Народ о книге, Ан-Ский Семен Акимович, Год: 1901

Время на прочтение: 113 минут(ы)

С. А. А-НСКЙ.

НАРОДЪ и КНИГА.
Опытъ характеристики народного читателя

СЪ ПРИЛОЖЕНЕМЪ ОЧЕРКА
НАРОДЪ и ВОЙНА.

УНИВЕРСАЛЬНОЕ КНИГОИЗДАТЕЛЬСТВО Л. А. СТОЛЯРЪ.
МОСКВА.— MCMXIII.

Народъ о книг.

ВВЕДЕНЕ.

Капитальный трудъ харьковскихъ учительницъ, явившйся первой серьезной попыткой непосредственнаго изученя духовныхъ запросовъ народнаго читателя, его отношеня къ печатному слову,— перенесъ вопросъ о народной литератур изъ кабинета педагоговъ и издателей на судъ самаго народа, поставилъ его на почву правильнаго научнаго изслдованя. Помимо этого, оба тома ‘Что читать народу?’, содержатъ такую массу интереснаго и цннаго матерала, столько характерныхъ чертъ психологи народнаго читателя, что положительно должны быть настольной книгой всякаго работающаго или собирающаго работать въ сред народа. Но, рядомъ съ этими большими достоинствами, трудъ харьковскихъ учительницъ, какъ уже было подробно указано въ предыдущихъ очеркахъ, страдаетъ и нкоторыми крупными недостатками, происшедшими, главнымъ образомъ, вслдстве не совсмъ правильной и объективной постановки самаго опыта. И въ городской, и въ деревенской аудиторяхъ X. Д. Алчевской книжки читались всегда людьми интеллигентными и читались, конечно, такъ, какъ не прочтетъ никакой народный читатель, помимо этого, при чтени сколько-нибудь сложныхъ по форм или содержаню художественныхъ произведенй, чтицы длали вступленя, давали подробныя объясненя не только словъ и выраженй, но и литературныхъ формъ и типовъ, что значительно способствовало пониманю такихъ произведенй, которыя въ самостоятельномъ народномъ чтени оказались бы непонятными. На это обратили нсколько разъ внимане сами слушатели: ‘А я отъ-це вамъ скажу, люде добре — замтилъ Демьянъ:— може де-хто изъ насъ и не понявъ-бы чого-нибудь, якъ-бы не таке читання. Ще-жъ треба судити, якимъ гласомъ прочитано. Вони такъ читаютъ, якъ казку кажутъ, нби (будто) й не зъ книги!’ (T. II, 127). Все это отнимало у опыта характеръ прототипа самостоятельнаго чтеня народныхъ грамотевъ. Съ другой стороны, то обстоятельство что книжки читались человкомъ иной среды, иного уровня развитя, да еще женщиной, да еще учительницей — должно было сильно отразиться на отношени слушателей къ читаемому, должно было заставить ихъ быть сдержанными, а иногда и неискренними въ своихъ отзывахъ и разсужденяхъ.
Живя въ течене довольно долгаго времени въ сред крестьянъ и рабочихъ-шахтеровъ (Екатеринослав. губ.), а затмъ городскихъ черно-рабочихъ (преимущественно ‘босяковъ’) то въ качеств учителя, то простого рабочаго, я имлъ возможность путемъ довольно обширнаго и систематическаго опыта чтенй нсколькихъ сотъ народныхъ книжекъ передъ крестьянской и рабочей аудиторей проврить выводы харьковскихъ учительницъ.
Обстоятельства благопрятствовали мн въ томъ смысл, что я имлъ полную возможность приблизить мои чтеня къ типу самостоятельныхъ народныхъ чтенй. Пребывая въ тхъ же условяхъ жизни и труда, что мои слушатели, я нисколько не стснялъ ихъ своимъ присутствемъ, не мшалъ имъ высказываться откровенно и свободно, въ свойственныхъ имъ выраженяхъ какъ о читаемыхъ книжкахъ, такъ объ ихъ герояхъ, людяхъ другихъ сословй. Мое личное участе въ чтени я старался ограничить до minimum’а. Не задавалъ вопросовъ, не давалъ — по крайней мр, во время самаго чтеня — никакихъ объясненй, не вмшивался въ разсужденя, не останавливалъ постороннихъ разговоровъ, когда ими прерывалось чтене. Выборъ книжекъ я, обыкновенно, предоставлялъ слушателямъ, а если между ними оказывался достаточно грамотный, то представлялъ ему читать {Такого рода публичныя чтеня сдлались въ послднее время самымъ обычнымъ явленемъ въ деревн. Вотъ что пишутъ изъ Полтавской губерни: ‘Преобладаетъ больше чтене ‘куткомъ’, вслухъ для домашнихъ и постороннихъ слушателей’. ‘Въ нкоторыхъ селахъ’,— пишетъ священникъ изъ Гадячскаго узда,— сильно развито чтене на улицахъ. Хорошая погода, выйдутъ на улицу, усядутся на корточки, иные улягутся — и идетъ у нихъ чтене. Одинъ читаетъ, а т его слушаютъ, слушаютъ! Будто таинственное что происходитъ. Сколько вниманя у слушающихъ, сколько воодушевленя у читающаго!’ Собираются для такого чтеня больше своими семьями, но иногда набирается народу 20, 30 и даже 50 человкъ.
Во многихъ мстахъ за послдне годы появились даже платные чтецы, которые со своей книжкой или газетой ходятъ по базарамъ или по чайнымъ и читаютъ неграмотному люду — и получаютъ за свой трудъ доброхотное даяне. Свдня о такихъ чтецахъ собиралъ Н. А. Рубакинъ.
Въ гор. Екатеринославл въ одной изъ чайныхъ попечительства трезвости, которая находится на базар и всегда полна народомъ, каждый день являлся какой-то босякъ, который превосходно читалъ вслухъ,.книжки’ и такимъ путемъ зарабатывалъ себ деньги. Босякъ-чтецъ не только читаетъ книги вслухъ, но и самъ выбираетъ ихъ для своихъ слушателей, ршая самолично, какая книга имъ подходитъ и какая нтъ. Таке же чтецы ходятъ по фабрикамъ и деревнямъ. Такимъ же ‘просвтительнымъ дломъ’ занимаются иной разъ и рабоче, которые, въ ожидани заработка, читаютъ книги вслухъ’. (А. Николаевъ ‘Книга въ деревн’, 1907 г., стр. 23—4).}.
Происходили чтеня обыкновенно такъ: въ деревн — по воскресеньямъ и праздникамъ — днемъ и, наканун ихъ, ночью, лтомъ, днемъ и въ хорошую погоду, на улиц, возл сборни, зимою или, когда нельзя было на улиц, въ дом у какого-нибудь крестьянина. На рудник чтеня происходили, главнымъ образамъ, по буднямъ, ночью, но окончани работы, въ казарм. По праздникамъ же, въ особенности, большимъ праздникамъ очень рдко удавалось читать на рудник. Въ таке дни не до книги было. Пьянствовали. И чмъ продолжительне былъ праздникъ, тмъ сильне было пьянство. Правда, подгулявшая казарма иногда требовала, и очень настойчиво, чтеня книжки (‘Т-о-о-лько не божественной!’). Но такя чтеня обыкновенно на первой же страниц прерывались не мене настойчивымъ требованемъ ‘выпить за компаню’, на чемъ чтене и заканчивалось. За то въ будни, посл работы, шахтеры охотно просиживали по 4—5 часовъ, слушая чтене, и готовы были бы всю ночь просидть.
Не смотря на то, что чтеня мои велись въ течете шести-семи лта (съ нкоторыми перерывами), мстная администраця даже не подозрвала о нихъ. Ни въ деревняхъ, ни на рудникахъ не нашлось ни одного человка, даже среди тхъ, которые косо поглядывали на мои чтеня, который донесъ бы о нихъ уряднику или становому. Впрочемъ, никому и не приходило на мысль смотрть на мои чтеня, какъ на организованныя чтеня, для которыхъ требуется разршене. Они имли больше характеръ случайныхъ, самостоятельныхъ чтенй, при моемъ участи. Тмъ не мене, когда при чтени въ деревн, на улиц, возл сборни, вдругъ раздавался колокольчикъ станового и я неожиданно уходилъ въ какую-нибудь хату, крестьяне не удивлялись этому. Раза два даже случилось, что меня предупреждали, что ожидается прздъ начальства — и чтене изъ-за этого откладывалось.
Что касается уровня грамотности и развитя слушателей, то въ деревн онъ былъ ниже средняго. Большинство было совершенно неграмотно. Среди шахтеровъ же и босяковъ былъ очень небольшой процентъ неграмотныхъ. Встрчались даже таке, которые читали Пушкина, Гоголя, Тургенева, Некрасова.

I. Литература въ классификаци народнаго читателя.

I.

Народъ, какъ извстно, относится съ глубокимъ почтенемъ къ печатному слову: ‘Напечатано — значитъ, правда, напечатано,— значить, справедливо’. Такое отношене въ печатному слову сложилось у народа подъ влянемъ религозной книги, которая первая проникла въ народную среду и цлые вка оставалась тамъ единственной, къ которой народъ относился и продолжаетъ относиться съ благоговнемъ и безусловнымъ довремъ, какъ къ святын.
Съ конца XVIII-го столтя въ народную среду начали проникать и свтскя книги. Одновременно съ житями святыхъ и другими религозными книгами, офеня понесъ въ деревню и ‘Бову Королевича’, и ‘Еруслана Лазаревича’, и ‘Францыля’, и ‘Милорда’ и разныя другя сказки. Затмъ пошли рыцарске романы, завалявшяся сантиментальныя повсти и самостоятельная стряпня лубочныхъ писателей. За неимнемъ лучшаго, народъ принялъ эту литературу, но онъ и оцнилъ ее по достоинству. Лубочную свтскую книжку онъ не призналъ даже книгой, оставивъ ей, независимо отъ содержаня, презрительное въ устахъ народа, назване — сказки.
Этими двумя рзко противоположными опредленями произведенй литературы народный читатель могъ довольствоваться лишь до тхъ поръ, пока онъ не зналъ иныхъ книгъ, кром религозныхъ, съ одной стороны, и свтскихъ, лубочныхъ, съ другой. Но едва только въ народную сроду начала проникать новая книга, изданная или составленная для народа людьми интеллигентнаго общества, книга, въ которой изображается реальная жизнь, большей частью, даже народная, съ ея горемъ и радостью, и подымаются вопросы моральнаго и соцальнаго характера, едва только народный читатель получилъ возможность хоть нсколько познакомиться съ этой книжкой,— какъ онъ сразу выдлилъ ее въ особую категорю. Новая книжка, конечно, не религозная: въ ней нтъ ни святыхъ, ни описаня чудесъ, ни славянскихъ изреченй, но и не сказка — ‘брехня’, не ‘басня’, не пустое балагурство, она — житейская книжка и иметъ свой интересъ, свое серьезное значене.
Такимъ образомъ, у народа, которому совершенно неизвстны и непонятны наши многочисленныя дленя произведенй художественнаго творчества, самостоятельно выработалось длене извстной ему литературы на три отдла: 1) божественныя книжки, 2) ‘сказки’, и 3) житейскя книжки. Посмотримъ, каке запросы предъявляетъ народъ каждому изъ этихъ отдловъ.

II.

Мн лично рдко приходилось читать такя религозныя книжки, которыя заране были бы знакомы слушателямъ, какъ ‘божественныя’. Это, однако, не помшало мн замтить, что къ книжкамъ этой категори слушатели относились съ глубокимъ благоговнемъ, положительно, какъ къ святын {Это отмчаютъ чутъ-ли не вс, писавше объ отношени народа къ книг. ‘Божественная книжка въ глазахъ деревенскаго читателя,— пишетъ, напр., Н. А. Рубининъ,— окружена какъ бы ореоломъ. ‘Разъ ты пробрлъ духовную книжку на собственныя средства, пишетъ одинъ, грамотй (Петерб. губ., Петергоф. узда), ты совершилъ цль добродтели навсегда, не только для себя, но и для ближняго своего’. Духовныя книжки хранятся у образовъ, свтскя же книжки, особенно такя, какихъ больше всего, т. е. лубочныя, такимъ почетомъ не пользуются’. (‘Этюды’… стр. 152).}. Это высказывалось и при чтени свтскихъ книжекъ. Такъ, напр., для понравившейся книжки не существовало боле высокой похвалы, какъ возведене ее въ разрядъ божественной, для добродтельныхъ героевъ не было высшей награды, какъ пробщене ихъ къ лику святыхъ. Герои нкоторыхъ разсказовъ даже возводились въ санъ ангеловъ. Почти вс положительные персонажи наиболе понравившихся разсказовъ, отъ сапожника Семена (въ сказк Толстого ‘Чмъ люди живы’) до Дездемоны, были канонизированы слушателями. Если мн рдко случалось самому предлагать слушателямъ чтене божественныхъ книжекъ, то случалось, что чтене какого-нибудь свтскаго разсказа, даже интереснаго, вдругъ прерывалось просьбой:
— А ты бъ лучше почиталъ намъ какую ни на есть божественную… ‘нашу’ бы намъ почиталъ!..
И при этомъ мн протягивалась засаленная, истрепанная книжка, ‘Жите святого’, издане какой-нибудь ‘обители’. И когда я начиналъ читать эту, въ большинств случаевъ, безграмотную, варварскимъ языкомъ написанную книжку, слушатели слдили за моимъ чтенемъ съ благоговнемъ, съ восторженной любовью, съ широко раскрытыми глазами и такою же широко раскрытою душей.
Такъ относились къ ‘божественному чтеню’ крестьяне {Особенно сильна привязанность къ религозной книжк, конечно, у стариковъ. Это привелось мн лично неоднократно констатировать, это отмчаетъ и Н. Рубакинъ: ‘Въ 168 отвтахъ (на ‘Опытъ программы’), словомъ, почти во всхъ, которые содержатъ отвтъ на 78-й вопросъ, говорится, что старики больше любятъ читать книжки духовно-нравственнаго содержаня’. И не только сами любятъ читать, но и заставляютъ дтей и молодежь читать эти книжки. (‘Этюдъ’, стр. 151).}. Шахтеры и ‘босяки’, напротивъ, никогда сами не требовали религозной книжки и сильно тяготились такимъ чтенемъ, находили его неинтереснымъ. Но различе между рабочими и крестьянами было только по отношеню въ чтеню, а не къ самой религозной книжк, къ которой и шахтеры, и босяки относились съ глубокимъ уваженемъ. Самое ихъ нежелане слушать ‘божественное чтене’, особенно когда они находились въ нетрезвомъ состояни, большей частью мотивировалось именно несоотвтствемъ между грховностью своей жизни и святостью религозной книжки. Въ рабочей казарм при чтени свтскихъ книжекъ слушатели выражали свои мысли и впечатлня, нисколько не стсняясь въ выраженяхъ. При чтени же религозной книжки никогда не раздавалось ни циничнаго слова, ни насмшки. Даже безобидное, но легкомысленное замчане встрчало осужденя. При чтени разсказа ‘Фабола’, изъ жизни первыхъ христанъ, причисленнаго слушателями къ разряду ‘божественныхъ’, какой-то шахтерикъ, разсматривая на обложк изображене св. Цицили, воскликнулъ:
— А красивая какая — страсть!
— Васьк только бы красота, больше ему ничего не надо,— отозвался съ насмшливымъ упрекомъ другой — Тоже!— воскликнулъ съ возмущенемъ еще одинъ.— Читаютъ божественное, а онъ все свое — ‘кра-со-та!’
Въ общемъ, отношене народа къ религозной книжк приблизительно такое же, какъ къ церковной проповди. Въ божественной книжк народный читатель ищетъ моральнаго поученя, примра, нравственной поддержки, онъ, помимо того, ищетъ въ ней ршеня мучающихъ его вопросовъ моральнаго, а иногда и соцальнаго характера. Вмст съ этимъ, онъ часто считаетъ самое чтене религозной книжки богоугоднымъ и душеспасительнымъ дломъ, а въ книжк видитъ нчто врод талисмана, предохраняющаго отъ несчастй.
Но, помимо всего этого, среднй народный читатель находитъ въ ‘божественномъ чтени’ особенное эстетическое удовольстве. Слушая чужое или свое собственное заунывно-монотонное чтене, смутно улавливая значене полупонятныхъ, но несомннно прекрасныхъ словъ, измученный трудомъ и заботами, темный и бдный человкъ проникается какимъ-то особенно-возвышеннымъ настроенемъ. Божественное чтене превращается въ музыку, ласкающую слухъ, успокаивающую душу.
Одинъ маленькй эпизодъ довольно ярко освтилъ мн эту психологю истомленаго деревенскаго человка, ищущаго въ религозной книг отвта своему настроеню.
Во время чтеня въ деревн какой-то книжки, мимо нашей группы, расположившейся на улиц у ‘сборни’, прошелъ низенькй, сгорбленный старичекъ.
— Ддъ Семенъ, куда идешь?— остановилъ его кто-то.
— Въ ‘дворъ’, землю братъ,— отвтилъ старикъ дребезжащимъ голосомъ, какъ-то пытливо глядя на насъ своими слезящимися, моргающими глазами.
— Въ контор никого нтъ,— садись къ намъ, сказку послухаешь…
Старикъ пожевалъ губами, нсколько секундъ смотрлъ на меня грустнымъ покорнымъ взглядомъ и тихо проговорилъ:
— Плакать хочется…
Нижняя губа его задрожала, глаза покраснли,— а онъ все не спускалъ съ меня своего добраго покорнаго взгляда.
— Дтки мрутъ… скотина падаетъ… хлба нтъ… А ты читаешь должно про смшное, чтобъ разсмшить. Какъ бы ты про Бога читалъ…
И махнувъ рукой, добавилъ:
— Пусть молодые слухаютъ…
И съ понурой головой тихо побрелъ въ ‘дворъ’…

III.

Подъ словомъ ‘сказка’ въ примнени къ печатнымъ произведенямъ, народъ понимаетъ совершенно не то, что мы понимаемъ подъ этимъ словомъ: разсказъ о фантастическихъ, невозможныхъ въ дйствительности событяхъ. ‘Сказкой’ народъ называетъ т произведеня, сказочныя или реалистическя, которыя кажутся ему недостаточно серьезными, которыя ее удовлетворяютъ его строгому требованю отъ книги, которыя не производятъ на него достаточно сильнаго впечатлня. Такъ какъ большая часть свтской лубочной литературы не удовлетворяетъ ни одному изъ этихъ требованй, то народъ и оставилъ за нею знакомое ему издавна назване ‘сказка’.
‘Сказка’ — ‘прежде всего выдумка, цликомъ или частью, и это уже лишаетъ ее всякаго серьезнаго значеня. Выдумывать небылицы, ‘истори’, конечно, не станетъ человкъ серьезный. Можетъ заниматься этимъ только легкомысленный сказочникъ, балагуръ (‘брехунъ’), заниматься для потхи, для смха, для развлеченя. ‘Сказка’ не преслдуетъ никакой серьезной цли, не заключаетъ въ себ никакой моральной тенденци. И если чтене ея подобаетъ дтямъ, простительно молодымъ людямъ, то солидному человку, а въ особенности старику, и неприлично, и гршно заниматься подобными пустяками.
‘Многя свтскя книжки, которыя ‘пустое пишутъ’,— говоритъ Н. Рубакинъ,— крестьяне называютъ ‘побасенками’. Намъ сообщаютъ даже о длени литераторовъ на ‘писателей’ (кто ‘хорошо пишетъ’) и ‘сочинителей’ (кто ‘зря болтаетъ’) и длене литературы на ‘божественное’ и на ‘сказки’ или ‘басни’. Басни — это такъ, пустяки, забава, гон не нравятся, ихъ не любятъ, о нихъ говорятъ, что изъ нихъ ничего вынести нельзя. Но едва они поймутъ, что и въ басн содержится правда, нравоучене и т. п., тогда и басни начинаютъ нравиться, ихъ любятъ и читаютъ… Тотъ же процессъ совершается и по отношеню къ другимъ беллетристическимъ произведенямъ и инымъ книгамъ. Если книга, ничего ‘не дастъ — ‘пустяки’, ‘побасулька’. Деревенская читающая публика не гонится за щекотанемъ нервовъ, какъ длаетъ это публика столичная. Она требуетъ отъ книги ‘пользы’.
Точно такую же характеристику отношеня народа къ свтской лубочной книжк находимъ мы и въ стать г. П. Орелкина, резюмирующей отвты бывшихъ учениковъ народныхъ школъ на опросъ: какя книги они читали и что они вынесли изъ этого чтеня?
‘Что книги беллетристическя цнятся крестьянами ниже, чмъ религозныя, историческя и ‘поучительныя’,— говорится въ этой стать,— показываютъ, между прочимъ, нердкя оговорки при перечислени этихъ книгъ, что читаются он или ‘отъ скуки’, или отъ ‘нечего длать’, или за неимнемъ серьезныхъ книгъ, или же читались и ‘занимали только въ молодости’..- Беллетристика представляется обыкновенно читателю изъ народа въ образ ‘потшныхъ книгъ’, ‘дряни’ и ‘чепухи’, распространяемой по деревнямъ лубочниками’.
Дале въ этой же стать приводятся отзывы молодыхъ и пожилыхъ крестьянъ о книг.
‘Изъ хорошихъ книгъ и вдомостей,— пишетъ одинъ крестьянинъ,— научился, что длается въ пространств всей Европы, а остальныя книги, сказки {Въ отвтахъ другихъ корреспондентовъ эти ‘остальныя книги, называются, въ отличе отъ религозныхъ и серьезныхъ, ‘прочими’ ‘простыми’, ‘ разными’ и т. д.} считаю просто одни плевелы.
‘Такъ думаютъ пожилые люди… Не мене ршительно осуждаютъ лубочную литературу, ‘сказки’, ‘потшныя книжки’,— и деревенская молодежь, представители которой изъ разныхъ мстъ Росси пишутъ: ‘Въ книгахъ нашелъ мало чего хорошаго, потому что читалъ только сказки, а хорошихъ книгъ на базар не продается’. У ‘рашевцевъ’ мало хорошихъ книгъ попадается,— все больше ‘сказки’, у офеней такя книга, что разъ прочитаешь — и бросай: ничего въ ней дльнаго нтъ’… ‘Къ намъ торговцы привозятъ больше ‘сказочки’, ‘много приходится прочитать и хорошаго и дурного — ‘сказокъ’, у торгашей (продаются) только маленькя книжки — пустяки всяке’… ‘Не понимаю, какъ цензура позволяетъ печатать такую дрянь’, ‘за неименемъ другого прочтешь и Бову Королевича или другую какую-нибудь чепуху’ {‘Отвты’ и т. д. Рус. Нар. Уч. 1893 г.. No 11.}.
Приведенныя выдержки, подтвержденныя моими личными наблюденями, позволяютъ, опредлить не только, какъ народный читатель относится къ лубочной книжк, но и почему онъ такъ къ ней относится.
Художественно-эстетическя потребности народа до сихъ поръ почти не связаны съ книгой, какъ художественнымъ произведенемъ. Народъ, въ огромномъ своемъ большинств, даже и не представляетъ себ книгу, беллетристическое произведене, какъ предметъ художественнаго творчества. Не лубочной же ‘сказк’, почти всегда, рзко анти-художественной, грубой и циничной, было развить въ немъ это представлене, и не въ ней, конечно, а въ своемъ собственномъ устномъ творчеств,— ищетъ и находитъ онъ удовлетворене своихъ художественно-эстетическихъ запросовъ.
Лубочная книжка, не заключающая въ себ ничего серьезнаго и полезнаго, въ состояни дать читателю только одно — развлечене. Описане невроятныхъ, страшныхъ и кричащихъ событй способно на часъ, два унести читателя изъ окружающей среды, какъ уносить его изъ нея лишняя рюмка водки. Крестьянскй читатель если не всегда отказывается, то и не гонится за этимъ ‘щекотанемъ нервовъ’, считаетъ это удовольстве, въ лучшемъ случа, безполезнымъ. Поэтому онъ лубочную книжку читаетъ только отъ ‘нечего длать’ и постоянно награждаетъ ее такими эпитетами, какъ ‘побасулька’, ‘чепуха’, ‘дрянь’ и т. п.
Иначе относится къ лубочной книжк рабочй. Онъ тоже не ищетъ въ ней ни художественныхъ красотъ, ни серьезныхъ мыслей, ни полезныхъ указанй, но ему, какъ человку съ мене здоровыми нервами, чмъ крестьянинъ, нужно, подобное развлечене, онъ боле, чмъ крестьянинъ, чувствуетъ потребность уйти хоть на часъ въ совершенно иной мръ, далекй, невроятный, фантастическй. Этотъ читатель хорошо понимаетъ ничтожество ‘сказокъ’ и ‘побасулекъ’, но ему необходимы разные ‘Рокамболи’, ‘Разбойники Чуркины’, ‘Кровавыя призраки безъ головы’, ‘Мертвецы безъ гроба’, ‘Чортовы гнзда’ и т. п., составляющя главную часть лубочной литературы
Напомнимъ замчательное по своей яркости и глубин опредленя этой потребности рабочаго человка — уйти забыться, данное Гл. Ив. Успенскимъ.
Описывая, какъ, застрявъ въ захолустномъ городишк, онъ съ увлеченемъ читалъ безконечный лубочный романъ ‘Рокамболь’, Гл. Успенскй продолжаетъ:
‘Я понялъ въ эти минуты, почему нелпый, ничего живого не заключающй въ себ французскй романъ маленькихъ газетокъ съ такою жадностью читается бднымъ рабочимъ классомъ, боле ужасное одиночество, въ которое поставленъ европейскй рабочй, трудно себ представить, революця, увривъ его, что онъ — не скотъ, а человкъ, все-таки до сей минуты не дала ему уюта, а оставила одного среди пустой площади и сказала: ‘ну, братъ, теперь живи, какъ знаешь’. Кругомъ него все чуже,— и вотъ почему Рокамболь, сто разъ умирающй, сто разъ воскресающй можетъ заставлять грустить и радоваться одинокое сердце… Пожалуйста, господа романисты, берите краски для романовъ, которые пишете вы рабочему одинокому человку, еще гуще, еще грубе тхъ, какя вы до сихъ поръ брали… Одиночество человка становится все ужасне, судьба загоняетъ его все въ боле и боле темный уголъ. откуда не видно свта, не слышна звуковъ жизни… Бейте же въ барабаны, колотите, что есть мочи въ мдныя тарелки, старайтесь представить любовь необычайно жгучею, чтобы она въ самомъ дл прожгла нервы, также въ самомъ дл сожженные настоящимъ, заправскимъ огнемъ. Не церемоньтесь поэтому, господа, дешевые романисты, рисовать все, что есть хорошаго въ жизни, самыми аляповатыми красками, доводить черты красиваго, великаго до громадныхъ размровъ, чтобы намъ было видно ихъ изъ такой страшной дали… Слдуя этому плану, господа нелпые романисты могутъ быть уврены, что ихъ Рокамболь можетъ воскресать сто тысячъ разъ и всякй разъ это примутъ съ распростертыми объятями… Онъ, въ этой тьм одиночества — другъ и прятель, вокругъ котораго жизнь кипитъ ключемъ, какъ вода вокругъ пароходнаго колеса, возможно ли съ нимъ разстаться когда-нибудь?’ {‘На старомъ пепелищ’ Соч. (изд. Павленкова) T. I, стр. 558—9.}

IV.

Какъ, вроятно, и всякй, устраивавшй народныя чтеня, я началъ съ произведенй нашихъ великихъ писателей. Зная невысокй уровень развитя моихъ слушателей, я не ожидалъ отъ чтенй особеннаго успха. Но неуспхъ ихъ былъ гораздо больше даже того, чего я ожидалъ. Пробовалъ читать Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Некрасова, Тургенева и Достоевскаго,— и каждое изъ этихъ чтенй оставляло въ душ осадокъ жгучей обиды и тоски, болзненное чувство, которое можетъ быть понятно только тому, кто самъ пережилъ эти впечатлня. Слушатели не только не понимали того, что я читалъ, но и не старались, не хотли понять. Посл первыхъ двухъ-трехъ страницъ, они становились равнодушными къ тому, что я читалъ и никакя мои усиля возбудить ихъ интересъ не дйствовали. Большую часть отрывковъ и разсказовъ приходилось оставить недочитанными и при этомъ выслушивать упреки, зачмъ я и началъ читать ‘такое непонятное’, ‘такое неинтересное’, ‘такую чепуху’. Единственно, что слушатели хорошо поняли изо всего читаннаго изъ произведенй великихъ писателей,— это ‘Сказки’ Пушкина, ‘Вечера на хутор’, ‘Псню про купца Калашникова’, ‘Генералъ Топтыгинъ’ и нсколько другихъ мелкихъ стихотворенй Некрасова. Во время этого опыта я вполн раздлялъ общее мнне, что передача народу произведенй нашихъ великихъ писателей необходима и составляетъ нравственный долгъ всякаго интеллигентнаго человка. И тмъ не мене я не находилъ въ себ мужества продолжатъ долго эти мучительныя чтеня, которыя казались мн профанацей великихъ творенй и кровной обидой не понимавшему ихъ темному слушателю. Меня не подкупала мысль, что ‘какъ никакъ’, а народъ все-таки узнаетъ имя Пушкина и Гоголя. Гораздо лучше, совершенно не знать этихъ именъ, чмъ знать Пушкина только какъ автора ‘Сказки о рыбак и рыбк’, Некрасова только какъ автора ‘Генерала Топтыгина’. Какая ироня, какая горькая обида и для великихъ писателей, и для народа въ этомъ ‘знакомств’, какой самообманъ со стороны тхъ, кто является въ роли знакомящихъ!..
Посл сравнительно небольшого опыта чтенй произведенй великихъ писателей, я перешелъ къ чтеню народныхъ изданй, которыя могли бы быть всецло понятыми моими слушателями. Началъ я съ изданй ‘Посредника’ и затмъ перешелъ къ другимъ, нсколько боле сложнымъ по форм и содержаню книжкамъ, изданнымъ для народа другими фирмами. Прочелъ я въ общемъ нсколько сотъ книжекъ,— большую часть изъ нихъ по нскольку разъ каждую — различнымъ слушателямъ. Опытъ этотъ довольно опредленно выяснилъ мн отношеня слушателей къ новой книжк и его запросы къ ней.
Что прежде всего и сильне всего поразило слушателей въ новой книжк — это ея реализмъ, ея живыя картины изъ быта крестьянъ и рабочихъ. Привыкше находить въ книжк шаблонныхъ манекеновъ, съ которыхъ тщательно стиралось все живое и оригинальное, они съ первыхъ же чтенй остановилась съ восторгомъ и удивленемъ передъ яркими картинами ихъ собственной жизни и чуть ли не съ первыхъ же чтенй начали называть новую книжку ‘житейской’ въ отличе отъ ‘сказки’.
Не сразу опредлили слушатели истинное отличе новой книжки отъ лубочной — ея серьезную тенденцю и художественную обработку. Остановившись на ея реализм, понятомъ ими слишкомъ примитивно, такъ описане случившихся событй, они сперва выдвигали эту ‘фактическую правду’ отличительной чертой новой книжки. Но едва только они уловили въ книжк ея другя особенности, ея идейную правду, ея художественность, какъ сосредоточили все свое внимане на этихъ особенностяхъ и начали предъявлять новой житейской книжк таке серьезные запросы, каке предъявляли иногда только религозной книжк. Не одинаковы были эти запросы у крестьянъ и у рабочихъ. Первые останавливались, главнымъ образомъ, на тенденци, искали въ книжк поученя какъ жить, отвта на различные сложные вопросы моральнаго и соцальнаго характера. Вторые, рабоче, останавливаясь, главнымъ образомъ, на фабул разсказа, требуя отъ него художественной правды, требуя, чтобы книга была, по выраженю одного шахтера, ‘зеркаломъ’, чтобы она безъ поученй, яркими картинами, возвышала и облагораживала слушателя. Но въ чемъ боле или мене сходились и деревенске, и рудничные слушатели — это въ предпочтени, оказываемомъ книжк, въ шторой описывалась ихъ собственная жизнь, близкая и знакомая, съ ея горемъ и радостью, съ ея запросами и нуждами. Житейскую книжку они понимали именно какъ книжку ихъ собственной жизни.

II. Первыя чтеня. Реализмъ, какъ ‘фактическая правда’.

I.

Первыя ‘житейскя’ книжки, которыя я читалъ и въ деревн, и на рудник, преимущественно изданя ‘Посредника’ — были бытовые разсказы, въ которыхъ изображалась повседневная крестьянская и рабочая жизнь, хорошо знакомая слушателямъ. Несмотря, однако, на это, слушатели вначал не допускали и мысли, что разсказы написаны недавно, и рисуютъ современную жизнь. Такое предположене шло бы въ разрзъ съ установившимся издавна у народа убжденемъ, что книга — и религозная, и сказка — произведене давно минувшаго времени. Восхищаясь реализмомъ знакомыхъ картинъ и привычныхъ рчей, слушатели, въ то же время, относили не только описываемыя событя, по и составлене книжки къ глубокой старин.
При чтени въ деревн разсказа Толстого, ‘Чмъ люди живы?’ гд рядомъ съ ангеломъ выступаютъ такя реальныя и мастерски обрисованныя личности, какъ сапожникъ Семенъ и его жена Матрена,— одинъ изъ слушателей воскликнулъ:
— Вотъ какъ встарину было! Вотъ каке тогда были сапожники!
— Теперь такихъ не найдешь,— подтвердилъ другой.
— Давно было, а какъ складно написано,— проговорилъ съ нкоторымъ удивленемъ молодой парень.— Все обхождене, какъ теперь.
— Это сколько теперь посл Рождества Христова будетъ? Скоро 2.000 лтъ? Сторя, значитъ, въ эти 2.000 лтъ случилась, не раньше?— спросилъ еще одинъ.
— Ну-да, не раньше! Какъ же можно!— воскликнулъ увренно первый.— Про то не пишутъ, какъ люди жили раньше, когда еще въ Бога не врили.
Въ другой разъ, посл чтеня жизнеописаня ‘Франциска Ассизскаго’, на рудник, одинъ изъ наиболе усердныхъ слушателей, кузнецъ Николай Сриковъ, замтилъ:
— А вдь все это про стародавня времена! Про теперешнихъ людей не пишутъ.
Когда я напомнилъ ему нкоторые прочитанные на рудник разсказы Толстого, Эртеля, Савихина,— онъ все-таки продолжалъ стоять на своемъ.— Ну-да… А все же и въ нихъ писано, что случилось прежде насъ, примрно на сто лтъ. А какъ эти сто лтъ пройдутъ,— и про насъ будутъ писать… Да напишутъ ли про насъ!— прибавилъ онъ меланхолически.— Въ прежнее время люди были лучше теперешнихъ.
— И теперь, какъ поищешь, найдешь хорошихъ людей,— раздался чей-то отвтъ съ наръ.
— Ну-да, найдешь! Свтъ не устоялъ бы безъ добрыхъ людей,— согласился кузнецъ.— Только гд они, эти добрые люди? Больше въ Сибири да на каторг.
По прочтени этимъ же слушателямъ разсказа изъ крестьянской жизни ‘Ддъ Софронъ’ Савихина,— одинъ шахтеръ, вздохнувъ, замтилъ:
— Да-а, встарину такъ и бывало…
— Что, встарину!— воскликнулъ другой — А теперь что? То же самое, какъ есть! Бднаго всегда обижаютъ… У насъ на сходкахъ всегда такъ бываетъ…
— Раньше даже лучше жили, чмъ теперь…
— Что прежде, что теперь,— все одно…
Но никому не пришло въ голову установить, что въ этомъ бьющемъ въ глава своей современностью разсказ, говорится не о старин.
Когда я прочелъ въ разсказ ‘Гд любовь, тамъ и Богъ’ Толстого, что Мартынъ Авдевъ, во время чтеня, ‘бывало сниметъ лампочку съ крючка’, молодой шахтеръ воскликнулъ съ глубокимъ недоумнемъ:
— Да разв жъ тогда были лампочки?
— Когда жъ это ‘тогда?’ — спросилъ я его.
— А вотъ, когда Мартынъ этотъ самый жилъ?
— А это давно было?
Мой собесдникъ съ минуту глядлъ на меня съ недоумнемъ и вдругъ разсмялся.
— А кто его знаетъ!.. Какъ читаешь,— кажется, все это — страсть, какъ давно было!
— То и вправду — кажется,— поддержалъ его другой.— Какъ читаешь,— кажется, давно, давно было. А посмотришь,— все какъ теперь, все обхождене: и лампочки, и керосинъ…
Истинную сенсацю произвело у деревенскихъ слушателей чтене протокола урядника (въ разсказ ‘Воръ’ Гололобова), начинающагося словами: ‘1883 года’…
— Вотъ!.. Такъ недавно это было!..— воскликнулъ съ удивленемъ одинъ.
— Ай-ай-ай! Только семь лтъ, какъ все это было!..
— Вотъ чудеса!— удивлялся и другой.

II.

Разсужденя о ‘стародавности’ книгъ особенно часто повторялись только при первыхъ чтеняхъ. Но ужъ само то, что вопросъ этотъ возбуждался, что у слушателей вырывались фразы врод: ‘Давно было, а какъ складно написано’, свидтельствовало, что разница между новой книжкой и старой, лубочной уже бросилась читателю въ глаза, обратила на себя его внимане- Вскор слушатели пручились видть въ новой книжк описане современной, а не стародавней жизни. Но при этомъ произошло слдующее: реализмъ новой книжки былъ понять, какъ описане случившихся событй. Да и какъ могло быть иначе? Помимо того, что религозная книжка пручила народнаго читателя врить, что все напечатанное въ серьезной книжк — правда, помимо того, что гораздо прятне предполагать, что вс эти живо представленные персонажи, которыхъ любишь или ненавидишь, интересы и волненя которыхъ переживаешь,— не плодъ фантази, а дйствительно существующе гд-нибудь люди,— помимо этого, народному читателю, совершенно незнакомому съ задачами и цлями художественной литературы, не имющему никакого представленя о художественномъ творчеств,— трудно и представить себ, что вс эти столь знакомыя ему лица и событя не боле, какъ плодъ фантази. Выдумывать еще можно сказки, небылицы, но выдумывать картину реальной жизни во всхъ ея подробностяхъ — кто это суметъ?. Да и зачмъ сталъ бы кто выдумывать такя описаня?
И слушатели принимали вс бытовые житейске разсказы за правду, несомннную и истинную во всхъ своихъ деталяхъ,— и довольно долгое время, пока не уловили истинное значене новой книжки, выдвигали эту фактическую правды, какъ достоинство новой книжки, какъ самое характерное отличе ея отъ лубочной сказки.
При чтени въ деревн ‘Двухъ стариковъ’ Толстого, кто-то воскликнулъ съ умиленемъ:
— Вотъ сказка! Самая что ни есть хорошая!
И на это тотчасъ же послдовалъ вопросъ:
— Да разв жъ это сказка? Что, можетъ, и на самомъ дл было.
Въ другой разъ, при чтени ‘Кавказскаго плнника’ Толстого, на рудник, на чей-то вопросъ: случилось ли все это на самомъ дл? получился поспшный отвтъ:
— Ну-да, брехать не станутъ!
А при чтени ‘Постоялаго двора’ Тургенева аналогичный же отвтъ на этотъ вопросъ былъ высказанъ, даже тономъ упрека:
— Ну, да какъ же не правда! Кому охота брехать!
Нкоторые слушатели не допускали даже, чтобы къ новой книжк примнялось назване ‘разсказъ’. При чтени ‘Бабьей доли’ на восклицане одного крестьянина: ‘Да, разсказъ гарнй!’ — молодая женщина, встрепенувшись, спросила съ удивленемъ:
— Да разв же это разсказъ? А я думала, что это правда, что такъ случилось.

III.

При такомъ отношени къ новой книжк, не удивительно, что слушатели иногда обращались съ героями разсказовъ, какъ съ реальными существами и даже узнавали въ нихъ своихъ знакомыхъ.
Посл чтеня разсказа ‘Чмъ люди живы’, разсказа, самостоятельно получившаго большую популярность въ народ, одна изъ слушательницъ, пожилая крестьянка, обратилась ко мн съ вопросомъ:
— А скажите: Семенъ этотъ (сапожникъ, прютившй у себя ангела) посл того ‘присватался?’
— Нтъ..— отвтилъ я, не задумавшись.
— Какъ нтъ?!— воскликнула она съ большимъ удивленемъ.— У насъ ночевалъ прохожй человкъ, читалъ эту самую книжку. Вотъ онъ и сказалъ: ‘И Семенъ, и Матрена оба посл того присватались, въ святые, значитъ, записаны. Матрена хоть и лаялась (ругалась), да потомъ смиловалась. Вотъ они оба и присватались’. Такъ и сказалъ прохожй человкъ.
Иногда слушатели узнавали описываемыхъ лицъ, припоминали, гд ихъ видли и т. д.
Когда я прочелъ, на рудник, въ разсказ Савихина ‘Ддъ Софронъ’, что сынъ этого Софрона пропалъ безъ всти, одинъ шахтеръ высказалъ предположене, что онъ ‘подался на шахты’.
— Постой!— встрепенулся ему въ отвтъ другой.— Какъ его? Евстигнй? Такой у насъ былъ, ей-Богу, былъ!
При чтени разсказа ‘Воръ’ слушатели тоже узнавали нкоторыхъ, лицъ. Когда появляется мстный кулакъ Дементй Хайло, молодой шахтеръ воскликнулъ съ радостнымъ возбужденемъ, даже вскочилъ:
— А — а! Его с… с… знаю! Видлъ!
— Да я жъ его, стерву, самъ за гумнами билъ,— отозвался съ спокойной увренностью другой.
И дальше, когда герой разсказа, невинно пострадавшй Алешка, по выход изъ острога, не знаетъ, куда дться и что длать, шахтеры начали совтовать ему пойти на шахты.
— Да онъ теперь, можетъ, и тутъ,— сдлалъ кто-то предположене.— Васька, ты не видалъ его?— обратился онъ къ товарищу, шахтеру-старожилу.
— Видалъ,— отвтилъ невозмутимо-спокойно Васька.— Мы съ нимъ вмст работали на Шипиловскихъ (рудникахъ). Онъ въ забо, а я вагоны гонялъ. Потомъ онъ убегъ, отъ жинки убегъ. Донимала она его — страсть!
На этой почв случались курьезныя недоразумня и съ иллюстрацями, которыя нкоторыя слушатели принимали за фотографи дйствующихъ лицъ и оцнивали не иллюстрацю на основани разсказа, а наоборотъ. Такъ, напримръ, при чтени иллюстрированнаго изданя ‘Героя нашего времени’, одинъ изъ крестьянъ, перелистывая книжку, наткнулся вдругъ на безобразное изображене Бэлы.
— Хиба жъ це вона?— произнесъ онъ съ недоумнемъ, прочитавши подпись подъ картинкой.
— Охъ, тай страшна жъ!— замтилъ его сосдъ, потянувшись къ книг.
— Тим вин йи и разлюбивъ!— добавила одна изъ женщинъ, отршившись отъ свтлаго образа, созданнаго ея воображенемъ, и сосредоточившись на конкретномъ рисунк (Т. III., стр. 209).
То же самое произошло и при чтени ‘Тамань’. ‘Слушатели молча, разсказываетъ X. Д. Алчевовая, относились къ героин разсказа, какъ къ лицу вполн реальному, живому, называя ее умною, смлою, безстрашною, двушкою. Но, на бду, по окончани чтеня, я вздумала показать картинку изъ сборника, изданнаго петерб. комитетомъ грамотности. Вглядываясь въ разтрепанную и безобразную фигуру, изображенную на этой картинк, одинъ изъ нихъ воскликнулъ: Та вона, видьма!’ Очевидно, подъ впечатлнемъ художественнаго разсказа Лермонтова, ему нарисовался совсмъ иной образъ — и эта картинка только сбила его съ позици.
— Чего жъ тамъ видьма?.. Вона черкеська, тимъ вона така й страшна,— заступился другой, пристально вглядываясь въ безобразное изображене.
Но бабамъ пришлось по вкусу первое толковане и, передавая книгу изъ рукъ въ руки, он повторяли таинственно:— Може й видьма — богъ святый знае!’. (III, 210).

IV.

Принимая читаемое за описане истинныхъ событй, слушатели часто ставили книжк требованя совершенно не литературно-художественнаго характера. Заинтересовавшись героемъ какого-нибудь разсказа, они допытывались, что стало съ нимъ ‘потомъ’ и ‘чмъ все это кончилось’. И крестьяне, и шахтеры были очень огорчены, что въ сказк Толстого ‘Сколько человку земли надо?’, сильно ихъ заинтересовавшее ‘нтъ конца’, и первымъ ихъ восклицанемъ было:
— А деньги кто получилъ?
— А кому земля досталась?
Посл чтеня разсказа г. Немировича-Данченко ‘Махмуткины дти’,— въ которомъ разсказано, какъ русскй офицеръ отпускаетъ плннаго турка, одинъ крестьянинъ замтилъ:
— Не очень мн понравилось. Такъ себ…
— Почему?— спросилъ я.
— Потому что конца нтъ, не сказано, что потомъ стало съ туркомъ.,
Не удовлетворило нкоторыхъ слушателей и жизнеописане Гусса. Одинъ изъ нихъ, по окончани чтеня, замтилъ съ огорченемъ:
— А про то не сказано: будетъ ли онъ (Гуссъ) имть царстве небесное!..
Подобные же вопросы и замчаня высказывались и слушателями въ аудиторяхъ X. Д. Алчевской. Посл чтеня разсказа ‘Иванъ Ивановичъ и К!’ Круглова, одна изъ слушательницъ обратилась къ чтиц съ дрожанемъ въ голос:
— Я слыхала, вы въ Петербургъ дете.
— ду, а что?
— Говорятъ, что тамъ вс сочинители живутъ.
— Что же изъ этого?
— Нельзя ли вамъ съ ними повидаться и опросить: живъ ли Иванъ Ивановичъ?’ (‘Что читать народу?’ T. I, стр. 139).
Въ другой разъ, при чтени ‘Горе отъ ума’ одна изъ слушательницъ, сильно заинтересовавшись Чацкимъ, задала учительниц слдующй вопросъ:
— ‘А позвольте узнать, есть у Чацкаго капиталъ?’ (T. II, стр. 243).
Случалось мн выслушивать замчаня и вопросы совершенно курьезные и несообразные:
По прочтени разсказа изъ жизни рабочихъ (‘Панфилъ Панфиловъ’), я спросилъ слушателей, поняли ли ‘ни прочитайте.
— Понять-то понялъ,— отвтилъ паренъ-шахтеръ.— Да только вотъ неизвстно, написано ли тутъ все, что Панфилъ говорилъ? Можетъ и не все, можетъ онъ еще что сказалъ…
Въ другой разъ, при чтени въ разсказ ‘Воръ’ сцены, какъ напрасно заподозрнный въ воровств Алешка ругаетъ своихъ обидчиковъ, я замтилъ, что молодой шахтеръ глядитъ и-а меня широко раскрытыми глазами и съ выраженемъ все возрастающаго недоумня. Я, наконецъ, спросилъ его: чему онъ удивляется?
— Да неужто-жъ Алешка ихъ ни разу не матюкнулъ?!— выпалилъ онъ.
— Можетъ и матюкнулъ, а тутъ-то не написано,— сдлалъ предположене другой.
— А можетъ онъ матернымъ словомъ не ругался?

V.

Если деревенске слушатели, подчеркивая ‘фактическую правду’ разсказа, не находили точнаго термина для опредленя такого рода литературы, то шахтеры, между которыми были и читавше газеты, примняли иногда къ новой книжк не особенно лестный для художественнаго произведеня терминъ ‘публикаця’.
Посл чтеня разсказа ‘Боръ’ пожилой шахтеръ заговорилъ задушевно:
— И что это значитъ! Какъ только гд что случится — сейчасъ и опишутъ и опубликуютъ. Въ газетахъ публикуютъ все, что ни случится! Вотъ эта исторя съ Алешкой тоже должно въ какой-то тамъ слобод случилась — ее и опубликовали въ книжк.
Черезъ нсколько дней, при чтени этимъ же слушателямъ разсказа Савихина ‘Кривая доля’, артельщикъ, человкъ добродушный и ограниченный, воскликнулъ:
— Ишь ты! ишь ты! Пишутъ-то, пишутъ! Поддлываются какъ подъ нашего брата — страсть! А все Москва фабрикуетъ, все она производитъ.
Въ отвтъ на это съ наръ, съ дальняго угла раздался болзненно-надтреснутый голосъ пожилого шахтера, страдавшаго одышкой:
— Кабы деньги… я бы себя опубликовалъ въ газетахъ. Всю жисть свою, какъ есть, опубликовалъ бы… Охъ!..
Приподнявшись на локт и устремивъ на меня страдальческй взглядъ, онъ спросилъ:
— Какъ думаешь, Семенъ, за трешницу опубликовали бы меня… всего?
‘Фактическая правда’ новой книжки настойчиво отмчалась и выдвигалась слушателями въ деревн, и на рудник, только до тхъ поръ, пока они не уловили другихъ, боле существенныхъ отличй новой книжки отъ лубочной. По едва только для нихъ выяснился общй характеръ этихъ книжекъ, моральная или соцальная тенденця, или художественныя достоинства, какъ они обратили все внимане на эти особенности и начали ихъ выдвигать, какъ ‘гличе житейской книжки отъ лубочной сказки. Но при этомъ опредленно (выступило различе между крестьянами и рабочими, какъ въ ихъ отношени къ новой книжк, такъ и въ ихъ запросахъ отъ нея.

III. Крестьянинъ и рабочй въ ихъ запросахъ отъ книги.

I.

Различе между культурнымъ читателемъ и читателемъ изъ народа прежде всего и особенно ярко выступаетъ на почв интеллектуальной, гд существуетъ положительно цлая пропасть между уровнемъ развитя и мровоззрнями обоихъ классовъ. Между крестьяниномъ и рабочимъ это различе пока еще не проявляется въ рзко-опредленной форм. Но, присматриваясь поближе къ отношеню этихъ двухъ категорй народа къ книг, мы замчаемъ большое различе, главнымъ образомъ, въ области психологической.
‘У читателей изъ той и другой области, т.-е. фабрики и деревни,— пишетъ Н. Рубакинъ,— есть немало своеобразныхъ особенностей: читатели эти не совсмъ одинаковы и по вкусамъ, и по подготовк, и по потребностямъ’ {‘Этюды’, стр. 158.}. ‘Фабричные читатели,— прибавляетъ онъ въ другомъ мст,— далеко не одно и то же, что деревенске, потому что и условя жизни и амплитуда ея на фабрик совершенно иныя. Условя жизни такъ значительно отражаются на томъ, что и какъ читаетъ народъ, что послднй вопросъ нельзя изучать, не касаясь и не изучая первыхъ’ {Тоже, стр. 193.}.
Въ моемъ опыт чтенй мн неоднократно приводилось констатировать это различе: крестьяне иначе слушали книгу, иначе къ ней относились и искали въ ней не того, что рабоче.
Крестьянскаго слушателя лишь рдкая-рдкая книга поглощла настолько, чтобы онъ изъ-за нея забывалъ все окружающее. Только зимой, и то подъ праздникъ, крестьяне спокойно просиживали по 3—4 часа и больше, слушая книжку. Въ другое время, какъ бы интересна ни была книжка по фабул, она не всецло захватывала деревенскаго слушателя. Сидитъ себ человкъ, кажется, спокойно, слушаетъ внимательно — ‘и вдругъ вскочитъ, какъ ужаленный и воскликнетъ ‘Бачь сказився! (съ ума сошелъ) скотина не напована — а я сижу!’ — и поспшно уйдетъ. А вслдъ за нимъ подымется, сладко потягиваясь, другой и скажетъ лниво: ‘Э-эхъ, а мени ще треба за дегтемъ сходить’… и тоже уйдетъ. И только рдкая книга приковывала къ себ слушателя настолько, что, даже поднявшись, онъ не уходилъ, и, сказавъ въ свое оправдане: ‘Э! треба-бъ пйтить, та книжечка, бачъ, дюже ловка, жалко’,— оставался дослушивать, стоя.
Совершенно иначе относились къ чтеню шахтеры и босяки. Для книжки они забывали и дла, и ду, и чай, и карты, и гармонику (увы! только не водку!). Они слушали чтене съ жадностью, съ упоенемъ, съ какимъ-то болзненнымъ восторгомъ, совершенно забывая все окружающее, и бурно, съ увлеченемъ выражали свои чувства. Шахтеры нердко заставляли меня читать до часу, до двухъ ночи, не смотря на то, что на слдующй день имъ предстояло въ 5 1/2 часовъ утра итти на работу. Было что-то глубоко-трагическое въ той мучительной жажд, съ шторой они набрасывались на книгу.
Подобная разница въ отношени къ чтеню крестьянъ и рабочихъ отчасти объясняется экономическимъ положенемъ этихъ обихъ категорй слушателей. Въ то время, когда крестьянинъ-домохозяинъ постоянно находится подъ гнетомъ мелкихъ и крупныхъ повседневныхъ хозяйственныхъ и общественныхъ заботъ,— шахтеръ, въ свободное отъ работы время, не иметъ никакихъ ‘заботъ’, ни личныхъ, ни (большей частью) семейныхъ, ни хозяйственныхъ, ни общественныхъ. Но этимъ, если можно такъ выразиться, экономическимъ факторомъ только отчасти объясняется различе въ отношени крестьянскаго читателя и читателя рабочаго къ книг. Существуетъ между ними еще различе психологическое, различе въ характер и настроени.
Крестьянинъ мене впечатлителенъ и мене падокъ на сильныя ощущеня, чмъ рабочй. Онъ не прочь выслушать ‘занимательный’ разсказъ, но, какъ бы сложна и занимательна ни была сама фабула разсказа, она не захватываетъ деревенскаго солиднаго слушателя такъ сильно, какъ рабочаго, и остается для него развлеченемъ, забавой отъ нечето длать. Серьезно онъ начинаетъ относиться къ книжк только тогда, когда находитъ въ ней что-нибудь полезное: поучене, указане, какъ жить. Въ подобномъ отношени крестьянина къ книг соединилась его обычная практичность съ издавна сложившимся у него взглядомъ на книгу, какъ на. проповдь.
‘Насколько намъ приходилось наблюдать — пишутъ составительницы ‘Что читать народу?’ — правда жизни такъ же дорога крестьянину, какъ и фантазя, и если онъ смотритъ на послднюю, какъ на развлечене и удовольстве, то къ первой относится съ полнымъ интересомъ и глубокимъ уваженемъ’ (II, 129). ‘Съ каждымъ новымъ чтенемъ,— говорится тамъ же, въ другомъ мст,— мы видимъ и удостовряемся, что деревенскй людъ относится глубже и серьезне (чмъ городской) къ тому, что говоритъ книга. Онъ лучше понимаетъ учене Евангеля, чаще задумывается надъ нимъ и серьезне относится къ жизни и къ ея сложнымъ явленямъ’ (II, 81—2).
Короче: относясь глубоко и серьезно къ книг, онъ и отъ нея требуетъ глубины и серьезности. И когда она удовлетворяетъ этому запросу, когда она въ самомъ дл затрагиваетъ коренные жизненные вопросы народной жизни, тоща и только тогда крестьянскй читатель не только съ интересомъ прочитываетъ ее, но продумываетъ каждое слово, ‘зачитывается’ ею и иногда начинаетъ на нее смотрть, какъ на руководство къ жизни.
Примромъ такого отношеня къ книжк можетъ послужить разсказъ крестьянскаго писателя г. Семенова о его возвращени къ земледльческому труду. ‘Книжки имли на меня большое вляне… Лтъ до 16 я глядлъ на литературу, какъ на предметъ удовольствя. Но вотъ выходитъ въ издани ‘Посредника’ разсказъ ‘Чмъ люди живы?’ Я прочиталъ его. Не могу высказать, что я пережилъ при чтени его. Мнне мое перемнилось. Я сталъ глядть на книжку, какъ на предметъ поучительный, особенно на изданя ‘Посредника’ я обращалъ внимане. Каждую его книжку, выходящую изъ печати, я сейчасъ же пробрталъ и читалъ. Книжки эти, съ помощью Евангеля, которое я пробрлъ посл прочтеня ‘Чмъ люди живы?’, помогли мн понять смыслъ жизни и я сталъ стремиться къ истинной жизни. Наконецъ, выходитъ ‘Иванъ дуракъ’ (Л. Толстого). Меня ужаснуло то, по прочтени ея, что я, природный крестьянинъ, и чуждаюсь земледльческаго труда (я жилъ тогда въ город). Первымъ моимъ желанемъ стало тогда ссть на землю и стараться жить своими трудами. Черезъ полгода съ небольшимъ я привелъ даю намрене въ исполнене’ {Рубакинъ. ‘Этюды’ стр. 170.}.
Въ дневник (не напечатанномъ) учительницы тамбовской воскресной школы А. Н. Слетовой (Черновой) я нашелъ слдующй характерный разсказъ. Посл прочтеня въ групп боле развитыхъ учениковъ разсказа Рубакина ‘Искорки’, недли черезъ дв, къ учительниц приходить одинъ изъ учениковъ и заявляетъ ей, что узжаетъ въ деревню.
— Зачмъ?— спрашиваетъ его А. Н-.
— Хочу Ефремомъ (герой ‘Искорокъ’) задлаться… отвчаетъ онъ ей серьезно и категорически.
Совершенно иной характеръ имло отношене рабочихъ къ книжк. Они прежде всего искали фабулы, искали ‘впечатлня’, которому и отдавались экспансивно и горячо. Тенденцю, особенно въ форм поученя, они часто пропускали мимо ушей. Отмчали они ее только тогда, когда она естественно и художественно, не нарушая (впечатлня и не навязываясь скучнымъ резонерствомъ, вытекала изъ самого событя. Особенно опредленно это различе въ запросахъ крестьянъ и рабочихъ отъ книги высказалось въ отвтахъ, полученныхъ И. Рубашинымъ на его ‘Опытъ программы’, между которыми имются отвты и крестьянъ, и рабочихъ.
Только что упомянутый крестьянинъ, писатель Семеновъ, ‘указывая, книжки, которыя онъ давалъ читать своимъ односельчанамъ, говоритъ, что выбиралъ т, въ коихъ проводится какое-нибудь ‘полезное нравоучене’, ‘чего очень нуждается наше крестьянское общество’, добавляетъ онъ. По его мнню, задача человка, сочувствующаго народному просвщеню, это — ‘будить людей’. Первый способъ пробужденя есть книжка хорошо составленная, ясно изложенная’… ‘Въ книжк должна быть проведена какая-нибудь мысль, имющая связь съ тми нравственными недостатками народа, которые всего боле требуютъ искорененя’ (‘Этюды’, 171).
Другой корреспондентъ Рубакина, интеллигентный крестьянинъ Журавлевъ, разсказывая про свои чтеня книжекъ народу, пишетъ:
‘При чтени я старался указывать на наши мстные недостатки, какъ-то: въ выбор людей на общественныя должности, о дурномъ вляни кабаковъ на нравственность подростающаго поколня, а также о плохомъ воспитани дтей и о прав крестьянъ, желающихъ закрыть кабаки’ (177).
Третй корреспондентъ, очевидно ужъ мене интеллигентный крестьянинъ, хотя отчасти и оторванный отъ земли, пишетъ:
‘Большинство (крестьянъ) хочетъ читать ту книгу, которая со временемъ можетъ дать пользу въ жизни, гд есть много доказательствъ, которыя встрчаются и при нашихъ глазахъ: разъ если ты ее прочитаешь, то будешь имть въ опасномъ дл предосторожность. Но есть и таке желатели чтеня, чтобъ только посмяться. Для того едва ли подйствуетъ и полезная цль’ (164).
А вотъ что пишутъ фабричные рабоче:
‘Стремлене къ чтеню,— пишетъ одинъ фабричный,— сильное, но любятъ читать больше романы и повсти, какъ лубочныя, такъ и не лубочныя’. Изъ Онги пишутъ: ‘Въ рабочей казарм читаются рабочими совмстно сочиненя Майнъ-Рида, Эмара, Жюля Верна, Купера, Вальтеръ-Скотта, разныя изданя Е. Ахматовой и т. п.’. ‘Не такъ живи какъ хочется’ Островскаго — пишутъ съ Губахинскихъ (Губонинскихъ) каменноугольныхъ коней,— понравилось на любительскомъ спектакл только нкоторымъ, между тмъ, какъ смшные водевили понравились всмъ, безъ исключеня. Вообще, большинство здсь предпочитаетъ такя книги, въ которыхъ описываются необыкновенныя приключеня и т. д.’ (194).
Фабричный рабочй А. Я — въ пишетъ:
‘Фабричный нашъ народъ любитъ слушать и читать не одно лубочное и божественное, но и то, что близко къ ихъ жизни, и касается ихъ самихъ, гд описывается и горе, и неудачи, однимъ словомъ все то, что близко къ ихъ сердцу’… ‘Вообще — резюмируетъ онъ свой взглядъ на книгу для рабочихъ, нужно брать (для сюжетовъ) самыя реальныя стороны жизни народа и описывать безъ всякихъ заднихъ мыслей (т.-е. безъ тенденцй)’ (201).

II.

Насколько крестьянинъ любитъ всякя ‘поученя’, ‘указаня’ и относится къ нимъ чуть ли не съ благоговнемъ, настолько рабочя ихъ не выноситъ.
‘Когда случайно толстыхъ книгъ подъ руками не нашлось,— пишетъ Рубакинъ,— и Павлу (начитанному фабричному рабочему) предложили партю новыхъ листовокъ, онъ обидлся: ‘Нтъ ужъ, тамъ все учатъ, дайте что-нибудь другое’ (198).
‘Какъ-то пришли къ одному моему знакомому нсколько фабричныхъ,— разсказываетъ онъ въ другомъ мст,— выбирать книжки для чтеня. Тотъ разложилъ передъ ними десятка два брошюръ, которыя онъ считалъ недурными. Рабоче отобрали изъ нихъ кое-какя, отложили въ сторону лишь поучительныя.— А эти что же?— спросилъ мой знакомый — Это-то? Ужо вотъ мы ихъ въ посту почитаемъ, а то больно ужъ поучительны’ (144).
Буквально то же самое приходилось выслушивать и мн при чтеняхъ въ рабочей казарм. Прежде всего, шахтеры очень не любили ‘божественнаго чтеня’ и слушали его обыкновенно молча, съ выраженемъ тоскливой скуки на лиц. Если кто изъ слушателей иногда, изъ приличя, поджидалъ слащаво — неискреннимъ тономъ: ‘А — ахъ! Божественное чтене — первый сортъ!’ то друге, не стсняясь, звали и заявляли, что надоло, ‘обрыдло’, неинтересно и просили взять другую книжку.
Во время чтеня разсказа Эртеля ‘Жадный мужикъ’, одинъ шахтеръ воскликнулъ:
— Вотъ такъ книжка! Куда лучше божественной!
— И божественныя хорошя бываютъ,.— замтилъ ему другой.
Такую же участь имли и вообще поучительныя книжки, не религозныя. Иногда, когда я бралъ книжку для чтеня, шахтеры ставили мн прямо вопросъ:
— Что тутъ описывается? Поучене какое или что интересное?
При чтени въ казарм поучительнаго разсказа Лскова ‘Христосъ въ гостяхъ у мужика’, разсказа, сильно понравившагося въ деревн, одинъ изъ слушателей остановилъ меня на 8—10 страниц:
— Смотри, а народъ какъ слушаетъ! Кто спитъ, а кто ушелъ…
Съ другой стороны, разсказъ ‘Четыре дня’ Гаршина, слушавшйся и на рудник, и на пристани съ громаднымъ, захватывающимъ интересомъ и волненемъ, въ деревн хотя и былъ выслушанъ внимательно, не вызвалъ, однако, особеннаго восторга. Посл чтеня его въ деревн, я поставилъ слушателямъ вопросъ: какой разсказъ имъ больше понравился: этотъ или ‘Упустишь огонь не потушишь’ Толстого,— и получилъ слдующй характерный отвтъ:
— Ну — да, та книжка, ‘гд бабы ссорятся’ (т.-е. ‘Упустишь огонь не потушишь’) — лучше. Какъ можно сравнить! Та про жизнь, настоящая какъ есть для нашего брата книжка, жить учитъ. Не ‘сердцемъ’, говоритъ, живи, а лаской… А эта что? Только бднаго солдатика пожалешь — и больше ничего.
Въ другой разъ, при чтени ‘Кавказскаго плнника’ Толстого, на вопросъ: понравилось ли, я получилъ отъ крестьянина слдующй отвтъ.
— Понравилось… А все же не про наше жительство. Ты-бъ лучше почиталъ, какъ мужики землю длили и старика обидли (‘Ддъ Софронъ’),
— Да я вдь уже читалъ ее вамъ!
— Что же, мы бы ее еще разъ послушали…

III.

Схвативъ общй характеръ новой книжки и ея преимущества передъ лубочной, крестьяне, какъ я уже упомянулъ, начали отмчать ея тенденцю, ея ‘идейную правду’, оставляя въ сторон вопросъ о ‘фактической правд’.
Жизнеописане Сократа слушалось въ деревн съ огромнымъ захватывающимъ интересомъ, не смотря на отсутстве фабулы. Во время чтеня то и дло восклицали:
— Вотъ любопытная книжка! Она прямо теб въ носъ бьетъ!
— Прямо на жизнь твою указываетъ!
— Она для такихъ написана, что неправильно живутъ, чтобъ видли!
Или при чтени сказки Толстого: ‘Два брата и золото’.
— То все учене. Все нашему брату указане. Этихъ самыхъ двухъ братьевъ, можетъ, никогда и не было. Да тутъ не въ братьяхъ суть, а для всхъ, чтобъ поучались.
При чтени разсказа ‘оаннъ воинъ’, изъ жизни первыхъ христанъ, одинъ крестьянинъ воскликнулъ:
— Вотъ такую намъ книжку и надо! Послушаемъ — и сами надумаемъ такъ длать, какъ этотъ Иванъ.
— Надумать!..— усомнился другой.— Все ветерану было. Теперь примра не берутъ…
— А все же: можетъ, кому и западетъ въ голову: ‘Дай, попробую жить какъ сказано въ ‘жити’ — и начнетъ.
Когда, при чтени сказки Толстого ‘Первый винокуръ’, кто-то воскликнулъ ‘Сказка хорошая!’, другой горячо остановилъ его:
— Да какая это сказка! Это не сказка, а критика, чтобъ примръ брали и водки не пили… Примрно, какъ пророки, что въ Библи.
Тоже и при чтени другой сказки Толстого, ‘Крестникъ’, раздавались замчаня:
— Примръ! Все примръ къ жизни!
— Указывается! Все указывается!
— Доказательства доказываются!
Такя же замчаня длались и по поводу бытовыхъ книжекъ изъ народной жизни, какъ ‘Упустишь огонь не потушишь’ и другя.
— Ахъ и книжка-жъ! и расписано! Вотъ будто въ ротъ кладетъ, какъ лентъ надо,— восхищались слушатели.
— Да это не книжка, а проповдь нашему брату, и т. д.
Деревенске слушатели, однако, требовали отъ книжки не только проповди и нравственныхъ поученй. Они иногда ставили ей требованя совершенно иного характера.
Когда я началъ читать книгу ‘Юланъ милостивый’ Флобера, одинъ изъ слушателей, немолодой уже крестьянинъ, глубоко вздохнувъ, проговорилъ:
— Все сказки… Ты бъ намъ вотъ прочиталъ такую книжку, чтобъ отъ нея земли побольше, а податей поменьше… Вотъ такую бы послухали…
При чтени въ аудитори Алчевской стих. Лермонтова ‘Тучка’, слушатель-крестьянинъ замтилъ объ автор:
‘— А не думаетъ о томъ, какъ бы тучка нашла, да Господь дождь даровалъ!’ (III, 203).
Одинъ изъ крестьянъ, отвчавшихъ на упомянутый выше опросъ ‘Русскаго народнаго учителя’, такъ опредлилъ свои запросы на книгу:
— Хочется знать, что и откуда произошло и съ чего взялось. Къ примру сказать: живемъ мы, а такъ ли и раньше жили вс и къ чему мы сейчасъ должны устремляться’ {П. Орелкинъ, ‘Отвты и т. д.’. P. Н. Уч. 1893, No 11.}…
Высказывались эти запросы и при чтеняхъ въ деревенской аудитори X. Д. Алчевской.
Посл чтеня ‘Касьяна съ красивой Мечи’ — крестьянинъ одинъ поставилъ вопросъ:
— Что выше: природа или наука?
— ‘Природа выше,— отвтилъ другой,— въ природ Богъ, а въ наук только разумъ человческй’ (Ц, 501).
При чтени ‘Мцыри’, было высказано мнне:
— Воля человкови краще одъ усего!’ (Свобода человка дороже всего на свт). (III, 20В).
Въ другой разъ, крестьянинъ обратился къ чтиц съ вопросомъ:
— Скажите, есть ли такое государство, гд каждый могъ бы длать, что захотлъ?’ (II, 827).
При чтени г-жею Волковой крестьянамъ разсказовъ Гл. Ив. Успенскаго съ особеннымъ интересомъ слушался разсказъ ‘Чуткое сердце’, гд говорится ‘о землиц’.
‘Интересъ слушателей къ разсказу возросъ до высшей степени, когда услыхали, что Анна Петровна отправилась къ барину и въ крестьянскй банкъ, разоблачить ложь и защитить мужиковъ’. ‘Разсказъ конченъ, но слушателямъ словно жаль разстаться съ нимъ, продолжаетъ г-жа Волкова,— и они наперерывъ одинъ передъ другимъ разсказываютъ случаи, подобные прочитанному, когда кулаки ‘депутаты’ ходатайствовали за мръ въ свою пользу, и въ голос многихъ звучали раздражене и злоба.
— А Анны Петровны-то не нашлось, чтобы заступиться за общество,— грустно замтилъ кто-то.
— Вотъ въ деревн К.,— началъ мельникъ,— у крестьянъ много земли, да еще хотятъ купить, поэтому и живутъ хорошо, зажиточно, полнымъ хозяйствомъ, вполн какъ люди, а все потому, что земли много.
— Да, нечего говорить, плохо крестьянину безъ земли,— закончилъ онъ свой разсказъ этой горькой истиной, такъ хорошо знакомой нашему крестьянину.
— А вдь крестьяне-то только теперь начали соображать кое-что,— продолжалъ онъ посл нкотораго раздумья,— а прежде все толковали, что само начальство отдастъ имъ землю, а дожидайся, когда оно отдастъ,— усмхнулся онъ надъ легковремъ своего брата мужика.
— Этими немногими разсказами,— заканчиваетъ г-жа Волкова,— которые мн удалось прочесть моимъ слушателямъ, Успенскй навсегда завоевалъ симпати деревенской публики и часто потомъ мужики являлись ко мн съ просьбой:
— Дайте что-нибудь Успенскаго, ужъ больно хорошо онъ крестьянскую жизнь описываетъ’ {‘Чтеня въ деревн’. Образоване. 1887, No 4.}.

IV.

Совершенно иныя стороны отмчались въ тхъ же книжкахъ рабочими. Они выдвигали художественную правду новой книжки.
При чтени на рудник разсказа Савихина ‘Кривая доля’, въ которомъ описана тяжелая жизнь и. печальный конецъ спившагося рабочаго Можея, одинъ шахтеръ воскликнулъ съ удовольствемъ:
— Вотъ побасенка такъ побасенка! Любо слушать!
— Какая теб эта побасенка,— остановилъ его строго другой.— Это какъ есть книжка! Чтене первый сортъ! Мало разв найдешь такихъ, какъ Мокей!
— И не оберешься!— подхватишь другой.
— Да книжка — самая правда, сторя хорошая,— попытался понравиться первый.
— Да это не то что правда. Это, коли хочешь, промежду насъ такихъ найдешь. Хоть бы въ нашей казарм. Сколько угодно.
При чтени этой же книжки на другомъ рудник — т же разсужденя:
— Вотъ это и есть самая живая картина, какъ въ жизни.
— Вотъ онъ, братцы, шахтерскй конецъ,— резюмировалъ съ глубокимъ вздохомъ другой.— Вс мы, братцы, пьяницы горьке, вс мы Макеи пропаще.
Особенно опредленно формулировалъ это художественное значене новой книжки одинъ изъ наиболе развитыхъ и бывалыхъ шахтеровъ Поповъ. Посл чтеня все той же ‘Кривой доли’ молодой, экспансивный и кое-что читавшй шахтеръ Лопатинскй воскликнулъ:
— И-интересное чтене!.. А вотъ я когда-то читалъ книжку ‘Панъ Твардовскй’ — та вотъ ужъ совсмъ интересная.
— Можетъ быть и интересная, да полезнаго въ ней мало. Эта лучше!— послышался изъ дальняго угла строгй голосъ обыкновенно молчаливаго и угрюмаго Попова.
— Ну да, лучше!— поспшилъ согласиться Лопатинскй.— Въ ней примръ съ нашей жизни, указане…..
— Что тамъ: у-ка-за-не!— перебилъ его съ горькой усмшкой Поповъ.— Кому эти указаня нужны! Все это я и безъ книжки знаю. А ты не знаешь? А вс здсь не знаютъ? Вс знаемъ, что водка погибель наша — а все же пьемъ ее. Нтъ, братъ, тутъ не важно поученье, тутъ суть вся, вся прятность, что теб, свинь грязной, зеркало подставили: на любуйся, какъ хорошъ! Вотъ что любо!..
Особенно ярко и сильно передано впечатлне художественнаго разсказа изъ жизни трудящихся и обездоленныхъ на чуткаго рабочаго человка въ одномъ изъ очерковъ М. Горькаго. Булочникъ Коноваловъ, на котораго чтене ‘Подлиповцевъ’ произвело ошеломляющее впечатлне, требуетъ у товарища (разсказчика), чтобы онъ купилъ ему книги:
— Купи книжекъ!.. Себ купи, которые по вкусу тамъ, и мн купи, хоть дв, которые про мужиковъ. Вотъ, въ род Пилы и Сысойки. И чтобы, знаешь, съ жалостью было написано, а не смха ради. Вотъ иныя чепуха совсмъ! Панфилка и Филатка — тоже съ картинкой на первомъ мст — дурость. Пошехонцы… сказки разныя… Не люблю я это все.
Однако, ‘Бдныя люди’ Достоевскаго ему не понравились, ‘его смшилъ языкъ писемъ Макара къ Вар’ и отъ требовалъ, чтобы чтецъ бросилъ ‘эту капитель’:
— Чего тутъ! Онъ къ ней, она къ нему… Портили бумагу. Ну жъ къ свиньямъ на хуторъ! Не жалостно и не смшно: для чего- писано?
И въ минуту особаго настроеня онъ предъявляетъ книг уже ‘крестьянскя требованя’:
— Нтъ ли въ книгахъ какой-нибудь отвтъ насчетъ порядковъ жизни? Т.-е. поученя, какъ жить? Поступки бы нужно мн разъяснитъ, которыя вредныя и которыя ничего себ… Я, видишь ли, поступками смущаюсь своими… Который вначал мн кажется хорошимъ, въ конц выходитъ плохимъ. Такъ вотъ, поищи, нтъ ли книги, насчетъ поступковъ и почитай мн’. (‘Коноваловъ’).

V.

Если большинство слушателей, какъ крестьянъ, такъ и рабочихъ, отмчая то фактическую, то идейную или художественную правду новой книжки, чуть-ли не съ первыхъ же чтенй отличили ее отъ старой, лубочной сказки, то старики упорно не хотли знать этого отличя. Если разсказъ не носилъ — и не только по содержаню, но и но вншности,— опредленныхъ, установленныхъ признаковъ божественной книжки, онъ — о чемъ бы въ немъ ни говорилось,— безапелляцонно причислялся къ ‘сказкамъ’.
Разсказъ ‘Пропала совсть’ (передлка разсказа Щедрина) очень понравился въ деревн и вызвалъ восклицане:
— Вотъ хорошая книжка, правильная. Не то, что чепуха какая!
— Э! Такая же чепуха, какъ и другя,— отозвался апатично старикъ.
— Нтъ!— возразилъ горячо первый.— Это не чепуха. Въ ней поучене. А вотъ ‘Ерусланъ Лазаревичъ’ — вотъ, тамъ чепуха разная понаписана. Чепуха и неправда.
— Э-э! все единственно — чепуха,— стоялъ упорно на своемъ старикъ.
Подобный же отзывъ (‘чепуха’) пришлось мн выслушать отъ старика и по поводу прекраснаго разсказа ‘Груня’. Когда я, собираясь читать ‘Власть тьмы’, прочелъ только назване драмы, бывшй при этомъ старикъ, по одному этому названю да по вншности книжки, призналъ ее негодной:
— Все это глупости!. Думалъ, священную какую будешь читать!
И демонстративно ушелъ.
Посл чтеня разсказа ‘Слово не воробей — выпустишь не поймаешь’, въ которомъ довольно живо разсказано, какъ нелпая сплетня погубила молодую жизнь,— старикъ., слушавшй книжку, энергично махнувъ рукой, заявилъ:
— Че-епуха все это! Все выдумки, все неправда!
— Какъ неправда!— надвинулся на него другой крестьянинъ.— Тутъ написана самая правда. Это — не сказка. Говорили люди ‘даромъ’ (напрасно), разсуждали, не разбираючи, и загубили зря-напрасно человка…
— По твоему — хороша, а по моему — чепуха!— отвтилъ ему сердито старикъ и поднялся уходить
— Теперь молодымъ все не нравится, что старшй говорятъ,— отозвалась съ укоромъ женщина.
Когда на слдующй день я началъ читать какое-то жите святого, тотъ же старикъ съ двухъ первыхъ словъ встрепенулся радостно:
— Ну, вотъ эту читай! Эта сразу видно, что священная книжка. А то другя тамъ, что читаешь — все чепуха, сказки…

IV. Крестьянинъ и рабочй въ ихъ отношени къ книг.

I.

До сихъ поръ мы говорили исключительно о томъ, какъ слушатели понимали новую книгу и какя задачи они ей ставили. Перейдемъ теперь къ характеристик впечатлня, какое новая книжка произвела на крестьянъ и на рабочихъ.
Отмтимъ прежде всего, что вообще, первая книжка, какая бы она ни была, свтская или религозная, и независимо отъ своихъ художественныхъ достоинствъ, часто производитъ огромное, иногда неизгладимое впечатлне на двственную душу взрослаго малограмотнаго читателя, впечатлне, какое на обыкновеннаго интеллигентнаго читателя можетъ оставить только изъ рада вонъ выходящее произведене великаго художника. И, /въ самомъ дл, кто имлъ случай сталкиваться съ начинающимъ читателемъ изъ народа, тотъ знаетъ, что первая книжка прочитывается имъ, по характерному народному выраженю, ‘насквозь’. Читаетъ онъ ее нсколько, иногда даже много разъ, запоминаетъ наизусть отдльныя выраженя, иногда цлыя страницы, запоминаетъ мельчайшя подробности. Герои разсказа превращаются для него въ типы, каждое выражене, каждое слово обдумываются, описываемое въ книжк переживается чуть ли не до галлюцинаци. Иногда эта первая книжка иметъ роковое вляне и на характеръ человка, и на его судьбу. Первой книгой народнаго грамотя — мы говоримъ, главнымъ образомъ, о тхъ, которые выучиваются грамот уже взрослыми — бываетъ обыкновенно книжка религозная и кто не знаетъ фактовъ, какъ люди ‘зачитываются’, и подъ влянемъ этой ‘первой книги’ бросаютъ все, уходятъ странствовать, длаются сектантами или даже сами создаютъ секты. Съ другой стороны, кто не знаетъ фактовъ, когда прочитавши какого-нибудь ‘Разбойника Чуркина’, человкъ становился убйцей… Надо быть осторожнымъ съ книгой вообще но съ первой книгой слдуетъ быть во много кратъ осторожне…

II.

Слушатели, и крестьяне, и рабоче, были очень довольны встртить въ новой книг картины собственной жизни. Они поэтому и назвали новую книгу ‘житейской’, и каждый разъ съ удовольствемъ, иногда даже съ восторгомъ останавливались на этой особенности новой книжки.
При чтени въ деревн первыхъ бытовыхъ книжекъ изъ народной жизни, крестьяне и не знали, какъ выразить свое удовольстве. Иногда они даже переглядывались съ недоумнемъ, точно волшебникъ раскрылъ передъ пиши самые сокровенные тайники ихъ жизни. Они всплескивали руками, переглядывались, подмигивали другъ другу, нервно смялись и восклицали: ‘Бачъ?.. Бачъ-бачъ?!’
При чтени, напримръ, разсказа ‘Ддъ Софронъ’ на чье-то восклицане: ‘Все это правильно’! послдовалъ горячй отвтъ:
— Ужъ и какъ правильно! Какъ читаютъ — кажется: ну, вотъ мы живемъ!
— Все наше жительство, такъ есть!— подхватилъ еще одинъ.
— Все дйстве! Вс хохлацке пожитки!!
— ‘Это наше, наше!— восклицали по поводу той же книжки слушатели въ аудитори г-жи Алчевской.— Совершенно врно, вс признаки! Ну — да, ну — да! Боже мой! На-дняхъ же это было такъ точно’ (II, 78).
Такя же восклицаня были и но поводу другихъ книжекъ изъ народной жизни.
То же самое и въ рабочей казарм. И тамъ разсказы изъ народной жизни, и, особенно, изъ жизни рабочихъ (какъ, напр., ‘Кривая доля’), встрчались съ большимъ сочувствемъ, вызывали массу разсужденй, оживленныя восклицаня и т же замчаня: ‘наше! наше!’
Однако, тутъ пришлось отмтить довольно характерную разницу между крестьяниномъ и рабочимъ. Крестьянину не только нравилось, что героями разсказа являлись таке же, какъ онъ крестьяне, но онъ съ большимъ удовольствемъ останавливался на художественныхъ описаняхъ мелочей хорошо знакомой ему обстановки и повседневнаго обихода. Съ какой радостью выслушивались и повторялись своими словами описаня полевыхъ работъ, описане какъ бабы хлопочутъ, готовясь къ празднику и т. п. Съ какимъ огромнымъ удовольствемъ выслушивалъ подробное описане конюшни только что пришедшй изъ деревни на рудникъ конюхъ:
— А-ахъ, дятъ тебя мухи!— восклицалъ онъ съ радостнымъ смхомъ.— Все! Все какъ есть! И хомутъ, и шлея! Вотъ книжка!- Вотъ чтене!
Шахтеры, напротивъ, не любили подробнаго детальнаго описаня ихъ повседневной жизни, находили это скучнымъ, неинтереснымъ. Когда я прочелъ въ разсказ ‘Жервеза’ описане кузницы, никто изъ слушателей-шахтеровъ не нашелъ это интереснымъ, но больше всхъ остался недоволенъ этимъ описанемъ кузнецъ.
— Простой разсказъ,— замтилъ кто-то съ неудовольствемъ.
— Что же, ну, разсказъ,— попытался заступиться другой.— Вдь это правда.
— Про всякую чепуху пишутъ!— воскликнулъ кузнецъ съ раздраженемъ и ушелъ изъ казармы.
Характерно, что по поводу этого же описаня кузницы одна изъ слушательницъ г-жи Алчевокои высказалась:
— ‘А я, бывала на кузниц, такъ мн это очень интересно’, (I, 84).
Различе это объясняется, вроятно, тмъ, что интереснымъ и художественнымъ могутъ казаться описаня только такихъ бытовыхъ деталей, которыя и въ дйствительности кажутся намъ интересными, доставляютъ намъ удовольстве. Крестьянинъ любятъ свой трудъ, находитъ въ немъ много поэзи. (Припомните ‘Поэзю земледльческаго труда’ Глба Успенскаго). Крестьяне говорили о своемъ труд съ любовью и гордостью.
При чтени какой-то книжки въ аудитори г-жи Алчевской одинъ изъ слушателей съ гордостью замтилъ:
— ‘Если бъ не мы, хлбопашцы, не съ чего было бы имъ (писателямъ) книжки писать!
— ‘Ну, такъ что жъ: нтъ ничего трудне, нтъ ничего веселе хлбопашества,— отвтилъ другой’. (Т. II, стр. 824).
— ‘Самъ хозяинъ, самъ и работникъ — лучше и быть не можетъ’ — отозвался еще одинъ при чтени другой книжки (стр. 826).

III.

Останавливаясь на идейной сторон поступковъ и разсужденй героевъ разсказа, деревенске слушатели немедленно, можно сказать, рефлекторно, примняли это къ своей жизни и обыкновенно въ форм дкаго самообличеня.
Когда я прочелъ въ ‘Жизни Филарета Милостиваго’ выражене: ‘Не обижай сиротъ и вдовъ’, крестьянинъ иронически замтилъ:
— Это такъ, точно, какъ мы. Живутъ сироты — зачмъ имъ жить? Что отъ нихъ за польза? Отобрать у нихъ надлъ!
— Живетъ вдова,— продолжалъ ему въ тонъ другой — ‘на якого гриця вона здалась!’ — Водки отъ нея обчеству нтъ, подати къ сроку не платитъ,— прогнать ее съ земли!
— То-то! Живемъ какъ есть, по писаню!— обобщилъ третй.
Въ разсказ ‘Богъ правду видитъ’ Толстого — описане, какъ невинно осужденный не выдаетъ злодя, за вину котораго онъ напрасно попалъ на каторгу,— вызвало восклицаня:
— Видишь! ‘Не видалъ’, поваритъ. Тотъ его погубилъ — а онъ его покрываетъ. Вотъ какъ надо. А мы-то. Мы самой малости простить не можемъ!
Еще чаще вызывали обличеня книжки соцальнаго характера.
Слушая описане жизни греческаго общества во время Сократа, кто-то замтилъ:
— Какъ у васъ теперь, такъ точно: нагнуть другого, а на немъ и здить.
— Отъ нихъ и къ намъ перешлю.
Тоже — при чтени сказки ‘Зерно съ куриное яйцо’ Толстого, гд говорится, что раньше люди жили боле праведно:
— Это врно! Теперь народъ хуже звря: не одолжитъ, не пожалетъ… одинъ на другого только и смотритъ, чтобы състь…
— Нтъ дружбы въ народ, нтъ.
Аналогичныя же замчаня находимъ мы и въ ‘Что читать народу?’ чуть ли не въ каждомъ отчет о чтени въ деревн:
— ‘Правды теперь нигд не любятъ! То прежде такъ было, что ложью весь свтъ обойдешь, а назадъ не воротишься. Теперь же не то, всюду пробираются и назадъ возвращаются’.
— Теперь нтъ божьяго суда, все человческй и все неправильно длается,— замтилъ одинъ изъ крестьянъ по поводу разсказа ‘Ддъ Софронъ’ и прибавилъ:— Мн кажется, что недалеко до того, что все общество распадется и приставятъ къ намъ одно начальство’. (II, 78).
Были и боле оптимистическя замчаня.
— ‘Можетъ и придетъ такое время, что вс раскаются и начнутъ жить по совсти,— сказалъ одинъ’ (по-поводу ‘Пропавшая совсть’).
— ‘Придетъ!— раздался голосъ, въ которомъ прозвучала твердая вра въ это прекрасное будущее’ (II, 559).
Случалось мн иногда выслушивать обличительныя замчаня довольно страннаго характера. Напримръ, посл чтеня разсказа изъ жизни первыхъ христанъ одинъ изъ слушателей, крестьянинъ-портной, чахоточный и аскетически настроенный, заговорилъ:
— Вотъ какъ жить надо! Не такъ, какъ мы живемъ. Мы все думаемъ, какъ бы получше, побогатче жить, мы и Бога объ этомъ просимъ. А Бога совсмъ просить надо, чтобъ онъ послалъ болзнь какую, смерть… Вотъ о чемъ его просить надо. Священники лучше насъ это знаютъ. О чемъ попъ проситъ Бога въ каждой молитв? Чтобъ Богъ его громомъ убилъ, чтобъ его зври растерзали, чтобъ попадья умерла отъ родовъ. А мы не такъ, не сполняемъ…
Въ общемъ, крестьянскй слушатель, примняя мораль книжки къ своей жизни, понималъ слово ‘мы’ очень широко и рдко-рдко когда останавливался своими обличенями на себ лично или на своихъ односельчанахъ. И эти постоянныя самообличеня не были пустыми словами.
Въ нихъ было столько страстнаго негодованя, или глубокой грусти, что они положительно казались стономъ изболвшей души. Въ нихъ высказывались настроеня деревенскаго человка, его терзаня несоотвтствемъ жизни съ нравственными идеалами.

IV.

Если крестьяне немедленно примняли мораль книжки къ своей жизни, то они рдко-рдко увлекались самымъ разсказомъ настолько, чтобы ‘переживать’ его, въ особенности до того чтобы забывать — какъ это было въ казарм,.— что событе происходитъ не тутъ же, передъ ихъ собственными глазами.
Единственный разъ, когда мн пришлось отмтить приблизительно такое отношене, было при чтени разсказа ‘Четыре брата’ Оболенскаго. Разсказъ начинается характеристикой этихъ братьевъ. По прочтени характеристики перваго, обычнаго деревенскаго кулака, кто-то изъ слушателей сразу твердо отчеканилъ:
— Карпенко! (Имя мстнаго, кулака).
По прочтени характеристики второго брата, человка разсяннаго и ко всему индифферентнаго, раздалось столь же энергичное и столь же удачное восклицане:.
— Вдовенко!
Въ ‘Что читать народу?’ приводятся нкоторые факты очень экспансивнаго отношеня деревенскихъ слушательницъ къ читаемому. Такъ, напримръ, при чтени ‘Власти тьмы’ — одна изъ слушательницъ крикнула уряднику, перебившему рчь Акима:
— ‘Охъ! не перебивай Христа ради!’ (Т. II, 126). При чтени другого разсказа (‘Совсть не допустила’) слушательница возбужденно кричитъ одному изъ дйствующихъ лицъ, убйц Никит, желающему, но не ршающемуся покаяться:
— ‘Да говори уже, говори!’ (318).
По прочтени въ ‘Гроз’ Островскаго послднихъ словъ: ‘Эй! Лодку! Женщина въ воду бросилась!’ одна изъ слушательницъ воскликнула:
— ‘Боже жъ мй! Спасите! Вдь это она (Катерина) и есть!’ (516) и т. п.
Но, долженъ признаться, я не считаю особенно характерными для деревенскихъ слушателей, даже слушательницъ, подобныя экспансивныя восклицаня. Они были скоре слдствемъ того общаго слезливо-сантиментальнаго, чуть-ли не истерическаго настроеня, которое постоянно царило въ женскихъ аудиторяхъ г-жи Алчевскои. Почти ни одного чтеня не проходило безъ ‘слезъ и рыданй’.
Дошло до того, что когда одно изъ чтенй прошло ‘благополучно!’ въ этомъ отношени, какая-то слушательница даже нашла нужнымъ это отмтить:
— ‘Ботъ сегодня у насъ, слава Богу, безъ слезъ обошлось!.
— ‘Можетъ я и плакала бы, да непонятное перебиваетъ смыслъ — успокоила ее наивно другая’ (стр. 471).

V.

Шахтеры и босяки часто тоже примняли мораль и событя книжки къ своей жизни. Но у нихъ примнене это носило, боле узкй характеръ. Подъ словомъ ‘мы’ понимался не народъ вообще, даже не рабоче, а только шахтеры и, чаще всего, лишь шахтеры ‘нашего рудника’. Кром того, это примнене къ своей жизни длалось не только безъ той болзненной страстности и серьезности, какя звучатъ въ отзывахъ крестьянъ, но часто даже въ шутливой форм, иногда, впрочемъ, въ форм довольно дкой насмшки надъ собою.
Описане, какъ Елисей (‘Два старика.’), идя въ ерусалимъ, всю дорогу думаетъ, какъ бы кому угодить, вызвало смхъ и восклицаня:
— Ну, вотъ, точно какъ мы! Тоже вдь постоянно думаемъ, какъ бы кому… тумаковъ накласть!..
Когда я прочелъ въ сказк ‘Первый винокуръ’ сколько каждаго сословя людей въ аду, тотъ же смхъ и восклицаня:
— Что же это шахтеровъ въ аду нтъ? Паны есть, бабы есть, аблакаты есть — а шахтеровъ нтъ.
— Шахтеры ужъ раньше того попали въ адъ,— съострилъ кто-то.
Когда я прочелъ назване книжки ‘Пропала совсть’, назване, вызвавшее въ деревн восклицане: ‘Лучше самому пропасть, чмъ дать пропасть совсти’, молодой шахтеръ отозвался веселое
— А у меня совсть не совсмъ пропала. Хоть немножко, а есть… Да, я совстливый,— разсмялся онъ вдругъ.— Какъ пойду въ слободу къ мамзелямъ — я страсть какой совстливый!
— А я и въ слобод не совщусь,— заявилъ откровенно другой..
Вообще, часто ‘примнене къ себ’ не шло дальше своей собственной личности.
Читаю разсказъ Пейверинта ‘Попутчикъ’. Вдругъ съ наръ раздается спокойное и громкое замчане:
— Жилъ, какъ бездольный Миронъ…
— Какой Миронъ?— спрашиваю.
— Я,— получается лаконическй отвтъ.
Однако, когда въ книжк затрагивался самый больной вопросъ рабочей жизни, пьянство, сравненя получали характеръ боле серьезный и грустный.
Мы видли выше, какя разсужденя вызывалъ разсказъ ‘Кривая доля’ въ казарм. (Въ такомъ же дух были и сравненя, которыя длались при чтени его шахтерами.
— И у насъ въ казарм много народу такого найдешь! Пока что ихъ не трогаетъ, они конца своего не видятъ. А придетъ лихой конецъ — придетъ!
— При-идетъ,— протянулъ со вздохомъ другой.
— А все ‘жижка’ (водка) проклятая, все она. И хорошй человкъ, а черезъ нее гроша мднаго не стоитъ.
При чтени другого, разсказа Савихина ‘Ддъ Софронъ’, гд главную роль играетъ водка, при помощи которой кулаку удается отобрать надлъ у старика,— шахтеръ дрожащимъ етъ волненя голосомъ воскликнулъ:
— Что же! Водка таки дороже души человческой. Пусть себ человкъ пропадаетъ — лишь бы водки выпить! Э-эхъ!
Напротивъ, крестьяне и, вообще, люди не пьюще горькую, разсуждали о пьянств гораздо боле спокойно.
При чтени той же ‘Кривой доли’ въ деревн, одинъ изъ слушателей замтилъ:
— Вотъ въ слобод у насъ тоже мужикъ одинъ такой есть. Шесть дтей, сть нечего. А посмотри, гд онъ: въ кабак пьяный лежитъ.
— Мн, говоритъ, безъ водки и совсмъ бы пропасть,— замтилъ другой.
— Нтъ, онъ не такъ говоритъ,— вмшался въ разговоръ третй.— Онъ говоритъ: ‘такъ у меня ни хлба нтъ, ничего нтъ, а какъ выпью — у меня и паляницы (пироги), и сало, и мясо. Всякое добро есть’.
Вс разсмялись.
— Совсть значитъ забываетъ — и всякое добро является.

VI.

Въ общемъ, рабоче мало разсуждали, мало резонировали по поводу книжки. Слушая чтене съ захватывающимъ интересомъ, они сами переживали перипети описываемыхъ событй, волновались, длали предположеня, ‘чмъ кончится’, осыпали руганью и проклятями злыхъ, хвалили и ‘поощряли’ добрыхъ.
Особенно сильное впечатлне произвели и на шахт, и на пристани таке разсказы, какъ ‘Убивецъ’ Короленко, ‘Сигналъ’ Гаршина, ‘Богъ пращу видитъ’ Толстого и особенно ‘Власть тьмы’.
‘Сигналъ’ произвелъ положительно потрясающее впечатлне на рудничныхъ слушателей. Со всхъ сторонъ раздавались восклицаня и торопливыя предположеня, какъ бы онъ мотъ спасти поздъ, не жертвуя жизнью.
— Охъ, братцы! И нужда жъ сильное-сильное чувство имть, чтобъ жизнь пожертвовать свою!.— вырвалось положительно стономъ у одного.
Не мене глубокое впечатлне произвелъ ‘Убивецъ’ на пристани среди босяковъ. Съ появленя на сцену Безрукаго всеобщее внимане превратилось въ томительное, трепетно-напряженное ожидане чего-то ужаснаго.
— Что дальше?..— произнесъ кто-то испуганнымъ топотомъ, когда Безрукй появляется въ лсу.
— Ни больше, ни меньше, какъ они ее убьютъ, барыню!— отвтилъ другой громко и увренно.
— Охъ, не дай Богъ! Не дай Богъ!
— Во-отъ несчастная!!
— Охъ, и жалко жъ ее, бдную! Страсть, какъ жалко!
Но когда топоръ опустился и убитымъ оказался Безрукй — вс ахнули отъ восторга.
— Его убилъ!! Н-ну! Слава Богу!
— Вотъ молодецъ!! Защиту далъ малымъ ребятамъ!
Слушатели иногда увлекались до того, что начинали обращаться къ пересонажамъ разсказа, какъ къ присутствующемъ тутъ же лицамъ. Когда я прочелъ въ разсказ ‘Боръ’ сцену, какъ парни зовутъ товарища Алешку въ хату и онъ церемонится, шахтеръ, повернувшись къ дверямъ, воскликнулъ:
— Иди, братъ, Алешка! Чего стоишь! Иди, выпей! Да иди-и жъ! Не церемонься! Ступай!
Не ограничиваясь руганью и проклятя’ по адресу дйствующихъ лицъ, слушатели иногда набрасывались на своихъ товарищей, которыхъ можно было упрекнуть въ чемъ-нибудь, подобномъ описанному.
Когда я прочелъ въ разсказ ‘Не гонись за большимъ’ какъ молодой парень, вкусившй городской цивилизаци, соблазняетъ отца ухать въ городъ — и это влечетъ за собою гибель всей семьи,— шахтеръ-старожилъ закричалъ съ негодованемъ, обращаясь къ молодымъ:
— Все таке жеребцы, какъ вы, будьте вы прокляты! Побываете въ город, а потомъ и начнете мутить, пока изведете родителей!
Точно такое же негодующее восклицане вызвала и сцена изъ ‘Власти тьмы’, гд говорится о легкомъ отношени Никиты къ женщинамъ.
— А вы, с…с…. подлецы!— набросился пожилой шахтеръ на молодыхъ.— Ходите вы каждую ночь въ деревню. Тоже, какъ Никита, поете: ‘женюсь, женюсь!’ Постойте, подлецы, дойдете до каторги!
Еще. боле экспансивная сцена разыгралась при чтени въ разсказ ‘Воръ’, какъ староста и односельчане, жаля невинно осужденнаго Алешку, ничего не длаютъ, чтобы выручить его. Никифоръ, живой, нервный человкъ, изъ служивыхъ, вскочилъ и набросился на единственнаго великоросса, находившагося въ казарм:
— Стервы проклятые вы! Сволочь! Говорятъ, у русскихъ умъ въ голов спереди, а у хохловъ сзади. Врете! Не могли выручить Алешку! ‘Такъ точно!’ ‘При насъ воровалъ!’ Эхъ! (крпкое слово) болваны вы набитые!
— А онъ почему овчинку-то…— началъ было защищаться великороссъ.
— Молчи — не то морду побью!— перебилъ его яростно Никифоръ.

V. Критическое отношене къ читаемому.

I.

Большинство народныхъ изданй, которыя мн довелось читать въ деревн и на рудник, въ особенности изданя ‘Посредника’, были по языку прекрасно понято слушателями. Нмогу, однако, сказать того же относительно тенденци. Были хорошо поняты только т тенденци, преимущественно христанской морали, которыя, такъ сказать, лежали на поверхности и при томъ высказывались устами дйствующихъ лицъ. Если же тенденця книжки была сколько-нибудь скрыта, не бросалась въ глаза, слушатели часто не замчали ея или понимали не такъ, какъ того хотлъ авторъ. Для многихъ осталось непонятнымъ, что хотлъ сказать Л. Н-толстой своими разсказами ‘Чмъ люди живы’, ‘Овчка’, ‘Два брата и золото’, ‘Сколько человку земли надо’, ‘Два старика’ и др. Однажды, когда я прочелъ въ казарм назване ‘Чмъ люди живы?’, старичокъ, отставной солдатъ, встрепенувшись, поспшно воскликнулъ, точно боясь, чтобы кто его не перебилъ:
— Живы хлбомъ!
И посл чтеня большинство слушателей, кажется, не особенно далеко ушло отъ этого отвта. Насколько былъ понятъ разсказъ ‘Гд любовь — тамъ и Богъ’, тенденця котораго вся въ его названи,— можно судить по тому, что когда по окончани чтеня, одинъ изъ слушателей выразилъ сожалне, что къ сапожнику въ гости пришелъ не самъ Христосъ, а бдные и убоге, то на это получился отвтъ:
— Инъ, чего захотлъ! Самъ Спаситель! Хватитъ съ него, что т пришли. И то жирно!
Осталась непонятной и злополучная, надлавшая столько шуму въ печати ‘Сказка объ Иван Дурак’ и работ головой. Сказку эту я читалъ разъ пять разнымъ слушателямъ, всюду она слушалась съ восторгомъ, при несмолкаемомъ хохот, подъ градъ шутокъ и насмшекъ по адресу чертей и похвалъ мужику. Но никому не пришло на мысль усмотрть въ дьявол, работающемъ головой, олицетворене интеллигента.
То же и въ аудитори Алчевской. ‘Слушатели наши,— читаемъ мы въ отчет о чтени ‘Ивана Дурака’ въ деревн,— не проникли въ ея (тенденци) потаенный смыслъ, не силились длать сближенй съ жизнью, хотя слушали ее съ большимъ интересомъ и вставляли вполн умстныя замчаня (II, 104).
Всего лучше были поняты тенденци такихъ разсказовъ, какъ ‘Богъ правду видитъ’, ‘Упустишь огонь — не потушишь’, ‘Жадный мужикъ’. ‘Воръ’, ‘Сигналъ’, ‘Четыре дня’ и т. п.

II.

Выше мы говорили, что, благодаря религозной книжк, у народа установилось глубокое уважене и серьезное- отношене къ книг вообще. Слдуетъ отмтить, что вляне это пошло гораздо дальше: оно парализовало у человка изъ народа всякое критическое отношене къ книг. Религозная книжка, какъ ‘божественное чтене’, конечно, стоитъ вн критики, вн сомння. Все, что въ ней говорится, назначено на поучене людямъ, а дло читателя — учиться, пассивно и благоговйно воспринимать поученя. Такое же отношене установилось у большинства деревенскихъ слушателей и по отношеню къ свтской житейской книжк, какъ только они увидли въ ней серьезную тенденцю, поучене моральнаго характера.
Разница между крестьянами и рабочими довольно опредленно высказалась и въ этомъ отношени.
Отъ крестьянъ мн никогда не приходилось слышать прямого заявленя о своемъ несогласи съ тенденцей книжки. О чемъ бы я ни читалъ, что бы ни проповдывалось въ книжк, крестьяне всегда воспринимали ‘поучене’ пассивно, соглашаясь съ нимъ. Но это еще совершенно не значитъ, чтобы они всякую тенденцю, всякое поучене усваивали, какъ непреложную истину.
Если крестьянскй слушатель не ршался или даже не понималъ возможности прямо выступить противъ авторитета писателя или положительнаго героя, то у него критическое отношене къ книжк проявлялось въ иной, мене сознательной, но довольно яркой и опредленной форм.
Обыкновенно, каждый тенденцозный разсказъ иллюстрировался слушателями примрами и разсказами изъ собственной жизни. И вотъ въ этихъ-то примрахъ и высказывалось отношене слушателей къ тенденци. Если тенденця не совпадала съ внутреннимъ убжденемъ, съ установившимися воззрнями слушателей, они, не оспаривая ее прямо, большей частью, даже соглашаясь съ нею, тутъ же приводили примры даметрально противоположнаго характера. Напротивъ, если тенденця совпадала съ ихъ собственными воззрнями, или производила на нихъ такое сильное впечатлне, что они соглашались съ нею,— примры и разсказы шли въ унисонъ съ тенденцей. Для меня, по крайней мр, эти ‘посторонне разсказы’ по поводу прочитаннаго служили лучшимъ показателемъ отношеня деревенскихъ слушателей къ той или другой тенденци.
Рабоче, какъ уже было упомянуто, мало разсуждали по поводу прочитаннаго. Отдавшись всецло впечатлню, они часто совершенно не останавливались на основной тенденци разсказа. Но въ тхъ случаяхъ, когда они останавливались на ней, они проявляли гораздо меньше уваженя къ авторитету писателя и ‘поученя’ и иногда довольно ршительно высказывали свое несогласе съ тенденцей, свое критическое отношене къ художественной форм разсказа, при чемъ опредленно высказывали свои собственные взгляды, свое собственное понимане критикуемыхъ типовъ.

III.

Особенно характерно было отношене деревенскихъ слушателей къ тенденци о ‘непротивлени злу’, положенной въ основу большинства народныхъ разсказовъ Л. Н. Толстого. Въ разсказахъ этихъ и авторъ, и вщающе съ печи древне старики, и ангелы, вс поддерживаютъ своимъ авторитетомъ тенденцю, вс учатъ не сопротивляться злу. Слушатели, конечно, не ршались высказываться противъ этой тенденци и принимали ее пассивно, какъ давно извстную, неоспоримую евангельскую истину, которую вс понимаютъ, но — увы!— далеко не все исполняютъ. Когда я прочелъ въ какомъ-то разсказ Толстого изречене о непротивлени, одинъ изъ слушателей обратился, улыбаясь, къ бывшему тутъ мужику-богатю и дружескимъ шопотомъ сказалъ ему:
— Слышь, Василь, какъ сказано? Не противляйся. Какъ у тебя берутъ что — дай и назадъ не проси. Такъ вотъ надо, ха-ха!
— Кабы бъ мы сполняли…— отвтилъ меланхолически, но спокойно, индифферентно Василь.
Въ разсказ ‘Упустишь огонь — не потушишь’ тенденця непротивленя злу выражается въ томъ, что два крестьянина, поссорившись изъ-за пустяка, разорились до тла старанями мстить другъ другу и, наконецъ, понявъ неразумность своего поведеня, помирились. Слушателямъ разсказъ этотъ очень нравился и въ такихъ рамкахъ они горячо принимали тенденцю о непротивлени и вполн соглашались, что слдуетъ жить ‘не сердцемъ, а лаской’.
— Старикъ вдь правду говорилъ сыну,— отозвался кто-то горячо при чтени этого разсказа,— что отъ такого обхожденя добра не будетъ. Говорится же ‘зло не выведешь зломъ’. Старики лучше насъ жили. Теперь другой народъ пошелъ.
Гораздо боле сдержанно отнеслись слушатели къ этой же тенденци при чтени разсказа ‘Свчка’, гд описывается, какъ, при крпостномъ прав, благоразумный мужикъ убждалъ не сопротивляться жестокому приказчику, котораго крестьяне намреваются убить. Читалъ я этотъ разсказъ много разъ различнымъ слушателямъ, -всюду онъ слушался съ большимъ интересомъ и почти всегда при общемъ тяжеломъ молчани. Только по окончани чтеня, кто-нибудь изъ слушателей, какъ-то неохотно и затрудняясь, высказывалъ свое одобрене тенденци, посл чего и начинались безчисленные разсказы и воспоминаня изъ ‘добраго стараго времени’…
— Со мною, почитай, какъ разъ такая же исторя была, вотъ, ей Богу!— отозвался при чтени въ деревн этого разсказа пожилой крестьянинъ.— Мы графскя были. Самъ графъ въ деревн не жилъ, а замсто его сидлъ управитель, въ род приказчика. Живодеръ такой былъ, что, почитай, похуже того, что въ книжк описанъ. Вотъ онъ разъ на меня и наскочилъ. Я тогда еще мальчишкой былъ 7-ми лтъ. Отецъ померши былъ — и жилъ я съ матерью. Меня придлали въ подпаски, овецъ пасть. Ну, извстно, мальченка, несмышленный, не доглядлъ какъ-то разъ, и овцы разбрлись по полю. А тутъ, какъ на грхъ, управитель. Увидалъ, подскочилъ ко мн и давай лупить нагайкой. Я убгаю, а онъ на лошади за много и лупцуетъ. Всего излупцовалъ, пока я не упалъ наземь безъ чувствъ. А я въ одной рубашонк былъ, да торбочка черезъ шею. Нагайка какъ ножемъ разрзала тло, и рубашенка къ тому мсту прилипала отъ крови. Чуть домой добрался ночью. Мать, какъ увидала меня, ажъ затряслась — думала волки меня загрызли. Затопила она печь, нагрла чугуны, налила воду въ большя ночевки, меня туда положила, чтобы рубака отмокла. Польетъ меня водой, отмочитъ и отколупаетъ отъ тла кусокъ рубахи, пока всю ее и торбочку отколупала. Такъ до утра возилась со мною и слезами заливалась. Ужъ не знаю, чмъ больше она рубашку отмочила — водой или слезами. Вотъ, въ т поры я и забралъ себ въ голову: какъ выросту большой, безпремнно убью приказчика. И, что жъ вы думаете?… Крпко держалъ это въ мысляхъ. Не было дня, чтобы не думалъ объ этомъ. И выросъ я большой да здоровый хлопецъ. Ужъ мн 16 годовъ было, а я все эту думку держу въ голов. Разъ прихожу къ матери и говорю ей: ‘Помнишь, мата, какъ приказчикъ меня въ кровь излупцевалъ, и ты всю ночь чугуны грла, на мн рубашку отмачивала и сама слезами заливались?’ — ‘А какъ же, говоритъ, не помнитъ? Помирать буду — и то не забуду’.— Ну, вотъ, говорю, я и поршилъ тогда, какъ выросту и отблагодарю ему. Теперь, говорю, я выросъ…’ — Какъ же, спрашиваетъ, ты отблагодаришь?’ — ‘А такъ, говорю. Какъ подетъ онъ на мельницу, я въ ярку подстерегу его съ дрюкомъ и прикончу. А потомъ убгу, куда глаза глядятъ’. Матъ, какъ услыхала это, заголосила, повалилась мн въ ноги. ‘Сыночекъ, не длай этого! Пожалй хоть меня! Ты-то убжишь, а я здсь останусь и меня изведутъ’. Плакала-плакала, уговаривала-уговаривала, пока отговорила… И спасибо ей. А то теперь, наврно, гд въ Сибири сидлъ бы,— закончилъ онъ съ грустной улыбкой.
Крестьяне часто останавливались на воспоминаняхъ изъ временъ крпостного права, ужасы котораго еще далеко не изгладились изъ ихъ памяти. Это, однако, не мшало имъ всегда отмчать и т хорошя стороны народной жизни, которыя были сильне при крпостномъ прав: тогда народъ не такъ голодалъ, земли было вдоволь, а главное, было больше солидарности, проявленя взаимопомощи. Отмчая эти хорошя стороны, крестьяне, впрочемъ, не приписывали ихъ крпостному режиму и тмъ меньше выражали сожалне объ этомъ режим.
По поводу разсказа ‘Упустить огонь — не потушишь’ одинъ изъ слушателей замтилъ:
— Да что и говорить: въ старину, куда лучше жили, чмъ теперь. Примрно косить хлбъ вс сразу выходили, какъ одна, душа, дружно, любовно. А теперь все въ разбродъ пошло…
— А я что слышалъ,— отозвался другой.— Слышалъ я, что ‘воля’ эта дана намъ только на время. А какъ выйдетъ срокъ — и воля кончится…
И, помолчавъ, продолжалъ:
— Мы считаемъ такъ: когда у тебя и поле, и лугъ, и лсъ, и скотина — тогда и воля. А какъ нтъ ничего, тогда и воли нтъ. Тогда ужъ не воля, а каторга. Когда нарзывали надлы, тогда хозяину досталось примрно 3 или, много-много, 5 десятинъ. Тоща ему довольно было. А за эти годы у него подросли, скажемъ, 4 сына и у каждаго тоже по 4 сына, А на всхъ одинъ надлъ. Какъ тутъ прожитъ? И приходится идти въ неволю, наниматься… Вотъ увидите,— закончилъ онъ съ спокойной увренностью,— черезъ 50 лтъ половина мужиковъ рабочими подлаются и волю потеряютъ.
Вмст съ этимъ, слушатели довольно категорически высказывали свое отношене къ крпостничеству.
— Если-бъ хотли теперь вернуть крпостное право — и, не дай Богъ, не пошли бы! Бунтомъ бы поднялись. Вся страна бунтомъ поднялась бы!
Разсуждали о хорошихъ сторонахъ дореформеннаго быта и въ деревенской аудитори г-жи Алчевской. Во разсужденя эти и тамъ нисколько не имли характера панегирика крпостному праву. Слушатели просто констатировали, что тогда было больше земли, больше солидарности (стр. 827), но въ то же время заявляли довольно опредленно:
— ‘Хорошо, что теперь вольные, хоть голодные, хоть голые, а все же лучше’ (стр. 106).
Съ особеннымъ удовольствемъ вспоминали слушатели про ‘объявлене воли’ и про свои впечатлня Того времени.
— Когда вышла ноля,— разсказывалъ крестьянинъ,— мн было лтъ 18. Работалъ я у Гаврилы плотника. Въ тотъ день, какъ должны были читать, волю въ церкви въ Бахмут, мы съ Гаврилой домъ барскй починяли. Утромъ прзжаетъ къ намъ баринъ. ‘Ну, что, ребята, опрашиваетъ, пойдете въ Бахмутъ волю слушать?’ — ‘Не,— говоритъ Гаврило.— Чего ее слушать. Коли Богъ дастъ во по то все годно получимъ ее, не слушавши’. Боялись мы еще тогда барина.— ‘И хороша такъ,— говоритъ.— Я вотъ поду, потамъ а разскажу вамъ. А вы поработайте’.
‘Ну, ладно. Ухалъ. Работаемъ мы — а тутъ, съ самаго утра на-ародъ, на-ародъ такъ и валитъ, такъ и валить въ Бахнутъ: кто пшкомъ, кто верхомъ, кто на дрогахъ. Постоялъ, постоялъ мой Гаврила, почесалъ въ затылк и говоритъ мн: ‘А что, Степанъ, не пойти ли и намъ. Народа, видишь, идетъ’. А я и такъ ужъ страсть хочу идти. Вотъ мы и пошли, да только яркомъ, чтобъ часомъ баринъ не нагналъ насъ. Такъ яркомъ, яркомъ и добрались до Бахмута. Пошли въ церкву. А тамъ народъ — вся площадь. И рота солдатъ стоитъ… Пришелъ священникъ — и вс двинулись за нимъ въ церковь. Мы тоже. А тутъ какъ разъ — баринъ нашъ! Надвинули его пр-рямо на насъ. Испугался я: думалъ, вотъ опроситъ, чего ушли съ работы? А анъ ничего: стоитъ, будто не примчаетъ насъ. А тутъ начали читать волю… Ужъ не помню, что въ ней написано было…’
— А тогда поняли?
— Тогда понялъ…
И, подумавъ немного, прибавилъ:
— Сказано было такъ: ‘Живите промежъ себя, помщикъ съ мужикомъ, дружно, мирно, какъ братъ съ братомъ. Будьте сосдями добрыми, не обижайте другъ друга. Помщикъ, чтобъ училъ мужика, чего мужикъ не знаетъ, а мужикъ, чтобы помщика, училъ пахать, сять, боронить, косить, чтобъ все ему показывалъ’… Тогда думали, что и вправду такъ будетъ. А вышло не такъ: ни мужикъ барина ничему не научилъ, ни баринъ мужика. А дружба — куда-а!’
Шахтеры отозвались боле опредленно, и въ то же время боле индифферентно къ вопросу о непротивлени. Для многихъ тутъ даже не было моральнаго вопроса, и они, большей частью, пропускали мимо ушей тенденцю о непротивлени. При чтени ‘Свчки’ въ казарм, одинъ шахтеръ, довольно добродушный, воскликнулъ:
— А я бъ его, этого приказчика, прямо безъ разговоровъ, ножомъ въ бокъ — пырхъ, и конецъ!
— Дло простое,— прибавилъ равнодушно другой.
Точно также и отношене рабочихъ къ крпостному праву было совершенно другое, чмъ у крестьянъ. Въ казарм, гд девять десятыхъ рабочихъ сами не помнили крпостного времени, рдко когда приходилось слышать воспоминаня о немъ. Если объ этомъ и заходила рчь, то рабоче относились къ такимъ разсказамъ. какъ къ чему-то чужому и мало возмущались ужасами, которые тогда творились.
За то они, по ассоцаци идеи припоминали такя ‘картинки настоящаго’, которыя не особенно многимъ уступали былому.
При чтени ‘Свчка’, кто-то изъ шахтеровъ воскликнулъ:
— Этотъ приказчикъ такой же, какъ урядникъ, что былъ у насъ въ прошломъ году.
— Вотъ с… с… былъ!— подхватилъ другой.— Хоть бы его кто убилъ. По морд, и по морд — другого разговора у него и не было.
— А ну, Сенька, разскажи какъ онъ теб морду чистилъ?— обратился шахтеръ къ молодому, высокому и очень наивному по виду саночнику.
— Да ему совсмъ штейгеръ Медвдевъ морду чистилъ,— отозвался другой.— Урядникъ не т, а Ваську Бляева лупилъ — Ну, штейгеръ, такъ штейгеръ. Пусть разскажетъ, какъ штейгеръ его почивалъ.
Сенька, улыбаясь во весь ротъ, добродушно мотнулъ головой я полушепотомъ, съ удовольствемъ, отвтилъ:
— Вотъ ужо, какъ кончутъ читать — разскажу.
Онъ, ожидалъ, повидимому, съ большимъ нетерпнемъ конца чтеня и едва я усплъ дочитать послднее слово, какъ онъ заговорилъ радостно.
— Пошли это паши ребята на слободу. Ну, извстно, напились. Напились, и давай драться съ парнями слободскими, изъ-за мамзелей больше. Ну, ладно. Подравшись, мы и ушли. Взошли на пригорокъ и стали оттуда кричать имъ: ‘Хохлы! чего вы мало дохли? Пустимъ вамъ краснаго птуха!’ А въ т поры управляющй возьми да прозжай, и услыхалъ, какъ мы кричали. Позвалъ урядника и разсказалъ ему. Вотъ, урядникъ къ намъ на шахту и прхалъ. Поговорилъ со штейгеромъ, веллъ всмъ выйти. Вышли, выстроились въ рядъ, какъ солдаты. Урядникъ какъ закричитъ: ‘Шапки долой, с… с…!’ Ну, мы свои права тоже знаемъ, сейчасъ вс какъ есть шапки скинули. ‘Кто кричалъ: ‘Птуха пустимъ?’ Никто не отзывается. Тутъ штейгеръ Медвдевъ ко мн: ‘Ты кричалъ?’
— Нтъ, говорю, не кричалъ.
Какъ только оказалъ это — онъ меня бацъ по морд. Я, ничего, стою на мст, даже не покачнулся. Онъ опять: ‘Кричалъ?’ — ‘Нтъ!’ — И опять меня по-морд. А я все стою! Онъ въ третй: ‘Кричалъ?’ — ‘Нтъ!’ И опять — бацъ! Ну, тутъ я взялъ и повалился. А два раза выстоялъ. Вотъ, ей Богу!— закончилъ онъ съ гордостью.
ВЪ другой разъ при чтени въ разсказ ‘Воръ’ сцены, какъ убили отца Алешки, кто-то изъ шахтеровъ воскликнулъ:
— А знаете, братцы, вдь нашего ‘Битка’ убили!
‘Битокъ’ былъ молодой, драчливый и сильно пьющй шахтеръ.
— Ну?
— Вотъ, ей Богу. Онъ на Губонинскихъ работалъ, отъ артельщика Васильева. Васильевъ какъ-то выпивши былъ, заснулъ, а у него деньги 100 рублей и вытащили. Хватился онъ — и на Битка: ‘Ты взялъ!’ Тотъ, извстно, отпирается. А ребята вс въ одинъ голосъ говорятъ на него. Вотъ Васильевъ взялъ полно, нащепилъ его, волосы Витка туда защемилъ и сталъ крутить: ‘Ты деньги взялъ? Говори!’ — Нтъ, не бралъ!— Онъ ему и выкрутилъ волосы полномъ…
— Да ему и выкручивать, почитай, что нечего было,— отозвался, смясь, одинъ изъ слушателей.
— Драчунъ человкъ.
— Въ немъ много битаго. Вложено въ немъ столько, что другой давно бы померъ.
— Да то еще не все. Слушайте,— продолжалъ разсказчикъ.— Какъ онъ не признавался, Васильевъ тутъ другое придумалъ. Онъ его раздлъ до гола, да на плиту посадилъ, а она до красна накалена. Ну, тутъ онъ признался. Указалъ гд спряталъ деньги. Въ сара. Тогда Васильевъ его на дроги, повезъ къ рчк и бросилъ. А онъ отошелъ, поползъ, и до больницы добрался. Говорятъ — помираетъ…
— Что же артель?— спросилъ кто-то.
— Да что артель! Тамъ все хохлы. Онъ одинъ промежъ нихъ русскй. Тутъ ужъ не заступятся… Скоре за собаку заступятся, чмъ за русскаго. Извстно…

IV.

При моихъ чтеняхъ въ деревн и на рудник, слушатели неоднократно высказывались по различнымъ моральнымъ и соцальнымъ вопросамъ: религозному, семейному, рабочему, земельному: женскому,— о войн, городской культур и т. д.,— и вс эти разсужденя иллюстрировались массою разсказовъ и воспоминанй. Не имя возможности привести здсь весь этотъ матералъ, остановлюсь на отношени слушателей къ такъ-называемому ‘женскому вопросу’ въ деревн.
Среди изданныхъ для народа книжекъ имется очень мало такихъ, которыя спецально были бы посвящены описаню положеня женщины въ деревн. Не смотря, однако, на это, рдкое чтене проходило безъ того, чтобы слушатели не вспомнили и не потолковали бы о ‘бабахъ’. Достаточно было, чтобы въ разсказ появилась женщина, произнесла нсколько словъ, какъ по адресу женщинъ вообще уже сыпались насмшки и упреки, а на рудник — еще и ругань, и циничныя замчаня.
При чтени ‘Чмъ люди живы’ слушатели поспшили обобщить поведене Матрены.
— И грецъ (чортъ) ихъ возьми эшхъ бабъ! Тутъ все Какъ есть правда! все врно написано! Баба никогда тебя не допуститъ до добраго дла!
При чтени ‘Упустишь огонь — не потушишь’ шли таке же разсужденя:
— Бабы! У бабъ всегда ссоры да грызня!
— Ботъ у насъ теперь, примрно, раздлы семейные идутъ — отозвался другой.— Живутъ два брата вмст, жены ссорятся, ругаются. Братья подлятся — и оба подыхаютъ съ голоду. А которые мужики бабъ своихъ прудерживаютъ — у тхъ порядокъ полный.
— Все изъ-за бабъ проклятыхъ,— воскликнулъ одинъ по прочтени ‘Постоялаго двора’ Тургенева.— Отъ нихъ всякой бды и жди.
— Ихъ надо вотъ какъ держать!
— Жинк никогда нельзя врить.
— Бабъ никогда нельзя слухать.
— На жену посмотрлъ?— отозвался кто-то по прочтени разсказа ‘Телка’.— Ну, и дуракъ! Я никогда на жену не смотрю, коли что длаю…
Не было недостатка въ такихъ разсужденяхъ даже въ аудитори г-жи Алчевской, гд и чтицы, и большинство аудитори состояло изъ женщинъ. По поводу ‘Власти тьмы’ раздавались такя восклицаня:
— ‘Бабамъ не врь никогда!— произнесъ многозначительно и авторитетно старшина — и съ его легкой руки обвиненя такъ и сыпались на головы несчастныхъ женщинъ со всхъ сторонъ’ (Т. II, стр. 125).
Въ другой разъ, при чтени о языческихъ обрядахъ раздавались восклицаня:
— Все это бабы выдумываютъ, никто какъ бабы!
— Разв съ бабой что сдлаешь, столкуешься!
Вообще, бабы были признаны самымъ консервативнымъ элементомъ и на нихъ обрушились вс нападки (135).
При чтени разсказа . Тищенко ‘Семенъ сирота и его жена’, крестьяне говорили, что у мужчинъ больше жалости, чмъ у женщинъ и ‘одинъ, настаивалъ съ большимъ азартомъ на томъ, что женщины безсердечны вообще… Онъ совершенно игнорировалъ при этомъ присутстве учительницы’ (III, 118).
Были и соотвтствующя иллюстраци.
Когда я прочелъ въ разсказ изъ временъ первыхъ христанъ (‘Фабола’), какъ одна женщина говоритъ своей рабын: ‘ты моя’, крестьянинъ разсмялся:
— Точно вотъ какъ нашъ Кирикъ. Пришла его жинка въ сборню жаловаться старикамъ, что онъ ее бьетъ. А онъ говоритъ ей: ‘Ты, говоритъ, кто? Что у тебя своего есть? Тло твое — говоритъ и на пальцахъ считаетъ,— тло твое т принадлежитъ, кровь твоя — тоже моя собственность, душа твоя — опять же я по надъ ней хозяинъ. Все, значитъ, мое. Выходить, и жаловаться нечего’.
Были иллюстраци и иного характера.
При чтени въ разсказ ‘Чмъ люди живы’, какъ Матрена ругаетъ мужа, приведшаго съ собою голаго человка (ангела), слушатели восклицали.
— А эти бабы все такъ! Къ нимъ какъ-нибудь не такъ приди,— он тебя задятъ.
— Нападутъ такъ, что не дай Богъ.
— А я вотъ разъ пришелъ домой странникомъ, съ однимъ батогомъ (кнутомъ),— заговорилъ немедленно, лниво хозяинъ дома, гд я читалъ,— а она (онъ указалъ на жену) меня не приняла, не накормила и даже изъ хаты хотла выгнать… Вотъ!
Онъ обвелъ всхъ вопрошающимъ взглядомъ и по лицу его разлилась широкая улыбка.
— ‘Выгнать’!— передразнила его, смясь, хозяйка.
Одинъ изъ слушателей, яко-бы серьезно возмутившись, воскликнулъ:
— Выгнать! А-ахъ она баба! Да это, ма буть, потому что ты не такъ пришелъ какъ надо? а?
Вс разсмялись.
— Да кажу-жъ: съ батогомъ пришелъ…— отвтилъ приниженнымъ тономъ хозяинъ, подчеркнувъ слово ‘съ батогомъ’.
— То-то ‘съ батогомъ’,— пригрозила ему, смясь, хозяйка.
— А може за то, что ты, ‘страннаго’ человка (странника) съ собой не привелъ?— спросилъ опять первый.
— Не!— встрепенулся радостно хозяинъ.— И ‘странныхъ’ людей трехъ привелъ. А она ўсе же не приняла!
Онъ торжествовалъ.
— То-то ‘привелъ’. Ма буть, они тебя привели,— заговорила хозяйка.— (Похалъ онъ въ ‘Сему Роту’ (назване села) на ярмарку. Ухалъ на пар, а назадъ пришелъ черезъ три дня пьяный, съ однимъ батогомъ. Сидла я съ Алешкой на ‘спризыб’. Вижу за тыномъ что-то мотается. Присмотрлась и говорю Алешк: ‘Някъ, Михайло’? А онъ тутъ и самъ идетъ, молчитъ и ‘здорово’ не говоритъ. Прямо въ хату пошелъ. Я за нимъ. ‘А коняки гд?’ — ‘Да они сами пришли!’ — »Какъ-то сами?!— закричала я,— ихъ нтъ, и не видала!’ А онъ: »Ну, такъ придутъ’,— и повалился на полъ. Я въ плачъ, я въ голосъ. А тутъ входятъ три москаля, то они его домой привезли. Идутъ изъ Семой Роты, а на дорог кто-то лежитъ. Присмотрлись — знакомый человкъ: ‘Андреевичъ’?— ‘Эге’!— ‘А кони гд?’ — ‘А тамъ’… И самъ не знаетъ. Они и привезли его домой. А я голосю и ругаю его. Боже-жъ мой, какъ мн горько было. Дите хворое лежитъ, конивъ нтъ, онъ лежитъ пьяный, а тутъ чуже люди пришли, надо печку затоплять, вечерю варить, надо и его отогрвать, измерзъ. А онъ, какъ повалился на полъ — я его кожухюмъ накрыла — лежитъ и еще ругается: ‘Бисова баба, кричитъ, придутъ, кони!’ Ну, я всю ночь не спала. Поднялась до свта…
— Поднялась ‘раньше пана’,— вставилъ кто-то.
— ‘Раньше пана’. Смотрю — а его ужъ нтъ. Видно и его турнуло. Поддался искать. Пошла я къ ворожк Аксинь. Она и говоритъ: ‘Коней забрали на дорог мужчина и женщина, невысокая, чернявая. Коли до вечера не придутъ сказать — считай, пропали’. Я въ голосъ. Иду домой, а онъ детъ на коняхъ, нашелъ ихъ въ яру… Вотъ какая была сторя,— закончила хозяйка.
— Вотъ он бабы какя… сердитыя, ахъ!— резюмировалъ одинъ изъ слушателей, и вс, въ томъ числ и хозяинъ, весело разсмялись.
Здсь будетъ кстати отмтить, что при моихъ чтеняхъ въ деревн процентъ слушательницъ былъ положительно ничтожный. Объяснялъ я это именно тмъ, что во время чтенй женщинамъ больше всего приходилось выслушивать насмшекъ и упрековъ — и он поэтому избгали посщать чтеня.
Останавливается на этомъ же различи въ отношени мужчинъ и женщинъ къ чтенямъ и г-жа Волкова, устраивавшая народныя чтеня въ деревн, но объясняетъ это совершенно иначе:
‘Говоря объ успх, которымъ пользовались т или другя книги среди крестьянскаго населеня — пишетъ она,— я должна Исключить отсюда этотъ (женскй) элементъ. Молодыя бабы были моими постоянными врагами. То ли обстоятельство, что школа не коснулась ихъ своимъ благотворнымъ влянемъ, или другя какя причины, только ни одна книга какъ-то- не могла сильно заинтересовать ихъ. Читая любимйше въ деревн разсказы, когда кругомъ меня слышались смхъ и похвалы по адресу книги, я часто посматривала въ ихъ сторону, въ надежд, что и эти молодыя лица озарятся улыбкой удовольствя, и съ ихъ языка сорвется какое-нибудь замчане по поводу прочитаннаго. Но мои надежды рдко сбывались: все т же низко склоненныя надъ шитьемъ головы видла я передъ собой, а когда мн удавалось заглянуть въ ихъ лица, равнодушное, безучастное выражене ихъ поражало меня. Въ самыхъ интересныхъ мстахъ разсказа, он заводили между собой разговоры о своихъ длахъ, иныя, окончивъ шитье, сейчасъ же уходили.
— Будетъ сидть-то, пора домой, всего-то не переслушаешь,— говорила которая-нибудь изъ нихъ, обращаясь къ своему мужу въ самый разгаръ чтеня и при этомъ бросала на меня косые, недружелюбные взгляды {‘Чтеня въ деревн и отношене къ нимъ крестьянъ’. (‘Образоване’ 1897 г., No 4).}.

V.

Отношене шахтеровъ къ женщин было еще боле суровое, чмъ у крестьянъ. Они говорили о женщин большей частью съ глубокимъ негодованемъ, съ ненавистью, проклинали ее, какъ причину всхъ золъ, и тутъ же фактами объясняли такое свое отношене къ ней.
Когда я началъ читалъ ‘Власть тьмы’, одинъ шахтеръ воскликнулъ:
— Не моя ли Матрена тамъ орудуетъ? Мою тоже Матреной зовутъ.
— Не дай Богъ никому такой Матрены,— отозвался другой.
— Да ужъ далъ. Такую далъ, что почище этой будетъ. Блудящая…
— А мою стерву хоть не звать Матреной, а тоже хороша,— отозвался другой.— Видишь?— прибавилъ онъ, поднявъ голову и показывая на ше широкй шрамъ,— то она меня соннаго зарзать хотла.
Въ другой разъ, при чтени на пристани, какъ пьяница хвастаетъ, что имъ жену бьетъ,— босякъ, встрепенувшись, желчно разсмялся:
— Хо-хо! какъ я! Влпилъ своей баб десятка два лещей по лицу — и готово.
— Ло-овко!
— А она, значитъ, въ судъ. Ну, судья, извстно, присудилъ меня на три мсяца въ острогъ. А я ему говорю: ‘Спасибо вашей милости за ласку. Только вамъ не слдъ бы меня судить. Жена — моя, и мое, значитъ, дло. Зря не сталъ бы бить’.
— А за что ты ее билъ?— опросилъ я неосторожно.
Онъ рзко повернулъ ко мн свое худое лицо, взглянулъ на меня почти съ ненавистью и проговорилъ отрывисто:
— За что — за блудъ!…
При чтени разсказа Оболенскаго, ‘Четыре брата’, шахтеры сперва отнеслись очень гуманно къ согршившей женщин.
(Въ разсказ описано, какъ младшй братъ, вернувшись домой со службы и найдя у жены ребенка, не только не бьетъ ее, какъ его учитъ отецъ, но еще кланяется ей въ ноги, прося прощеня. За это односельчане и прозвали его ‘дуракомъ’).
— Ну, братцы, за это его дуракомъ прозывать нечего было!— отозвался съ увренностью шахтеръ.— Онъ хорошо сдлалъ, что въ ноги ей поклонился. Самъ виноватъ былъ, что на столько времени ушелъ.
— Конечно,— самъ. Гд же человку молодому четыре года вытерпть.
— Дуракъ не онъ, а старикъ, отецъ, что училъ его побитъ жену.
— Ну, а ты ‘Муравей’ (прозвище одного изъ ‘четырехъ братьевъ’). Ты самъ какъ бы сдлалъ?— отозвался вдругъ одинъ изъ бывалыхъ шахтеровъ, Поликарпъ.— Что бы ты оказалъ, если бы жена теб такой подарочекъ принесла? А? Тоже въ ноги бы ей поклонился?
Вс разсмялись, и отвта на вопросъ не послдовало.
— Помните Игнатовича?— спросилъ, подойдя къ столу, другой шахтеръ.— Онъ лтъ девять прожилъ на шахтахъ подрядчикомъ. Потомъ прхалъ домой въ деревню — и прямо приступилъ къ жен: ‘Гд деньги, что собрала?
— Это Мара-то?— спросилъ еще одинъ.— Она съ управляющимъ жила?
— Ну да, жила.
— Что же, собрала денегъ?
— Да куда! Ничего…
— Что жъ онъ ее, Игнатовичъ? Побилъ?
— Нтъ, по головк погладилъ…— отвтилъ, усмхнувшись первый и вернулся къ нарамъ.
Единственно только, когда рчь заходила о женскомъ труд, и крестьяне, и шахтеры охотно признавали, что’ и женщина ‘чего-нибудь да стоить’, и что безъ нея ‘не обойтись’. Особенно много толковъ по этому поводу было при чтени крошечнаго разсказа Толстого ‘Кому трудне’. Разсказецъ очень понравился и въ деревн, и на рудник.
— А что жъ ты думаешь,— разсуждали по поводу этой книжки крестьяне.— Вдь это правда. Ты съ бабьей работой вовкъ не управишься.— Она только незамтная, а ра-абота!
— У бабы привычка большая на свою работу и охота. Все къ порядку и идетъ.
Тоже при чтени этого же разсказа на рудник.
— Что мужикъ? Мужикъ какъ медвдь ломитъ. А баба будто играетъ, а въ десять разъ больше сработаетъ.
— Какъ мы на Шапиловскихъ работали,— отозвался артельщикъ,— отпустилъ я свою Анисью въ Святыя Горы на недлю. И что же ты думаешь. Хлба еще какъ никакъ испекли, а больше ничего не было. Въ котух не выметено, ложекъ за все время ни разу не банили, чашекъ тоже. Вотъ что значитъ баба!

VI.

Шахтеры и босяки съ огромнымъ интересомъ и удовольствемъ слушали описаня романтическаго характера, далеко не одобряемыя деревенскими слушателями, особенно пожилыми. Шахтеры слушали эти описаня съ болзненно-грустнымъ восторгомъ, и, что очень характерно, никогда не перебивали циничными замчанями.
Описане объясненя въ любви Алешки Наташ (‘Воръ’) произвело огромное впечатлне на шахтеровъ. Сцена эта точно освтила на мигъ мрачную казарму съ ея безпрютностью и одиночествомъ.
— Э-эхъ, жалко, братцы, живо-жалко, что насъ тамъ не было!— отозвался съ глубокимъ вздохомъ и огорченемъ типичнйшй шахтерикъ, Аксютка, парень лтъ 20, горькй пьяница пропившйся до того, что цлыми недлями разгуливалъ въ однихъ порткахъ, безъ рубахи.
— Да, братъ, жалко! Хоть бы вотъ издали посмотрть, какъ Алешка съ Наташкой цловались…
— А можетъ Наташка и насъ бы полюбила…— отозвался негромко и нершительно еще одинъ.
— Нтъ! не полюбила-бъ!— ршилъ Аксютка.— Алешка на жалейкахъ игралъ, отличался. А мы чмъ бы отличились?
— А мы бы на кайлахъ сыграли!…
Еще больше понравилось описане любви Наля и Дамаянти.
Когда я прочелъ въ ‘Псн про купца Калашникова’ слова Кирбевича: ‘И не надо мн золотой казны. Съ кмъ казною своей подлюсь теперь, передъ кмъ нарядомъ своимъ я похвастаю’,— кузнецъ вдругъ вскочилъ, ударилъ по столу и воскликнулъ съ волненьемъ:
— Стопъ!
И, обратившись къ сосду, заговорилъ горячо:
— Слышалъ? Вонъ она гд правда! Мн тоже ничего не надо: ни богатства, ни одежи! Мн человкъ живой нуженъ. Что я одинъ съ богатствомъ подлаю? Какой я человкъ, когда одинъ, какъ собака, валяюсь въ кузниц и никого при мн нтъ!
При чтени на другомъ рудник признаня Кирибевича Ален Дмитревн, вдругъ, среди общаго молчаня слушателей, раздалось негромкое, задушевное восклицане 18-тилтняго саночника:
— Какъ хорошо!…
Я взглянулъ на него, онъ сидлъ въ углу, покраснвшй, съ оживленнымъ лицомъ и сяющими счастьемъ глазами.
Производили сильное впечатлне на слушателей и описаня самоотверженной любви къ людямъ. Какую горячую симпатю высказывали шахтеры ‘дураку’ изъ ‘Четырехъ братьевъ’, стрлочнику въ ‘Сигнал’, Наст въ разсказ Засодимскаго ‘Весь вкъ для другихъ!’ Когда я читалъ этотъ послднй разсказъ на пристани, какой-то босякъ, робкй и забитый, проговорилъ застнчиво и задушевно:
— Мн вотъ понравилось, какъ это Настя говоритъ: ‘Богатаго да хорошаго всякй полюбитъ. А бднаго и грязнаго, какъ, его никто не любитъ — дай буду я его любить’. Это мн страсть какъ понравилось!…

VII.

Выше я упомянулъ, что рабоче проявляли гораздо больше самостоятельности въ своихъ сужденяхъ о книг, въ своихъ отношеняхъ къ ея тенденци, къ сужденямъ автора, къ художественной обработк. Приведу нсколько примровъ.
Прежде всего слдуетъ отмтить, что, при значительномъ различи въ уровн моральнаго пониманя, крестьяне и рабоче должны были различно относиться къ нкоторымъ вопросамъ даже элементарной морали. Такъ, напр., было съ вопросомъ о воровств.
Деревенске слушатели высказывали особенную строгость, доходившую до жестокости, къ нарушителю правъ собственности.
Когда я прочелъ въ разсказ ‘Бабья доля’, какъ присудили къ тюрьм героиню разсказа, Анисью, за то, что она изъ нужды украла, одна изъ слушательницъ воскликнула:
— Стоитъ! Пусть не воруетъ! Нечего жалть! Кто не нуждается! Вс нуждаются,— а воровать не идутъ.
То же было и при чтени разсказа ‘Воръ’. Когда, доведенный до отчаянья напрасными гоненями, Алешка спивается и идетъ грабить лавку, деревенске слушатели всю вину этого возложили на него одного.
— Довелъ себя значитъ до воровства!
— Пошелъ на дла. Распустился, распутнымъ сталъ.
— Вотъ теб и Алешка!
И никому не пришло въ голову найти хотя бы смягчающя вину обстоятельства для этого Алешки, на сторон котораго раньше были вс симпати слушателей.
Шахтеры гораздо шире смотрли на вопросъ. Иногда даже слишкомъ ‘широко’.
Когда я прочелъ въ этомъ же разсказ, какъ Алешка отказывается идти съ товарищами воровать овцу, шахтеръ воскликнулъ съ презрнемъ:
— Трусоватъ парень воровать-то!
— Ишь, стерва!— воскликнулъ дальше съ негодованемъ другой.— стъ-то онъ мастеръ, а воровать — трусъ!…
Рудничные слушатели часто высказывали свое мнне, нисколько не считаясь съ симпатями автора или другихъ слушателей. Когда я прочелъ въ разсказ ‘Махмуткины дти’, какъ офицеръ отпускаетъ плннаго турка, слушатель, отставной солдатъ, не обращая вниманя на симпати автора и всей казармы къ офицеру, воскликнулъ съ негодованемъ:
— Офи-церъ!… Дтей турка пожаллъ, а присяга не пожаллъ.
Измнникъ онъ, вотъ что! Къ разстрлу бы его присудили, если бъ узнали!
Читалъ на пристани книжку ‘Кто выдумалъ желзную дорогу’. Когда прочелъ, какъ крестьяне описываемой мстности отнеслись враждебно къ введеню машинъ и авторъ объясняетъ это ихъ невжествомъ, босякъ полутаинственно, но очень увренно проговорилъ:
— Они не совсмъ дураки были, что не хотли машинъ. Это онъ (т.-е. авторъ) напрасно.
— Почему?
— Да такъ…
И, помолчавъ, прибавилъ:
— Раньше тысячи людей имли работу, а теперь машина все длаетъ сама…
Книжка оканчивается словами, что ‘каждый помянетъ добрымъ словомъ того, кто выдумалъ желзную дорогу’.
— Ну, не каждый!— воскликнулъ уже съ оттнкомъ раздраженя тотъ же босякъ.— Тоже и отъ нея радости мало…
Въ довольно слабомъ въ художественномъ отношени разсказ Хмлевой ‘Маря Кружевница’ разсказывается, какъ злая баба Арина, правая рука помщицы, преслдуетъ крпостную двушку, кружевницу, и какъ черезъ многе годы эта же Марья, встртивъ Арину нищей, спившейся старухой, беретъ ее къ себ и замняетъ ей мать. Разсказъ этотъ, очень понравившйся въ деревн, на рудник слушался безъ особеннаго интереса. Когда я кончилъ, Лопатинскй, молодой шахтеръ, о которомъ я упоминалъ выше, воскликнулъ съ огорченемъ:
— Тоже книжка нравоучительная… А все же ничего, интересная…
— Ин-те-ресная!— протянулъ желчно Поповъ.— Много въ ней интереснаго!…
И, вставъ со скамьи, вдругъ заговорилъ нервно, съ негодованемъ:
— Ишь, ангелъ какой выискался, Машка эта самая паршивая!
— А мн книжка нравится,— проговорилъ нсколько робко, точно оправдываясь, первый.
— Теб! Мало ли что теб понравится,— бросилъ ему презрительно Поповъ.— — Нравоучительности въ ней много. Для дтей она годится. Меду въ ней много накладено.
— Медъ кутьи не портитъ,— сострилъ кто-то.
— Воды подлить…
Помолчавъ, Поповъ добавилъ:
— Да, если хочешь, и эта Арина тоже… Тоже черезъ край лишняго хвачено. Такихъ злодекъ, какъ она, и не бываетъ. Она вдь на человка не похожа…

VI. Устный разсказъ и печатная книжка.

I.

Мн часто приходилось останавливаться на вопрос о различи въ отношени человка изъ народа къ разсказу печатному, и разсказу устному.
И въ деревн, и на рудник очень неохотно слушались, напр., описаня жизни другихъ народовъ {Это же отмчаетъ и X. Д. Алчевская: ‘Вообще, ‘за-граница’ — пишетъ она,— въ силу крупной розни въ язык, вр, природ и обычаяхъ съ малорусскою деревнею, мало интересуетъ ее. ‘Мистеръ’ ‘патеръ»котеджъ’ все это такая далекая ‘чужина’ (III, 71).}. Не говоря уже о книжкахъ не беллетристическихъ, даже таке разсказы какъ ‘Жервеза’ и ‘Братъ на брата’ слушались ‘тяжело’, безъ интереса. А между тмъ, вс или почти вс разсказы этого рода, которые я читалъ, были составлены интересно и изложены безусловно доступнымъ для моихъ слушателей языковъ. На основани этого мн оставалось бы сдлать выводъ, что слушатели совершенно ее интересуются жизнью другихъ народовъ. Но такого вывода я не могъ длать. Т же самые слушатели, которые требовали бросить ‘Жервезу’ на 10-й — 15-й страниц и кричали мн: — ‘Брось ты ихъ, проклятыхъ французовъ! Будь они неладны! Скучно — страсть!’ — слушали цлыми вечерами съ громаднымъ, захватывающимъ интересомъ мои устные разсказы о жизни этихъ же самыхъ французовъ и другихъ народовъ.
Тоже самое и относительно войны. Кто не знаетъ, съ какимъ громаднымъ интересомъ, съ какой жадностью слушаются разсказы побывавшаго на войн солдата. А между тмъ, большинство книжекъ о войн,— даже, чего больше, такя, какъ ‘Осада Севастополя’ Толстого,— не вызывали особеннаго интереса. Даже т, которыя сильно нравились, слушались тоже далеко не съ такимъ неослабнымъ интересомъ, какъ устные разсказы. Только отдльныя мста, отдльные эпизоды вызывали интересъ, а остальныя описаня слушались вяло.
Объясняется это отчасти, конечно, непривычкой слушателей къ книжнымъ фермамъ и даже вполн легкой книжной рчи. Но главная причина этого заключается, по нашему мнню, въ тамъ, что книжка, даже самая образцовая, даетъ читателю не т свдня, которыя онъ самъ желаетъ получить, не то, что его, интересуетъ, а то, что писатель считаетъ интереснымъ, а, главной, полезными для него. Между, тмъ, разсказчикъ и, въ особенности, разсказчикъ изъ народа, регулируемый вопросами и замчанями слушателей, разсказываетъ именно только то, что интересно для слушателей и только въ такой мр, въ какой это для нихъ интересно.
Какъ иллюстрацю этого положеня, приведу два разсказа бывалыхъ солдатъ о китайцахъ и о войн. Въ этихъ разсказахъ, насколько мн кажется, очень ясно высказывалось, что интересуетъ слушателя въ жизни другихъ народовъ, какя стороны войны для него наиболе любопытны.

II.

Читалъ я въ казарм разсказъ ‘Бабья доля’, въ которомъ описывается, какъ одну женщину сослали, въ Восточную Сибирь. Одинъ изъ слушателей, солдатъ, совершившй кругосвтное путешестве, началъ авторитетно разсуждать о томъ, какъ она можетъ тамъ устроиться, если только ее не зашлютъ къ Якутску, гд ‘очень трудно’, гд ужъ ‘не житье, а мученье’.
— Откуда все это знаешь?— спросилъ я его.
— Да я шесть лтъ прослужилъ во Владивосток, вс мста тамошня знаю,— отвтилъ онъ.
— А каке тамъ народы живутъ?— спросилъ кто-то.
— Все больше наши. А вотъ во Владивосток и китайцевъ много. Тамъ же, въ трехъ верстахъ, и царство ихъ начинается. Ну, и народъ! Насмотрлся я на нихъ вдосталь,— прибавилъ онъ, покачавъ головой.
— А живутъ они какъ, китайцы эти?
— Живутъ, какъ свиньи,— отвтилъ разсказчикъ, тихо и грустно покачавъ толовой.— Вотъ, примра, мы живемъ въ такой конур и нечисти — такъ мы жъ на то шахтеры, народъ пропащй. А у нихъ и хуже того живутъ. Тамъ, гд они, тамъ и скотина, и птица и всякая нечисть. А какъ затопятъ — отъ дыму не продохнешь и ничего не увидишь…
— А землю пашутъ?
— А какъ же! Только не по нашему. Землю грядками копаютъ, грядки маленькя, а между ними все ходы, все ходы. А земля у нихъ отличная, родитъ куда лучше нашей… Такъ-то они народъ видный, ничего, а на дл копотливый. Работать не лнятся, да разума нехватка. Пойдутъ трое-четверо въ лсъ, копаются, ломаютъ, какъ медвди, а толку мало.
— А выпивать вмст случалось?
— Ку-уда! Сколько угодно! Они нашей водки не пьютъ, у нихъ сбоя такая водка есть… Какъ надерется ея, отъ него за версту духъ идетъ. А проспится, встанетъ утромъ, напьется воды — и опять пьянъ.
— Э-эхъ, какъ бы намъ такую водку достать!
— Все бы водой запивали ее…
— дятъ они бдно и больше хлбъ сухой. А хлбъ они пекутъ не по нашему. Стоитъ котелъ съ водою на огн, въ котл, поверхъ воды — ршотка. Положатъ тсто на ршотку, котелъ закроютъ, хлбъ отъ пара и печется.
— А въ Бога вруютъ?
— Должно вруютъ, да не по нашему. У нихъ больше идолы. Среди города на одной каланч стоитъ у нихъ такой чурбанъ, идолъ. Въ одной рук держитъ ананасъ, въ другой палку какую-то…
— Не усплъ богъ ихнй дома пообдать — за каланчу пошелъ,— сострилъ кто-то.
— А на другой каланч сидятъ одинъ противъ другого четыре бога, а посередин — пятый. Вотъ и все. А проходятъ — не кланяются, не крестятся — ничего. Праздники у нихъ тоже не по нашему. Только Новый годъ два для и еще одинъ праздникъ,— мсяцъ цлый все праздникъ,— а больше во всемъ году ни одного дня праздника нтъ. У нихъ не говорятъ: ‘день’, ‘нынче днемъ’, ‘три дня’, говорятъ: ‘нынче солнце’, ‘три солнца’…
— А царь у нихъ есть?
— А то какъ же! Они царя въ род какъ бога считаютъ. Боятся — страсть. Судъ тамъ короткй: первый разъ провинился — надзоръ, второй — острогъ, а третй — безъ разговоровъ, скимъ башка! Солдатъ у нихъ много, да только таке все… въ род бабъ. Да и одваются по бабьи. Въ род юбокъ носятъ, все синя китайки. И волосы въ косу. А какъ у нихъ тамъ дворянъ и всякихъ другихъ нтъ — и отличя большого нтъ между офицерамъ и солдатомъ. Офицеръ спитъ въ одной казарм съ солдатами, на парахъ — у нихъ тоже нары,— только спитъ посередин, а по бокамъ двое тлохранителей. Да и плащъ красный носитъ. А спятъ вс голые. Въ головахъ отрубокъ, а на немъ одежду кладутъ.
— А еще народы каке есть тамъ?
— Есть. Вотъ корейцы, японцы. Корейцы т же китайцы, также живутъ свиньями, только свирпые. А вотъ японцы — это ужъ народъ мое почтене. Хоть ростомъ они поменьше китайцевъ, да за то куда, смышлене. Народъ такой живой, бойкй, онъ съ тобой и поговоритъ, и приметъ тебя. Не то что китаецъ — рыло воротитъ. Японецъ и въ работ молодецъ… Работалъ съ японцами во Владивосток на пристани. У японцевъ и мужчины, и женщины одинаково работаютъ, а у китайцевъ нтъ. Въ город до 14 тысячъ китайцевъ живетъ, а женщинъ ты и 100 на улиц не увидишь. Сидятъ взаперти и шелкъ ткутъ. Нтъ, куда китайцамъ до японцевъ. Т народъ аккуратный, живутъ чисто, до всего любопытствуютъ…,
— Въ 84-году,— продолжалъ онъ, помолчавъ,— французы воевали съ китайцами. Англичане ихъ натравили. Французы тогда много городовъ забрали. А когда война кончилась французы домой. Какъ разъ и я тогда халъ. хали моремъ, и на корабл разнаго народа было — и нашихъ, и французовъ, и нмцевъ, и англичанъ. Французы — вотъ народъ! Такого еще, кажется, другого на свт нтъ. Красивы, обходительны, деликатны. Прямо — полюбишь, какъ поживешь съ ними. Англичане тоже ничего. Представительные, рыже. Да только ужъ съ нимъ не шути. Чуть что — ножъ! Англичанинъ суровый, строгй, даже свирпый. Разговаривать не любитъ… А вотъ бразильцы тоже молодцы. Въ род французовъ: красивы, деликатны…
— А нмцы? Аль ихъ не было?
— Ну, какъ не было! Нмецъ всюду есть. Да что нмцы? Онъ всюду Карль Фанычъ. ‘Руська сольдатъ, ню, путилька пива пить, ню, руська солдатъ!’ Пойдешь съ нимъ — онъ тебя и накормитъ, и напоитъ допьяна, все до послдняго отдастъ. Да только съ гамъ надо обхожденье, знать. Ты ему потрафляй. Чуть не по немъ — у него тоже, сейчасъ ножъ — пырь въ бокъ — и конецъ!…
— А какъ же разговаривали?
— А очень просто: цифрами. Цыфирь у всхъ народовъ одинаковый. Въ портовыхъ городахъ уже знаютъ, что каждый цыфирь теб означаетъ. Вотъ, примрно, прхали мы въ Колумбю, въ Инди. Заходимъ съ нмцемъ съ однимъ,— прятель такой у меня былъ,— въ трактиръ. Нмецъ сейчасъ пишетъ цыфирь 15. Ему безъ разговоровъ бутылку рома, цна 30 копекъ. Деньги тамъ не наши, а все считаются та фунты и шиллинги. Фунтъ — въ род десятки, а шилингъ — полтинникъ. Ну, а съ солдатами сговаривались такъ, больше знаками, да на пальцахъ. Ну, и слова разныя знали. Понимали все какъ есть… А вотъ ежели ругаться — это ужъ на слова, и каждый на своемъ язык…

III.

Раньше, чмъ привести разсказъ солдата о войн, считаемъ не. безынтереснымъ дать нкоторую характеристику отношеня слушателей къ войн {Боле подробно этотъ вопросъ разработанъ въ очерк ‘Народъ и война’, въ конц книги.}. Ни въ деревн, ни въ казарм мн никогда не случалось слышать сочувственнаго отношеня къ войн, чего-нибудь похожаго на шовинизмъ, на нацональное хвастовство въ той или иной форм. Слушатели знали, что Росся — большая страна, что солдатъ у нея много, но изъ этого они не длали вывода, что ей никого бояться нечего. Они сознавали, что и англичанка, которая ‘мутитъ’, и нмцы, и турки — тоже сила. И, въ общемъ, войну вс осуждали, считали великимъ несчастьемъ.
Въ деревн описане войны вызывало больше всего жалости къ солдатамъ и протестъ противъ войны во имя христанской морали. Слушая ‘Четыре дня’, крестьяне жалли ‘бднаго солдатика’ и повторяли съ сокрушенемъ:
— Вотъ настрадался-то бдный! вотъ горя принялъ!
— И подумать! Лежитъ себ одинъ въ чужой земл и ноги перебиты, а кругомъ голая степь и ни души человческой.
— Говорятъ,— отдавался еще одинъ,— жить тяжело. Воловъ негд пасти. А солдатикамъ еще хуже…
— Сказано: ‘мужики просто дураки’,— разсмялся другой.
— Мужику что,— продолжалъ первый.— Вотъ я вчера въ степа ночевалъ съ конями, а эту ночь ужъ дома буду спать. Обкладусь подушками, да еще ноги задеру…
Во, во! самый смакъ мужицкй!— разсмялся другой,— А у солдатиковъ этихъ самыхъ по душковъ и нтъ!
Въ другой разъ, при чтени ‘Осады Севастополя’, крестьянинъ воскликнулъ съ горечью:
— Боже-жъ мой! И сколько придумано этихъ штукъ на человка! Ни на какого звря нтъ столько выдумокъ, какъ на человка, чтобъ убить его… А его вдь кулакомъ убить можно…
— И грецъ ихъ знаетъ, зачмъ это,— закончилъ его мысль другой.— Взялись бы за чубы и дрались бы. А то стрляютъ изъ ружей изъ пушекъ, изъ бомбъ — страсть!
Аналогичныя разсужденя велись и въ аудитори г-жи Алчевской.
Слушая описане, какя чувства охватили одного солдата во время войны, слушатели восклицали:
— ‘Человкъ, а такъ, какъ зврь. Не дай Богъ никому быть на войн!
— ‘Я хоть и мужчиной была бы,— говорила одна слушательница,— а въ военной служб не хотла бы служить… Оно и страшно, а больше всего жалко: кругомъ все убиваютъ, да и самъ тоже… а какъ тмъ матерямъ и жинкамъ, которыхъ пооставляли?’ (Т. II, 184).
Нкоторые слушатели смотрли на солдатъ какъ на мучениковъ, искупающихъ чуже грхи:
— ‘Вотъ какъ терпятъ на войн за насъ, гршныхъ,— разсуждали по поводу ‘Четыря дня’ — а мы здсь только грха набираемся, бранимся да ссоримся’ (стр. 95).
И единственная оговорка, которая была сдлана, это относительно оборонительной войны:
— ‘Нападать — грхъ, а отбиваться — нтъ’ (стр. 115).
Въ рабочей казарм, гд почти всегда находился одинъ или нсколько бывалыхъ солдатъ, описаня войны вызывали больше разсужденй и разсказовъ, при чемъ слушателей больше занимала эпизодическая, психологическая и правовая сторона войны, чмъ моральная.
При чтени разсказа г. Немировича-Данченко ‘Махмуткины дти’, въ которомъ тепло разсказало, какъ во время русско-турецкой войны русскй офицеръ отпустилъ плннаго турка, присужденнаго къ разстрлу, слушатели вначал ругали турокъ за ихъ жестокое обращене съ плнными.
— Къ нимъ если нашъ братъ попадался, они съ него съ живого кожу сдирали, а потомъ пятой поджаривали на огн. Мучили, издвку длали, проклятые! А когда они къ намъ попадались — мы хорошо съ ними обходились.
— Нашимъ не приказано было ихъ мучить — А имъ разв приказано? Имъ тоже не приказано…
— Нашимъ приказано строже, не мучить… Къ тому же они махмутане.
— Нтъ,— отозвался авторитетно кузнецъ.— На конгрест всмъ одинъ приказъ, и нашимъ, и ихнимъ — не мучить плнныхъ, а они, проклятые, не слушаютъ.
— Такъ мы-жъ на то православные,— стоялъ на своемъ первый,— намъ и по закону нельзя мучительства длать. А имъ можно…
— Они народъ робкой,— заговорилъ солдатъ, сообщившй раньше, что турки кожу съ живыхъ сдираютъ.— Особливо, какъ на штыки. Чуть что: сейчасъ: ‘Алла! Алла!— и сдаются. А шито все-таки ихъ полегло.
— Ну, не говори, и нашимъ храбрякамъ досталось,— отозвался солдатъ, Яковъ, человкъ хорошо грамотный, продлавшй кампаню 1877 года.— Тоже полегло немало.
— Полегло-то полегло. Да ежъ же, какъ мы все напередъ, да напередъ лзли! Говорятъ, эту самую Плевну иначе и взять то нельзя было, какъ по живой лстниц. Солдатики другъ на дружк становились, пока до самаго верху не добрались.
— Да и вовкъ не взяли-бъ,— настаивалъ кузнецъ.— Плевна-то какъ построена? На природной скал стоитъ. Да наши воду отвели, т и сдались.
— А турокъ этотъ,— вспомнилъ кто-то героя только что прочитаннаго разсказа,— какъ ловокъ-то разговаривать! Должно, грамотный былъ. е
— Да вдь не простой солдатъ, а полковникъ ихнй,— пояснилъ другой…
— А знаете,— отозвался Яковъ.— Ихнее начальство куда ловче нашего. У нихъ высшее начальство всегда впереди. Никогда позади не останется. А нашъ офицеръ, случалось, спрячется въ дупло какое и глядитъ оттуда, какъ мышь. Какъ пронесутъ раненаго, только спроситъ: ‘Какой роты?’ а самъ думаетъ: ‘Остался ли кто еще тамъ живъ?’
— А страшно бываетъ на войн?
— Нтъ,— отвтилъ Яковъ просто,— страха совсмъ никакого нтъ. Только злость. У-ухъ… и злость какая! Разгорается человкъ, какъ зврь, зубами скрогочетъ, такъ и разорвалъ бы, кажется. И жалость тогда чувствуешь. Примрно лежитъ насъ пять человкъ въ ложамент. Только повернулся, а ужъ ты одинъ. Тутъ съ одной стороны кто кричитъ: ‘Додай, братцы, смерти’! съ другой — ‘Унесите!’ У-ухъ, злость беретъ! И того, кто кричитъ, тоже разорвалъ бы отъ злости и отъ жалости. Особенно еще, когда голоденъ. Тоща совсмъ волкъ волкомъ.
— Горя навидались,— продолжалъ онъ,— за то и радости же было! Боже мой! Были такя радости, что просто не знаешь, гд ты: на земл ли стоишь, или подъ небомъ летаешь, не чувствуешь одежды на себ, шапки на голов. Забираемъ городъ. Музыка. А тутъ сейчасъ читаютъ намъ благодарность отъ государя. Боже мой! Кажется, вотъ, вотъ подымаетъ тебя отъ земли и не чувствуешь ты ее подъ ногами…
— А когда забирали городъ,— жители оставались?— спросилъ кто-то.
— Ку-уда! Ни одного человка. Болгаре — и т рдко оставались. Войдешь въ городъ или деревню — теб на встрчу только собаки выбгаютъ. А на дворахъ — пуху страсть. А въ домахъ добра всякаго, сколько угодно…
— И потха-жъ была въ Ловчахъ!— оживился онъ вдругъ..— Вс ушли изъ города. А старый турокъ, должно, не усплъ, остался. Взялъ да и спрятался въ ям на кладбищ. Думалъ, не замтятъ. А нашъ поручикъ, Андрашевымъ звали, и примтилъ его. Позвалъ солдатъ. ‘Эй!— скомандовалъ.— Набирай, ребята, камни въ полы!’ Мы набрали. ‘Стройся!’ Выстроились. А сами все не знаемъ, къ чему онъ. А тутъ онъ пальцемъ намъ на яму показалъ, а оттуда голова турка немного видна, лежитъ смирно, притаился. Андрашевъ и скомандовалъ. ‘Пли!’ Бо-оже-жъ ты мой, что тутъ было! Каменки полетли: бухъ! бухъ! бухъ! А турокъ изъ ямы: бебехъ! бебехъ! бебехъ!— подымался долго, пока не заравняли яму…
Онъ разсмялся, разсмялись и слушатели.
— А любо было смотрть,— продолжалъ онъ,.— какъ казаки наши воюютъ. Разъ мы въ ложаментахъ лежали, а казаки гнались за турками. День былъ солнечный. Просто заглядлся на нихъ. Сабли на солнц только блескъ! блескъ! блескъ! Ловкость просто чертовская, точно у нихъ десять рукъ: и спереди рубитъ, и сзади, и сбоку, и пикой колетъ, и изъ револьвера успетъ выстрлить…
— А разъ,— продолжалъ, онъ,— взяли мы какой-то городъ. Вошли. Я пошелъ по домамъ искать овесъ. Ткнулся въ одинъ домъ, открылъ дверь — полна хата турокъ. Лежатъ вс на полу. Я бацъ двери назадъ — и бжать. Потомъ одумался. Дай, посмотрю. А у нихъ нтъ оконъ, какъ у насъ,— деревянныя ршался. Подошелъ къ ршетк, смотрю,— а турки, что лежатъ — вс безъ головъ. Отрубленныя головы тутъ же лежалъ кучей… Пошелъ дальше. Вошелъ въ другой домъ, только ткнулся — бросились ко мн три турчанки, машутъ руками, лопочутъ. Словъ не понимаю, а вижу — голодныя, хлба просятъ. Были при мн дв галетки — отдалъ. Пошелъ еще разсказалъ офицеру. А офицеръ у насъ добрйшей души человкъ былъ. Веллъ отнести имъ два мшка сухарей.
— А турчанки красивыя? — полюбопытствовалъ кто-то.
— Облзлыя… А вотъ гречанки — т красивыя. Бывали такя красивыя, что какъ часто какую изъ нихъ видишь — прямо какъ щепка высохнешь!..

VII. Смшене религознаго элемента съ бытовымъ въ народной книжк.

I.

Народные разсказы Л. Н. Толстаго, большинство которыхъ проникнуты тенденцей о несопротивлени злу насилемъ, вызвали въ свое время много толковъ въ печати, много упрековъ по адресу великаго писателя. Гораздо меньше вниманя было обращено на форму, которую Л. Н. Толстой придалъ своимъ народнымъ разсказамъ. Величайшй реалистъ по сил и яркости изображеня жизни,— онъ счелъ нужнымъ ввести въ одни изъ своихъ разсказовъ элементъ религозный — ангеловъ, видня, чудеса и т. д., въ друге — сказочный: чертей и чертенятъ.
Начавъ писать и, отчасти, издавать книжки для народа, Л. Н. Толстой, долго и много думавшй надъ этимъ вопросомъ, имъ впервые выдвинутымъ и поставленнымъ на рацональную почву, прежде всего искалъ средства, чтобы придать своимъ книжкамъ наиболе широкое и главное,— самостоятельное распространене въ народной масс. Онъ писалъ свои разсказы самымъ простымъ, доступнымъ еле грамотному читателю, языкомъ, организованная подъ его руководствомъ фирма ‘Посредникъ’, издавшая вс его книжки, понизила ихъ цну до минимума, придала имъ форматъ и вншность лубочныхъ книжекъ и пустила ихъ по тому же руслу, по которому ежегодно идутъ въ народъ миллоны лубочныхъ изданй. Можно полагать, что съ этой же цлью Л. Н. Толстой придалъ своимъ разсказамъ формы религозной книжки и сказки, формы единственно знакомыя и привычныя народному читателю. Л. Н. Толстой надялся въ этихъ старыхъ мхахъ врне пронести въ народъ свое учене. Достигъ-ли онъ цли?

II.

Остановимся прежде всего на книжкахъ, въ которыя введенъ элементъ религозный, гд фигурируютъ ангелы и видня (‘Чмъ люди живы’, ‘Два старика’, ‘Свчка’, ‘Гд любовь тамъ и Богъ’, ‘Два брата и золото’ и др.).
Выше уже было отмчено, что слушатели часто канонизировали героевъ книжекъ. Канонизаця эта производилась съ большой легкостью. Достаточно было одного какого-нибудь сверхъестественнаго явленя обычно религознаго характера, чтобы личность, причастная этому явленю, была канонизирована, признана святой. Кром сапожника Семена и жены его Матрены (‘Чмъ люди живы’), къ лику святыхъ были причислены герои всхъ только что поименованныхъ разсказовъ Толстого. Когда я прочелъ въ разсказ ‘Два старика’, что у старика Елися ‘лысина блестла и кругомъ золотыя пчелки летали’ (это представлялось другому старику), среди слушателей тотчасъ же раздались восклицаня:
— Причислился значитъ!
— Извстно… золотыя пчелки… значитъ святой.
Тоже и въ разсказ ‘Свчка’. Едва я прочелъ, что у ‘добраго мужика’ свчка не потухла на втр, какъ раздалось восклицане:
— Во! не тухнетъ. Значитъ ужъ не простой человкъ! и т. д.
Но признане дйствующихъ лицъ святыми еще совершенно не значило, что слушатели признавали и книжку ‘божественной’. Они, правда, тогда въ вид высшей похвалы примняли къ этимъ книжкамъ почтенный эпитетъ, по въ то же время очень хорошо различали между религозной книжкой, житемъ, и этими разсказами, въ которыхъ такъ много реально-бытового, столько яркихъ картинъ ихъ собственной жизни. Никогда мн не приходилось видть, чтобы слушатель, даже самый неопытный, назвалъ какой-нибудь разсказъ Толстого ‘божественнымъ’. Въ сущности, слушателя и не знали, какъ называть эти книжки, къ какой категори ихъ причислить я отъ чтеня ихъ выносили неопредленное, смутное впечатлне.
Выше мы указали, что у народнаго читателя, благодаря именно вляню религозной книжки, крайне слабо развито критическое отношене къ тенденци разсказа, къ его ‘поученямъ’. Гораздо свободне чувствуетъ себя читатель по отношеню къ быту и лицамъ въ разсказ изъ его собственной жизни. Передъ нимъ знакомыя лица, знакомая обстановка — и онъ можетъ оцнивать ихъ достоинства, опредлять, насколько они соотвствуютъ дйствительности, можетъ выражать имъ свое сочувстве или негодоване, можетъ надъ ними горевать или смяться. Такое критическое отношене -сказывалось чуть ли не съ первыхъ чтенй. Слушатели примняли все описываемое къ своей жизни. Но въ то время, когда тенденцю, поучене они примняли къ форм: ‘Вотъ какъ сказано, а мы не исполняемъ’,— о бытовыхъ сценахъ и описаняхъ они восклицали: ‘Ну, вотъ точно какъ у насъ!’ Т. е., въ первомъ случа они неоспоримымъ критерумомъ ставили поучене, во второмъ — свою собственную жизнь, на которой критически провряли и написанное.
Введене религознаго элемента, появлене ангела или видня на бытовомъ фон, отнимало у слушателей эту свободу сужденя, этотъ критерумъ своей жизни. Сапожникъ Семенъ, надъ которымъ они только-что подшучивали, превращается въ святого, т. е. въ человка, каке бывали только ‘въ старину’, какихъ теперь нтъ и къ которымъ уже нельзя подходитъ съ своимъ мриломъ.

III.

Мало того, что такимъ премомъ у читателя отнимается свобода сужденя о лицахъ описываемыхъ въ книжк, премъ этотъ, въ большинств случаевъ лишаетъ читателя возможности понимать тенденцю разсказа. Не надо забывать, что читатель изъ народа искренне вритъ, въ истинность всего описываемаго, для него появлене ангела — фактъ. И такъ какъ онъ не привыкъ, чтобы подобные факты являлись результатомъ обыденныхъ длъ, то онъ въ большинств случаевъ превращалъ слдстве въ причину: въ святости и чуд онъ видлъ не слдстве богоугодной жизни, а наоборотъ: человкъ совершаетъ хороше поступки, потому что онъ святой, потому что ему ‘указано было’.
Когда я прочелъ въ книжк ‘Сократъ’, что ‘внутреннй голосъ’ подсказывалъ Сократу его мысли, для слушателей Сократъ, какъ мудрецъ, совершенно исчезъ. Онъ превратился чуть ли не въ какой-то фонографъ. Когда одинъ изъ слушателей, остановившись на метод Сократа, замтилъ:
— Онъ все спрашиваетъ, а самъ лучше всхъ знаетъ, какъ жить, надо!
Другой тотчасъ же поспшилъ напомнить ему:
— Да ему-жъ Богъ наговаривалъ.
— А можетъ еще такая наука есть, чтобъ мысли отгадывать,— сдлалъ кто-то предположене.
— Ахъ ты, Боже мой! Да сказано-жъ было: голосъ ему былъ, значитъ не наука, а Богъ!
То же и при чтени, въ рабочей казарм, этой же книжки:.
— Что, отъ ученья онъ, должно, такимъ умнымъ сталъ?— спросилъ кто-то.
— Нтъ, то ему голосъ говорилъ, врод откровеня…
Въ разсказ ‘Вражье лпко, а божье крпко’ Толстого описывается, — какъ ‘добрый господинъ’, вмсто того, чтобы наказать раба за тяжкую вину, обнимаетъ его какъ брата. Деревенске слушатели, еще довольно живо помняще ‘добрыхъ господъ’, нисколько не удивились этой несообразности и тотчасъ же объяснили поступокъ ‘добраго господина’ его святостью.
— Да вдь хозяинъ этотъ присвятился. Посмотрлъ на небо и все какъ есть понялъ. Тоже было и при чтени другого разсказа Толстого ‘Два брата и золото’. Слушатели не разсуждали о томъ, правильно или неправильно было мнне одного изъ братьевъ, что золото братъ не слдуетъ даже для доброй цли. Они поняли слова этого брата, какъ внушене свыше и, слдовательно, какъ неоспоримую истину.
Когда этотъ разсказъ былъ прочитанъ ученицамъ воскресной школы г-жи Алчевской и двое изъ слушательницъ заспорили о томъ, слдовало ли брать золото, или нтъ, одна бойкая двушка не безъ ирони замтила:
— Я думаю, ангелъ лучше знаетъ, что гршно и что нтъ!
‘Аргументомъ этимъ — прибавляетъ составительница отчета,— она видимо отрзала всякую возможность дальнйшихъ пренй и никто боле не смлъ возражать’ (II, 94).

IV.

Введене религознаго элемента въ разсказы реально-бытового характера является еще, помимо всего сказаннаго, премомъ анти-художественнымъ по отношеню къ народной книжк. Читателю очень трудно относиться, какъ къ святому, къ своему брату, къ сапожнику Семену, который не прочь и выпить, и побалагурить, къ баб Матрен, которая я хлбы ставитъ, и краюшку занимаетъ, и ругается, точно, какъ всякая деревенская баба. Но, съ другой стороны, нельзя относиться къ нимъ и слегка: къ простому смертному ангелъ не придетъ, не всякй сановникъ удостоится видть Христа, или, по крайней мр, слышать его голосъ.
И впечатлне подобныхъ разсказовъ получалось какое-то не цльное, двойственное, тяжелое. Слушатели съ первыхъ страницъ принимали разсказъ за бытовой, за ‘житейскй’, обращались съ дйствующими лицами запросто, иногда и подшучивали надъ ними. И, вдругъ, оказывалось, что это были не простые люди, а святые, ангелы… И слушатели чувствовали себя положительно неловко, точно имъ устроили западню, точно посмялись надъ ихъ невжествомъ.
Особенно ярко высказалась эта неловкость, эта двойственность настроеня при чтени и въ деревн, и на рудник разсказа ‘Чмъ люди живы’, въ которомъ, къ тому же одна неудачная фраза, дала слушателямъ и прямой поводъ къ двусмысленнымъ шуткамъ по адресу Матрены и голаго парня, который потомъ превращается въ архангела Михаила
Слушатели, конечно, сначала и не подозрвали, что на ярко бытовомъ фон столь знакомой имъ жизни появится ангелъ. Съ первой же страницы, они встртили сапожника Семена какъ своего человка. Идетъ онъ безпечный, палочкой по мерзлымъ калмыжкамъ постукиваетъ — и ему посылается въ догонку словцо:
— Нашъ Антонъ не тужитъ объ томъ. Захочетъ — портки носить, не захочетъ — броситъ!
Видитъ онъ за часовней голаго человка я подходитъ къ нему, начинаетъ разспрашивать,— опять тонкая насмшка:
— Ма-астерюга!.. Договорятся до кабака. Не обойдется безъ этого.
Но вотъ приходятъ домой. Матрена сперва встрчаетъ мужа и гостя голаго руганью. Затмъ она смягчается, подаетъ ужинать — и гость улыбается ей. И авторъ посл этого прибавляетъ:
‘И жалко стало Матрен странника и полюбился онъ ей’.
Эта улыбка и это ‘полюбился’ были поняты и въ деревн, и на рудник очень прозаически и вызвали цлый градъ насмшекъ и шутокъ по адресу хозяйки и гостя.
Въ первый разъ читалъ я этотъ разсказъ групп крестьянъ, расположившихся у сборни. Когда я прочелъ объ улыбк странника, пожилой крестьянинъ, приподнявшись на локт съ земли, оглянулъ всхъ игриво, и заговорилъ съ разстановкой:
— Ба-ачъ, куда дло-то идетъ, куда подбирается? Улыбается! Ха-ха-ха! Понравились, значитъ, другъ дружк! Та-акъ! Дло!
Въ другой разъ, при чтени разсказа на пристани, улыбка странника. и ‘любовь’ Матрены вызвали взрывъ хохота и восклицаня:
— Скоро-жъ поддалась!
— А много разв ей надо!
— Дло подходящее,— пробасилъ отставной солдатъ.
— Видишь, вишь,— ехидничалъ босякъ,— я рубашку, и портки ужъ даетъ ему! Смиловалась, добрая душа.
— Да и дурень же этотъ Семенъ.
— Семенъ и Матрешка — два соколика!
Еще больше смха и шутокъ вызвало чтене этого мста на рудник.
— Улыбнулся ей? А-ахъ шельма!.. Радъ, значитъ! А она, Матрешка, тоже, значитъ, смиловалась. Раньше драться лзла, а теперь ужинать собираетъ…
— И-ишь, лютра старая, ишь, какъ размякла, какъ молодецъ ей улыбнулся!..
Къ сожалню, при моихъ чтеняхъ никогда не случалось, чтобы слушатели сами, по ходу разсказа, начали догадываться, что передъ ними ангелъ. Каждый разъ между слушателями, оказывался по крайней мр одинъ, который ужъ раньше гд-то, когда-то читалъ или слушалъ этотъ разсказъ. Такой слушатель обыкновенно молча и терпливо выслушивалъ насмшливыя и двусмысленныя замчаня непосвященныхъ и вдругъ подымался и восклицалъ съ негодованемъ:
— Чего вы, идолы, гогочете! Странникъ этотъ — ангелъ!..
Эффектъ получался поразительный: всеобщее смущене, растерянность — и разсказъ дослушивался до конца при гробовомъ, неловкомъ молчани аудитори.
По окончани чтеня на рудник, гд больше всего было насмшекъ по адресу Михайлы и Матрены,— пошелъ слдующй разговоръ:
— Кто-о могъ его знать, что онъ ангелъ!— отозвался шахтеръ.— Я думалъ, юродивый какой…
— А то и просто пьяница,— добавилъ другой.
— И на Матрену тоже сразу подумать можно было. Мало разв такихъ бабъ, что какъ увидятъ молодца какого, да онъ имъ еще улыбнется — капутъ, и шабашъ.
— Молодца, да еще безъ штановъ!— буркнулъ Васька, одинъ изъ самыхъ отптыхъ шахтеровъ, и тутъ же разсказалъ, какъ онъ самъ однажды, ‘нанявшись’ за полкварту, сбгалъ зимою безъ штановъ съ рудника въ деревню и обратно, верстъ шесть…

VIII. Сказочный элементъ и отношене къ нему народнаго читателя.

1.

Терминъ ‘сказка’, какъ мы указали раньше, примняется народомъ, главнымъ образомъ, къ книжкамъ несерьезнымъ, малоинтереснымъ, обыкновенно лубочнымъ, свтскимъ, совершенно независимо отъ ихъ характера, сказочнаго или несказочнаго. Что же касается сказки, какъ мы ее понимаемъ, т. е. произведеня, въ которомъ фигурируютъ фантастическя существа и разсказываются невозможныя въ дйствительности событя,— то ее народный читатель не выдляетъ въ особую категорю, не отличаетъ рзко отъ реально-бытового разсказа. Онъ называетъ ее ‘сказкой’, если она не заключаетъ въ себ ничего серьезнаго, поучительнаго, но какъ только онъ находитъ въ ней какую-нибудь тенденцю, полезное поучене — онъ перестаетъ ее признавать сказкой и, какъ мы видли на примрахъ, иногда называетъ ‘истинной правдой’, ‘наукой’, даже ‘проповдью’ (напомнимъ, какъ отнесся Семеновъ къ сказк объ ‘Иван Дурак’), Это именно и случилось со сказками Л. Н. Толстого, которыя были причислены и на рудник, и въ деревн къ разряду житейскихъ поучительныхъ книжекъ. Такимъ образомъ, если Л. Н. Толстой имлъ въ виду сказочной формой придать своимъ народнымъ книжкамъ характеръ наиболе привычный народному читателю,— то цль его не была достигнута. Присутстве въ народной книжк чертей и чертенятъ оказалось на опыт не только совершенно ненужнымъ, но абсолютно вреднымъ.
Для оцнки, какъ жизненныхъ явленй, такъ и художественныхъ произведенй у народнаго читателя нтъ того рацоналистическаго критерума, который вырабатывается у интеллигентнаго человка совершенно незамтно, еще на школьной скамь. Намъ трудно представить себ мало-мальски развитого человка, который при чтени книги не былъ бы въ состоянй отличить въ ней возможное отъ фантастическаго, сказочное отъ реальнаго. А между тмъ, у средняго читателя изъ народа нтъ именно яснаго сознаня той грани, гд кончается возможное, вроятное и гд начинается невозможное, невроятное. Вслдстве этого, для него являютося чуть-ли не одинаково реальными — во всякомъ случа, одинаково возможными — существами и самый обыкновенный герой бытового разсказа, и вдьма, чертъ или домовой, ему представляются одинаково возможнымъ, даже естественнымъ, переходъ человка съ одного мста на другое и превращене вдьмы въ кошку.
Что народная масса искренне вритъ въ существоване вдьмъ, чертей, домовыхъ и проч., это, конечно, извстно всякому. Но надо сталкиваться съ народомъ на почв этихъ суеврй, чтобы понять насколько реальна въ его представлени эта многочисленная и разнообразная армя безтлесныхъ существъ, до какой степени естественнымъ кажутся ему самыя невозможныя, фантастическя описаня. Пришлось бы написать цлый томъ, если бы я вздумалъ приводить вс характерныя разсужденя моихъ слушателей о ‘нечистой сил’ во всхъ ея видахъ. Вс три тома ‘Что читать народу?’ изобилуютъ разсужденями слушателей и слушательницъ, городскихъ и деревенскихъ, о вщихъ свахъ, гаданьяхъ, наговорахъ и заговорахъ, ворожб, приворотномъ зель, разныхъ примтахъ, кладахъ, о вдьмахъ, колдунахъ, русалкахъ, лтнихъ и, конечно, о чертяхъ. Останавливаясь на этихъ разсужденяхъ, составительницы ‘Что читать народу?’ прибавляютъ:
‘Удивительне всего казалось намъ то, что въ перемежку съ этими фантастическими разсказами (которые были приведены раньше) и, такъ сказать, на ряду съ ними передавались происшествя самаго реальнаго характера: какъ повсился жандармъ, какъ свекровь подсыпала яду невстк и т. п. Очевидно, вс эти факты подводились подъ одну категорю, первые заключали въ себ для слушателей столы’ же вроятя и интереса, какъ и вторые, и-никому изъ присутствующихъ не пришло даже въ голову разграничитъ ихъ’ (II, 450).

II.

То, что мы называемъ ‘народнымъ суевремъ’, представляетъ собою опредленное мропонимане, твердо установленное, основанное на различныхъ, часто неясныхъ для насъ, но неоспоримыхъ и очевидныхъ для народа доказательствахъ. Замчательно, что человкъ изъ народа обыкновенно, въ своихъ шорахъ съ культурнымъ человкомъ уступчивый и неувренный (по крайней мр, съ виду: ‘вамъ лучше знать’…), становится очень настойчивымъ и самоувреннымъ, едва только рчь заходитъ о его суеврномъ мропонимани. Онъ упорно отстаиваетъ свою ‘вру’, выдвигая въ защиту ея авторитетъ и стариковъ, и Святого писаня, выдвигая цлый рядъ посылокъ и показательствъ, разбивать которыя абсолютно невозможно безъ того, чтобы не посягнуть на самую основу его религозныхъ воззрнй и врованй.
Культурному человку иногда удается ‘уврить’ простого человка, что черти и вдьмы — ‘одна чепуха’. Но эта ‘увренность’, не основанная на ясномъ понимани закономрности явленй, конечно, остается только вншней, несерьезной, безплодной. Прекрасную иллюстрацю этому находимъ мы въ ‘Что читать народу?’ По окончани чтеня сказки ‘Палецъ невидимка’, чтица задала ученикамъ вопросъ: что такое колдовство?
— Врутъ!— отозвался одинъ изъ дтей отрывисто.
— Людей обманываютъ!— сказалъ другой и т. д.
Не удовлетворившись этими отвтами, чтица задала вопросъ: ‘Кто видлъ или -слышалъ въ жизни своей что-либо такое, что поди приписывали колдовству?’ ‘Невозможно было и-е замтить оживленя, которое моментально разлило-съ по всмъ этимъ дтскимъ лицамъ. Почти вс руки поднялись разомъ вверхъ и пошли разсказы о самыхъ фантастическихъ событяхъ, въ которыя молодые слушатели врили искренно и безусловно. И каждый, торопясь и перебивая другъ друга, силился разсказать свою исторю. И все это говорилось такъ, какъ будто каждый видлъ воочю, осязалъ самолично, вс эти загадочныя чудеса. Выслушавъ съ интересомъ вс эти истори и помолчавъ немного,— продолжаетъ составительница,— я спросила:
— Зачмъ же вы вначал говорили мн, что все это вздоръ и выдумки?
— Такъ намъ въ школ говорили,— отвчалъ одинъ изъ мальчиковъ, нисколько не стсняясь этимъ противорчемъ и просто констатируя фактъ’ (I, 264).
Это происходило въ дтской аудитори, это могло вполн произойти и въ аудитори взрослыхъ слушателей изъ народа.
Единственная ‘уступка’, которую темный человкъ длаетъ иногда въ этомъ отношени ‘духу времени’ — это признане, что теперь чертей и вдьмъ ‘что-то не видать’, что теперь ‘ихъ меньше стало’ и что это бывало ‘больше въ старину’, когда народъ былъ ‘темный’ и ‘занимался этими длами’.
Пр чтени въ аудитори г-жи Алчевской ‘Руслана и Людмилы’, слушатели искренно врили, что все описываемое тамъ произошло на самомъ дл.
— Да, въ старину много такого случалось, теперь что-то меньше слыхать,— говорили нкоторые.
— Бываетъ и теперь,— возражали друге, при чемъ приводились доказательства самыхъ разнообразныхъ свойствъ. Одна разсказывала о вдьм, превратившейся въ собачонку, другая о предсказател, третья о заговорщик зубовъ, четвертая о свекрови, которая испортила невстку.
— Это только доктора одни этому не врятъ,— заключала съ презрительной улыбкой одна изъ слушательницъ (II, 450).
При чтени дтскихъ разсказовъ Незванова, въ городской аудитори одна изъ ученицъ замтила:
— Теперь ужъ настояще колдуны поперевелись. То были въ старину они, а теперь ни вдьмъ, ни колдуновъ, ни нечистаго уже нтъ (II, 354).
При чтени былины о Добрын Никитич, какъ Марина превратила Добрыню въ тура, кто-то замтилъ:
— Теперь этого не бываетъ, а прежде можетъ и было. Врили въ колдовство… Вотъ большихъ сильныхъ женщинъ тоже нтъ теперь, а прежде можетъ и были. Въ старину, говорятъ, народъ былъ здорове (II, 461).
При чтени разсказа Лскова ‘Пустоплясы’, гд фигурируетъ ангелъ въ вид ‘лупоглазаго мальчика’, одинъ изъ слушателей, крестьянинъ, не хотлъ врить, что это ангелъ:
— Нтъ, не можетъ быть! Ангелы никогда лупоглазые не бываютъ, это что-нибудь другое’ (III, 141).

III.

Для иллюстраци того, къ какимъ аргументамъ прибгаетъ темный человкъ для подтвержденя своей вры въ существоване ‘нечистой силы’ и насколько ему трудно, невозможно уловить грань, раздляющую реальное отъ нереальнаго, возможное отъ невозможнаго,— приведу нкоторыя мои бесды по этому поводу съ рабочими.
Посл чтеня какой-то книжки, въ которой говорится о колдунахъ, молодой, кое-что читавшй шахтеръ, Сергй, спросилъ меня, было ли все это на самомъ дл? Я высказалъ ему свое мнне.
— Такъ по вашему колдуновъ и совсмъ нтъ?— переспросилъ онъ меня задумчиво.
— Нтъ.
Онъ помолчалъ, размышляя, и опять спросилъ:
— Ну, а папа римскй есть?
— Папа римскй есть.
— И къ нашей вр, къ православной, онъ причастя не иметъ?
— Нтъ…
— А правда ли, что онъ такой человкъ, что когда мсяцъ молодъ — и онъ молодъ, когда мсяцъ старъ — и онъ старъ?
— Это ужъ неправда.
— Та-акъ… Ну, а правда ли, что когда война,— вс цари дутъ къ нему благословляться, совта спрашивать… и туфлю ему цлуютъ?
— И это неправда.
Собесдникъ мой опять помолчалъ.
— А вотъ вы читали книжку про ‘Сократа’. Тамъ сказано про Юпитера. Что же, этотъ Юпитеръ богъ ихнй главный былъ?
— Да.
— А англичане, значитъ, ему, этому самому Юпитеру, до сихъ поръ поклоняются?
— Откуда вы это взяли?!..
— Да говорятъ…
Онъ вдругъ поднялся и ршительно сказалъ:
— Ну, вотъ, подождите здсь малость (мы были въ общей казарм). Я сбгаю въ землянку — принесу книжку. Вотъ почитаете ее — и все мн потомъ скажете…
И, не дожидаясь отвта, поспшно ушелъ. Черезъ нсколько минутъ онъ вернулся и подалъ мн извстную лубочную книжку ‘Громобой’.
— Читали ее?
— Не читалъ, во знаю, что книжка пустая, глупая.
— Чего тамъ ‘знаю’, коли не читали!— воскликнулъ онъ почти съ раздраженемъ..— Почитайте, тогда и знать будете…
Я ее прочелъ. Оказалось она безграмотной, нескладной лубочной сказкой съ вдьмами, колдунами, заколдованными замками и т. п. Возвращая ее черезъ нсколько дней Сергю, я снова высказалъ ему свое мнне.
— Почему глупая?— спросилъ онъ настойчиво.
Я сталъ объяснять ему, но онъ тотчасъ же перебилъ меня.
— Да въ ней вдь не про теперешнее время написано!— воскликнулъ онъ.— Въ ней про давнее время.
— Не все ли равно?
— Н-тъ, это вы напрасно!— почти обидлся онъ.— Теперь вотъ колдуновъ и вдьмъ нтъ, а тогда ихъ было сколько угодно.
— Почему же ихъ тогда было?
— Тогда народъ необразованный былъ, темный, онъ и допускалъ этими длами заниматься…
Я началъ доказывать ему фактическую невозможность всего того, что разсказано въ книжк, но онъ снова перебилъ меня уже съ задоромъ:
— Такъ по вашему и будущее предсказывать нельзя, и по звздамъ гадать, и сны и все прочее — одна глупость и чепуха? да?.
— Да.
— Ну, а какъ же въ календар все предсказывается — и выходить врно? А вотъ еще, въ Ветхомъ Завт, сонъ приснился осифу — и вышло какъ разъ, какъ ему снилось. А въ Евангели волхвы, которые пришли поклониться Младенцу? Отчего они пришли? Откуда узнали? А имъ звзда указывала путь, впереди шла и вела ихъ…
И онъ прибавилъ нсколько упавшимъ голосомъ:
— Вотъ вы читали намъ сказку ‘Золотые гуси’ (Слушатели такъ прозвали поэму ‘Наль и Дамаянти’). Та можетъ быть и неправда. Тамъ сказано: ‘И былъ на неб богъ Кали’. Да разв же такой богъ могъ быть на неб? Вдь онъ хуже чорта былъ!..
— Сергй! да вдь все это сказка, вымыселъ!— воскликнулъ я.
— Сказка?— повторилъ онъ, устремивъ на меня растерянный взглядъ.— Ну, а какъ же тамъ написано: ‘Они сошли съ неба?’ Тамъ вдь такъ прямо и написано…
Не мене характерныя разсужденя на эту тему велись въ казарм кузнецомъ Николаемъ Срковымъ, который былъ задтъ ‘скептицизмомъ’, но вншнимъ, безпочвеннымъ. Николай зналъ, что ‘ученые люди’ не врятъ въ чертей и вдьмъ, ему тоже хотлось не врить, но онъ никакъ не могъ найти почвы для своего невря — и было что-то поистин трагическое въ его метани, въ его колебаняхъ отъ вры къ сомнню.
Когда я читалъ въ ‘Ночи передъ Рождествомъ’, какъ вдьма обратилась въ свинью, кошку и т. д., онъ воскликнулъ съ возмущенемъ:
— Бррехня!!!
— Почему?— спросилъ его простодушно другой.
— Такъ! Разв вдьма можетъ обратиться въ свинью и кошку? Никогда въ жизни!
Дальше, когда кузнецъ Вакула отпускаетъ чорта, Николай воскликнулъ съ глубокимъ огорченемъ:
— Ужъ отпустилъ?! Ахъ, дуракъ, дуракъ! Чего онъ у него денегъ не попросилъ!..
Но, сейчасъ же добавилъ:
— А я думаю, что насчетъ чертей,— все это одна брехня. Ихъ нтъ и никогда не было.
— Какъ, нтъ?— отозвался одинъ шахтеръ.— А вотъ въ писани сказано, что ‘ни есть.
— Что же, что сказано,— стоялъ на своемъ кузнецъ.— Можетъ они и были, да передъ Ноевымъ потовомъ. А теперь ихъ наврное нтъ. Никто ихъ не видалъ.
Его оппонента подумалъ.
— Такъ ты говоришь, что чертей нтъ?— настойчиво спросилъ онъ опять.
— Говорю, что нтъ, что все это брехня!— отвтилъ категорически кузнецъ.
— Ну, а Богъ есть?
— Богъ есть…
— А ты его когда-нибудь видлъ? Откуда знаешь, что онъ есть?
Кузнецъ смутился, а его торжествующй оппонентъ продолжалъ:
— Если въ ‘Писани’ сказано, что есть черти — значитъ они есть. Вотъ видлъ ты картинку, какъ черти тащатъ въ адъ гршника. Тамъ прямо нарисованы черти. Значитъ есть… {‘Какъ это ‘чертей нтъ’, когда ихъ намъ показывали на чтеняхъ (чтеня съ туман. картинами)?’ — разсуждалъ одинъ изъ учениковъ тамбовской школы (Изъ дневника А. Н. Слетовой-Черновой).}.
— Все это для острастки людямъ повыдумано,— сдлалъ попытку защищаться кузнецъ и, обратившись ко мн прибавилъ:
— Вотъ, если бъ книгу ‘Магя’ достать. Тамъ вотъ про все понаписано. Тамъ вотъ такя слова есть, что если ихъ знать, можно все сдлай..Только не видать этой книги…
И, спохватившись, прибавилъ уныло:
— А можетъ и ея на свт нтъ, можетъ и это брехня. Или была такая книга, да передъ Ноевымъ потопомъ…
Черезъ нсколько дней, проснувшись ночью и увидвъ, тго я еще не сплю, Николай вдругъ спросилъ меня, какъ-то быстро и категорически:
— Какъ думаешь, Семенъ, есть черти — или брехня?
— Брехня!— отвтилъ я ему столь же категорически.
— Такъ! Ну, а говорятъ еще бабы, что ночью вдьмы собираютъ звзды съ неба. Думаю, Семенъ, что и это брехня! Брешутъ бабы!
И не дожидаясь отвта, бросился на свое жесткое ложе и тотчасъ же заснулъ.

IV.

При такомъ отношени народнаго читателя въ сказочному и сверхъестественному, не трудно представить себ, какъ онъ относится къ печатной сказк.
Прежде всего надо отмтить, что большая часть народа, особенно старики и женщины, очень неохотно читаютъ и слушаютъ (особенно по праздникамъ) книжки, гд фигурируютъ черти. Многе считаютъ гршнымъ, опаснымъ и просто непрятнымъ произнесене имени чорта. Мн неоднократно приходилось замчать, что когда я читалъ сказку о чертяхъ, часть слушателей уходила, не дослушавъ до конца.
Однажды, посл чтеня ‘Ивана Дурака’, одинъ мальчикъ мн разсказалъ!
— А бабка моя не дослушала книжки. Какъ вы читали про маленькихъ ‘вартанятъ’ она слушала, а какъ про большого зачитали, она плюнула и ушла.
Въ другой разъ, при чтени этой же книжки на улиц, одинъ изъ слушателей, увидя свою жену, подходившую къ намъ, крикнулъ ей:
— И не подходи Анисья! Не стоитъ слушать! Про сволочь про разную читаютъ!..
— А я думала, про что хорошее…— отвтила разочарованно Анисья и отошла. За нею ушелъ и мужъ.
Отмчаетъ это же самое и Н. А. Рубавинъ въ своихъ ‘Этюдахъ’.
‘Въ имющихся у насъ отвтахъ, присланныхъ изъ деревень,— говоритъ онъ,— боле чмъ въ 149 читаемъ, что книжки съ чертями встрчаютъ чуть-ли не повсевсюдное осуждене со стороны взрослыхъ и пожилыхъ читателей. Только въ 37 отвтахъ говорится противное или, вообще, не встрчается осужденя. По выраженю деревенскихъ читателей, сказки съ чертями не хороши потому, что въ нихъ ‘говорится про чертей’, или потому, что тутъ ‘много разныхъ черныхъ словъ’ или ‘частыя призываня антихриста’. Крестьянинъ С. Т. Семеновъ, авторъ многихъ народныхъ изданй, сообщаетъ, что сказка ‘Иванъ Дуракъ’ ‘многими бгается, потому что въ ней черти’. Многе отцы, пишутъ изъ Воронежской губерни, запрещаютъ своимъ дтямъ читать подобныя книги, находя ихъ не только пустыми, но даже антирелигозными. Вотъ ихъ собственныя выраженя: ‘къ чему пригодны такя книжки? Въ нихъ только и говорится, что про чертей’. Или такой случай: учительница даетъ своему ученику, 14—15-тилтнему мальчугану, книжку ‘Первый винокуръ’. Черезъ нсколько задавъ тотъ приноситъ ее обратно.— Что такъ скоро? Прочелъ разв?— ‘Нту. Тятька бранится, — кажутъ, нечистыхъ нанесъ въ избу, не смй, кажутъ, читать’… Несомннно,— заключаетъ авторъ,— что масса деревенскихъ читателей относится къ сказкамъ съ чертями враждебно’ {Стр. 145 — 146.}.
‘Это отмчаетъ въ своемъ дневник’ и другой наблюдатель народной жизни:
‘Обмнивалъ дтямъ книги,— пишетъ онъ.— Пришла Варвара… принесла книжку Л. Толстого ‘Первый винокуръ’. Я сталъ спрашивать о содержани сказки: она говоритъ что мама не позволила читать.
— Почему?
— Та-а тамъ все черкаютъ, черкаютъ, мама и не позволила’ {Перекати-поле ‘Дневникъ народн. учителя’ ‘Русск. школа’. 1909 No 9.}.
Однако, утверждать,- что народъ безусловно враждебно относится къ сказк съ чертями было бы, можетъ быть, нсколько рискованно. Рядомъ съ приведенными фактами, мн пришлось отмтить, что не только рабоче, даже крестьяне слушали съ громаднымъ интересомъ и искреннимъ восторгомъ сказки Толстого, въ которыхъ фигурируютъ черти, въ особенности ‘Сказку объ Иван Дурак’. Не надо, наконецъ, забывать и того, что чортъ является излюбленнымъ героемъ многихъ чисто народныхъ сказокъ.
Но въ вопрос о сказочномъ элемент, въ которыхъ фигурируютъ черти, въ народной книжк есть другая сторона, боле важная и серьзная.

V.

Въ художественно-интеллигентной литератур элементъ сверхъестественный большей частью вводится или какъ символъ, или какъ художественный аксессуаръ. И чмъ проще, чмъ естественне и, такъ сказать, ‘наивне’ авторъ относится къ этому сверхъестественному, чмъ дальше подчеркивается его объективность, тмъ художественне кажется намъ произведене. Какъ было бы оскорблено ваше эстетическое чувство, если бъ, предположимъ, Шекспиръ какъ-нибудь отоварился, что вдьмы, появляющяся въ Макбет, на самомъ дл не существовали.
При чтени такихъ произведенй впечатлне художественности получается исключительно отъ того, что авторъ и мы стоимъ на одномъ и томъ же уровн пониманя явленй природы, или потому, что самъ авторъ, съ его примитивной психологей, является для насъ тоже какъ бы художественнымъ аксессуаромъ (какъ, напр., въ народныхъ сказкахъ). Совершенно иное впечатлне должны произвести на читателя изъ народа произведеня этого рода. Для него вс эти безтлесныя существа и фантастическя событя — не художественные аксессуары, а, правда, онъ къ нимъ относится серьезно и, конечно, чмъ объективне авторъ, тмъ боле усиливается не эстетическое удовольстве, а увренность въ истинности описаннаго. И, такимъ образомъ, читатель сплошь и рядомъ приходитъ къ выводамъ даметрально противоположнымъ тмъ, каке желательны автору.
При чтени въ книг ‘Воръ’ описаня, какъ темная масса зврски убиваетъ идеально-хорошаго человка (отца знакомаго намъ Алешки), подозрвая его въ колдовств,— и крестьяне, и рабоче не только не выражали своего сочувствя невинной жертв, но были всецло на сторон массы. Когда авторъ отъ себя замчаетъ, что толпа ни за что убила невиннаго человка, одинъ крестьянинъ разсмялся.
— Ни за что! Хорошаго человка! Какъ ‘ни за что’, ежели онъ колдовствомъ занимался!
При чтени этой же потрясающей сцены на рудник слушатели весело хохотали:
— Лу-упятъ! Здорово лупятъ, ха-ха!
— За-акатили ему!
— Не испугались, значитъ, что колдунъ!
— Молодцы ребята! Пустъ знаетъ, какъ такими длами заниматься!— И т. д.
Въ упомянутой раньше стать г-жи Е. Волковой, мы находимъ очень характерную страницу, посвященную описаню впечатлнй, которое производили на слушателей нкоторыя книжки, направленныя противъ суеврй. Приведемъ цликомъ эту страницу:
‘Еще въ I том книги ‘Что читать народу’, указано было, что чтене книжки Парунова ‘Народные предразсудки и суевря’, имющей цлью борьбу съ этими предразсудками и суеврями, привело жъ разъ къ противоположнымъ результатамъ: книга никого не разубдила, напротивъ, она только оживила въ памяти слушателей множество разсказовъ о домовыхъ, лшихъ и т. п.
‘То же самое замтила и я. Читаю я какъ-то небольшую книжечку изд. книжнаго оклада Калмыковой ‘Тяжке грхи темныхъ людей’, и слушатели на каждой страниц прерываютъ меня, съ увлеченемъ разсказывая мн безчисленное множество своихъ поврй. ‘Что городъ, то паровъ, что деревня, то обычай’, справедливо говоритъ пословица.
‘Неудивительно, что въ книг попадались поврья и обычаи, записанныя въ другомъ конц нашей обширной равнины, но незнакомыя въ нашихъ муромскихъ лсахъ. И надо было видть, съ какимъ вниманемъ прислушивались къ нимъ сидвше вокругъ меня мужики и бабы.
— Ну-ка, прочти еще разъ, у васъ въ деревн этого нтъ,— просятъ они, съ глубокимъ интересомъ слдя за чтенемъ, и по ихъ лицамъ я вижу, что всей душой готовы они принять и запомнить эти новые, незнакомые имъ еще обычаи и примты.
— А мы этого и не знали,— говорятъ нкоторые съ сожалнемъ.
‘Существуетъ въ народ поврье, что по ночамъ домовой здитъ на лошадяхъ и заплетаетъ имъ косы. Встрчая его въ книг, слушатели весело смются, и, утвердительно кивая головой, говорятъ:
— Врно, врно, это и у насъ есть.
‘Но вотъ авторъ начинаетъ доказывалъ всю неосновательность этой вры въ домового и довольно обстоятельно поясняетъ, что причиной всему маленькй зврекъ ласка, который бгаетъ по спин и тогамъ лошади и запутываетъ ея гриву.
— Вонъ что, вонъ что!— замтила Акулина Б., не молодая, умная женщина и стала внимательно слушать, даже работу свою бросила, Глядя на вдумчивое, серьезное выражене ея лица, я подумала, что на этотъ разъ авторъ не напрасно потратилъ время, но мое предположене не оправдалось. Кончивъ о домовомъ, я поглядла на свою сосдку, она снова принялась за работу, и на лиц ея играла уже усмшка.
— Ужъ какъ хочешь тамъ называй, ласка ли, домовой ли — это все равно, только у насъ мужики завсегда примчаютъ,— у которой лошади грива больше заплетена, та жирне, такъ и говорятъ, что она ко двору. ‘Почему же лошадь-то жирне длается?— обратилась она ко мн съ вопросомъ: нтъ, тутъ что-то не такъ’ — добавила она, недоврчиво взглянувъ на книгу. Да и какъ иначе она могла смотрть на нее?..
‘Что касается колдуновъ, противъ которыхъ направлены нсколько страничекъ этой книжки, то вс стараня автора оказались напрасны.
— А колдуны все же есть,— настойчиво произнесла одна женщина, и глаза ея, съ явной насмшкой устремленные на книжку, какъ будто говорили:
— Ужъ какъ ты тамъ не разсуждай, а меня не обманешь’ {‘Образоване’ 1897. No 4.}.

VI.

Народъ вритъ въ существоване чорта, но не всегда представляетъ его себ въ опредленной форм. Когда же онъ встрчаетъ яркое и художественное описане его, чертъ становятся существомъ ужъ совершенно реальнымъ. Помимо этого, книжка, та самая книжка, которая часто направлена на искоренене суевря въ народ, является для темнаго человка лишнимъ доказательствомъ существованя чорта. Къ авторитету стариковъ прибавляется еще авторитетъ печатнаго слова. Если бъ чертей не было, о нихъ не стали бы писать въ книжкахъ.
При чтени ‘Вя’ въ аудитори X. Д. Алчевской одинъ изъ слушателей замтилъ:
— ‘Врно они существуютъ, когда ихъ описываютъ’.
— ‘Да, можетъ быть, и не существуютъ, да промежъ людьми разсказываютъ, а грамотные вписываютъ,— усомнился другой.
— ‘Въ старину было,— примирилъ ихъ третй. (II, 480).
Посл чтеня ‘Русалки’ Пушкина одна изъ слушательницъ воскликнула вызывающимъ тономъ:
— ‘Вотъ и говорятъ, что не существуетъ русалокъ’!
— ‘Да и. не существуетъ,— отвтила ей другая.— Разв-жъ не слыхала, что это сказка?’
— ‘Въ книг не напишутъ того, что не бываетъ,— стояла твердо на своемъ первая. (Стр. 563).
Такой же разговоръ былъ и по поводу ‘Амура и Гименея’. По окончани чтеня одна женщина замтила со вздохомъ:
— ‘Вотъ и говорятъ, что вдьмъ нтъ!..’
— ‘А разв-жъ кто говоритъ, что нтъ?— спросила ее сосдка.
— ‘едька говоритъ: не врю, врутъ’. (Стр. 449).
Посл чтеня фантастической сказки ‘Осьминогъ Вакулъ’, кто-то спросилъ:
— ‘Могла ли случиться вся эта исторя?’
— ‘Говорятъ, что бываетъ, что въ книг понапрасну не напишутъ’. (I, 228).
‘Макбетъ’ вызвалъ у одной слушательницы восклицане:
— ‘Говорятъ иные, вдьмъ нтъ, а кто же ему (Макбету) предсказалъ все, какъ не вдьмы’. (Стр. 26).
По поводу ‘Страшной мести’ Гоголя одна изъ развитыхъ ученицъ городской школы замтила:
— ‘Кажется, тутъ многое и не могло случиться, а какъ слушаешь — всему ршительно вришь’. (Стр. 484).
Слушатели иногда не прочь были по книжк и пополнить свои знаня относительно чертей и всякихъ сверхъестественныхъ силъ и явленй. Въ аудитори Алчевской очень внимательно слушались разсказы странницы о неправедныхъ судьяхъ и пьесахъ головахъ (‘Гроза’ Островскаго) и одна изъ слушательницъ замтила со вздохомъ:
— ‘Хоть разскажутъ, спасибо!’ (Стр. 515).
Повторилось это же самое и нсколькими годами позже, въ аудитори уже прослушавшей нсколько сотъ книжекъ. При чтени разсказа И. Потапенко ‘Въ потемкахъ’ шли долге разсужденя о томъ, что въ человк нища ‘заводятся лягушки’ и ‘квакаютъ внутри’. ‘Отложивъ въ сторону книжку,— пишетъ X. Д. Алчевская,— я внимательно слушала ихъ и съ ужасомъ думала о томъ, какая темнота, какое невжество царитъ еще въ деревн. Но вотъ разговоры утихли. Меня попросили продолжать чтене.
— Вотъ хороша книжечка!— замчаетъ съ восторгомъ одна баба,— читай, читай скорй, много тутъ чего должно быть, и объявится.
Очевидно, ей страшно хотлось поскоре узнать правда ли это, что жабы жили въ человк. Относительно лягушекъ она била уврена: ‘ей самой приходилось слыхать, какъ он въ одномъ человк передъ обдомъ квакали’. Ну, а о жабахъ она еще не слыхала.
Съ еще большимъ интересомъ были выслушаны суеврные, нелпые совты бабъ Тимоею (герою разсказа), какъ избавиться отъ жабъ. Меня попросили даже еще разъ прочесть жъ. И не могу я утвердительно оказать, что больше руководило ими въ этой просьб: желане ли посмяться надъ глупостью темныхъ людей, или, наоборотъ: он хотли запомнить эти совты, чтобы примнить ихъ къ своей жизни. Глядя на ихъ серьезныя лица, я была склонна думать послднее’ (III, 133).
А при чтени разсказа Н. Успенскаго ‘Пономарь Савельичъ’ одинъ изъ слушателей, внимательно слдившй, за чтенемъ ‘заговоровъ’, которыми занимался Савельичъ, но узнавшй потомъ отъ чтицы, что все это не серьезно, проговорилъ разочарованно:
— ‘А я ужъ хотлъ просить, нельзя ли мн это списать, можетъ быть и мн гршному помогло бы’. (II 176).

IX. Мотивы и процессъ творчества въ представлени народнаго читателя.

I.

Рядомъ съ вопросомъ о ‘фактической правд’ и въ связи съ нимъ, слушателей моихъ больше всего занималъ вопросъ ‘о литературномъ творчеств. Каке мотивы руководили человкомъ, писавшимъ книжку? Какимъ образомъ узналъ и описалъ онъ такъ врно и жизнь, и разговоры чужихъ людей, даже ихъ мысли?
Что касается личности писателя, то къ ней слушатели не проявляли ршительно никакого интереса. Они никогда не интересовались узнать ни имени автора, ни какихъ-нибудь свдни о его личности. Для нихъ было ясно одно, что авторъ — человкъ иной, не ихъ среды: вдь малограмотный крестьянинъ или рабочй никогда, не напишетъ такъ складно, да у него и времени нтъ на такое заняте. И не смотря на глубокое почтене слушателей къ печатному слову вообще — въ ихъ отношени жъ писателю было мало уваженя. Въ воображени слушателей составитель книжки, повидимому, рисовался въ образ не то писаря, не то адвоката, не то просто празднаго балагура. И отношене къ нему обыкновенно было легкое, полупрезрительное и не совсмъ дружелюбное. Если кто-либо и вспоминалъ ю томъ, ‘кто писалъ эту книжку’, то обыкновенно начиналъ словами: ‘И-и чортъ его знаетъ!’ ‘И шутъ его вдаетъ!’ ‘И будь же онъ проклятъ!’ ‘И хай же ему провалиться!’ {Даже въ аудитори X. Д. Алчевской, гд учительницы часто говорили и разсказывали слушателямъ объ авторахъ читаемыхъ книгъ, тоже не высказывалось ни особеннаго интереса, ни особеннаго почтеня къ личности автора. Единственная похвала автору, которую я нашелъ во всемъ II том, была высказана въ довольно-таки легкой форм. По поводу баллады ‘Женихъ’ кто-то воскликнулъ:
— ‘Молодецъ Пушкинъ! Умлъ сочинять!’
И X. Д. Алчевская прибавляетъ при этомъ, что фамилю поэта слушатели вроятно помнили, ‘благодаря сосдству помщика Пушкина’. (II, 445).}. Одинъ шахтеръ, недовольный ‘Севастопольскими разсказами’, воскликнулъ сердито:
— Ну, попался бы мн тотъ, кто писалъ эту книжку — задалъ бы я ему! Отломалъ бы бока здорово! Сказано, что будетъ написано про ‘дйствя’, а отъ, замсто того, чортъ знаетъ, что написалъ: бомбы валяются, солдаты трубки курятъ!.. Гадость какая!
— Да онъ же деньги за это беретъ,— отвтилъ ему другой.

II.

‘Деньга беретъ’… Иного, боле высокаго мотива писательской дятельности большинство слушателей не допускали, даже не подозрвали.
При чтени разсказа ‘Какъ обходиться со скотомъ’ одинъ крестьянинъ воскликнулъ презрительно!:
— И не полнился же человкъ написать!
— Всякому сть хочется,— отвтилъ ему сентенцозно другой.
По поводу ‘Власти тьмы’ было много разговоровъ на тему, что ‘они’ знаютъ, что описывать.
— Денежки нужны — и пишутъ,— пояснилъ кто-то.
То же самое и по поводу ‘Ночи передъ Рождествомъ’. На чье-то восклицане: ‘И чепуха-жъ!’ другой отвтилъ:
— А что же. За книжку берутъ 1 1/2 копйки. Ну, скажемъ, грошъ наврное ему остается — онъ и пишетъ…
Такое отношене слушателей къ писателю объясняется, можно полагать, тмъ, что человкъ изъ народа вообще не привыкъ видть отъ людей чуждой ему среды какихъ-нибудь безкорыстныхъ поступковъ. Въ ‘Хроник воскресныхъ школъ’, составленной М. Н. Салтыковой, нсколько разъ отмчается это недовре народа къ безкорыстю людей, которые даже внушаютъ ему искреннее уважене. Ученицы,— сообщаетъ г-жа А. Знаменской, учредительница симбирской школы,— ‘никакъ не могли помириться съ мыслью, что устроительницы школъ берутъ на себя этотъ трудъ совершенно безвозмездно, что ни отъ кого ничего он за это не получаютъ. ‘Ужъ быть того не можетъ! Ужъ медали какя ни на есть, а дадутъ вамъ за это!’ — говорили он’ (стр. 53). Этотъ же вопросъ былъ заданъ учительниц попелянской школы, г-ж Урсыновичъ, однимъ изъ самыхъ выдающихся ея учениковъ, крестьяниномъ лтъ 25-ти: ‘онъ очень интересовался, для чего открыли мы воскресную школу, какая намъ отъ этого польза. ‘Жалованье вы будете получать или вамъ за это катая награда будетъ?’ (стр. 74).
Объ этомъ же говоритъ горой горьковскаго разсказа, Коноваловъ. Посл чтеня ‘Подлиповцевъ’ онъ, потрясенный, восклицаетъ объ автор:
— ‘Ну — человкъ онъ! Какъ хватилъ! А? Даже — ужасно. За сердце беретъ, т. е. прилетъ душу — вотъ до чего живо. Что же онъ, сочинитель, что ему за это было?’ (‘Коноваловъ’),
Раза два, впрочемъ, мн случилось слышать объяснене мотивовъ писательской дятельности не однимъ ‘грошомъ’. При чтени книжки ‘Гуссъ’ одинъ крестьянинъ заговорилъ задумчиво:
— Видишь, они его, значитъ, мучили, а онъ все на своемъ стоялъ, не сдавался. Ну имъ это, значитъ, любопытно стало и удивительно, они и написали въ книжк.
Въ другой разъ, по прочтени въ какой-то книжк эпиграфа изъ Некрасова Лопатинскй, молодой кое-что читавшй шахтеръ, о которомъ ужъ было упомянуто, воскликнулъ съ восторгомъ:
— А-а! Некрасовъ! Вотъ былъ душевный писатель! Все про народъ, про ею горькую жизнь писалъ. А тамъ разныхъ… депутатовъ, ихъ онъ не уважалъ, не писалъ про нихъ.

III.

Что больше всего и сильне всего интересовало слушателей — это вопросъ о художественномъ творчеств. Тутъ была для нихъ какая-то неразршимая загадка, и они постоянно возвращались къ этому явленю, подыскивая ему всевозможныя объясненя.
Если описанное въ книжк — ‘какъ есть наша жизнь’, ‘самая правда, если ‘все это такъ и случилось’ — то какимъ образомъ какой-то человкъ, да еще чужой среды, ухитрился все это узнать и такъ подробно описать, со всми разговорами, всми движенями, всми мыслями? И слушатели — и мои, и положительно всхъ, кто устраивалъ подобныя же чтеня,— останавливались съ недоумнемъ передъ этимъ вопросомъ:
При чтени въ аудитори Алчевской разсказа ‘Воръ’ слушатели восклицали:
— Ой, Боже-жъ мой! Точно онъ на душ сидлъ! Ну, скажемъ къ примру, портретъ (картина): взошелъ онъ на высокую гору, всмотрлся, всмотрлся и написалъ, а это-жъ какъ? (II, 109).
При чтени ‘Демона’ раздавались восклицаня:
— И какъ его такъ сочинить!
— И какъ оно все ладно слово къ слову приходится, точно псню поетъ!
— Не иначе, онъ и на томъ и на этомъ свт побывалъ!
— Бываетъ же такой, одаренный Богомъ человкъ!
— Можетъ быть, онъ на Кавказ слышалъ эту исторю? (III, 199).
Эта же удивленныя восклицаня были и при чтени ‘Поликушки’ Толстого.
— И какъ стоялъ, и какъ говорилъ — все опишетъ!— объяснялъ мужикъ Демьянъ, обуреваемый вчно гнетущими его вопросами о томъ, кто такой сочинитель, какимъ образомъ творитъ онъ свои произведеня, откуда черпаетъ свои матералы и т. п.
— То бы еще ничего, а онъ опишетъ и того, кто молчитъ, будто онъ у тебя передъ глазами. (II, 145).
Въ большинств случаевъ слушатели ршали этотъ вопросъ, просто и примитивно: авторъ описываетъ то, что видлъ и слышалъ.
По прочтени ‘Упустишь огонь не потушишь’, крестьянинъ воскликнулъ:
— И шутъ его знаетъ того, кто это писалъ! Ну, вотъ должно непремнно подъ хатами у мужиковъ стоялъ и вс ихне разговоры слушалъ!
По поводу разсказа ‘Четыре дня’ было высказано слдующее предположене:
— И настрадался же бдный солдатикъ! Ну, а потомъ онъ расказалъ все это тому доктору, что его лчилъ, а тотъ взялъ и написалъ въ книжку.
Посл чтеня одного разсказа Гл. Успенскаго, слушательница воскликнула съ искреннимъ удивленемъ:
— И кто это такъ умудрился, написалъ, точно онъ былъ въ деревн и подслушалъ все, что мы говоримъ!
Т же объясненя и въ аудитори X. Д. Алчевской.
— И какъ это онъ все такъ хорошо, складно сочинялъ?— сказалъ одинъ изъ крестьянъ о Пушкин.
— Да такъ: гд ни ходитъ, везд присматривается — что и какъ, онъ же того ищетъ. (II, 460).
— Люди врутъ, а онъ и себ! что услышитъ, то и запишетъ!— объяснялъ еще одинъ творчество Гоголя. (II, 488).
Слушая ‘Бжинъ лутъ’, крестьяне объясняли творчество Тургенева такъ:
— А онъ лежитъ, будто спитъ, наблюдаетъ, хитрецъ, даромъ, что заблудился, а свое дло длаетъ! Нужно же (разсмотрть, какъ слдуетъ, чтобы чего-нибудь не (выпустить изъ памяти’. (II, 497).
И слушатели старались въ этомъ дух (объяснять вс особенности художественныхъ произведенй. Въ разсказ ‘Жервеза’ идетъ очень длинное описане кузницы, и одна изъ слушательницъ объясняетъ это такъ:
— Это оттого длинно тянется, что большая кузница описывается. Если бы маленькая описывалась, оно бы скоре кончилось. (II, 84).
Во ‘Власти тьмы’ между однимъ дйствемъ и другимъ проходитъ шесть мсяцевъ — и по этому поводу идутъ такя разсужденя:
— Онъ (авторъ), должно быть, не былъ тамъ шесть мсяцевъ, потому ничего не знаетъ, а потомъ прхалъ и узналъ какъ и что. (II, 125).
Ее вс, однако, слушатели удовлетворялись такимъ примитивнымъ объясненемъ литературнаго творчества, нкоторые сознавали, что ‘увидть’, ‘услышать’ еще недостаточно для того, чтобы напитать.
При чтени разсказа ‘Бабья доля’ одинъ крестьянинъ воскликнулъ:
— И не полнился же человкъ подслушивать всяке разговоры!
— Да гд ты ихъ столько услышишь,— возразилъ другой.
— Тутъ разговоровъ столько, что за день ихъ не выговоришь…
— Да можетъ ихъ и ночью говорили?
— Да это прости баба какая разсказала, а онъ написалъ,— замтила женщина.
— А попробуй-ка написать ты! Тутъ, смотри, все какъ есть напитано.
— Та-ажъ и липе (липнетъ), та-акъ и липе!— проговорила старуха не то сокрушенно, не то съ удавленемъ, и вздохнула.
По поводу разсказа ‘Водка сильна’ и т. д. кто-то воскликнулъ:
— И напишутъ же! И откуда все это выпишутъ?
— Напишетъ одинъ письмо, а другой прочитаетъ, а то и самъ увидать или услышитъ, ну и напишетъ!
— А напиши ты!
— Да я неграмотный.
— Да тутъ разв грамота? Грамотныхъ много, а не всякй напишетъ.
При этомъ уже высказывалось предположене о ‘выдумк’.
При чтени ‘Налъ и Дамаянти’ на чей-то вопросъ: ‘Правда ли это?’ — другой задумчиво отвтилъ:
— Кто его знаетъ. Наврно этого сказать нельзя. Врне — никогда этого не было. А просто: сидитъ себ человкъ и думаетъ. Надумаетъ немного — и напишетъ, погонъ опять надумаетъ и опять напишетъ, пока всего и не выдумаетъ. Врне, что такъ оно было.
По поводу разсказа ‘Ддъ Софронъ’ въ аудитори X. Д. Алчевской, рядомъ съ обычными предположенями ‘видлъ, слышалъ, описалъ’, раздавались и такя предположеня:
— Да кто-жъ слышалъ эту исторю, точно онъ тамъ былъ, кто прослдилъ?— спросилъ одинъ.
— А можетъ услышалъ отъ кого-нибудь?
— А можетъ быть, грамотный, да самъ отъ себя: сегодня сдлалъ — записалъ (запись?), завтра сдлалъ — записалъ, вотъ и вышла исторя. Доходятъ, досматриваются, описываютъ.
— А можетъ быть, изъ своей головы сочиняетъ?
— А можетъ прхалъ въ село, въ одно семейство втерся да и пишетъ.
— Ото все притчи, на поучене намъ, вотъ что! (II, 78).
— Вонъ тотъ, кто пишетъ,— говорилъ одинъ изъ слушателей по поводу ‘Пономаря Савельича’,— онъ, можетъ быть, и самъ этому (заговорамъ) не вритъ, а такъ, примръ такой описываетъ, да и только.
— Можетъ быть, онъ отъ кого-нибудь услышалъ, а можетъ быть, и такъ, изъ головы пишутъ (II, 76).
Нкоторые изъ слушателей, преимущественно рабоче, иногда даже выдляли писателей въ особый разрядъ людей, въ какую-то корпорацю, при чемъ, большей частью, не особенно лестно характеризовали ихъ.
По прочтени разсказа Левитова ‘Безпрютный’, одинъ шахтеръ воскликнулъ:
— И чортъ жъ знаетъ, чего только не придумаютъ, чего не напишутъ!
— Извстное дло, сочинители,— отозвался другой.— Вдь они жъ какъ? Что ни увидятъ, то и опишутъ.
— И отъ себя приврутъ!— прибавилъ третй..
— Какъ книги пишутъ,— извстно,— замтилъ одинъ босякъ при чтени ‘уланъ Милостивый’.— Тутъ, моютъ быть, пять словъ какихъ правды будетъ, а все прочее сочинитель самъ придумаетъ.
По поводу ‘Кавказскаго плнника’ Толстого:
— Имъ только бы слово какое схватить, а все остальное опи ужъ сами приплетутъ. Что ни придетъ въ голову напишутъ!— замтилъ шахтеръ.
— Ну-да, приплетутъ,— поддержалъ его горячо кузнецъ.— Вдь они, какъ ихъ тамъ, тихотворцы ихне, вдь имъ что? Имъ только р-разъ посмотрть на человка,— одинъ только разъ!— и готово-квитъ! Они уже его знаютъ. Крутомъ, какъ есть, знаютъ, насквозь. А потомъ, какъ захотятъ, опишутъ его хорошо, что лучше и не надо, любо дорого. А чуть что не по ихнему — сто-ой! Ужъ они, брать, спуску не дадутъ. Такъ опишутъ, такъ распишутъ тебя,— что, ей Богу, читать стыдно!.. Д-да! На это они мастера — страсть!

X. Техника печати. Назване и вншность.

I.

Рядомъ съ вопросомъ о мотивахъ и процесс творчества, слушателей моихъ иногда останавливали вопросы чисто техническаго характера. Не имя никакого представленя о книгопечатани, нкоторые слушатели никакъ не могли понять, какъ производится эта аккуратненькая и, въ тоже время, столь дешевая книжечка.
— А, скажите, какъ длаются, примрно, эти самыя книжки?.— ‘просилъ меня однажды крестьянинъ посл одного чтеня.
Я объяснилъ ему.
— То-то,— успокоился онъ.— Я такъ и думалъ, думалъ, если все это написать, да еще такъ аккуратно — трудно бы было. Тогда, не знаю, и за рубль досталъ ли бы такую книжку, а то — 1 1/2 копйки!
Въ другой разъ, посл какого-то чтеня въ деревн, одинъ изъ слушателей, презрительно разсмявшись, воскликнулъ:
— И черты ихъ батьку вдаютъ, когда они все это пишутъ, гд у нихъ время столько берется!
— У нихъ дощечки такя есть, что сразу много книгъ печатаютъ,— пояснилъ ему другой.
Вообще, насколько пришлось замтить, слушатели мои, особенно деревенске, почти не отличали слова ‘писать’ отъ слова ‘печатать’ (нкоторымъ это послднее слово и вовсе не было извстно) и нердко случалось, что иной слушатель, желая похвалить книжку, восклицалъ:
— Ловко напечатано!
Были случаи, когда слушатели, уже зная слово ‘типографя’, представляли ее себ чмъ-то въ род фонографа. Посл чтеня разсказа ‘Боръ’, на чье-то восклицане: ‘А-ахъ! Богъ ловко написано — чиста!’ другой замтилъ:
— Значитъ, въ деревн тамъ, гд этотъ Алешка былъ, типографя стаяла — и какъ парни гуляли или разговоръ вели,— оно въ книжк прямъ и печаталось.
Въ другой разъ, когда я читалъ въ разсказ ‘Бабья доля’ описане крестьянской свадьбы, одна слушательница воскликнула съ испуганнымъ недоумнемъ:
— Да ты это, мажетъ, на свадьб у Петра былъ (наканун этого въ деревн была свадьба), и теперь вычитываешь изъ книжки, какъ тамъ все было, распорядки вс?!.
— Да нтъ же!— заступилась за меня другая.— Я тамъ на свадьб съ утра была — его не было, и не зашелъ!
— Да это просто баба какая ему (т. е. мн) разсказала, онъ и написалъ,— сдлала предположене третья,— она. разсказывала, а онъ писалъ, а теперь читаетъ…

II.

Слушатели и на моихъ чтеняхъ, и, еще чаще, въ аудитори Алчевской, также останавливались на самомъ процесс чтеня и отмчали, какое значене иметъ для пониманя книжки хорошее выразительное чтене.
Въ деревенской аудитори Алчевской, посл чтеня ‘Власти тьмы’, одна изъ слушательницъ отозвалась о пьес:
— Ужъ можетъ ли быть понятне!
— Да еще, какъ внятно читаютъ!— дополнилъ Кирилла.
— Все по тачкамъ, все по точкамъ, да еще голосомъ заводятъ,— разъяснилъ Григорй.
— А я вотъ что вамъ окажу, люди добрые,— замтилъ Демьянъ,— можетъ быть, кто изъ насъ и не понялъ бы чего-нибудь, еоли-бъ не такое чтене. Еще и то нужно принять во внимане, какимъ голосомъ, прочитано. Они таясь читаютъ, какъ сказку разсказываютъ, будто и не изъ книги (II, 127).
Это же отмчали слушатели и въ другой разъ, при чтени ‘Демона’:
— Охъ, да и читаютъ же — мертвый откликнется! Какая рчьтакой и голосъ: если грустная — грустнымъ, если веселая — веселымъ, если суровая — суровымъ!— говоритъ кто-то сосду, относя силу впечатлня по адресу чтицы’ (III, 200).
И въ самомъ дл, народному слушателю, привыкшему къ трудному, медленному и невыразительному чтеню средняго деревенскаго грамотея, трудно, по крайней мр, вначал, ассоцировать живое, плавное, выразительное чтене съ идеей, что это ‘вычитывается изъ книжки’. Такое чтене иногда производило на слушателей впечатлне живой рчи. Такъ, въ той же аудитори, по поводу ‘Грхъ да бда на кого не живетъ’, Демьянъ, характеризуя чтене учительницъ, замтилъ:
— И какъ все это хорошо выходитъ въ ихъ чтени, е лови о и а самомъ дл (происходитъ), то тихонько, то сильне, то жалобно, то на смхъ (II, 521).
Бывали и такого рода недоразумня, что слушатели полагали, что учительница вычитываетъ изъ книга и интонацю. Такъ, при чтени ‘Дубровскаго’, когда учительница, придавая своему голову оттнокъ подобострастя и смиреня, прочла льстивую рчь засдателя Шабашкина, ‘дна изъ женщинъ воскликнула:
— Вишь, какимъ голосомъ говоритъ, подлая! (II, 442).
Однажды на рудник, мн былъ поставленъ въ довольно характерной форм (вопросъ относительно самго процесса чтеня).
Кузнецъ, только что научившйся читать, сидлъ ночью въ кузниц и, при шахтерской лампочк, усердно, съ большимъ трудомъ, читалъ вслухъ какую-то книжку, спотыкаясь на каждомъ слов. Посл получаса такого мучительнаго чтеня, юнъ вдругъ вскочилъ, швырнулъ книжку со всего размаху въ уголъ и, обернувшись ко мн, воскликнулъ съ отчаянемъ и раздраженемъ:
— Да растолкуй ты мн, Христа ради, ка-акъ ты читаешь? Что длаешь, что у тебя чтене легко такъ выходитъ, ровно вода льется? Читаешь — любо слушать, а у меня — что ни слово, то заминка: стопъ! пока не разберу. Что ты длаешь? Или ты сразу всю строчку забираешь, на вс слова сразу глядишь, или какъ? Я,— такъ каждое слово особо разбираю по буквамъ…

III.

Культурный читатель, приступая къ чтеню какой-нибудь книги, обыкновенно заране знаетъ, что, приблизительно, дастъ или можетъ ему дать эта книга. Для предварительнаго опредленя характера и приблизительной оцнки достоинствъ какой-нибудь книга или статьи, въ распоряжени культурнаго читатели имется довольно много средствъ и признаковъ: имя автора, назване книги, оглавлене, предислове, назване издательской фирмы или журнала, гд напечатана статья, отзывы печати, дата и т. п. Изо всхъ этихъ признаковъ для народнаго читателя доступенъ только одинъ: назване книжки (иногда еще рекомендаця знакомыхъ). Только по этому признаку, по одному или нсколькимъ словамъ въ заголовк книжки, да еще по картинк, если она имется, народному читателю предоставляется опредлить и характеръ незнакомой книжки, и ея достоинства. Естественно поэтому, что онъ особенно внимательно относится къ этому признаку.
Лубочные издатели, практически шутивше психологю народнаго читателя, обыкновенно снабжаютъ свои изданя очень опредленными названями. Прежде всего въ большинств названи лубочныхъ книжекъ фигурируетъ или слово ‘жите’, или слово ‘сказка’, которыя опредленно указываютъ, къ какому отдлу относится книжка: религозному или ‘сказочному’. И если слово ‘жите’ служитъ уже само по себ достаточной рекомендацей книжки, то. для ‘сказки’, если она не носитъ популярнаго въ народной сред названя (‘Нова Королевичъ’, ‘Францыль’, ‘Милордъ’), обыкновенно придумывается назване пострашне или посмшне, которое часто не иметъ ничего общаго съ содержанемъ книжки. Съ этой же цлью помщается на обложк и картинка пострашне и поярче.
При выбор книги, назване играетъ особенно важную роль не только для читателя крестьянина или рабочаго, но и для горожанина изъ простонародья, хотя онъ прибгаетъ и къ другимъ признакамъ для опредленя достоинствъ книжки. ‘Мелкая буржуазя и мелке мщане…— пишетъ Н. А. Рубакинъ,— ищутъ заглаве пострашне и позамысловате, спрашиваютъ одну книгу за другою, перелистываютъ ее, смотрятъ начало и конецъ,— трагическая ли тамъ развязка, смотрятъ, легокъ ли языкъ книги, много ли ‘черточекъ’ (книги въ разговорной форм предпочитаются). Если на какой либо страниц попадается описане какого либо ‘раздирательнаго’ событя — выстрлъ, кровь и т. п., если черточекъ много, читатель беретъ книгу для прочтеня’ {‘Этюды’, стр. 149.}.
Если народный читатель не иметъ передъ собою опредленнаго названя,— ему ршительно ничмъ руководствоваться при выбор книжки. Представьте себ, что этотъ читатель встрчаетъ у офени незнакомыя книжки: ‘Два старика’ Л. Толстого, ‘Ддъ Софронъ’ Савихина или ‘Сигналъ’ Гаршина. Какъ ему опредлить хоть приблизительно характеръ и достоинства этихъ книжекъ? Имена Толстого, Савихина и Гаршина ему такъ же ничего не говорятъ, какъ и неопредленныя названя книжекъ. Ничего не говоритъ ему и картинка на обложк. И онъ долго поворачиваетъ въ рук незнакомую ему книжку, разсматриваетъ ее, стараясь уловить въ ея вншности какую-нибудь ‘примту’, и, не будучи въ состояни опредлить ‘божественная’ она или ‘сказочная’, интересная или скучная, нравоучительная или безнравственная,— онъ, не ршаясь рискнуть пятакомъ, кладетъ ее назадъ и спрашиваетъ книжку ‘про Филарета’ или ‘про Францыля’. Эти книжки онъ, можетъ быть, уже и читалъ, он, можетъ быть, оно и не удовлетворяютъ, но относительно ихъ онъ, по крайней мр, хоть что нибудь знаетъ.
Въ моемъ личномъ опыт, мн привелось отмтить слдующую особенность въ отношени слушателей къ названямъ книжекъ. Слушатели почти никогда не помнили названи книжекъ, которыя я имъ читалъ. Но для книжекъ, которыя произвели на нихъ впечатлне, они придумывали свои названя, которыя соотвтствовали или имени главнаго героя, или основной сути разсказа, или, наконецъ, какой-нибудь частности, особенно поразившей слушателей. Такимъ образомъ, большинство прочитанныхъ мною книжекъ были извстны — и нкоторыя получили популярность среди моихъ слушателей — подъ совершенно другими названями. Такъ, напримръ, были переименованы:
‘Власть тьмы’ въ ‘Книжку про Матрену’.
‘Чмъ люди живы’ — ‘Про сапожника Семена’.
‘Кривая доля’ — ‘Про пьяницу Мокея’.
‘Варъ’ —‘ Про Алешку’ или ‘Про овчинку’.
‘Четыре дня’ — ‘Про бднаго солдатика’.
‘Христосъ въ гостяхъ у мужика’ — ‘Про Христа и мужика’.
‘Упустишь огонь — не потушишь’ — ‘Какъ бабы ссорились’.
‘Ддъ Софронъ’ — ‘Какъ землю длили’.
‘Сколько человку земли надо’? — ‘Про землицу’.
‘Наль и Дамаянти’ — ‘Золотыя гуси’ (по названи первой главы) и т. д.
По свидтельству X. Д. Алчевской отдльно изданный разсказъ Гл. Успенскаго ‘Про счастливыхъ людей’ среда молоканъ ходитъ подъ разными названями: ‘Про счастье’, ‘Про счастливыхъ людей и несчастныхъ’, ‘Ахмета’, ‘Ахметкино счастье’, ‘Какъ солдатъ про счастье разсказывалъ’. (III. 132).

IV.

Не находя названя книжки достаточнымъ для опредленя ея характера и достоинствъ, народный читатель обращаетъ большое внимане на ея вншность: обложку, форматъ, объемъ, картинку.
Раньше чмъ приступить къ чтеню, я обыкновенно клалъ на столъ вс имвшяся при мн книжки, предоставляя слушателямъ выбирать какую-нибудь изъ нихъ для чтеня. Въ этомъ выбор принимали участе и неграмотные и, что меня поразило, они почти всегда отличали по вншности среди лубочныхъ книжекъ (безъ картинокъ) религозную книжку отъ сказки. Внимательно, напряженно разсматриваетъ какой-нибудь неграмотный слушатель нсколько книжекъ и, наконецъ, ршительно беретъ одаау и протягиваетъ мн:
— На! вотъ эту читай: это хорошая, божественная!
— Да откуда-жъ ты знаешь, что божественная?— спросишь его.
— Да ужъ знало,— отвчаетъ онъ, улыбаясь.— По виду замтно, какая божественная.
Большое значене играетъ для народнаго читателя въ выбор книжки ея объемъ. И если малощрамотнаш читателя или слушателя отпугиваютъ толстыя книги, то читатели боле или мене грамотные, въ особенности рабоче, считаютъ толстыя книжки (‘которыя образованные читаютъ’) боле серьезными, интересными. Это отмчаютъ X. Д. Алчевская, Н. А. Рубакинъ и др., имвше дло, съ городскимъ или фабричнымъ читателемъ.
Помимо этихъ признаковъ, для народнаго читателя играетъ большую роль просто красивая вншность книжки. Въ ум простого человка красивая, ‘аккуратная’ вншность книжки безсознательно ассоцируется съ ‘красивымъ’, интереснымъ содержанемъ.
Однажды, на рудник, взялъ я книжку ‘Юланъ Милостивый’, издане Маракуева. Но не усплъ еще прочесть и названя, какъ шахтеръ одинъ крикнулъ мн ршительно:
— Брось ты эту: не интересная! Другую вонъ бери!
— Да откуда знаешь, что она неинтересная?— удивился я.
— Да она… такая то длинная… {Т.-е. продолговатая по формату.}.
За то очень нравилась слушателямъ, и деревенскимъ и рудничнымъ, вншность изданй ‘Русской Мысли’. Выбирая однажды книжку для чтеня, одинъ шахтеръ, радостно остановился на ‘Убивц’ В. Короленко (изд. ‘Русск. Богатства’) и, подавая мн книжку, воскликнулъ:
— Вотъ должно книжечка хорошая! Аккуратненькая — первый сортъ!
Эту же особенность въ отношени читателя къ вншности книжки, отмчаютъ и нкоторыя учительницы, завдующя городскими библотеками.
‘Школьной библотекой очень охотно пользуются, вс грамотныя ученицы,— читаемъ въ отчет женской воскресной школы г. Новочеркасска за 1895—1896 г.— при этомъ вс просятъ дать книгу ‘потолще’, опредляя достоинство книги по ея толщин и еще по какимъ-то неуловимымъ для учительницъ признакамъ. Бываетъ часто такъ, что учительница добросовстно выберетъ книгу по возрасту и развитю ученицы, но ученица, осмотрвъ книгу, длается грустна и разочарованно посматриваетъ на книгу. ‘Вы, можетъ быть, читали эту книгу’?— спрашиваетъ учительница.— ‘Нтъ не читала, только дайте мн вотъ эту, толстую’. Иная же ученица замтитъ, что заглаве книги ей не правится, или, что въ книг нтъ картинокъ, или: ‘я брала въ прошлый разъ книжку, похожую на эту, такъ какъ она мн не понравилась’ {‘Хроника воскресныхъ школъ’, стр. 21.}.
Въ отчет Суджакской воскресной школы говорится:
‘При выдач книгъ… происходили недоразумня между библотекаремъ и и читателемъ: первый старался дать, особенно для перваго раза, книжку удобопонятную и небольшую, такъ какъ это облегчаетъ тщательное ознакомлене съ новымъ лицомъ и правильную выдачу въ будущемъ, второй наровитъ взять красивую на видъ и толстую по объему книгу {Тамъ же, стр. 95.}.

X. ‘Понимане читаемаго’ въ представлени народнаго читателя.

I.

Вопросъ о томъ, понята или непонята прочитанная книжка, вопросъ въ высшей степени простой и ясный для интеллигентнаго- читателя, является далеко не такимъ простымъ въ примнени къ читателю изъ народа.
Прежде всего, не слдуетъ забывать, что многе народные читатели обучались грамот по ‘старинному методу’, ‘но псалтырю и часослову’, и большей частью, въ течене всего своего обученя не знало иного чтеня, кром механическаго. Съ такимъ же механическимъ чтенемъ встрчается народный грамотей и въ церкви, и при различныхъ религозныхъ обрядахъ и при чтени славянскихъ и, вообще, малопонятныхъ, по душеспасительныхъ книгъ. Такимъ образомъ, механическй процессъ чтеня получаетъ для большинства народныхъ грамотеевъ самодовлющее значене, и значене немаловажное, въ отношени, главнымъ образомъ, религозномъ, и, отчасти, эстетическомъ {Одна изъ слушательницъ въ аудитори X. Д. Алчевской отозвалась о какой-то книжк слдующимъ образомъ: ‘Она хоть и хорошо написана и читать въ ней хорошо, такъ въ томъ дло, что непонятливо’ (s, 228).}.
Если народному читателю извстны два типа чтенй: сознательнаго и механическаго,— то онъ соотвтственно этому и вшили длитъ на ‘понятныя’ и ‘непонятныя’, при чемъ подъ послднимъ терминомъ, большей частью, подразумваетъ нчто, недоступное пониманю ни одного русскаго человка, а то и совершенно лишенное всякаго смысла.
Малоразвитой народный читатель, не отдавая себ яснаго отчета въ томъ, что его непонимане читаемаго происходитъ отъ недостаточнаго развитя, большей частью, склоненъ допускать, что непонятая имъ книжка, или отдльное мсто, вовсе лишены смысла. Вмсто того, чтобы сказать: ‘Я не понялъ такой-то книжки или такого-то мста’, онъ обыкновенно обобщаетъ свое непонимане выраженемъ: ‘Книжка непонятная’.
Что народный читатель часто представляетъ себ непонятую имъ книжку именно такимъ образомъ, можно видть и изъ нкоторыхъ фактовъ, приводимыхъ въ книгахъ г. Рубакина и Алчевской.
‘Про дурныя и малопонятныя книжки,— пишетъ Н. Рубакинъ,— читатели деревенске выражаются очень характерно: напр., ‘такая-то книжка, изъ разныхъ словъ составлена {‘Этюды’, стр. 149. }’.
Одна изъ боле или мене развитыхъ ученицъ городской школы X. Д Алчевской, разсказывая, что она нсколько лтъ передъ тмъ не поняла ‘Евгеня Онгина’, пишетъ слдующее:
Когда я училась въ школ, я нечаянно прочла нсколько страницъ ‘Евгеня Онгина’, и мн онъ показался французской книгой, до того она мн была непонятна. И когда мн сказали, что эта книга написана на русскомъ язык и что ее написалъ русскй поэтъ Пушкинъ, я не хотла врить и твердила, что нтъ въ цломъ мр русскаго человка, который бы понялъ все, что тамъ написано. Правда, я слыхала, что есть много различныхъ нарчй, въ томъ числ и русскй образованный разговоръ {Относительно ‘образованнаго разговора’ одна крестьянка, ученица женской воскресной школы X. Д. Алчевской, выразилась слдующимъ образомъ: ‘Когда я прислуживаю своимъ господамъ, я часто слышу таке разговоры, въ которыхъ мн не все ясно, слова, которыхъ я не понимаю, потому, что они складываютъ ихъ не по нашему’ (‘Хроника воскресныхъ школъ’, стр. 203).}, но онъ для меня казался такимъ недосягаемымъ и, вмст съ тмъ, такимъ умнемъ! И вотъ только теперь, когда я вновь читаю эту книгу, я сознаю свое невжество (II, 471).
Еще боле характерный фактъ разсказываетъ г-жа Алчевская по поводу чтеня ‘Горе отъ ума’. Одна изъ ученицъ, не понявшая ни слова изъ монологовъ Чацкаго, (напряженно вслушиваясь въ пудренную рчь, замтила тихо, вздохнувъ:
— Бдный! Онъ и самъ не знаетъ, что говоритъ! (II, 244).

II.

Рядомъ съ полусознательнымъ представленемъ о ‘непонятной’ книг, какъ о никому недоступной и даже не предназначенной для пониманя, въ народной сред существуетъ еще опредленное представлене о книгахъ трудныхъ къ пониманю, ‘мудреныхъ’, которыя выдляются народомъ въ особую категорю.
Народный грамотй, сколько-нибудь знакомый съ религозной литературой, хорошо знаетъ, что книги этого рода заключаютъ въ себ много таинственнаго, сокрытаго отъ профановъ {Предположеня о нарочномъ сокрыти смысла книги высказываются иногда и относительно свтскихъ книгъ. Въ дневник г-жи Слетовой-Черновой я нашелъ слдующее характерное разсуждене. Посл чтеня какого-то разсказа Григоровича, одинъ изъ слушателей замтилъ:
— Странно пишетъ г. Григоровичъ. Начнетъ — какъ-будто ничего, а кончаетъ ничмъ…
— Это оттого, что словъ иностранныхъ у него много,— отозвался другой.
— Я думаю,— отозвался еще одинъ,— что очинно интересныя вещи тамъ пишутъ, такъ это длается (т.-е. употреблене иностранныхъ словъ), чтобы не вс понимали…} и не могутъ быть такими ясными и ‘простыми’, какъ сказка. Знаетъ онъ еще, что надъ обычными, трудными для пониманя, божественными книжками, существуетъ еще категоря религозныхъ книгъ, особенно глубокихъ, серьезныхъ и таинственныхъ, какъ Апокалипсисъ, понимане которыхъ, и то не полное, доступно только избраннымъ изъ избранныхъ.
Представлене о томъ, что, чмъ книга святе и серьезне, тмъ она трудне для пониманя, привело народнаго грамотя къ обратному силлогизму: чмъ книга непонятне и трудне, тмъ она серьезне и глубже {Характерно, что все трудное и малопонятное въ области интеллектуальной народъ называетъ ‘мудренымъ’.}. Отсюда — глубокое уважене къ книгамъ, непонятнымъ не только вслдстве сложности содержаня, но и вслдстве трудности языка. Отсюда — таке читатели, какъ Валентинъ, герой разсказа Гончарова ‘Слуги’. Валентинъ этотъ разсуждаетъ слдующимъ образомъ:
— Если все понимать, такъ и читать не нужно, что тутъ занятнаго!
Когда Гончаровъ читалъ ему стихотворене ‘Хоть весною и тепленько’… онъ съ нескрываемымъ презрнемъ слушалъ чтене.
— Это каждый мальчикъ пойметъ или деревенская баба!— сказалъ онъ, глядя въ сторону:— прочиталъ разъ, повялъ, да и бросилъ: что же тутъ занятнаго? То ли дло (вотъ это:
Земли жилецъ бездыханный — страданье
Ему судьбы на часть насъ обрекло…
— Вотъ пойми-ка это? Не угодно ли растолковать?— вызывающимъ тономъ добавилъ онъ.
Когда авторъ принялся растолковывать содержаще темнаго стиха, ‘Валентинъ положилъ книгу и снялъ очки’.
— Вы, можетъ быть, и Покалипсъ понимаете?— дко спросилъ онъ {Сочиненя, т. IX.}.

III.

Останавливаясь на этой (особенности простого человка, на его способности читать безъ пониманя читаемаго и даже находить въ этомъ извстный интересъ и удовольстве, Гончаровъ, какъ и раньше его Гоголь {Гоголь характеризуетъ Петрушку, что онъ ‘имлъ даже благородное побуждене къ просвщеню, т. е., чтеню книгъ, содержанемъ которыхъ не затруднялся, ему было совершенно все равно, похождене ли влюбленнаго героя, просто букварь, или молитвенникъ, — онъ все читалъ съ равнымъ вниманемъ, если бы ему подвернули химю, онъ и отъ нея бы не отказался. Ему нравилось не то, о чемъ читалъ онъ, но больше самое чтене, что вотъ де изъ буквъ вчно выходитъ какое-нибудь слово, которое иной разъ чертъ знаетъ что и значитъ’ (‘Мертвыя души’).}, увидли въ этомъ одну только комическую сторону, не больше. Гораздо вдумчиве и глубже отнесся къ этой особенности въ психологи простого читателя великй печальникъ народный Гл. Ив. Успенскй. Въ замчательномъ по своей глубин и художественности разсказ ‘Голодная смерть’ описывается, какъ едюшка, сынъ бдной крестьянки, читалъ книги, которыя ‘либеральные господа’ давали ему безъ разбору.
‘Развиваясь на этихъ книгахъ, едюшка ровно таки ничего не понималъ. Онъ ‘разбиралъ слова’, какъ Петрушка, разбиралъ ихъ цлыми десятками, сотнями страницъ, не находя между ними ни смысла, ни связи, а развивался, и именно въ томъ самомъ направлени, какимъ книги были проникнуты. Тайна такого непостижимаго умнья развиваться книгой, ничего въ ней не понимая, заключается въ томъ, что развите тутъ идетъ не помощью ума или пониманя, а исключительно помощью сердца. Сердце автора подаетъ всть сердцу непонимающаго ‘слова’ чтеца. Что и когда изъ самыхъ завзятыхъ знатоковъ писаня понималъ не только доподлинно, а такъ, хоть изъ пятаго въ десятое, что такое читается въ церкви, какая начетчица понимаетъ, что такое написано въ Псалтыри, которую она зудитъ по годамъ? Что такое написано въ Апостол? Никто, никогда, ни одинъ самый завзятый начетчикъ и грамотй крестьянскаго званя не могъ и не можетъ разсказать (разв что вызубривши дло дотла), о чемъ такомъ ему читаютъ, но всякй знаетъ, въ чемъ дло, потому что сердцемъ понимаетъ сердце автора, будь то царь Давидъ, Апостолъ, самъ Христосъ… Скрытое въ глубин и масс словъ чувство, руководившее авторомъ книги, только оно и улавливается слушателями или чтецомъ, и, уловя его, чтецъ или слушатель, продолжаютъ только чувствовать въ данномъ сердцу направлени, думая о себ. Попробуйте опросить вотъ этого стараго старика, всхлипывающаго на печк отъ чтеня Псалтыри, таково чтеня, въ которомъ никто ничего разобрать не можетъ, потому что тутъ нтъ ни остановокъ, ни связи, тутъ раздляется пополамъ ‘дно слово и произносится такъ, что одинъ конецъ прилипаетъ къ предшествовавшему славу, а другой къ послдующему,— спросите этого плачущаго старика, что такое растрогало его въ этихъ, какъ разваленный плетень натыканныхъ его внукомъ словахъ? То, что онъ вамъ отвтитъ, будетъ непремнно годится въ горбуновскй разсказъ: непремнно выйдетъ что-нибудь врод: ‘наслжу, говоритъ, слдовъ (плачетъ), а ты… гов… (плачетъ) говоритъ, по нимъ и ходи (рыдаетъ)’. Словомъ, выйдетъ непремнно какой-нибудь смшной вздоръ, сразу обнаруживающй, что рыдающй старикъ глупъ, какъ пробка… А между тмъ, онъ рыдаетъ тми же слезами, какими рыдалъ и царь… Сердце его такъ же мучается своими прегршенями, какъ мучилось такъ же своими прегршенями и сердце пророка… Оба одинаково страдаютъ, каждый о своемъ… Старику передалось только направлене книги, онъ только почуялъ, это мучился человкъ, который писалъ, и простое сердце отвчало слезами…
‘Такимъ порядкомъ читаютъ въ трактирахъ и газеты, ее понимая ни этой ‘фанатизмы’, не зная, что Царь-Градъ, Стамбулъ и Константинополь — одно и то же, не понимая, что такое пишется въ роман, переведенномъ съ французскаго, что такое поется въ театр Буффъ и въ ‘Ливадя’, словомъ, не понимая почти никакихъ словъ газетъ, еле-грамотный чтецъ отлично-хорошо чуетъ шаромыжничееки-практическое и поутовски-улыбающееся сердце газеты и отвчаетъ ему смлостью, съ которою шаромыжничество возрастаетъ въ народ въ значительной степени. Точно такъ вляли непонятныя книги и на едюшку. Разсказать прочитанное и передать своими словами онъ не могъ, выходилъ всякй вздоръ, но сердце книги онъ чуялъ, понималъ, а сердце въ то время было у книги чистое, доброе’ {Сочиненя, т. I, стр. 658—659.}.

V.

Вопросъ о томъ, понята или непонята прочитанная книга опредляется для интеллигентнаго читателя самъ собою, во время самаго чтеня. Онъ обыкновенно приступаетъ къ чтеню съ опредленнымъ запросомъ — и если основная идея ему неясна или отдльныя мста ему непонятны — онъ сознаетъ, что не понялъ всей книги или отдльныхъ мстъ.
Народный читатель, мало знакомый съ основной задачей литературы, привыкшй къ механическому чтеню, очень часто читаетъ пассивно и во время самаго чтеня не особенно строго слдитъ за своимъ пониманемъ {Одинъ русскй, прхавшй въ Парижъ безъ знаня французскаго языка, признался мн, что отъ долгой привычки слушать непонятную и полупонятную рчь онъ и теперь, ужъ боле или мене научившись языку, при чтени французской газеты часто не замчаетъ, что та или другая фраза осталась для него неясной.}. И если, посл чтеня, внимане его останавливается на вопрос: ‘понялъ ли онъ прочитанное’?— ему, для того, чтобы отвтить на этотъ вопросъ, необходимо ‘проврить’ свое понимане. Для этого въ его распоряженя имется одно лишь средство: припоминане. И онъ начинаетъ припоминать съ самаго начала все, что онъ прочелъ или выслушалъ. Результатомъ такой проврки часто бываетъ смшене или отождествлене процессовъ ‘пониманя’ и ‘запоминаня’, а также и то, что общая идея книжки заслоняется частными, иногда незначительными, деталями. Если прочитанное или прослушанное не припоминается во всхъ деталяхъ, слушатель иногда считаетъ, что книжка имъ не понята. Хорошо понятой считается такая книжка, которая сразу вся припоминается, которая, по характерному выраженю одного изъ корреспондентовъ Н. А. Рубашка, ‘вся въ памяти стоитъ’.
Въ моемъ опыт чтенй ма очень часто случалось отмчать, что слушатели отождествляютъ слова ‘понимать’ и ‘запоминать’, въ чемъ, впрочемъ, нкоторую роль играло и созвуче этихъ словъ.
Отмчаетъ это мимоходомъ и X. Д. Алчевская, но по отношеню къ дтскому читателю. По поводу чтеня Тараса Бульбы, она пишетъ: ‘Ни исключительности натуры Остапа, ни его самоотверженя и мужества., ни его любви къ родин,— ничего этого не могла понять (или ‘запомнить’, какъ выражается она) маленькая Таня’. (I, 525).
Посл прочтеня въ деревн разсказа ‘Два Старика’ Толстого, на мой вопросъ, понята ли книжка, одинъ изъ слушателей отвтилъ:
— Ку-уды тамъ понять! Ее, еслибъ намъ разъ десять прочитали — и то не знаю, запомнили бы ее.
Въ другой разъ, при чтени ‘Христовой ночи’ Щедрина, въ общемъ вполн понятой, на этотъ же вопросъ одинъ крестьянинъ отвтилъ:
— Ее бы всю вытвердить — и запомнили-бъ. А то отъ однаго чтеня — гд тамъ…
Особенно характерный въ этомъ отношени отзывъ получился при чтени книжки, не имвшей никакой общей идеи. Однажды, не имя подъ рукою другихъ книжекъ, я началъ читать на рудник книжку ‘Пословицы на каждый день’, составленную Л. Н. Толстымъ. Прочелъ я съ десятокъ пословицъ и замтилъ на лицахъ слушателей выражене недоумня. Я остановился.
— Что за чудную книжку читаешь?— опросилъ одинъ шахтеръ.— Слушаю, слушаю и ничего не понимаю.
— И я тоже,— замтилъ другой.
Я началъ объяснять смыслъ пословицъ, но первый слушатель перебилъ меня.
— Такъ, въ чтени-то, мы ихъ понимаемъ. Чего не понимать. А вотъ, какъ прочитаешь — и забудешь. А, примрно, книжки, что читаешь — т помню, вс до одной помню, хоть сейчасъ разсказать.
Въ книгахъ ‘Что читать народу?’ мы находимъ нкоторые факты, свидтельствующе, что народному читателю иногда достаточно встртить трудно произносимыя и трудно запоминаемыя или непривычныя для русскаго уха имена, чтобы счесть изъ-за этого, что вся книжка не была понята.
Посл чтеня ‘Макбета’ (въ аудитори городской школы), когда вс стали расходиться, молодая двушка, не окончившая еще азбуки, подошла къ своей, тоже молодой и неопытной учительниц и печально сказала:
— А я ничего не поняла.
Та сообщила объ этомъ учительниц-библотекарш, читавшей ‘Макбета’, и она подозвала къ себ при выдач книгъ опечаленную двушку.
— Разскажите мн хоть немножко изъ того, что мы читали сегодня,— сказала она ей ласково.
Двушка прекрасно передала содержане трагеди. Одно только казалось нсколько страннымъ, это то, что она обходилась безъ именъ, такъ, напр., Макбета называла ‘онъ’, леди Макбетъ — ‘его жена’ и т. д.
Выслушавъ ея разсказъ, учительница сказала:
— Какъ же это вы говорили, что ничего не поняли? Вы прекрасно разсказали.
— Имени ни одного не помню,— отвтила сконфуженно молодая двушка и зарумянилась до слезъ. (II, 262).
Другая ученица X. Д. Алчевской, сочла трудно произносимыя и трудно запоминаемыя имена, непонятными. По поводу книжки ‘Четырнадцать дней халифа Абдуррахмана’ она написала:
Не поняла я этихъ разныхъ именъ, и хотя они русскими словами (буквами?) написаны, но все-таки я такихъ именъ никогда не слыхала и они для меня удивительны и непонятны. (I, 170).

XII. ‘Непонятныя слова’.

I.

Вопросъ о форм и язык народной книга,— представляетъ собою совершенно самостоятельный вопросъ народной литературы. Какя литературныя формы наиболе доступны и наиболе свойственны народному читателю? Какой слогъ можетъ считаться народнымъ? Почему читателю чужды, неясны или непонятны т или другя выраженя, т или друге обороты рчи, та или другая конструкця фразы? И т. д. Вс эти вопросы, относящеся къ области этнографи, психологи и лингвистики, имютъ и большое практическое значене въ дл созиданя народной литературы и должны составить предметъ серьезнаго и детальнаго научнаго изслдованя.
Изъ моего личнаго опыта,я, къ сожалню, почерпнулъ очень мало данныхъ, хотя бы для частичнаго освщеня этого вопроса,— и поэтому совершенно не буду его касаться. Остановлюсь только на вопрос о ‘непонятныхъ для народа словахъ’, для выясненя котораго мн дали нкоторый матералъ какъ моя народныя чтеня, такъ и чтеня X. Д. Алчевской и другихъ.
Обыкновенно, когда идетъ рчь о ‘непонятныхъ для народнаго читателя словахъ’, имется въ виду только одинъ разрядъ словъ, главнымъ образомъ, иностранныхъ,.— и одна форма непониманя ихъ: полное незнане ихъ значеня. Опытъ народныхъ чтенй, однако, свидтельствуетъ, что существуетъ нсколько категорй и нсколько градацй ‘непонятныхъ словъ’ и что между ниши первое мсто занимаютъ не т слова, которыя остаются для читателя мертвымъ звукомъ, а т, которыя, по тмъ или другимъ причинамъ, понимаются народнымъ читателемъ неправильно, ошибочно.
Въ предыдущей глав, говоря о механическомъ чтени, мы отмтили, что для большинства народныхъ грамотевъ процессъ чтеня иметъ самостоятельное значене. Происходитъ это, главнымъ образомъ, отъ того, что народные грамоти, преимущественно начетчики, а тмъ боле сектанты, приписываютъ звуковымъ особенностямъ слова, процессу произношеня его,— часто даже независимо отъ понятя, которое это слово обнимаетъ,— религозное, магическое или символическое значене. Всмъ извстно, конечно, какое значене иметъ въ народномъ культурномъ обиход ‘слово’, ‘хорошее’ и ‘дурное’, заклинаня, заговоры, наговоры и т. д. Причины, почему то или другое ‘слово’, будучи произнесеннымъ, оказываетъ то или другое вляне, большей частью, кроются въ созвучи этого слова съ другимъ, реально выражающимъ то поняте, которое символизируется первымъ.
Въ одной стать, посвященной характеристик секты ‘Не нашихъ’ {‘Встникъ Нар. B.’ No 3.}, мы находимъ слдующее описане отношеня сектантовъ къ словамъ:
‘Они (т.-е. ‘не нашинцы’), тщательно избгаютъ употреблене многихъ обыкновенныхъ словъ, замнивъ ихъ различными синонимами. Шишкинъ (приверженецъ этой секты), не скажетъ ‘спать’, а ‘отдыхать’. Онъ не ‘пьетъ’ и не ‘стъ’, а ‘кушаетъ’, онъ употребляетъ не ‘чай’, а ‘китайскую травку’. Отецъ у него ‘корень’, дти — ‘отрасли’, жена — ‘подруга’ и т. п. Себя онъ ни за что не хочетъ назвать ‘человкомъ’, выводя изъ Писаня, что человкъ есть л-о въ. Эти странности языка дйствительно могутъ заставить признать ихъ, ‘не нашихъ’, съ перваго взгляда за какихъ-то полупомшанныхъ и только послдующее наблюдене убждаетъ, что тутъ имешь дло съ людьми далеко недюжиннаго ума… Не забудемъ, что эти люди выработались изъ сектантовъ, помшанныхъ на схоластическомъ анализ Писаня, на анализ словъ. Они придаютъ огромное значене слову. ‘Гд слово, тамъ и дло’, говорятъ они. Вс ихъ убжденя добыты, главнымъ образомъ, изъ логическаго и филологическаго анализа духовной литературы, да изъ обдумыванья самыхъ элементарныхъ фактовъ изъ области естественныхъ и соцальныхъ наукъ. Отсюда — та важность, которую они придаютъ чисто словеснымъ различямъ. Отсюда же — убждене, будто словесныя аналоги всегда указываютъ на реальныя аналоги. Льюисъ говоритъ гд то, что нкоторыя заблужденя Аристотеля зависли отъ того, что, будучи грекомъ, знавшимъ и изучавшимъ только свой языкъ, никогда не сравнивая его съ другими, онъ воображалъ иной разъ, что аналогя между двумя словами указывала и на аналогю между реальностями, обозначавшимися этими двумя словами. Нчто подобное видно и у не-нашихъ. Какъ вамъ нравится, напримръ, такое разсуждене: ‘Я чая не употребляю. Чай-то вашъ. Вы чаете воскресшя мертвыхъ, вы чаете себ великихъ и богатыхъ милостей. А я ни отъ кого ничего себ не чаю и чая вашего не признаю’. Или: ‘я не мъ и не пью, это вы дите другъ друга и пьете кровь изъ ближняго, вы пьете водку: кто пьетъ, тотъ пьянъ живетъ, а я кушаю‘. Или: ‘кто спитъ тотъ проспитъ, а я отдыхаю‘. И дальше этотъ же Шишкинъ… когда ему велятъ читать его статейный списокъ, отвчаетъ:— ‘Я вашего начертаня не разумю и тхъ чертей, которые его начертили не признаю’.

II.

Встрчая въ книг какое-нибудь незнакомое слово, народный читатель, прежде всего старается угадать его значене ее звуковой аналоги и, не имя, большей частью, представленя о самыхъ элементарныхъ правилахъ этимологи, нердко впадаетъ въ ошибки, придаетъ словамъ смыслъ, ничего общаго не имющй съ ихъ истиннымъ значенемъ.
Примромъ такого толкованя словъ можетъ служить объяснене слову ‘чиновникъ’, которое было дало въ аудитори г-жи Алчевской.
— ‘Это тотъ, кто чинитъ старое платье’. (II, 349).
Съ другой стороны, человкъ изъ народа склоненъ измнять незнакомыя ему въ звуковомъ отношени, но извстныя по смыслу иностранныя слона такимъ образомъ, чтобы они по-русски соотвтствовали выражаемымъ ими понятямъ. Такимъ образамъ слово ‘революця’ переиначено въ ‘кровалюцю’, ‘нигилисты’ въ ‘надлисты’ и т. п.
Особенно часто происходятъ ошибки въ понимани самыхъ элементарныхъ словъ имющихъ вообще, или только въ народной рчи, еще и другое’ значене.
Когда я прочелъ въ книжк ‘Махмудкины дти’ подъ-заглаве ‘Разсказъ изъ послдней войны’, шахтеръ одинъ поторопился объяснить это:
— Тутъ, значитъ будетъ описане войны, которая передъ свтопреставленемъ будетъ…
При чтени ‘Полтавы’ Пушкина слушатели малоросы поняли ими Мазепы, какъ наименованя черта и разсуждали:
— Эта сказка въ род описаня, какъ было, когда въ нашихъ мстахъ народъ темный былъ, идоламъ поклонялся, Мазеп, значитъ, когда еще въ Бога не (врилъ.
Когда я прочелъ въ книжк ‘Юлана Милостивый’ первую фразу: ‘Отецъ и мать Юлана жили въ замк’, одинъ изъ слушателей, разсмявшись, воскликнулъ:
— ‘Жили!’ Хорошо житье!.. Въ ‘замк’, брата, не житье, а мука!..
— Чего!— отозвался, смясь, другой.— Квартира хорошая, казенная — первый сортъ!..
Не мало было недоразумнй этого рода и при чтеняхъ г-жи Алчивской, какъ взрослымъ слушателямъ, такъ и дтямъ. При этихъ чтеняхъ были поняты слова и выраженя: ‘заговоръ’, ‘заговорщики’ — въ смысл ‘колдовства’ (Т. II, стр. 351), ‘закаленъ въ бою’ — какъ ‘заколотъ въ бою’, ‘разбойники перевелись на Руси’ — обратились въ рускихъ (II, 164). Стихъ Некрасова: ‘что выводитъ изъ народа’ получилъ объяснене: ‘Это значитъ, что у насъ много народу выводится, родится’ (II, 105), ‘Духовной жаждою томимъ’ — ‘захотлъ быть священникомъ’ (I, 666). Были поняты слова: ‘сильная воля’, какъ ‘большая свобода’ (I, 620), ‘богатырь’ — ‘богачъ’ (I, 462), ‘былина’ — растене (I, 462), ‘пустыня’ — пустынь, св. мсто, монастырь, пустынножительство (II, 798) и т. д. и т. д.

III.

Ошибочное толковане словъ происходитъ иногда оттого, что совершенно незнакомое слово смшивается, при нкоторомъ созвучи, съ другимъ, хотя и знакомымъ по значеню, во недостаточно привычнымъ для уха. Такъ, напр., въ аудиторяхъ г-жи Алчевской были случаи смшеня словъ ‘почтмейстеръ’ и ‘полицймейстеръ’ (I, 547), ‘карнавалъ и ‘короноване’ (II, 377), ‘туманный’ и церемонный’, ‘лунатикъ’ и ‘фанатикъ’ (‘фанатикъ — это тотъ, кто по крышамъ ходитъ’) (I, 162), ‘суеврный’ и ‘самоувренный’ (‘суеврный — кто самъ себ вритъ’) (II, 188).
Недоразумня происходили иногда оттого, что слушатели смшивали частное съ общимъ, причину со слдствемъ и т. п. Слово ‘генй’ — было объяснено: ‘кто на театрахъ представляетъ’ (II, 473), ‘гордый — богатый’ (II, 398), ‘религозный’ — умный, скромный’ (II, 722), ‘просвщене’ — ‘когда какому нибудь мастерству учатъ’ (И, 230). На вопросъ: ‘Что такое баронъ?’ ученикъ одинъ -отвтилъ съ глубокимъ убжденемъ:— Сочинитель!— Почему ты такъ думаетъ?— ‘спросила его чтица.— А какъ же! баронъ Корфъ сочинилъ книжку ‘Нашъ другъ’, отвтилъ онъ увренно (I, 203).
Наконецъ, иногда словамъ приписывается совершенно иной смыслъ по отдаленной и смутной ассоцаци идей. Такимъ образомъ, случалось, что ‘Бетховенъ’ былъ ‘принятъ за какую-то ‘псню’ (I, 208), ‘Муза’ (при чтени сказокъ Андерсена) — однимъ за жену Андерсена, другимъ за собачку (II, 388), ‘университетъ’, за ‘образцовый полкъ’ (II, 541), ‘нравственная поддержка’ — за ‘наставлене, какъ отвчать начальству’ (II, 188) и т. д.

IV.

Выше мы упомянули, какъ нкоторыя слушательницы г-жи Алчевской относились, къ ‘непонятнымъ’ именамъ. Мн лично приходилось неоднократно отмчать, что трудно произносимыя и трудно запоминаемыя имена сильно мшаютъ слушателямъ усвоить содержане -книжки, слдитъ за ходомъ разсказа.
Въ ‘Педагогическихъ очеркахъ’ Л. Н. Толстого приводится яркая картинка, рисующая, насколько непривычному къ чтеню человку трудно справиться ‘съ незнакомыми и трудно произносимыми именами, въ особенности когда ихъ много. Преподавая исторю по ‘обычнымъ учебникамъ, въ Яснополянской школ одинъ изъ учителей,— разсказываетъ Толстой,— какъ-то увлекся и не послушавшись моего совта, не пропустилъ удльнаго перода и въхалъ во всю безсмыслицу и безурядицу Мстиславовъ, Брячеславовъ и Болеславовъ. Я вошелъ въ классъ въ то время, когда ученики должны были разсказывать. Труда описалъ, что изъ этого вышло. Долго вс молчали. Вызванные учителемъ, наконецъ, заговорили, кто посмле и попамятливе. Вс умственныя силы были напряжены на то, чтобы запомнить ‘чудныя’ имена, а кто что длалъ, было для нихъ дло второстепенное.
‘Вотъ онъ,— какъ его, Бариковъ, что-ль?— началъ одинъ,— пошелъ на… какъ бишь его?..’ — Муславъ, Л. Н.? подсказываетъ двочка.— ‘Мстиславъ’, отвчалъ я.— ‘И разбилъ его на голову’, съ гордостью говорилъ одинъ.— Ты постой, ржа тутъ была.— А сынъ войску собралъ и на голову расшибъ… какъ бишь его?’ — Да что ее никакъ не поймешь,— говоритъ двочка, которая памятлива, какъ слпой.— И то чудная какая-то,— говоритъ Семка.— Ну, ее, Миславъ, Числавъ, на что ее, разберетъ!’ {Сочиненя. Ч. IV, стр. 326—7.}.
Положительно такую же пертурбацю произвели и на моихъ чтеняхъ среди взрослыхъ деревенскихъ слушателей незнакомыя и трудно произносимыя меня въ книжк ‘Фабола’, въ которой имена 3—4 дйствующихъ лицъ еще начинаются труда то буквою Ф. (Фабола, Фульвй и др.). Слушатели длали всяческя усиля запомнить и правильно произносить эти имена, смшивали ихъ и, въ конц-концовъ, изъ-за этого неясно поняли содержане.
Приблизительно по же самое было при чтени этой же книжки въ аудитори X. Д. Алчевской. То и дло раздавались вопросы: ‘Это кто же?’. ‘А этотъ?’ и восклицаня: ‘Охъ, да и трудныя-жъ эти имена!’ — ‘Да и много же ихъ, и не сосчитать!’ (II, 83).
Чтобы какъ-нибудь справиться съ этими ‘чудными’ именами, слушатели или передлывали ихъ на русскй ладъ, или обозначали дйствующихъ лицъ то душевнымъ качествамъ, по занятямъ, по родственнымъ отношеняхъ между ними и проч. Раньше мы отмтили, что ученица ‘не понявшая’ имена, называла Макбета — ‘онъ’, леди Макбетъ — ‘его жена’ и т. д. То же самое было и при чтени ‘Жервезы’. ‘Имена положительно не дались нашимъ слушателямъ,— пишетъ одна изъ составительницъ ‘Что чит. нар.?’ — Жервезу они звали крива (хромая), Нану — ‘дочка’, Лаяли — ‘дивчинка’ (двочка), Гуже — кузнецомъ, Рорилье — ‘сестрой’ (II, 87). То же было и при чтени ‘Фаболы’. Одного изъ дйствующихъ лицъ слушатели называли ‘вдовй сынъ’, другого — батькой, судьей и т. д. (II, 82). При чтени книжки ‘Брать на брата’, одинъ изъ слушателей, Григорй, обратился къ учительниц съ просьбой: ‘Нельзя ли добавлять ‘дядя’ или тамъ ‘племянникъ’ (къ именамъ), а то они, можетъ бытъ, забываютъ’,— указалъ онъ на другихъ… Учительница съ удовольствемъ исполнила его просьбу и не читала теперь иначе, какъ Лантенакъ — дядя, Гованъ — племянникъ, Сизурдэнъ — начальникъ и т. д. Довольный своимъ изобртенемъ, Григорй повторялъ самодовольно: ‘Вотъ это такъ!’ (II, 89).

XIII. Заключене.

Вопросъ о психологи народнаго читателя является однимъ изъ наиболе сложныхъ и наимене разработанныхъ вопросовъ народной жизни. Онъ едва-едва затронуть въ нашей литератур.
Матералъ, надъ которымъ мн пришлось оперировать при составлени настоящихъ очерковъ, до того скуденъ, отрывоченъ, недостаточенъ, что, на основани его, я имлъ возможность только намтить нкоторыя особенности въ психологи народнаго читателя.
Однако, какъ ни скуденъ и недостаточенъ приведенный матералъ, и онъ, мн кажется, позволяетъ сдлать нкоторые обще выводы. Во-первыхъ, что народный читатель представляетъ собою особый соцально-психологическй типъ. Читатель этотъ иначе читаетъ книгу, иначе понимаетъ ее и ставитъ ей иныя требованя, чмъ читатели культурнаго общества. Слдовательно, если мы желаемъ придти на помощь народу въ его запросахъ на книгу, мы обязательно должны ознакомиться и считаться съ тми особенностями, которыя онъ проявляетъ, какъ читатель.
Народъ, можно смло сказать, жадно ищетъ хорошую книгу, которой онъ готовъ поставить самыя серьезные запросы соцальнаго и моральнаго характера. Ему надо отъ книги не ‘развлеченя’, не сантиментально-елейныхъ поученй грошовой морали, а серьезнаго отвта на грозный-вопросъ: ‘Какъ жить?’, какъ справиться съ тми до невроятности сложными условями, которыя охватываютъ желзнымъ кольцомъ его жизнь, душатъ его мысль, истощаютъ его силы, убиваютъ его энергю? На эти ‘вопросы жизни’ онъ мучительно ищетъ отвта и въ фантастическихъ легендахъ, и въ сектантств, и въ религозной книг. Онъ искалъ бы его и въ свтской книг, если бъ она сдлала хоть шагъ на встрчу этимъ серьезнымъ запросамъ.
Что было сдлано нами въ этомъ отношени?
Въ течене послдняго полъ-столтя наши дятели по народной литератур потратили массу силъ, энерги и средствъ на то, чтобы передать народу интеллигентную литературу, хотя бы отрывки изъ произведенй великихъ писателей. И вс эти попытки не дали никакихъ серьезныхъ результатовъ. Он, одна за другой, разбивались объ ‘упорство’ народа, который ни за что не желалъ и не желаетъ принимать этихъ, хотя и генальныхъ, крохъ съ богатаго стола нашей литературы. Онъ остался совершенно равнодушнымъ ко всмъ перламъ художественнаго творчества, которые предлагались ему чуть ли не даромъ. Ему, измученному и тломъ и душой, голодному и матерально и духовно, не этого надо. Ему ‘не до соусовъ’, не до тонкой эстетики. Нужна ему книга житейская въ прямомъ смысл этого слова, книга, которая отвчала бы на запросы его жизни и настроеня.
И мн припоминаются слова великаго писателя земли русской:
‘Миллоны русскихъ грамотныхъ стоятъ передъ нами, какъ голодные галчата, съ раскрытыми ртами, и говорятъ намъ: господа родные писатели, бросьте намъ въ эти рты достойной васъ и насъ умственной пищи, пишите для насъ, зиждущихъ живого литературнаго слова’.
Пора бы ‘роднымъ писателямъ’ откликнуться на этотъ призывъ…

——

P. S. Эти строки были написаны 12 лтъ тому назадъ — но ихъ можно повторить дословно, даже съ большей настойчивостью, и въ настоящее время.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека