки, залитые ‘крем-де-вио-летом’ лацканы уайльдовского сюртука…
На вопросы, с которыми к нему иногда обращался Кульбин, он многозначительно мычал или отвечал двумя-тремя словами, выговаривая русское ‘н’ в нос, как это делают люди, желающие щегольнуть отсутствующим у них французским произношением. Ни одного иностранного языка Северянин не знал, уйдя не то из четвертого, не то из шестого класса гимназии, он на этом и закончил свое образование. Однако надо отдать ему справедливость, он в совершенстве постиг искусство пауз, умолчаний, односложных реплик, возведя его в систему, прекрасно помогавшую ему поддерживать любой разговор. Впоследствии, познакомившись с ним поближе, я не мог надивиться ловкости, с которой он маневрировал среди самых каверзных тем.
Северянин стоял в стороне от всего, что нас волновало, с чем у нас были большие, запутанные счеты, — в стороне от французской живописи, от символизма. Для него этих вопросов не существовало. Он еще не подошел к порогу раннего символизма, бродил в предрассветных его сумерках.
Двадцать лет, отделявшие нас от первого сборника русских символистов, были для Северянина прожиты впустую: он отталкивался от Надсона, как мы отталкивались от Брюсова. Девяностые годы наступали на нас из плюшевых с бронзовыми застежками семейных альбомов, где затянутые в рюмочку дальневосточные красавицы еще не успели расстаться с турнюрами, чтобы превратиться в столичных ‘кокотесс’, где мечтательные почтово-телеграфные чиновники, в блаженном неведении Торпедо и лимузинов, вдохновенно опирались на слишком высокий руль слишком тонкошинного велосипеда, где будущие защитники Порт-Артура еще щеголяли в юнкерском мундире, держа руку у пояса на штыке новейшего образца, только что выпущенного Тульским оружейным заводом.
Никакие неологизмы, никакие ‘крем-де-мандарины’, под прикрытием которых наползал на нас этот квантунский пласт культуры, не могли ввести ни меня, ни Маяковского в заблуждение. Но рецидив девяностых годов до того был немыслим, их яд до такой степени утратил свою вирулентность, что перспектива союза с Северянином не внушала нам никаких опасений.
Однако выгоды этого блока представлялись нам слишком незначительными. Мы медлили, так как торопиться было незачем. Тогда Кульбин предложил поехать в ‘Вену’, зная по опыту, что в подобных местах самые трезвые взгляды быстро теряют всякую устойчивость. Действительно, к концу ужина от нашей мудрой осторожности не осталось и следа.
Кульбин торжествовал. Он размяк от умиления и договорился до того, что в лице нас троих, отныне, несмотря на все наши различия, тесно спаянных друг с другом, он видит… Пушкина. За Пушкина обиделся я один: и Северянин и Маяковский явно обиделись каждый за себя…

* * *

Неделю спустя мы уже выступали совместно в пользу каких-то женских курсов.
Во второй половине дня Маяковский зашел за мною и предложил отправиться к Северянину, чтобы затем втроем поехать на вечер.
Северянин жил где-то на Подьяческой, в одном из домов, пользовавшихся нелестною славой. Чтобы попасть к нему, надо было пройти не то через прачечную, не то через кухню, в которой занимались стиркой несколько женщин. Одна из них, скрытая за облаками пара, довольно недружелюбно ответила на мой вопрос: ‘Дома ли Игорь Васильевич?’ — и приказала мальчику лет семи-восьми проводить ‘этих господ к папе’. Мы очутились в совершенно темной комнате с наглухо заколоченными окнами. Керосиновая лампа тускло освещала небольшое пространство. Из угла выплыла фигура Северянина. Жестом Шате-лена он пригласил нас сесть на огромный, дребезжащий всеми пружинами диван.
Когда мои глаза немного освоились с полумраком, я принялся разглядывать окружавшую нас обстановку. За исключением исполинской ‘музыкальной табакерки’, на которой мы сидели, она, кажется, вся состояла из каких-то папок, кипами сложенных на полу, да несчетного количества высохших букетов, развешанных по стенам, пристроенных где только можно. Темнота, сырость, должно быть, от соседства с прачечной, и обилие сухих цветов вызывали представление о склепе. Нужна была поистине безудержная фантазия, чтобы, живя в такой промозглой трущобе, воображать себя владельцем воздушных ‘озерзамков’ и ‘шалэ’.
Мы попали некстати. У Северянина, верного расписанию, которое он печатал еще на обложках своих первых брошюрок, был час приема поклонниц. Извиняясь, но не без оттенка самодовольства, он сообщил нам об этом.
Действительно, не прошло и десяти минут, как в комнату влетела женщина в шубке. Она точно прорвалась сквозь какую-то преграду, и ей не сразу удалось остановиться с разбега.
Женщина оглянулась и, увидав посторонних, смутилась. Северянин взял из ее рук цветы и усадил ее рядом с нами. Через четверть часа — еще одна поклонница. Опять — дверь, белые клубы пара, ругань вдогонку, цветы, замешательство…
Мы свирепо молчали, только хозяин иногда издавал неопределенный носовой звук, отмечавший унылое течение времени в склепе, где томилось пять человек. Маяковский пристально рассматривал обеих посетительниц, и в его взоре я уловил то же любопытство, с каким он подошел к папкам с газетными вырезками, грудою высившимся на полу.
Эта бумажная накипь славы, вкус которой он только начинал узнавать, волновала его своей близостью. Он перелистывал бесчисленные альбомы с наклеенными на картон рецензиями, заметками, статьями и как будто старался постигнуть сущность загадочного механизма ‘повсесердных утверждений’, обладатель которого лениво-томно развалился на диване.
Концерт на женских курсах превратился в турнир между Маяковским и Северянином. Оба читали свои наиболее выигрышные вещи, стараясь перещеголять друг друга в аудитории, сплошь состоявшей из женщин. Инициатива вечера принадлежала, если не ошибаюсь, Северянину: эти курсы были одним из мест, где он пользовался неизменным успехом. Русский футуризм все еще находился в стадии матриархата.
Я впервые слышал чтение Северянина. Как известно, он пел свои стихи — на два-три мотива из Тома: сначала это немного ошарашивало, но, разумеется, вскоре приедалось. Лишь изредка он перемежал свое пение обыкновенной читкой, невероятно, однако, гнусавя и произнося звук ‘е’ как ‘э’:
Наша встрэча — Виктория Рэгия,
Рэдко, рэдко в цвэту.
Северянину это, должно быть, казалось чрезвычайно шикарным: распустив павлиний хвост вовсю, он читал свои вещи на каком-то фантастическом диалекте. Однако, несмотря на эти многократно испытанные приемы покорения сердец, успех Маяковского был ничуть не меньше. Это само по себе следовало признать уже победой, так как обычно после автора ‘Громокипящего кубка’ публика крайне холодно принимала других поэтов.
В поединке на женских курсах, закончившемся вничью, уже проступили грозные для Северянина симптомы: на смену ‘изысканному грезэру’, собиравшему дань скудеющих восторгов, приближался уверенной походкой площадной горлан.

Д. БУРЛЮК, Б. ЛИВШИЦ

Позорный столб российской критики

(Материал для истории русск<их> литературных нравов)

В 1910 году вышла книга ‘Садок Судей’ (I) — в ней гениальный Виктор Хлебников встал во главе русской новой лит<ературы>. В этой книжке, напечатанной на обоях, впервые был указан новый путь поэтического творчества. Истекший 1913 год был историческим — участники (I) ‘Садка Судей’, с присоединивш<имися> к ним Влад. Маяковским, Б. Лившицем, А. Крученых выпустили книгу ‘Пощечина общественному вкусу’, где принципы футуризма — обновительного течения в литературе были выявлены силой необычно-значительной. Несомненно: футуризм в России официально был учрежден этой книгой. Открыты новые дали, новые возможности. Принцип свободы поэтического творчества — заявлен гордо и непреклонно.
Русская пресса гордится своим свободолюбием и прогрессивностью. Она, казалось бы, с радостью должна была бы встретить этот порыв молодой литературы к духовной свободе вне рабского преклонения пред авторитетами затхлыми и гнилыми. (Отрицание Корифеев прошлого, низвержение литературных ‘столбов’ современности.) Да, конечно, должна бы…
Но… оглянемся на истекший 1913 г. Вот — ‘дела’ тех, кто был поборником свободного развития духовных творческих сил. Пред нами груды газетных вырезок — ушаты помой, клевета — сатанинская злоба, нечистоплотность передержки. Homuncu-lus’ы, Чеботаревские, Левины, Яблоновские, Фриче, Таны, Бобровы, Измайловы, Войтоловские, Луначарские, Неведомские, Философовы и бесчисленные скрывшиеся под Н. С, Э. Р., П. А., Senior и т. п. (неуловимы, как микробы) подняли свой голос против свободы художественного творчества. Завыли о ниспровержении литературн<ых> авторитетов — называя, к<а>к, напр<имер>, прославленный Гр. Петров или Марк Криницкий, новое искусство (все без изъятия)!! Хулиганством!! да Хулиганством… все самое свежее, молодое, доброе, чистое, о, позор!., на головы такой критики…
И вот, чтобы не быть голословными, мы должны, считаем своим долгом привести куски ужасные, грубые этого лая из критического лагеря наших ‘друзей’. Пусть эти отрывки сохранятся для будущего — ну хотя бы как материал для характеристики литературных врагов нашего века. Ведь где же даже теперь уже найти эти перлы — эти ценности ежедневных дующих негодных волынок критического ‘сегодня’… В груде старых газет все исчезнет… Ругавший завтра будет пресмыкаться неуязвимым у ног уже признанного творчества. Мы считаем своим долгом заклеймить — Российскую критику — ‘к позорному столбу’! русскую критику 1913 года.
Первые выступления футуризма были встречены с паническим животным страхом со стороны газетной и журнальной критики: чувствовали, что пришел конец мухам и тараканам, бегали и выли от ужаса: ‘вандалы’!., ‘гунны’, ‘все погибло’… — Затем стали искать выхода спасения и с течением времени животный страх как будто исчезает, уйдя вглубь, в подсознание, откуда окольными путями порывается к прежнему: к уничтожению нового явления, так неожиданно, так жестоко разрушившего недавний косный лад. Нужно убедить самого себя, что новое не страшно, эфемерно, не ново. Все это, мол, мы уже переживали не раз, а мир оставался и остается на прежнем месте. В этом процессе бессознательного обесценивания сходится не один десяток присяжных ценителей искусства.
У цирковых клоунов среди других есть заученный прием комизма. Клоун выходит с доской, устроенной наподобие мехов и издающей при ударе гулкий звук на весь цирк. Изловчившись, он замахивается на товарища и шлепает доской изо всей мочи по собственной благородной щеке. Паяц озадачен, раек гремит, звон оплеухи гудит под самым потолком. ‘Ах, какой я глупый осел!’ — обижается на себя клоун, и давит клюкву на набеленной щеке.
Пощечиной по собственной физиономии прозвучала книжечка прозы и стихов молодых эксцентриков, — двух Бурлюков, Хлебникова и др., озаглавленная: ‘Пощечина общественному вкусу’.
Серая бумага, в какую завертывают в мелочной лавке ваксу и крупу, обложка из парусины цвета ‘вши, упавшей в обморок’, заглавие, тиснутое грязной кирпичной краской, — все это, намеренно безвкусное, явно рассчитано на ошеломление читателя. Если уж после этого он не разинет рта, — очевидно, надо отказаться от всяких попыток его озадачить.
Что перед этим розовая бумага былых декадентов, слова без еров или изображения поэтов с крыльями демона. Теория ‘благого мата’ здесь доведена до предельной точки. Если теперь не заметят, — надо ложиться в гроб и умирать. Довольно метать бисер перед свиньями!
Мы хохотали недавно над выставкой ‘Союза молодежи’, над этой смехотворной мазней кубических лиц, четырехугольных цветов и людей, точно свинченных из точеных стальных частей. В ‘Пощечине’ дана словесная мотивировка этих диких новшеств.
Мечта этой молодой компании — ‘бросить Пушкина, Достоевского, Толстого, проч., и проч. с парохода современности’, стащить бумажные латы с Брюсова. Эта кучка поучает: ‘вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных бесчисленными Леонидами Андреевами!’
Таков манифест нового искусства, подписанный именами: Д. Бурлюка, А. Крученых, В. Маяковского и В. Хлебникова. Долой Пушкина и да здравствуют Бурлюки!..
Воинственная горсточка идет на бой и нестерпимо стучит игрушечными сабельками. Она смертельно разобижена тем, что ее не замечают, что о ней молчат. Ни парусинная обложка, ни серая бумага, на которые возлагалась роль красного плаща, никого не приводят в бешенство. Никто не сердится, никто не возмущается. А они так надеялись!..
Какое несчастье опоздать, какая досада прийти в хвосте! Бурлкж и его компания запоздали не на день, не на месяц, а по меньшей мере на 15 лет. 15 лет назад у них были все шансы на успех.
Тогда точно так же на московскую улицу вышли первые декаденты и разложили по ней свои детские игрушки. И прохожие останавливались, озадаченные, и критики метали громы, и шутники писали пародии, и наивные люди, испугавшиеся за судьбу старого искусства, тревожно обсуждали опасность, скрещивали старые заржавленные мечи с жестяными сабельками проказников, певших фиолетовые руки.
Прошло много лет. Старое искусство стоит на своем месте. Из некоторых шутников вышли настоящие серьезные люди. Давно брошенные игрушки их покрылись пылью. И вот пришли недоноски и вытащили их снова и, надув щеки и пуская слюну, дуют в старые дудки и волынки.
Вся книжка новых декадентов полна невероятными дикостями и намеренными вычурами. Это не какие-нибудь искания, а чистое дурачество. При всей готовности невозможно поверить в ‘непосредственность’ этого идиотства и надо заподозрить его предвзятость. Вот, напр<имер>, ‘стихи’ Маяковского:
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
Решеткой,
Четкой,
Железной мысли проводов
Перина.
И на
Нее легко встающих звезд оперлись
Ноги.
Но ги-
бель фонарей,
Царей
В короне газа,
Для глаза
Сделала больней враждующий
Букет бульварных проституток…
Велимир Хлебников вопрошает:
Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька
Нет, не важная барыня,
А так сказать лягушечка…
И надписывает это — ‘Опус No 14’, а в ‘Опусе No 15’ сюсюкает:
На острове Эзеле
Мы вместе грезили.
Я был на Камчатке,
Ты теребила перчатки…
Хлебников помешан на производстве новых слов. Его рассказы полны ‘слезатыми слезинями’, ‘миристеющими птицами’, ‘умрутными голубями’, ‘старикатыми далями’, ‘взоровитыми чашами’.
Бенедикт Лившиц самым делом сокрушает Пушкина и культивирует такой русский язык:
‘Долгие о грусти ступает стрелой. Желудеют по канаусовым яблоням, в пепел оливковых запятых, узкие совы. Черным об опочивших поцелуев медом пусть восьмигранник, и коричневыми газетные астры. Но такие. Ах, милый поэт, здесь любятся не безвременьем, а к развеянным обладай. Это правда: я уже сказал. И еще более долгие, опепленные былым, гиацинтофоры декабря’.
Вот синтаксис и этимология Бедлама! Недавно в научной книге о помешанных некто г. Вавулин привел многочисленные отрывки из ‘литературы’ больных. Но куда же куцому до зайца! Там есть и смысл, — здесь, у декадентского вывертыша, намеренный подбор бессмыслицы!
А. Крученых насаждает такую поэзию, попутно уничтожая даже знаки препинания и прописные буквы:
Офицер сидит в поле
с рыжею полей
и надменный самовар
выпускает пар
и свистает
рыбки хлещут
у офицера
глаза маслинки
хищные манеры,
губки малинки
глазки серы
у рыжей поли
брошка веером хорошо быть в поле.
На ста двенадцати страницах несчастный наборщик набирал безнадежную, похожую на рассыпанный набор чепуху, вымученный бред претенциозно бездарных людей, одно прикосновение к которым, по-видимому, заражает бездарностью. ‘Идутные идут, могутные могут, смехутные смеются’, — пишет Хлебников, и над ним смеются даже не смехутные.
Да, игра кончилась, огни погашены, погремушки сломаны и брошены. На могиле заштатного декадентства копошатся последние эпигоны, печальные рыцари ослиного хвоста, наполняют воздух запоздалой отрыжкой и только одни не сознают, что не строят на ней что-либо новое, а забивают в нее последний осиновый кол.

А. Измайлов

ЗАБАВНИКИ
На острове Эзеле
Мы вместе грезили.
Я был на Камчатке,
Ты теребила перчатки.
С вершины Алтая
Я сказал: ‘дорогая’!
Если вам не нравится это милое стихотворение Велимира Хлебникова, есть прекрасное описание ‘Утра’ Владимира Маяковского:
Угрюмый дождь скосил глаза,
А за
Решеткой,
Четкой,
Железной мысли проводов
Перина.
И на
Нее легко встающих звезд оперлись
Ноги.
‘Что за чепуха’? — скажете вы. ‘Какие такие Велимир и Владимир и в каком они желтом доме сочиняют?’ Ничего подобного! Это просто веселые ребята, вздумавшие позабавить себя и посмеяться над другими, как двое из них, Бурлюки, уже достаточно нахохотались над любопытными, не только забредшими на выставку кубистов, но даже всерьез критиковавшими шутливую мазню ‘футуристов’. Спешу, впрочем, извиниться перед двумя Бурдюками и гг. Кандинским и Крученых, выпустившими на днях целую книгу ‘футуристских’ стихов и прозы. Я назвал их ‘веселыми ребятами’, хотя, может быть, некоторым из них и перевалило за 50. Во всяком случае жизнерадостный характер их не покинул, и это настоящие весельчаки, независимо от их возраста и положения.
Когда вчера в маленьком кружке мы весело перелистывали их буффонаду, мрачный социал-демократ, сохранивший способность смеяться лишь при проказах нашей дипломатии, очень сочувственно встретил строфу из стихов поэта А. Крученых:
Офицер сидит в поле
С рыжею Полей
И надменный самовар
Выпускает пар
Не желая уступить г. Крученых, другой весельчак угощает прозой:
‘Долгие о грусти ступает стрелой. Желудеют по канаусовым яблоням, в пепел оливковых запятых, узкие совы… И еще более долгие, опепленные былым, гиацинтофоры декабря’.
Хотя эти футуристские ‘гиацинтофоры декабря’ сильно напоминают гоголевское ‘мартобря’, я, увлеченный веселой книжкой, готов тоже пуститься в поэтический кубизм:
Плечами жми,
Но не прими
Двух Бур-
Люков За дур-
Аков!
Иной напишет множество романов,
Но не набьет себе карманов,
И ничего
Не слышно про него, —
А тут
В минут-
У без труда
Получишь славу иногда.
И какую еще! Какой-нибудь критик, вроде г. Бенуа, наморщивши чело, станет разбирать веселую чепуху в стихах, или красках, искать затаенного смысла в тех коленцах, которые выкидывают мистификаторы-забавники, и метать в них громы и молнии. Но я от души приветствую и Бурлюков, и Дурлюков, и всех прочих футуристов, разыгрывающих эту веселую комедию.

Берендеев

ПОЭЗИЯ СВИХНУВШИХСЯ МОЗГОВ

‘Стихи’ некоего футуриста Маяковского:
Угрюмый дождь скосил глаза
А за
Решеткой,
Четкой,
Железной мысли проводов
Перина.
И на
Нее, легко встающих звезд оперлись
Ноги.
Но ги-
бель фонарей,
Царей
В короне газа,
Для глаза
Сделала больней враждующий
Букет бульварных проституток…
Еще ‘перл’. Из поэзии тоже ‘футуриста’ Хлебникова. ‘Опус No 14’:
Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька
Нет, не важная барыня,
А так сказать лягушечка…
А вот проза ‘футуристов’. Morceau {Отрывок, кусок (фр.). Ред.} из произведения русского писателя Лившица:
‘Долгие о грусти ступает стрелой. Желудеют по канаусовым яблоням… узкие совьк Черным об опочивших поцелуев медом пусть восьмигранник, и коричневыми газетные астры. Но такие. Ах, милый поэт, здесь любятся не безвременьем, а к развеянным обладам. Это правда: я уже сказал. И еще более долгие, оцепленные былым, гиацинтофоры декабря…’
Словом, читать можно, только хорошо покушавши.
Но натощак принимать не советуем.

Друг

Желторотые мальчики издали в этом году два сборника: ‘Пощечина общественному вкусу’ и ‘Союз молодежи’ (3 выпуска), в котором они выявляют свое лицо, заявляя, что ‘только мы — лицо нашего времени’.
Эти новаторы — типичные нигилисты. Все их стремление сводится не к тому, чтобы убедить читателя и зрителя в подлинности их переживаний и достижений, сколько в посрамлении в оскорблении этого зрителя в читателя.
Нигилисты прошлого старались одеваться возможно небрежнее и неряшливее, нигилисты настоящего, в лице авторов ‘Пощечины общественному вкусу’ приложили все усилия к тому, чтобы возможно небрежнее и безграмотнее издать книгу… Упразднили знаки препинания и орфографию. Напечатали книгу на серой бумаге, завернули вместо переплета в холстину…
Еще год, два и желторотых мальчиков забудут… Ведь и теперь мало кто посещал их выставку ‘Мишень’, и они не продали ни одной картины, хотя М. Ларионов и создавал работы в духе изобретенной им теории ‘лучизма’…
Перестали удивляться… Головокружительные номера гг. Бурлюков, Крученых и КR уже больше не удивляют… Публика давно поняла, что это не искания в искусстве, а искания популярности, жажда оригинальничанья и только… Но ведь это уже касается не области искусства, а области психологии…
Это фигляры, а не творцы новых ценностей, фигляры всегда помнящие, что они стоят перед толпой… Разница между ними лишь та, что фигляры забавляют публику, а гг. Бурлюки, Крученых и комп. дразнят ее…

Н. Лаврский

Анекдотическое невежество газетных борзописцев по необходимости приводит их к смешению футуризма с акмеизмом, акмеизма с символизмом и т. п. Но читательская публика требует сведений, хотя бы поверхностных, о новых течениях в искусстве, и лакеи ежедневной прессы, трагически беспомощные в этой области, в погоне за увядающим вниманием публики преподносят последней цитаты с отсебятинами в стиле извозчичьих ругательств (Эр), передержки (И. К.) или репортерски-добросовестные описания нашей наружности (Homunculus).
Итак, современная литературная нечисть, воспользовавшись тем, что ее наиболее достойных представителей своевременно не засадили в сумасшедший дом, ударилась в сторону акмеизма.
Стих, стиль, язык, рифма и ритм, — все это в поэзии излишний балласт.
‘Верхом искусства’ являются, стало быть, шедевры Бурлюков, Хлебникова, Маяковского, Крученых.
Трепетва
Зарошь
Пеязь
Нежва
Новязь…
Это не бред буйного помешанного, как мы имели неосторожность полагать, — это: Акмеизм.
Оказывается, эта белиберда — глубочайшее по идее и замечательнейшее по форме стихотворение по сравнению с бредом какого-нибудь нынешнего Маяковского или ему подобного ‘акмеиста’:
Прыгнули первые кубы
В небе жирафий рисунок готов
Выпестришь ржавые чубы
Пестр как фо-
рель сы-
Н,
Су-
Кин Сын
Овняя лю-
бовь скрытая циф-
ерблатами ба-
шни шерсти клок
Act
Лысый фонарь снимает
С улицы синий чулок.
Позвольте же и мне превратиться, хотя бы только на сегодняшний день, в акмеиста.
Преподношу вам два собственных перла — в стихах и в прозе, — которые от избытка чувств посвящаю акмеистам-профессионалам.
А, о, у
Акмеист ду-
Рак
Его в су-
масшедший дом
всунуть надо
Бурлюка потом
В придачу
На Канатчико-
ву дачу.
И знаете, что скажет свет:
Другого, ведь, спасенья нет…
Теперь в прозе:
Варощь и Былязь с Желвой у плаквы и Лепетва вечярится на вышестроенных жирафиях первых кубов. Небытие здравых плюс мозги ржагоняет вывернуто минус разум от меня иди от на идиоте сидит и идиотом погоняет Помирву и Лепеьва бессвязно кретина, тина, на, а всех лысых кретинов и с Бур плюс лю-плюсками, которые осходят черным паром, они, ногатые фокусники и наглые кивали на стол, а сена им не давали, дайте и овса и гоните на конюшню храмязей и нагледирей и я сижу и думаю пришло, шло, ло, о, много и тут-гзы-гзыгзео, а там-лыя, лея, луя, лоя и вся эта былязная Жриязь и нежвастая пакость спекулирует на Дебошь и еще другие зловонные пришли, а первые сюда-же, куда-же, зачем-же, всех их колючих и дымчатых скорее под кран с холодной водой’…
Милостивые государи, ради Бога, не делайте больших глаз.
Я только бесплатно предложил вашему вниманию то, что продается во всех ‘лучших книжных магазинах’ под громким названием: ‘Пощечина общественному вкусу’.
И ведь что бы вы думали. Все ‘первое издание’ этой абракадабры уже оказывается распроданным.
Стало быть, Бурлюки, Маяковские и Хлебниковы нашли-таки своего потребителя, а это наводит на самые грустные размышления.

Эр

Переводя слово акмеизм (акм — слово греческое, и значит: высшая степень расцвета) на простой русский язык, можно будет сказать:
— Господа, бросьте символику. Пусть ею забавляются разного рода бурлюкающие футуристы или, как резко выразился в одной из своих статей Андрей Белый, разного рода ‘обозная сволочь’. А мы вернемся к Пушкину. Ей-Богу, недурно писал Пушкин в свое время и напрасно мы о нем забыли.

И. К.

Это все те же — ‘футуристы’, и ‘эгофутуристы’, ‘ослинохвостисты’ (по-новому ‘мишенисты’) или уж не знаю, как там их еще, — которым серьезные люди посвящают целые статьи, перед ‘творчеством’ которых вдумчиво останавливается Вал. Брюсов, диспуты, которых публика — в ожидании скандалов — посещает, книги которых — смеху ради — читает. А они-то пыжатся, они-то кривляются! И едва ли не десяток книг этой бесталанной, но ловкой братии уже появился в издании одних только г.г. Кузьмина и Долинского.
У каждого своя специальность. Г. ‘Велимир’ Хлебников больше сочиняет новые слова. Есть целый ряд ‘стихотворений’, составленных исключительно из ‘новых слов’. Вот одно из них (привожу текстуально, без малейших изменений):
Трепетва
дышва
помирва
прещва
желва
плаква
лепетва
нежва
Скажете: бред сумасшедшего? Ничего подобного: они, эти ‘футуристы’, здоровехоньки, эти ими все нарочито придумало, чтобы ‘чуднее было’.
Другой — ‘футурист’ г. Вл. Маяковский специалист по другой части — по части противоестественного разделения слов.
Он пишет такие ‘стихи’:
У—
лица лица
У
Догов.
Годов
рез
че
Че—
рез.
И перед таким беспардонным хулиганством останавливаются серьезные люди с серьезными минами…

Н.С.

ПЕРЕДУНЧИКИ

Чуть ли не до хрипоты кричат о себе эго-футуристы, нео-футуристы, специалисты, адамисты-акмеисты и пр., они кувыркаются на все лады, до неприличия перед ‘почтеннейшею публикой’, изощряются в изобретении нелепостей — одна другой грандиозней, — а читатель равнодушен, как стена. Никакими калачиками не заманишь его в пеструю и разухабистую футуристскую лавочку.
Многие ли знают такие, напр<имер>, альманахи и сборники, как ‘Стеклянные цепи’, ‘Аллилуиа’, ‘Оранжевая урна’, ‘Дикая Порфира’ ‘Гостинец сентиментам’, ‘Камень’, ‘Смерть искусству’ и др.?
Нет сомнения, что все эти: Василиск Гнедов, Хлебников, Маяковский, Крученых, Широков, Бурлкж, Нарбут, Коневской, Мандельштам, Зенкевич остались бы совершенно неизвестными широкой читательской массе, если бы газеты от времени до времени не напоминали обществу о существовании в его среде этой беспокойной человеческой породы.
А не напоминать — невозможно, ибо невозможно пройти равнодушно мимо этих бесстыдных извращений, мимо этого насилия над чистым русским словом и над здравым смыслом.
Только недавно всю печать обошел торжественный и воинственный футуристский манифест, данный в лето 1913-ое в дачном поселке Усикирках.
Помимо беспощадного похода на ‘чистый’ русский язык, на симметрическую логику, на ‘дешевых публичных художников и писателей’, на театр, — футуристы на своем финляндском съезде объявили и активную театральную программу на предстоящий год. Они решили ‘всколыхнуть’.
Крайне любопытно, как осуществляется это ‘колыхание’ и какими средствами новаторы надеются завладеть общественным вниманием.
До сих пор они действовали ‘слово-творчеством’:
Дыр бул щыл.
Мы помним такие неувядаемые рифмы:
Петр Великий о
Поехал в Мо-
скву великий град
Кушать виноград.
Мы слышим и теперь козьи вдохновения:
Козой вы мной молочки
Даровали козяям луга
Луга-га!
Луга-га!
Но это уж не может тронуть. Хоть выйди на шаровую площадь и начни всенародно выть нечленораздельными звуками. Не удивятся: приобвыкли и всего ждут.
Это малоутешительное обстоятельство прекрасно учли и сами футуристы.
— Дальше нас идти нельзя, — говорили они.
А оказалось — льзя.
В последней поэме этой книги Василиск Гнедов ничем говорит:
‘что и говорить! Передунчики показали, что, действительно, ‘стар былых творений план’. Патент на ‘последнее слово без слов’ принадлежит по справедливости им’.
Свое открытие они философски обосновывают:
‘Пока мы коллективцы, общежители, — слово нам необходимо, когда же каждая особь преобразится в объединиченное ‘Это’ — я, — слова отбросятся само собой’.

СВОЯ СВОИХ НЕ ПОЗНАША

Трудно даже понять, как могла возгораться такая жестокая и кровопролитная война между родственными ‘союзничками’. Но катятся ядра, свищут пули, — бой в разгаре… Передунчиков бьют беспощадно и без зазрения совести адамисты-акмеисты, предводительствуемые заслуженными полководцами — Сергеем Городецким и Н. Гумилевым.
Последний вонзает в них отравленную стрелу:
‘Появились футуристы эгофутуристы и прочие гиены, всегда следующие за львом’.
Но откуда этот великий гнев и эта бурная ненависть адамистов-акмеис-тов к футуристам? И из-за чего, собственно, спор?
Адамисты рекомендуют себя ‘вещелюбами’ и ‘фетишистами’. ‘После всяких неприятий — мир бесповоротно принят акмеизмом во всей совокупности красот и безобразий’. Эгофутуристская ‘утерянная горнесть’ слов им не нужна, ибо они всеми помыслами на грешной земле и хотят вернут ь словам их смысл и значение. Стих — это ‘мрамор и бронза’. Стих ‘надменный властительней, чем медь’. Слова ‘должны гордиться своим весом’ и подобно камням должны соединяться в здание.
И эта программа привела акмеистов к ‘Новому Адаму’, Сергей Городецкий начертил следующий основной пункт программ:
Просторен мир и многозвучен,
И многоцветный радуг он,
И вот Адаму он поручен,
Изобретателю имен.
И во вновь обретенном рае адамистской поэзии появились Гумилевские львы, леопарды, слоны, гиппопотамы, обезьяны и попугаи… Н. Гумилев провозглашает:
— Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению.
Но ведь в таком случае война с передунчиками — явное недоразумение. ‘Своя своих не познаша’. Еще прославленный ‘гений’ — Игорь Северянин в ‘Громокатящемся Кубке’ яростно заявлял, что его душа ‘влечется в примитив’ и что он ‘с первобытным не разлучен’. Северянинская путешественница, если вы помните, вопила: ‘Задушите меня, зацарапайте, предпочтенье отдам дикарю!’ Изысканная героиня поэтического повествования ‘Юг на Север’ питала непреодолимое влечение к тем краям, где ‘гибельно, тундрово и северно’ и, если ей верить, собственноручно остановила оленя у эскимосской юрты, захохотала при этом ‘жемчужно’ и ‘наводя на эскимоса свой лорнет’. Даже вся эта северянинская сиятельная знать — виконты и виконтессы, жены градоначальников, гурманки, грезерки и ‘эксцессерки’ отшвыривали прочь культуру и предпочитали ржаной хлеб…
Допустим, Игорь Северянин отряхнул теперь футуристский прах. Но ведь своих Зизи и Нелли он выводил из небытия, когда был правоверным футуристом. А разве правовернейший из правоверных футуристов В. Хлебников не дарит нас повестями даже из периода Каменного века, воскрешает дикарей и первобытные народы?
Ясное дело, что casus belli {основание для распри (лат.) Ред.} почти отсутствует в основных принципах. Разошлись и разветвились только в последующем пути. Футуристы ушли в ‘самовитость’ и аэропланное ‘словотворчество’, а адамисты-акмеисты начали ударять нас своими ‘тяжелыми словами’, подобно камням, по голове иногда до бесчувствия.
‘Новый Адам’, по-видимому, даже краешком уха не слышал нежных звуков райских песен и молитв и гласа архангельской трубы. Он изрядно груб, пошл и неотесан. Его слова не только тяжелы весом, но и духом: от них ‘дух чижолый’. Желание быть как можно ярче земными дает им основание проявлять необычайное усердие в отыскании реалистических тонов. И мы находим у них такие ‘райские напевности’: ‘рудая домовиха роется за пазухой, скребет чесалом жесткий волос: вошь бы вынуть’, у нарбутовского лесовика ‘от онуч сырых воняет’. В рифмах воспеваются такие вечные моменты, запечатленные адамистской кистью: ‘ржаво-желтой, волокнистого, как сопли, сукровицево обтюпасть, а он высмыкнется’.
И те и другие — и футуристы и акмеисты — мечтают о будущем, себя преемниками родной литературы. И как будто совершенно не замечают, что на носу у них красная шишка, а на голове — клоунский колпак.
— Пускай изощряются, потешают себя и других кривляньями и выкрутасами. Смертельная-то ведь подчас скука, а зрелище все же занятное. А главное — безвредное. От футуризма и адамизма к русской литературе ничего скверного не пристанет. Придет время — и эти клоунские побрякушки будут выброшены в сорный ящик, как отслужившая, негодная ветошь.

И. Накатов

Но не их произведения, а сами они очень милы и забавны. Когда подымается занавес, на эстраде сидят все они, вся их школа. Давид Бурлюк, молодой человек семинарского вида, сидит развалившись на стуле и разглядывает публику в лорнет. Лорнет — его специальность. Он и на снимках с лорнетом. Его брат, Николай Бурлюк, высокий студент в форменном сюртуке, совсем зеленый юноша. Он читает какой-то сокрушительный доклад чуть ли не об упразднении всего (всего? — Да всего!), очень серьезен, но иногда, когда, когда публика хохочет особенно громко, он вдруг неожиданно улыбается. И видно, что и он не прочь бы посмеяться.
Великолепен гениальный поэт Алексей Крученых. Из густых, зачесанных а 1а Гоголь волос торчит длинный нос. Говорит он с сильным украинским акцентом, презирает публику невероятно и требует полной отмены знаков препинания.
— В Хранции, — говорит он, — литература уже…
— Как? — спрашивают его из публики.
— В Хранции, говорю я…
— В Хранции?
— Ну-да! Народ говорит ‘Хранция’, и мне так нравится больше!
Ему так нравится, — что можно тут возразить? Вот одно из последних литературных его произведений:
‘Шло много сильные ногатые чуть не сдавили Сижу в стороне тесно в сене безногий однорук и много шло и многие шли Качались палки шли кивали я плакал шли другие, а первые пришли пришли сюда куда и шли но уже бриже’.
Но лучше всех Владимир Маяковский. Высокий юноша, очень красивый, в черной бархатной куртке. У него прекрасный, глубокий голос, и когда он декламирует невероятную чепуху гениального Хлебникова, выходит все-таки красиво. Ругает публику он последними словами, требует, чтобы ему свистали, ибо он испытывает ‘сладострастие свистков’. Проповедует он ‘самовитое’ слово, слово не как средство, а как цель. А вот его стихотворение:
У—
лица —
лица
У
Догов
Годов
Рез-
Че
Че-
Рез
Железных коней с окон бегущих домов
Прыгнули первые клубы
Лебеди шей колокольных гнитесь в силках проводов
В небе жирафий рисунок готов
Выпестрить ржавые чубы.

Homunculus

Поистине смехотворным становится зрелище, когда полубезграмотные газетчики, впадая в тон доброго папаши, пытаются обратить нас на путь истинный или разглагольствуют о художественном темпераменте.
Очень приятно отыскать в творении какого-нибудь Петра Зудотешина безграмотность и указать ее автору.
Удивительно радостно убеждать бездарного графомана в никчемности его бессмысленного труда.
Но иногда лишают критика и этих удовольствий!
Как критиковать автора, заранее оговорившего и безграмотность своей книги, и ее ничтожность?..
Перед глазами — странная книга:
‘Садок судей. Часть 2-ая’.
Сборник новых произведений модных ныне братьев Бурлюков и компании.
В предисловии читаем:
‘Мы отрицаем правописание’.
‘Мы расшатали синтаксис’.
‘Ненужность и бессмысленность воспеты нами’.
‘Мы новые люди новой жизни’.
А содержание до того сумбурно, что приходится отказаться от мысли дать ему связную критическую оценку…
В заключение — вопрос.
Чего ради сочиняется все сие?
‘Славу мы презираем’, — говорится в предисловии.
О, если бы это было так!
Тогда никакой гармонии ‘Садок’ не нарушил бы: слава тоже презирает его.
Вспоминаются иные времена.
Лет семь тому назад поэт Ив. Рукавишников так же ‘безумствовал’, порождая пародии на себя…
А теперь Рукавишников печатает отменно старые романсы в толстых журналах, куда он вошел с ‘громким’ именем.
В свое время В. Брюсов писал лиловые опусы о бледных ногах…
А теперь Брюсов ведет беллетристический отдел в основательнейшей ‘Русской Мысли’ положительнейшего П. Б. Струве.
И нынешние ‘новые люди…’
У Ник. Бурлюка были уже хорошие стихи.
…По равнинам и оврагам
Древней родины моей,
По невспаханным полям,
По шуршащим очеретам,
По ручьям и по болотам
Каждый вечер ходит кто-то
Утомленный и больной…
Талант здесь виден.
У Давида Бурлюка, сейчас поражающего Петербург нелепыми примитивными картинами, уже лет двенадцать тому назад, когда он еще находился в Симбирске, имелись настоящие картины…
Пройдет лет пять.
‘Новаторы’ появятся в солидных изданиях, где не расшатывают синтаксиса и не воспевают бессмыслицы…
Все хорошо, что хорошо кончается!
Читатель не будет удивлен новым именем: известность имени уже создана ведь крикливым кривляньем!
А критика?
Положение обязывает.
Она в один голос превознесет его, героя, ибо… надо же приветствовать возврат от нелепых новаторств на путь истинной литературы-Критика — что публика: она не любит быть одураченной.
Она любит думать, что ‘перелом’ в писателе совершился по ее настоянию-Хорошо на время побыть новыми людьми.
Старая истина’!

Георгий Братов

‘Бросить Пушкина, Толстого, Достоевского и пр. с Парохода Современности…’
‘Парфюмерный блуд Бальмонта…’ ‘Бумажные латы воина Брюсова…’ ‘Грязная слизь книг Леонида Андреева…’
‘Только мы — лицо нашего Времени…’
Кто же, однако, эти горделивые мы? Два Бурлюка, Лившиц, Крученых, Хлебников, Маяковский, Кандинский…
Чем нагрузили эти гении Пароход современности? Что дает им право с такою легкостью выбрасывать как мертвый груз своих великих соотечественников?
И вновь — излюбленные латы
Излучены в густой сапфир…
…Я долго буду помнить волчью
Дорогу, где блуждала ты…
Полны нежных и лучистых образов певучие стихи Б. Лившица… но, ах, разве это не стихи Александра Блока?
Д. Д. Бурлюк — разве не имеет предшественников… Зачем имена? Enfant terrible’м {Ужасный ребенок (фр.). Ред.} ‘пощечников’ (в каждой группе ведь должен быть таковой в роли квасной ‘изюминки’) является А. Крученых. По-видимому — насколько можно судить по его произведениям — это молодой поэт, претендующий на роль ‘крайнего левого’ везде, где бы он ни появился. А. Крученых — бесспорно плодовит, энергичен, неистощим в изобретении различных междометий и образовании из них нового волапюка. Вопрос только в том — талантлив ли г. Крученых настолько, чтобы его талантливость искупала все его — скажем прямо — озорство’?

Анастасия Чеботаревская

Но что же создали эти господа, чем наполнили они свой сборник?
Вот поэзия В. Хлебникова:
Бобеоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Пиеэо пелись брови
Лиэээй пелся облик
Гзи-гэи-гзэо пелась цепь…
Далее идет такого же рода бессмыслица, озаглавленная ‘Конь Пржевальского’.
Почему этот дикий набор называется ‘Конь Пржевальского’, В. Хлебников, вероятно, и сам не знает.
А вот образчик поэтического творчества А. Крученых:
No восемь удивленный
камень сонный
начал глазами вертеть
и размахивать руками
и как плеть
извилась перед нами салфетка.
В. Кандинский дал четыре маленьких рассказа. Приводим несколько первых строк из ‘рассказа’ ‘Видеть’.
‘Синее, Синее поднималось, поднималось и падало. Острое, Тонкое свистело, ввонзалось, но не протыкало. По всем концам грохнуло. Толстокоричневое повисло будто на все времена. Будто. Будто’.
Такой дикой бессмыслицей, бредом больных горячкой людей или сумасшедших напоминает весь сборник.
Кто они, авторы сборника?
Искренни ли они?
Д. Бурлюк учится в московской школе живописи и зодчества, где работает так, как требует этого школа. На ученических выставках он выставляет пейзажи, которые бесконечно далеки не только от кубизма, но и всякого новаторства.
И этот же господин одновременно на других выставках выставляет картины в духе самого крайнего кубизма.
Где же искренность и последовательность у этих ‘новаторов’?
Бурлюк и КR не мальчики… Это господа, которым перевалило за тридцать лет. Их кривляние не результаты юношеских увлечений. Это господа, которые во что бы то ни стало хотят известности, хотя бы и путем скандала.
Всякое течение в искусстве и литературе интересно, но при одном условии: оно должно быть искренним проявлением художественного темперамента.
Творчество братьев и КR есть ничто иное, как сознательное шарлатанство. Оно стоит вне критики, вне общественного мнения, вот почему их ‘пощечина общественному мнению’ не оскорбительна. И краснеть за эту пощечину придется не обществу, а им, художникам и поэтам, если в них, конечно, проснется стыд за содеянное.
Ведь они нанесли ее искусству.

Н. Лаврский

Рекорд наглости побивается господами, подающими свой критический лепет под острым, но недоброкачественным соусом общественности. Как только инстинкт самосохранения — если не понимание реального соотношения сил — не подсказывает им, что перенесение вопроса в плоскость общественных построений и обобщений — рискованнейшая для либеральничающих газетчиков затея, неизбежно приводящая к обнаружению их темной общественной физиономии?
‘Пощечина общественному вкусу’ — под этим заглавием выпустили в свет книгу поклонники и последователи Давида Бурлюка. Все в этой книге, напечатанной на оберточной бумаге, все сделано шиворот-навыворот, и на первой странице напечатано стихотворение:
Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Пиээо пелись брови
Лиэээй пелся облик
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжений жило лицо.
Общественный вкус требует смысла в словах. Бей его по морде бессмыслицей! Общественный вкус требует знаков препинания. Надо его, значит, ударить отсутствием знаков препинания. Очень просто. Шиворот-навыворот, вот и все.
Скоро ли начнет Бурлюк издавать журнал литературный, политический и общественный? Называться он будет ‘Пощечина’, и в художественном отделе будут напечатаны стихи Владимира Маяковского:
Клюющий смех из желтых ядовитых роз,
Возрос
Зигзагом.
За гом
И жуть
Взглянуть.
А в отделе политическом будет напечатано просто:
‘Екатеринослав, 8/III. Пресловутый исправник Неровня назначен представителем министерства внутренних дел в училищный совет славяносербского уезда’.
Князь Мещерский — защитник административного произвола. Чем это не кубизм?.. Если у Д. Бурлюка нет средств на собственный литературно-политический журнал, не откроет ли художественный отдел в ‘Гражданине’ князь Мещерский? Пощечина общественному вкусу их объединит, старого, и молодого, посвятивших жизнь свою тому, чтобы делать все ‘наоборот.

Homunculus

Они громко, нахально, не стесняясь, говорят об этом и свое нахальство называют ‘пощечиной общественному вкусу’.
Союзниками Бурлюков в живописи являются Крученые в литературе.
Они — тоже футуристы.
Крученые отставили от литературы великих русских писателей. Для них бессмысленный набор слов и даже не слов, а звуков — идеал поэзии.
Извольте, например:
Дыр — бул — щыл
убешщур
скум
вы — со — бу
р — л — эз
Это — стихотворение поэта-футуриста А. Крученых.
А вот стихотворение другого поэта — В. Хлебникова:
Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Циэзо пелись брови
Лиеэээй пелся облик
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь…
Лавры футуристов не давали покоя депутату князю Святополк-Мирскому.
Наплевать! Бурлюки восторгаются детской мазней и глумятся над картинами Репина. Крученые превозносят набор бессмысленных звуков и ставят его выше стихов Пушкина, прозы Толстого и Достоевского. Так почему же я, князь Святополк-Мирский, не могу восторгаться крепостным правом и глумиться над великими реформами? И я могу лягнуть, могу дать пощечину общественному вкусу. И вот я воспользовался кафедрой Государственной Думы, чтобы громко заявить об этом.

Аркадий Счастливцев

Вопрос, поднятый Homo Novus’ом в фельетоне ‘Об озорстве’, представляет, на мой взгляд, выдающийся интерес. Хулиганство, как известный вид социальной и политической беспардонности, пропитало собою в настоящее время все элементы общества. Оно воцарилось в умах и в душах людей. Оно хозяйничает на окраинах и в гостиных, в литературе, в искусстве и в самой жизни. Не только в горле хулигана в опорках или в ультрафиолетовых книжках бурлюков ‘клокочет гнусное сквернословие’, — с профессорской кафедры, с думской трибуны, отовсюду, даже с церковного амвона звучат голоса озорников. Торжествуя, гримасничая и издеваясь, хулиганство изо дня в день цинично заливает своими грязными волнами помятую русскую действительность.
По существу это так. Характеристика, данная Homo Novus’om, обнимает собою все разряды хулиганства, все категории издевательства, всех почетных и действительных хулиганов — от мрачного субъекта на Обводном канале, пускающего вам вдогонку трехэтажное ругательство, до жизнерадостных ухачей и бурлюков, спокойно раздающих пощечины общественному вкусу. Между мелким издевательством квартального, плевком бурлюка и трехэтажным ругательством патентованного хулигана, действительно, имеется глубокая родственная связь.
И если одно сословие выдвигает Хвостовых и Пуришкевичей, то другое — служит питомником бурлюков, мелко издевающихся исправников, гнусно хихикающих педагогов и т. д. Своеволие, необузданность и жестокость — вот материал, из которого слагается физиономия хулиганства. Тупость, уныние и общественная апатия — вот та духовная атмосфера, из которой родится хулиганщина’.

Войтоловский

…Все грады и веси матушки России переполнены ‘свинофилами’. Подлинные снинофилы проводят свои ‘идеи’ в реальную жизнь. Сколько их, под личиной ‘свидетелей’, прошло в киевском процессе! ‘Свинофилы’ литературные — вносят обывательское свинство в печатное слово, превращая его в непечатное. Это не анархизм, потому что в анархизме есть своя, жестокая логика. Это именно ‘свинофильство’.
И спасибо К. И. Чуковскому. Он проделал очень необходимую и своевременную работу. С присущей ему добродушной ядовитостью он вдребезги разбил стеклянную ‘висел’ (стиль Крученых!) или стеклянные ‘панделоки’ (стиль Северянина) футуристов, разбил не походя, а как настоящий, опытный разрушитель бриллиантов Тэта и московской селянки. Он мужественно исполнил роль ассенизатора, увлек публику своей ‘шампанской’ речью, за что и был вознагражден ‘громом аплодисментов’.

Д. Философов

В нашей экзегезе был бы существенный пробел, не упомяни мы о начинающем приобретать в русской критике права гражданства своеобразном к нам подходе — вернее, подходе к нашему карману. Ибо что иное представляют собою статейки г.г. Заикиных, Бобровых и К-о?
Верить в то, что они проповедуют, конечно, нельзя. Если отрицать всякую красоту, то как же мириться с заботой о своей наружности, как мириться с милым девичьим лицом?
А как заботятся футуристы о своей наружности, как проникнуты они желанием нравиться. Каким видимым успехом пользуются среди них молодые и красивые футуристки.
Балаганят. Балаганят не без пользы. Вечер в Троицком театре принес им тысячи две! По нынешним ценам на литературный труд — гонорар очень высокий!
Футуризм заразителен. Он пышно расцветает. Никакого таланта ведь не требуется, чтобы создать поэму по-футуристическому. Охотников стать знаменитостью хоть пруд пруди. Футуризм открывает им широкую деятельность.

И. Заикин

Когда стихи Игоря Северянина подняли шум в обществе, когда о словотворчестве заговорили всюду, и им начали пытаться заниматься даже вовсе презренные бездарности, вроде Рославлева, начали появляться в необыкновенно большом количестве литографированные книжонки московских футуристов. Сперва в красивом исполнении Гончаровой и Ларионова, а потом сделанные кем попало. Они неоригинальны, это первый грех. Но это еще не так горько для них, ибо они, что несомненно, находятся за пределами всякого искусства. Говорить о них как о стихотворцах нет возможности. Маяковский и Хлебников дают иногда вещи, которые можно читать, но тогда они всегда в совершенном разногласии с выставленными ими принципами. Стихотворение Хлебникова в брошюре ‘Бух лесинный’ крепко и красиво, но оно неоригинально, его мог бы написать и Блок. В брошюре Маяковского ‘Я’ последнее стихотворение, действительно, совсем приятно, но большое влияние Анненского налицо. И там нет никаких ‘заумных’ языков. Этим специально занимается г. Крученых, этот великолепный писарь в экстазе. Бурлюки занимаются саморекламированием, тем, что называется французами le fumisme {мистификация, шарлатанство (фр.). Ред.} и подражанием чему угодно и кому угодно. Футуристические стихи Гуро под явным влиянием Игоря Северянина. О том, что делается в сборниках ‘Союза Молодежи’, где теоретизируют гг. Марков, Спандиков, Розанова, как-то даже неловко говорить. Весь этот ‘футуризм’, все это ‘будетлянское баяченье’ простой коммерческий гешефт. [И Маяковский с Хлебниковым, которые имеют возможность сделаться действительными поэтами, здесь совершенно случайно.] И настолько ясны эти коммерческие устремления, что их заметил даже ежемесячный ремингтон ‘Современника’, г. Львов-Рогачевский.
…Что можно сказать о произведении Бурлюка во 2-м ‘Садке Судей’, над которым красуется надпись ‘инструментовано на ‘с», когда там ‘с’ чуть ли не самая редкая буква! или когда сей, подражая Корбьеру, пишет некоторые слова большими буквами и называет их ‘лейт-словами’ уж совсем ни с того, ни с сего… Положим, что обычный способ г. Бурлюка: стащить какой-либо термин и прицепить его к собственным шедеврам.

С. Бобров

Можно ли вступать в какие-либо дискуссии с господами Бобровыми, заранее поставляющими себя вне субъективных условий вменяемости публичным заявлением, что у них (эгофутуристов) ‘развороченные черепа’, и эпиграфом к своим писаниям избирающим четверостишие:
Душа, причудов полная,
Перевороты делает:
На белом ищет черное,
А в черном видит белое?
Как жаль, что не вся наша критика обладает столь завидным мужеством!

БЕНЕДИКТ ЛИВШИЦ

Маяковский в 1913 году

Впервые: журнал ‘Стройка’ (Л.). 1931. No 23-24. Сент. С. 8—11. Печатается по журнальному тексту.
В журнале публикация сопровождена примечанием: ‘Печатаемые воспоминания Бенедикта Лившица представляют V главу его книги ‘Полутораглазый стрелец’, выходящей в ‘Издательстве писателей в Ленинграде». Книга Б.Лившица ‘Полутораглазый стрелец’ (Л.: ИПЛ, 1933) вышла в августе 1933. Публикуемый нами текст (‘Маяковский в 1913 году’) вошел в состав гл. 5 ‘Первый вечер речетворцев’ этой книги. В 1989 и 1991 мемуары Б. Лившица ‘Полутораглазый стрелец’ переиздавались в Москве с прим. А. Е. Парниса. Некоторые сведения из этих изданий использованы в настоящих комментариях.
Лившиц Бенедикт Константинович (до начала 1914 — Наумович, 1886—1938) — поэт, переводчик, мемуарист, участник футуристического движения в России в 1911—1914. Окончил юридический факультет Киевского университета (1912). В первой его книге стихов — ‘Флейта Марсия’ (Киев, 1911) заметно влияние поэтики русских и французских символистов, а также близость к акмеизму. Во второй книге — ‘Волчье солнце’ (М., Херсон, 1914), наряду с символистскими, автор использует и приемы русского футуризма. Б. Лившиц — соавтор В. Маяковского (и др.) по футуристическим манифестам в альманахах ‘Садок судей. II’ (СПб., 1913) и ‘Рыкающий Парнас’ (СПб., 1914), участник футуристических альманахов (стихи, экспериментальная проза) ПОВ (М., 1912. Дек.), ‘Садок судей. II’ (СПб., 1913. Февр.), ‘Дохлая луна’ (1-е и 2-е изд. М., 1913, 1914), ‘Молоко кобылиц’ (М., Херсон, 1914, вышел в конце 1913), ‘Рыкающий Парнас’ (СПб., 1914. Янв.), ‘Первый журнал русских футуристов’ (М., 1914. Март) и др. С 1915 жил в Киеве, с 1922 — в Петрограде-Ленинграде. Продолжал свою поэтическую и главным образом переводческую деятельность, но от участия в футуристическом (или, позднее, ‘лефовском’) литературном движении отошел.
С. 112. …мои отношения с Маяковским, впервые завязавшиеся за девять месяцев до того… — Б. Лившиц познакомился с Маяковским в конце ноября 1912, когда по приглашению общества художников ‘Союз молодежи’ В. Маяковский вместе с Д. Бурлюком приезжал в Петербург. Об этих первых встречах Лившиц позднее писал: ‘Маяковский предложил пойти пешком на Петербургскую сторону. Мне хотелось поближе присмотреться к нашему новому соратнику, он тоже проявлял известный интерес ко мне, и между нами завязалась непринужденная, довольно откровенная беседа, в которой я впервые столкнулся с Маяковским без маски. Вдумчивый, стыдливо-сдержанный, осторожно — из предельной честности — выбиравший каждое выражение, он не имел ничего общего с человеком, которого я только что видел за чайным столом. Я решил ‘ощупать’ его со всех сторон, расспрашивал о прошлом, о том, что привело его к нам, гилейцам, и он, как мог, постарался удовлетворить мое любопытство, иногда подолгу медля с ответом. Помню, между прочим, он не без гордости сообщил мне, что успел основательно ‘посидеть’ — разумеется, за политику. Больше всего, должно быть, его смущало мое желание заглянуть в его поэтическое хозяйство, определить вес багажа, с которым он вошел в нашу группу. Я не знаю, с какого года считал нужным Маяковский впоследствии датировать свою литературную биографию, но зимою 1912 года он упорно отказывался признавать все написанное им до того времени, за исключением двух стихотворений: ‘Ночь’ (‘Багровый и белый отброшен и скомкан…’) и ‘Утро’ (‘Угрюмый дождь скосил глаза…’), вскоре появившихся в ‘Пощечине общественному вкусу’. Он хотел, очевидно, войти в литературу без отягчающего груза собственного прошлого, снять с себя всякую ответственность за него, уничтожить его без сожаления, и это беспощадное отношение к самому себе как нельзя лучше свидетельствовало об огромной уверенности молодого Маяковского в своих силах. Если все было впереди, стоило ли вступать в компромиссы со вчерашним днем? Своим прекрасным, всем еще памятным голосом, вспугнув у какого-то подъезда задремавшего ночного сторожа, он прочитал мне обе вещи… <...> В овладении тематикой города ему мерещился какой-то прорыв к новым лексическим и семантическим возможностям, к сдвигу словаря, к освежению образа, более широкие задачи его как будто не интересовали. Говорил он, конечно, не этими словами, но в переводе на сегодняшний язык его речь звучала бы именно так. Мы увлеклись спором и не заметили, как очутились совсем в другом конце города, где-то у Покрова. Какими-то несусветными путями побрели мы обратно, к Петербургской стороне… <...> Ночь была уже на исходе, когда, наговорившись до одури, мы наконец расстались, как люди, знакомые между собою не один лишь день’ (Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Гл. 3. VII).
…в гилейском ‘форте Шаброль’, на квартире Николая Бурлюка. — Студенты Николай Бурлюк и Антон Безваль снимали квартиру в Петербурге на Большой Белозерской ул., 8. Форт Шаброль — такое ироническое название получил в публицистике 1900-х дом на улице Шаброль в Париже, где в 1899 забаррикадировалась и свыше месяца оказывала сопротивление полиции группа граждан, протестовавших против пересмотра дела Дрейфуса (французского офицера иудейского происхождения, осужденного в 1895 за шпионаж в пользу Германии, а в 1899 помилованного).
С. 112. …пресловутая кофта, напяленная им якобы с целью ‘укутать душу от осмотров’… — аллюзия на образ из ОВШ (строки 390—391):
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана! (I, 186).
…турецким шальварам, которые носил Пушкин в свой кишиневский период. — В воспоминаниях о Пушкине периода его ссылки в Молдавию упоминается ‘странный костюм’ поэта (‘широчайшие шаровары’, ‘красный молдаванский плащ’), который он носил, возможно, из бедности (см., напр.: Потокский Н. Б. Встречи с Александром Сергеевичем Пушкиным в 1824 и 1829 годах // Русская старина. 1880. No 7. С. 575—584). Однако написание ‘шальвары’ применительно к облику Маяковского, по-видимому, возникло у Б. Лившица из лермонтовского образа —
Пену сладких вин
На узорные шальвары
Сонный льет грузин…
(М. Ю. Лермонтов. ‘Спор’, 1841),
в свою очередь, пародийно использованного Маяковским в стихотворении ‘Дом Герцена (Только в полуночном освещении)’, 1928:
…пиво
на шальвары
в клетку сонный русский льет… (9, 184).
С. 113. …на тринадцатое назначен ‘первый в России вечер речетворцев’… — Этот вечер был назначен (и состоялся) 13 октября 1913.
С. 114. Купив две шикарных маниллы… — речь идет о дорогом сорте филиппинских сигар.
…Ларионов уже ошарашил москвичей, появившись с раскрашенным лицом на Кузнецком… — Эпатажную прогулку с раскрашенными лицами по Кузнецкому мосту в Москве совершили 14 сентября 1913 художник М. Ларионов и поэт К.Большаков (см.: Московский листок. 1913. No214. 15 сент.).
Ларионов Михаил Федорович (1881—1964) — живописец, график, театральный художник, теоретик искусства, муж Н. С. Гончаровой.
…у Цинделя… — речь идет о магазине тканей известного в Москве Товарищества по производству мануфактуры ‘Эмиль Циндель’.
Сшила полосатую кофту Володина мать. — Речь идет об одной из двух кофт поэта — из ткани желтого цвета с черными полосами, другая кофта была без полос, просто желтого (оранжевого) цвета.
С. 115. …образ горлана и бунтаря. — Парафраз автохарактеристики Маяковского из поэмы ‘Во весь голос’ (1930):
Слушайте,
товарищи потомки,
агитатора,
горлана-главаря (10, 281).
…’завоевание славы’. — Возможно, намек на название первого киносценария Маяковского ‘Погоня за славою’ (1913). Об этом утраченном киносценарии поэт упоминает в ‘Предисловии’ к готовившемуся им сборнику сценариев. Текст ‘Предисловия’ был опубликован посмертно — в апреле 1931 (Сов. искусство. 1931. No 19. 18 апр.), незадолго до появления мемуаров Б. Лившица.
…сестры… служившие где-то на почтамте. — О сестрах Маяковского см. коммент. к воспоминаниям В. В. Каменского, с. 919.
…строчками, обрывками отдельных фраз, еще не сложившимися в задуманную им трагедию… — Речь идет о трагедии ‘Владимир Маяковский’, представление которой состоялось в Петербурге в первых числах декабря 1913. В описываемое Лившицем время (середина октября) работа над текстом трагедии в основном уже завершалась.
‘Громокипящий кубок’ — первый объемный стихотворный сборник Игоря Северянина, вышедший в 1913 и принесший автору громкую известность. Сборник вышел в московском издательстве ‘Гриф’ с предисловием Федора Сологуба и за 1913—1918 выдержал 10 изданий. До этого, в 1904—1912, Северянин издавал малотиражные брошюры (от 2 до 24 страниц, ‘Издание автора’) со своими стихами.
…узаконенный Северянином мотив из Тома… — В ‘Автобиографической справке’, помещенной в сб. ‘Критика о творчестве Игоря Северянина’ (М.: изд-во В. В. Пашуканиса, 1916) Северянин отмечал: ‘Любимые композиторы: Амбруаз Тома, Пуччини, Чайковский, Римский-Корсаков’. Амбруаз Тома (1811—1896), французский композитор, автор опер ‘Миньон’ (1866), ‘Гамлет’ (1868) и др. Здесь Лившиц имеет в виду строки четвертой строфы цитируемого далее ‘Процвета Амазонии’: ‘Под полонез Тома блистательный / Она садится на коня…’ К персонажам, ариям из опер Амбруаза Тома И. Северянин неоднократно обращался и в других стихах (‘Шампанский полонез’, ‘Фантазия восхода’, ‘Полонез Титания’, ‘Песенка Филины’ и др.), а свою 27-ю брошюру ‘Колье принцессы’ поэт посвятил ‘Памяти Амбруаза Тома, аккомпаниатора моей Музы’. Декламация И. Северянином собственных ‘поэз’ отличалась напевностью.
С тех пор как все мужчины умерли… — Строфа шестая из стихотворения Игоря Северянина ‘Процвет Амазонии’, датированного автором: ‘Веймарн. 1913. Май’. Впервые напечатано без заглавия в ПЖРФ (1914, весна), вошло в сб. И. Северянина ‘Златолира’ (М., 1914), а не в ‘Громокипящий кубок’, как пишет Лившиц. Строки из ‘Процвета Амазонии’ Маяковский цитирует в своей статье ‘Бегом через вернисажи’ (1914).
С. 116. Фройд (Фрейд) Зигмунд (1856—1939), австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа, получившей название фрейдизма.
‘Метрополь’ — известное гостиничное здание в центре Москвы.
Поехали к Ханжонкову, издававшему первый и …единственный киножурнал. — Очевидно, ошибка мемуариста. Маяковский сотрудничал не в ‘Вестнике кинематографии’ А. А. Ханжонкова (1877—1945), а в ‘Кине-журнале’ Р. Д. Перского (1875—1929), по-видимому, поэты посетили редакцию именно этого журнала.
С. 117. …амфитриона… — от имени героя одноименной комедии Мольера — человек, охотно принимающий у себя гостей.
…неизбежные четверть часа Рабле… — французское крылатое выражение, означающее затруднительное положение, в особенности при денежных расчетах. Восходит к анекдоту из жизни Франсуа Рабле (1494— 1553), оказавшемся в подобном положении в период своего пребывания в Лионе.
…чуриковцы… — секта трезвенников, основанная в конце XIX в. купцом Иваном Чуриковым.
В ушах обрывки теплого бала… — Стихотворение Маяковского ‘Еще Петербург’, впервые напечатано под заглавием ‘Утро Петербурга’ в ПЖРФ (1914, весна).
С. 118. Въезжает дамья кавалерия… — первая строфа стихотворения Игоря Северянина ‘Процвет Амазонии’.
…последний акт бейлисовской трагедии. — Речь идет о судебном процессе по обвинению Менделя Бейлиса (1873—1934), приказчика кирпичного завода, в ритуальном убийстве 13-летнего Андрюши Юндинского. Судебно-следственные мероприятия (убийство было совершено 12 марта 1911) тянулись более двух лет. 28 октября 1913 Бейлис был оправдан судом присяжных.
‘Киевская мысль’ — ежедневная политическая и литературная газета буржуазно-либерального направления, выходившая в Киеве с 1906 по 1918.
Шульгин Василий Витальевич (1878—1976) — депутат IV Государственной думы, лидер фракции прогрессивных националистов, журналист, редактор газеты ‘Киевлянин’. В период процесса Бейлиса опубликовал ряд статей, в которых выступил против ‘ритуальной’ версии убийства Ющинского (Киевлянин. 1913. 27 сент.—31 окт.).
‘Киевлянин’ — литературно-политическая газета Юго-западного края Российской империи, основана в 1864. С 1913 редактировалась В. В. Шульгиным.
…вместе с долгожданными ‘Ключами счастья’… хроника киевского дела. — Выходивший в течение нескольких лет отдельными выпусками роман Анастасии Алексеевны Вербицкой (1861—1928) ‘Ключи счастья. Современный роман’ (Кн. 1—6. М., 1909—1913) был в 1913 экранизирован. По сведениям газет тех лет, часто демонстрировался вместе с объявленными ‘сверх программы’ документальными лентами ‘К процессу Бейлиса’, ‘Дело Бейлиса’ (см., напр., рекламу фильма в газ. ‘Раннее утро’ (1913. 7 и 13 окт.)).
С. 119. ‘Раннее утро’ — ежедневная политическая и литературная газета ‘кадетского’ направления, издававшаяся в Москве с ноября 1907 по июль 1918.
Замысловский Георгий Георгиевич (1872—1920) — юрист, депутат III и IV Государственной думы, фракция правых, гражданский истец (обвинитель) на процессе Бейлиса.
Шмаков Алексей Семенович (1852—1916) — юрист, публицист, гражданский истец на процессе Бейлиса.
Оба юдофоба / Горести полны — Цитируются строки стихотворного фельетона (за подписью: Хафиз) ‘Судебный отчет’ — из цикла ‘Резвая утка’ (Раннее утро. 1913. No 237. 15 окт.).
…молчи, грусть, молчи! — Б. Лившиц обыгрывает название популярного в 1910-е романса (слова А. А. Френкеля, муз. Г. А. Березовского). В 1917 под таким же названием вышел фильм, на стиль декораций которого и намекает Лившиц.
…венского сецессиона… — имеется в виду объединение австрийских художников, сторонников стиля ‘модерн’, возникло в 1897.
…стиль макарт… — производное от имени австрийского художника Ганса Макарта (1840—1884).
Гриневская Изабелла Аркадьевна (1864—1942) — поэтесса, драматург, переводчик, критик, прозаик. Автор драматических поэм из восточной (персидской) жизни ‘Баб’ (СПб., 1903) и ‘Беха-Улла’ (СПб., 1912). ‘Восточные’ стихи Гриневской печатались, в частности, в альманахах петербургских эгофутуристов. Любопытно, что критик М. Чуносов (И. Ясинский) один из своих критических очерков ‘Книжная полка’ (Журнал журналов. 1915. No 29) построил на противопоставлении двух частей: восторженного отзыва на книгу И. Гриневской ‘Поклон героям. Стихи’ и негативного отзыва на поэму Маяковского ОВШ.
‘Скрипка… в руках артиста-виртуоза г. Дубинина…’ —о выступлениях ‘солиста-скрипача-виртуоза М. И. Дубинина…’ сообщало, например, ‘Раннее утро’ (1913. 31 дек.).
…нового одеколона ‘Джиоконда’. — Знаменитая картина Леонардо да Винчи, женский портрет Монны Лизы (Джиоконды), была в 1911 украдена из парижского музея — Лувра, в 1913 возвращена в музей. Об этом много писалось в прессе того времени. Неожиданной и необычной популярностью Джиоконды не замедлили воспользоваться и в целях рекламы. Ср. у Маяковского в ОВШ (строки 126—134):
Вы говорили:
‘Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть’, —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!
И украли (1, 178—179).
…Гигиенические резиновые изделия… парижской фирмы Русселъ. — Ср.: Маяковский на пленуме правления РАПП 23 сентября 1929, иронизируя над упрощенной, формальной работой литературных редакций с молодыми авторами, процитировал нравившиеся ему строчки из комедии М. Д. Вольпина:
— Поэтому, как говорил Жан-Жак Руссель,
Заворачивай истории карусель.
— Не Руссель, товарищ, а Руссо.
— В таком случае, не карусель, а колесо (12, 384).
С. 120. ‘Первый вечер речетворцев’ …на Большой Дмитровке… — ‘Первый в России вечер речетворцев’ состоялся 13 октября 1913 в зале Общества любителей художеств в Москве на Большой Дмитровке, 15, дом Левиссона. Сохранилась афиша этого вечера (ГММ). Ср. название доклада Маяковского ‘Перчатка’ с его статьей ‘Штатская шрапнель. Вравшим кистью’ (1914, ноябрь): ‘Конечно, на перчатку, брошенную мною, вы отвечаете…’ (1, 309) Название доклада Д. Бурлюка ‘Доители изнуренных жаб’ восходит к названию его стихотворного цикла, напечатанного в ‘Рыкающем Парнасе’ (1914). Вечер получил широкий отклик в печати (Столичная молва. 1913. 14 окт., Московская газета. 1913. 14 окт., Русские ведомости / 1913. 15 окт., Утро России. 1913. 15 окт., Русское слово. 1913. 15 окт., Раннее утро. 1913. 15 окт., Утро (Харьков). 1913. 15 окт., Современное слово. 1913. 16 окт. и др.).
Особенно хороши были ‘тезисы’ Маяковского… — Тезисы доклада Маяковского ‘Перчатка’ являлись отражением некоторых мотивов и образов его произведений того периода. Так, в третьем тезисе обыгрываются названия ‘поэз’ И. Северянина ‘Berceuse’ и образы из стихотворения самого Маяковского ‘А вы могли бы?’ (А вы ноктюрн сыграть / могли 6bf/ на флейте водосточных труб?) (1, 40). Четвертый тезис перекликается с монологом Старика с кошками из завершавшейся тогда поэтом ВМТ:
Идите и гладьте —
гладьте сухих и черных кошек! (1, 156)
‘Футуристическая’ сущность образа разъяснена Маяковским в статье ‘Без белых флагов’ (1914): ‘Ведь когда египтяне или греки гладили черных и сухих кошек, они тоже могли добыть электрическую искру, но не им возносим мы песню славы, а тем, кто блестящие глаза дал повешенным головам фонарей и силу тысячи рук влил в гудящие дуги трамваев’ (1, 324). Пятый тезис восходит к мотивам стихотворения ‘Театры’, а в более резкой форме реализован в стихотворении ‘Нате!’. Шестой тезис перекликается с мотивами стихотворения ‘Из улицы в улицу’, цикла ‘Я’ и др.
О Л. Ф. Жегине (Шехтеле) см. коммент. на с. 921.
Чекрыгин Василий Николаевич (1897—1922) — художник, график, соученик Маяковского по УЖВиЗ, его товарищ тех лет. Вместе со Львом Жегиным оформил первую книжку стихов Маяковского — ‘Я!’, сборник вышел в мае 1913. Рисунки — Л. Жегина и В. Чекрыгина, обложка — В. Маяковского, издание литографированное, текст написан рукой В. Чекрыгина.
С. 121—122. …’в лоск опроборенные’… — Парафраз первой строки стихотворения И. Северянина ‘В блесткой тьме’ (‘В смокингах, в шик опроборенные, великосветские олухи…’), датированного автором 1913. В стихотворении Северянина речь идет о презрении выступающего поэта к слушающим его ‘Сиятельствам’ (‘Каждая строчка — пощечина. Голос мой — сплошь издевательство… Я презираю вас пламенно…’ и т. п.).
С. 122. …в такт, ‘по-мейерхолъдовски’… — речь идет о ритмической, синхронной системе движений так называемой ‘биомеханики’, которую В. Э. Мейерхольд реализовал в некоторых своих постановках.
…хлебниковское ‘Крылышкуя золотописъмом…’ — Первая строка стихотворения В. Хлебникова, впоследствии названного ‘Кузнечик’ (1908— 1909), опубликовано в футуристическом альманахе ПОВ (декабрь 1912).
…позволить Крученых… выплеснуть в первый ряд стакан горячего чаю, пропищав… что он… ‘…летит к Америкам, так как забыл повеситься’. — А. Крученых, полемизируя с описанием этого эпизода Лившицем, писал: ‘Увы! Ни линчевать, ни бояться меня публике было не из-за чего. Ни сумасшедшим, ни хулиганом я не был и не видел надобности в этих грубых эффектах. Моя роль на этом вечере сильно шаржирована. Выплеснуть рассчитанным жестом чтеца за спину холодные чайные опивки — здесь нет ни уголовщины, ни невменяемости. Впрочем, слабонервным оказался не один Лившиц. Репортеры в отчетах тоже городили невесть что. Конечно, мы били на определенную реакцию аудитории, мы старались запомниться слушателям. И мы этого достигали’ (Наш выход. С. 61). Цитируемые Лившицем тезисы Крученых — из его стихотворения: ‘Забыл повеситься / лечу к Америкам / на корабле полез и кто / хоть был пред носом…’ (Крученых А. Взорваль. СПб., 1913. С. 7). Очевидно, к этому тексту Крученых восходит и название статьи В. Маяковского ‘Теперь к Америкам’ (1914).
…бархатного голоса, из которого Маяковский еще не успел сшить себе штаны. — Парафраз начальных строк стихотворения Маяковского ‘Кофта фата’ (1913): ‘Я сошью себе черные штаны / из бархата голоса моего…’ (1, 59).
‘Раздвинув локтем тумана дрожжи…’ — начало стихотворения Маяковского ‘За женщиной’, впервые опубликованного в альманахе ‘Требник троих’ (М., 1913. Март).
‘Рассказ о влезших на подмосток’ — начальная строка стихотворения Маяковского ‘Театры’ (1913), впервые опубликованного в альманахе ‘ Требник троих ‘.
‘В ушах обрывки теплого бала…’ — начало стихотворения ‘Еще Петербург’ (1913), впервые опубликованного в ПЖРФ (1914, вышел в марте).
‘Кофта фата’. — Стихотворение Маяковского, которое впервые было опубликовано в ПЖРФ без названия. Под этим названием опубликовано в сб. Маяковского ‘Простое, как мычание’.
‘Нате!’ — Стихотворение ‘Нате!’ Маяковский впервые прочитал не 13, а 19 октября 1913 — на открытии кабаре ‘Розовый фонарь’ в Мамоновском переулке г. Москвы. Выступление Маяковского стало одной из причин скандала на этом вечере, широко комментировавшегося газетами (см.: [Б. п.] Розовое мордобитие // Московская газета. 1913. 21 окт., [Б. п.] Скандал в ‘Розовом фонаре’ // Руль. 1913. 21 окт., Сар. В ‘Розовом фонаре’ // Столичная молва. 1913. 21 окт., [Б. п.] ‘Розовый фонарь’ // Русские ведомости. 1913. 22 окт., Эр. [Г. Редер]. Отголоски дня // Московский листок. 1913. 22 окт., Довле. Шабаш футуристов. Скандал в кабаре ‘Розовый фонарь’ // Раннее утро. 1913. 22 окт., Аркадский Л. [А. Бухов]. Розовые молодые люди // Петербургская газета. 1913. 24 окт. и др.).
С. 123. Футуризм перебрасывался даже на театральный фронт. — Имеются в виду ‘Первые в мире постановки футуристов театра’, состоявшиеся в Петербурге 2—5 декабря 1913 в театре ‘Луна-Парк’. 2 и 4 декабря шла ВМТ.

КОММЕНТАРИИ

БЕНЕДИКТ ЛИВШИЦ

Грезэр и горлан

Впервые: Стройка (Л.). 1931. No 36. Дек. С. 9—10. С редакционным примечанием: ‘Печатаемые воспоминания представляют собою главу из книги Бенедикта Лившица ‘Полутораглазый стрелец’, выходящей в ‘Издательстве писателей в Ленинграде». Печатается по журнальному тексту.
В книге Б. Лившица ‘Полутораглазый стрелец’ (Л.: ИПЛ, 1933) публикуемый нами текст (‘Грезэр и горлан’) составил разд. VI—VII гл. 6 ‘Зима тринадцатого года’.
С. 124. Постановка трагедии ‘Владимир Маяковский’ и ‘Победы над солнцем’… — 2 и 4 декабря 1913 в театре ‘Луна-Парк’ шла ВМТ, где в заглавной роли выступал сам автор — В. Маяковский. 3 и 5 декабря там же исполнялась футуристическая опера А. Крученых и М. Матюшина ‘Победа над Солнцем’.
…связав вдвойне судьбу своей ‘трагедии’ с собственной фамилией… — Сохранился цензурный экземпляр (машинопись) пьесы Маяковского. На первой странице напечатано: ‘Владимир Маяковский. Трагедия в двух действиях с прологом и эпилогом…’ и далее — перечень действующих лиц. На листе имеется разрешительный штамп: ‘К представлению дозволено. С. -Петербург 15 ноября 1913 г. Цензор драматических сочинений — Н. В. Дризен’. А. Крученых позднее вспоминал: ‘Маяковский до того спешно писал пьесу, что даже не успел дать ей название, и в цензуру его рукопись пошла под заголовком: ‘Владимир Маяковский. Трагедия’. Когда выпускалась афиша, то полицмейстер никакого нового названия уже не разрешал, а Маяковский даже обрадовался: — Ну, пусть трагедия так и называется: ‘Владимир Маяковский» (‘Наш выход’, с. 63). Ср. также интерпретацию заглавия ВМТ в ‘Охранной грамоте’ Б. Пастернака (см. в наст, издании, с. 137 и ел.).
‘Просвистели до дырок’… — В автобиографическом очерке ‘Я сам’ (1922) Маяковский в гл. ‘Веселый год’ писал: ‘Это время завершилось трагедией ‘Владимир Маяковский’. Поставлена в Петербурге. Луна-Парк. Просвистели ее до дырок’ (1, 22).
Пуни Иван Альбертович (1894—1956) — живописец, театральный художник.
С. 125. ‘Петербургский глашатай’ — издательство группы петербургских эгофутуристов, существовавшее в 1912—1913, возглавлявшееся И. В. Игнатьевым (см. ниже).
Игнатьев (наст, фамилия Казанский) Иван Васильевич (1892— 1914) — поэт, критик, издатель.
…’северный бард’… — автохарактеристика И. Северянина из стихотворения ‘Поэза о Карамзине’ (1912), Северянин числил Н. М. Карамзина среди своих предков: ‘…в жилах северного барда / Струится кровь Карамзина…’
‘Ослиный хвост’ — группировка живописцев, организованная М. Ларионовым и Н. Гончаровой в 1911—1912 после разрыва с группой ‘Бубновый валет’, выставка ‘Ослиный хвост’ состоялась в 1912 в Москве в помещении УЖВиЗ на Мясницкой.
‘Мишень’ — выставка группы художников, проходившая в 1913 в Москве в художественном салоне на Большой Дмитровке, организована М. Ларионовым, Н. Гончаровой и др.
‘Всёчество’ — художественное направление, публично декларированное в конце 1913 И. М. Зданевичем в выступлении на закрытии выставки Н. Гончаровой в Москве. Об этой выставке московский журнал сообщал: ‘Художественный салон буквально переполнен публикой. <...> Публика настроена серьезно. Ждали скандала, шума, резких выпадов и… разочарованы. В толпе прогуливаются сами футуристы: озабоченный М. Ф. Ларионов, поэт Большаков с красной гвоздикой в волосах, г. Маяковский в какой-то ярко-желтой куртке и пестром галстуке и др.’ (И<ванов> Евгений. На выставке Наталии Гончаровой // Театр в карикатурах (М.). 1913. No 5. 6 окт. С. 14). Этот же журнал вскоре опубликовал ‘Праздничное интервью’ с И. М. Зданевичем и М. Ф. Ларионовым — своеобразный манифест ‘всечества’ (Там же. 1914. No 1 (17). 1 янв. С. 19).
Зданевич Илья Михайлович (1894—1975) — художественный критик, поэт, прозаик, книжный график, в 1913 выпустил (под псевд. Эли Эганбю-ри) монографию ‘Наталия Гончарова, Михаил Ларионов’.
Хочу, чтоб всюду плавала… — Строфа из стихотворения В. Брюсова ‘Неколебимой истине…’ (1901), родившегося, по воспоминаниям З.Гиппиус, как результат поэтической игры — поиска рифмы к слову ‘истина’, впоследствии посвящено и озаглавлено ‘3. Н. Гиппиус’.
К нему внимательно присматривался Блок… — А. Блок в дневнике 25 марта 1913 записал о Северянине: ‘Это — настоящий, свежий, детский талант. Куда пойдет он, еще нельзя сказать: у него нет темы’ (Блок А. Собр. соч.: В 8-ми т. М., 1963. Т. 7. С. 232).
С. 125—126. О нем… продолжал трубить Сологуб… — Кроме известного предисловия к сборнику И. Северянина ‘Громокипящий кубок’, Ф. Сологуб посвятил ему триолет ‘Восходит новая звезда…’ и привлек Северянина к поэтическому турне по городам России весной 1913.
С. 126. Даже Брюсов и Гумилев… признавали в нем незаурядное дарование. — В. Брюсов неоднократно писал о Северянине, в частности, в статье ‘Игорь Северянин’ (1915), Н. Гумилев откликнулся на выход ‘Громокипящего кубка’ одобрительной рецензией (Аполлон. 1914. No 1-2).
…старался походить на Уайльда… — Оскар Уайльд (1854—1900), английский писатель и критик, автор романа ‘Портрет Дориана Грея’ (1891). Стилизация под Оскара Уайльда и героев его произведений была в моде среди русской литературно-художественной богемы начала XX в. Ср. в манифесте Маяковского ‘В кого вгрызается ЛЕФ?’ (1923): ‘Но мы очистим наше старое ‘мы’ от всех, пытающихся революцию искусства — часть всей октябрьской воли — обратить в оскаруайльдовское самоуслаждение эстетикой ради эстетики’ (12, 46).
…’крем-де-виолет’ — название французского ликера (‘Creme de Violette’ — фиалковый ликер), образ из стихотворения И. Северянина ‘Фиолетовый транс’ (сб. ‘Громокипящий кубок’). Впоследствии Северянин издал сборник с таким названием — ‘Creme des Violettes. Избранные поэзы’ (Юрьев, 1919).
…Северянин… уйдя не то из четвертого, не. то из шестого класса гимназии… — И. Северянин окончил четыре класса реального училища в городе Череповце Новгородской губернии.
С. 127. Надсон Семен Яковлевич (1862—1887) — поэт.
…семейных альбомов, где… будущие защитники Порт-Артура еще щеголяли в юнкерском мундире…— Мать И. Северянина первым браком была замужем за генералом Г. И. Домонтовичем, вторым — за поручиком В. П. Лотаревым, отцом поэта. В 1903 И. Северянин побывал на Дальнем Востоке, полгода прожив у отца в Порту Дальнем.
…’крем-де-мандарин’… — название французского ликера, образ из стихотворения Игоря Северянина ‘Каретка куртизанки’ (1911) (‘…Как хорошо в буфете пить крем-де-мандарин!’), вошедшего в сб. ‘Громокипящий кубок’.
…этот квантунский пласт культуры… — Квантунская область, часть Ляодунского полуострова на Дальнем Востоке, где служил отец И. Северянина. Здесь, очевидно, имеются в виду темы и мотивы ранних стихотворений Северянина, навеянные его пребыванием на Дальнем Востоке и событиями Русско-японской войны 1904—1905: ‘К предстоящему выходу Порт-Артурской эскадры’, ‘Гибель ‘Рюрика», ‘Подвиг ‘Новика», ‘Взрыв ‘Енисея», ‘Потопление ‘Севастополя», ‘Захват ‘Решительного», ‘Конец ‘Петропавловска», ‘Бой при Чемульпо’, ‘Тоска по Квантуну’ и др.
…вирулентность… — медицинский термин (лат. Virulentus — ядовитый), характеризующий степень болезнетворности, ядовитости микроорганизмов.
…поехать в ‘Вену’… — Ресторан ‘Вена’ (ул. Гоголя, 13/8) в 1900— 1910-х был популярным местом встреч петербургских литераторов и журналистов. В 1913 был выпущен ‘юбилейный’ альбом ‘Десятилетие ресторана ‘Вена» с факсимильным воспроизведением автографов ряда литераторов — посетителей ресторана.
…выступали совместно в пользу каких-то женских курсов. — По-видимому, первое совместное выступление кубофутуристов (Н. Бурлюк, Хлебников) с Северянином состоялось на вечере в Петербургском женском мединституте 2 ноября 1913 (см.: День. 1913. 4 нояб.).
Северянин жил где-то на Подьяческой… — В Петербурге Игорь Северянин жил на ул. Средняя Подьяческая, 5, кв. 8. Указанием этого адреса Б. Лившиц подчеркивает, что речь идет об отнюдь не аристократическом районе Петербурга. В сходных образах описал обстановку визита к Северянину Г. Иванов в ‘Петербургских зимах’ (Париж, 1928).
С. 128. Жестом Шателена… — от фр. Chatelain — владелец замка, поместья.
…воображать себя владельцем воздушных ‘озерзамков’ и ‘шалэ’. — Образы стихотворений И. Северянина ‘Янтарная элегия’ (1911), ‘Поэзо-концерт’ (1911), ‘В шалэ березовом’, ‘Дель-Аква-Тор’ (1911) и др. Ср. ироническое использование северянинских образов Маяковским в выступлениях на тему ‘Даешь изящную жизнь!’ (1927). Один из тезисов на афишах этих выступлений звучал так: ‘Озерзамок Мирры Лохвицкой’, в другом случае — ‘Озерзамок с кулуарами’.
С. 128—129. …сущность загадочного механизма ‘повсесердных утверждений’ … — образ из стихотворения ‘Эпилог’ (1912, октябрь), завершающего сборник И. Северянина ‘Громокипящий кубок’: ‘Я, гений Игорь Северянин, / Своей победой упоен: / Я повсеградно оэкранен! / Я повсесердно утвержден!’
С. 129. Наша встрэча Виктория Рэгия… — строки из стихотворения И. Северянина ‘Виктория Регия’ (1909). Позднее Северянин выпустил сборник под таким же названием — ‘Victoria Regia’ (M., 1915).
…’площадной горлан’. — Характеристика Маяковского, восходящая к образам поэм ОВШ (‘Я — / площадной / сутенер и карточный шулер!’) и ‘Во весь голос’ (‘Слушайте… агитатора, горлана-главаря’).

Д. БУРЛЮК, Б. ЛИВШИЦ

Позорный столб российской критики

(Материал для истории русск<их> литературных нравов)

Опубликовано: ПЖРФ. С. 104—130. (Журнал вышел в середине марта 1914.) Печатается по этому тексту.
Название этого обзора восходит к одному из одному из тезисов доклада Д. Бурлюка ‘Пушкин и Хлебников’, с которым он выступал в 1913 (см. также выше ст. З. Бухаровой). Об истории появления обзора писал в ‘Полутораглазом стрельце’ Б. Лившиц:
‘Зима тринадцатого года. В Киеве, куда я приехал сразу после вечера речетворцев (вечер речетворцев состоялся в Москве 13 октября 1913 г. — В. Д.) <...> время от времени проскальзывали упоминания о течении, имя которого было у всех на устах. <...> Футуризм сделался бесспорным ‘гвоздем’ сезона. Бурлюк, измерявший славу количеством газетных вырезок, мог быть вполне доволен: бюро, в котором он был абонирован, присылало ему ежедневно десятки рецензий, статеек, фельетонов, заметок, пестревших нашими фамилиями. В подавляющем большинстве это были площадная брань, обывательское брюзжание, дешевое зубоскальство малограмотных строкогонов, нашедших в модной теме неисчерпаемый источник доходов. Мы стали хлебом насущным для окололитературного сброда, паразитировавшего на нашем движении, промышлявшего ходким товаром наших имен.
Вместо полемики с людьми, которых мы не удостаивали чести объявить нашими противниками, Бурлюку пришла в голову остроумная мысль собрать все самое гнусное, что писали о нас несчетные будетляноведы, и воспроизвести это без всяких комментариев: ‘Позорный столб российской критики’ должен был распасться сам в результате взаимного отталкивания составляющих его частей.
Эту неблагодарную работу я проделал в Киеве. Но вместо того чтобы выпустить ‘Столб’ отдельной брошюрой, Бурлюк напечатал его в ‘Первом журнале русских футуристов’, вышедшем только через полгода, когда документ потерял уже значительную долю своей остроты. Время шло так быстро, что даже мы не всегда поспевали за ним’ (Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. М., 1989. С. 438).
С. 174. Homunculus — псевдоним Заславского Давида Иосифовича (1880—1965), публициста, литературного критика, историка литературы, в 1910-е сотрудника и редактора газеты ‘День’ (СПб.).
Чеботаревская Анастасия Николаевна (1876—1921) — прозаик, переводчица, жена писателя Ф. К. Сологуба.
Левин Давид Абрамович (1863—1930) — публицист, литературный критик, юрист, в 1910-е был постоянным сотрудником газеты ‘Речь’ (СПб.).
Фриче Владимир Максимович (1870—1929) — литературовед, искусствовед, социолог-марксист, профессор Московского университета.
Тан (псевд., наст, фамилия Богораз) Владимир Германович (1865— 1936) — поэт, прозаик народнического направления, литературный критик, публицист, этнограф-фольклорист.
Бобров Сергей Павлович (1889—1971) — поэт, прозаик, литературный критик.
Измайлов Александр Алексеевич (1873—1921) — литературный критик, поэт, пародист, прозаик. Известна шутка Маяковского тех лет (опубликована в пасхальном номере ‘Синего журнала’ (СПб.). 1915. No 12. 21 марта): ‘Ужасно боюсь Пасхи: похристосуешься, — а вдруг — Измайлов?!’ (13, 191).
Войтоловский Лев Наумович (1876—1941) — публицист, литературный критик, литературовед.
Луначарский Анатолий Васильевич (1875—1933) — публицист, литературный критик, искусствовед, драматург, марксист.
Неведомский (наст, фамилия Миклашевский) Михаил Петрович (1866— 1943) — публицист, литературный критик.
Философов Дмитрий Владимирович (1872—1940) — публицист, литературный критик.
Н. С. — Статьи под этими инициалами публиковались в газете ‘Столичная молва’.
Э. Р. — Очевидно, должно быть: Эръ. Псевдоним Редера Григория Марковича, фельетониста, сотрудника ‘Московского листка’.
П. А. — Этими инициалами была подписана заметка — отклик на выход сборника ПОВ в газете ‘Русская молва’ (М.) (1913. 5 февр.), возможно, автором являлся Аристархов Павел Николаевич, сотрудник ‘Петербургской газеты’.
Seniorпсевдоним Рабиновича Иосифа Исидоровича (1885 — после 1914), литератора, сотрудника газет ‘Молва’, ‘Полесская мысль’, ‘Гомельский вестник’.
…прославленный Гр. Петров… — имеется в виду священник Григорий Спиридонович Петров (1868—1925), публицист, депутат II Государственной думы (февраль—июнь 1907), получивший широкую известность своими просветительскими публикациями и брошюрами ‘для народа’, в 1908 был лишен сана.
Криницкий Марк (наст, имя и фамилия Михаил Владимирович Самыгин, 1874—1952) — прозаик, драматург, литературный критик.
С. 175. …материал для характеристики литературных врагов нашего века. — Очевидно, опечатка, должно быть: …нравов нашего века (ср. с заглавием). Между тем, среди полемических тезисов кубофутуристов существовал и такой, что опечатки являются даже ‘украшением текста’.
‘У цирковых клоунов…’ — далее приводится (полностью) текст статьи А. Измайлова ‘Рыцари ослиного хвоста’ (Биржевые ведомости. Вечерний вып. 1913. No 13365. 25 янв.).
С. 176. …проказников, певших фиолетовые руки. — Имеется в виду начальная пора русского литературного символизма (середина 1890-х), в частности, знаменитое стихотворение В. Брюсова ‘Тень несозданных созданий… / Фиолетовые руки / На эмалевой стене…’, впервые появившееся в третьем выпуске сборников ‘Русские символисты’ (М., 1895).
Угрюмый дождь скосил глаза… — стихотворение Маяковского из ПОВ.
С. 177. Кому сказатенъки… На острове Эзеле… — стихи В. Хлебникова из ПОВ.
‘Долгие о грусти…’ — прозаическая зарисовка Б. Лившица ‘Люди в пейзаже’ из ПОВ.
Офицер сидит в поле… — из стихотворения А. Крученых ‘Стары щипцы заката…’ в сборнике ПОВ.
С. 178. Забавники — статья из газеты ‘Новое время’ (1912. No 13219. 30 дек.) за подписью ‘Берендеев’ включена в обзор целиком.
С. 179. Поэзия свихнувшихся мозгов — еще один отзыв на выход ПОВ — за подписью ‘Друг’.
С. 180. ‘Желторотые мальчики издали в этом году два сборника…’ — из статьи Н. Лаврского ‘Пощечина искусству’ (Приазовский край (Ростов-на-Дону). 1913. 18 марта).
…’только мы лицо нашего времени’. — Из коллективного манифеста, помещенного в ПОВ.
С. 181. Н. Лаврский — псевдоним Н. Ф. Барановского, литературного и художественного критика, искусствоведа, библиографа.
С. 181. ‘Итак, современная литературная нечисть…’ — из статьи Эръ (Г. М. Редера) ‘Отголоски дня’ (Московский листок. 1913. No 50. 1 марта). Этот автор неоднократно выступал с фельетонами против футуристов, в том числе — Маяковского: Эръ. 1) О том, о сем // Московский листок. 1913. No 46. 24 февр., 2) Дневник нервной дамы // Там же. No 75. 31 марта (в частности, о стихотворении Маяковского ‘А вы могли бы?’), 3) Отголоски дня // Там же. 22 окт. (в частности, о чтении Маяковским стихотворения ‘Нате!’).
‘Трепетва / Зарошь…’ — из стихотворения В. Хлебникова в листовке ‘Пощечина общественному вкусу’.
‘Прыгнули первые кубы…’ —из стихотворения Маяковского ‘У- / лица / Лица / у…’ (позднее озаглавленного ‘Из улицы в улицу’), опубликованного в листовке ‘Пощечина общественному вкусу’, вышедшей в конце февраля 1913. В цитируемый отрывок из стихотворения Маяковского фельетонист вставил, ‘вмонтировал’ несколько строк собственного сочинения: ‘…Су- / Кин / Сын / Овняя лю- / бовь…’ Позднее, в автобиографии ‘Я сам’ (1922) Маяковский писал об этом времени: ‘Газеты стали заполняться футуризмом. Тон был не очень вежливый. Так, например, меня просто называли ‘сукиным сыном» (1, 21). Между тем, составляя в 1916 свой стихотворный сборник ‘Простое, как мычание’, поэт изменил (упростил) графику этой части стихотворения, убрав разбиение по слогам: ‘…Пестр, как форель, / сын / безузорной пашни…’ (1, 38)
С. 183. ‘Переводя слово акмеизм…’ — отрывок из заметки И. К. (Иллариона Васильевича Кривенко) ‘Футуристы или аферисты’ (Новое время. 1913. 26 марта). Кривенко Илларион Васильевич (1881—1913) — журналист, сотрудник газеты ‘Новое время’.
‘Это все те же…’ — из заметки Н. С. в ‘Столичной молве’ (1913. 26 марта) — отклик на диспуты о футуризме и выход альманаха ‘Требник троих’ (М., 1913, вышел в марте).
С. 184, 185. Передунчики… Своя своих не познаша… — из статьи И. Накатова (см. ниже, с. 949) в ‘Московской газете’. Выражение ‘Передунчики’ — из предисловия И. Игнатьева к сборнику Василиска Гнедова ‘Смерть искусству’ (СПб., 1913), в свою очередь, восходящее к Передонову, персонажу романа Ф. Сологуба ‘Мелкий бес’ (1902).
С. 184. ‘Стеклянные цепи’ (СПб.: Петербургский глашатай, 1912)… ‘Оранжевая урна’ (СПб.: Петербургский глашатай, 1912) — альманахи эгофутуристов.
‘Аллилуиа’ (СПб.: Цех поэтов, 1912) — сборник стихов В. И. Нарбута.
‘Дикая Порфира’ (СПб.: Цех поэтов, 1912) — сборник стихов М. Зенкевича.
‘Гостинец сентиментам’ (СПб.: Петербургский глашатай, 1913)… ‘Смерть искусству’ (СПб.: Петербургский глашатай, 1913) — книги Василиска Гнедова.
‘Камень’ (СПб.: Акмэ, 1913) — сборник стихов Осипа Мандельштама.
Широков Павел Дмитриевич (1893—1963) — поэт.
Нарбут Владимир Иванович (1888—1938) — поэт, литературный критик.
Коневской (наст. фамилия Ореус) Иван Иванович (1877—1901) — поэт, литературный критик.
Мандельштам Осип Эмильевич (1891 —1938) — поэт.
Зенкевич Михаил Александрович (1891—1973) — поэт.
…торжественный и воинственный футуристский манифест, данный в лето 1913-ое в дачном поселке Усикирках. — Речь идет о декларации так называемого ‘Первого всероссийского съезда баячей будущего (поэтов-футуристов)’, подписанной М. Матюшиным, А. Крученых и К. Малевичем 20 июля 1913 в Усикирко (дачный поселок под Петербургом) и опубликованной в журнале ‘За 7 дней’ (СПб., 1913. No 28(122). 15 авг. С. 605—606). В декларации среди предполагаемых в ближайшее время мероприятий футуристов указывается, что с целью решительного преобразования русского театра учреждается новый театр ‘Будетлянин’. И в нем ‘будут поставлены Дейма: Крученых ‘Победа над Солнцем’ (опера), Маяковского ‘Железная дорога’, Хлебникова ‘Рождественская сказка’ и др.’ Пьесы Маяковского и Крученых были поставлены в начале декабря 1913, спектакль по пьесе Хлебникова не был осуществлен.
С. 185. Козой вы мной молочки… — из стихотворения Василиска Гнедова ‘Козий слащ’ (сборник ‘Гостинец сентиментам’).
…что и говорить/ Передунчики показали… Пока мы коллективцы… — из предисловия Ивана Игнатьева к сборнику Василиска Гнедова ‘Смерть искусству’.
‘Появились футуристы, эгофутуристы и прочие гиены, всегда следующие за львом’. — Из статьи-манифеста Н. С. Гумилева ‘Наследие символизма и акмеизм’ (Аполлон (СПб.). 1913. No 1. С. 42).
Городецкий Сергей Митрофанович (1884—1967) — поэт, литературный критик, мемуарист.
Просторен мир и многозвучен… — из стихотворения С. Городецкого ‘Адам’ (Аполлон. 1913. No 3. С. 32).
С. 186. Как адамисты, мы немного лесные звери… — из статьи Н. С. Гумилева ‘Наследие символизма и акмеизм’ (Аполлон. 1913. No 1. С. 44).
‘Задушите меня, зацарапайте…’ — из стихотворения И. Северянина ‘M-me Sans Gene. Рассказ путешественницы’ (сб. ‘Громокипящий кубок’).
‘Юг на Севере’ — это стихотворение И. Северянина в свое время было отмечено в рецензии Н. Гумилева (Аполлон. 1911. No 5).
…не слышал нежных звуков райских песен и молитв… — отсылка к образам стихотворения А. С. Пушкина ‘Поэт и толпа’ (1829) (‘…Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв’).
…рудая домовиха роется за пазухой… от онуч сырых воняет… ржаво-желтой, волокнистого… — из стихотворений В. Нарбута в сборнике ‘Аллилуиа’ (1912).
И. Накатов — один из псевдонимов Ильи Марковича Василевского (1882—1938), литературного критика, публициста.
С. 187. ‘Но не их произведения, а сами они очень милы и забавны…’ — из статьи Homunculus (Д. Заславского) о диспуте 24 марта 191 3 ‘о новейшей русской литературе’, устроенном в Троицком театре Петербурга обществом ‘Союз молодежи’ (День. 1913).
С. 187. ‘Шло много сильные ногатые…’ — из текста А. Крученых в листовке ‘Пощечина общественному вкусу’.
У- / лица / лица / У— из стихотворения Маяковского в листовке ‘Пощечина общественному вкусу’.
С. 188. ‘Очень приятно отыскать в творении…’ — отклик на выход альманаха ‘Садок судей. II’.
Рукавишников Иван Сергеевич (1877—1930) — поэт, прозаик.
‘Русская мысль’ — ежемесячный научный, литературный и политический журнал, издававшийся в Москве в 1880—1918. В 1910-е редактировался П. Б. Струве, литературным отделом руководил В. Я. Брюсов.
Струве Петр Бернгардович (1870—1944) — публицист, социолог, экономист, общественный и политический деятель.
…Поравнинам и оврагам… — из стихотворения Н. Бурлюка ‘С легким вздохом тихим шагом…’ (1910).
С. 189. ‘Бросить Пушкина, Толстого, Достоевского…’ — отрывок из статьи Анастасии Чеботаревской ‘Зеленый бум’ (альманах ‘Небокопы. Эго-футуристы. <Вып.> VIII’. СПб.: Петербургский глашатай, 1913). Чеботаревская цитирует коллективный манифест футуристов (Д. Бурлюк, А. Крученых, В. Маяковский, В. Хлебников) из ПОВ.
Кандинский Василий Васильевич (1866—1944) — живописец-авангардист, график, теоретик искусства.
И вновь излюбленные латы… Я долго буду помнить волчью… — из стихотворений Б. Лившица ‘Аллея лир’ и ‘Андрогин’, опубликованных в ПОВ.
С. 190. ‘Но что же создали эти господа, чем наполнили они свой сборник?’ — из отзыва Н. Лаврского (Н. Ф. Барановского) ‘Пощечина искусству’ (Приазовский край (Ростов-на-Дону). 1913. 18 марта) на ПОВ.
С. 191. ‘Пощечина общественному вкусу’ под таким заглавием… — из статьи Homuneulus (Д. Заславского) ‘Беглые заметки: Пощечина’ (День. 1913. 13 марта).
С. 192. Мещерский Владимир Петрович, князь (1839—1914) — литератор, прозаик, публицист консервативного, охранительного, промонархического направления, в 1872—1914 — издатель и редактор журнала-газеты ‘Гражданин’.
‘Они громко, нахально, не стесняясь, говорят…’ — из фельетона Аркадия Счастливцева о сборнике ПОВ. Аркадий Счастливцев — один из псевдонимов Аркадия Тимофеевича Аверченко. Авторы коллективного манифеста в ПОВ, ‘бросающие’ Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., задели в нем и Аверченко: ‘Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным’ (13, 245).
Святополк-Мирский Петр Дмитриевич, князь (1857—1914) — общественный и государственный деятель, в 1904—1905 был министром внутренних дел, депутат IV Государственной думы.
‘Вопрос, поднятый Homo Novus‘ом…’ — из статьи Л. Войтоловского, публициста ‘Киевской мысли’.
Homo Novus — псевдоним Александра (Авраама) Рафаиловича Кугеля (1864—1928), публициста, театрального и литературного критика, мемуариста, издателя журнала ‘Театр и искусство’.
С. 193. Хвостов Вениамин Михайлович (1868—1920) — юрист, профессор Московского университета.
Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870—1912) — публицист, поэт, депутат Государственной думы.
‘Все грады и веси матушки России…’ — отрывок из статьи Д. Филосо-фова (Речь. 1914. 13 янв.).
И спасибо К. И. Чуковскому… — речь идет о лекциях Чуковского ‘Искусство грядущего дня: Русские поэты-футуристы’, с которыми он выступал в октябре — ноябре 1913. Ср. отчет об одном таком вечере (в котором участвовал и Маяковский): Яблоновский Сергей. Шампанское в плошку // Русское слово. 1913. No 246. 25 окт.
С. 194. ‘Верить в то, что они проповедуют, конечно, нельзя…’ — из интервью Ивана Михайловича Заикина (1870—1948), русского борца, много выступавшего в цирке и на эстраде.
‘Когда стихи Игоря Северянина подняли шум в обществе…’ — отрывок из статьи Сергея Боброва ‘Чужой голос’ (альманах ‘Развороченные черепа. Эго-футуристы. <Вып.> IX’. СПб.: Петербургский глашатай, 1913. С. 6—8). Альманах вышел в конце сентября 1913.
Рославлев Александр Степанович (1883—1920) — поэт, публицист, прозаик.
‘Бух лесиный’ — книга А. Крученых и В. Хлебникова (М.: ЕУЫ, 1913).
В брошюре Маяковского ‘Я’ последнее стихотворение… — речь идет о стихотворении ‘Несколько слов обо мне самом’ (в сборнике ‘Я!’ имело заглавие ‘Теперь про меня’).
Анненский Иннокентий Федорович (1855—1909) — поэт, драматург, переводчик, литературный критик.
Марков (Матвей) Владимир (Волдемар Ганс) (1877—1914) — художник, теоретик искусства, один из основателей и активных деятелей петербургского общества художников ‘Союз молодежи’.
Спандиков Эдуард Карлович (1875—1929) — художник, искусствовед, юрист, член общества художников ‘Союз молодежи’.
Розанова Ольга Владимировна (1886—1918) — художница.
И Маяковский с Хлебниковым… здесь совершенно случайно. — Эта фраза в цитируемом отрывке из статьи С. Боброва составителями ‘Позорного столба…’ была опущена. Мы восстанавливаем ее по первоисточнику.
‘Современник’ — ежемесячный журнал, выходивший в Петербурге в 1911—1915.
Львов-Рогачевский (наст, фамилия Рогачевский) Василий Львович (1873—1930) — литературный критик, публицист.
Корбьер Тристан (1845—1875) — французский поэт.
С. 195. Душа, причудов полная… — это четверостишие Константина Олимпова помещено на обложке альманаха эгофутуристов ‘Развороченные черепа’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека