Непомнящие родства, Соколовский Николай Михайлович, Год: 1866

Время на прочтение: 41 минут(ы)

H. М. СОКОЛОВСКІЙ

ОСТРОГЪ И ЖИЗНЬ

(ИЗЪ ЗАПИСОКЪ СЛДОВАТЕЛЯ)

САНКТПЕТЕРБУРГЪ
ИЗДАНІЕ КНИГОПРОДАВЦА И. Г. ОВСЯННИКОВА
1866.

НЕПОМНЯЩІЕ РОДСТВА.

Сидли въ острожной камер, подъ No 8, ‘непомнящіе родства.’ Счетомъ ихъ было двое: Акимъ, по прозванію Ходокъ, и Чудило, безъ всякаго христіанскаго имени. Попались они на гумн: солдаты, квартировавшіе въ деревн Буравкахъ, спящими ихъ накрыли. Ходокъ и Чудило были (по крайней мр въ минуту захвата) бродяги исправскіе, не голодающая голь: костюмы ихъ состояли изъ ситцевыхъ рубахъ, плисовыхъ шгаповъ, чуекъ довольно тонкаго сукна и высокихъ сапоговъ съ напускомъ, — съ виду, словомъ, зажиточные мщане. Въ карманахъ у каждаго изъ бродягъ имлось цлковыхъ по пяти денегъ, да въ онучахъ бумажками завернуто цлковыхъ по сорока. Ходокъ и Чудило отдались въ солдатскія руки безъ всякаго сопротивленія, хотя около нихъ и лежало по здоровенному кистеню, — полагать должно, что въ этомъ случа ихъ одолла не трусость, а простой расчетъ: народу на гумно ввалилось много, съ разными дреколіями,— что тутъ подлаешь? бока намнутъ, а себя не спасешь. Зачмъ попали Ходокъ и Чудило на гумно, и именно въ деревн Буравкахъ, — путь-ли въ другое мсто черезъ Буравки лежалъ, или затвали они что въ этой мстности,— о томъ кром ихъ же, Ходока и Чудилы, никто доподлинно не зналъ, а они, какъ настоящіе бродяги, объ этомъ любопытномъ предмет больше помалчивали, или остроуміемъ отдлывались.
Впрочемъ, прежде, чмъ подробне разсказывать о Ходок и Чудил, длаю отступленіе.
Надо замтить, что слдователю едва ли приходится имть дло съ людьми нрава боле не унывающаго, пожалуй, боле веселаго, чмъ ‘съ непомнящими родства’ вообще. Правда, путь каждаго бродяги — тернистый путь (отъ хорошей жизни бгать не зачмъ, не приходится), есть много вроятій думать, что причины, заставившія бродягу отказаться отъ общества,— были уважительными причинами, что судьба, олицетворенная въ общественныхъ условіяхъ, относилась къ нему не весьма милостиво, — все это такъ, какъ правда и то, что бродяг, въ дни его безцльнаго скитальничества, покуда не попадетъ онъ въ острогъ или не пристроится боле удобно къ какому нибудь ‘притонодержателю’, — случается голодать по цлымъ днямъ, переносить всевозможныя атмосферическія перемны, имя кровомъ ‘высокій сводъ небесъ’, представлять изъ себя весьма незавидное подобіе звря, на котораго ежеминутно готовы уськнуть представители благоустройства и благочинія, но тмъ не мене, повторяю, слдователю рдко приходится имть дло съ людьми боле не унывающими, чмъ бродяги, а если и приходится, то какъ съ исключеніями. Конечно, иногда въ-черезъ-чуръ смлыхъ отвтахъ бродяги, въ его бойкихъ движеніяхъ можно подмтить напускъ, своего рода куражество, похвальбу, но и подъ этимъ куражомъ много своего, такаго, что говоритъ, что имющійся передъ вами ‘непомнящій родства’ — парень не промахъ, виды видавшій, а потому ни отъ какихъ дальнйшихъ видовъ въ смятеніе не приходящій. У инаго ‘непомнящаго родства’ во всемъ такъ и сквозитъ славный, подзуживающій задоръ. Чиновное великолпіе и юридическая процедура не особенно смущаютъ бродягу, мысль о возможности столкновенія съ ними настолько буднична, обыденна для него, что онъ иметъ время къ ней достаточно попривыкнуть, напротивъ, мы знаемъ нкоторые случаи, гд бродяги своимъ задорнымъ поведеніемъ смущали чиновное великолпіе.
Однажды представитель благоустройства вздумалъ ‘припугнуть’ бродягу, крпкимъ словомъ обозвалъ. Дло въ присутствіи происходило, заполучилъ бродяга въ свои руки кресло, да и молвилъ сердито:
— Не трожь, сами съ усами!
Представитель и смутился.
Другой ‘непомнящій родства’ такъ тише обошолся, кричалъ на него очень представитель за то, что тайны происхожденія своего не открываетъ, — въ бараній рогъ общался согнуть. ‘Непомнящій родства’ сначала все смирнехонько слушалъ, а потомъ:
— Слыхалъ, говоритъ, я, что такія мудреныя книги у насъ есть, кои законами именуются, и что книги т и для нашего брата, бродягъ бездомовныхъ, силу свою имютъ. Слыхалъ я также и то, что въ законахъ сихъ,— именно въ XV том, статья 171 речетъ нижеслдующее: ‘вообще въ продолженіе всего допроса стараться приводить обвиняемаго къ признанію боле кротостью и увщаніемъ, нежели строгостью. Обвиняемымъ отнюдь не чинить пристрастныхъ допросовъ, истязаній и жестокостей, но стараться обнаружить истину черезъ тщательный разспросъ и внимательное наблюденіе и соображеніе связи словъ и дйствій подсудимаго’ (говорилъ ‘непомнящій родства’ безъ запинки, точно по книг вычитывалъ). Въ противность сему вышереченному, вашеска высокоблагородіе, вы изволите допросъ мн чинить, а потому, хотя показывалъ я спервоначалу, что въ грамот не свдущъ, однакожъ показывалъ то неправильно, въ чемъ съ чистосердечіемъ и винюсь: инокъ меня безвстный малую толику читать и писать научилъ, и теперича я самолично желаю показанія свои зарукоприкладствовать.’
Сталъ ‘непомнящій родства’ самолично показанія свои зарукоприкладствовать, да въ нихъ и прописалъ какими словами непотребными его представитель благоустройства ругалъ, какимъ мукамъ грозился предать,— а на тотъ грхъ, къ вящему несчастію представителя, свидтели случились, ‘непомнящій родства’ — всхъ ихъ въ рукоприкладство и вклеилъ: что не клевету-де я на ихъ высокоблагородіе осмлюсь нести, на то и свидтелей выставляю, кои, полагать должно, при крестномъ цлованіи показать всю правду истинную не откажутся.
Такимъ образомъ и этотъ смутилъ представителя. Бывали и многіе другіе примры, подобные двумъ прописаннымъ.
Причинъ бойкости, которая не даетъ наступить на ногу и съ которой большинство ‘непомнящихъ родства’ держитъ себя передъ оффиціяльнымъ и вообще признаннымъ міромъ — нсколько. Постараемся указать на нкоторыя.
Во-первыхъ:
‘Непомнящій родства’ привыкъ жить ‘своимъ умомъ’, и притомъ умомъ, который находится постоянно въ напряженно-дятельномъ состояніи. Надяться бродяг, кром себя, положительно больше не на кого и дремать некогда. Чтобы избжать скверной и ежеминутной возможности попасть въ острогъ, бродяга держитъ всю свою мозговую дятельность на сторож, на чеку. Желудочныя потребности бродяги такъ-же сильны (если еще не сильне, благодаря скитаньямъ и воздусямъ),— а между тмъ способовъ удовлетворенія этихъ потребностей очень мало: пути къ работ бродяг ‘вс заказаны’, если же и извстенъ притонъ, гд безпашпортными не гнушаются, то разъ, надо еще добраться до него, а во-вторыхъ, часто они бываютъ настолько полны бездомовно-голоднымъ людомъ божіимъ, что въ пріем новыхъ членовъ не представляется надобности, въ третьихъ-же, между хозяевами этихъ пріютовъ (и въ большей даже части) встрчаются жесточайшіе кулаки. Находясь подъ дйствіемъ двухъ силъ: надзора, глаза котораго слдуетъ отвести, сдлать такъ, чтобы онъ и видлъ, да ничего не видалъ, и слышалъ, да ничего не слыхалъ (что, какъ съ достоврностью извстно, до дней сихъ пріобртается при помощи опредленныхъ и часто весьма солидныхъ гонораровъ), и желанія вознаградить себя за капиталъ затрачиваемый: на бродягу въ вид его содержанія, на вышеозначенный надзоръ, въ вид гарантіи держать при себ ‘непомнящаго родства’ и за постоянный рискъ, которому, не смотря на приношенія, все-таки подвергается капиталъ и владлецъ его со стороны непредвиднныхъ обстоятельствъ, — пристанодержатели часто такимъ манеромъ жмутъ сокъ изъ попавшаго къ нимъ въ лапы ‘непомнящаго родства’, что ему, бросившему одну законную каторгу, остается только бросить и другую — незаконную, и снова идти въ безцльный, широко-раскинувшійся путь. Чтобы прокормиться на этомъ широкомъ пути, представляющемъ вс удобства для ‘умертвія’ съ голоду, бродяга долженъ вынянчить въ себ разбитную сноровку въ распознаваніи людей, бродяга долженъ чутьемъ слышать, гд можно взять лаской, гд силой, а гд и честнымъ трудомъ. Первая ошибка его заканчивается обыкновеннымъ финаломъ: острогомъ.
Все это: постоянство опасностей, удовлетвореніе желудочныхъ и другихъ потребностей, невозможность найдти поддержку въ обществ, поставленномъ такъ или иначе во враждебныя отношенія, — пріучаетъ ‘непомнящаго родства’ жить своими силами, своей личностью, не стушовываться при первомъ, выходящемъ изъ общаго уровня, случа. Дйствительно, при допросахъ иной ‘непомнящій родства’ такую рацею разведетъ, что слушать любо, и смотритъ такъ бойко, словно говоритъ: хоть и въ отвт-де, стою, а все-жъ тебя, милаго друга, не испужаюсь, потому виды видывалъ всякіе, а вотъ ты-ка, судья мой праведный, пойми — правду-ли я теб говорю, или, только надъ твоей милостью насмхаючись, небылицы въ лицахъ теб развожу.
И точно другаго разомъ не раскусишь.
— Раскаяніе, — говоритъ, — восчувствовалъ, въ грхахъ содланныхъ каючись, жизнь свою открыть желаю.
— Изъ какихъ-такихъ?
— Изъ роду дворянскаго. Прозываюсь Колонтаевъ, по имени Александръ, по отечеству звали Петровичемъ.
Вглядываясь ближе, ‘непомнящій родства’, пожалуй, смотритъ и дворяниномъ (важность даже нкоторая имется), а, пожалуй, и недворяниномъ.
— Изъ какой губерніи?
— Изъ губерніи Тульской, села-же Вихляева, отчины родительницы моей.
— Какая причина бгства?
— Причина бгства изъ дому родительницы столь ужасная, что теперича показать ее не могу. Батюшку сюда призовите, дабы онъ могъ божественнымъ словомъ утшенья раскаяніе мое поддержать, — бальзамъ сладостный въ душу мою нечестивую пролить.
Призывается батюшка, льется изъ устъ его обильнымъ потокомъ бальзамъ въ нечестивую душу. Солидно внимаетъ ему ‘непомнящій родства’, только порой глубокіе вздохи, признакъ возчувствованнаго раскаянія, прерываютъ слова утшенія… Потокъ бальзама кончился, вслдъ за нимъ потокомъ полилась рчь дворянина Тульской губерніи. Разсказъ полонъ всми данными, чтобы составить изъ него потрясающую мелодраму: тутъ и любовь, и убійство, и жестокосердіе родителей, и неврность подруги жизни, и коварство друга, ее плнившаго… словомъ: все, что вамъ угодно.
Особенная-же характерность сего разсказа слдующая: навели справки и оказалось, что въ Тульской губерніи не только о дворянин Колонтаев, съ его кровавой исторіей, но и объ имніи то Вихляевомъ слыхомъ не слыхали.
— Какъ-же это такъ?— спросишь дворянина Тульской губерніи.
Дворянинъ смется.
— Эхъ, вашеско-благородіе, охота врить-то вамъ нашему брату. Знамо: слова живого не скажемъ, потому такая наша линія.
— Изъ какихъ-же, значитъ?
— Изъ такихъ-же, какъ и вс: родила меня мать бличка въ сосновомъ бору и, окрестимши въ ключевой вод, прочь пошла, на колод меня оставимши,— а потому кто такой я — самъ того до подлинности не знаю. Полагаю, что божій.
И опять дворянинъ лукаво смется, такъ лукаво, что-будто говоритъ: ‘поди-ка, хитрый человкъ, раскуси меня, что за птица мудреная я есть?’
Во-вторыхъ:
‘Непомнящій родства’ знаетъ жизнь, людей, а отсюда опять: никакая новость положенія его не пугаетъ, онъ съуметъ войти въ тонъ ея. Свое знаніе бродяга почерпаетъ изъ столкновенія съ личностями, хотя и темными, нердко разъ десять мнявшими свое имя и отчество, разъ десять отрекавшимися отъ всевозможныхъ обществъ, для міра оффиціальнаго нердко такъ и оставшимися ‘таинственными незнакомцами’, но тмъ не мене личностями крайне ‘интересными’, и интересными не вслдствіе своей таинственности, но вслдствіе того историческаго развитія жизни, тхъ фактовъ, которые вынудили принять эту таинственность. Да и прежде полнйшаго отреченія, выразившагося въ принятіи характернаго титула ‘непомнящаго родства’, почти каждый бродяга самъ по себ окунался достаточно въ глубь того или другаго проявленія соціальной жизни, стало быть и прежде, до момента отреченія, почти каждый бродяга имлъ возможность изъ столкновеній и передрягъ воспринять достаточный запасъ жизненной опытности.
Бродяги-диллетанты, въ чистйшемъ значеніи этого слова, такъ сказать, въ идеал, почти не существуютъ. Правда, между ‘непомнящими родства’ встрчаются личности, къ которымъ какъ нельзя больше идетъ пословица ‘какъ волка не корми, а онъ все въ лсъ смотритъ’, которыя, при сравнительныхъ удобствахъ жизни, съ первой вскрывшейся ркой, съ первымъ лопнувшимъ пучкомъ на дерев, съ первымъ подснжникомъ, показавшимся на неоттаявшей еще вполн земл, только и думаютъ о томъ, чтобы задать стрекача, но и для этихъ безъустанныхъ странниковъ, неугомонныхъ непосдовъ, вчныхъ искателей неподходящей подъ общую, признанную мрку воли — первый толчокъ даетъ всегда оборотная сторона жизненной медали:
— Не въ моготу, значитъ, пришлось!
И идетъ ‘непомнящій родства’ отыскивать, гд эта ‘растаковская воля запропастилась’. Если бы не было этого толчка, если бы жизнь недостаточно ломала будущаго диллетанта бродяжничества, его неопредленныя, безформенныя стремленія вырваться на просторъ улеглись-бы сами собою, броженіе въ конц концовъ имло-бы результатомъ то, что жизнь втянула бы его въ себя, заставила нести, если не съ покорностью, то по крайней мр безъ особенной протестаціи, гражданскія и иныя обязанности {Какой же страстный, жгучій характеръ пріобртаетъ потомъ, посл перваго искуса, стремленіе къ бродяжничеству, показываетъ слдующее: на казенныхъ сибирскихъ заводахъ работаютъ ссыльные, арендаторы этихъ заводовъ попадаются иногда люди весьма хорошіе, заботящіеся о благосостояніи рабочихъ, у такихъ арендаторовъ ссыльные зиму и осень работаютъ отлично, но съ первымъ-же приближеніемъ весны они сами настоятельно требуютъ, чтобы усилили надзоръ за ними, чтобы ихъ заковали въ кандалы, — иначе они убгутъ, предупреждая о своемъ бгств, ссыльные говорятъ, что имъ не нажить лучшаго житья, что бжавъ, они принесутъ только вредъ себ, что рано или поздно ихъ или изловятъ и усугубятъ и безъ того уже горькую участь, или на дорог они сложатъ свои кости, но при этомъ прибавляютъ, что они не въ состояніи заглушить, противодйствовать тому голосу, что безустанно зоветъ ихъ вновь пріобщиться къ вольному міру, вновь извдать безначальную жизнь.}.
Итакъ, мы въ прав предполагать, что каждый бродяга, прежде чмъ окрестился ‘непомнящимъ родства’, на самомъ себ достаточно узналъ жизнь и пріобрлъ немалую долю опытности и умнья держать себя при случа, не обезличиваться при столкновеніяхъ.
Бродячая жизнь, какъ сказано выше, еще боле увеличиваетъ въ человк это знаніе жизни и людей: на своемъ безпредльномъ пути ‘непомнящій родства’ сталкивается съ такими-же проходимцами, какъ и онъ, — стало-быть круговой, взаимный длежъ между ними запасовъ знанія является первымъ послдствіемъ каждаго столкновенія. Если прошедшее большинства ‘непомнящихъ родства’ ‘покрыто мракомъ неизвстности’ для міра оффиціальнаго, то нельзя предполагать, что мракъ этотъ не разсевается для своего же брата, безпашпортнаго, здсь дло обоюдное: если есть что разсказать одному, то и другому передъ разскащикомъ въ долгу оставаться не изъ за-чего. А что между бродягами встрчаются личности едвали не самыя интересныя (то есть такія, которыхъ слдуетъ послушать, отъ которыхъ можно чмъ позаимствоваться), то это фактъ несомннный.
Помню, въ арестантской рот случилось встртиться мимоходомъ съ Иваномъ ‘непомнящимъ родства’. Прошедшее Ивана было не извстно, но по наружнымъ признакамъ, по манер говорить, по нкоторымъ словамъ, то и дло вырывавшимся у него и указывавшимъ на извстную степень образованія, — можно было держать пари сто противъ одного и не проиграть, что жизнь готовила этого человка вовсе не къ той роли, которую онъ вынужденъ розыгрывать, что общество, населяющее арестантскую роту, не его общество, что онъ здсь чуждый, богъ знаетъ какими судьбами заброшенный пришлецъ. Тонкія черты лица Ивана, небольшія руки, особенная непринужденность, далекая и отъ хвастливой заносчивости арестантовъ, уже прошедшихъ огонь и воду и мдныя трубы, и отъ забитой, угрюмой робости арестантовъ, только что перешагнувшихъ черезъ острожную черту, — наконецъ вс т штрихи и оттнки, которые кладутся на человка извстной средой, извстнымъ положеніемъ въ обществ, — говорили, что срый армякъ — одежда вовсе непривычная для Ивана, что онъ и еще недавно нашивалъ другую, боле ему сподручную. Арестанты очень хорошо понимали, что Иванъ не ихъ поля ягода и звали его — ‘барчукомъ’. Обо всемъ, что касалось общихъ предметовъ, ‘Барчукъ’ разговаривалъ охотно и очень умно, объ себ-же лично онъ упорно молчалъ, или всякое поползновеніе проникнуть въ его тайну останавливалъ на первомъ шагу.
Говорилъ онъ:
— Зачмъ вамъ это? Удовлетворить любопытству? Пожалуй, я былъ-бы не прочь, если-бы это не имло для меня печальныхъ послдствій. Я не боюсь, чтобы вы выдали меня, но дло въ томъ, что есть такія прошедшія, которыя при воспоминаніи составляютъ мученье для воспоминающаго.
‘Барчукъ’, высидвши положенный терминъ, ушолъ въ Сибирь. Эта загадочная личность оставила по себ хорошее дло въ арестантской рот: человкъ патнадцать арестантовъ, выученныхъ имъ грамот.
Смотритель арестантской роты такъ вспоминалъ о ‘Барчук.’
— Нечего сказать, гршенъ я передъ Богомъ, не любилъ этого Барчука. И за что-бы, кажись? Арестантъ онъ былъ не озорной, на работахъ не лнивый. Поди! думается мн все: онъ арестантовъ смущаетъ, къ неповиновенію начальству направлять ихъ наровитъ. Извстно: въ тихомъ омут черти водятся. Потомъ ужъ очень онъ важно держалъ себя, точно и не всть что, не бродяга — сволочь. Начнетъ свои турусы на колесахъ подпускать, — только уши развшай, да слушай: Фря-де заморская у насъ появилась. Учителишко — дерьмо!
Помню другого ‘непомнящаго родства’. Содержался онъ въ острог, какъ пересланный изъ другой, боле дальной губерніи. Это былъ совсмъ юноша, голосъ у него даже не установился. Въ острог это звали ‘мамзелью’. Мамзель, не смотря на вс убжденья, не хотлъ открыть своего настоящаго происхожденія: не помню ничего, да и баста. Въ неизвстности прошло боле полу года. Мамзели выходило скорое ршеніе: участь обыкновенная,— если не военная служба, то тридцать розогъ и ссылка въ Сибирь на поселеніе, — но онъ предупредилъ наказаніе, открывши свое происхожденіе. Мамзель оказался сыномъ узднаго стряпчаго и бжалъ изъ отцовскаго дома съ цлью узнать, въ дйствительности, какъ живетъ народъ вообще и отдльные члены его по острогамъ въ особенности. Показаніе Мамзели по наведеннымъ справкамъ потдвердилось, — покрайней мр не было ни одной данной чтобы искать причины бгства Мамзели въ прежде совершенномъ преступленіи, въ самодурств родителей и въ другихъ какихъ-либо, кром указываемыхъ самимъ бродягой, причинахъ. Замчательно, что Мамзель не получилъ почти никакого образованія (беру это слово въ смысл дипломномъ) — это былъ соціальный самородокъ…
Повторяю: для міра признаннаго прошедшее большинства бродягъ покрыто непроницаемой тайной (Мамзели на рдкость), но эта таинственность не такъ ревниво охраняется для своего же брата, безпаспортнаго. Встрчи проходимцевъ не остаются, конечно, безъ взаимодйствія: недостатокъ знанія и опытности одного пополняется избыткомъ другого, односторонность сталкивается съ боле широкими взглядами. Каждый бродяга и ученикъ и учитель въ одно и тоже время. Бродяжничество — это обширная школа, въ которой, правда, педагогическіе курсы нравственности часто не совсмъ подходятъ подъ условныя понятія, выработанныя обществомъ, но изъ которой люди въ большинств выходятъ такого сорта, что въ карманъ за словомъ не лзутъ и ни въ какихъ, подъ-часъ весьма незавидныхъ положеніяхъ, неловкости не ощущаютъ, а если и ощущаютъ, то всегда умютъ скрыть ее, сдлать ее не замтной для посторонняго наблюдателя.
Похваляются ‘непомнящіе родства’:
— Мы-ста изъ таковскихъ: хоша съ барами пряниковъ писаныхъ и не кушаемъ, а все жъ при случа въ грязь рыломъ не шлепнемся. Что бродяги ‘въ грязь рыломъ не шлепаются’, умютъ весьма ловко справиться со всякимъ положеніемъ, разыграть всякую роль, — показываетъ слдующее: назадъ тому лтъ восемь матерая тишина города С. купно съ уздомъ, населеннымъ всплошную ‘потомками въ древности прославленныхъ мужей’, была до дна возмущена необыкновеннымъ происшествіемъ: прибытіемъ сына графа П. Графъ свалился какъ съ неба: пріхалъ въ гостинницу, оповстилъ кого слдуетъ, что онъ такой-то — и баста. На предлагаемые вопросы о причинахъ прибытія онъ отвчалъ, что обязался страшной клятвой хранить ненарушимо эту тайну, — при чемъ тонко намекалъ, что клятва дана имъ предъ кмъ-то очень высокимъ, и малйшія поползновенія проникнуть въ его тайну могутъ имть гибельныя послдствія для проникающихъ. Взбудараженный мірокъ терялся въ догадкахъ, онъ былъ ошеломленъ, чтобы удовлетворить пожиравшему любопытству, граждане и гражданки прибгли къ разнообразнйшимъ умозаключеніямъ и въ конц концовъ поршили, что графъ быль сосланъ за какое-то необычайно важное политическое преступленіе и въ город С. остановился только временно, въ ожиданіи дальнйшихъ инструкцій и почотнаго конвоя, для препровожденія его куда слдуетъ. Продуктъ умозаключенія передавался съ уха на ухо. Между тмъ, покуда шли догадки, графъ усплъ обворожить собой вс сердца, его положительно носили на рукахъ, не давали отдыха ни днемъ ни ночью. Приглашенія такъ и сыпались на графа: давались обиды, пикники, вечера. Весь уздъ съ ума сходилъ,— самые заскорузлые сидни, разсортированные по дальнимъ деревенскимъ угламъ, тронулись съ нагртыхъ мстъ своихъ и потянулись въ городъ, чтобъ только взглянуть на графа, прекрасная половина человческаго рода особенно увлеклась графомъ, — его слово сдлалось святымъ, закономъ, не допускавшимъ критики, чиновный людъ, ex officio обязанный слдьть за спокойствіемъ гражданъ, чуть-ли не больше другихъ бгалъ и лебезилъ передъ граномъ. Графъ жилъ, плнялъ и благодушествовалъ въ город С. около мсяца… Но всему бываетъ конецъ: молва о похожденіяхъ графа достигла до ‘губерніи’ (городъ С.— городъ уздный, хотя по многолюдству и богатству не уступающій губернскому). Догадливе-ли были губернскія свтила, или на нихъ нашолъ свтлый промежутокъ, родъ вдохновенія, только отъ нихъ наряженъ былъ чиновникъ съ непремнной обязанностью досконально узнать, что за личность вновь явившійся графъ П. и, если потребуется, заполучить его. Графъ П. былъ прямо съ балу приглашонъ къ прибывшему чиновнику и чрезъ полчаса открылся, что онъ не больше не меньше, какъ ‘непомнящій родства.’
Ахнули только мирные граждане, узрвъ такой неожиданный и столь зазорный для нихъ пассажъ: ‘родитъ-же Богъ дураковъ, да все жъ не такихъ какими мы имемъ счастье быть!’
Конечно, ‘случай, случившійся’ съ графомъ П., нардкость, но положительно нельзя ручаться, чтобы онъ еще разъ не повторился на нашей, столь достаточно утучненной всякими курьезами почв, по крайней мр я, вполн чувствующій, что ‘въ настоящее время, когда прогрессъ et caetera’, не поручусь за неповтореніе его. Въ подобныхъ курьозахъ конечно приводитъ въ изумленіе странная наивность (чтобы не сказать больше) общества, но съ другой стороны нельзя не отдать должной справедливости той забубенной, ухарской, на всхъ парусахъ валяющей смлости, съ которой ‘непомнящіе родства’ и личности имъ подобныя берутъ и разыгрываютъ самыя разнохарактерныя роли.
Нечего сказать — остроумный народъ.
Помню еще одну личность, тоже прежде искусившуюся въ званіи ‘непомнящаго родства’, а потомъ явившуюся въ образ ‘блаженнаго’. Въ народ его звали ‘Дядя-домой’. Странное прозваніе его произошло отъ того, что блаженный часто не говорилъ ни съ кмъ по цлымъ мсяцамъ, исключая словъ ‘дядя, домой’. На ‘Дядю-домой’ чуть-ли не молился цлый городъ, получить ленту изъ огромнаго пука, навязаннаго на его палку, заканчивавшуюся большимъ золотымъ крестомъ, считалось величайшей благостыней, на его посщенія смотрли, какъ на особую милость неба. Нкоторые въ своемъ почтеньи къ ‘Дяд-домой’ доходили до безобразнйшихъ нелпостей: мыльная вода, которой обмывался ‘Дядя-домой’, хранилась и пилась, какъ святая. Впрочемъ, исторія развитія этого блаженнаго, путь по которому шолъ онъ, многіе факты его жизни, наконецъ самая его личность, умвшая, помимо суеврія, покорять другихъ чисто изъ присущихъ ей самой данныхъ — настолько выходятъ изъ уровня обыденности, что я оставляю за собой право посвятить ей нсколько отдльныхъ страницъ,— теперь-же, если я и упомянулъ объ ней, то для того, чтобъ показать, у какихъ опытныхъ и искусныхъ педагоговъ приходится брать уроки ‘непомнящимъ родства’, чтобы показать, насколько есть данныхъ, чтобы ‘непомнящимъ родства’ черезъ обоюдное взаимодйствіе бойко смотрть на каждое великолпіе.
Въ третьихъ:
Бродяга ‘не пужаючись’ приходитъ въ столкновеніе съ оффиціальнымъ міромъ между прочимъ и потому, что ему и пужаться-то, собственно говоря, особенно нечего. Я не говорю, чтобы бродягу не ждала отвтственность, но дло въ томъ, что эта отвтственность, въ сравненіи съ другими степенями наказанія и при сумм тхъ соціальныхъ условій, которыя главнымъ образомъ вліяютъ на развитіе и поддержаніе бродяжничества, — не можетъ считаться особенно тяжкой. Такъ по крайній мр смотритъ на нее большинство бродягъ. Каждый бродяга очень хорошо знаетъ, что ему рано или поздно не избжать общаго ршенія, если только на пути къ этому ршенью его не постигнетъ что-либо горшее. Притомъ, если въ скитальческое братство иногда поступаютъ люди изъ-за того только, что жизнь слишкомъ не радостно смотритъ въ глаза имъ, слишкомъ не скупится на крупные и мелкіе удары, что не представляется законной возможности повернуть ее на другую колею,— то, съ другой стороны, сюда-же идутъ и люди, прошедшее которыхъ омрачено преступленіемъ, стало быть для которыхъ послдствія бродяжничества есть только изъ двухъ золъ меньшее. Что между бродягами есть люди совершившіе ‘тяжкія преступленія’ — это тоже фактъ несомннный, только чаще всего кровавое сказаніе замираетъ вмст съ отреченіемъ человка отъ имени и отчества.
Въ острог содержался ‘непомнящій родства’, онъ подговорилъ караульнаго солдата передать письмо женщин, содержавшейся въ рабочемъ дом, тоже изъ бродягъ — Татьян, безъ отчества. Одолла ли солдата ревность къ служб и къ неукоснительному исполненію своихъ обязанностей, или не поладилъ онъ относительно гонорара за коммиссію, только, вмсто передачи письма по назначенью, онъ вручилъ его ‘по начальству’. Это было любовно-угрожающее посланіе, не чуждое нкоторой книжности въ оборотахъ, но весьма характерное по содержанію.
Дло въ томъ: ‘непомнящій-родства’, какъ видно, коротко зналъ Татьяну-бродягу (ихъ поймали вмст, только одна, за состоявшимся ршеніемъ, попала уже въ рабочій домъ, — дло же другого тянулось и онъ оставался въ тюремномъ замк), ихъ крпкими узами связала общность пережитыхъ когда-то вспоминаній. Судя по содержанію письма, поводъ къ нему подала Татьяна своей измной и связью съ однимъ изъ сторожей рабочаго дома.
Писалъ между прочимъ ‘непомнящій-родства’ къ Татьян-бродяг:
‘Забыла ты, знать, стерва, что невнчанные повнчались мы съ тобою подъ ракитовымъ кустомъ и что былъ у насъ единъ супротивникъ лиходй, супругомъ вашимъ законнымъ прозывавшійся. Не перестанешь ты у меня съ негоднымъ баловаться, такъ скажу теб одно и запомни ты слово мое крпкое: не жалючи губилъ допрежь себя я, не жалючи и теперь сдйствую, только и вы ужъ, сударка моя, гнваться не извольте. Не надъ однимъ мной потшаться палачовской рук, а и тебя я предамъ лютымъ казнямъ, на кобыл ты припомнишь, какъ любилъ тебя полюбовничекъ твой врный. И не думай ты, паскудная, средствомъ какимъ отъ доли со мной единой отдлаться: темна была весенняя ноченька, да звздочка одна на неб свтила, свтила она и видла, какъ лиходя своего мы спать укладывали. Такой-же я и нон, какой и тогда былъ, хотя и не милъ теб, измнщица, становлюсь. Пожалй-же ты, Врушка, допрежъ всего себя, успокой ты сердце мое тоскующее, не мало оно горестей отъ разлуки съ тобой перечувствовало, отпиши, что дурацкія слова на тебя пустые люди несутъ.’
Мы выписали только часть и то весьма незначительную письма, въ подлинник оно занимало гораздо боле мста и было полно темными намеками на какое-то кровавое дло, въ которомъ и писавшій и долженствующій получить письмо принимали живйшее участіе. Ни именъ (кром одного раза, когда ‘непомнящій родства’ называетъ бродягу Врушкой), ни обозначенія мстности, гд разыгрывалась и подготовлялась совершившаяся драма,— въ письм не было.
О письм спросили ‘непомнящаго родства’, онъ, конечно далъ весьма категорическій отвтъ: знать ничего не знаю, вдать ничего не вдаю, писемъ никогда не писалъ, солдату ихъ не отдавалъ, а если тотъ и показываетъ что, — то или со злости, или у начальства выслужиться желаетъ. На вопросъ зналъ-ли ‘непомнящій родства’ прежде Татьяну, полученъ былъ уже разъ данный имъ отвтъ: сошлись случайно, передъ самой поимкой, въ лсу, и держали вмст путь до перваго только города, куда Татьяна просила указать дорогу, до сей-же поры бродяжничали врозь и любовной связи никогда между собой не имли.
Съ такимъ-же удовлетворительнымъ результатомъ былъ произведенъ спросъ и Татьян: и тамъ и здсь въ итог полученъ нуль.
А между тмъ, т темные намеки на совершившуюся въ жизни безпашпортныхъ какую-то драму имли за собой данныя, чтобы видть въ нихъ больше, чмъ произведеніе досужей фантазіи. Уже неговоря о томъ, что ‘непомнящій родства’ и Татьяна бродяжничали вмст (показанію о соединеніи передъ поимкой трудно придать вроятность), но кром того, одна изъ арестантокъ рабочаго дома показала, что Татьяна и прежде получала отъ какого то бродяги острожнаго письма, другія-же подтвердили, что между Татьяной и унтеръ-офицеромъ ‘замчали любовныя шашни, ибо на работахъ онъ старался уходить съ Татьяной дале отъ другихъ въ скрытыя мста.’
Что-же это за лиходй супротивникъ, помхой ставшій между невнчанно повнчавшимися и уложенный ими въ темную весеннюю ночь? Гд росъ тотъ ракитовъ кустъ, что былъ свидтелемъ счастья и быть можетъ преступленія? За какую вину хотлъ предать ‘непомнящій родства’ свою любовницу лютымъ казнямъ? Въ чемъ заключалась непосредственная роль главныхъ дйствующихъ лицъ совершившейся драмы?— Увы, эти вопросы такъ и остались безотвтными, по всей вроятности ‘непомнящіе родства’ въ могилу унесутъ съ собой крпкой связью соединившую ихъ тайну. По всей земл русской много залегло сирыхъ костей бездомовныхъ скитальцевъ, а съ ними залегла и печальная повсть о кровавыхъ длахъ и пережитыхъ страданьяхъ, что гнали ‘непомнящихъ родства’ безъустанно, изъ конца въ конецъ, во всю ширь неласковой для нихъ родины…
Кстати о женщинахъ-бродягахъ, содержавшихся въ рабочемъ дом. Я не могу пройдти здсь молчаніемъ одной замчательной личности. Звали ее ‘Нмая’, было ей съ небольшимъ лтъ тридцать, изъ себя такая видная, съ строгими чертами лица. Звали ее Нмой потому, что со времени поимки, какъ въ рабочемъ дом, такъ и въ острог, почти въ продолженіи цлаго года она ни съ кмъ не сказала ни слова: цлый день молча работаетъ, или сидитъ въ дальномъ углу наръ. Ни по одному наружному признаку нельзя было догадаться, что за существо Нмая, откуда явилась она, что довело ее до бродяжничества и до рабочаго дома. Съ теченіемъ времени къ поведенію Нмой достаточно привыкли, на нее перестали обращать вниманіе. Срокъ содержанія Нмой въ рабочемъ дом приближался къ концу, всего оставалось мсяца два, — но вдругъ эта непонятная личность заявила о своемъ существованіи кровавымъ происшествіемъ: огромными ножницами она наповалъ зарзала смотрителя, — прямо въ сердце, такъ что тотъ и не дохнулъ. Во время слдствія Нмая заговорила, — но отвты ея были коротки и ясны, на вопросы о прежней жизни:
— Ничего не помню.
— За что зарзала смотрителя?
— Стало такъ нужно было, потому и зарзала.
Больше ничего не могли добиться отъ Нмой, она снова замкнулась сама въ себ.
Спросъ другихъ лицъ не пролилъ свта на психическую сторону этого дла. Смотритель былъ, правда, изъ стариковъ строптивыхъ, — но не особенно-злыхъ, съ арестантами обращался, какъ обращается большинство нашихъ смотрителей — больше безалаберно, чмъ систематично-жестоко, видимо, враждебныхъ отношеній между нимъ и Нмой не существовало,— по крайней мр такія отношенія ни разу не всплывали наружу, за безумную Нмую никто не считалъ, да и въ глазахъ ея свтилась сознательная твердость. Словомъ, никто не могъ предугадать и объяснить подготовку совершившагося.
Судъ приговорилъ Нмую къ тяжкому наказанію: къ плетямъ и ссылк въ каторжную работу. Передъ самымъ наказаніемъ Нмая (снова заговорившая) изъявила одно только желаніе, чтобы ей дали новое платье и чистое блье, люди, бывшіе при казни, передавали, что Нмая выдержала ее съ какимъ-то нечеловческимъ терпніемъ.
Вообще ‘странные’ люди вырабатываются нашей жизнью, до того странные, что нтъ возможности отвтить на большинство вопросовъ, неминуемо являющихся при столкновеніяхъ съ этими людьми. Предъ вами выходящій изъ уровня фактъ, совершенный однимъ изъ этихъ ‘странныхъ’ людей, гадательно, пожалуй, вы можете придти къ извстнаго рода заключеніямъ, боле или мене близкимъ къ истин, но только боле или мене, а за тмъ остается еще не разршенною цлая серія вопросовъ, возникающихъ какъ принадлежность каждаго анализа, каждаго послдовательно логическаго развитія мысли. Человкъ сдлалъ то-то и то-то, его дятельность проявилась такимъ-то и такимъ-то путемъ — это фактъ, на основаніи извстнаго рода данныхъ (какихъ-бы-то ни было, это все равно) вы можете составить себ понятіе объ ‘общихъ’ причинахъ происхожденія факта, но этимъ вся суть, глубина его не исчерпывается, остается еще сторона чисто индивидуальная: степень вліянія разнообразныхъ причинъ на развитіе личности въ ту или другую сторону, заставлявшихъ начала, выработанныя обществомъ въ данный моментъ, отражаться подъ угломъ гой или другой величины. Нмая убила смотрителя… Конечно она дйствовала вслдствіе какихъ-либо причинъ: быть можетъ притсненій, ревности, ненависти, религіознаго мистицизма, словомъ — пятыхъ или десятыхъ, но это не объясненіе совершившагося, это только попытка, и быть можетъ весьма неудачная, къ объясненію. Нмая съ какимъ-то непостижимымъ кокетствомъ встрчаетъ страшную казнь — казнь, приводившую въ ужасъ самые желзные организмы?— Было-ли это проявленіе глубочайшей ненависти, такъ глубоко пустившей корни, что человкъ въ состояніи заглушить въ себ страхъ предстоящихъ истязаній? Или, совершая убійство подъ вліяніемъ религіознаго мистицизма, Нмая подъ тмъ-же вліяніемъ хотла своимъ нечеловческимъ терпніемъ еще боле освятить, возвысить собственныя страданія? Или — если въ глазахъ убійцы убійство было только послдствіемъ, приговоромъ собственнаго самосуда, то хотла ли она терпніемъ закрпить передъ лицомъ общества свое право на этотъ приговоръ, убдить себя и другихъ въ его справедливости? Опять таки: то или другое, либо пятое, либо десятое… Но и за тмъ еще остается цлый рядъ темныхъ вопросовъ, приблизительно формулирующихся такъ: почему сумма внутренней жизни высказалась въ Нмой не въ той форм, въ какой высказывается она у другихъ?
Конечно, въ разршеніи всхъ этихъ вопросовъ больше всхъ могла бы помочь Нмая, — но у ней одинъ отвтъ: глубокое молчаніе.
Вообще не словоохотливы люди, выбившіеся изъ обычной, предначертанной колеи. Почему это?….
Впрочемъ, и то сказать, какая польза въ откровенности? Самое большое — нсколько словъ участья, а что значатъ и они передъ разбившейся въ конецъ жизнью, передъ тмъ міромъ страданій, что переживаетъ человкъ?
Но возвратимся къ ‘непомнящимъ родства’ и къ причинамъ.
Говорю, бродяга ‘не пужаясь’ держитъ себя передъ оффиціальнымъ міромъ потому, что ему и пужаться-то особенно нечего. Что довело человка до бродяжничества: бжалъ-ли онъ отъ строгости наказанья за совершонное преступленіе, или по другимъ причинамъ, во всякомъ случа мало между ними столь откровенныхъ, что ршаются ‘учинить чистосердечное признаніе’ (въ послднее время бродяги изъ крпостныхъ стали чаще являться на свои мста, впрочемъ, и то далеко не вс), сами бродяги крестятъ такихъ — дурнями. Ссылка въ Сибирь не такъ страшна для бродяги, какъ можетъ казаться она для другого: во-первыхъ потому, что между скитаньемъ здсь, внутри Россіи, и скитаньемъ въ Сибири не заключается большой разницы: тотъ-же голодъ, тотъ-же холодъ, одни данныя умереть въ трущоб, т же остроги, словомъ — все та-же вншняя обстановка, даже въ Сибири, пожалуй, еще лучшая, потому что тамъ представляется какая ни на есть, но все-же надежда снова войдти въ составъ людей, существованіе которыхъ признается закономъ, быть членомъ общества, тогда какъ этой надежды нтъ и не можетъ быть внутри Россіи, гд у ‘непомнящаго родства’ имется въ виду одинъ только пріютъ, въ которомъ, не озираясь во вс стороны, онъ можетъ наконецъ дать роздыхъ своимъ намозоленнымъ долгимъ путемъ ногамъ — острогъ… Правда, бывали случаи, когда воспользовавшись чужимъ паспортомъ, а съ нимъ именемъ и извстнымъ положеніемъ, бродяги селились въ сред мирныхъ гражданъ и проживали долгіе годы никмъ не узнаваемые, никмъ даже не подозрваемые, но эта уворованная, такъ сказать, жизнь тоже не представляетъ особенныхъ радостей: вчно на сторож, вчно съ боязнью, что вотъ-вотъ все съ такими трудностями добытое сейчасъ рушится прахомъ отъ непредвиднно-глупаго случая, бродяга, окрестившійся чужимъ именемъ, становясь признаннымъ членомъ общества, не перестаетъ быть все тмъ же ‘непомнящимъ родства’, настороживающимъ уши при каждомъ малйшемъ шорох, приготовляющимся въ каждомъ встрчномъ найдти кровнаго недруга.
Въ город А. четыре года служилъ при полиціи ‘непомнящій родства’ — успвшій обжениться и пріобрсти репутацію отличнаго полицейскаго дльца. Никто, конечно, и не подозрвалъ въ ловкомъ полицейскомъ прежняго безпаспортнаго проходимца, но разъ на его несчастіе привели въ полицію другого, только что пойманнаго бродягу. Новый костюмъ, новое положеніе не обманули опытный глазъ приведеннаго, — онъ съ первого-же разу узналъ стараго товарища своихъ скитаній. Богъ всть подъ какимъ вліяніемъ: удивленія ли, — вслдствіе котораго ‘съ языка сорвалось’, — или гораздо хуже — зависти (‘устроился-де человкъ да еще какъ, въ начальство попалъ, а я все въ прежнимъ чин состою: дай-же напакощу’) — только вновь пойманный, къ немалому изумленію всхъ, обратился къ служившему въ полиціи съ такимъ привтомъ:
— Степка-другъ! Здорово!
Неприготовленный, ничего неожидавшій господинъ страшно смшался отъ такого привтствія, — онъ сталъ отплевываться и отрекаться отъ своего знакомаго, — а тотъ навязчиво, не отставая, лезъ къ нему.
— Ишь, зачуфырился, братъ, какъ въ начальство-то попалъ. Залетла ворона въ барскія хоромы, такъ и старыхъ пріятелей забылъ. Николашку брательника не припомнишь? Что буркулы-то вытаращилъ на меня — узоры нешто на мн росписаны? Не бось такой-же все, какъ вмст воровать съ тобой ходили, помнишь чай у Парфена пару лошадей увели? Забылъ… Погляжу я на тебя, какая память-то у тебя двичья нон стала… Никита Савичъ кланяться теб приказалъ, въ гости я къ нему подъ Иванъ-постный заходилъ, — такъ и молвилъ, коли Степку увидишь, кланяйся ему отъ меня… И Никиту Савича захлеснуло? Эхъ, ваша милость, кушать-то вы видно изволите очень хорошо, потому и не памятливы стали.
Блдный, съ почернвшими губами стоялъ квартальный передъ своимъ неумолимымъ обличителемъ, безсвязно бормоча что-то въ отвтъ на язвительныя напоминанія стараго товарища.
— Хочешь, я т такую штуку скажу, на котору ты и словъ-то не сыщешь? все лезъ мучитель.— А? Какой такой рубецъ на правомъ плеч у тебя? Скинь-ка муницію,— покажь всмъ… Вмст чай насъ съ тобой въ Ключахъ то угощали… Молчокъ, паренекъ? То-то…
На послднее обвиненіе уличаемый не нашолъ въ себ даже и безсвязныхъ словъ, оно окончательно подрзало его…
Свидтели этой сцены тутъ-же поняли, что дло не совсмъ ладное. Точно: по произведенному слдствію оказалось, что обличонный шолъ такимъ путемъ: поступилъ въ кантонисты, отсюда въ военные писаря, отсюда — въ ‘непомнящіе родства’ и отсюда уже, найдя (по его словамъ) на дорог документы отставнаго поручика Терентія Зайцева, опредлился при А-ской городской полиціи. При допросахъ обвиненный говорилъ, что въ дни своего самозванства онъ былъ гораздо большимъ мученикомъ, чмъ въ дни своего бродяжничества, что онъ ни днемъ, ни ночью не могъ прогнать отъ себя мысли о возможности разрушенія добытаго, что подъ вліяніемъ этой мысли онъ не разъ готовъ былъ бросить чужое имя, снова пуститься въ горемычное странствованіе, на голодъ и холодъ, что его удерживали только жена да дти, и что онъ, пожалуй, радъ, что совершившееся совершилось:
— По крайности одинъ конецъ.
Не знаю какъ другіе, но я врю, что назвавшійся поручикомъ Зайцевымъ не лгалъ въ своихъ показаніяхъ. Для человка, поставленнаго въ подобное положеніе, не можетъ быть и рчи о слабомъ намек на счастіе: его каждая минута отравляется неотступно стоящимъ передъ нимъ грознымъ призракомъ и сумма отравы возвышается въ прямой пропорціи къ стремленіямъ загладить прошлое, къ крпости связей пройденныхъ между нимъ и принявшей его жизнью,— къ сил привычки, къ числу лтъ, прожитыхъ подъ новыми условіями, словомъ ко всему, что заставляетъ человка пускать глубокія корни въ добытое мсто, не быть безучастнымъ свидтелемъ проходящихъ мимо явленій. Для такого человка семья и общество только источникъ страданій, — онъ долженъ бороться противъ каждаго поползновенія къ сближенію, — иначе узелъ только затянется крпче и больше крови вытечетъ, когда придется рвать этотъ узелъ. Балансируя между страхомъ и надеждой, самозванецъ ежеминутно долженъ готовиться снова пасть въ бездну, изъ которой съ такими усиліями удалось выбраться и которая ему, успвшему уже сродниться съ окружающимъ, понять преимущества новой жизни, провести параллель между ней и прошедшимъ, должна казаться еще бездонне, еще страшне…
По невол не будешь спать цлыя ночи…
Назвавшійся поручикомъ Зайцевымъ былъ приговоренъ къ прогнанію сквозь строй, причемъ его самозванство зачислилось какъ ‘увеличивающее мру взысканія’ обстоятельство. Судъ обыкновенно неумолимъ въ такихъ длахъ: какая-бы рзкая черта не проходила между настоящимъ и прошедшимъ обвиненнаго, какимъ-бы гуманнымъ колоритомъ не отсвчивалась его послдующая дятельность — это все равно: затрутся вс черты, забудется все хорошее, — въ виду будетъ имться только ‘возстановленіе права’ — этого божества, удовлетворяющагося только многочисленными жертвами. Безстрастно-холодный, насквозь проникнутый предвзятыми, по мрк пригнанными понятіями, судъ даже сочтетъ приговариваемаго облагодтельствованнымъ своимъ приговоромъ: очистили-де отъ всякія скверны.
Я указалъ первую причину, почему бродяги не боятся наказанья,— вторая-же причина та, что они съ удобствомъ могутъ отдлаться отъ пріятной перспективы попасть въ Сибирь, весьма простымъ способомъ: бгствомъ или съ дороги, или изъ острога, или съ мста поселенія. Говорятъ-же острожные люди:
— Лиха-бы бда въ Сибирь перевалиться, — а, тамъ что втеръ въ пол: вс дорожки — скатертью.
Что это не пустая похвальба острожныхъ, то могутъ подтвердить знакомые съ Сибирью, — ибо они знаютъ сколько ея рудники, заводы, остроги, поселки высылаютъ ежегодно новыхъ скитальцевъ, — и знакомые съ процедурой нашихъ судовъ, ибо они знаютъ, какъ не рдко приходится снова вершить участь людей, о прошедшемъ которыхъ можно догадаться по одному признаку — клейму, наложенному рукой палача.
Четвертая причина, отчего ‘непомнящіе родства’ характерно держатъ себя съ оффиціальномъ міромъ,— лежитъ въ ихъ личныхъ свойствахъ. Бродяжничество, какъ ‘общая форма’, даетъ выводы противуположные получаемымъ при столкновеніяхъ съ ‘непомнящими родства’, какъ отдльными личностями. Каждая форма протестаціи должна имть свое значеніе, тмъ боле должна имть значеніе такая общая форма, какъ бродяжничество. Какъ продуктъ исторической жизни, бродяжничество указываетъ на недостатокъ въ обществ активнаго мужества. Свидтельствуя съ одной стороны, что обществу не приходились подъ стать рамки его быта, бродяжничество, съ другой стороны, говоритъ за непосильность и неумлость того-же общества къ положительной работ. Но не таково значеніе бродяжничества для отдльныхъ личностей.
Я говорю, отличительный образъ въ поведеніи ‘непомнящихъ родства’ съ оффиціальнымъ и вообще признаннымъ міромъ зависитъ отъ ихъ личной характерности. Жизнь не красна для многихъ, но самые горчайшіе пасынки ея, хоть съ ругательствами и проклятіями, но все-же несутъ тяжолую обузу, вполн до того дня, когда судьба-мачиха смилуется и не прихлопнетъ ихъ окончательно, они въ этомъ случа руководствуются весьма простымъ выводомъ: ‘отъ доли не уйдешь, если ей пріятно хлестать меня, такъ пускай ужь потшается дома, тутъ покрайности на людяхъ и смерть красна.’ Въ подобномъ вывод много достойной всякихъ похвалъ покорности, но вмст съ тмъ, сказать правду, много и трусливой забитости. ‘Непомнящій родства’ разсуждаетъ иначе: испробовавъ невозможность (безъ предварительной пробы никто не бгаетъ) отвести отъ себя хлестанье средствомъ, подходящимъ подъ требованія законности, и увидавъ всю тщету усилій, онъ бжитъ въ безвстную даль, полную всевозможными лишеніями, чаще всего съ дтски-несбыточной мечтой (въ которую весьма плохо и самому-то врится) устроить жизнь при отсутствіи данныхъ, согнавшихъ съ родного пепелища, и съ надеждой погибнуть гд-нибудь въ трущоб.— ‘Хоть сгину, а не поддамся!’ — думаетъ ‘непомнящій родства’. Подобное отреченіе, подобный актъ — ужъ одинъ показываетъ, что человкъ крпко надется на себя, что его нервы достаточно закалены, что онъ при условіяхъ, противуположныхъ вынудившимъ его сдлать отчаянную попытку, могъ бы быть здоровеннымъ дятелемъ на жизненномъ поприщ.
Насколько бывали уважительны причины, заставлявшія человка пріобщаться къ бездомовному братству ‘непомнящихъ родства’, и насколько въ устраненіи ихъ мало можетъ помочь одиночная энергія, показываетъ нижеслдующее.
Привели бродягу лтъ двадцати восьми, или тридцати. При поимк онъ показалъ себя ‘непомнящимъ родства’,— при формальномъ же слдствіи съ перваго слова открылъ свое настоящее имя и происхожденіе.— ‘Петръ Никитинъ Митьковъ, господъ Нулевыхъ дворовый человкъ.’
— Какая причина бгства?
— Извстно, не красное житье.
— Господинъ дурной человкъ?
— Господинъ ничего-бы, лапоть — творитъ, что другіе скажутъ, а у господина сестрица есть, два старая, такъ отъ нея я больше бжалъ. Забрала она въ дом власть и мутитъ съ этой властью, что ея душеньк угодно.
— Что такъ?
— А вотъ что: дворяне господа наши — богатйшіе, рабовъ счетомъ четыре души, это то-ись: я, мать у меня тоже есть, да сестренка съ братишкомъ. Вс мы во двор жили, въ город (потому баринъ нашъ въ палат служилъ), и житье наше хуже нищихъ послднихъ было. Желательно барышн нашей очень замужъ выдти, да кто ее, дву старую, съ рожей карявой возьметъ? Гд такой дуракъ уродился? Доселева не выискался, потому и злости у ней, что у ехида добраго. Всякое твое слово не по ней, бжитъ къ барину: братецъ миленькій отъ грубіянства ихнева житья мн нтъ. Въ гробъ, видишь ли, скоро ее уложимъ. А тотъ, чмъ-бы дло путемъ разобрать, глаза свои только выпучитъ. Пристанетъ она къ нему: проучи, да проучи. И столь пристанетъ, что надостъ: отъ чего, скажетъ, и не проучить, избаловались когда совсмъ. И ужь училъ-же онъ меня въ другорядь знатно, раза по три зарядитъ на недли въ полицію водилъ. Терплъ я, потому думаю, уймутся, страхъ Господень узнаютъ. Куда-те! не изъ таковскихъ! Можетъ въ ту-пору я однакожъ и не бжалъ бы, — да сестренка разъ имъ что-то не по ндраву сдлала: ‘разложи ты, говоритъ Агашку и выпори.’ Всталъ я, какъ пень, говорю: ‘воля ваша господская надо мной, что угодно длайте, только кровнаго своего терзать мн не можно,— единая утроба насъ съ Агашкой на свтъ родила’. Они мн: ‘Пори, хуже будетъ!’ — а я все одно: ‘кровь моя, не могу’. За такое ослушаніе принялся за меня Семенъ Иванычъ. Въ безчувствіе я даже пришолъ и какъ есть въ безобразіи, вырвавшись, прямой дорогой къ начальству побжалъ. Такъ и такъ, говорю, защитите.— ‘Хорошо’ — молвилъ… И далъ защиту: въ полицію отослалъ, дв недли въ кутузк я высидлъ, — а оттоль къ господамъ во дворъ отправили. Встртили они меня ласково, по имени и отечеству: ‘узнаете, говорятъ, теперича, Петръ Никитичъ, кузькину мать.’ Злость меня превеликая взяла: это, говорю, старуха то на двое сказала, да взявши въ ночь туже и бжалъ.
Не одно только отжившее крпостное право, въ тсномъ его значеніи, пополняло ряды ‘непомнящихъ родства’, не одинъ только господскій норовъ заставлялъ людей покидать семьи и общества. Проявленіе кабалы разнообразно до безконечности, только ярые оптимисты могутъ не замчать этого.
Въ ‘пересылочномъ’ сидла бродяга, Манька-Кочкарница прозывавшаяся. Стихъ откровенности однажды на нее нашелъ.
— Изъ каковскихъ я — не скажу, — а отъ кого бжала повдаю.
— Только чуръ не морочить.
— Чего морочить то, разв прибыль? Домъ у насъ былъ богатый, только я не по двору пришлась.
— Что жъ такое?
— Да свекоръ-сластенка проходу не давалъ: вишь не побрезгуй имъ, старымъ чертомъ. А я на ту пору молода, да глупа: мужу на его пакости стала жаловаться. Увидамши мою неласковость, старый чертъ тоже пошелъ сынку въ уши дуть. Итакъ важно дулъ, что мн житья въ дом не стало: подомъ-дятъ. Терпла, терпла я ихъ тиранство, да и плюнула: пущай буду птахой вольной, чмъ на эдакой каторг жить… Полетала то птаха, только недолго.
— А назадъ бы вернулась?
— Это къ нимъ-то? Къ лиходямъ-то? Руки на себя наложу…
Что-же это въ самомъ дл за участь ‘непомнящаго родства?’ Какъ опредлить его положеніе?
Правду сказать — положеніе и участь горькія. Человкъ — животное по преимуществу общественное. ‘Что такое я?’ вопросъ весьма простой, каждому съ удобствомъ могущій придти въ голову. Я каторжный, я мщанинъ, чиновникъ, литераторъ, — словомъ, съ моимъ я связано опредленное, законченное въ извстномъ пространств и времени положеніе, обусловливающее т или другія, если не права, то покрайней мр обязанности, только вопросъ этотъ не возможенъ въ своемъ разршеніи для ‘непомнящаго родства’,— хотя возможность сложиться ему и здсь такая же, какъ и для остальныхъ головъ. ‘Что такое я?’ спрашиваетъ себя ‘непомнящій родства?’ Да, Богъ знаетъ, что такое — ‘непомнящій родства’, и только, живой мертвецъ, разорвавшій съ міромъ вс связи, отказавшійся отъ ненавистнаго имени, напоминающаго только ненавистное прошлое, вчно-перелетная птица, не имющая возможности хоть на минуту вздохнуть свободно, не озираясь во вс стороны, томительно не чувствуя за собой зорко слдящаго глаза, блдно-синеватый огонь, что въ темную ночь безпокойно пробгаетъ по топкому болоту… Каждый человкъ — врагъ бродяги. Какъ бы не наболла душа ‘непомнящаго родства’ (а въ томъ то и бда, что и у ‘непомнящаго родства’ душа есть) въ безконечномъ странствованіи, какъ бы назойливо не звалъ его (не рожденнаго въ самомъ дл въ сосновомъ бору, не крещенаго въ дождевой вод) внутренней голосъ туда, гд живетъ людъ Божій, гд смхъ и говоръ раздаются, гд горе и радость переживаются вмст, гд есть трудъ, заботы, цль опредленнаго существованія,— бродяга долженъ глушить въ себ этотъ неустанный, безжалостный голосъ. Проклятія бродяги должны замерть въ тхъ безпредльныхъ степнинахъ и лсахъ, что изо дня въ день, безцльно мряетъ онъ, его жгучія, выстраданныя слезы должны падать на безотвтную почву. Въ виду ‘непомнящаго родства’ пролегаетъ широкая дорога, по сторонамъ той дороги лежатъ города, села и деревни, тамъ хоть въ могилахъ-то, на погостахъ, нтъ никому отказу, гд же застигнетъ его, общественнаго отверженца, часъ смертный, не знаетъ онъ, одно долженъ вдать бродяга, что никто не подслушаетъ его послдняго вздоха, ничья родная рука не закроетъ его потухающихъ очей. Только небо будетъ свидтелемъ, какъ умиралъ онъ, общественный отверженецъ, да быть можетъ, почуявъ запахъ мертвечины, сбгутся его же братья — голодные волки… Таково предопредленіе бродяги: иди и иди! иди голодный, изнеможенный, усталый, иди подъ осеннимъ дождемъ, подъ іюньскимъ припекомъ, подъ зимнимъ буруномъ, глуши свои страданія, слезы и проклятья только иди, да стерегись людскаго глаза…
Много условій требуется, чтобы выработать бродяжничество въ общее типичное явленіе. А что для нашей жизни оно и есть такое явленіе, то это фактъ, который едва ли кто будетъ опровергать и, замчательно, что этотъ фактъ принадлежитъ однимъ только русскимъ — если изъ другихъ народностей попадаются ‘непомнящіе родства’, то какъ крайнее исключеніе. Татары, Черемисы, Вотяки, Чуваши и проч. почти никогда не бгаютъ, единственная вещь — военная служба, и то въ весьма рдкихъ случаяхъ, заставляетъ ихъ примыкать къ многострадальному братству ‘непомнящихъ родства’. Въ бродяжничеств сказался свой національный оттнокъ. Многіе думаютъ искать причинъ бродяжничества исключительно въ крпостномъ прав, но это не врно. Правда, крпостное право доставляло обильный, никогда не оскудвшій матеріалъ для бродяжничества: барскія усадьбы, фабрики, застольныя и переднія пополняли постоянно, въ замнъ убылыхъ, въ ряды ‘непомнящихъ родства’, но тмъ не мене корней бродяжничества надо искать глубже, они залегли въ русскую жизнь изстари, въ давнія времена, когда не существовало еще крестьянскаго прикрпленія. Изъ десяти самыхъ старыхъ челобитенъ восемь покрайнй мр оканчиваются скорбной угрозой челобитчиковъ — ‘брести розно’ — въ этомъ челобитчики видли единственную возможность — и достигнуть желаннаго и въ случа не достиженія, избавится отъ неблагопріятныхъ условій, напиравшихъ на нихъ на старыхъ мстахъ. Въ какой мр приводилась въ исполненіе эта скорбная угроза укажутъ вамъ вс историческіе акты: отъ литовскихъ погромовъ, отъ татарскихъ набговъ, отъ приказныхъ притсненій, отъ религіозныхъ преслдованій, это воеводъ и бояръ народъ бжалъ тысячами и въ глубин темныхъ лсовъ Свера, въ безконечныхъ степнинахъ украйнъ искалъ новыхъ поселковъ, громадныя шайки, державшія въ страх цлый край, пополнялись преимущественно этими горемычно-бездомовными искателями новой жизни, цлые города, селы и деревни поднимались разомъ съ своихъ мстъ и, какъ пчелы изъ раззоренаго улья, разлетались въ разныя стороны, разносили свое горе по всему лицу не ласковой родины… Съ теченіемъ времени, съ измненіемъ условій, при которыхъ слагалась жизнь, должна была, конечно, видоизмнится и самая форма протеста, но его суть, его типичный характеръ въ лиц ‘непомнящихъ родства’ — дошли и до нашихъ дней, вс эти Чудилы, Ходоки, Иваны ‘непомнящіе родства’, Таньки-Придорожницы, Маньки-Кочкарницы и проч. по прямой, нисходящей линіи происходятъ отъ тхъ, кого горькая доля цлыми массами выгоняла изъ родныхъ мстъ, отъ тхъ, кто впервые вздумали и привели въ исполненіе свою скорбную угрозу ‘врозь брести.’ Послдующее бродяжничество есть только мелкая монета прежняго, боле крупнаго явленія, но и на ней мы можемъ прослдить вс т оттнки, вс т краски, которыя такъ рзко бросались въ старой нашей жизни.
Въ бродяжничеств, какъ въ исторической, стародавней форм, выразилось пассивное, рядомъ тяжелыхъ годинъ и испытаній выработанное мужество народа, какая-то тоскливая, страдальческая неумлость его въ созданіи такихъ формъ быта, отъ которыхъ не зачмъ и не куда было бы бжать. На бродяжничество же, мы можемъ указать, какъ на доказательство живучей способности народа — въ сознаніи неблагопріятныхъ условій для развитія, постоянно сохранившагося стремленія къ протестаціи и отсутствія данныхъ для перехода отъ отрицательнаго сознанія къ положительной работ. Правда, требовалось много мужества для тхъ массъ, что поднявшись съ родныхъ пепелищъ пускались въ безконечное странствованіе, не останавливаясь предъ перспективой ожидавшихъ ихъ лишеній и страданій, но еще боле потребовалось бы мужества и умнья, чтобы остаться на старыхъ мстахъ и вмсто, чуть ли не даромъ перенесенныхъ страданій и лишеній, измнить жизнь на столько, чтобы каждая личность могла съ удобствомъ приладится къ ней. А этихъ-то качествъ: активнаго мужества и умнья и не было въ массахъ…
Итакъ, бродяжничество перешло къ намъ преемственно отъ стародавнихъ временъ, только массовое ‘брести розно’ измельчало, выродилось, явилось въ форм одиночныхъ ‘непомнящихъ родства.’ Когда же окончательно это явленіе сдлается историческимъ достояніемъ?
Ну, на это пускай отвчаютъ другіе, а мы возвратимся къ давно оставленнымъ нами бродягамъ Ходоку и Чудил.
Говорю: судя по наружнымъ признакамъ, дла Ходока и Чудилы были въ блестящемъ положеніи: въ одежд ихъ проглядывалъ своего рода шикъ, въ карманахъ ихъ имлось по нскольку десятковъ цлковыхъ денегъ. Какъ Ходокъ, такъ и Чудила были еще народъ весьма молодой: первый лтъ двадцати пяти-шести, второй — за тридцать съ небольшимъ. (Вообще замчу: большая часть бродягъ попадается между 25 и 40 годами возраста, что и понятно, — юность много надется: не смотря на тяжесть давленія, она разсчитываетъ преодолть его, избытокъ крови въ ней парализируетъ впечатлнія, оставляемыя неблагопріятными условіями, старость-же притупляетъ чувство боли, къ нему привыкаютъ, корни пускаются слишкомъ глубоко, запасъ силъ, потребныхъ на дальную дорогу, истрачивается, достигнуть-же дней маститыхъ въ самомъ бродяжничеств нтъ возможности: острогъ, поселеніе и преждевременная смерть страшно опустошаютъ ряды ‘непомнящихъ родства’.) Какъ Ходокъ, такъ и Чудило смотрли бойко, людьми бывалыми, привыкшими къ жизненнымъ передрягамъ, — такими людьми, у которыхъ на лбу написано: ‘съ насъ-де взятки-то гладки!’ По наружности они рзко отличались другъ отъ друга: Ходокъ блондинъ, съ срыми глазами, съ лицомъ скоре симпатичнымъ, особенно когда отбрасывалось нсколько напускное куражество. Губы и улыбка были славныя у Ходока: онъ улыбался тихо, мягко. Вообще лицо Ходока показывало, что онъ принадлежалъ къ числу впечатлительныхъ и доврчивйшихъ натуръ, способныхъ боле къ мечтательной, чмъ къ дйствительной жизни. Черты лица Чудилы были вырзаны гораздо отчетливе и грубе, у Чудилы быстро пробгавшіе отъ одного предмета къ другому, небольшіе глаза свтились какимъ-то холодно-сдержаннымъ блескомъ, идущимъ въ разрзъ съ его веселостью. Если Ходокъ обладалъ хорошими губами и улыбкой, то не мене хорошимъ лбомъ обладалъ его товарищъ — гладкимъ, почти четыреугольнымъ. Благопріятное положеніе длъ Ходока и Чудилы, какъ видно, продолжалось за послднее время довольно долго: часто бродяги попадаются до того истощенные, что едва ноги двигаютъ: у Чудилы же, сквозь загаръ, даже румянецъ пробивался.
Сверхъ денегъ, въ карманахъ у обихъ бродягъ нашли паспорты, выданные отъ какихъ-то не существующихъ на земномъ шар волостныхъ правленій. Впрочемъ, рука, мастерившая т паспорты, была не изъ совсмъ дошлыхъ, полагать должно, что Чудил и Ходоку вручены были эти виды наскоро, впредь до обмна ихъ лучшими.
Хотя въ паспортахъ и были въ точности прописаны имена и отчества ихъ владльцевъ, но владльцы, Ходокъ и Чудила, заявили съ перваго-же слова, что паспорты имъ вовсе не принадлежатъ, что на дорог имъ вручилъ ихъ какой-то неизвстный человкъ, для передачи тоже какой-то ‘благородной маск’, съ которой они должны были встртиться на мосту въ город Н., — что сами они есть ни больше, ни меньше, какъ бродяги, ‘родства непомнящіе’.— Не смотря на различіе наружностей Ходока и Чудилы, ‘судіи праведные’ отъхали отъ нихъ съ весьма небольшимъ. Отвты Ходока и Чудилы отличались больше игривостью и остроуміемъ, чмъ правдой. Добываніе изъ нихъ ‘свдній для дла потребныхъ’ — являло трудности непреоборимыя.
Спрашивали, напримръ, Ходока — изъ какихъ онъ мстъ?
— Я-то?— съ немалой удалью въ голос переспросилъ Ходокъ.
— Да.
— Издалече.
— Однако-жъ?
— Изъ города Египта, нмецкой націи.
Загнувъ такую штуку, Ходокъ бойко взглянулъ на спрашивавшаго: ‘Ну-ка, дескать, коли прытокъ, поди розыщи изъ какихъ я мстъ?’ Онъ видимо любовался своимъ отвтомъ: ‘важно, дескать, хватилъ, — другой семь лтъ думаетъ, да не выдумаетъ’.
— Зачмъ-же въ наши-то мста изъ такой дали попалъ?
— Надобность обрталъ.
— Какая-же такая надобность?
— По комерціи занятія имю.
— Чмъ торгуешь?
— Буйнымъ втромъ въ чистомъ пол. Волю, изволите видть, ваше б—діе, все ловлю, да въ руки она мн, растаковская, не дается. Скользка ужъ очень, что твоя налимъ-рыба.
— Гд же ты имя-то христіанское получилъ?
— Полагать должно, что при крещеньи, только-что по тогдашнему измальству своему ни попа, ни отца крестнаго въ лицо не припомню.
— А жилъ до сихъ поръ?
— Гд день, а гд ночь, сидть я куда не охочь. Все-то я-т мрилъ бы, да мрилъ.
— Какъ-же люди-то т прозываются, у которыхъ ты останавливался?
— Люди-то?… Добрый человкъ.
— Имена чай есть?
— Не нашъ братъ, прохвостъ-безъимнникъ. Только именъ я ихнихъ не спрашивалъ, потому не зачмъ, а коль учну за нихъ молиться, такъ поминаю: добрый человкъ, дай теб Боже на томъ свт попасть въ самую, что ни на есть райскую серединку.
— Деньги-то откуда явились?
— Фортуна вышла.
— Не съ неба чай свалились?
— Зачмъ съ неба, что имъ тамъ длать. Это вотъ какъ, ваше б-діе, было: шолъ я путемъ-дорогой, вижу подъ пнемъ лежитъ свтлякъ,— а я, будь паренекъ не дуракъ, тронулъ его палкой. Глядь — деньги. Сталъ я въ этомъ мст шарить — копаться, и вышарилъ полсотни цлкачей. Еще старецъ-знахарь со мной въ ту пору повстрчался. Такъ и такъ, говорю, ддушка, чудныя дла творятся, по дорогамъ деньги валятся. А онъ мн въ отвтъ: глупый ты, значитъ, человкъ, это теб кладъ въ руки давался, только не умлъ ты за него взяться. И выучилъ онъ меня слову такому, что каждый кладъ беретъ. Теперича, коли что найду, такъ, не бось, съ цлкачами прочь не уйду.
— А кистень-то зачмъ при теб?
— Кистень-то? Какъ безъ кистеня прожить можно? Отъ глазу дурного онымъ естество свое оберегаемъ. Народъ мы смирный, каждому съ превеликимъ почтеніемъ дорогу даемъ. Только другой ужъ очень озорковатъ бываетъ, нашему брату шею набиваетъ: ты ему — шапку долой,— а онъ т въ рыло, да въ усъ. Ну и скажешь ему: не балуйся, милый человкъ, самъ я парень не трусъ, и кистень покажешь: не съ пустыми руками и мы-де путь держимъ. Другой и смилуется.
— А если не смилуется?
— Ну… плюнешь въ его зенки безстыжіе, да и пойдешь прочь.
Вс отвты Ходока были одного сорта, то есть темна вода въ облацхъ. Точно такъ-же, какъ и изъ отвтовъ, невозможно было догадаться и изъ другихъ наружныхъ признаковъ, чмъ былъ Ходокъ до поступленія въ то братство великое, что окрещенное Иванами ‘непомнящими родства’, Степанами-Бездомовниками, Чудилами-Мучениками, Агафьями-Придорожницами,— изъ конца въ конца мритъ ‘Рассею-матушку’, что наполняетъ ея остроги, суды и расправы. Выгнало-ли Ходока на большую дорогу нестерпимое барское тиранство, и разъ отвдавши воздуха вольнаго, не захотлось ему воспользоваться свободой, данной манифестомъ? Заключалась-ли главная сила въ вольностяхъ посадскихъ? Въ отцовской-ли рук, что бываетъ въ иной разъ не легче всякаго тиранства и всякихъ вольностей? Бжалъ-ли Ходокъ, оберегая себя отъ каторжнаго житья, что ждало его за содланное преступленіе, или ужъ очень опротивла ему нелюбая жена, вчное ея плаканье, горькіе попреки? Или замотался и забездльничалъ, да убоялся на глаза показаться, кому отчетомъ обязанъ?…
Не знаю, не мало есть ‘первоначальныхъ’ причинъ, подъ давленіемъ которыхъ не живется человку въ хат родной и бжитъ онъ изъ нея не оглядываясь.
Если отъ Ходока ‘судіи праведные’ отъхали съ нулемъ, то столь-же небольшой запасъ положительныхъ свдній доставилъ имъ и Чудила: тоже больше на счотъ остроумія прозжался. Впрочемъ, у Чудилы остались нкоторые признаки, намекавшіе на его дйствительное прошедшее: такъ своего рода казенная молодцоватость, не успвшая окончательно сгладиться отъ безначально-вольнаго житья, слды шпицрутеновъ, оставшіеся на спин, частое, съ особой интонаціей выкрикиванье: ‘ваше благородіе!’ и т. д.
Спрашивали Чудилу объ этихъ признакахъ.
Отвчалъ Чудила:
— Это, ваше благородіе, оттого произошло, что со мной единожды солдатикъ бглый въ лсу повстрчался,— тоже Иванъ безъ отечества. Одного поля ягода, перелетная птаха, куда не повернись, все по дорог: тамъ пусто, а тамъ ничего, совсмъ камрадъ выходитъ. Поговоривши толкомъ, пошли мы вмст, братьями поназвавшись: онъ Иванъ, я Степанъ, отчество собака съла. Солдатикъ былъ парень дошлый, науку нашу придорожную произошелъ отмнно, всякіе закоулы въ ум своемъ держалъ. ‘Пойдемъ’ — это солдатикъ-го мн, ваше б-діе, говоритъ — ‘Чудила-Мученикъ къ знакомому купцу, что нашимъ братомъ безпашпортнымъ не брезгаетъ, поработаемъ у него зимушку студеную, а по весн съ божьей птицей на Хвалынь-море махнемъ, въ Гуляй-городъ, тамъ нашего брата, молодцовъ зазжихъ, видимо не видимо и живутъ важнецкимъ манеромъ: въ кабакахъ, харчевняхъ подъ образами первое мсто — почотъ, двками прудъ пруди, а саломъ обжирайся.’ Пошли мы, ваше б-діе, къ купцу знакомому, къ Сидору Кузьмичу, а можетъ къ Кузьм Сидорычу, а можетъ и не такъ и не эдакъ, потому Богъ памятствомъ меня обидлъ. ‘Такъ и такъ, говоримъ, въ гости къ вашему степенству пришли, не побрезгуйте, хотя казна наша не величка, все-жъ въ въ долгу за хлбъ-за соль не останемся, потому не блоручки.’ А онъ, купецъ-то именитый, какъ вылущитъ на насъ знки, да зявкнетъ: ‘Пошто мн васъ, окаянныхъ? Не такой я теперича есть человкъ, чтобы съ подлыми людьми якшаться. Я, говоритъ, по начальству васъ, варнаковъ, предоставлю!’ Видимъ: дерьмо дло, подобру-поздорову улепетывать надо. Повелъ меня брательникъ къ другому купцу. Этотъ ласковымъ манеромъ обошолся: ‘Странники, говоритъ, мои милые, чувствіемъ моимъ я очень доволенъ васъ видть,— только что начальство нон очень строгое, — обижать изволитъ за вашу братію, цну несуразную ломитъ, посему гости мои дорогіе, вотъ вамъ Богь, а вотъ порогъ, убирайтесь откол пришли, хотя къ лшему на носъ.’ Не солоно похлоавши, пошли прочь и отъ этого. ‘Ну, говоритъ брательникъ, туда ихъ всхъ матерей, кланяться не пошто, шею себ свернешь, а дловъ не подлаешь, — свои у меня есть палаты, маширъ туда! сыты не будемъ, съ голоду не помремъ.’ Похали наши ребяты въ палаты росписныя. Это, ваше б-діе, Чуваши смолу сидли, землянку себ смастерили, — да вишь потомъ бросили, потому-де что нашего брата очень много погуливать стало. Въ этой самой палат и сидли мы цлу зиму, поджидаючи весну, — тутъ-же я и артикуламъ изучился. Потому ужь очень одурь беретъ: носу казать не смй, шуба боярская очень тяжела, да по снжку и услдятъ тебя, друга любезнаго, а работы много: всталъ ранехонько, умылся, одлся, на честныя иконы перекрестился, да на другой бокъ и перевалился. Я и говорю брательнику: ‘учи меня науки солдатской, все-жъ по крайности въ трудахъ пребывать будешь’. ‘Ладно’, говоритъ брательникъ, и сталъ учить, что твой — ротный, другорядь даже въ зубы дастъ: ‘не перечь, говоритъ, потому я начальство.’
— Плохое, значитъ, житье зимой, когда за солдатство принялся?
— Точно такъ, ваше б-діе! молодцовато брякнулъ Чудила, потомъ спохватился: — Вишь я поихнему, по солдатскому, выкрикивать умю.
Спрашивали Чудилу о весьма интересномъ предмет: о средствахъ продовольствія и о способахъ ихъ добыванія.
Отвчалъ на это Чудила притчей:
— Книжки я прежде читалъ и вычиталъ такую рацею: жилъ въ старые годы старецъ нкій благочестивый да воевода озорной. Проштрафился что-ли передъ воеводой старецъ, по другой-ли какой причин,— только что разгнвался воевода на старца и говоритъ въ гнв своимъ слугамъ: ‘Возьмите, слуги мои врные, старца сего непотребнаго подъ блыя руки и тащите его въ столь пустыню безлюдную, гд зврь даже лютый не живетъ. Пущай тамъ отъ глада и хлада смерть ему приключится, дабы зналъ онъ и вдалъ напредки, что воевода я есть и воеводскому слову моему поперечить не слдъ’. Повели старца въ пустыню безлюдную, песками горючими занесенную. Однако старецъ ничего, ухмыляется себ въ бороду. ‘Вы, говоритъ, слуги, стерегите меня крпче, потому неровенъ часъ, хотя бжать не бгу, однакожъ приключится что можетъ’. Раставимши часовыхъ, приказъ имъ дали: человкъ-ли къ старцу пойдетъ, зврь-ли лютый, птица ли перелетная, всхъ — смерти передавать. Стоятъ солдатики день, стоятъ два, а можетъ и мсяцъ цлый,— только приказъ на крпко исполняютъ, всякую животину смерти предаютъ. Прошло долго-ли, коротко-ли, того я не знаю, потому тамъ не былъ, только вспомнилъ воевода про старца: ‘а что, говоритъ, старецъ мой подлываетъ? Чай и въ духахъ его не осталось? Принесите по крайности мн старцовы кости, дабы зрть и могъ супротника-грубіяна моего’. Пошли слуги за стариковыми костями,— глядь — ажъ не врится, съ нами крестная сила! Самъ старецъ имъ на встрчу, канты распваетъ и большущій кусокъ жареной маханины въ рукахъ держитъ. ‘Откушать, говоритъ, не желаете-ли, потому вамъ путь не близокъ былъ, а говядина съ пылу-горяча, первйшій сортъ’. Т, испужавшись — къ воевод: ‘такъ и такъ, молъ, ваша милость, хотя голову на плаху, а живехонекъ старецъ и маханину въ рукахъ держитъ’. Разгнвался воевода пуще прежняго: ‘коли такъ, говоритъ, такъ рубить имъ головы!’ Отрубили этимъ головы, другихъ послали. Ta-жъ линія и этимъ вышла, третьихъ — та жъ линія. ‘Что, говоритъ воевода, это за притча такая? Семъ-ка я самъ пойду’. Пошолъ… Только что воевода въ пустыню ногой — глядь старецъ навстрчу катитъ, — жирный такой, самъ усы вытираетъ: ‘я-де съ банкета сейчасъ!’ Воевода такъ и руками всплеснулъ: ‘ты, говоритъ, такой-сякой, материнъ сынъ, какъ-такъ?’ А старикъ ему со всякимъ отъ себя почтеньемъ въ отвтъ: ‘не вели меня казнить-пытать, а вели слово молвить’. Взмиловался воевода: ‘Говори, говоритъ, безъ грубіянства только говори, — а то, говоритъ, тою-же минутой съ жизней распрощайся, голову на плаху’. Старецъ такое слово и повелъ: ‘хотя, говоритъ, ты въ смерти и въ живот моемъ воленъ, однако и на вашего брата смотрть не подобаетъ. Потому, какой толкъ изъ того выйдетъ? Бога совсмъ забудете, озорничать только станете. Сказать опять и то: для потхи твоей шею подставлять не годится, потому какая ни-на-есть, а все-жъ шея, отъ Бога дана и уберегать ее слдуетъ. Ну, такъ слушай-же, воеводская твоя милость, рчь мою дальше. За супротивленіе за мое, да за поперечество ты лютой смерти предать меня веллъ, однако, полагать надо, забылъ ты видно, что и надъ тобой власть великая есть. Ты скажешь: моей милости такъ угодно,— однако твоя милость и подождать можетъ, потому мн это самое не по скусу пришлось. Такъ вотъ этому самому начальству, что и надъ тобой верхъ взяло, попереченье мое по сердцу пришлось. Заказалъ ты слугамъ меня гладу предать, чтобъ ни единъ человкъ, ни зврь ко мн не подходилъ, а начальство-то сказало: ‘человкъ сей угоденъ мн есть и дло свое заправлялъ ладно, — потому хотя воевода приказъ отдалъ черезъ гладъ умертвію его предать, однако, враны мои чорные, выбирайте вы ночи темныя, расправляйте вы крылья свои крпкія, летите вы къ старцу въ пустыню, несите ему всякихъ явствій и питей, и такимъ манеромъ службу служите, чтобъ слуги воеводскіе зрть васъ не могли, а старецъ въ довольствіи пребывалъ’. Поэтому самому приказу прилетали ко мн враны чорные, носили ко мн явствій и питей привеликое множество, черезъ то самое живъ я остался и надъ милостью твоей посмялся въ волю’. Услыхамши воевода такія рчи, хотя полагать должно не больно по нутру он были, однако видитъ онъ, что съ старцомъ ничего не подлаешь, потому за нимъ стоитъ сила великая, и говоритъ ему: ‘быть такъ, даю теб грубіяну пардонъ, живи только смирнехонько’.
Такъ прикладывалъ Чудила свою притчу къ ‘непомнящимъ родства’.
— Тожъ и нашъ братъ не отъ вольной воли въ лсахъ темныхъ спасается, не отъ сладкаго житья по оврагамъ галокъ ловитъ. Растопыривай карманъ шире! Гонитъ-то насъ въ шею доля наша окаянская, а подъ бока толкаетъ нужда заплатаная. Съ зврьми-то не больно въ сласть жить, человкъ къ человку льнетъ, только въ другорядь ничего не подлаешь, окромя стрекоча задать. А коли человкъ въ бгахъ состоитъ, такъ онъ и погибать должонъ?.. А Богъ то на что? А люди то добрые?
— Да вдь не вс добрые?
— Что толковать: не безъ грха. Въ другорядь наскочишь на такого пострла, что онъ, чмъ-бы пріютъ дать теб сирому, пакость сдлать норовитъ. Ну, ужъ тутъ и самъ не плошай, ухо держи востро. Учи дурня уму-разуму, чтобы зналъ онъ и вдалъ, что супротивъ вора бглаго идти тоже бываетъ не ладно.
— Притчу тоже скажемъ, ну и разжалобимъ.
Чудила принялъ невиннйшую физіономію, къ которой не шли только заискрившіеся при послднихъ словахъ глаза, и съ улыбкой отвчалъ:
— Въ чемъ же ученье-то состоитъ?
Чудила и Ходокъ оба были отправлены въ тюремный замокъ.
Во время острожнаго пребыванья рзко обозначились характерныя свойства обоихъ бродягъ. Чудила прежде всего былъ своего рода практикъ жизни, и, какъ практикъ, онъ почти что съ перваго дня пребыванія въ острог вошелъ въ общую колею, — постарался обставиться съ возможно-большими удобствами (на сколько, конечно, удобство мирится съ острогомъ). Въ острог, какъ и въ міру, удобства пріобртаются деньгами, — средства-же для добыванія денегъ бываютъ двоякія: законныя и незаконныя. Первыя состоятъ въ фабрикаціи фальшивыхъ билетовъ, въ картахъ и т. д., вторыя въ производств такихъ издлій, выдлка которыхъ не требуетъ ‘смертоносныхъ’ орудій {Къ слову замтимъ: каждое почти орудіе можетъ превратиться въ смертоносное, если человкъ задумалъ совершить преступленіе, такъ за орудіемъ онъ не постоитъ, голову можно разбить полномъ, кирпичомъ, благо только созрла-бы преступная мысль, — исполненіе-же ея не удержитъ недостатокъ топора или ножа. Стало-быть, не допуская въ острогахъ присутствія ‘смертоносныхъ’ орудій, необходимыхъ для каждаго труда, не очень-то связываютъ руки желающимъ совершить преступленіе (не говоря уже о ловкости острожныхъ контрабандистовъ, за начальственными глазами добывающихъ себ все необходимое). Но подобное недопущеніе (законное) орудій, а съ ними и работы по выбору и способностямъ, иметъ на заключенныхъ пагубное вліяніе: съ одной стороны оно усугубляетъ тяжесть заключенія, съ другой дастъ могущественное средство къ зараз людей неопытныхъ, новичковъ всми ядовитыми міазмами, переполняющими острожную атмосферу, благодаря отчасти бездйствію (въ соединеніи съ другими причинами). люди никогда не искушавшіеся въ воровств, по выход изъ острога, длались завзятыми ворами, незнавшіе, что такое ‘скрыть слды преступленія’, при вторичномъ совершеніи его, разводили такой антимоній, въ которомъ самъ чортъ не доберет:я до истины, ужасавшіеся отъ одной мысли о клятвопреступленіи продавали затмъ присягу за нсколько копекъ, не слыхавшіе о существованіи онанизма и т. под. предавались въ острог гнуснйшему разврату.}. Подлинно неизвстно, участвовалъ-ли Чудила въ незаконномъ добываніи денегъ (хотя, судя по его уму и выгодамъ, представлявшимся отъ такого добыванія, съ немалой достоврностью полагать можно), но за то тотчасъ, по поступленіи въ острогъ, онъ пристроился къ другому арестанту, мастерившему изъ рыбьей чешуи и волоса разнообразнйшія штуки, научился его искусству и вскор явился опаснымъ соперникомъ своего учителя. Этой работой и мелочной внутренней торговлей, перепродажей и куплей, Чудила нашолъ возможность добывать себ порядочную для арестанта деньгу. Степень постояннаго процвтанія финансовыхъ обстоятельствъ Чудилы — указывалась его костюмомъ, ни разу не терявшимъ своей свжести, и тмъ апломбомъ, что носитъ съ собой каждый смертный, ощущающій въ карман присутствіе презрннаго метала. Положеніе, въ которое поставилъ себя Чудило въ острог, было изъ хорошихъ, какъ по отношенію къ придержащимъ власть, такъ и по отношенію къ ходящимъ подъ властью: об стороны видли въ немъ человка умнаго, на ногу себ наступать не позволяющаго, а потому по своему уважали его. Правда, подвергали наказаніямъ не меньше другихъ, пожалуй даже больше, и Чудилу, но за то, когда требовался голосъ отъ острожнаго люда, то этотъ голосъ чаще другихъ принадлежалъ Чудил, и начальство соглашалось, что, не смотря на притчи и прибаутки, переполнявшія разговорный языкъ Чудилы, вопросъ имъ поставляемый выражался всегда крайне опредленно, а результаты его выводовъ отличались строгой послдовательностью и возможностью примненія.
На наружности Чудилы острогъ не оставлялъ положительно никакого вліянія, — смотря на этого веселаго господина, можно было подумать, что жизнь и не всть какъ широко улыбается ему, что надъ нимъ нисколько не тяготятъ т же острожныя стны, что не разъ сламывали самые крпкіе, закаленные организмы.
Говорю: Чудило былъ постоянно веселъ и, благодаря этой веселости, первое знакомство съ нимъ оставляло посл себя впечатлніе, какъ каждая встрча съ наидобродушнйшимъ въ мір человкомъ, у котораго ‘что на язык, то и на ум,’ — но не такимъ оставалось впечатлніе отъ послдующихъ встрчъ. Добродушіе, шутки и откровенность служили Чудил не больше какъ только маской, на самомъ же дл это была одна изъ самыхъ холодно-выдержанныхъ, скрытыхъ натуръ. Чудило принадлежалъ къ числу тхъ людей, которые, какъ преступники, отличаются неумолимой, какой-то методической жестокостью. То правда, что людей подобнаго сорта и понудить-то на преступленіе, какъ на все выходящее изъ уровня обыденности, очень трудно, но за то разъ вынужденные, они не останавливаются, во имя своихъ разсчотовъ, передъ исполненіемъ, враждебное столкновеніе съ ними поопасне, чмъ съ людьми способными на экзальтацію, въ ихъ ударахъ нтъ ширины размаха, но за то удивительная точность: прежде чмъ вступить въ послдній бой съ своимъ врагомъ, они его выслдятъ, изучатъ, узнаютъ вс слабыя мста. Какъ ‘шутники’, Чудилы такъ и остаются шутниками при самыхъ кровавыхъ возмездіяхъ, — они никогда не утрачиваютъ способности шутки и смха.
Къ противуположному лагерю принадлежалъ товарищъ Чудилы — Ходокъ. Надо было встртиться весьма многимъ уважительнымъ причинамъ, чтобы свести вмст обоихъ бродягъ, заставить ихъ идти по одной дорог. Чудило былъ тупъ на принятіе новыхъ впечатлній, Ходокъ подчинялся имъ всецло и скоро: первый ни на іоту не измнился въ острог, неволя повидимому не гнула его, напротивъ, разъухабистости Ходока, подсказывавшей ему остроумныя вещи въ род ‘уроженца города Египта, нмецкой націи,’ и сложившейся подъ вліяніемъ вольнаго житья и послднихъ благопріятныхъ обстоятельствъ (за которыя ручались найденныя деньги) хватило не надолго:— острогъ давилъ его желзными клещами. Не больше какъ черезъ мсяцъ трудно было узнать въ зеленомъ, осунувшемся арестант, въ каждой черт лица котораго, въ помутившихся глазахъ, сквозило глубочайшее уныніе, прежняго удалого бродягу, ‘торговавшаго буйнымъ втромъ въ чистомъ пол.’ Вчно одинокій, ничмъ не занятой, Ходокъ цлые дни бродилъ по острожному двору, да смотрлъ черезъ ршотчатыя вороты на пролегавшую дорогу. Что думалось, мерещилось Ходоку во время этихъ безцльныхъ прогуловъ, какая мысль неотступно преслдовала его, догадаться не трудно: Ходокъ былъ человкъ воли, острожный воздухъ сушилъ его грудь, онъ могъ дышать только при другихъ условіяхъ, при другой обстановк. Острогъ и могила имли почти-что одно значеніе для Ходока. Отъ шутокъ Чудилы, отъ его веселой беззаботности часто отдавало холодомъ, — въ нихъ не имлось искренности, они только ширмой служили для отвода глазъ посторонняго наблюдателя, — напротивъ, стоило только взглянуть на Ходока, слдить какъ видимо хиллъ, чахнулъ онъ, чтобы понять, что это человкъ непосредственнаго чувства, лихорадочныхъ параксизмовъ, — человкъ, въ которомъ по самому свойству его натуры неблагопріятныя явленія жизни отдаются болзненне, чмъ въ какомъ-либо другомъ. Уголовныя преступленія, совершаемыя подъ вліяніемъ и дйствіемъ страсти и увлеченья, чаще всего принадлежатъ людямъ съ данными Ходока: они не умютъ и не могутъ обходить пропасть, не могутъ выжидать, — приливы крови мшаютъ имъ проврить совершающееся. Совершонное же преступленіе болзненно отдается въ такихъ людяхъ, — справедливость собственнаго судавыразившагося въ факт преступленія, для нихъ непогршима только въ минуту совершенія преступленія и въ ближайшее отъ него время, вслдъ же за тмъ начинается мучительная проврка совершившагося. Какъ-бы далеко повидимому не зашолъ Ходокъ, какой-бы длинный перечень преступленій не стоялъ за Ходокомъ, но для него есть всегда минута возврата, только надо умть подслдить ее, воспользоваться ей. На самомъ-дл это натуры мягкія — только требуется и мягкое прикосновеніе къ нимъ. Чудилу влекла къ ‘непомнящимъ родства’ экономическая сторона бродяжничества: ‘настоящее скверно, какъ не поддлывайся къ нему, какъ не вытягивайся, но изъ него ничего порядочнаго не подлаешь’ — потому Чудило и бросился въ бродяжничество, какъ представлявшее больше шансовъ на успхъ, на выходъ. Правда, на этотъ разъ соображенія обманули:— Чудило прямо съ гумна попалъ въ острогъ, но суть въ томъ, что острогомъ дло не кончается: вновь принятое имя,— прикрываетъ собой воспоминанія прошедшаго, случайно найденное или при удачныхъ обстоятельствахъ насильственно захваченное, формальное право на чужое званіе, а съ нимъ и на вс присущіе ему данные, даетъ возможность устроиться въ будущемъ. Чудилы не вкъ остаются Чудилами, не всегда заканчиваютъ свой тернистый путь острогомъ, рудниками или смертью въ лсной трущоб, не рдко, благодаря умнью и снаровк попадать въ тонъ окружающей среды, они пристраиваются ‘въ благоустроенномъ обществ’ въ качеств мирныхъ гражданъ, живутъ здсь многіе годы, плодятся и умираютъ (не всхъ постигаетъ участь назвавшагося Зайцевымъ). И для самыхъ близкихъ остается неизвстнымъ, что тотъ-же самый мирный гражданинъ, величаемый по имени и отчеству, долгое время былъ придорожнымъ молодцомъ Чудилой, отъ котораго пугливо сторонились добрые люди, за которымъ быть можетъ числится не одно кровавое воспоминаніе. Для Чудилы всегда есть возможность отстать отъ бродяжничества, — онъ не приростаетъ къ нему. Представился удобный случай и Чудило поканчиваетъ съ старымъ житьемъ вс счоты. Изъ Чудилъ формируются (при благопріятныхъ, конечно, условіяхъ) не бродяги, но люди дловые. Не такова судьба Ходока и подобныхъ ему: они не способны приладиться къ казенному паденью жизни.— Толчокъ, заставляющій ихъ пристать къ много-страдальному братству ‘непомнящихъ родства’, не заключается въ одномъ только семейномъ деспотизм, бдности, преступленіи и т. под., но лежитъ гораздо глубже, ближайшія, осязательныя для посторонняго причины приводятъ только въ дйствіе давнишне-непреоборимое желанье пожить ‘на собственной вол’ со всми атрибутами ея: боромъ темнымъ, степниной безпредльной, съ странствованіями, опасностями, съ полнйшей безначальностью, съ полнйшимъ отсутствіемъ всякихъ спросовъ и паспортовъ словомъ, при полнйшимъ отрицаніи всхъ условій современной жизни. Представленіе воли у Ходоковъ является чмъ-то безформенно-жгучимъ. Для нихъ бродяжничество — не переходная ступень, не средство для достиженія цли, но сама по себ цль, — само въ себ заключающее средство удовлетворенія. Разъ вкусивши воли, Ходоки не пристаютъ уже къ общей жизни:— опасности и лишенія, какъ неразрывные спутники бродяжничества, не заслоняютъ въ ихъ воспоминаніяхъ любовной стороны ‘непомнящихъ родства’, во имя которой они мряли изъ конца въ конецъ ‘матушку-Рассеюшку.’ Ходокамъ не загородить дорогу ни уничтоженіе крпостного права, ни смягченіе семейныхъ отношеній, ни уменьшеніе поборовъ, ни сокращеніе сроковъ военной службы, — чтобы ‘вполн’ придержать ихъ, требуется гораздо большее. Скитальческая жизнь Ходоковъ обыкновенно добромъ не заканчивается: не жильцы они на божьемъ свт и не крестомъ осняются ихъ безвстныя, одинокія могилы…
Ходокъ былъ извстенъ по всему острогу голосомъ,— не только острожный людъ, само начальство заслушивалось его…
Съ пробитіемъ вечерней зари начинается полная острожная жизнь: освщонные тускло-красноватымъ пламенемъ ночника, въ его смрадной копоти копошатся острожные люди за своей работой: визжитъ подпилокъ на вновь заготовленной фальшивой печати, хлопаютъ засаленныя карты по здоровеннымъ, распухшимъ носамъ, долбится гд-то камень самодльнымъ ломомъ… Матершинечье, смхъ, грудной кашель, храпъ — гуломъ стоитъ въ ‘острожной’ атмосфер. У всхъ есть дло, вс заняты своей работой, только одинъ Ходокъ не пристаетъ къ общему круговороту: безцльно бродитъ онъ изъ угла въ уголъ, отъ одной нары къ другой… Надостъ-ли ходить бродяг, тоска-ли очень возьметъ, только въ иной разъ достанетъ онъ изъ секретнаго мста балалайку и начнетъ свою любимую:
Сиротка, ты сироточка, сиротинушка горькая,
Сиротинушка ты горькая, горемычная!
Запой ты, сиротка, съ горя псенку.
‘Хорошо вамъ, братцы, пть — вы пообдали,
А я сиротка, легъ не ужинамши,
Легъ не ужинамши, всталъ не завтракамши,
У меня-ли, сироты, нтъ ни хлба, ни соли,
Одна корочка-засушенка, и то лтошняя…’
Тихо, едва слышно льются сначала звуки псни, словно Ходоку жаль разстаться съ ними, словно больно передать ему вслухъ свою настрадавшуюся въ каторжномъ жить душу… Но растетъ, съ словами псни, наплывъ чувствъ бродяги, а вмст съ ними растетъ и масса металлически-чистыхъ звуковъ: все, что пережилъ Ходокъ въ немногіе свтлые дни своей вольной жизни, все, что выстрадалъ онъ въ острожныхъ стнахъ, къ чему неудержимо рвется онъ изъ этихъ стнъ, — несбыточныя надежды, мучительная тоска по вол, — все выливается, сказывается въ заунывныхъ звукахъ…
‘Воспородила меня, сироту, родна матушка,
Воспоила, воскормида меня Волга-матушка,
Воспитала меня легка лодочка ветляненка,
Возлеляли меня няньки-мамки, волны быстрыя,
Возростила меня чужа дальняя сторона Астраханская,
Я со этой со сторонушки на разбой пошолъ…’
И чмъ задушевне, серебристе льется псня бродяги, тмъ все замтне поддается ея вліянію окружающее: не раздаются глухо по корридору мрные шаги часоваго, не слышно звяка вскидываемаго имъ ружья: подъ чарующіе звуки псни далеко унеслась и его душа отъ казенной обстановки… Подъ тже чары и въ камер смолкаютъ гулъ, хохотъ, матершинечье, какимъ-то неуловимо-мягкимъ лучомъ освщаются блдныя, изнеможонныя лица. Благодаря псн Ходока, хорошія минуты переживаютъ острожные люди: свинцовымъ гнетомъ не давятъ ихъ угрюмыя стны, забылась опозоренная, разбитая жизнь, грознымъ призракомъ не стоить предъ ними страшное будущее, и для нихъ остались одни только выстраданные звуки, и всей наболвшей грудью упиваются они ими…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека