О черносотенцах о ‘любви к отечеству и народной гордости’, о красном и трехцветном флаг и о проч, Елпатьевский Сергей Яковлевич, Год: 1905

Время на прочтение: 9 минут(ы)

С. ЕЛПАТЬЕВСКИЙ

О черносотенцах

о ‘любви к отечеству и народной гордости’, о красном и трехцветном флаг и о проч.

‘Русское богатство’, 1905, No 11—12.

‘Они еще натворят делов’

Выражение ‘черная сотня’ очень неудачно. Не говоря уже о совершенно нежелательной комбинации терминов ‘черная сотня’ и ‘черная кость’, — по существу это слово не выражает содержания или, вернее, смешивает совершенно разные содержания. Смешивает в одно, — и людей темной души, — самый худший сорт черносотенников, куда входят и профессора, и ученые, и люди либеральных профессий, и даже общественные деятели, регистрируемые в прогрессивном лагере, и людей темной мысли, которые не виноваты в том, что государство употребило все усилия, чтобы не допускать к ним никакого света.
‘Они просто обыватели, в той или другой форме связанные с полицейским участком. Только люди, долго жившие в провинциальных городах, знают, что такое полицейский участок в жизни обывателя. Если чиновник, человек либеральной профессии, дворянин, крупный купец своими связями, знакомством с писанным законом до известной степени освобождены от его власти, то есть целые категории профессий, всецело находящиеся во власти участка. Мелкий лавочник, трактирщик, подрядчик и проч., и проч. могут жить только с разрешения участка и во всякую минуту дня и ночи протоколом, актом о не свежей провизии, о несоблюдении санитарных требований и обязательных постановлений, о скандале в гостинице, о тухлой солонине и недоданных рабочим деньгах у подрядчика можно прекратить эту жизнь и остановить дело. На этом неограниченном значении полицейского участка и выросла знаменитая пословица: ‘от сумы да от тюрьмы не отрекайся’.
‘Есть профессии, покоящиеся целиком не на писанном законе, а на обычном праве полицейского участка: негласные дома терпимости, негласные игорные дома, притонодержатели, конокрады, приемщики краденого, воры и мошенники находятся уже в полной власти полиции, от которой зависит целиком их вопрос: быть или не быть.
‘Если русский обыватель вообще привык получать mot d’ordre из участка и ждет, когда ему скажут, что в такой-то день разрешается торжествовать, а в такой — печалиться, разрешается встретить нового любимого губернатора и проводить старого любимого, разрешается производить пожертвования на Красный Крест и усиление флота, — то обыватель, ютящийся около полицейского участка и от него целиком зависящий, т воспитанный рядом поколений в неустанном трепете пред участком, определяет свое политическое настроение велениями, исходящими из участка. Говорят — радуйся, он радуется, составляй телеграмму — он составляет, посылай адрес — он посылает. И, конечно, когда ему скажут бей — он будет бить’.
С тех пор моя основная точка зрения не изменилась, и все то, что совершалось в России с того времени, — и что после 17-го октября вылилось в определенную форму контрреволюции, по-видимому, декретированной из Петербурга — только подтверждало высказанную мною тогда основную точку зрения. Черносотенная, так называемая, патриотическая манифестация получила
окончательную форму, выработала свою обрядность, известный обязательный ритуал.. Наиболее короткую и законченную формулу дала Калуга. Не помню буквально текста телеграммы, но она врезалась в моей памяти во всей своей лаконической вразумительности. Было молебствие… потом процессия: впереди портрет государя, за ним губернатор Офросимов с чиновниками, а потом погром — грабеж и убийства. Эта единственная по своей короткой и точной вразумительности телеграмма, обошедшая все газеты, совершенно явственно и вразумительно выясняет схему всех патриотических манифестаций, погромов тоже, происходивших одновременно с Калужским и сопровождавших манифест 17-го октября. Из Петербурга, если верить сообщениям газеты ‘Русь’, по одной и той же проволоке, только что звеневшей о свободах и неприкосновенности личности, полетела другая телеграмма: ‘не препятствовать проявлению патриотических чувств русского населения’.
Губернаторы, осведомленные в авторитетности источника телеграммы, гарантирующего их безнаказанность, принимали телеграммы не ‘к сведению’, а к ‘исполнению’.
Отдавался приказ по участкам ‘вверенной’ губернии, а участки немедленно мобилизовали те силы, о которых я писал в статье ‘Руси’, и выработанный ‘порядок дня’ ‘исполнялся’. Молебен, портрет государя, явно или тайно присутствующий губернатор или исправник, казаки и войско, а потом погром, расхищение чужого имущества, убийства, выкалывание глаз, вбивание гвоздей, изнасилование женщин, разбивание грудных детей об угол домов, поджоги и сжигание живых людей, — одним словом, все то, что сделалось злонамеренной принадлежностью патриотических манифестаций. Эта установленная обрядность спаяла навеки в сознании народа вместе портрет государя, казацкую нагайку, губернатора или исправника, черную сотню, грабеж, убийства, поджоги, закалывание детей, изнасилование женщин… под охраной казаков и войск… И не удивительно, что появление портрета государя на улицах города возбуждает теперь панический ужас среди мирных обывателей. И не одних обывателей. Знакомый полицейский чиновник настойчиво предупреждал меня об имеющем быть в том городе, где я жил, погроме и, видя, что я сомневаюсь и не доверяю ему — шепотом, с испугом на лице {Теперь многие полицейские чиновники, не слишком яростно создающие карьеру, боятся и не желают погромов в виду удостоверенного историей риска для них самих.}, добавил:
— Портрет уже достали!
Тогда я поверил и вскоре убедился, что положение вещей было очень серьезно.
Да, это все так, но нужно помнить, что черносотенники не исключительно хулиганы, а также и обыватели, местные жители, что, рядом с активными погромщиками, стоят люди, так сказать, пассивные погромщики, я бы сказал: люди, не противодействующие погромам, но молчаливо санкционирующие их, и что нельзя сводить только к участку все то сложное и трудно поддающееся учету, что называется черной сотней.
Замечательно, что черносотенники активные, настоящие грабители и убийцы никогда не выставляли в голом виде своей программы, не говорили, что они хотят поживиться чужим добром, что они жгут и убивают по приказу из участка, а апеллировали к идеям высшего порядка. На юге, на севере, на востоке были разные объекты погромов и разные мотивировки. Били ли студентов, а за отсутствием их ребят-гимназистов в Курске, интеллигенцию вообще в Нижнем Новгороде, специально медицинский персонал в Балашове, земцев в Тамбове или евреев на юге, везде были слова высшего порядка, мотивы, так сказать, идеалистические.
Поругание православной веры, еврейский царь, опасность разрушения государства российского и необходимость землеустроения и проч., и проч., — везде фигурировало все это море клеветнической лжи, которое родилось в петербургских и местных участках, которое рождается в воздухе, насыщенном вонючими газами борющегося за существование старого режима.
И опять повторяю, никто не говорит, что он идет грабить, резать, жечь. Очевидно, им нужна санкция не одного участка. Они легче себя чувствуют, когда их благословляет священник, когда им предшествует губернатор, портрет царя, а за их спиной стоят люди, участвующие в патриотической манифестации не для грабежа, а от чистого сердца во имя этих лозунгов сохранения веры от поругания, самодержавного русского государства от еврейского царства, оберегания его от расхищения его инородцами. Такие люди везде есть, они не грабят и не жгут, и именно к ним апеллируют организованное полицейское и уличное хулиганство. И, замечательно, что и газетные сообщения, и рассказы очевидцев устанавливают одно — грабит и убивает не большинство патриотических манифестантов, а меньшинство и успевает оно производить колоссальные погромы и массовые убийства, только благодаря пассивному отношению к погрому большинства, с одной стороны, и с другой — в особенности благодаря активной охране погромщиков казаками и войсками.
Кто же они, — эти люди, как я сказал, не препятствовавшие погромам, на чей авторитет опирались грабители и убийцы, негодяи сверху и снизу, чье молчаливое согласие давало им моральную силу, известное освящение? Я бы назвал их: люди ‘старого понимания любви к отечеству и народной гордости’.
Какая это была любовь к отечеству и в чем состояла народная гордость, известно всякому. Могущественное государство, огромная военная сила, захват смежных областей, беспредельность границ, подавление народностей, входящих в состав русского государства — вот объект любви и народной гордости старых русских людей. ‘Шапками закидаем’, ‘Гром победы раздавайся’, ‘Покорим под ноги врага и супостата’ — вот формулы, в которых выражалась эта любовь к отечеству. Люди старые, видевшие хоть одним глазом крепостную Россию, помнят, что именно таково, еще недавно, было почти всеобщее понятие любви к отечеству и народной гордости. И люди, изменившие это старое понимание, вероятно, помнят тот патриотический восторг, который возбуждал у них, подростков, генерал Суворов, гоголевская тройка и знаменитое Пушкинское ‘Клеветникам России’.
Это была не черносотенная психология, это было понимание почти всей подавляющей части России. Целые столетия ‘собирания Руси’, целые столетия расходования всех сил и всех людей страны на достижение внешнего могущества, на округление границ, на поглощение народностей, вклинивавшихся в территорию, создавали известный культ военного могущества, медлительно и долго складывали в массах смутное сознание важности, неизбежности, патриотического долга поддержания этого внешнего могущества. И, когда границы округлились, кончилась прежняя настоятельная надобность исключительного военного лагеря, когда русские войска стали усмирять венгерцев, освобождать болгар, охранять неприкосновенность Китая и Кореи захватом Порт-Артура и Манчжурии и устройством концессии на Ялу, — по инерции, по привычке — общественная мысль шла все в том же направлении, т.е. сосредоточивалась на внешнем могуществе, игнорируя гражданственность. Я говорю о несознательной, стихийной общественной мысли.
Правительство давно уже не по инерции, а с заранее обдуманным, злостным намерением утилизировало то, веками складывавшееся, смутное народное сознание, и с заранее обдуманным намерением воспитывало общество все в том же кошмаре военной славы, принесения личности в жертву молоху военного могущества и давило всякие проявления гражданственности, всякие попытки внутреннего устроения государства российского. В правительственных манифестах, с церковных кафедр, из кулуаров нововременного парламента неслась все та же единственная проповедь: покорим под ноги врага и супостата, и с уменьшением внешнего врага и супостата, таковым постепенно оказывались: то армяне, то евреи, то финляндцы, то поляки, наконец, внутренние враги, — те, которые вложили новое понятие в старую формулу любви к отечеству и народной гордости, кто хотел перенести центр тяжести государственной жизни на установление справедливых норм гражданской жизни, на создание внутреннего могущества России.
В превосходной повести Куприна ‘Поединок’ фельдфебель или унтер-офицер втолковывают солдатам, что внутренние враги, это — бунтовщики, студенты, конокрады, жиды и поляки. Так просачивались долгие годы с верхов правительства и из подворотни ‘Нового Времени’ вонючие государственные идеи.
Когда русские военачальники отдавали на разграбление взятые города солдатам и совершались невероятные жестокости, когда Россия грабила другие народности, отнимала у армян их земли, угнетала Польшу, ломала и коверкала Финляндию, люди старого понимания любви к отечеству и народной гордости любовались зверскими и мошенническими подвигами своего правительства, рукоплескали и говорили:
— Так им и надо, горло бы им перервать, бунтовщикам!..
Да, русские люди выросли, поднялись нравственно и умственно, стали любить Россию не за ее военное могущество, не за эту звериную силу, не за те насилия, которые она проявляла в отношениях к другим народностям, а за то общечеловеческое, чистое и высокое, что вопреки усилиям правительства, наперекор истории, нес в себе русский народ, стали гордиться тем вкладом, который Россия делала последние десятилетия в общечеловеческую сокровищницу духа, — в области литературы, идей, искусства, — и тем великим вкладом, ‘который она внесла в истекшие воистину чудотворные двенадцать месяцев в общую гражданскую жизнь человечества, но за этими людьми нового понимания внутреннего домостроительства продолжала и продолжает стоять стена темных людей прошлого уклада внешней политики. Как везде и всегда, эта внешняя политика, помимо подавления гражданственности, систематически развращала население. Известно, что уголовные преступления по кодексу мирного времени становятся патриотическим подвигом по кодексу войны и внешней политики — и грабежи, и захваты чужого имущества, и убийства, и поджоги, — за веру, царя и отечество можно было безнаказанно душить людей, грабить дома, избивать мирных жителей до детей включительно.
И оттого, что любовь к отечеству была мохнатая, звериная любовь к сильному и страшному своей силой государству, что нам нечем было гордиться ‘в семье других стран, кроме стальной щетины штыков’, и можно было говорить клеветникам России и кичливому ляху только одно: ‘Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды’ … — наш русский патриотизм получил особенный свирепый характер.
Да, двенадцатидюймовые японские орудия разбили старый кувшин русской народной гордости, и мерзость запустения оказалась там, где люди полагали сокровища своего народного бытия, и раскрывшиеся раны России оказались так глубоки, так грозны и вонючи, что темный человек старого уклада в ужасе отшатнулся и разразился проклятиями. Но он остался человеком старой любви к отечеству и народной гордости. На историческую сцену со страстью и неотразимой силой логики вышли люди нового понимания любви к отечеству и народной гордости, но, если идеи на штыки не улавливаются, то и старое миропонимание, складывавшееся сотни лет, не устраняется из жизни сразу ни бомбами, ни прокламациями, ни японскими снарядами. Оно разбито, разгромлено, но на его место не встало новое, в старую формулу не влито новое содержание.
И вот они, люди старого понимания, выбитые из вековой позиции внешнего могущества и не просветленные новым пониманием, стоят в недоумении перед тем, что нахлынуло на них, стоят испуганные, колеблющиеся, сомневающиеся. У них остались старые дорогие символы и они жадно впитывают в себя то, что шлется негодяями сверху и негодяями их участка, рассказы о поругании русских храмов и икон, о грядущем еврейском царстве, о разрушении государства российского, — и мохнатые звериные сердца содрогаются. Пока они сомневаются и колеблются. Они не противодействуют, но активно и не содействуют патриотическим грабежам и убийствам, они не содействуют, но активно и не противодействуют забастовкам, так бьющим их по карману, — не противодействуют, так как колеблются, не уверены в неправде бьющих и инстинктивно чувствуют правду бастующих, но они скоро перестанут сомневаться и колебаться и восстановят нарушенное равновесие духа и то, к чему они придут, будет очень важно для России, и пока на это решение могут оказать большое влияние люди нового понимания русской истории и жизни.
Я не хочу никого учить, моя задача прежде всего разобраться в сложном, многими односторонне понимаемом, так называемом, черносотенном движении, но я не могу не высказать нескольких соображений.
Задачи и тактика центра и периферии, в особенности огромной и пестрой русской периферии, должны быть разные. Если настоящий исторический момент требует широкой государственной постановки партийных программ, если здесь, в Петербурге, логично и законно,— отмежевывание друг от друга, партии от партии, если Петербург должен заниматься решением принципиальных, повторяю, государственных вопросов, — то перед периферией, перед глубинами России, стоит другая задача и другая тактика. Там, где полтора человека одной партии, и два с половиной другой, размежеваны друг от друга, бесконечные партийные споры, держа местную духовную жизнь в рамках партийных разногласий, оставляют вне воздействия, вне поля зрения, большую часть населения.
Тот, кто знает провинцию, — и чем глубже она, тем это справедливее, — согласится, что там необходимы прежде всего ‘первые начатки грамоты’ — проведение в жизнь элементарных основ новой русской гражданственности, и первая задача местных людей отмежевывать новую Россию от старой России, просвещать темных людей, вливать новое содержание в старую формулу любви к отечеству и народной гордости.
И здесь, в Петербурге, пусть люди не празднуют еще победы, и не очень умно заниматься спором, кто добыл ее, так как победы еще нет, так как взятие отдельных неприятельских позиций еще не победа. И пусть люди помнят, что там не спокойно… Там темный человек стоит на распутьи русских дорог и колеблется, не знает, куда ему идти. Там по задворкам людского жилья бродит волк, не сытый, попробовавший горячей человеческой крови, и волчьи зубы щелкают и волчьи глаза поблескивают во тьме российских глубин.

——

Мне хочется кончить идиллией, рассказать о братском единении, чуть ли не единственном случае, светлым пятном оставшемся у меня на фоне мрачных ужасов и звериной озлобленности друг против друга, сопровождавших объявление манифеста 17-го октября.
21-го октября, в разгар тревожных дней, когда в Ялте с часу на час ждали погрома, в Алупке состоялось под председательством местного земского врача К.В. Волкова народное собрание из пятисот человек, преимущественно рабочих, но вместе с ними и всякого звания людей. Сначала обсуждался вопрос об ознаменовании 17-го октября устройством дома для народных митингов…
Близкий мне человек,- принимавший наиболее деятельное участие в организации этого народного собрания, добавил мне несколько подробностей, не попавших в газетную корреспонденцию. После народного собрания присутствующие двинулись процессией, выросшей до 1000-1500 человек. Они связали вместе ‘братьев’ — национальный и красный флаги, и под этими связанными флагами ходили праздничные и ликующие по улицам Алупки. К русским на митингах явилась в праздничных одеждах депутация от татар поздравлять русских со счастьем и свободой, после русские отправились к мечети отдавать визит, и русские поздравляли татар со счастьем и свободой, там их встретили братски и радостно, и юноша, образованный татарин, со ступени мечети держал речь о том светлом будущем, которое наступит для всех жителей России и русских и татар. Правда, в конце корреспонденции стояла фраза, которую нужно учитывать в двойной стоимости, как объяснение тишины, мира и братства этого не омраченного светлого праздника: ‘присутствовавшая на собрании полиция держала себя вполне корректно, не вмешиваясь в ход собрания’, но все очевидцы подтверждают, что на собрании царило торжественно-праздничное настроение.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека