Настасья Хлопова, Жакова Вера Николаевна, Год: 1933

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Вера Жакова

Настасья Хлопова

Она выросла среди кулис и тряпок захудалого крепостного театра. Ее били танцевальные учителя, ее таскал за косы отставной поручик Носов, владевший небольшим поместьем в Симбирской губернии, тщетно старавшийся на крошечной сцене своего дома воспроизвести феерическое великолепие придворных опер и праздников. Коровницы и судомойки по нескольку месяцев с голосу разучивали монологи расиновских трагедий. Дочь пастуха Настасья Хлопова танцевала главные роли в балетах Соломоне, Шольца и Мерсье.
Настасья была талантлива и своенравна. К шестнадцати годам девушка прочла носовскую библиотеку и на слух от балетмейстера Делами выучилась по-французски. Когда под оглушительный топот зрителей — окрестных дворян — раздвигался холстинный занавес, размалеванный крепостным живописцем, она выходила спокойно и кланялась гордо, словно нехотя. Господу — рабыня, мужику — баба, и только на сцене в платье из раскрашенной китайки — на минуту Дидона или гишпанская королева Алевсея.
В 1772 году Носов со своей труппой переехал в Москву. Дела отставного поручика шли неважно, и он думал платными спектаклями их поправить. Правда, воспоминания о чуме и страшном бунте заставляли многих помещиков отсиживаться в подмосковных поместьях. Но, несмотря на это, зал, вернее сарай с выбеленными бревнами вместо колонн, с лавками, покрытыми для приличия крашениной, всегда был полон. В антрактах мелкие чиновники, купцы и офицеры грызли подсолнухи, ласкали подруг, заводили пьяные драки. Многие приносили собственные свечи, ибо освещение полагалось только на сцене. Шли главным образом французские комедии, сдобренные танцевальным дивертисментом и непристойностями.
Настасья выросла и похорошела. У нее были узкие бедра, холодные серые глаза, и маленькие нервные руки. Опьяненная пестротой Москвы, она мечтала о собственном огромном доме, о робронах из негнущегося глазета, о драгоценностях и власти. Она презирала рабов, ненавидела господ и плакала от бессильного желания изменить собственную судьбу.
Носов смотрел на дерзости Хлоповой сквозь пальцы. Он не мог позабыть, как после двадцати пяти розог, назначенных за какую-то сценическую провинность, главную балерину театра вынули из петли, и несколько недель она провалялась в горячке. ‘Барыней быть хочешь, ан холопкой помрешь’, — язвили в девичьей. ‘А вам завидно, дуры’, — равнодушно отвечала Настасья.
Мечтая о том, как в серебряной карете, с розовым веночком на голове, поедет она венчаться в Борисо-Глебскую церковь на Арбате, Настасья отдалась дворянину Эсперу Яковлеву. На третьем месяце бросилась в ноги барину, прося не гневаться. ‘Эспер Андреевич на мне жениться намерение имеет… Перед богом я ему невеста нареченная…’ Носов яростно затопал ногами: ‘Хамка дворянину не ровня. Брюхатая ж девка актеркою быть не может’. Через несколько дней, жестоко выпоров, Настасью отправили в село Владимировку Алатырского уезда пасти свиней.
Курные избенки, покривившаяся церковь и бревенчатый мост через грязную речку — так встретила Настасью Владимировка. Эсперов сын не прожил и трех дней. Мать прохворала несколько месяцев. Когда похудевшая, похожая на девочку, она вышла на улицу, стояла терпкая ветреная весна. На ветлах оглушительно кричали вороны, и от земли подымался теплый запах преющего навоза. Впервые после болезни Настасья расплакалась неудержимо и отчаянно. Неужели никогда больше на протянутые руки не упадет стеклянный дождь оркестра? Неужели никогда не придется примерять новые костюмы и сердито (совсем как барыня) покрикивать на мастерицу? Неужели никогда не будет одуряющего грохота аплодисментов и завистливых взглядов подруг? Неужели ее ждет безвыходная участь бабы?
Деревенские будни тянулись медлительно и однообразно. Чувственную музыку Соломоне сменило хрюканье свиного стада, комплименты петиметров — насмешки, обидная жалость и похабное любопытство. Приказчик Евсей Якушкин, выжимавший из каждого мужика десять потов, встречаясь, зловеще балагурил: ‘Ужо будет баринова отписка, отдам тя за Еруслана-королевича’. Скотница Федора, глядя на истрескавшиеся ноги, язвительно справлялась: ‘Устали-с, барыня?’ Настасья вздрагивала. Господу — рабыня, мужикам — барская полюбовница, навсегда чужая и ненавистная. Ну что ж, покориться, плакать, заискивать перед Евсеем? Нет, лучше повеситься, лучше в кабаках с мужиками валяться, пойти на разбой и смертоубийство.
Неяркие, печальные просторы вышивало золото зарниц. На дворе от пыли, от медвяного запаха спеющей ржи задыхался жаркий июль. Носовская отписка не приходила. Отставному поручику было не до театра. С Урала двигался Пугачев, и призрак Томаса Мюнцера вставал на полях необъятной России.
Выбитый из побежденной им Казани, Пугачев двигался на Москву. Оренбургские казаки, работные люди Демидова, татары, мордва, черемисы и беглые мужики прокладывали в просторах Заволжья новые дороги. Екатерина, привыкшая к бесконечным мужичьим бунтам, умевшая щедро платить за усмирение ‘народного буйства’, растерянно читала сводки о новых операциях самозванца, проводимых ‘с искусством Вобана и со смелостью русского солдата’. За полчищами восставших она видела золото иностранных государей и крепнущие силы ‘третьего сословия’. Армия ненадежна — целые гарнизоны предаются бунтовщику и вешают офицеров. Разночинцы и мелкие купцы охотно служат третьему Петру. Духовенство, особенно деревенские попы, благословляют восставших мужиков и в большинстве случаев сами становятся их атаманами. Императрица нервничала. Ей почему-то вспомнились поп Задорин и дьякон Попов, которых настоятель Далматовского монастыря, жестокий и начитанный Иоаким Камперов, за участие в крестьянских беспорядках высек плетьми и после, надев на кровоточащее тело ризы, заставил служить обедню. На парче выступали капельки кровавого пота, люди падали, задыхаясь и плача, а в синем ладане проплывала величественная мелодия ‘Иже херувимы’. Сейчас бы всех бунтовщиков выпороть и в кровавых рубашках заставить слушать торжественный молебен с многолетием императорскому дому.
Напуганные дворяне бежали в Петербург. В Москве перед домом главнокомандующего стояли пушки. Но Пугачев, беспокойный мечтатель и трезвый стратег, кажется, чувствовал, что наступает агония. Время, потерянное под Оренбургом, невозвратимо, поддержка купцов-раскольников случайна и недостаточна, деревенские бунты быстро погасают, исчерпав себя, а для башкира рабочий уральских заводов надолго останется ‘русским поработителем’ и врагом, захватчиком земель и пастбищ.
…В жаркий солнечный день в село Владимировку прискакал гонец и, собрав мужиков, стал читать манифест государя Петра III. На него бросился приказчик Евсей Якушкин с ножом и бранью. Задохнувшись на полуслове, гонец упал, истекая кровью. Толпа оцепенела. Тогда, не помня себя от ненависти и злобы, кинувшись вперед, Настасья подняла окровавленный нож и со всего размаха всадила его приказчику в горло. После разгладила скомканную бумагу и спокойно продолжила чтение манифеста.
Так баба, крепостная актриса и барская полюбовница превратилась в полулегендарную героиню пугачевских дней. Под ее предводительством владимирские, батунинские и шатинские мужики двинулись навстречу ‘царскому’ войску. Они нагнали его под Курмышом. Через несколько минут Настасью провели к Пугачеву. В переднем углу, тяжело облокотившись на стол, насмешливо улыбался бородатый сухой человек. Настасья подумала: ‘Сейчас прикажет высечь’, тихонько всхлипнула и заломила тонкие точеные пальцы.
— Генеральша, а ревет… Чего хочешь, какого званья? Грамоте знаешь?
— Воевать хочу.
— Зачем?
Девушка, захлебываясь от рыданий, рассказала о своей нерадостной, нелепой жизни. Пугачев слушал внимательно и настороженно. Он видел и знал сотни неутомимых в любви, честолюбивых и нежных женщин. Но эта не из таких. Эта не любовью — дерзостью возьмет, любого мужика заставит в ногах ползать. ‘Ну что ж, рабой быть не хочешь — царицей будешь’, — усмехнулся он, когда обессиленная Настасья замолчала. В этот же вечер местный поп обвенчал государя императора Петра III и княгиню Владимирскую.
Пугачев сделал Настасью своим адъютантом. Девушка жадно вдыхала раскаленный воздух необычайных дней. В будущем — императорская корона, тусклая, тяжелая парча коронационного платья, раболепные улыбки и преклонение. Теперь — пыльные дороги, убогие деревеньки, разъяренная лошадь, пакет на груди и бесконечные полчища людей, которым нужна земля и свобода. И под грохот пушек, у виселиц, на которых качались князья и столбовые дворяне, Настасья поняла, что она кость от кости и кровь от крови этих оборванных, засеченных мужиков, мечтающих о хлебном мужичьем рае, о крепком и тороватом царе.
В Алатыре после торжественного обеда в доме прапорщика Сюльдяшева Пугачев позвал Настасью к себе. Теребя красную орденскую ленту, тяжело шагал по комнате. За дверями храпели казацкие генералы. Емельян сплюнул: ‘Нализались, б… дети, — повернувшись к Настасье: — Околачиваться около нашей особы тебе нет надобности’. Девушка закусила губы: ‘Государь, чем прогневала?’ — ‘Возьмешь казаков, поедешь по селам рассказывать нашу правду, — и, нехорошо улыбнувшись, прибавил: — Посмотрю, какая ты есть царица’.
Триста человек башкир, мужиков и оренбургских казаков встретили девушку улюлюканьем и смехом. К Пугачеву отправили делегацию: ‘Уволь, государь, от бабы’. Емельян стукнул кулаком по столу: ‘Не баба — царица, сволочи!’
23 июля царское войско двинулось к Саранску, Настасьин отряд — в Алатырские леса.
Мужики старинных засурских вотчин почетно встречали крепостную царицу. В Кладбищах, Кувакине, Стемасове, Анастасове и Порецком от страшного набата качались купола древних церквушек, на крыши барских домов садились красные петухи. Настасья судила помещиков, жаловала мужикам черный надел и вольность, отправляла Пугачеву обозы с хлебом, мешки серебра, десятки новых казаков. Правительственные войска метались в поисках государственной преступницы и самозванки. На трех офицерах Настасья, широко и весело улыбаясь, захлестнула крепкую петлю, дести человек екатерининских солдат присягнули третьему Петру.
‘Ведьма’, — говорили мужики из ее отряда. ‘Сволочь баба’, — ворчали оренбургские казаки.
В Богородском женском монастыре монашки, перебив соборных старцев, присоединились к Настасьиному отряду. Казаки учили их стрелять, обращаться с конями. В Алатыре взбешенный Михельсон язвительно поучал офицеров: ‘На войне даже солдаты баб насилуют, а вы позволяете себе воевать с бабой’. Офицеры молчали. В Алатырском уезде продолжались ‘мужицкий бунт и бесчинство’.
…В сельце Козловке отряд отдыхал. В приказчичьей избе Настасья, зябко кутаясь в горностаевую шубу (взяли из приданого княжны Енгалычевой), чесала русые тяжелые косы. В зеркале улыбалось задорное обветренное лицо с крутыми собольими бровями. Девушка вздохнула… Царица. Год назад господа за человека не считали — теперь в ногах валяются, мужики похабничали — теперь умрут, коли прикажет. Царица… Добраться бы до Москвы, найти Эспера да на Красной площади колесовать живого, чтобы кровь наземь капала, чтобы рычал и корчился от нечеловеческой боли… На палевом небе таял печальный августовский закат. Ржали лошади, переругивались казаки, за рекой надрывно плакал пастушеский рожок. Прислужница (из богородских монахинь) тихонько доложила: ‘Гонец от государя’. Высокий бородатый казак перекрестился на икону и, бухнувши на колени, прохрипел: ‘Государь да велел сказать, что Пенза взята’.
Настасья обрадовано ахнула.
— А также велел тебе собрать казаков и выйти к Саратову, дворян по дороге примерно наказуя.
Ночью отряд потаенной лесной дорогой двинулся к Пензе.
Пугачев, окончательно оставив мысль о взятии Москвы, двигался к дому. Его армию железным кольцом сжимали огромные правительственные войска. Сегодня пензенские обыватели под колокольный звон присягали третьему Петру, завтра генерал Михельсон порол их за это плетьми нещадно. Граф Панин, едкий умница, жестокий крепостник и высокомерный барин, приятно улыбаясь, собственноручно пытал ‘особо важных злодеев’. Поэт Державин для острастки поголовно выпорол мужиков своих вотчин. Но ‘мерзкий бунт’ разрастался. В Курмышском уезде пятьсот баб из деревень Ляховой, Ждановой и Путиловой, ‘вооружившись вилами и топорами… перебили великое множество дворян’. Алатырские помещик трепетали от имени крепостной царицы княжны Владимирской. Инзар, Нижний Ломов, Керенск и Борисоглебск были разгромлены пособниками самозванца. В Пензенском, богатом крепостными, заводами крае орудовал пугачевский атаман-холоп Иван Евстигнеев. Ткачи местных суконных фабрик ломали машины и раздавали готовые сукна государевым солдатам. Крестьяне чинили на пути Пугачева мосты и дороги. В подмосковных селах бунтовали мужики. Вольтер ехидно справлялся: ‘Как поживает маркиз де Пугачев?’ ‘Революция’, — шептали дворяне. ‘Сволочь’, — дрожащими губами отвечала Екатерина.
…Несколько дней Настасья не слезала с лошади — отряд догонял Пугачева. Царапали ветки, сырыми сумерками дышали вечера, мелькали болота, затянутые нежной ряской, кладбища, берестяные часовенки и деревушки. В двадцати километрах от Саратова нагнали ‘царское войско’. Настасья бросилась к Пугачеву. Он похудел, осунулся, глаза слезились от напряжения (почти не спал), и только большие, уверенные руки спокойно и мягко сдерживали рвущегося иноходца.
— Настенька, — Емельян улыбнулся, — ты погодь, приедем в Саратов, расскажешь о своем еройстве, а сейчас находись при мне неотлучно.
— Государь, — у девушки срывался голос, — у меня две пушки да порох…
— Погодь, погодь, в Саратове все расскажешь.
Саратов заняли после боя. На Соколовой горе из пушек несколько часов бахали по древней деревянной крепости. Емельян в подзорную трубу глядел, как Настасья металась в ожесточенной драке с остатками гарнизонной команды. Наконец купцы открыли ворота, и под колокольный звон казаки вошли в город. Приняв присягу, после обедни и торжественного обеда Пугачев заперся с Настасьей. Требовал отчет за каждого человека, подсчитывал, сколько добра и денег захвачено в алатырских поместьях. Выругал за горностаевую шубу: ‘Мужики грабят, ты не трожь, я б тебе лучше подарил, царица’. Настасья ежилась и опускала глаза. Перед ней сидел не царь, не полководец, а расчетливый, хитрый купец, в молодости торговавший с Турцией и Польшей, знавший цену каждой нитке кораллов, каждому фунту пороха. Емельян спрашивал так с каждого атамана и, если (не дай бог) тот начинал путаться, бил собственноручно.
Три дня в городе гуляла казацкая вольница. Пугачев заседал в коллегии, ругался с купцами, принимал делегации инородцев и с каждой разговаривал на ее языке. Обучал Настасью наводить пушки, рассказывал о законах артиллерийского искусства. Вечерами просматривал правительственные газеты, расспрашивал о Москве, о господах, о театре. Девушка отвечала сдержанно и робко (до смерти боялась Емельяна). И только ночью, зарывшись в подушки, думала о своей странной, перепутанной судьбе. Неужто Емельян и впрямь будет царем? Неужто она, холопка, увидит чужие города, сверкающие дворцы, неужто не на сцене, а в жизни ей будут целовать руки князья и генералы? А если нет, если разобьет ‘царское войско’ Панин? Настасья вздрагивала. Горло перегрызет тому, кто подымет руку на Пугачева. Жизнь, последнюю каплю крови отдаст за крестьянское царство и крестьянского царя.
К Пугачеву присоединились мелкие цеховщики, инородцы, волжские казаки и немецкие колонисты. Это были недисциплинированные и неустойчивые солдаты. Они насиловали баб, грабили церкви и разбегались. Они не сознавали общих целей борьбы, боролись за свой кусок земли, за свою корову, за свою жизнь. Революция, начатая рабочими уральских заводов, перерастала в стихийный бунт мелких собственников. Кольцо правительственных войск сильнее и сильнее сжимало разношерстную, раздираемую внутренней междоусобицей толпу. Дисциплина падала. Емельян, измученный и разъяренный до смерти, запарывал провинившихся казаков. Но путь к Москве был отрезан, судьба крестьянской революции решена.
15 августа Пугачев подошел к станице Дубровской. Здесь к войску присоединились волжские казаки. Емельян принял присягу, обедал со старшинами, смеялся, ласкал деревенских ребятишек. Вечером прилег, жалуясь на головную боль. Позвал Настасью, велел почитать что-нибудь вслух.
Для государя отвели ‘персидский дом’. Огромное здание серого камня, похожее на крепость, было построено в 1717 году, когда правительство укрепляло Поволжье от набега кочевников. В верхнем этаже мрачно зияли круглые отверстия для пушечного боя, нижний давил страшной тишиной сводчатых комнат, и крохотные дверки вели в нескончаемые подземные ходы.
…Емельян задремал. Настасья отложила книгу, подошла к тусклому круглому столу. Пьяные песни, отчаянный мат, бабий визг и ржание лошадей проплывали над улицей. Девушка вздохнула. Неужто скоро конец, неужто ‘царские полки’ растопчут панинские гусары? Пугачев позвал:
— Настенька! — Голос был незнакомый, тоскливый, надломленный. — Настенька, подь сюда, посиди, покалякай… Ну и дом — сущая могила.
Пугачев тоскливо метался на постели.
— Полно, государь, на Дону перезимуем.
— Настенька, — голос государя дрогнул, — Настенька, конец нам, отлетал сокол, сломал крылышки. Да разве с такими (Емельян ткнул пальцем в окно) воевать можно? Грабители, за свою корову бога продадут. — И, помолчав, неожиданно сурово прибавил: — Ежели попадешься, лишнего не болтай, может, еще подымемся.
20 августа 1774 года в бою под Сарептой Настасью ранили и подобрали правительственные солдаты. ‘Государственную злодейку’ велено было вылечить и доставить в Петербург.
Потянулись безрадостные тюремные дни. Корчась от боли, Настасья вспоминала алатырские леса, одуряющий грохот сражений, скуластое лицо Емельяна и насмешки носовских девок: ‘Барыней быть хочешь, ан холопкой помрешь’. Так начинался тягостный, невыносимый бред. Нагло улыбался Эспер, топал ногами Носов, и, дрожа от ненависти, Настасья обоим перекусывала горло, захлебываясь горькой и терпкой кровью. Приходивший поп уговаривал: ‘Покайся, государыня помилует’. — ‘Каяться не в чем, мужикам царица, Емельяну — жена, остальные грехи бог простит’. На пытках закусывала губы и, когда полумертвую отливали водой, упрямо шептала: ‘Царицей, не холопкой помираю’.
После казни Емельяна императрица пожелала видеть ‘предерзкую самозванку’. Девушку привели в Зимний дворец. Навстречу поднялась голубоглазая, слегка обрюзгшая немка. Европейская авантюристка, неутолимая любовница, неверная подруга Вольтера и Дидро, брезгливо улыбаясь, смотрела в измученное детское лицо с гордыми, искусанными губами. ‘Кто тебе сказал, что ти есть императрис? Императрис есть я’. Екатерина величественно подняла брови. Настасья рванулась вперед. Терпкий ветер августовских вечеров, холодные звезды, конский топот и страшный призрак Емельяна Пугачева ворвались в комнату: ‘Я — царица, тебя ж не знаю и знать не хочу!’
Дюжие гвардейцы оттащили Настасью. Через пять лет она умерла, отказавшись дать показания ‘о беглом воре и самозванце’.
1933
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека