Наброски, Розанов Василий Васильевич, Год: 1914

Время на прочтение: 4 минут(ы)

В.В. Розанов

Наброски

Общество толстовского музея очень хорошо сделало, выпустив отдельным томом переписку Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. Письма Толстого совсем неинтересны в этом томе. Они слишком кратки, невнимательны и поверхностны, точно — не кончены, а иногда хочется сказать с досадою — почти и не начаты. Но семья Толстого, и в особенности заботливая Софья Андреевна, сохранила все письма долголетнего и, кажется, лучшего друга своего мужа, а во всяком случае — самого раннего и до сих пор самого компетентного критика, его художественных созданий, главным образом — ‘Войны и мира’. Страхову показалось, что гений Толстого совершит давно жданный и давно необходимый переворот в душевном строе нашего общества, и по преимуществу — молодого, юношеского общества, что он повернет впечатлительные юношеские души от старого нигилистического отрицания к положительному созиданию, положительному строю души. Твердое обещание этого действительно и содержалось в ‘Войне и мире’, — где был показан ряд добрых и простых, добрых и ясных русских душ, — столь противоположных, напр., тургеневским ‘говорунам’, — да и вообще ‘говорунам’ и ‘говорам’ русской словесности, русского теоретизма, русской книжности. Но, увы, Страхов обманулся, — и жестоко. Толстой сам вышел в великие ‘говоруны’, в великие теоретики, — и именно — в теоретики-отрицатели, пойдя по старому нигилистическому руслу… Фразеология его была как будто религиозная, — но уже стали валиться в одну ‘неразбериху’ Будда, Иисус Христос, даже монгольский Конфуций, не говоря о Шопенгауэре… Давно сказано, и твердо сказано, что дар великого художественного воспроизведения жизни никогда не совмещается и не может совместиться с отчетливым, последовательным, методическим мышлением. Толстой, конечно, не разрушил религий, не опроверг православия и католичества, не развенчал Шекспира, но около всего этого он ужасно много ‘напутал’, и этою путаницею своею запутал и спутал бездну слабых русских голов, и преимущественно — молодых, впечатлительных и доверчивых. Он не привел к созиданию, к здоровой работе на русской почве, — а повел вдаль от работы, все к отрицанию и отрицанию, все к разрушению и разрушению.
Между тем, ведь это целые миры созидания… Миры до такой степени обширные и необъятые, до того сложные и глубокие, что, как ни прекрасны и ни велики собственные художественные творения Толстого, его ‘Война и мир’, ‘Казаки’ и ‘Анна Каренина’, — все-таки это жемчужины среди целых мер жемчуга… Это — то же, что лавка ювелира около горного хребта, откуда добывают самоцветные камни. Та ‘простота и ясность’, которая осеняла Толстого во время писания ‘Войны и мира’, покинула его под старость, в пору начинающейся дружбы с Чертковым, в пору начинавшегося обаяния Черткова над Толстым. Чертков, в котором разительно ярко выразилась сектантская натура, страстная потребность отойти непременно ‘в сторону’, не смешаться с ‘другими’, — как-то остро повлиял на Толстого в старости и совершенно отвлек его в сторону от путей ‘Войны и мира’, с тамошним миром, с родною землею, с родною историею, со ‘всеми’, с народом. Насколько в ‘Войне и мире’ Толстой весь есть ‘наш’, настолько в дружбе с Чертковым он начал ‘уходить от нас’. Суть сектантства не в вере, не в догматах, а — в строе души. ‘Не хочу — со всеми‘, ‘хочу быть — один‘, вот порыв и психология, предшествующая догматическим сектам.
И Толстой ушел… в некоторый вид не только религиозного, но культурного сектантства. ‘Не нравится не только Бог, но и Шекспир’. ‘Верю не в Иисуса Христа, а в зеленую палочку и в моего друга Владимира Черткова’. Что же… Верят же люди в Параскеву Пятницу, отчего не поверить и во Владимира Черткова. Толстой впал в самый мелкий, сорный, личный фетишизм.
Несмотря на глубокую и трогательную любовь к Толстому, Страхов в длинной переписке не подался ни на волос в сторону его отрицаний и, напротив, сколько можно было сделал все усилия, чтобы показать в истинном свете великие сокровища мысли и искусства, на которые тот поднялся… Тут был спор между совершенно неравными людьми. Сила и красота Толстого заключались в необыкновенно творческой душе, которая не уставала каждый год, и, наконец, каждый месяц, и каждую неделю, и всякий день что-нибудь придумывать, поворачивать ‘так и этак’ к себе вещи, всматриваться в них, открывать в них новые стороны. Страхов была тихая душа, созерцательная, вдумчивая. От этого Страхов вечно учился и вечно методично размышлял. Между тем в автобиографических рассказах ‘Детство, отрочество, юность’ Толстой передает, что он, в сущности, вовсе не учился, и серьезно учиться он начал только под старость, думая преобразовать христианство и открыть новые горизонты в политической экономии (в земледелии особенно). Словом, несовместимость вышла огромная в том, что Толстой был, в сущности, страшно необразован или, точнее, был образован грубо, криво и в высшей степени дилетантски. Страхов же был специалистом в биологии, философии и в литературной критике. Но необыкновенное личное творчество, — потоки новых и новых мыслей, пусть недостаточных, но непрерывных и обильных, скрыли от самого Толстого степень его образования, которую он счел ‘неважною’, думая, что всему можно научиться ‘у мужичка Сютаева’ и во все можно углубиться ‘с другом Владимиром Чертковым’, — тогда как на самом деле это не так. Переписка Толстого со Страховым свидетельствует о полном бессилии его и о вытекающей отсюда неохоте войти в сложные миры мысли, которые все заменялись для него порывами, бурями, бурлением. Вечная взволнованность — полный штиль, температура кипения — температура ‘для купанья’, неисчерпаемая глубина — необозримая ширь: вот ‘встречу’ чего мы наблюдаем в переписке друзей. Переписка эта, не имеющая никакого значения для Толстого или значение — только отрицательное и несколько уничижительное, дает зато несравненный ‘портрет’ Страхова, гораздо полнейший и лучший, чем какой дают его напечатанные сочинения. Страхов еще получит себе со временем ‘историю’. И переписка его с Толстым будет первым и главным камнем в этой истории.
А нигилизм… видно, он справит еще свой столетний юбилей. Что такое нигилизм? Жестокость, грубость души, по временам переходящая в язвы и яд. Увы, для него есть причины. Вся действительность наша жестка, груба, ‘оскорбительна для человека’. По временам… Вот где питание нигилизма. Черная душа пьет черные воды, и горе — не в душе, а в этих черных водах, которыми мы поим душу, омраченную и проклинающую. Нет ‘ангела мирна’ в душах наших, и оттого отчасти, что нет ‘утоления печалей’… Все обращаешься невольно к церкви нашей, припоминая там самые меткие и пронзительные слова для уврачевания его. То-то именно церковь особенно ненавидит нигилизм, как человек в ‘водобоязни’ не переносит ‘воды’… Эта-то ‘вода’ и показывает суть его ‘страдания’.
Вода эта — благость и ширь, объемлющая и благословляющая все культуры, все ‘еже на потребу человека’. Это — церковь, это — христианство. Учение Того, Кто отверг ветхое ‘око за око’ и ‘зуб за зуб’, в чем содержится вся формула нигилизма.
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 21 июня. No 13747.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека