Максим Березовский, Жакова Вера Николаевна, Год: 1935

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Вера Жакова

Максим Березовский

Разбился глиняный тяжелый горшок. Он упал с полки на пол, где сидел ребенок. Мир всколыхнулся, объятый звучанием, неожиданным и резким. Так началось детство. После пришли подзатыльники полупьяного деда — дьячка Глуховской церкви, терпкий запах весенних ветров, сумрачное благолепие церковных служб.
Неуклюжий, с торчащими ушами мальчик пел на клиросе, пас поповских свиней, в свободное время сидел на паперти, невидящими глазами разглядывал знакомые лужи, мазанки и черешни. Он жил в мире не рожденных звучаний.
Они таились в шелесте листьев, в мерцании церковных лампад, в ругани расходившейся попадьи, и даже молчание было звуком. По ночам они наполняли комнату, мешая дышать. Максим вскакивал и выбегал во двор. От звезд, от подсолнухов, от листьев акаций поднимался сладостный туман мелодий. Этого нельзя было спеть или сыграть на разбитой, истерзанной скрипке, доставшейся деду от какого-то иноплеменника. Это было мучительно и невыразимо.
В 1755 году дед отвез десятилетнего Максима в Киевскую бурсу — училище, сочетавшее схоластические традиции польских иезуитов и легкость нравов Троицко-Сергиевского монастыря. Дьячкова внучка приняли с трудом. Через несколько дней, оставив три копейки ‘на книги, баню и сапоги’, Иван Березовский уехал в Глухов.
Максим учился отменно плохо. Каждодневные порки, издевательства и насмешки учителей он воспринимал равнодушно. Выждав, когда товарищи уходили из промозглой бурсацкой каморы, мальчик доставал скрипку и, закрыв глаза, начинал играть. Раньше даже тишина источала музыку, теперь музыкой хотелось передать, как летят журавли, как девки, покачивая плечами, идут за водой, как на базаре шумят и ссорятся подвыпившие казаки.
Под пасху бурсаки, возненавидевшие Максима, выкрали и пропили скрипку в шинке. Тихий и ленивый мальчик рассвирепел. ‘За буйство и непристойное поведение’ его бросили в карцер. Дьячков внук и мужицкий правнук корчился на каменных плитах, молился и плакал. Так из разброда мыслей родилось новое, обжигающее чувство — ненависть.
В бурсе голодные, запоротые парни по складам читали Горация, испуганно косясь на экзекутора, вели диспуты о величии бога, по приказанию начальства писали похвальные вирши петербургским митрополитам. Максим искренне и упорно презирал книги. Мир, объятый звучанием, надвигался на него, гася и притупляя мысли. Часами большеголовый, большерукий мальчик простаивал перед слепцами, слушая старинные напевы, и после метался под страшной тяжестью невыраженных чувств.
Жизнь без скрипки была немыслима. Максим пошел в церковный хор. После первой же службы его вызвал ректор, епископ Виссарион, и, поставив для поцелуя холеную руку, сказал:
— Господь наградил тя ангельским голосом. Старайся — и составишь украшение обители сей.
В 1758 году в Киев заехал граф Румянцев. Пение Максима поразило его.
-Кто сей хлопец? — спросил он ректора.
-Из крестьян, ваша светлость, по сему ж ленив и непослушен.
Граф тряхнул высоким, в серебряной пудре, париком:
-Оного хлопца желаем взять в Петербург.
Виссарион понимающе улыбнулся:
-Лицом не виден, нравом угрюм, телесами неповоротлив.
Румянцев нахмурился.
-Нрав человеческий исправить возможно. — И по-французски резко прибавил: — Потрудитесь, чтобы мальчика собрали в дорогу, завтра я уезжаю, он поедет со мной.
В первые же дни дороги Румянцев вспомнил слова Виссариона о дикости талантливого бурсака. Забившись в угол холопьей повозки, Максим угрюмо молчал, а на приказание графа спеть что-нибудь, сопел и мычал. Граф краснел, дворня фыркала…
По ночам, на привалах, когда холодели звезды и от земли поднимался сладкий запах вянущих трав, мальчик уходил в степь.
Петербурх… В Петербурхе без вести пропал отец — музыкант, изобретатель и пьяница. Петербурх — город, где решится его судьба.
Сунув Максима в придворную певческую капеллу, Румянцев навсегда позабыл о нем. Замкнутый и неповоротливый подросток очутился среди дворцовой челяди и придворных актеров.
Придворная певческая капелла образовалась из хора ‘государевых певчих дьяков’. Итальянские композиторы и капельмейстеры, полуголодные бродяги, привозившие в столицу российской империи искусство, немало намучились, прежде чем потомки царских регентов и певчих научились развлекать играющих в ломбер вельмож мелодиями fЙtes qalantes. Березовский не застал Франческо Арайя — автора опер ‘Сила любви и ненависти’, ‘Цефал и Прокрис’. Угодливый и хитрый Манфредини, забитый и мечтательный Иосиф Старцер только начинали свою карьеру. Но взбалмошный и с суровый Франческо Цоппи, придворный капельмейстер и дирижер, сразу же заметил Максима:
— Ти есть талант! — кричал ошарашенному мальчику рыжий венецианец. — Ты будешь великий маэстро… Я желай с тобой заниматься!
…Подобно другим певческим ученикам, Максим жил в какой-то проплесневевшей каморке, питался объедками с дворцовых лакеев, потел на репетициях, пел в операх Раупаха и Манфредини. Цоппи сдержал свое слово. Через несколько месяцев мальчик превосходно играл на клавесине, болтал по-итальянски, через год управлял камер-концертами. Но мир звучаний двоился причудливо и странно. Плеск Невы и крики барышников звучали по-одному, Скарлатти и Монтеверди, Люлли и Куперен — по-другому. Максиму казалось, что они приукрашивали жизнь, что даже для них она была непосильной. И вечером за клавесином мальчик мучительно искал разгадку этих противоречий.
В комнату вползал рассвет, предвещавший репетиции и концерты. Клавесин замирал, словно разбитый корабль, не доплывший до берега. Так поднималась тоска о Глухове — о садах, набухших дождем и туманом, о полуденной тишине лесов, когда замирают птицы и солнце поет, как золотая труба.
В 1761 году умерла ‘веселая Лисавет’, чье царствование вошло в историю десятками жестоко подавленных восстаний и тысячами засеченных мужиков. На престол вступил урод и эпилептик Петр Третий. Через несколько месяцев худосочного императора задушили в Ропше, Максиму запомнились канты ‘на смерть’, оперы и оды ‘на восшествие’, черное платье и беззвучные глаза новой императрицы Екатерины Великой.
Жизнь на дворе шла по-прежнему. На балах и куртагах остервеневшие от духоты и усталости музыканты исполняли оратории, сонаты и бесконечные менуэты. Цоппи пьянствовал. Максим, сказавшись больным, не выходил из комнаты. Он устал от размеренной торжественности придворных празднеств, он чувствовал, что ненавидит оды и пасторали. Это не музыка, это не настоящее, это только для равнодушной толпы ‘первых лиц Российской империи’. В Киеве слепцы пели сказочнее и красивее, в Глухове юродивый Мартьяшка гнусавил искренне и проще. Клавесин, как зверь, коричневый и молчаливый, укоризненно улыбался оскалом клавиш. Максим протягивал руки, и зверь корчился от боли и отчаяния.
Раз вечером к Березовскому заглянул Цоппи. Юноша на полуфразе оборвал мелодию. Венецианец улыбнулся:
— Я слышал, как ты играешь, и пришел поговорить с тобой. — И неожиданно рассвирепев, жестоко бросил: — Оставь музыку, ибо это искусство проклято богом, оставь музыку, — или ты умрешь… Ты будешь мучиться всю жизнь, ты будешь всю жизнь развлекать толпу разжиревших негодяев… Развлекать — ничего больше. И самый отчаянный крик твоего сердца они поймут как неверный аккорд.
Цоппи судорожно вздернул плечами.
— А прочем, я болтаю лишнее… Я только хотел сказать, что ни один порядочный музыкант не имел куска хлеба под старость, ибо в старости трудно угождать и странствовать в погоне за удачей. Ты знаешь о Бахе? Этот великий музыкант всю жизнь искал ‘службы с музыкой’. Он всю жизнь натыкался на ‘немузыкальных’ князей и принцесс. Купцы забывали платить ему свадебные и похоронные сборы, князья и впрямь считали его ‘послушно преданным слугой’. А он был очень спокоен, холоден и несчастен. Ты ребенок, ты тешишься музыкой, ты не знаешь, что такое унижение, ты не знаешь, как тяжело прославлять то, что ненавидишь… Но ты самый талантливый из всех неотесанных болванов, с которыми мне приходится иметь дело.
И я говорю — брось музыку, ибо наш мир не приспособлен для нее…
В комнату вползла ночь и оглохшая тишина. Рыжий человек с коричневыми, прозрачными глазами опустил голову на разорванное кружево жабо. Максим молчал, положив отяжелевшие руки на холодную крышку клавесина.
Неожиданно и легко пришла первая юношеская любовь. Давали ‘Альцесту’ Раупаха. Максим, одетый воином, сидел на груде декораций. Напротив, прислонившись к бутафорским развалинам, девочка в тяжелом парчовом платье худеньким руками поправляла огромный парик. Юноша равнодушно смотрел на голые угловатые плечи, но девочка повернула голову и неожиданно улыбнулась. В оркестре флейта залилась веселым смехом, точно ее щекотал угрюмый фагот, на страстный призыв кларнета — зверя с яростными прыжками — неожиданно и жестоко зарокотал кровожадный тромбон. Девочка улыбнулась — шорох ослепительного листопада таился в блеске острых, прохладных зубов. Через месяц , 16 октября 1763 года танцовщица придворного театра Франческа стала женой певчего Максима Березовского.
Женитьба заставила думать о хлебе. Максим понял, что он нищий. Он понял, что музыка при дворе — ремесло и погоня за удачей. Он пел в капелле, играл в камер-концертах, состоял регентом в какой-то церкви — но денег не было.
Через год родился ребенок — девочка Елена. Франческа разрывалась между репетициями и крохотным, жадным существом. Ей недавно исполнилось семнадцать лет, но путь от уличной неаполитанской плясуньи до придворного театра российской императрицы мог состарить даже Венеру. Максим любил жену и ради нее ласкал безобразный пищащий комок, который Франческа смешно и ласково называла Линя.
Раз ночью она сказала мужу:
— Ты знаешь, наше искусство никому не нужно… Во время действия знатнейшие зрители грызут орехи, ругаются, смеются. У театра толпа холопов кидает в окна кирпичи и поленья. А нынче я не могла танцевать — музыку заглушали крики: у подъезда секли двух перессорившихся кучеров. — И, тихонько всхлипнув, прибавила: — Графиня Шувалова, которая меня любит, находит все мои платья неприличными. Но ведь она знает, что я никогда в жизни не стану клянчить ее вонючие обноски.
‘Минувшего сентября 22 дня 1765 года прибыл сюда славный виртуоз г. Бальдассарре Галуппи, прозванный Буранелло. Он выписан по всемилостивейшему Ея Императорского Величества повелению первым при здешнем императорском дворе капельмейстером и удостоился счастья, что Ея Императорскому Величеству предоставлен был в первый день своего приезда’.
Цоппи отбросил ‘Ведомости’:
— Я знаю Бальдассарре, он очень талантлив, но он любит вино и женщин, поэтому давно разлюбил музыку… А может, он поймет тебя?
Максим улыбнулся:
— Не токмо итальянские маэстро — холопы меня не понимают, почитая за врага, бездельника и безумца. — И, сжав брови, прибавил по-итальянски: — Ты прав, настоящая музыка печальна, — как сама жизнь, ее никто не захочет понять.
Галуппи, изысканный и надменный, на репетициях таскал непонятливых певчих за волосы, на спектаклях заглушал крики и чавканье публики громкими ариями — отзвуками венецианской оперы-буфф.
На одной из репетиций Галуппи дал Максиму пощечину за неверный аккорд, а после пришел в крохотную, темную комнатушку музыканта и, виновато улыбаясь, попросил юношу сыграть что-нибудь. Максим покорно подошел к клавесину, и в комнате зазвучали вещи — поломанная кровать, колченогие табуретки, грязные, отсыревшие стены. Галуппи рвал бирюзовые пуговицы красного бархатного кафтана:
-Лучшие песни поются голодными. Я слышал итальянских бедняков и оборванных пьяниц из кабаков Парижа. И ты будешь великим музыкантом — надо учиться… — Маэстро задыхался. — Есть старинная легенда о певце, за которым всегда следовала пантера. Люди думали — зверь очарован песней. А было просто. Певец от боли и напряжения исходил кровяным потом — зверь шел, одурманенный кровью. И за тобой будут ходить. В твоем искусстве — кровь.
Максим с грохотом захлопнул клавесин. Галуппи встал.
— Я ухожу. Ты должен ехать в Италию. Императрица думает: музыка — искусство для развлечения ее фаворитов. Она ничего не понимает в искусстве. Но она должна узнать, что среди ее подданных есть настоящие музыканты.
Между тем в январе 1766 года от голода и сырости заболел ребенок. Десять суток обессиленная Франческа с обезумевшими от муки и ярости глазами исступленно металась с извивающимся тельцем на руках, замкнутая четырьмя стенами своей коморки. Ребенок стонал жалобно и покорно. Этот стон рождал звучания — мерцающие терции минора. Задыхаясь от ужаса и боли, Максим кричал на жену, требуя, чтобы она не пропускала репетиций. Иногда забегал Цоппи.
На одиннадцатый день, вернувшись с куртага, Березовский застал жену в кровати с мертвым ребенком. Казалось, она, усталая, задремала с ребенком. И после, глядя на мужа ненавидящими глазами, одевая мертвую девочку, прошептала:
— А новые туфельки Лине впору…
На кладбище, когда спускали гроб, просила могильщиков:
— Осторожней!
Максим запомнил стеклянные перезвоны оснеженных берез и металлическое стаккато мерзлой земли. Дома Франческа сказала:
— Смерть так стара, что с ней почтительно разговаривать по-латыни. Но пусть другие ее просят — а я прикажу — приди! И она придет.
Так начался бред.
…Когда Максим открыл глаза, Цоппи заулыбался.
— Где Франческа? — спросил юноша.
— Ты был болен. Франческа ушла к ребенку. У тебя есть музыка, ты должен остаться.
22 августа 1766 года в Янтарной комнате, когда императрица ‘забавлялась в картах’, придворными певчими был исполнен концерт, сочиненный Березовским.
— Ваше сочинение, господин Березовский, не имеет ничего возвышенного и галантного. Но говорят, что у вас есть талант. Вы поедите в Италию.
Максим, задохнувшись, поцеловал холеную, холодную руку.
Через несколько месяцев он покинул Петербург.
…В круглой комнате, заваленной книгами, клавиши клавесина пламенели отблесками заката. Лысый человек с распухшими ногами и точеными пальцами высохших рук устало и ласково смотрел на Максима.
— Вы ученик Цоппи? Я очень рад. Я надеюсь, что мы поладим с вами.
Максим молчал. Неужели этот задыхающийся от кашля старик и есть великолепный падре Мартини, король контрапункта и ‘отец музыки’?
Старик улыбнулся.
— Вам нравится Италия? Что вы делали в Риме? — И, помолчав, прибавил: — Я вижу, что вы не хотите разговаривать со мной, поговорите с клавесином.
Неуклюжий, вихрастый парень подошел к инструменту…
Максим оборвал мелодию. Падре вытер пот, выступивший на лбу.
— Вы — великий музыкант. Вами будет гордиться мир. Несчастный старик, коего вы видите перед собой, с радостью принимает на себя звание вашего учителя.
Через несколько дней, выслушав повесть Березовского о его жизни и поисках, падре Мартини сказал:
— Цель музыки благородна. Музыка существует для того, чтобы петь хвалы богу. Но музыка, подобно астрономии, есть наука математическая, — и посадил юношу за контрапункт.
Привыкшему к беспорядочной жизни и свободному сочинительству Максиму стоило больших усилий писать ‘по всем правилам музыкального искусства’. Бросив клавир и разлинованную бумагу, он спускался вниз, в круглый кабинет монаха. Сначала Мартини хмурился, после заставил Максима помогать себе. С 1750 года он работал над ‘Всеобщей историей музыки’. Березовский старательно перетаскивал для падре книги и рукописи и в конце концов пристрастился к их чтению. ‘Природа фуги’ Марпурга, ‘Искусство музыки’ Кирхера чередовались с Данте и Блаженным Августином. По настоянию Мартини Березовского освободили от многих уроков в Болонской музыкальной академии, слушателем которой он числился. Максим очутился среди книг, звучаний, под ласковым и лукавым взглядом задыхающегося от астмы старика.
Занятия контрапунктом и гармонией, чтение старинных песенников и хроник привели Максима к выводам, неожиданным для него. Он понял: музыка — самое земное, самое человеческое искусство, помогающее людям жить, облегчающее их страдания, славящее их победу.
Раз вечером, когда Мартини, бросив на стол гусиное перо, сидел молча и задумчиво, Максим спросил:
— Падре, вы говорили, что музыка существует для того, чтобы петь хвалы богу. В Лимбургской хронике, которая вам нужна, написано: ‘В 1374 году некий прокаженный монах изобрел много веселых песен, которые охотно повторяли следовавшие за ним здоровые люди, а мастера играли на дудках’. Мне кажется, эти песни прекраснее и полезнее многих месс, которые поются в ваших церквах.
Падре недобро улыбнулся:
— Это слуга сатаны. Истинная музыка, как и всякое искусство, предназначается для бога. Только бессмысленная чернь или ничтожные лавочники в неаполитанском общедоступном театре развлекаются музыкой, — монах судорожно сжал брошенное перо. — Если бы ты больше думал о боге, тебе бы легче жилось. Ты бы мог стать музыкантом папской капеллы, ты бы не зависел от диких нравов властителей своей страны. Наконец, бог сохранил бы тебе жену и ребенка.
Максим уронил на пол тяжелый, переплетенный в свиную кожу фолиант.
— Франческу и Лину отнял не бог. Они ушли сами. Ушли, потому что невозможно жить в мире, сотворенном богом…
К Мартини со всех концов Европы приезжало множество музыкантов и любителей музыки. Первые — чтобы усовершенствовать свое искусство, вторые — чтобы засвидетельствовать почтение королю контрапункта. Однажды, спустившись вниз, Максим застал в кабинете монаха неизвестного юношу. Порывистый и смуглый, с надменными губами, он что-то рассказывал Мартини. Тот улыбался:
— Познакомьтесь, это — молодой художник, любящий музыку и потому удостоивший вниманием бедного, больного старика — Франсиско Хосе де Гойя, а это — русский музыкант, очень талантливый, но своевольный.
К падре постучались, Максим увел испанца к себе.
В Большом кафе, где актеры, со всех концов света съезжавшиеся в Болонью, ловили антрепренеров, Гойя и Березовский провели целую ночь. И на рассвете, когда за столиками захрапели бездомные пьяницы, а женщины с подбитыми глазами стали шляться тише и ленивей, Гойя сказал:
— Я ненавижу людей, ты слышишь? Я знаю, что они корыстолюбивы, заносчивы и ничтожны. Мне двадцать лет, я не встретил ни одного человека, который бы приласкал меня, я не помню ни одного, кто бы, разговаривая со мной, думал обо мне. Я пишу святых, а мне хочется писать отвратительные рожи озлобленных идиотов, готовых пожрать каждого, подобного им. Меня многие хвалят, мне завидуют. Еще бы: сын мужика — и при дворе, пишет портреты инфант. А я — я вижу во всех одно — тупое себялюбие, корысть и злость. — И жадно вдохнув холодный утренний воздух, прибавил: — Наши пути, кажется, сходятся. Ты должен прославлять бога, а я — императоров. Это потому, что нет на свете страны счастливых людей и счастливого искусства.
— Ты преувеличиваешь, — возразил Березовский. — На свете есть добрые монахи…
Испанец оскалил зубы:
-Ты думаешь, я пьян? Ошибаешься, мои слова ты будешь вспоминать чаще, чем тебе захочется…
В мае 1770 года в Болонье должен был состояться конкурс композиторов. Березовский готовил для него четырехголосную фугу. Мартини, со слезами слушая игру вихрастого ‘московита’, говорил:
-Я знаю, ты любишь, ты понимаешь грешную землю и грешных людей. Но ты еще вспомнишь о боге, и бог покарает тебя.
В Болонью съезжались музыканты, антрепренеры, меценаты и любители музыки. В кабинете Мартини целыми днями толпился народ. Березовский, объятый непонятной ленью, валялся в кровати. Однажды послушник позвал его вниз:
— Там господин Моцарт…
Максим стремительно распахнул дверь. Падре блаженно и строго улыбался.
— Сегодня великий день. Я вижу юношей, которые музыкой потрясут мир и прославят бога.
Максим исподлобья смотрел на хрупкого подростка. Глаза Моцарта — серые, с черными, предельно расширенными зрачками, — напоминали глаза Франчески, метавшейся по комнате с умирающей Линой.
— Вы много путешествовали? — спросил Максим.
— Да, отец ездил со мной по разным городам.
Разговор не клеился. ‘Чудо-ребенок’ смущался и, несмотря на усиленные просьбы Мартини, категорически отказывался играть.
…Уже два дня длился конкурс музыкантов. Зал академии был набит людьми… Итальянцы, французы, англичане, немцы улыбались, плакали, стонали, завороженные ревом органа, трепетом лютней, сладострастной истомой гобоев и флейт. На третий день было назначено выступление Моцарта и Березовского. Утром Мартини сказал:
— Сын мой, я послал приглашение вашему послу. Я хотел, чтобы он послушал твою игру. Но он не приехал. Ты единственный русский среди музыкантов…
На креслах в тяжелом тумане неостывших звучаний задыхались люди. К раскрытому клавесину подошел одетый в черное подросток. Потрогал клавиши — и вдруг блистательный грохот аккордов раздвинул стены. Детство — детство обреченного гения, детство, оледененное милостивыми улыбками коронованных особ, детство, полное унижений и тоски, — рождало труднейшие пассажи и горькую неуловимую печаль в бравурных руладах.
И когда воздух раскалился от аплодисментов. Максим начал четырехголосную фугу. Легкий поступью бездомного бродяги в зал вошла полуголодная, растоптанная юность. Люди стихли, аплодисментов не было. Но затем толпа кинулась на Максима, словно желая растерзать его.
Кто-то предлагал место капельмейстера при венском дворе, какой-то монах доказывал, что все гениальные композиторы служили мадонне, кто-то совал контракт концертной поездки по Европе. Березовский молчал, опустив тяжелые бессильные руки.
…На другой день ‘чудо-ребенок’ и его отец покидали Болонью. Максим вышел их проводить. В окно кареты высунулась большая голова Вольфганга.
— До свиданья… Ты играл очень хорошо, гораздо лучше меня.
Карета тронулась, оставляя ученую жирную Болонью, город купцов, нотариусов и академий.
— Музыка не принесет вам счастья, — послышался из глубины надменный и насмешливый голос старшего Моцарта.
Оставленный при академии ‘для усовершенствования’, Максим еще около года занимался при падре Мартини контрапунктом и композицией. Спор о том, для кого музыка, — для бога или для людей, — оставался неразрешенным. Падре, качая головой, говорил:
— Помни, посмертная слава — забвение. А люди не в силах дать большего. Истинное спокойствие и радость вдохновения дает только бог.
Но Максим знал, что вдохновения нет, есть мучительная замкнутость, когда в каждом шорохе — мелодия, в молчании — звук, и надо заставить скрипку или клавесин повторить это. Он знал, что лучшая радость — радость толпы, объятой пением и пляской.
В церкви Сан-Франциско открылись новые мощи. Рассказывали, что это великий отшельник, заморивший себя голодом. Высохший коричневый труп, судорожно скорчившись, лежал среди вишневого бархата и тяжелой душистой парчи. Максиму запомнилась улыбка — оскаленные блестящие зубы, крепкие зубы простолюдина. К святому приходили сотни поклонников, падре Мартини писал для него хорал. Березовский в порыве необъяснимого любопытства заходил в церковь каждый день.
Однажды торжественную службу прервал страшный крик. К раке бросился парень, оборванный и грязный, с тусклыми глазами пьяницы и подвижными пальцами уличного вора.
-Маргелло… Джиованни Маргелло… — Парень задыхался. — Бог покарал меня, я убийца. Эти нетленные мощи — труп моего товарища, с которым мы чеканили фальшивую монету и которого я задушил за лишнюю болтовню. Я спрятал его в подвале, он пролежал десять лет и теперь явился, чтобы покарать меня…
Парня схватили. Максим, растерянный и потрясенный, вышел на улицу. Падре, выслушав его рассказ, нахмурился.
— Лучше писать музыку для бога, чем для подобных дикарей…
Максим опустил голову. Он понял, что бога нет, что самая божественная музыка принадлежит человеку.
Через несколько дней церковь Сан-Франческо закрыли на ремонт.
Березовский с рекомендательными письмами Мартини поехал в Рим представиться русскому послу, и если, — предупредил монах, — паче чаяния, ты окажешься ненужным сейчас в России, поезжай в Неаполь и Венецию. Там ты сможешь пополнить свои знания и соберешь мне материалы для последнего тома ‘Истории музыки’.
Несколько дней Березовский ходил в русское посольство. Разжиревший лакей, плотно притворив двери кабинета, сообщил:
— Заняты. Приказали обождать.
Кусая губы от бессильного бешенства, Максим часами сидел в пустой приемной. В дальних комнатах звенели женские голоса, кто-то играл на клавесине, кто-то требовал заложить карету. Вечером лакей говорил:
— Граф приказали прийти завтра.
Максим уходил, еле сдерживая слезы. На Пьяцца Бокка делла Верита у фонтана он заканчивал вечер. Два морских полубога сплетали чешуйчатые хвосты и, выпрямив мускулистые торсы, держали большую раковину. Вода рокотала глухо и сладко, пахло рекой, дымом и пылью.
Наконец граф удосужился принять композитора. Важно кивнув головой, прочитал письмо Мартини.
— Государь мой милостивый, — он лениво и равнодушно пожевал губами, — любезной отчизне нашей не до музыки. Предерзкий самозванец Емелька Пугачев учинил на Яике бунт и бесчинство. Государыне солдаты надобны — не музыканты. А ежели итальянцы вас на полном содержании при академии оставили — учитесь, прославите всемилостивейшею матушку нашу.
Посол поднялся. Максим, шатаясь, вышел из кабинета. Хотелось одного — умереть, ибо нет худшей муки, чем ожидание, нет худшего несчастья, чем талант, ненужный своей стране.
Днем в комнату Березовского постучали. Человек в желтом с серебряной вышивкой камзоле извинился за свой неожиданный приход.
— Но, — прибавил незнакомец, — у меня к вам дело огромной важности.
— Садитесь, — проворчал Максим. — Что вам от меня нужно?
— Вас хочет видеть законная российская императрица.
Композитор насмешливо улыбнулся:
— Разве ее величество прибыла в Италию? Я не слышал.
— Не смейтесь, сударь. Императрица, вернее великая княжна Елизавета (‘Великая княжна Елизавета’ — авантюристка, неоднократно изменявшая свое имя и версию о своем происхождении. Известно, что в Риме она называлась княжной Таракановой и выдавала себя не за жену, а за сестру Пугачева — прим.) вынуждена скрывать свое имя. Ее муж, храбрый генерал Пугачев, сейчас в России ведет войну за русский престол. Княжна из Персии через Голландию попала в эти края.
— Жена Пугачева?
— Да, законная, русская…
— Пойдемте, немедленно пойдемте, — прохрипел Максим, не попадая в рукава кафтана.
…Максим вошел в комнату, обтянутую голубым штофом. С дивана поднялась стройная, порывистая женщина в зеленовато-сером платье. Карие, слегка косые глаза поражали глубиной и странным фосфорическим блеском: властные, чувственные губы, улыбались приветливо и спокойно.
— Господин Березовский? Я очень рада. Я много слышала о вашем чудесном искусстве. Я надеюсь, что не только здесь, но и в России оно найдет признание и достойную оценку.
Композитор вспыхнул.
Так было найдено счастье — необузданное счастье творчества и надежды. Максим обрел смысл, люди казались хорошими. Максим, назначенный придворным капельмейстером княжны, засел за ‘Демофонта’. Героика и пафос освободительной войны, прекрасная ярость человеческих страстей не укладывалась в формы, заученные у падре Мартини. И опьяняющая мука поисков рождала радость — радость, в которую было страшно верить.
В июле 1774 года княжна со своим двором переехала в Рагузу, 6 октября — в Рим. Березовский не видел ничего, кроме разлинованной бумаги, клавесина и сияющих карих глаз. Протест, дерзость, борьба — понятия, о которых Максим раньше не мог, не смел думать, теперь воплотились в черноволосой порывистой девушке. Вокруг нее группировались польские конфедераты, потерявшие родину, немецкие купцы, мечтавшие о рудниках Урала, французские банкиры, папские чиновники. И пусть в коридорах виллы Жиорани иногда шепотом передавали: ‘авантюристка’, ‘самозванка’, ‘распутница’ — для Максима княжна была подругой, помощницей ‘предерзкого вора’ Пугачева, двигавшего взбунтовавшихся холопов на Москву.
В Риме около княжны появился граф Алексей Орлов., адмирал русского флота, стоявшего на якоре в Ливорно. Он неожиданно, хотя достаточно снисходительно, узнал Максима.
— Вы здесь, господин Березовский? Государыня оценит ваши старания.
Композитор удивленно посмотрел на жирного, самодовольного великана. Неужели княжна может искренне выносить его присутствие? И вечером, оборвав аккомпанемент (княжна прекрасно играла на лютне), спросил:
— Ваше величество, я знаю ваши цели, я преклоняюсь перед подвигом вашего мужа, но я хочу вас спросить…
Княжна нахмурилась.
— Вы об Орлове? Поймите, мне нужен флот, я не хочу останавливаться на полдороге. Мое место в России.
‘Демофонт’ приняли к постановке в Пизанском оперном театре. Березовский разрывался между репетициями и поездками в Рим, к княжне. Иногда казалось, что сияющие глаза, полумрак театра, мечты о Петербурге — сон, наваждение, выдумка. Проснуться, тряхнуть головой — и снова одуряющая, тоскливая безысходность. Но приходил вечер, композитор спускался в салон княжны, видел толпу оживленных людей, обсуждавших богатства России, — и опять верил, ждал.
15 февраля 1775 года княжна переехала в Пизу. 20-го была назначена премьера ‘Демофонта’. Максим не находил места от непонятной, отчаянной тоски.
…Звенели скрипки, глухо рокотали лунные диски литавр. Филлида — возлюбленная Демофонта — пела песенку о тоске ожидания, о радости встречи. Максим бродил за кулисами растерянный и неловкий. Загримированные актеры, служители и музыканты удивленно пожимали плечами, глядя на всклокоченного человека. Максим думал: ‘И это мое. Это написал я. Но ведь это не то, это не настоящее’.
После первого акта театр потрясли аплодисменты. Зажав уши, Максим бросился в чулан, куда складывали декорации. Его нашли и вытолкнули на сцену. Люди восторженно кричали и топали. После, в ложе княжны, припав к руке женщины, закутанной в розовый шелк, композитор спросил:
— Ваше величество, вы довольны?
Карие, влажные глаза блеснули лукаво и удивленно:
— Господин Березовский, это прекрасно, это лучшее, что я когда-либо слышала. Но в Петербурге, В России, вы должны превзойти сегодняшний успех.
И ночью в комнате, заваленной цветами, слушая светлый лепет пизанского дождя, Максим решил: ‘Демофонт’ — репетиция, а представление будет в Петербурге’.
22 февраля княжна со свитой поехала в Ливорно на маневры русского флота. Садясь в шлюпку, подозвала Максима.
— Не скучайте, хорошо? Хотя здешние дамы, очарованные ‘Демофонтом’, развлекут вас.
Орлов сладко и самодовольно улыбнулся. Проводив глазами удалявшуюся шлюпку, Максим пошел бродить по городу.
Вернувшись вечером, композитор застал на вилле княжны развороченные сундуки и отряд полиции.
— Где ее величество?
Офицер нагло улыбнулся:
— Я не знаю, о ком вы говорите. Если об этой авантюристке, то она взята под стражу. Боюсь, что ее приспешников ждет та же участь.
Эту ночь Березовский провел в портовом кабаке…
В апреле 1775 года Березовского вызвали в Россию.
Екатерина беспощадно уничтожала все, что хоть внешне напоминало тень ‘бунтовства’. Максима зачислили певчим в придворную капеллу. Ни диплом Болонской академии, ни партитура ‘Демофонта’, ни уверения композитора в том, что он ‘голосом слаб’, не привели ни к чему. Италия, казавшаяся преддверием к будущему, была счастливым прошлым. Будущего и настоящего не было. Была равнодушная, чавкающая толпа российских вельмож, темная каморка без клавесина, концерты, куртаги, фейерверки. И Максим вспомнил Данте: ‘Нет большей скорби, чем вспоминать счастливые времена в страданиях’…
Композитор стал пить. Это был единственный выход и спасение. В бреду, окруженный сорвавшимися с линеек нотами — удушливыми, мохнатыми цветами на длинных ножках, — Максим вспоминал Моцарта и Гойю. Ну что же, они тоже обречены. Обречены на голод и одиночество. Обречены прославлять то, что ненавидят.
За непосещение спевок Максиму пригрозили ‘телесным внушением’. Рассвирепевший композитор бросился к императрице. Ему посоветовали ‘не беспокоить ее величество подобными мелочами’. И только Потемкин удосужился выслушать Березовского. Зевая, сказал:
— Хочу в Кременчуге основать музыкальную академию. Составь прожект и будь директором оной.
Окрыленный Максим принялся за работу. Но когда огромный ‘прожект’ был готов, оказалось, что Потемкин забыл о нем.
Цоппи, оставивший музыку, жил в Петербурге в покое, Максим ненавидел, не узнавал его при встречах. Но в сентябре 1777 года, когда на переданное императрице письмо с просьбой, чтобы его перевели из хора в оркестр, после двухнедельного ожидания ответили: ‘Ее величество не до вас’, Березовский побрел на Васильевский, где жил его учитель.
Пришел, наполнил комнату запахом водки и дождя, холодом. Пришел, тонул клавиши клавесина и сказал:
— Я не хочу жить.
Старик, еле сдерживая слезы, смотрел на измученного, осунувшегося человека.
— Ты рано думаешь о смерти, ты мало пожил.
Максим судорожно улыбнулся:
— Жизнь — что такое жизнь? Бессмысленная погоня за куском хлеба, толкотня в передних вельмож… Для чего жить? Для ожидания, что о тебе когда-то кто-то вспомнит и бросит подачку? Для чего жить, я спрашиваю? Я никогда не буду жить по-человечески…
Растравленный, Максим вернулся домой. Зажег свечу, растопил печку и долго смотрел, как огонь перелистывал партитуру ‘Демофонта’. Потом, качаясь, подошел к столу. Острый блеск ножа источал суровую простоту гаммы. Вспомнилась Пиза, грохот аплодисментов, Франческа, дремлющая около мертвой Лины. Последним было: на пальцах теплая, липкая кровь и гнетущая, одуряющая тишина…
Так умер певчий придворной капеллы Максим Березовский.
1935
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека