Время на прочтение: 9 минут(ы)
Карамзин: pro et contra / Сост., вступ. ст. Л. А. Сапченко. — СПб.: РХГА, 2006.
<...>
Родоначальником беллетристики считается у нас Карамзин. Это не совсем верно, так как и до Карамзина не мало было у нас беллетристики, но вся она была до такой степени лубочна и лишена каких бы то ни было литературных достоинств и до такой степени ныне она забыта, что за Карамзиным все-таки остается звание родоначальника, так как упростивши литературный язык и дерзнувши впервые писать, как говорят, он первый начал писать повести легко и удобочитаемые. Ему же принадлежат и первые попытки исторических повестей. Но, к сожалению, исторические повести как Карамзина, так и современника его Нарежного, показывают только нам, до какой степени люди того времени были чужды какого бы то ни было чутья исторической действительности.
В этом нет ничего удивительного. Как Карамзин, так и Нарежный1 воспитались на ложном классицизме. В молодости они зачитывались: Сумарокова, Хераскова, Озерова2, Княжнина3 и проч. Ложный классицизм очень часто прибегал к нашему историческому прошлому и любил выставлять героями то Гостомысла4 и Вадима, то Рюрика5, Ярополка6, Дмитрия Донского7 или Дмитрия Самозванца8, — но во всех поэмах и трагедиях из старой русской жизни не было и следа ни исторической правды, ни хотя какого-нибудь исторического колорита. Перед вами проходит ряд отвлеченных ходульных олицетворений различных страстей, добродетелей и пороков, то необыкновенные по своей доблести герои, то злодеи такие страшные, что мороз подирает по коже при одном взгляде на них, одним словом злодеи, которые так прямо и говорят о самих себе:
Я ведаю, что я нежалостный зла зритель,
И всех на свете сем безстудных дел творитель.
(Сумарокова ‘Дмитрий Самозванец’).
Рюрики и Гостомыслы произносят длинные, напыщенные речи, которые оказываются целиком переведенными из различных трагедий Корнеля9 и Расина10. Вообще нужно заметить, что наш ложный классицизм при всем своем рабском подражании французским образцам имел и свою особенность, заключавшуюся в том, что в то время, как классические герои французской трагедии смахивали на современных французов, у нас они ни на что не смахивали, положительно можно сказать, не имели никакого образа и подобия человеческого.
Понятно, что для развития исторического романа школа эта была весьма плохая. Не много помог и тот сентиментализм, который внес в нашу литературу Карамзин. Правда, с появлением сентиментализма превыспренняя кровавая трагедия была заменена слезною драмою, а ходульный герой с вулканическими страстями обыкновенным простым смертным, но только этот простой смертный оказался чересчур уж чувствителен и плаксив, и если в повести из современной жизни, какова, например, ‘Бедная Лиза’, избыток чувствительности и плаксивости поражают нас как нечто крайне приторное и неестественное, то в исторической обстановке эти необходимые атрибуты сентиментализма представляют ряд невообразимых курьезов. Такое именно впечатление крайней несообразности сентиментализма с допетровскою стариною производит первая историческая повесть Карамзина — ‘Наталья, боярская дочь’, написанная им в 1793 году11.
В начале повести Карамзин предпосылает своему рассказу вступление, в котором он высказывает свое умиление перед старою Русью и любовь к давнопрошедшим временам. ‘Кто из нас, — говорит он, — не любит тех времен, когда русские были русскими: когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком, по своему сердцу, то есть говорили, как думали? По крайней мере я люблю сии времена, люблю на быстрых крыльях воображения летать в их отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славного народа русского и с нежностию целовать ручки у моих прабабушек, которые не могут насмотреться на своего почтительного правнука, не могут наговориться со мною, надивиться моему разуму. Потому что я, рассуждая с ними о старых и новых модах, всегда отдаю преимущество их под капкам12 и шубейкам перед нынешними bonnets а la… {чепчиками а la… (фр.).} и всеми галло-альбионскими нарядами, блистающими на московских красавицах в конце осьмагонадесять века’… и т. д.
Но иное дело умиляться перед русскою стариною, иное дело знать и понимать ее, и хотя далее Карамзин и говорит, что старая Русь известна ему более, нежели многим из его сограждан, но на деле показывает только, какое смутное представление имели в то время об этой старине даже такие люди, как Карамзин, воспитавшийся под влиянием Новикова, который, как известно, всю жизнь возился с русскою стариною.
Так мы видим, что на первом плане в повести парадирует московский боярин Матвей Андреев, ‘человек богатый, умный, важный слуга царский и по обычаю русских великий хлебосол’.— Желая охарактеризовать его гражданские доблести, Карамзин говорит, что ‘когда царю надлежало разобрать важную тяжбу, он призывал себе в помощь боярина Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но) по моей совести, сей виноват по моей совести — и совесть его была всегда согласна с правдою и совестью царскою. Дело решалось без замедления: правый подымал на небо слезящее око благодарности, указывая рукою на доброго государя и доброго боярина, а виноватый бежал в густые леса, скрыть стыд свой от человеков’.
Для характеристики же хлебосольства боярина Матвея Карамзин говорит, что каждый двунадесятый праздник поставлялись длинные столы в его горницах, чистыми скатертьми накрытые, и боярин, сидя на лавке подле высоких ворот своих, звал к себе обедать всех мимоходящих бедных людей, сколько их могло поместиться на жилище боярском. ‘После обеда все неимущие братья, наполнив вином свои чарки, восклицали в один голос: ‘Добрый, добрый боярин и отец наш! Мы пьем за твое здоровье! Сколько капель в наших чарках, столько лет живи благополучно!’ Они пили, и благодарные слезы их капали на белую скатерть’.
У боярина Матвея была дочь любезная Наталья, составлявшая ‘венец его счастия и радости’, описывая красоту ее, Карамзин представляет читателю ‘вообразить себе белизну итальянского мрамора и кавказского снега, он все еще не вообразит белизны лица ее — и представя себе цвет Зефировой любовницы13, все еще не будет иметь совершенного понятия об алости щек Натальиных’. Когда Наталье минуло семнадцать лет или, выражаясь языком Карамзина, ‘семнадцатая весна жизни ее наступила, травка зазеленелась, цветы расцвели в поле, жаворонки запели — и Наталья, сидя поутру в светлице своей под окном, смотрела в сад, где с кусточка на кусточек порхали птички, и нежно лобызаясь своими маленькими носиками, прятались в густоту листьев. Красавица в первый раз заметила, что они летали парами — сидели парами и скрывались парами. Сердце ее как будто бы вздрогнуло — как будто бы какой-нибудь чародей дотронулся до него волшебным жезлом своим! Она вздохнула — вздохнула в другой и в третий раз — посмотрела вокруг себя — увидела, что с нею никого не было, никого, кроме старой няни (которая дремала в углу горницы на красном весеннем солнышке) — опять вздохнула, и вдруг бриллиантовая слеза сверкнула в правом глазу ее, потом и в левом, и они выкатились, одна капнула на грудь, а другая остановилась на румяной щеке, в маленькой нежной ямке, которая у милых девушек бывает знаком того, что купидон целовал их при рождении…’
Одним словом, случилось с любезною Натальей вот что: ‘с небесного лазоревого свода, а может быть, откуда-нибудь и повыше, слетела, как маленькая птичка колибри, порхала, порхала по чистому весеннему воздуху и влетела в Натальино нежное сердце — потребность любить, любить, любить!!! <...> Вот вся загадка, вот причина красавицыной грусти — и если она покажется кому-нибудь из читателей не совсем понятною, то пусть требует он подробнейшего изъяснения от любезнейшей ему осьмнадцатилетней девушки…’
Из всех этих выдержек читатель может в достаточной мере уразуметь, при чем тут старая русская жизнь и древность. — Единственные хоть сколько-нибудь исторические черты заключаются разве только в том, что сентиментальная барышня в духе современниц Карамзина живет в терему, встречается со своим любезным не иначе, как в церкви, и затем этот любезный Алексей Любославский, подкупивши нянюшку, проникает в терем для того, чтобы объясниться ей в любви опять-таки вполне во вкусе 90-х годов прошлого столетия. Далее оказывается, что прекрасный молодой человек в голубом кафтане с золотыми пуговицами, сын опального боярина, находится в некотором отношении на нелегальном положении и живет в дремучем лесу, куда он привозит Наталью, похитив ее и обвенчавшись с нею тайно. — И опять-таки как это нелегальное положение, так и похищение понадобилось Карамзину вовсе не ради соблюдения исторического колорита, а единственно для того, чтобы изобразить излюбленное сентиментализмом счастие с милым в лесу в бедной хижине под соломенною кровлею. Одним словом, вся суть рассказа заключается в следующей сцене: ‘Таким образом прошла зима, снег растаял, реки и ручьи зашумели, земля опушилась травкою и зеленые почечки распустились на деревьях. Алексей выбежал из своего домика, сорвал первый цветочек и принес его Наталье. Она улыбнулась, поцеловала своего друга — ив самую сию минуту запели в лесу весенние птички. Ах! Какая радость! Какое веселье! Сказала красавица: мой друг! Пойдем гулять! — Они пошли и сели на берегу реки. ‘Знаешь ли, сказала Наталья супругу своему — знаешь ли, что прошедшей весною не могла я без грусти слушать птичек? Теперь мне кажется, будто я их разумею и одно с ними думаю. Посмотри! здесь на кусточке поют две птички — кажется, малиновки — посмотри, как они обнимаются крылышками, они любят друг друга, так, как я люблю тебя, мой друг, и как ты меня любишь! Не правда ли?» Всякий может вообразить себе ответ Алексея и разные удовольствия, которые весна принесла с собою для наших пустынников.
Но если до сих пор рассказ очень мало имел точек соприкосновений с допетровскою стариною, то далее он совершенно выходит из исторических рамок. Возгорается война с литовцами, и муж Натальи Алексей спешит на войну, чтобы загладить и грех своего отца перед царем, и свою собственную войну перед боярином Матвеем. — Наталья же, переодевшись в мужское платье, следует за своим мужем на поле брани и там, выдавая себя за младшего брата Алексея, закрывает его щитом своим от вражеских ударов. В конце концов русские побеждают и победою своею оказываются обязанными исключительно Алексею. Он с триумфом въезжает в Москву, и затем следует трогательная сцена всеобщего примирения и прощения.
Как ни кажется нам все это курьезно, но до какой степени в свое время эта первая историческая повесть на Руси производила в продолжение по крайней мере тридцати лет глубокое и обаятельное впечатление, это мы можем судить по роману Загоскина ‘Юрий Милославский’. Мы видим, что Загоскин завязал любовную интригу в своем романе совершенно так же, как завязана она у Карамзина, т. е. встречею героя с героиней в церкви, назвал своего героя почти так же, как и Карамзин, а затем закончил свой роман с еще большим сходством.
<...>
Впервые: Северный вестник. 1886. No 1. С. 57—90. Печатается по первой публикации (с. 59—63).
Скабичевский Александр Михайлович (1838—1910) — литературный критик. Принадлежал к народническому направлению, сотрудничал в ‘Отечественных записках’, затем в ‘Русском богатстве’. ‘Скабичевский во всю ширь применил критическую народническую методологию ко всей тогдашней русской литературе, откликнувшись на самые разнообразные ее явления’ (Кулешов В. И. История русской критики. М., 1984. С. 360).
Во второй половине XIX столетия Карамзин продолжал оставаться актуальным явлением литературной и общественно-культурной жизни. Карамзинская традиция (т. е. затронутые им темы, проблемы, выявленные им конфликты, созданные им сюжеты и характеры, разработанные им жанры, выработанный им стиль) продолжала привлекать внимание писателей и критиков. Ее присутствие в творчестве того или иного писателя расценивалось в большинстве случаев как факт безусловно отрицательный, свидетельствующий об отсталости и бездарности автора.
От внимания критики не ушло то, что влияние Карамзина на многих его современников было не только очевидным, но порою даже тотальным.
В своем исследовании ‘Наш исторический роман’ Скабичевский говорит о подобном случае с Лажечниковым, в первых литературных опытах которого видно сильное подчинение влиянию Карамзина, ‘доходившее до такой степени, что издавши свою книжку, автор и сам устыдился незрелости и несамостоятельности своих трудов, как он говорит об этом в своей автобиографии: ‘к сожалению, увлеченный сентиментальным направлением тогдашней литературы, которой заманчивые образцы видны в ‘Бедной Лизе’ и ‘Наталье, боярской дочери’, он стал писать в этом роде повести, стишки и рассуждения. Впоследствии времени он издал эти незрелые произведения в одной книжке, под названием ‘Первые опыты в прозе и в стихах’, но увидев их в печати и устыдясь их, вскоре поспешил истребить все экземпляры этого издания» (Северный вестник. 1886. No 5. С. 124). Критик пересказывает повесть Лажечникова ‘Малиновка’, чтобы показать, ‘до какого рабского подражания Карамзину доходил в это время Лажечников’. В этом же контексте упоминается Загоскин, находившийся под воздействием ‘Натальи, боярской дочери’.
В то же время для русской литературной общественности второй половины XIX столетия Карамзин — прежде всего историк, а не беллетрист. Восприятие Карамзина главным образом как историка привело к тому, что его повести стали рассматриваться с точки зрения историзма и, не подтверждая этого качества, получали весьма низкую оценку: ‘…к сожалению, исторические повести … Карамзина … показывают только нам, до какой степени люди того времени были чужды какого бы то ни было чутья исторической действительности’, — писал Скабичевский.
Вместе с тем и критики, и исследователи говорят о громадном скачке, сделанном русской исторической литературой в течение 20-х годов. ‘Скачок этот особенно виден на таких второстепенных талантах, каковы были Нарежный и Лажечников, — пишет Скабичевский. — между их молодыми произведениями и писанными в зрелом возрасте лежит непроходимая пропасть и замечательно при этом, что подобным переворотом эти второстепенные писатели отнюдь не обязаны какому-либо влиянию первостепенных талантов: мы видим, по крайней мере, что в течение 20-х годов первостепенные таланты (Жуковский, Пушкин) занимались исключительно стихами. Повествовательная литература была, по-видимому, в полном пренебрежении, и вдруг к концу 20-х годов она делает небывалые успехи, причем самые маленькие беллетристы сразу делаются неузнаваемыми’ (Скабичевский А. Наш исторический роман. С. 127). Есть все основания предположить, что своими успехами историческая проза 30-х годов обязана во многом ‘Истории государства Российского’ Карамзина.
С другой стороны, обращаясь к историческому жанру в творчестве Пушкина, Скабичевский подчеркивает освобождение Пушкина от карамзинских сюжетов и образов: ‘Пушкин <...> обратился к истории уже в первой половине 20-х годов, живши в селе Михайловском. В то время был еще под сильным влиянием Карамзина, сказавшимся в его драме ‘Борис Годунов’. Но во второй половине 20-х годов он совершенно [освободился] от этого влияния до такой степени, что в 1830 году, в своей ‘Летописи села Горюхина’ {Правильно: ‘История села Горюхина’.}, он пародирует высокопарный язык и некоторые даже взгляды Карамзина, представляя их в самом комическом виде’ (Северный вестник. 1886. No 1. С. 73).
В своих более поздних работах, в лекционных курсах Скабичевский несколько изменил оценку роли Карамзина в истории русской литературы. Критик отмечает прогрессивное значение повестей Карамзина: ‘Он первый, вопреки средневековой догматике, начал проповедовать и свободу страстей и право человека на земное счастье’.
1 Нарежный Василий Трофимович (1780—1825) — русский писатель.
2 Озеров Владислав Александрович (1769—1816) — русский драматург.
3 Княжнин Яков Борисович (1740—1791) — русский писатель и переводчик.
4 Персонаж трагедии А. П. Сумарокова ‘Синав и Трувор’ (1751).
5 Персонажи трагедии Я. Б. Княжнина ‘Вадим Новгородский’ (1793).
6 Персонаж трагедий А. П. Сумарокова ‘Ярополк и Демиза’ (1758) и Я. Б. Княжнина ‘Владимир и Ярополк’ (1787).
7 Персонаж трагедии В. А. Озерова ‘Дмитрий Донской’ (1807)
8 Персонаж трагедии А. П. Сумарокова ‘Димитрий Самозванец’ (1771).
9 См. прим. 23 на с. 870.
10 См. прим. 15 на с. 870.
11 Повесть Карамзина ‘Наталья, боярская дочь’ была опубликована в ‘Московском журнале’ в 1792 г.
12 Подкап или подкапок — монашеская шапка или камилавка, подкапок — шапка с околышем, схожая с монашескою (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. III. С. 176).
13 Зефирова любовница (устар.) — возлюбленная ветерка. Обычный для XVIII века условный образ розы.
Прочитали? Поделиться с друзьями: