На разных дорогах, Немирович-Данченко Василий Иванович, Год: 1896

Время на прочтение: 480 минут(ы)

ВАСИЛІЙ НЕМИРОВИЧЪ-ДАНЧЕНКО

НА РАЗНЫХЪ ДОРОГАХЪ

РОМАНЪ ВЪ ЧЕТЫРЕХЪ ЧАСТЯХЪ
(передланъ и дополненъ)

С.-ПЕТЕРБУРГЪ
ИЗДАНІЕ А. С. СУВОРИНА
1896

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

Лиловыя скалы, голубое море, золотистыя отмели. Волна за волной, набгая, заплетаютъ и расплетаютъ на нихъ причудливое кружево блой пны. Темная синева плотнымъ куполомъ покрыла растомленную землю,— чтобы все задохнулось на ней отъ невыносимаго зноя. Еслибы не втерокъ, еще славшійся порою по низинамъ, — такъ хоть ложись и умирай! Утесы не давали тни: было около полудня — солнце стояло посреди неба. Зелени ни клочка, — она вся отступила отъ моря, безпощадно подъ свернымъ втромъ хлеставшаго соленою влагой и заносившаго пескомъ ея слабыя поросли. Только жесткая, срая колючка съ сильно и пряно пахнувшими красными цвтами цплялась за камень и глубоко въ его трещины уходила сухими, извилистыми, узловатыми корнями. Жара все умаяла кругомъ. Ни звука, только далеко-далеко надъ самыми волнами блымъ облакомъ клубились неугомонныя чайки и оттуда на берегъ доносились печальные, дикіе крики: должно быть рыба подымалась. На скалу пониже, выступившую въ море выглаженную прибоемъ грузно ослъ громадный отель изъ тхъ, что живутъ только три-четыре ‘купальныхъ’ мсяца въ году. У воды на тонкой полоск отмели чуть замтны будки для раздвающихся и плетеныя передвижныя кресла съ верхами. Впрочемъ, и тутъ почти никого: зной всхъ загналъ въ большія, прохладныя гостинныя и предоставленный себ осликъ отдыхалъ за одною изъ ‘кабинокъ’, опустивъ голову, хвостъ и уши, неподвижный, точно нарисованный. ‘Почти’ потому, что въ сторон подъ громаднымъ вбитымъ въ землю зонтикомъ сидлъ за мольбертомъ толстякъ въ коротенькой куртк, смокшей батистовой рубашк, перехваченной широкимъ чернымъ поясомъ, и синей баск, сдвинутой на самый затылокъ съ потнаго лба. Нетерпливые, будто раздраженные мазки кобальту густо и грубо ложились на небольшое полотно.
— Чего вы торопитесь?— лниво проговорилъ лежавшій рядомъ подъ тмъ-же зонтикомъ, подымаясь на локт крупнымъ тломъ и всматриваясь въ работу товарища.
— Хорошо вамъ… Васъ-то Господь-Богъ жиромъ не обидлъ, а вы попробуйте за меня… Еще полчаса — весь растоплюсь, только пятно на песк останется. А не угодно-ли — украсть у природы ея тайну. Нтъ такихъ красокъ, понимаете? Нтъ! Не выдумали еще люди! Извольте разными сочетаніями, да фокусами добиваться того же впечатлнія. Терпть не могу — южнаго моря!
— За что такая немилость?
— А за то, что оно преувеличенное… Вотъ за что… Разв это — натура? Всмотритесь: эмаль, лакировка. Вонъ скала. Красная совсмъ: карминъ передъ нею — грязь… Все неестественно… Нарумяненная природа, чортъ ее возьми!
— Это вы со злости… Пока не домазались до настоящаго ‘эффекта’. А тогда сейчасъ въ восторгъ, какъ вчера… ‘Нтъ, знаете, югъ, все-таки…’ Забыли?
— Эту натуру какъ зайца сначала въ семи водахъ вымой, чтоб она полиняла немного.
Лежавшій окинулъ его смющимися голубыми глазами и, замтивъ пятно на рукахъ, несовсмъ чистую шею еще лниве проговорилъ:
— Я бы и вамъ посовтовалъ тоже.
— Что то же?
— А въ семи водахъ пополоскаться. Ишь какіе на васъ… узоры.
Художникъ сначала хотлъ было обидться, онъ даже нахмурился и кисть въ его рук дрогнула, такъ что кобальтъ моря по кармину береговыхъ скалъ прохалъ не кстати, но къ счастію рисовавшій вспомнилъ во-время, что иметъ дло съ богатымъ заказчикомъ. Успокоился, добродушно съузилъ и безъ того заплывшіе глаза и ни съ того, ни съ сего замтилъ:
— А вы знаете, что въ природ собственно чернаго цвта нтъ?
— Вы это къ чему?
— Такъ… Нтъ и кончено… Всмотритесь въ самыя темныя ночи — нтъ его. Люди выдумали и то неудачно, потому что — возьмите китайкую тушь и въ ней буроватый, либо синеватый оттнокъ! Да-съ… Левъ Самойловичъ. А я, ей-Богу, ‘бурю въ Біариц’ вамъ пошлю… У васъ въ кабинет надъ столомъ,— помните разъ-въ-разъ пустое мсто.
— И все-таки пустое будетъ… съ вашею картиною.
— Вы не острите… Вы говорите толкомъ?.. У меня англичанинъ покупалъ ее, эту бурю…
— Покупалъ… Ну, да. И вы ‘изъ самолюбія’ ршили не отдавать въ иностранныя руки и потому хоть онъ вамъ и предлагалъ пятьсотъ фунтовъ, съ меня вы и пятьсотъ рублей возьмете… И такъ дальше! Все это, милйшій мой Иванъ Николаевичъ, я не разъ слышалъ… Это, душенька — клише называется.
— Если не врите спросите у Франсуа… при немъ было.
— У какого Франсуа?
— Человкъ въ нашемъ коридор. Онъ у меня кофе выносилъ въ эту минуту…
Левъ Самойловичъ брезгливо сморщился и отвернулся къ морю.
— Иванъ Николаевичъ, говорите прямо: нужны вамъ деньги?
— Нужны! упавшимъ голосомъ отвтилъ тотъ.
— Ну, вотъ что: возьмите у меня такъ, а картины вашей я не хочу.
— Почему?
— Во-первыхъ, не нравится: море у васъ какое-то, не то картонное вышло, не то думается, внизу подъ волнами нанятые солдатики стараются, какъ въ театр. Воздуху нтъ, поереди бури скалы сухія торчатъ.
— Нтъ, мокрыя!
— Ну, и цлуйтесь съ ними, съ мокрыми, а вовторыхъ, у меня и безъ того столько вашихъ картинъ, что и теперь уже мой домъ въ Петербург ‘Приглядовскою галлереей’ называютъ.
— А вамъ обидно… Мо имя, кажется, везд пользуется… Въ Москв, напримръ, ваша братія за честь считаетъ…
— Не обидно, а однообразно, а вы возьмите такъ… по пріятельски…
И Левъ Самойловичъ при этомъ чуть замтно улыбнулся.
— Если по пріятельски — не откажусь. Только вы поврьте…
— Хорошо, знаю-знаю и врю. На то я и богатый человкъ, чтобы съ меня ‘снимать’ при каждомъ удобномъ и неудобномъ случа. Своего рода повинность для друзей.
Иванъ Николаевичъ какъ будто не замтилъ насмшки. Онъ подхватилъ, но въ восторженномъ тон.
— Для друзей, именно. Вы настоящій другъ. Я не знаю, чтобы я длалъ, если-бы не вы. Въ прошломъ году заболлъ — пропадать бы, коллекціи свои православнымъ жидамъ за безцнокъ, а выручилъ Самсоновъ — дышу. Теперь опять. Эхъ, Левъ Самойловичъ — вы думаете легко мн. Да кабы у меня не жена-мотовка…
— Которая?— тихо спросилъ Левъ Самойловичъ щурясь на ярко игравшее огненными бликами море.
— Что которая? изумился толстякъ, оглядываясь.— Какъ это ‘которая?’
— Которая жена, спрашиваю? Вы меня простите, а только съ вами не сообразишь. Я, по крайней мр, спутался. Одна у васъ въ Москв, вы меня ей представили — сдая, другая вдругъ въ Питер въ лож блондинка: чолка у нея брызгами и блуждающая мушка подъ глазомъ. То подъ правымъ, то подъ лвымъ. Любопытствую ‘кто?’ — ‘Жена Приглядова, художника’ отвчаютъ, а тутъ вдругъ пгая въ яблокахъ въ Париж съ вами подъ ручку по бульвару и съ канальскимъ батиньольскимъ шикомъ — издали за карманъ хватаешься. Изъ-подъ краски настоящей шкуры не видать, ноздри въ носу и т разрисовала. Вы еще ее за супругу не выдали? И какъ это васъ хватаетъ! Брюхо толстое, ноги короткія, щеки пузырями, пыхтите, какъ самолетовскій пароходъ, а тоже… Вы бы о душ вспомнили… Вдь Кондратій Ивановичъ — за вами — шагъ въ шагъ. Вотъ сейчасъ — вы кистью въ полотно тычете, а онъ у васъ за спиною, смотритъ и думаетъ, не пора ли по затылку стукнуть.
— Боюсь подлеца Кондрашку!— засмялся Приглядовъ.— Кто, кто, а она, меня слопаетъ. Я ужъ и то тренирую себя. Хлба не вкушаю, супу тоже, картофель увижу — ‘Да воскреснеть Богъ’ читаю!
— А вчера: пять фунтовъ винограду при мн… Эхъ вы… Ну, довольно вамъ мазать. Я домой хочу.
Иванъ Николаевичъ послушно опустилъ кисть, взглянулъ на свой этюдъ и на море… зажмурился и ладонями глаза заслонилъ.
— Ишь ты… точно его солнцемъ развели. Нарисуй-ка… А потомъ явится строгій цнитель и хлопнетъ тебя: картонное-де, театральные солдатики внизу стараются по полтин за вечеръ. И вовсе не картонное на сцен, а коленкоровое… Эхъ, вы… Ужъ не острили-бы. Ну, на сей разъ будетъ! Вонъ видите лодочка… Парусъ виситъ какъ подстрленное крыло. Вдь точно его изъ серебра выковали, да изъ тигля выхватили раскаленнымъ…
Онъ сложилъ кисти въ ящикъ, взялъ свою мазню и проворно, чего нельзя было ожидать отъ его коротенькихъ и толстыхъ ногъ, двинулся къ отелю.
— Чего вы торопитесь?
— А вонъ!— ткнулъ онъ пальцемъ въ небо.— Солнце… Мигомъ сжаритъ. А я вовсе не хочу еще въ le rti de Prigliadoff обратиться. У меня и то глаза, я думаю, какъ у кролика красные.
— Что-же, вы сейчасъ къ себ?
— Какъ прикажете. Я въ вашемъ распоряженіи…
— Переодвайтесь-ка и сходите внизъ… Я прикажу какой-нибудь водицы.
— Чего ‘какой-нибудь’! Лакеи въ обморокъ упадутъ отъ удивленія и негодованія. Два взрослыхъ человка и вдругъ точно институтки въ пелеринкахъ сыропцу съ содовой… Фу, даже тошно стало. А вы вотъ что, если будетъ ваша милость, такъ того: гулящую вдову Клико со льдомъ… Задушимъ ее, подлую, чтобы не смущала христіанскіе животы. А потомъ повторимъ.
— Ну, ладно. Только скоре облачайте чрево и сходите. Да смотрите ненарокомъ на лстниц не тресните.
— Какъ это?— обернулся Приглядовъ, не понявъ сразу.
— А какъ сплые арбузы лопаются.
Но Иванъ Николаевичъ уже не слушалъ. Онъ быстро поднимался въ верхній этажъ великолпнаго отеля, вс удобства котораго разсчитаны на туго набитые кошельки. Людямъ средняго сорта тутъ отводятся комнаты для прислуги, на высот воздушной, причемъ лакеи не удостаиваютъ даже замчать этихъ парій. Обходитесь-де сами, какъ знаете — и сколько угодно трещите въ пространств электрическими звонками. Приглядовъ едва пролзъ въ свой нумеръ. Четыре пятыхъ его занимала громадная, какъ и везд у французовъ, кровать, едва-едва оставлявшая мсто для умывальнаго столика и кресла. Больше здсь ничего не было. Продвигаться въ комнату у кровати приходилось бокомъ.
— Точно ананасъ въ банк!— сострилъ онъ самъ надъ собою.
Выраженіе лица его разомъ измнилось, какъ только художникъ остался одинъ. Брови нахмурились, глаза, утративъ сердечное добродушіе, загорлись злымъ огонькомъ, на лбу вдругъ прорзалась морщина и губы съежились, точно онъ неожиданно проглотилъ что-то очень кислое. Онъ подошелъ къ умывальнику, налилъ воды и задумался…
— Чортъ тебя возьми — подлеца этакаго!— вдругъ вырвалось у него. Приглядовъ привыкъ, оставаясь на-един, разсуждать вслухъ.— Тресну!.. Я-бы треснулъ — только тебя дурака по лбу!.. Картонное море! Скажите, пожалуйста. Валаамова ослица заговорила! Интересно знать, что-то ты понимаешь въ искусств? Вдь это не миткаль? Весь твой умъ — въ милліонахъ. Не будь ихъ — цна теб грошъ, да и то въ базарный день… Этакъ, пожалуй, и мн надостъ притворяться. Коли-бы не дтка моя, да не нужда ее замужъ выдавать, сталъ-ды я съ тобой возиться! Какъ-же! Я-бы теб показалъ тогда, какъ людей по настоящему вышучиваютъ. Ты вдь съ своими бараньими мозгами въ самомъ дл думаешь, что съ тобой ни всть какъ интересно!.. Жюстинку мою тоже по дорог облаялъ. Пгая въ яблокахъ — и сравненіе-то у выздного лакея занялъ — хамъ! Француженка какъ француженка — не хуже не лучше другихъ — а душой во всякомъ случа почище Калеріи. Жаль, языкъ у меня связанъ! А то-бы и я насчетъ твоихъ амуровъ прошелся. Въ самомъ дл убилъ бобра. Съ своими милліонами ничего лучше не нашелъ, какъ стащить подержанную даму у банкирскаго Спарафучилло — да еще въ крпостную зависимость къ ней записался. Дохнуть безъ нея не сметъ. Мякоть этакая! Въ матери ему годится, а онъ передъ ней какъ свча горитъ… Я бы теб поразсказалъ о ней… Прежде васъ, Левъ Самойловичъ, мы по этой дорожк ходили… Вамъ же двери-то открылъ. Пожалуйте-де откушать. Ты бы посмотрлъ какъ шестнадцать лтъ назадъ твоя Калерія у меня всякими алюрами ходила!… А теб, братъ, снятое молочко досталось… Мы-то по чище тебя были. Всякому овощу свое время!.. ‘Пгая въ яблокахъ’ — нтъ, я-бы посмотрлъ, какой-бы масти твоя оказалась, коли-бы съ нея эмаль счистить. Вся наваченная, на пружинахъ, зубы вставлены,— тьфу ты гадость! На нее-бы давно саванъ, да отпустъ ей въ руки и ступай на судъ Божій, а она по всмъ Европамъ для легкаго воздуха разъзжаетъ съ нимъ да брилліантами французскихъ жуликовъ съ ума сводитъ (Иванъ Николаевичъ не могъ не врать, даже оставаясь одинъ, самъ съ собою. И теперь онъ зналъ, что лжетъ, но со злости врилъ себ).
Жюстинка — человкъ какъ человкъ, что у нея волоса выкрашены, такъ вдь и у твоей сластены не свои. Вс француженки красятся. Такая ужъ нація… Живописная! Малярнаго цеха — двицы!
И съ удивительною непослдовательностью Иванъ Николаевичъ, пыхтя и задыхаясь отъ тяжести и жиру, нагнулся, вытащилъ изъ-подъ монументальной кровати старенькій чемоданъ и, открывъ его, вынулъ портретъ жидковолосой двочки съ безцвтными глазами и золотушнымъ лицомъ.
— Эхъ, Шушка, Шушка! Кабы не ты, моя дтка, наплевалъ-бы я на всхъ Самсоновыхъ и сталъ порядочнымъ человкомъ. Изъ-за тебя въ шутахъ состою. Теперь потъ приданое готовь. Какъ никакъ, а тысячи три съ него сорву — все помоги… Нечего длать: скачи враже — якъ панъ каже… Самсоновы на то и существуютъ на свт, чтобы съ нихъ ‘снимать’ — и выраженіе-то лавочное у халуя. Ну, да погоди, когда-нибудь сочтемся!
Спрятавъ портретъ — онъ вылилъ на себя всю воду, фыркая какъ бегемотъ въ бассейн, потомъ тщательно собралъ на затылк волосы и распредлилъ ихъ веромъ по лысин, что Приглядовъ шутя называлъ внутреннимъ займомъ, расчесалъ одинъ къ одному и даже закрутилъ надъ самымъ лбомъ. Потомъ изъ секретнаго отдленія сумки, заперевъ предварительно двери, вынулъ какую-то богопротивную краску и, помочивъ въ нее щеточку — провлъ по усамъ, отчего они стали бурыми. Отойдя онъ полюбовался собою и головой покачалъ. ‘Еще сойдетъ. Пожалуй лтъ на пять хватитъ — а тамъ въ благородные отцы… Былъ конь да изъздился. И въ самомъ дл — шутка-ли! Черезъ мсяцъ шестьдесятъ?.. Для публики, положимъ, сорокъ восемь. А все-таки чмъ дальше — тмъ портретъ у меня все нецензурне длается. И глаза выцвли и губы того! Прежняго то писанаго красавца — не узнаешь! Ну, да вдь и было-же пожито. Слава теб Господи — дай Богъ каждому такъ-то. Не то, что нынче. Теперь каждый подсосокъ свою линію держитъ. Аккуратные мазурики пошли! Всякій у себя въ клтк, по аптекарскому счету жизнь препровождаетъ. Точно живорыбный садокъ. И нашъ братъ художникъ — обособился, обезкрыллъ. Всю жизнь лодочку пишетъ, либо закаты солнца за красной сосной, а какъ только его поймаешь на наживку, да вытянешь на другое мсто, онъ сейчасъ прыгъ-прыгъ, и смокъ. Воображенія накакого — все ему съ пальца подавай: соси — мамочка? Я вонъ на медаль ‘медвдя глотающаго луну’ изъ скандинавской мифологіи писалъ, по особому требованію начальства, такъ зато у меня рядомъ съ этимъ Іоанны Грозные и Аввакумы шли. И пейзажи, и марины! А теперь — вс выставки изойдешь и точно ни у одного художника мозгу нтъ… На мысль не споткнешься. Жанрики да ландшафтики — шпинатные. Этакое обезглавленное поколніе! Либо, если въ геніи лезегъ, такъ шваброю пишетъ — а Рафаэль, по ихнему, мерзавецъ. Тьфу ты’…
Онъ едва застегнулъ пеструю жилетку, распустилъ по животу толстую золотую цпь съ массою брелоковъ, красный галстухъ закололъ брилліантовою булавкой, опрыскалъ лтнюю курточку и платокъ духами ‘шерри-блосомъ’ и, еще разъ оглядвъ себя въ зеркало и показавъ языкъ при этомъ, сбжалъ внизъ. Ему пришлось проходить мимо подъзда. Какъ разъ въ эту минуту остановилась за нимъ коляска съ громаднымъ англійскимъ чемоданомъ на козлахъ. Иванъ Николаевичъ пріостановился: ‘кого это несетъ въ наши Палестины’? И ахнулъ даже.
— Вотъ это такъ натура, дай Богъ каждому! вырвалось у него вслухъ.
Выходившая изъ коляски дама вопросительно взглянула на него… Она была высока ростомъ и стройна. Гибкость и упругость ея тла сказывалась въ каждомъ движеніи. Большіе и холодные срые глаза ея еще разъ окинули Ивана Николаевича недоумвающимъ взглядомъ, такъ что онъ замтилъ тонкія чуть-чуть темне русыхъ волосъ брови и крупыя красивыя губы.
— Какова лпка то! Повторилъ онъ про себя.
За нею шла маленькая, остроносая съ угодливымъ взглядомъ изъ-подъ вспухшихъ и покраснвшихъ вкъ брюнетка, излишне торопливая, точно вс ея мысли были: забгать впередъ, угадать и уловить благодарную улыбку спутницы.
— Ну это — компанейская дама! ршилъ Иванъ Николаевичъ и направился въ гостиную къ ожидавшему его Самсонову. Эта — могла-бы быть и русскою, изъ захудалыхъ патріотическихъ институтокъ! Наврно оподельдокомъ натирается и гранпасьянсъ раскладываетъ. А въ чулки себ сухую горчицу противъ насморка сыплетъ. Не даромъ у нея кончикъ носа вспухъ. Услужающая особа съ дворянскимъ паспортомъ про всякій случай… Кабы мн да лтъ двадцать долой съ костей — я-бы показалъ этой англичанк какіе настоящіе пикадоры на свт бываютъ. На сто шаговъ-бы ее на вылетъ разстрлялъ. И онъ грустно вздохнулъ.

II.

Въ громадныхъ, какъ и везд въ подобныхъ отеляхъ — аляповыхъ и скучныхъ гостинныхъ — было прохладно и людно. Разряженныя, не смотря на раннее время, француженки утомительно мелькали въ глазахъ и безъ устали стрекотали по всмъ угламъ съ молодыми людьми, похожими другъ на друга. Казалось ихъ выпускала изъ Парижа одна и та-же фабрика черезъ одинъ и тотъ-же торговый домъ. Взглядъ невольно искалъ ярлыковъ, которые должны были болтаться на нихъ. У каждаго подвиты вверхъ усы подъ горбатымъ носомъ, волосы съ висковъ спущены хвостиками, на-чисто выбриты щеки, подбородки и на двое расчесаны будто до самой шеи расколовшіяся головы. У всхъ небрежно презрительная улыбка, вс разваливались въ креслахъ точно передъ ними были не ихъ сестры, матери и невсты, а горничныя или еще того хуже. Голоса ихъ звучали сухо и рзко, смхъ былъ коротокъ и не искрененъ, будто они длали это изъ снисхожденія На серьезные вопросы они или не отвчали или нехотя роняли ‘quelle blague’, даже старогальское нсколько легкомысленное causerie обратилось у нихъ въ безцеремонный цинизмъ и неподражаемую распущенность языка. Имъ все извстно, ими все испытано и имъ все наскучило. Теперь не они занимали дамъ, а дамы ихъ. Англичанки сидли въ сторон съ книжками, насупясь какъ совы на солнце. Молчали и нкоторыя изъ русскихъ поскромне, эти глядли на всхъ виноватыми и вмст ласковыми глазами. Точно ихъ не всть какъ разодолжили, допустивъ сюда наравн съ прочими. Зато наши соотечественницы побойче, уже не разъ побывавшія за-границей и обтрепавшія не одинъ подолъ въ Париж — набрасывались съ жадностью верблюда въ пустын, увидавшаго источникъ, на каждое новое лицо и изъ себя выходили, стремясь немедленно доказать насколько он умны и образованы, хотя никто въ этомъ не сомнвался и никакихъ вопросовъ имъ не задавалъ. Въ каждой фраз ихъ такъ и сквозило: послушайте-ка насъ — мы хотя и русскія, а отъ француженокъ, ей-Богу, ни въ чемъ не отстали. Откровенничали, разсказывая никому неинтересныя подробности изъ своей жизни (ахъ, моя жизнь — романъ! Мн бы только встртить Гюи де-Мопассана!) смло, но захлебываясь, ныряли въ политику, надовшую всмъ, и точно новость, путая имена и партіи, повторяли содержаніе вчерашнихъ газетъ. О Россіи отзывались или слишкомъ минорно (Ah, nous sommes malheureus!) или въ несобранномъ мажор (vous savez, present nous avons trois et demi millions… soldats!), часто и то и другое вмст, рядомъ — по забывчивости. И при этомъ трусливо-самолюбивая оглядка: слушаютъ-ли меня? произвожу-ли я впечатлніе, что обо мн думаетъ вотъ тотъ интересный брюнетъ съ скучающимъ лицомъ? Французы учтиво давали имъ высказаться и затмъ снисходительно ршали ни къ селу ни къ городу.
— Oh, nos amis les russes — c’est sublime!
И отходили къ своимъ говорить гадости и цдить сквозь зубы неотразимые приговоры… Взвинченная и встрепанная трясогузка съ безпокойными глазами совалась къ каждому съ однмъ и тмъ-же: ‘nous sommes allis, а потому пора намъ понять другъ друга’ — но увы хоть она каждый годъ тормошилась, по всевозможнымъ водамъ, пила ихъ до отчаянія и даже съ смертельною опасностью для своего чахлаго и измученнаго тла, купалась до истощенія силъ, ей до сихъ поръ не случилось еще выйти замужъ. Теперь она второй годъ жила во Франціи, разсчитывая на франко-русскую дружбу! И она ей не помогла. Правда, наклюнулся было — оголтлый и полоумный отмтчикъ, голодавшій по 10 сантимовъ за строку въ маленькой и паршивой газет, но и тотъ, отъвшись и нагулявъ жирку на ея обдахъ и завтракахъ, прихватилъ малую толику у ея мамаши, безотвтной костромской коровы,— и благоразумно отошелъ прочь, сообразивъ, что въ приличной пар его теперь и къ трибун журналистовъ въ палат депутатовъ пропустятъ. Въ этомъ отел тоже оказался у отороплой и суматошной соотечественницы кавалеръ — но онъ долженъ былъ исчезнуть, не заплативъ счета, и она съ лихорадочною поспшностью озадачивала теперь маленькаго французика съ громадными встопорщенными усами и жадными глазами, у котораго даже подъ ложечкой засосало, когда она какъ будто случайно уронила: ‘знаете у насъ двадцать тысячъ дохода и домъ, и имніе, а я у мамы единственная дочь’.— Двадцать тысячъ франковъ?— переспросилъ французъ.— ‘Нтъ, рублей!’ Онъ нжно посмотрлъ на нее, почмокалъ губами, точно на нихъ попало сладкое и, собравъ пять пальцевъ вмст, послалъ ей воздушный поцлуй. Но и этотъ пока осторожно держался, въ сторон отъ нея. Только взялъ ея парижскій адресъ и предусмотрительно поручилъ нотаріусу собрать справки, ршивъ дйствовать впередъ, смотря по обстоятельствотъ, какія окажутся. Дв блдныя съ пылающими глазами испанки лниво колыхались въ креслахъ-качалкахъ и вмсто языка работали веромъ, не слушая ни своихъ, ни французовъ. Ихъ море утомляло — и он мечтали о розовой Хиральд на темносинемъ неб блой Севильи, о бо быковъ, о благоухающемъ дыханіи Гвадаиры и тихихъ напвахъ струнъ въ лунную андалузскую ночь подъ желзными мирадорами ихъ спаленъ. Самсонова тутъ еще не знали и потому онъ сидлъ одинъ, зорко, дловымъ взглядомъ высматривая окружавшихъ.
— Наконецъ-то! встртилъ онъ Ивана Николаевича.
— Надо-же было переодться!— съ непонятнымъ Льву Самойловичу раздраженіемъ отвтилъ Приглядовъ.— Я не лакей — не могу по первому зову… По колокольчику. Да если и лакей въ грязной рубашк явится, такъ хозяинъ его — по ше.
— Я ничего не говорю!— засмялся Самсоновъ.— Надоло ждать только. Здсь неудобно, пойдемъ на террасу. Она вдь подъ навсомъ, пожалуй и не жарко будетъ. Я велю туда подать все, что надо.
— Крушончикъ-бы. Ледку побольше, а чтобы отъ него ‘вдова’ не очень ужъ ослабла — финю туда рюмокъ пять и лимончика. Смягчился вдругъ художникъ.
— Ананаса? Кто-же съ лимономъ. Что у васъ за фантазія?.. Вс съ ананасомъ.
— Ну, вотъ, вы бы Левъ Самойловичъ цвтной капусты еще. Отъ ананаса одна сладость на язык и звонъ въ ушахъ. Опять-же умные люди говорятъ, что на ананасы озябшая кошка и та жалуется. Ни за что не войдетъ въ комнату, гд ананасы стоятъ. Такое умное животное.
Самсоновъ засмялся и позвонилъ…
Съ террасы видно было все тоже — сіяющее среди ослпительнаго голубого простора море. Начался отливъ и оно обнажило хаосъ черныхъ подводныхъ камней, изорванныхъ скалъ, точно изъденныхъ стальными зубами… Показалась смлая арка, пробитая волнами въ утес. Верхній сводъ ея такъ тонокъ, что странно даже, какъ на немъ умстились блыя чайки… Море подъ нимъ неугомонно стремится къ берегу и мыльной пною шипитъ на темныхъ рифахъ. Должно быть вдали проснулся втеръ. Лодку, которую еще недавно Иванъ Николаевичъ видлъ съ опущенными парусами,— теперь несло на югъ, она шла блою грудью впередъ, слегка наклонясь на бокъ. Серебристый слдъ за нею прихотливыми извивами таялъ на синев. Налво скалы въ полутонахъ мало-по-малу сливались, тонули, распускались въ неб… Лиловые оттнки слабли. Они держались еще въ трещинахъ и вымоинахъ, на припек камень точно подергивался золою. Пряный запахъ красныхъ цвтовъ на срой колючк струило къ террас, подъ которой невдомо какъ поднявшійся и уцлвшій въ губительномъ дыханіи океана неуклюжій кактусъ подставлялъ солнцу толстыя, зеленыя ладони.
— На меня удивительно дйствуетъ море — тихо проговорилъ Самсоновъ, особеннымъ, непривычнымъ ему тономъ, такъ что Приглядовъ озадаченно посмотрлъ на него и засвисталъ.— Удивительно дйствуетъ — и везд одинаково… У насъ въ Ораніенбаум — ужъ на что плохенькое: скотъ его пьетъ! И здсь. Подъ всми широтами — тоже самое. Смотришь въ него и точно открытая дорога передъ тобою. Широкая, свободная… Зоветъ: чего ты сидишь?.. Даль вся передъ тобою, а въ дали что-то неотразимо прекрасное, манящее, таинственное. Вы должны это понимать Иванъ Николаевичъ — вы художникъ — вдь. И отлично знаешь, что тамъ за нею, за этой дорогой, ничего новаго. Такіе-же берега, такіе же люди озабоченные, потные, такъ-же, высуня языкъ и оскаля зубы, съ утра до ночи мечутся… И счастья мало,— а все кажется: позади у насъ совсмъ не то, что впереди, настоящее, суть самая — тамъ, разгадка жизни, весь смыслъ великой проблемы бытія… И краски должны быть особыя за моремъ и природа другая… Смотришь, смотришь и сердце защемитъ.
— Вы стиховъ не писали, Левъ Самойловичъ? перебилъ его Приглядовъ.
— А что? покраснлъ Самсоновъ.
— Такъ. По вашему штилю сужу — писали.
— Можетъ быть и теперь пишу.
— Ну ужъ это позвольте… Съ мильонами да стихи!
— Чудакъ вы, Иванъ Николаевичъ!.. Ну, а еслибы вы вдругъ нашли мильонъ.
— Ей-Богу ни въ какую полицію не представишь бы его, потому — мильонъ кто можетъ потерять? подлецъ одинъ. Я о васъ не говорю — у васъ душа благородная, мрная даже душа, — вонъ вы и стихами, должно быть отъ изжоги, что-ли, балуетесь… А предположимъ Ротшильдъ потерялъ, да чтобы я этому Искаріоту вернулъ, меня посл этого надо бы на ярмаркахъ показывать: за входъ десять су — дти и солдаты платятъ половину.
— И чего вы только на себя клевещете. Чисто русская черта — рисоваться съ самой подлой стороны. Ну, наслдство что-ли?.. Получи вы состояніе вдь вы бы искусства не бросили?
— Я? искусства?— Даже приподнялся Приглядовъ и кулаки сжалъ.
— Ну да вы, понятно.
— Да разрази меня Богъ ежели-бы я до кисти мизинцемъ дотронулся. Охру-бы отъ индиго не отличилъ, вотъ какъ-бы я его не бросилъ. Сдлайте Опытъ — дайте мн мильонъ — я васъ сейчасъ въ поминанье запишу.
— Значитъ ваше дло ремесло для васъ, вы его не любите?
— Не ремесло,— а около того. Рукомесло! Любить? Любилъ, когда впроголодь жилъ. Вы знаете лучшія мои картины какія? Т, которыя я лавочнику Пустохлебову за фунтъ колбасы писалъ. Вотъ тогда я любилъ искусство… А теперь — измочалилась душа на немъ, на искусств этомъ. Будь оно!.. Да, что — надо правду говорить — усталъ я. Не творить усталъ какъ принято выражаться высокимъ слогомъ, не творить, нтъ, а съ вами господами-покупателями возиться. Вдь вы Спиридонова знаете? Совсмъ павіанъ, а передъ отъздомъ тоже совты мн: ‘Вы, говоритъ, господинъ Приглядовъ ужъ очень сухими красками злоупотребляете’. Каково? А господа критики? вдь передъ ними какъ надо: хвостъ въ кольцо,— на заднія лапы и морду благоговйно вверхъ. И внимай — глазомъ не моргни, пока они недоноски семимсячные ‘пиль’ теб не крикнутъ. Что-же вы думаете они больше этого павіана понимаютъ, дуроломы восемьдесятъ четвертой пробы съ сазиковскою эмалью! Ни вкусу, ни мозгу,— нахальство одно! А тоже учатъ, и попробуй сказать имъ со всей откровенностію — въ клочья изорвутъ и вы первый ничего у меня не купите.
— Я и безъ того не куплю.
— Это еще бабушка на двое сказала… Надостъ такъ, даромъ, деньги давать.
Самсоновъ засмялся.
— Чортъ васъ знаетъ, съ вашимъ добродушнымъ свинствомъ вы иной разъ противны, а всегда васъ жалко. Вамъ художникамъ что требуется, чтобы освободиться отъ богача? Вы вонъ все нуждаетесь до сихъ поръ въ меценатахъ, какъ во время оно ими питались и поэты. Выведись павіаны въ род Спиридонова — вдь вамъ лютой смертью помирать. Ничего другого. Вамъ Гутенбергъ необходимъ. Книга всмъ доступна и хорошій писатель всегда иметъ свою ‘публику’. Ему плевать и на критиковъ и на Спиридоновыхъ.
‘И на тебя, голубчикъ!’ — мысленно ввернулъ Иванъ Николаевичъ.
— Вамъ тоже нужна ‘публика’, а не ‘покровитель’, не коллекціонеръ. Разъ явится для васъ свой Гутенбергъ — другое дло. Будетъ открыто средство воспроизводить картину съ буквальною точностью, я не про богопротивныя олеографіи говорю, разъ найдется такой способъ и она станетъ доступна всмъ и вамъ никакого дла не окажется до павіановъ. А вы кстати знаете хорошо Спиридонова?
— Какъ покупателя только. Онъ вдь москвичъ.
— Экземпляръ!… На доск въ отеляхъ заграницей графомъ пишется.
— Еще-бы, всмъ дворянскимъ манерамъ обучился: пренсъ-пренсомъ! Только никакъ не можетъ отвыкнуть въ носу ковырять. Это при немъ какъ метрическое свидтельство осталось…
— Экій у васъ — злой языкъ, Иванъ Николаевичъ. Хотлъ-бы я знать какъ вы за-глаза меня аттестуете!
Приглядовъ никакъ не ожидалъ такого вопроса и смшался. Левъ Самойловичъ какъ разъ въ эту минуту пристально смотрлъ на него и, замтивъ его смущеніе, улыбнулся.
— Я о васъ всегда хорошо…
— Мн, правду сказать, ршительно все равно, что обо мн говорятъ. Поврьте, Иванъ Николаевичъ, истинно независимые люди — это мы. У меня никогда служебнаго честолюбія не было. Всякія отличія — ниже меня. Куда я не приду, я знаю — мн рады, потому что за мною золотой слдъ. Смотришь, что ни будь на водку отъ меня и очистится. Кто это мн говорилъ? да, вашъ товарищъ Епифановъ, пейзажистъ. ‘Объ васъ — Левъ Самойловичъ, плечомъ потрешься — анъ смотритъ въ карман лишняя тысячка и набжала’. Пріятно мн съ вами — я и вожусь, а до того павіаномъ вы меня за глаза или какъ еще тамъ въ зоологіи, зовете — мн все единственно.
— Много въ васъ презрнія къ людямъ.
— Да за что ихъ уважать, другъ мой?
— А хотя-бы за образъ и подобіе Божіе.
— Утратили они его, вотъ что. Ни образа, ни подобія.— Жадность одна лютая осталась… Мн это больше чмъ кому извстно. Ко мн если въ нов подходитъ человкъ,— я ужъ по глазамъ его вижу сколько онъ съ меня снять собирается. Онъ и о политик и о народномъ образованіи,— а я такъ и читаю у него въ мозгу: ‘дастъ или не дастъ’ — гвоздится. И вдь какъ! Начнетъ умиляться дйствіями, ну президента Карно что-ли — и даже до слезъ, а я хорошо вижу, что Карно тутъ не при чемъ, просто у него новый шансъ на получку объявился, а то вдругъ въ миноръ впадетъ — школы-де наши никуда не годятся, или Императоръ Вильгельмъ погибель всей Россіи задумалъ, а я между строкъ: ни до школъ ни до Вильгельма ему никакого дла, а такъ прикинулъ онъ, что на сей разъ я ему живой въ руки не дамся, ну и тоскуетъ. Ужаснымъ подлецомъ — людямъ въ моемъ положеніи — человкъ представляется. Вы знаете кого я уважаю… У меня на завод слпой мщанинъ есть Венедиктъ, большой философъ: ‘я говоритъ внутреннимъ зракомъ больше вижу чмъ вс вы вмст. Зла не замчаешь, а доброе и безъ глазъ ясно’. Ну такъ я хотлъ сдлать для него что нибудь. Спрашиваю ‘чего теб надо’. А онъ мн — ты говоритъ, Богъ? Нтъ не Богъ, я Левъ Самсоновъ. Ну, отвчаетъ и или своей дорогой, а я здсь на гноищ какъ Іовъ останусь. Солнца вдь ты мн вернуть не можешь, чуда не сдлаешь?— Нтъ не сдлаю.— А остального мн не надо!— Я теб чистую избу прикажу отвести, соблазняю его. А онъ на меня руками — уйди, уйди. Сюда на мусоръ ко мн собаки играть бгаютъ… А я собакъ вотъ какъ люблю! Въ чистую избу ихъ не заманишь. Скотина умная,— знаетъ, что въ чистой изб-то про нее полно припасено. Вотъ этого мщанина я уважаю.
— Значитъ хоть одинъ да нашелся?
— Да, только случись дйствительно чудо и прозри онъ — сейчасъ попытается съ меня снять что-нибудь. Это ужь такъ, душа моя.
— Вс мы свиньи… И вы не исключеніе, Левъ Самойловичъ. И у васъ щетинка дыбкомъ. Деньги-то вамъ откуда пришли?
— По наслдству.
— Ну сами не воровали, предки значитъ для васъ постарались. Прежде, поди, не съ одной тысячи двуногихъ овецъ шерстку для васъ стригли, или какъ вы выражаетесь, снимали. И вы снимаете. Чего вы таращитесь, разумется снимаете.
— Съ васъ, что-ли?
— Нтъ, не съ меня. У васъ рабочихъ-то поди тысячъ двадцать будетъ.
— И побол!
— Ну, вотъ видите, и побол! Вы имъ небось вдову Клико съ лимономъ на столъ не ставите — ‘выпей душечка крушончикъ’. Поди и квасу-то не всегда… По Біарицамъ ихъ не возите? Этотъ-то мщанинъ богоспасаемый, Венедиктъ вашъ, у чьей заводской печи зраки потерялъ? Э, да что говорить — одинъ Богъ безъ грха, а человкъ ужъ тмъ, что родился — согршилъ. Вс мы Богу виноваты и какъ предстанемъ на судъ, такъ еще неизвстно кому легче будетъ. Вы про верблюда и игольное ушко забыли. Поучительная притча для вашего брата. А мщанинъ этотъ правъ. И даже больше скажу — не только правъ, но и счастливъ по своему. Никого онъ не боится, ничего ему не надо — совсмъ уравновшенная тварь. Его гноище — это его независимость… А намъ всмъ чистую простыню да подушку давай!.. И клопа мы смерть не любимъ.
— Было еще одно существо…— Тихо точно самъ съ собою началъ Левъ Самойловичъ.— Я тогда съ отцемъ не ладилъ и прогналъ онъ меня отъ себя, жилъ я у дяди и весьма бдствовалъ.
— Вы-то бдствовали? Что вы называете ‘бдствіемъ’. Мильона нтъ въ карман,— а только сто тысячъ, по вашему нищета?
— Нтъ, ангелъ мой, по настоящему — голодалъ даже. Ну, такъ вотъ тогда и встртилъ я двушку… Уроки ей давалъ. Вы что на меня смотрите? По цлковому въ часъ съ Покрова на Мильонную бгалъ.Такой, какъ она я уже больше не видлъ. Богиня совсмъ. Выросла она заграницей — и русскій языкъ плохо знала. Ну семья ея, полуразоренная, вернулась въ Петербургъ и понадобилось ее учить. Ахъ какая была чудная… Такая и во, сн не приснится… Высокая, тоненькая… Только крыльевъ не было.
— Чего-же вы не женились?
— Ну, что объ этомъ!.. Счастье только издали. Призракъ… Давайте-ка еще крушонъ. Жарко вдь. Да и киснуть мн не хочется.
— И не къ лицу вамъ. Ишь у васъ оно какое… лакированное? Я съ васъ бога Одина готовъ писать — все у васъ для этого какъ слдуетъ: и глаза голубые, спокойные и борода — золотистая, французскіе парикмахеры такого цвта столько лтъ ищутъ. Найди — сейчасъ въ рантье и домикъ въ Сенъ-Жермен или Буживал и тогда хоть цлый день уди гужоновъ въ ближайшей луж, а вы вдругъ меланхолію на себя напускаете. Васъ-бы за ростъ въ любой гвардейскій полкъ — на правый флангъ — вторымъ или третьимъ. Это не то, что я теперь. Меня Богъ на склон лтъ обидлъ… Я въ ширину разползся… Батюшки! Должно быть сію минуту моя англичанка покажется!
— Какая англичанка?
— Увидите — сейчасъ маму и папу забудете,— королева великобританская и прочихъ странъ, народовъ и имперій повелительница. Это вотъ ея компанейская дама пожаловала — съ отрепаннымъ хвостомъ, точно ласточка изъ-подъ кошки! Держу пари, что она, не смотря на жару, фланелевую фуфайку на тощемъ тл носитъ… Ишь, тоже на террасу выползла. Природой любуется. А вонъ и та… Что вы?
Но Самсоновъ не отвчалъ ни слова. Онъ сидлъ блдный, не отводя загорвшихся глазъ отъ стройной блондинки, остановившейся у перилъ. Та очевидно не замчала и спокойно любовалась моремъ, медлительно свивавшимъ волны въ длинныя, во весь берегъ, блыя складки… Вдали короткія всплески пны взбрасывались надъ водою. Казалось, чьи-то кудрявыя, серебряныя головки приподнимаютъ синеву моря и изъ-подъ нея, шаловливо жмуря глаза, выглядываютъ на переполненное зноемъ и свтомъ небо…
Иванъ Николаевичъ еще разъ посмотрлъ на нее и на пріятеля и вдругъ поднялся, взялъ крюшонъ со стаканомъ и перенесъ его на другой столикъ.
— Куда вы?
— Мой другъ, я не даромъ шестьдесятъ, то-есть сорокъ восемь лтъ на свт пробилъ. Привтствую, благородный лордъ, завязку или развязку романа и какъ лишній — ухожу… Алевузанъ! какъ какъ говоритъ Спиридоновъ лакею. Только въ утшеніе себ не съ пустыми руками. Вамъ теперь не до крушона, а чтобы та, очевидно ваша знакомая, обратила на васъ божественныя очи, я беру этотъ уже совсмъ ненужный вамъ стаканъ и нечаянно роняю его на полъ.
Стаканъ съ трескомъ разсыпался въ дребезги.
Блондинка быстро обернулась и, увидавъ Льва Самойловича, вся точно залилась розовымъ, заревымъ отсвтомъ.

III.

— Левъ Самойловичъ! Неужели…— И она не кончила, глядя прямо въ глаза вставшему передъ нею и растерявшемуся Самсонову.— Вотъ не ожидала. хала сюда — думала никого знакомыхъ… Ршительно никого! Я вдь взрослою первый разъ заграницей… И вдругъ — не только знакомый, а старый, хорошій другъ.
Она говорила быстро-быстро, сама не отдавая себ отчета. Ей хотлось поскоре оправиться и не обнаружить смущенія, охватывавшаго ее подъ пристальнымъ взглядомъ этихъ упорныхъ голубыхъ глазъ. И голосъ ея — грудной, сильный и красивый, весь звучалъ искренностью. Слушая его, казалось — она бы и нарочно не могла солгать.
— Чего же вы молчите… Не рады мн?— грустно вырвалось у нея.
— Какъ вы это можете думать!
Онъ только сейчасъ замтилъ, что она протягивала руку. Наклонился и поцловалъ. Она было сдлала попытку отдернуть, но онъ еще на мгновеніе удержалъ ее въ своей.
— Ужь именно, вмшалась ‘компанейская дама’, какъ назвалъ ее Иванъ Николаевичъ. хали сюда какъ не необитаемый островъ. Наталья Григорьевна терпть не можетъ общества и заране радовалась: одн останемся, и вдругъ такая интересная встрча…
— Позвольте васъ познакомить, — прервала ее та.— Левъ Самойловичъ Самсоновъ, мой давнишній, давнишній другъ… Ахъ, какіе мы уже старые! Вы подумайте — десять лтъ назадъ.
— А меня-то вы не назвали?— обидлась ея спутница, вздвъ вверхъ круглый какъ пуговица носъ.
— Виновата… Анна Федоровна Рослякова.
— Вы вроятно моего папашу знали, — заторопилась она.— Онъ въ Пенз былъ губернаторомъ, когда я съ шифромъ Смольный кончила. Насъ тогда къ Императриц возили… Я двица, такъ что отецъ мой тоже Росляковъ былъ. Генералъ Росляковъ. Врно слышали?
— Не имлъ этого удовольствія.
— Странно, его министры помнятъ! По дорог сюда, около самаго Парижа, въ вагон я встртила князя Табунцева — онъ подъ начальствомъ моего папаши служилъ.
Иванъ Николаевичъ издали замтилъ, въ какое затруднительное положеніе ставитъ Льва Самойловича и Наталью Григорьевну ‘компанейская дама’ и подкатился на выручку.
— Представьте ужъ и меня…
Самсоновъ назвалъ его. Наталья Григорьевна удивленно повела на него глазами. Очевидно, она по картинамъ представляла себ Приглядова не такимъ. Зато Анна Федоровна разцвла.
— Господи! все знаменитости… Вотъ не думала, не гадала, чтобы мн такое счастье.
Приглядовъ чуть замтно подмигнулъ Самсонову и вдругъ обратился къ Росляковой:
— А вы врно очень природу любите?
— Ахъ, ужасно! Обожаю… Почему вы спросили?
— Вы такъ смотрли на море. Мы — художники сразу это замчаемъ. Отъ насъ не спрячешь. Если не устали — пойдемте, я васъ познакомлю съ этимъ берегомъ… Тутъ есть такія мстечки, для влюбленныхъ!— пустилъ онъ парфянскую стрлу, уводя двицу Рослякову.
Самсоновъ благодарно улыбнулся ему вслдъ. Анна Федоровна мелькомъ оглядла руки Ивана Николаевича и, не усмотрвъ на нихъ обручальнаго кольца, обрадовалась и повисла на его локт. Она пребывала вотъ уже тридцать четыре года въ безнадежномъ двств и каждый вечеръ, заплетя рденькія космы въ папильотки и ложась въ постель, молилась: ‘Господи Іисусе-Христе Сын Божій, молитвами Пречистыя Твоея Матери, преподобныхъ и богоносныхъ отецъ нашихъ и всхъ святыхъ, пошли мн, сирот круглой, жениха’.
— Я съ вашимъ именемъ знакома была еще тогда когда мой папаша въ Пенз губернаторомъ служилъ. Про васъ часто говорили. Мы ‘Ниву’ получали… Папаша ваш картинки очень любилъ.
— Какже, помню… Разъ я его на балу въ Зимнемъ дворц видлъ.
— Кого?
— Папашу вашего,— безбожно вралъ Приглядовъ.
Она было удивленно подняла брови, но вспомнивъ, что он наклейныя — во время остановилась.
— Меня Наталья Григорьевна пригласила съ собой хать… Я сначала колебалась, а потомъ думаю, что-жъ что ‘заграница’, — вс здятъ… и согласилась. Не я одна… По дорог изъ Парижа меня даже за испанку приняли… Я вдь шалунья!— кокетливо заглянула она ему въ глаза, хотя это слово никакъ не пристало къ ея гнилымъ зубамъ и старательно заштукатуреннымъ морщинамъ…
‘Вотъ погоди, — думалъ про себя Приглядовъ.— Я тебя изжарю на солнц. Себя не пожалю — да и теб достанется. Будешь ты у меня фланелевыя фуфайки носить, да толстымъ людямъ на локти вшаться.’
И дйствительно, сойдя съ террасы, такъ ее подвелъ подъ самый припекъ, что бдняг показалось, будто ее изъ раскаленной печи обдало всю. Она заежилась и всего боле обезпокоилась за судьбу своихъ бровей. Бда, если потъ выступитъ — сразу отлипнутъ — а тогда прощай возможность сдлаться мадамъ Приглядовой.
— Неужели здсь ни клочка тни…
— А разв жарко?— лицемрно изумился Иванъ Николаевичъ.— Что значитъ привычка. Я не чувствую. Скоро вотъ у тхъ скалъ будетъ тнь. Два часа теперь — пора ей показаться. Положимъ, по новости дла вамъ не легко. Вчера, — совралъ онъ, — у одной англичанки отъ жару все лицо пузырями покрылось, и представьте, только тутъ обнаружилось, что у нея, у бестіи, брови нарисованныя! Ловко она это длала, хотя-бы намъ, художникамъ, и то въ пору…
А самъ про себя думалъ:
‘Ну, Левъ Самойловичъ, дорого ты заплатишь за это повтореніе сцены Мефистофеля съ Мартой. Не даромъ — я топлюсь теперь на солнц. Чувствуй’…
— Скажите, вашъ другъ, мосье Самсоновъ, женатъ?
— Нтъ… ему нельзя жениться. Онъ обтъ далъ.
— Богу? сантиментально спросила она.
— Ну, кто-же Богу такіе обты даетъ… Тутъ дама есть. Такъ ей онъ.
Анна Федоровна кокетливо ударила его по рук.
— Какія гадости вы говорите! Шалунъ!
Она препротивно выговаривала ‘шалунъ, шалунья’. Они выходили у нее ‘салюнъ, салюнья’!
— У папаши служилъ чиновникъ особыхъ порученій, такъ бывало какъ онъ начнетъ посл обда анекдоты разсказывать, меня сейчасъ-же изъ-за стола къ себ выгоняли.
— А вы-бы у дверей подслушали?
— Что?..— ахнула она и остановилась.
— У дверей… Для чего-же замочныя скважины существуютъ? Именно — для этого. Такъ и въ руководствахъ по архитектур значится. Анекдоты знаете есть интересные. Одинъ, напримръ…
Но она съ ужасомъ зажала уши, но такъ, что если-бы Ивану Николаевичу вздумалось его разсказать — она-бы слова не пропустила.
— Разв можно такіе разговоры при двушкахъ.
— А вы не замужемъ?— какъ будто изумился Приглядовъ.
— Нтъ!
— Удивительно, гд глаза у нашей молодежи,— негодовалъ онъ.— Да этакую жену днемъ съ огнемъ искать нужно. Хорошъ и вашъ папаша. Еще пензенскій губернаторъ! Взялъ-бы да и приказалъ этому чиновнику по особымъ порученіямъ жениться на васъ, чтобы анекдотовъ впередъ не разсказывалъ. И сверхъ того, разв мало у него совтниковъ губернскаго правленія было? Въ цлой губерніи жениха не найти! Великолпны, нечего сказать наши молодые люди — счастія подъ носомъ не видятъ. И губернія тоже — не даромъ Пензой зовется! Вы говорите съ шифромъ кончили?
— Да, съ шифромъ, первою. Насъ во дворецъ потомъ возили.
— Ну, вотъ видите… А они такую невсту проморгали, съ шифромъ. Я-бы на вашемъ мст всеподданнінее прошеніе ахнулъ!
— О чемъ?
— О назначеніи жениха. Помилуйте, вы имете право… У васъ шифръ, о васъ должны позаботиться Не каждой съ шифромъ-то удается.
Она наклонилась и заглянула ему въ глаза: смется онъ, что-ли… Но у Ивана Николаевича лицо было каменное, а глаза ушли въ щелки. Онъ только фыркнулъ и еще быстре заработалъ коротенькими ножками.
— А разв можно по прошенію?— недоумвала она.
— Еще-бы. Не только можно, но и должно. Хотите я вамъ напишу — отсюда и пошлемъ. Сейчасъ по наряду или по альфавиту гвардейскаго офицера вамъ изъ холостыхъ, а приданое изъ казны… То есть знаете, Анна Федоровна, будь я, напримръ, этакъ лтъ на десять моложе, да чтобы я кому-нибудь уступилъ васъ. Не на такого дурака напали: съ зубами оторвалъ-бы.
— Что это вы старитесь, Вы совсмъ молодецъ еще… Млла она, припадая къ его локтю.
— Ну какъ,— добивалъ онъ ее, — какъ не старикъ! Помилуйте… Пятеро дтей — малъ-мала меньше и еще отъ жены сюрпризъ — пишетъ: шестого непремнно жди…
Анна Федоровна замерла-было, но вдругъ осторожно вынула руку у него изъ подъ локтя и сухо проговорила:
— Знаете, такъ жарко идти. Лучше врозь… У тхъ скалъ тнь — я тамъ сяду…
‘Что, съла!— думалъ про себя внутренно хохотавши! Иванъ Николаевичъ.— Погоди, я теб другую удочку закину, ты у меня сейчасъ на крюкъ попадешь… Я про тебя хорошую наживку придумалъ’.
— Да, ныншняя молодежь — не могу одобрить… Вотъ на-дняхъ я сюда брата жду. Этотъ не имъ чета. Онъ гораздо моложе меня…
Анна Федоровна опять вся заколыхалась и разцвла отъ одного проблеска надежды.
— Вашего брата?
— Да… Онъ васъ оцнитъ… У него вкусъ настоящій. Чтобы онъ да упустилъ такой лакомый кусочекъ… атандесъ, какъ говоритъ мой другъ Спиридоновъ — павіанъ тожъ… И притомъ, знаете, мой брата холостъ, какъ сорокъ тысячъ доминиканскихъ монаховъ. Вы, Анна Федоровна полюбите его? Онъ стоитъ васъ. Въ немъ одного росту два аршина восемь вершковъ. Грудь — ягновское колесо, плечи — домъ на каменномъ фундамент строй — удержутъ… ну, однимъ словомъ эрмитажная каріатида. Понимаете? Этотъ если облапитъ, такъ будьте спокойны — въ полное удовольствіе. Всякой двиц лестно… А у меня тутъ свой интересъ имется.
— Какой!— слабо отбивалась Рослякова.
— Онъ, знаете, немножко кутитъ, ну, а женится — остепенится. Вотъ только носъ у него…
— Что носъ?
— На двое!
— Какъ на двое?— остановилась та и безъ всякой осторожности заморгала глазами.
— Такъ. Турокъ ему ятаганомъ на войн вдоль, какъ бульдогу — удовольствіе это предоставилъ… Двустволка изъ носу вышла… Лефоше!
— Ахъ, это такъ поэтично… Раненый…
— Раненый-то раненый! только у него по этому случаю ноздри на небо въ розь смотрятъ…
Но тутъ судьба наказала безжалостнаго Ивана Николаевича. Неизвстно, до чего-бы онъ доврался, еслибъ песокъ спуска вдругъ не поддался подъ его тяжестью и онъ мягко шурша по склону берега не прохался на собственномъ живот ногами прямо въводу.
— Вы ушиблись!— взвизгнула Анна Федоровна.
— Нтъ, только вымокъ… Посидите здсь у бережка, а я побгу перемнить костюмъ. При двиц въ мокрыхъ инсепарабляхъ почему-то не принято быть. Смотрите-же, никуда не уходите. А то я такъ и не найду васъ. А мн еще много про брата надо вамъ разсказать. Мы съ вами впередъ условимся, какъ его, шельму, изловить да мертвымъ узломъ за шею…
— ‘Дождешься!— смялся онъ, спша въ отель… Торчи на солнц до второго пришествія… А я лягу. Разднусь, какъ гоголевскій Иванъ Никифоровичъ, прикроюсь только цломудріемъ и въ прохлад до обда такую высыпку задамъ… чертямъ тошно будетъ!’ Мимоходомъ онъ разсмотрлъ на терас Льва Самойловича съ Натальей Григорьевной. Она сидла, ничего не замчая и опустя голову. Самсоновъ что-то разсказывалъ ей.
— Тамъ Фаустъ съ Маргаритой, засмяся Приглядовъ.— А здсь вотъ подмоченный Мефистофель отъ Марты ноги уноситъ… Ахъ, хорошо, еслибы въ Атлантическомъ океан вдругъ нильскіе крокодилы объявились. Подплыло-бы этакое чудо-юдо, хамъ! и нтъ Марты!.. ‘Нтъ Агатона, нтъ моего друга…’ Къ общему удовольствію слопалъ-бы онъ двицу съ фуфайкой и съ розовыми надеждами на перемну судьбы и фамиліи… Много теб, рабъ Бойкій Іоаннъ, сегодня грховъ простится за штуку, какую ты выкинулъ съ нею… Только смотри, какъ-бы эта ‘два на скал’ не выцарапала теб глазъ вечеромъ. Вдь за обдомъ придется опять встртиться? Ну, да чертъ съ нею, придумаю что-нибудь… Ишь какъ ее солнышко подпаливаетъ. Еще, еще… Такъ ее… Голубчикъ, съ бочка, съ бочка пршкарь!.. Еще, еще! Ахъ, хорошо.
И онъ съ разбгу вскочилъ въ прохладныя сни.
— Ascenseur!— крикнулъ онъ швейцару, и. не безъ страху влзъ въ каютку подъемной машины.
Иванъ Николаевичъ, соображая собственную тяжесть, страсть боялся этого, но теперь онъ чувствовалъ невозможность всползти на ногахъ и все время пока клтка съ нимъ медленно подымалась, минуя одинъ этажъ за другимъ, Приглядовъ мысленно читалъ: ‘Помяни царя Давида и всю кротость его!’ Усмхающіяся горничныя изъ корридоровъ глядли на этого чудачливаго подмигивавшаго имъ толстяка. Какая-то американка, поровнявшаяся съ нимъ, когда тотъ тихо возносился на небеса у ея этажа, даже руками всплеснула и вскочила къ себ въ номеръ, не имя силъ одолть охватившаго ее хохота.
— Экія дуры,— резонно разсуждалъ Приглядовъ,— точно никогда мокрыхъ штановъ не видли. Скажите, чему обрадовались. Диво какое! Вотъ какъ разлетится дно этой клтки подо мною, такъ тогда изъ водевиля сейчасъ-же трагедія выйдетъ.
И у него голова закружилась, когда онъ представилъ себ высоту пятаго этажа, на который неизбжно плыла его подъемная машина. Онъ даже уперся руками въ ея стнки, но какъ разъ въ эту минуту ascenseur остановился, перила въ верхній корридоръ распахнулись и счастливаго Ивана Николаевича встртилъ расторопный Франсуа.
— Mon Dieu! Что это съ вами, monsieur?
— Да вотъ на вашемъ берегу чуть крокодилъ меня не унесъ въ воду, а вдь про крокодиловъ ни въ одномъ путеводител ни слова! Едва отбился…
Франсуа остался въ корридор съ разинутымъ ртомъ и разставленными руками…

IV.

Самсоновъ, какъ всталъ передъ Натальей Григорьевной — такъ и продолжалъ стоять, не отводя отъ ея обыкновенно блднаго, но теперь на минуту раскраснвшагося лица пристальнаго и печальнаго взгляда. Ему въ явь припомнилось то время, когда вс его мечты о счастіи были связаны съ нею. Она красной ниткой его жизнь пронизала и до сихъ поръ каждая черта ея, каждое слово, движеніе, Богъ знаетъ, какъ ему дороги и милы. Онъ точно хотлъ уловить, не измнилась-ли она хоть немного. Нтъ! Т-же холодные и гордые глаза. Именно холодные и гордые, хотя ему, одному ему, они мерцали добрымъ и ласковымъ свтомъ отзывчиваго чувства, ни разу не высказавшагося вполн, но все равно — и такъ ему понятнаго: Т-же губы, красивыя, но къ которымъ совсмъ не шолъ веселый смхъ. Да, Льву Самойловичу пожалуй и не пришлось еще ни разу слышать его отъ. этой странной женщины. И шея лебединая, стройная, такъ изящно переходившая въ строгія линія ея остававшейся двственною груди… Нсколько крупны руки — но и Наталья Григорьевна слишкомъ высока. Маленькія-бы не шли къ ней. И какъ держится! Вдь поди и не заботится и не думаетъ объ этомъ, а точно она королева, а онъ жалкій подданный, пришедшій о чемъ-то умолять ‘ея величество’… Таже манера, говоря, нсколько откидываться назадъ, будто для того, чтобы еще боле увеличить разстояніе между собою и всмъ остальнымъ міромъ. Онъ ее такъ и называлъ тогда — ‘царевна-недотрога’. Подъ лвымъ ухомъ у самой шеи была у нея крошечная родинка. Вотъ она… ‘все тамъ-же’! Мысленно заключилъ онъ, точно она могла передвинуться. Онъ вспомнилъ, какъ эта родинка дразнила его! смотритъ-смотритъ на нее бывало — и кажется ему, что это пятнышко дрожитъ, растетъ, кружится и съ страннымъ могуществомъ тянетъ его къ себ. Такъ-бы и припалъ къ нему губами, сухими отъ страсти и жажды, если-бы не строгіе срые глаза, глубоко читавшіе въ его сердц… Она и это прочла въ немъ, потому что подъ конецъ выходила къ нему, обернувъ шею кружевомъ. О, Господи! сколько счастливыхъ вечеровъ было! Для ея матери онъ представлялся тогда слишкомъ ничтожнымъ и ихъ оставляли вдвоемъ. Въ самомъ дл, какой-то учителишко, съ Покрова за рублевую бумажку бгаетъ на Милліонную. Неужели можно было унизиться до подозрній къ нему! О его надеждахъ она на знала… И онъ тмъ боле привязался къ Наталь Григорьевн, что она отличала между всми его, только его одного, даже не угадывая въ немъ будущаго богача. И та-же привычка у нея осталась просто одваться и не слдовать за модой. Вся въ черномъ, несмотря на день. Только чайныя розы въ волосахъ. И совсмъ не идетъ! Она еще кажется блдне отъ ихъ болзненныхъ лепестковъ.
— Ну, кончили экзаменъ?— неожиданно спросила его Наталья Григорьевна.
— Что? Какой экзаменъ?— точно сейчасъ очнулся онъ.
— Разумется. Я не знаю, какъ иначе и назвать… Поврили — все-ли у меня на мст… Я сильно измнилась!.. тихо замтила она.
— Не знаю, въ чемъ? Разв что выросли… Не физически, разумется…
— Я вдь никогда маленькою не была… дтства и не помню… Вроятно, оно слишкомъ быстро прошло, слда не оставило!
— Взглядъ у васъ строже… Еще чуточку усилить — презрительнымъ станетъ.
— И вы измнились. Покрупнли… Именно не потолстли… а раздались какъ-то. Вы всегда сильный были. Я слышала, вы теперь — одинъ изъ самыхъ богатыхъ людей у насъ. Тогда вы и не ожидали. По крайней мр я не знала.
— Я съ отцомъ въ ссор былъ… Я думалъ, что онъ оставитъ состояніе другимъ. Скоропостижно умеръ онъ…
— Сколько вы сдлать теперь можете! Помните наши мечты! У васъ теперь вс средства въ рукахъ… Могущество какое!
— Да… Только стараго Бога нтъ!
— Какъ это?
— Вы понимаете, о чемъ я говорю…
Она опять покраснла и подняла на него полные упрека глаза.
— Такъ это вы значитъ тогда для ‘своего Бога’ мечтали, а не для самаго дла?
— Да,— рзко подтвердилъ онъ.— Потому что я одинъ — ноль. А вдвоемъ мы были-бы силой. А теперь не стоитъ. Люди слишкомъ большіе подлецы, чтобы для нихъ хлопотать. Пусть все идетъ, какъ до насъ было. Пальцемъ я не шевельну… Сложись жизнь иначе — и я-бы другимъ былъ.
— Какой вы…
— Что какой… вы прежде, Наталья Григорьевна, не стснялись въ опредленія и приговорахъ.
— Я и теперь…— она прикусила губу и обдала его такимъ суровымъ взглядомъ, что Левъ Самойловичъ невольно потупился…— Какой вы жалкій человкъ… Не жалкій… Нтъ. Это я неправильно, спохватилась она… А несчастный, именно несчастный человкъ.
Что-то захолонуло въ сердц у Самсонова, горячей волною къ горлу приступило… Онъ задышалъ часто-часто…
— Да… Я дйствительно не изъ счастливыхъ… Хотя мн завидуютъ вс. Каждому хотлось-бы на моемъ мст побывать… Да… Не все по моему… Такою полосою жизнь пошла.
— У васъ и прежде было мало твердости въ характер.
— Не откуда взять ее… Пока я васъ слушалъ…
— Разв?
— А то нтъ… Неужто забыли? Коротка-же у васъ память, Наталья Григорьевна… Не только что… молился на васъ! страстно и неудержимо вырвалось у него. Онъ на время остановился, потому что она сдлала движеніе будто-бы для того, чтобы отойти отъ него.
— Нтъ помню…— отвернулась она къ морю и вся задумчивыми глазами ушла въ его голубую даль. Съ минуту длилось молчаніе…— Да… Я помню… Хорошее время! Если былъ въ жизни свтъ — такъ именно тогда. Только не надо, не надо объ этомъ… Слышите вы меня… Не надо… До васъ можетъ быть не дошло… Я замужемъ. Моя фамилія теперь Свтлинъ-Донецкая.
— Нтъ, мн писали изъ Петербурга. Я тогда въ Москву узжалъ… Скажите мн одно: счастливы вы, легко вамъ живется?
Она молчала… Казалось, все ея вниманіе было занято громадною волною, что побдоносно раскинувъ блый перистый гребень, шумя и все круче и круче выгибаясь, неслась могучая и грозная на песчаныя отмели берега.
— Хорошо вамъ?
— Да… разумется я счастлива,— не глядя на него, отвтила она.
— Это вы отвчаете старому другу или постороннему, Наталья Григорьевна?
— Зачмъ вы меня переспрашиваете?
Она, ужъ негодующая, обернулась къ нему и отошла назадъ. Но въ ея раздраженіи ему послышалось другое.
— Да… Вы всегда были горды, страшно горды… Это не мшало вамъ и врить и молиться… Именно горды. Я помню, какъ посл сцены съ матерью вы увряли, что любите друіъ друга и ей не могло въ голову придти оскорбить васъ… И вдь это до мелочей доходило: боязнь, что васъ другой, хотябы даже и не посторонній, пожалетъ… Вы не забыли, какъ обрзали тогда палецъ и сильно обрзали, а когда я кинулся къ вамъ, вы меня стали уврять, что вовсе не больно и въ доказательство ударили имъ о столъ… И въ обморокъ упали, потому что ужасно страдали тогда…
Она машинально подняла руку.
Левъ Самойловичъ печально улыбнулся.
— Вонъ и до сихъ поръ шрамъ… Такъ вамъ значитъ и теперь ничего не больно, все у васъ обстоитъ благополучно? Да?.. Эхъ, Наталья Григорьевна. Все то вы въ самую глубь загоняете… и страшно вамъ, что вдругъ кто-нибудь возьметъ да и заплачетъ надъ вами. Не даромъ васъ въ Петербург ‘блымъ ангеломъ’ зовутъ… Кому не въ домекъ, такъ и спокойны и безстрастны вы, какъ ангелъ…
— Я не дала вамъ права, Левъ Самойловичъ, разбираться въ моей душ.
— Нтъ, дали!— вспыхнулъ онъ.
— Когда, какое?!
— Вы хорошо забыли… А помните, тамъ у окна, на Милліонной… Снгъ падалъ. Скверная погода была… Я даже извощика по ту сторону улицы, заснувшаго въ саняхъ, какъ сейчасъ вижу. И платье на васъ было срое суконное, любимое ваше и рукой вы опирались о стну… Что вы мн говорили?.. ‘Я васъ за то, Левъ Самойловичъ, люблю: вы всегда скажете, что у васъ на сердц. А я не могу. Изъ меня надо желзными клещами тащить. Я такая’… И тогда-же вы меня разъ навсегда просили не скрывать, что я о васъ думаю… ничего не скрывать! Вы даже нсколько разъ повторяли говорите ‘все, все!’
Она слушала его опустя голову.
— И чего намъ въ прятки играть… Ужъ если на то пошло,— вы меня простите,— вдь я силенъ только по наружности. Я безхарактеренъ. А такіе какъ начнутъ, такъ точно подъ гору… и я замолчать не могу. Разв я не знаю, что такое вашъ султанъ? Видлъ его — удостоился! Шея не гнется на поклонъ отвтить, а голова пуста, какъ заброшенный погребъ. Совсмъ ничтожество. Геральдическій одуванчикъ.
— Левъ Самойловичъ… это мой мужъ.
— Да… да. О немъ-то я именно. Не изъ недостатка уваженія къ вамъ, Богъ свидтель!— Я всегда врилъ въ васъ, молился вамъ. Я-бы скорй вырвалъ языкъ, чмъ допустилъ его оскорбить васъ… Оскорбить!.. Да если-бы и хотлъ, разв я могу швырнуть грязью въ солнце? А вы были настоящее солнце, понимаете, единственное, всю мою жизнь согрвшее… Не уходите. Дайте, я сейчасъ кончу, недолго еще… Вдь я ничего не ищу отъ васъ, ни на что не надюсь. Я знаю, что вы недосягаемы для меня. Вдь вы не покупная. Цлою жизнью васъ не добудешь! Съ вашей гордостью вы себя добровольно въ тюрьм заморите, хоть вамъ двери открывай и на свободу зови. И если я говорю, такъ потому что… потому что не могу, не могу молчать. Да и вамъ именно я повторяю: не одинъ я несчастливъ — и вы тоже. Вы не можете не видть, что такое вашъ мужъ. Вы слишкомъ умны, чтобъ не понять этого. Вдь вашу мать онъ могъ обольстить, потому что она… эта женщина…
— Моя мать въ могил, Левъ Самойловичъ.
Онъ разомъ оскся. Взялся за голову, взглянулъ на нее помутившимися глазами.
— Простите меня,— тихо продолжалъ онъ.— Я слишкомъ много лишняго сказалъ. Давно ныло на душ… Больше это не повторится. Вы молчите? Вы сердитесь?
— Разв на то, что вы сказали, можно сердиться. Я знаю, вамъ тяжело и вы не хотли оскорбить меня… Пойдемте къ морю… только пожалуйста не туда, гд Анна Федоровна сидитъ.
— Хотите къ скаламъ… Вы жары не боитесь?
— Нтъ. Куда-нибудь. Посмотрите здсь, вонъ добродтельное англійское семейство съ своимъ пасторомъ давно обратило на насъ вниманіе. Еще подумаютъ, что мы ссоримся. А гуда налво, гд утесы въ море оборвались, далеко?
— Нтъ, въ полчаса тамъ будемъ. У васъ голова не кружится?
— Почему вы это спрашиваете?
— Высоко оттуда… Сверху…
— Попробую.
И не ожидая его, она пошла къ выходу съ террасы.
— И походка у васъ та-же — смлая, ршительная… Ни до кого вамъ дла нтъ.
— Разумется нтъ и прошу васъ помнить, если вы хотите, чтобы мы оставались друзьями,— подчеркнула она,— что и до меня тоже никому и никакого дла. До меня и до всего, что меня касается.
— Эхъ, Наталья Григорьевна… А еще… А еще христіанка… Помните, что на счетъ гордости сказано… Прижарятъ васъ на томъ свт за это. Смертный грхъ вдь,— уже шутилъ онъ, слдуя за нею.
— Это не гордость!
— Смиреніе, что-ли?
— И не смиреніе… а просто я сознаю, что мн ничьей жалости и ничьей помощи не надо… Я сильна, и сама справлюсь.
— Смотрите, не сломитесь.
Внизу ихъ обдало паревомъ. Къ тремъ часамъ стало еще жарче. Зной, какъ непосильное бремя, лежалъ надъ исходившею изморомъ землей. Даже крабы, выброшенные волнами на золотистый песокъ, зарывались наполовину въ него и лежали безъ движенія. Остроголовыя ‘экили’ забирались въ сырыя мста поглубже, оставленныя моремъ ракушки раскрылись, точно ихъ спекло этимъ безпощаднымъ солнцемъ.
— Пойдемте берегомъ по мокрому песку. Тамъ тверже, нога въ него не уходитъ.
Дйствительно, здсь они шли какъ по паркету. Только чуть замтныя каемки разбившихся волнъ послдними размоинами шипли у ихъ ногъ и, отхлынувъ назадъ, сливалась съ вновь набгавшими складками моря.
— Втру нтъ, а волны хоть-бы и въ бурю.
— Потому что и вчера и третьяго дня у насъ дйствительно была буря… Ну, теперь спаси Господи…
— Чего вы это…
— Молюсь, чтобъ небеса помогли намъ Анну Федоровну, губернаторскую дочь, благополучно миновать. Ишь она на пути… Замтила-замтила насъ… Къ намъ идетъ… О, пропади ты со всми твоими шифрами.
— Вы не видли Приглядова, онъ просилъ меня подождать его?
— Ну, и ждите. Онъ вдь обидчивый. Вы его не знаете. Сейчасъ должно быть явится.
— Онъ тутъ поскользнулся… И вымокъ.
— Значитъ переодвается.
Анна Федоровна послушно отправилась жариться на солнце, въ то самое время, какъ Иванъ Николаевичъ, въ костюм классической невинности, раскинувшись на постел, сладко похрапывалъ и снилось ему, что стоитъ онъ у берега и видитъ, какъ Франсуа въ лодк везетъ Рослякову топить на глубокомъ мст.
— Камень ей на шею, да потяжеле!..— бредилъ Приглядовъ…— А то выплыветъ…
— Не безпокойтесь, monsieur, разъ я за что берусь — исполняю добросовстно… Я надюсь на хорошій pour boire, потому что я прежде всего честный человкъ — отвчалъ ему откуда-то, изъ голубой дали океана, исполнительный Франсуа прижимая руку къ сердцу.

V.

— Какъ хорошо!— тихо проговорила Наталья Григорьевна, опускаясь на круглый выступъ утеса.
Онъ вислъ надъ моремъ. Свтлинъ-Донецкой казалось, что она чудомъ удержалась въ воздух и подъ нею нтъ никакой опоры. Далеко внизу волны разбивались объ изъденныя ими скалы, взмыливаясь, опрокидывались на нихъ зеленоватыми массами и на мгновеніе покрывали ихъ такъ, что Самсонову чудилось будто его утесъ не стоитъ на мст, а то же опускается въ воду. Шумъ воды заглушалъ все. Левъ Самойловичъ едва различалъ голосъ Натальи Григорьевны. Грохоталъ прибой, шуршали по жесткому и изорванному дну сдвинутые имъ каменья, глухо гудло въ глубокомъ грот, жадно раскрывшемъ чудовищную пасть, шипла остававшаяся отъ волны до волны во впадинахъ и трещинахъ пна, орали чайки, выхватывая съ гребня взмоинъ мелкую рыбу, поднятую моремъ. Какъ ни высоко сидли Самсоновъ съ Донецкой — зачастую въ лица имъ летли свжія брызги. Пахло океаномъ. Соль осаждалась на волосахъ и плать. Вонъ кипучій бшенный валъ вскинулъ и злобно ударилъ о камни громадную полосу свернувшейся и спутавшейся водоросли съ тысячами запутавшихся въ нее рыбокъ и улитокъ, съ студенистыми медузами, таявшими отъ пристальнаго взгляда солнца, съ морскими звздами и мелкими раками. Только отхлынулъ этотъ — налетлъ другой и еще ближе къ утесу подвинулъ темно-зеленую живую массу. Третій ее разбилъ и разбросалъ по острымъ выступамъ камня и не усплъ отойти, какъ изъ всхъ щелей и скважинъ, изъ незамтныхъ сверху убжищъ кинулись на добычу безчисленные крабы, показались громадные клешни омаровъ и разная хищная мелкота набросилась на трепетавшую тысячами существованій водоросль. Сверху Наталь Григорьевн видна была самая муть то обнажавшагося, то прятавшагося подъ воду рифа. Отъ него далеко въ океанъ уходили все ниже и ниже припадавшіе ко дну зловщіе камни.
— У васъ голова не кружится?— заботливо спросилъ ее Ловъ Самойловичъ.
— Нтъ… Не знаю… Совсмъ новое ощущеніе… И хорошо, и жутко.
— Я-бы вамъ посовтовалъ все-таки отодвинуться.
— Я не маленькая. И притомъ не нервная… Можете за меня не безпокоиться. Со мною ничего на случится… Разсказывайте вы теперь… Или лучше нтъ. Давайте пока молчать. Помните, какъ мы съ вами, случалось, цлые вечера сидимъ вдвоемъ и ни слова. И свчъ не зажигаемъ!..
— Въ душ свтло было…
Она пропустила это безъ отвта.
— Я часто думала о васъ. Гд вы, что съ вами… точно ниточкой мы привязаны другъ къ другу. Куда вы ни узжали,— ниточка вытягивается, вытягивается, все тоньше и тоньше, а не рвется! И никому ее не видать… Она и до сихъ поръ цла!.. Иной разъ мн кажется, что весь міръ, какъ телеграфными проводами, перепутанъ такими ниточками и бгутъ по нимъ желанія, предчувствія, мечты, безотчетныя откровенія… Вдь собственно говоря, что такое разлука… пространство… время… Вдь ни пространства, ни времени нтъ… Это только условія, безъ которыхъ нашъ умъ ничего себ представить не можетъ…
— Вы говорите, часто вспоминали обо мн. А отчего вы не отвтили на мое письмо?..
Она быстро обернулась къ нему.
— Явно переписываться съ вами я не могла, а тайно не хотла… Я не люблю и никогда не любила краденнаго, Левъ Самойловичъ. И потомъ, что-же мн было отвчать? Я уже Свтлинъ-Донецкой звалась. Нтъ, знаете, давайте лучше молчать, вдь право ни до чего добраго мы не договоримся…
Ему казалось, что она уже забыла о немъ, заглядвшись на океанъ, по которому одна за другой неслись неугомонные гребни. И она дйствительно смотрла туда, только не ихъ видла передъ собою… Она какъ-то обмолвилась, что не помнитъ своего дтства. У нея и въ правду его не было… Сейчасъ, сію минуту ея взглядъ уходилъ въ полузадытыя были прошлаго. Изъ его холоднаго тумана выступало передъ нею не по лтамъ серьезное личико двочки, разряженной такъ, что ей нельзя было и поиграть какъ слдуетъ. Впрочемъ, ее такъ выдерживали, что это ей пожалуй и не пришло-бы въ голову. Матери ея некогда было возиться съ нею. Отецъ! Но онъ былъ такъ важенъ, такъ занятъ, что когда сроглазая и кудрявая малютка подходила къ его колну, онъ только чуть дотрагивался выхоленною большою блой рукою до ея головки и спрашивалъ,
— Кушала сегодня?
— Да…— тихо отвчала она, начиная уже отъ одного тона этого голоса зябнуть всею своей бдною дтскою душою.
— Животикъ не болитъ?
— Нтъ.
— Ну ступай, Богъ съ тобою. И онъ показывалъ ей на дверь большимъ пальцемъ, на которомъ по странной привычк онъ носилъ перстень съ крупнымъ отдланнымъ брилліантами изумрудомъ. Не потому-ли она и до сихъ поръ ненавидла и боялась изумрудовъ. Ее точно захолаживали они.
И она уходила съ той-же неудовлетворенною жаждою ласки въ душ, съ несознанною еще печалью, немножко пристыженная и молчаливая. Разв это дтство, разв она была ребенкомъ? Мать — та постоянно жила заграницей и когда увозила ее туда на воды или въ Парижъ — Наташ являлся окружавшій ее міръ еще боле непонятнымъ, чужимъ, холоднымъ, непривтнымъ. Мать была молода и красива — у нея шла своя жизнь, не имвшая ничего общаго съ тревожнымъ и недоумвающимъ взглядомъ большихъ срыхъ глазъ ея двочки. Он встрчалисъ утромъ, когда гувернантка приводила малютку. По вечерамъ, мать, узжая куда-то, наклонялась надъ ея кроваткой, обдавала ее запахомъ крпкихъ духовъ, и осторожно, чтобы не испортить прически и не смять платья, цловала ея лобикъ холодными губами. У малютки отъ этой ласки никогда и ничто не шевелилось въ сердц. Привязалась-бы къ гувернантк — но ихъ очень часто мняли. Почему — Наталья Григорьевна не хотла даже думать. Разъ она случайно услышала, какъ ихъ горничная разсказывала другой:
— А нашу англичанку сегодня разсчитали! Только семь мсяцевъ и пожила…
— За что?
— Ни за что… Барыня въ Россію возвращаются къ мужу… А гувернантка то чего только не видала здсь… Тоже вдь за языкъ не привяжешь. Все выложитъ.
Наталья Григорьевна помнитъ, какъ она ночью плакала тогда въ кроватк. Что-то обидное, ей самой непонятное оскорбленіе почувствовала она въ маленькомъ сердчишк, но если бы ее спросили о чемъ, она по совсти не могла-бы отвтить. Когда къ нимъ собирались гости, ее выводили къ нимъ такую хорошенькую, нарядную — что до нея страшно было дотронуться: какъ-бы не смять. Поэтому ее никто не цловалъ. А ей порой страстно, по дтски страстно хотлось ласки. Она хорошо помнила, какъ разъ, играя въ Люксамбургскомъ Саду въ Париж, набжала на всклоченнаго, плотнаго и потнаго, сильнаго рабочаго, загорлаго, съ прелестными и откровенными голубыми глазами… Мигъ и она очутилась въ его желзныхъ рукахъ.
— Tien, comme elle est gentille… Bonjour ma petite. Bonjour mimi! Bonjour, mignone!
И онъ сочно и крпко разцловалъ ее въ об щеки. Она долго помнила это. Ей вдругъ стало такъ тепло и весело. Гувернантка, хотла было вытереть ея лицо, но она капризно отбилась отъ нея и потомъ часто ходила гулять въ ту же аллею — пристально глядя въ ея глубь — не покажется-ли въ ней тотъ-же добродушный голіафъ, съ руками, твердыми какъ кузнечный молотъ, и глазами, что съумли заглянуть ей прямо въ ея дтское сердце… У нея даже зародился планъ — найти ‘ce monsieur’ и попросить взять его къ себ… Бдная двочка, она вскор посл того, отогртая случайною лаской чужого ей человка, кинулась какъ-то къ матери, но та грубо оттолкнула ее, такъ что Наташа ушиблась головой о столъ и въ оцпенніи услышала:
— Какія манеры! Кто тебя научилъ этому? Посмотри, ты смяла мн кружева… Иди къ себ и не смй показываться мн на глаза до завтра.
И гувернантк ея досталось такъ, что та приходила къ ней нарочно, чтобы ее ‘gronder pour les desagremants’, которыя она за нее вытерпла. Наташа посл этого сжалась и сдлалась застнчива. Еще помнитъ она — другую свтлую и радостную минуту. Уже въ Петербургъ къ нимъ пріхала изъ деревни тетка ея — Надежда Сергевна Таранецкая. Она свжестью лсныхъ ландышей, весеннимъ тепломъ пахнула на застуженнаго ребенка. Но надъ наивною провинціалкой вс смялись кругомъ и сама она, понявъ это, скоро вернулась домой!.. Наташа забыла ее, а если и не забыла, то появленіе тетки ей казалось какимъ-то сномъ. Застнчивость ея съ лтами перешла въ другое чувство, которое люди, знавшіе ее, называли гордостью… Только сама Наталья Григорьевна хорошо понимала, что это вовсе не гордость. Никто вдь не видлъ, какъ она въ долгія безсонныя ночи широко открывъ глаза, неподвижно всматривалась ими въ окружавшій ее мракъ, допрашивалась у него разршенія тысячи мучившихъ ее загадокъ и, безсильная понять ихъ — плакала. Страшны дтскія, безпричинныя, повидимому, слезы — на всю жизнь он кладутъ свои слды. Ничмъ ихъ не вытравишь. Десятки лтъ счастья не заставятъ забыть одну такую ночь, и горе тмъ, кто вызываетъ печаль въ ясной, невинной и безсильной душ малютки. Лучше отсохнуть холодной рук — которая сожметъ сердце ребенка въ хрупкой груди и не дастъ ему радостно забиться на встрчу Божьему солнцу… Такому злу нтъ оправданія, нтъ прощенія!..
Да, вовсе не безконечную синь океана видитъ Наталья Григорьевна сейчасъ передъ собою. Она смотритъ туда и ей чудятся высокія липы какого-то сада. Гд было, она даже припомнить не можетъ: у себя дома, или заграницей? Высокія, высокія липы съ тысячами птицъ, возившихся въ ихъ гущин, у черныхъ какъ большія мохнатыя шапки гнздъ, прохладная тнь кругомъ, массы дтей, игравшихъ подъ нею… Одна только маленькая двочка не принимала участія въ этомъ… Царевна-недотрога! ‘У — хмурая… Ты хочешь быть злою вдьмой…’ А царевна-недотрога или будущая вдьма, забьется за кустикъ и оттуда жадно-жадно смотритъ, какъ крохотная козявка набжитъ на свою бдно одтую мать и хохочетъ-заливается, пока та ей цлуетъ глазки, личико: замусленное личико, запачканныя ручки… И все замчаетъ ‘царевна-недотрога’: и какъ та этй.мы ручками шаловливо хватаетъ мать за губы, и какъ ножками болтаетъ, притворяясь, что ей надоло у той на колняхъ и какъ, по-дтски кокетничая, она отворачиваетъ смющуюся мордашку отъ радостныхъ ласкъ, отъ милыхъ поцлуевъ. Смотритъ-смотритъ ‘будущая вдьма’ и по ея щекамъ катятся слезы… Слезы, впрочемъ, не долго показывались у нея. Скоро она перестала плакать — закостенла. Теперь-бы иной разъ и рада, все-бы легче стало, да источники этихъ слезъ изсякли и больше ужъ не показывались…
Бдная, бдная Наташа!..
И такой-же берегъ ей помнится. Гд тогда купалась ея мать? Имени она не знаетъ. Но также — громадныя, неугомонныя волны (она никакъ не могла ршить откуда он берутся), неслись на скалы и разбивались о нихъ облаками брызгъ и пны. Она бывало крошка-крошкой одна ходитъ по берегу… И страшно ей становилось передъ грознымъ моремъ, въ виду ужасныхъ утесовъ, такъ непривтливо хмурившихся на нее, маленькую и слабенькую… Теперь она не знаетъ этого страха, у нея въ душ бьются такія же волны, ропщетъ и бсится безграничный океанъ страданія, неудовлетворенной любви, несбывшихся надеждъ, оскорбленной вры, всего, чмъ ее встртила и подарила жизнь… Ахъ, отчего какая-нибудь оперенная блою пною волна, не набжала на нее тогда, не захватила ее въ мягкія и безжалостныя объятія и не унесла далеко-далеко. Туда, куда заходитъ солнце и откуда кром солнца никто назадъ не появляется!.. Можетъ быть было-бы лучше… Гораздо лучше всей этой жизни… И для нея, и для другихъ!.. Также злилось и тогда море… И также былъ жестокъ и твердъ камень, о который разбивались волны. Только жестче и тверже были сердца близкихъ ей людей… Бдная, бдная, Наташа!
Солнце уже замтно опустилось къ западу. Оттуда подымался втеръ и съ другой стороны гналъ новыя волны на встрчу прежнимъ… Его не чувствовали еще на берегу, но онъ уже видимо крпчалъ, потому что сталкивающіеся валы вскидывалусь посреди океана тучами брызгъ и пны, точно изъ недосягаемыхъ глубинъ вдругъ подымались и схватывались какія-то чудовища. Должно быть изъ Бордо въ Испанію шелъ пароходъ — онъ то взбгалъ на упругія валы, то ложась на бокъ стремглавъ падалъ внизъ между ними, исчезая съ мачтами за ихъ темнозелеными стнами, чтобы тотчасъ-же опять взлетть на хребетъ новой, выросшей подъ нимъ водяной горы… Волны, встрчаясь, кутали его въ безчисленныя кружевныя складки пны, изъ которыхъ онъ выплывалъ такой-же черный и грязный, какимъ былъ до встрчи съ этимъ блымъ облакомъ… Едва-едва на его палуб виднлись люди.
— Счастливые… вырвалось у Натальи Григорьевны.
Левъ Самойловичъ ее понялъ сразу.
— Издали вс кажутся счастливыми… Вамъ случалось прозжать ночью по незнакомому городу?..
— Да. А что?
— Вы всматривались мимоздомъ въ освщенныя окна? Кажется, что тамъ особеннаго? По середин круглаго стола горитъ плохенькая лампа подъ обожженнымъ абажуромъ, люди мерещутся около, дти. Изрдка стройный женскій силуетъ къ окну подойдетъ. И васъ вдругъ такъ потянетъ, такъ потянетъ, туда!.. Къ чужому счастью!.. А войдите — никакого не окажется. Обычныя мщанскія будни? Еще пожалуй на настоящее горе наткнешься. Счастье — призракъ. Онъ только издали дразнитъ. Попробуйте схватить — ваши руки воздухъ обнимутъ… Есть оно — для дураковъ. Воображаютъ, что счастливы, и не видятъ обмана… Гордые люди тоже,— скользнулъ онъ по ней печальными глазами,— гордые люди и себя и другихъ стараются уврить въ своемъ счастьи, только они отъ этого не длаются счастливыми. Помните когда-то наши мечты?.. А что-же сбылось изъ нихъ… Я вотъ свтъ хотлъ перестроить. Направьте этотъ океанъ противъ втра, что гонитъ его волны… Да и лично… Вдь это фраза, что каждый иметъ право быть счастливымъ… Право-то есть, да возможности нтъ… Вонъ — матросъ на берегу… Видите его — заснулъ, и безъ того красный носъ свой солнцу подставилъ. Разв онъ не иметъ права быть адмираломъ, однако адмиралъ не онъ, а Жерве! И мы съ вами также имемъ право быть счастливыми. А по настоящему то, когда мы были всего счастливе? когда именно еще ожидали этого счастья…
Она чуть-чуть коснулась пальцами его руки…
— Вы меня хотите спросить о чемъ-то?..
— Да, если вы позволите…
— Странная фраза… Ее то я не ожидалъ отъ васъ.
— Вы, другъ мой… Какъ странно называть васъ другомъ посл десятилтней разлуки. А вдь точно все это еще вчера было!.. Вы, другъ мой, говорите, тоже обманулись въ людяхъ и жизни… Я правду вамъ сказала, что не обманулась въ людяхъ. Отъ нихъ я вдь ничего не ждала. Не въ чемъ было и обманываться… А вы… вы несчастливы?..
— Да, тихо проговорилъ онъ.— Здсь — показалъ онъ на грудь — здсь все упало. Ни къ чему не тянетъ, ничего не хочется… Такъ — все равно. Вы сами замтили — вожу за собой пустйшаго шута Приглядова, который меня ненавидитъ, потому что я насквозь понялъ его скверную душонку, а я его… терплю только, и позволяю себя обирать… Можетъ быть онъ даже меня дуракомъ считаетъ. Никакихъ интересовъ, понимаете ли — никакихъ. Сначала я пробовалъ… на все кидался… Но… Или это проклятіе на насъ, на богатыхъ людяхъ — не понимаю: только на однихъ мошенниковъ попадалъ. И чмъ краснорчиве — тмъ подле. Всего было… И говорить не хочется. Я не сразу вдь ошкурлъ!
— Что?
— Простите. Вырвалось. Съ Приглядовымъ по человчески забудешь разговоривать… Вы знаете, если бы я раззорился — я бы романъ написалъ, Я бы нарисовалъ богача съ самыми великодушными стремленіями… И вся трагедія его жизни — въ томъ именно, что ни одного порядочнаго человка ему не встртилось.
— Вина ваша, Левъ Самойловичъ.
— Это какъ?
— Такъ. Вы ждали, чтобы они къ вамъ пришли, а нужно было вамъ отыскать ихъ… Хорошіе люди не побгутъ къ вамъ. Ихъ надо добыть, найти…
— Можетъ быть… Вы всегда были умне меня. Можетъ быть…
— Я впрочемъ не о томъ васъ спросила… Мн хотлось знать… Любили вы?..
— Наталья Григорьевна, вы лучше всего сами знаете…
— Я не про то, не про старое,— отвернула она отъ него покраснвшее лицо.— Я не про дтское ваше увлеченіе.
— И вамъ не стыдно?..
— Ну, хорошо… Не про ту любовь говорю. Была въ вашей жизни женщина?
— Вы исповди хотите?
Она подняла на него строгіе глаза и пристально всмотрлась въ его лицо.
— А разв вамъ трудно исповдываться мн..
— Именно вамъ… Своему брату — такому-же толстокожему — не трудно, а вамъ дло другое…
— О, я снисходительный духовникъ… Я заране все вамъ прощаю и разршаю…
— Монахомъ не жилъ. Да оно и смшно-бы…
— Я не про то, Левъ Самойловичъ. Поймите мой вопросъ, была ли въ вашей жизни женщина?..
Онъ потупился… Попробовалъ ногтемъ крпокъ ли камень и сломалъ ноготь…
— Все говорить?..
— Если говорить, такъ все… Только помните,— спохватилась она,— взамнъ вашей я своей откровенности вамъ не общаю, по крайней мр теперь…
— Пожалуй… Можетъ быть мн же легче станетъ… И я какъ-нибудь разберусь во всей этой чепух кругомъ… Да-съ… только отведите отъ меня ваши глаза. Ужъ очень въ нихъ суровости много… У кающагося отъ нихъ языкъ къ гортани прилипнетъ. Да-съ, Наталья Григорьевна, была женщина и Скажу вамъ — такой экземпляръ, за который любой нашъ романистъ дорого-бы далъ, чтобы только съемочку съ нее сдлать… Это — не женщина, а… Позвольте по-Приглядовски — ‘подлецъ-баба’. Вотъ это что… Завязалась такая въ моей жизни…
— Вы любили ее?.. Можетъ быть любите?
— И не любилъ никогда, и не люблю… А теперь въ особенности…
— Какъ-же иначе это могло случиться?
— Вы, женщины, многаго не понимаете… Завязалась да и только. Какъ заноза сидитъ въ пальц. Разв ее — занозу любишь? А вдь носишь! И вдь насквозь я ее вижу. То-есть какъ насквозь?.. Не то, что она думаетъ, а что она завтра подумаетъ — знаю… Вс ея минусы — чернымъ по блому передо мною, ни въ одномъ не ошибусь. Вся ея подлая душонка — точно на ладони у меня подъ носомъ полыхается… А каждый разъ, встрчаясь съ нею, я поддавался какому-то странному обаянію… Я не знаю, чорту-ли она себя продала что-ли, только она что хотла, то со мною и длала. Отойдетъ — кром презрнія ничего къ ней не чувствую, думать о ней — такъ морская болзнь привязывается. На письма ея — не отвчаю, потому что противно перо въ руки взять… Ну — а объявится — и сейчасъ же точно заколдуетъ. И голова у меня кругомъ, и чадъ какой-то, и все въ глазахъ вертится и міръ въ туманъ уходитъ, а изъ тумана этого — она одна дьявольскими глазами меня нижетъ!..
— Порча… Неужели и теперь то же самое?
— Ну, теперь — нтъ. Теперь я Бога увидлъ. Теперь очарованіе съ меня снято. Я другой человкъ… Пусть-ка — попробуетъ… Теперь — я…
— Странные характеры… Больные…— задумчиво проговорила она.
— Васъ не оскорбляетъ моя откровенность?
— Не знаю… Я еще не дала себ отчета… Что она, должно быть очень хороша собою?
— Представьте не знаю… То-есть лтъ десять тому назадъ наврное была хороша… Нжности много въ ней… Чисто женственной… Она издали оболакиваетъ. И незамтно, такъ что сразу дурешь… А теперь… И должно быть мажется… Я вамъ говорю — и душа и тло все притворное, все чужое… Какъ маскарадный костюмъ у швейки — напрокатъ для клубнаго вечера взяты… Все-все… Не въ самомдлишное…
— Тогда я ничего не понимаю.
— А я, вы-думаете, понимаю что-нибудь?.. Если-бы вы не боялись руки замарать въ такой грязи, я-бы васъ попросилъ разобраться… Только это не любовь… Я всю жизнь любилъ и люблю одну женщину… Это навожденіе. Меня отчитывать надо… Если-бы от. Іоаннъ Кронштадтскій въ подобныя дла входилъ, я-бы сейчасъ къ нему. Теперь, впрочемъ, не надо. Теперь я вылченъ… Васъ увидлъ.
— На долго-ли?
— Что на долго-ли?
— На долго-ли вы выздоровли?
— Думаю, навсегда…
— Не казалось-ли вамъ на первыхъ порахъ, прежде чмъ вы поддались этому очарованію, будто вы мстите кому-нибудь?..
И она виновато посмотрла на него.
— Знаете, Наталья Григорьевна, я въ нашемъ психологическомъ обществ — членъ… то-есть деньги плачу — на журналъ. Только я вамъ скажу, что вс они вмст взятые профессіональные психологи — ослиное стадо въ сравненіи съ вами!
— И притомъ вы ужасно слабохарактерны… Это у васъ всегда было. Орлиныя мечты… а крылья… вы не обижайтесь, крылья воробьиныя. Въ этомъ отношеніи вы совсмъ не измнились, мой другъ.
— Не такимъ-бы и былъ — сложись моя жизнь иначе.
— Стыдитесь, Левъ Самойловичъ, я женщина — а не скажу подобной фразы. Чего вамъ не хватаетъ? Посмотрите на себя въ зеркало — богатырь былинный.
— Да вы вспомните: вс эти ‘былинные богатыри’ — съ вашей сестрой — тряпками оказывались.
— И притомъ у васъ въ рукахъ такая сила, такое страшное богатство, а вы съ Приглядовыми да съ этою… возитесь. Вдь вы, дйствительно могли-бы цлымъ поколніямъ счастье дать, на пустомъ мст, Богъ знаетъ, что сдлать… А вы сами въ какое-то пустое мсто обратились. Не то человкъ, не то пятно… Не сердитесь и оставьте ваши пальцы въ поко. Если-бы вы не были мн дороги — я-бы вамъ этого ни за что не сказала!..
Онъ наклонился и поцловалъ ей руку.
— И будетъ. Теперь о чемъ-нибудь другомъ давайте. А то совсмъ раскиснешь съ вами. Я это время пріучилась въ рукахъ себя держать. Какъ хорошо и свжо становится… Чудеснымъ втромъ съ моря повяло.
— Здсь всегда такъ подъ вечеръ: цлый день точно въ жаровн сидишь, а какъ солнце къ горизонту — сейчасъ прохлада оттуда.
На гребни волнъ ложились золотистые отсвты. Срыя скалы обдавало желтыми тонами, трещины ихъ и провалы густою синью намтились, зато небо поблднло и море тоже…
— Какъ красиво все: и эти утесы, и эта глубь… Посмотрите, какъ широко волна отъ волны… Плывучія долины между ними… И на дн ихъ узоры сброшенной пны. Точно парча… Серебромъ по синему отливу… Что вы продолжаете стихи писать?
— Рдко… Самому смшно… Какой я поэтъ.
— Почему?
— А вы забыли, что Левъ Толстой одному такому отвтилъ…
— Что? Не забыла, а не знаю.
— Охота вамъ, говоритъ, по канату ходить, когда прямо по земл можно.
— Неудачное сравненіе. Посл этого пвцу скажутъ: охота вамъ пть, когда все это словами можно выразить и гораздо легче и проще…
— Представьте,— вдругъ обиженно раздалось за ними.— Приглядова до сихъ поръ нтъ.
Какъ это ни странно, но Анн Федоровн они оба обрадовались. Музыка ихъ разговора дошла до мста, когда необходимъ диссонансь. Левъ Самойловичъ всталъ, очищая мсто… Рослякова величественно кивнула ему головой…
— Я удивляюсь вашему другу… Это даже невжество. Вдь я битыхъ три часа просидла одна. У меня отъ солнца голова болитъ…
— Я не знаю, что съ нимъ. Можетъ быть его Кондрашка хватилъ. Непремнно, что-нибудь да случилось…
Въ гостинниц, позади, зазвонили въ большой колоколъ.
— Пора одваться къ обду. Это первое предостереженіе. По второму англичанки сходятъ декольте и manches-courtes въ салоны, а по третьему какъ гуси — стадомъ въ столовую… И пасторъ съ молитвенникомъ непремнно впереди. А молодежь во фракахъ или смокингахъ.
Дамы поднялись.
— Жаль уходить!— оглянулась Наталья Григорьевна,— такая чудная прохлада.
Простившись, Самсоновъ быстро взбжалъ къ Ивану Николаевичу.
— Экая фараонова корова!— отплюнулся Левъ Самойловичъ и брызнулъ на Приглядовское чрево водой.
Иванъ Николаевичъ мгновенно очутился на ногахъ.
— Что вы сдлали съ Анной Федоровной Росляковой!..
— А разв она не утонула?— со сна горестно воскликнулъ Приглядовъ, протирая глаза.
— Нтъ…— удивился Самсоновъ.
— Ну, я такъ и зналъ, что Франсуа забудетъ привязать камень на шею! Экая каналья… Какъ я ему съ берега кричалъ…

VI.

Прохладный вечеръ былъ нжонъ и покоенъ. Угомонившіяся волны ласкались къ облитымъ луннымъ свтомъ скаламъ. Въ складкахъ моря загоралось что-то блднымъ, фосфорическимъ, отраженнымъ огнемъ. Пряный и сильный подъ жаромъ полудня запахъ красныхъ цвтовъ сталъ тонокъ и легокъ, какъ тонко и легко было едва замтное дыханіе втерка, пролетавшаго надъ океаномъ. Наталью Григорьевну точно потянуло прочь съ террасы, гд вс т-же француженки, но уже въ вечернихъ костюмахъ стрекотали съ скучавшими по парижскимъ бульварамъ накрахмаленными молодыми людьми въ смокингахъ. Ей хотлось тишины и безлюдья. Она оглянулась. Левъ Самойловичъ посл обда исчезъ… Анна Федоровна помирилась съ Иваномъ Николаевичемъ, сославшимся на обморокъ отъ легкаго солнечнаго удара, и теперь занимала художника, откровенно звавшаго ей въ лицо. Замтивъ, что Наталья Григорьевна направляется къ выходу на берегъ, она подошла къ ней.
— Я вамъ нужна?
— Нтъ… Я къ морю… Мн даже хотлось-бы одной остаться.
Рослякова мигомъ вернулась къ Приглядову.
Песокъ слегка хрустлъ подъ ногами Свтлинъ-Донецкой… Скалы направо и налво подъ мечтательнымъ и обманчивымъ сіяніемъ мсяца принимали причудливыя очертанія… Одинъ утесъ, тонкій и прямой — казался колонною уходившею въ небо, другой около точно гигантскими ступенями сказочнаго храма, падалъ въ воду… Набгавшія тихія волны на этихъ ступеняхъ мгновенно загорались голубоватымъ свтомъ и снова гасли, сливаясь съ другими позади. Наталья Григорьевна, нжась, подставляла лицо счастливому дыханію южной ночи. Ей такъ пріятна была ласка океана, безмолвный привтъ еще не знакомаго ей края. Гд-то далеко-далеко, затерявшійся, мелькалъ огонекъ на носу рыбачьей лодки. Онъ то подымался надъ моремъ и длинный золотой слдъ его зигзагомъ ложился на пригибавшіяся волны, то пропадалъ за ними и тогда весь просторъ кругомъ былъ торжественно безлюденъ, мистически таинствененъ… Донецкая опять почувствовала себя такою маленькою и слабою лицомъ къ лицу съ этою мощью, страшною даже въ поко, въ сонливомъ колыханіи бездонныхъ водъ. Ей казалось, что океанъ только притаился, ждетъ чего то, чтобы подняться къ небу блозелеными стнами, обрушиться на нее и вмст съ песчинками и раковинами отмелей унести ее за собою. Она даже схватилась за выступъ утеса, но тотчасъ-же отдернула локоть. Тамъ, въ выбоин еще стояла заброшенная приливомъ влага и Наталья Григорьевна почувствовала какъ она просочилась ей до тла. Это небо и ночью было все также сине. Въ яркомъ блеск мсяца — едва-едва осмливались рдкія звзды да и т мерцали робко, точно жмурились передъ ревнивымъ взоромъ ночной царицы. Что-то шевельнулось у самыхъ ногъ. Донецкая нагнулась — большой крабъ бочкомъ, отражая воображаемаго врага острыми жесткими клешнями, отбгалъ отъ нея. Она наклонилась, схватила его за плоское тло. Но онъ, сдвинувъ клешни, сильно уперся ими въ пальцы ей и, мгновеннымъ движеніемъ выскользнувъ изъ нихъ, шлепнулся о песокъ и еще быстре побжалъ къ вод. Немного подале выброшенная моремъ медуза умирала, печально блдня на лунномъ свт… Извилистая кайма раковинъ черныхъ и блыхъ осталась на отмели отъ прибоя… Наталья Григорьевна тихо, опираясь зонтикомъ въ разщелины еще влажнаго камня взошла на утесъ — туда, гд она сегодня сидла съ Львомъ Самойловичемъ — и заглядлась въ безконечность, открывавшуюся передъ нею… Да, Самсоновъ правъ — туда тянетъ… Тамъ, кажется ей, стоитъ и манитъ и дразнить ее призракъ несбыточнаго счастья, по которому такъ болла душа. Оно еще никогда ей не давалось въ руки. Всякій разъ она только хватала воздухъ, думая, что уже держитъ его въ рукахъ… Вся ея мечтательность, воспитанная долгими годами одиночества и тишины, полудтской застнчивости и гордости обманутаго въ своихъ розовыхъ надеждахъ сердца проснулась въ ней въ эту минуту. Она опустилась на холодный камень, протянувъ ноги такъ, что он въ высот повисли надъ моремъ — и уже не видла ни этой ночи, ни этого океана. Или если и видла, то какъ рамку, которую, и съ открытыми глазами, любуясь картиною, не замчаешь вовсе. Сначала она еще слушала волны и даже мысль ея работала: на что ихъ шумъ похожъ? Отыскивала въ его ропот родственное съ говоромъ далекихъ лсныхъ вершинъ. Но т спокойне, въ нихъ нтъ, шороха передвигающихся по мокрому песку каменьевъ, шопотъ лса сплошне, нтъ ритмической цезуры волнъ, нтъ тихой жалобы пны, уходящей въ песокъ, умирающей въ немъ… Нтъ глухихъ негодующихъ откликовъ утеса, которому море не даетъ покоя, тысячелтія нанося ему ударъ за ударомъ и безжалостно долбя его старое крпкое тло. Будто вод нужно пробиться къ какому-то узнику, заключенному въ самыя ндра его, въ тсную каменную темницу. А потомъ шумъ океана — убаюкалъ ее однообразною успокаивающей музыкою… И онъ пропалъ и Наталья Григорьевна ничего не слышала, кром того, что говорило и пло въ ней самой… Счастье — призракъ, да, разумется, призракъ, только вдь и этотъ призракъ иногда воплощается въ живые и реальные образы. Разв она не знала многихъ, которые не только казались, но и были счастливы. И не одни ‘дураки’, какъ окрестилъ Левъ Самойловичъ… Почему же они оба несчастливы: и она и онъ. Какому жадному богу брошена въ жертву ихъ небольшая доля радости, общей радости, потому что, она это знаетъ, онъ любилъ ее… А она и до сихъ поръ его любитъ, она самой себ въ этомъ не сознается въ другое время, но это такъ. Любитъ, любитъ и любитъ, на зло всему враждебному, прошедшему громадною полосою жизни. Какому жадному богу принесли они свое счастье? Ради чего они отказались отъ него и пошли разными путями къ одной и той же скук, къ разочарованію, къ вчной лихорадк неоправдывающихся ожиданій, такъ ознобившей ея душу, что теперь ей кажется: ничто въ мір не могло-бы отогрть ее. А ей хорошо было-бы съ нимъ. Она тысячу разъ готова повторить это прямо въ лицо спокойной и холодной ночи, въ которой казалось воплотилось все ея тусклое безразсвтное прошлое. И не только сама была-бы счастлива, она и любимому человку дала-бы ту же радость, ту же полноту жизни… Ея улыбка отразилась-бы въ его лиц и вдвоемъ объ руку они доврчиво прошли-бы по всему этому міру иллюзій и перевоплощающихся Богъ всть для чего образовъ. Богъ всть для чего! Нтъ, вдвоемъ они нашли-бы смыслъ въ нихъ и не одинъ смыслъ только. Какъ кругъ по вод ихъ счастье расходилось-бы шире и шире, захватывая все большія области жизни. Они-бы работали не на себя однихъ. Съ ея врою и силою, съ его средствами, съ его безплоднымъ теперь могуществомъ чего-бы они ни сдлали? Вдь если во всемъ есть смыслъ и предопредленіе, почему же эта слпая судьба — которая въ то же время гораздо зряче стоокой, но глупой случайности,— почему она не соединила ихъ, а разбросала такъ далеко, такъ невозможно далеко — въ разныя стороны другъ отъ друга? Вдь если-бы Донецкой не вздумалось отдышаться отъ петербургской скуки и перехать сюда — десятки лтъ прошли-бы еще, они-бы оба состарились, но не встртились — они, которымъ только и есть дорогого въ этомъ громадномъ и безжалостномъ мір, что она для него, и — онъ для нея… дорогого… да! Но неужели она его дйствительно такъ любитъ до сихъ поръ? Вдь еще сегодня утромъ она даже не думала о немъ, не вспоминала его… Нсколько часовъ назадъ онъ былъ для нея совсмъ чужимъ. Ихъ общее прошлое, чистое, цломудренное, отошло куда-то, запало въ такую даль, что она думала, будто совсмъ утратила дорогу къ нему, какъ утрачивается и заростаетъ тропинка къ одинокой и забытой могил, куда уже никто не приходитъ ни плакать, ни молиться… И стоило ей увидть его, чтобы сразу со страшною, съ трагическою ясностью понять, что это прошлое никуда и никогда не отходило отъ нея, что если оно и могила, то это могила именно въ ея сердц, что все съ тхъ поръ случившееся, десять и долгихъ, и глупыхъ, и скучныхъ, и блдныхъ лтъ съ ихъ глупыми и скучными, и блдными безсмысленными днями, часами, минутами — точно провалилось въ какую-то бездну, разсялось въ воздух, утреннимъ туманомъ.. Что настоящей дйствительностью для нея только и является: старая, милая, трогательная быль — и нежданное сегодня съ негаданною встрчей… Да, разумется, она любитъ Самсонова! Она и не переставала его любить!.. Что ее заставило тогда уступить матери?.. Можетъ быть если-бы онъ не’.ухалъ и не оставилъ ее одну — она-бы не поддалась… Не ея вина во всякомъ случа. Онъ былъ бденъ и за нее испугался, а она не боялась. О, не этимъ можно было сбить ее съ пути. И зачмъ искать причинъ, почему это случилось такъ или иначе. Жизнь безъ этихъ причинъ складывается. Жизнь ихъ не знаетъ. Такъ нужно было каменщику: выбросить одинъ кирпичъ и на его мсто положить другой. Сколько кирпичъ не разсуждай — а онъ будетъ тамъ гд его поставятъ… Въ силу чего она стала бы бороться? Сказала-бы матери: ‘я люблю Льва Самойловича’. Она бы ей только засмялась въ отвтъ. Странная любовь, когда онъ, струсивъ за нее, Богъ знаетъ гд, а она одна. Потомъ раззореніе, тысячи непріятностей… А тотъ другой пришелъ… Пришелъ какъ разъ во время… И ничего унизительнаго онъ ей не предлагалъ. ‘Вы сдлаетесь моей женою только тогда, когда полюбите меня!’
— А если этого никогда не случится?
О, она хорошо помнитъ: онъ даже ни минуты не колебался и отвтилъ ей:
— Значитъ вы никогда не будете моей женою… Мы останемся на всю жизнь добрыми товарищами.
Для нея замужество было только переходомъ изъ одной квартиры въ другую — ни больше ни меньше. Она не любила его. Ну, а мать она любила, даже спасая ее цною всей своей жизни? Она ему нужна — его дламъ, его отношеніямъ, его обществу. Ея красота сдвинула вокругъ мужа еще тсне его друзей. Ея гордость придала ему то значеніе, какого самъ бы онъ никогда не пріобрлъ. Это было не свадьбой, не бракомъ, а просто договоромъ… Разумется Левъ Самойловичъ не знаетъ,— а вдь она только по паспорту замужняя. Она не торговала собою и до сихъ поръ осталась двушкою. Она бы не пожертвовала ничему на свт своей личностью — и когда мужъ разыгрывая роль влюбленнаго, хотлъ воспользоваться своими правами — она тогда же поняла, что скоре бы убила себя, чмъ отдалась ему… Заставить женщину полюбить — можно побдивъ сначала ея гордость. Не ему — ничтожному и жалкому человку было сдлать это. Онъ хотлъ быть равнымъ ей — забывъ что именно въ любви нтъ равенства. Или подчини женщину или, сознавъ ея превосходство,— подчинись ей. Или дай ея гордости справедливое удовлетвореніе, терпи рабство передъ нею или заставь ее сломиться отъ осязательныхъ преимуществъ твоего генія, твоихъ способностей, силы, значенія. Пусть она узнаетъ, что выше, лучше сильне тебя нтъ никого кругомъ и она найдетъ счастье — отдавъ теб и волю и сердце и разумъ! Чмъ такимъ могъ-бы взять ее онъ, — послдній отпрыскъ нкогда великаго рода, онъ, вс доказательства котораго на право занять въ мір извстное положеніе не въ немъ, а въ тхъ, которые жили давно, ране его и оставили ему только пыльные документы, да привиллегію носить высоко пустую и ни къ чему негодную голову… Теперь она спокойна… Онъ ей чужой, совсмъ чужой. Говорятъ, у него на сторон есть другая семья. Ее мало интересуетъ это. Она свято блюдетъ свои обязательства. Она иметъ право смотрть людямъ въ глаза, даже наше клеветническое, отравленное безпричинною злобой общество, не признающее чистыхъ людей, какъ червякъ зарывающееся въ падаль, и оно не сметъ ничего сказать о ней… Разумется Наталья Григорьевна должна была поэтому явиться выродкомъ. ‘Мраморная красавица’, ‘безкрылый ангелъ’, для однихъ, ‘бездушная кукла’, для другихъ, что хотите только не человкъ. Она не знала сдлокъ съ совстью, она не понимала уступокъ… Супругъ ея потомъ въ наивной ограниченности даже радовался, когда о немъ говорили: Вы знаете, это мужъ Свтлинъ-Донецкой. Не онъ былъ носителемъ этой знаменитой фамиліи, а она. Онъ же былъ только ея мужемъ… Ему довольно этого, что-же, — не ей, не его жен оставалось открыть ему глаза на всю странность его положенія!
Да, десять безцвтныхъ лтъ! Ни одного выпуклаго образа въ это время, ни одного дня, отъ воспоминанія о которомъ сильне забилось бы сердце или кровь прилила къ лицу… Какъ она могла прожить? А впереди еще нсколько такихъ десятковъ лтъ… Если ея замужество все таки было ошибкой, разумется ошибкой,— такъ не ожидаетъ ли ее именно теперь — расплата?.. Посл сегодняшняго дня останется ли она такой же холодной, спокойной, равнодушной, какъ до сихъ поръ. Положимъ она хорошо владетъ собою… Не даромъ она ‘безкрылый ангелъ’… Но что будетъ въ ея душ? Она до сихъ поръ не знала этого разлада. Она только сейчасъ, оставшись одна на скал, среди таинственнаго полумрака и холоднаго простора впервые почувствовала въ сердц ноющую боль. Неужели она такъ и останется въ груди, и завтра съ разсвтомъ не уйдетъ прочь?.. Да… разумется Наталья Григорьевна никогда не переставала любить Льва Самойловича! Сегодня, сидя съ нимъ, здсь рядомъ, она едва совладала съ собой!.. Ей такъ хотлось положить голову на его широкое и сильное плечо. И забыться! взять у десятилтнихъ будень хоть этотъ мгновенный праздникъ… А когда она нечаянно коснулась его руки пальцами, и онъ удержалъ ихъ на минуту, сколько надо ей было силы вырвать ихъ, не у него,— онъ чуть пожималъ ихъ, а у себя самой. Она чувствовала въ ту минуту, что именно у себя отнимаетъ его руку и ей было больно, и жалко, и жутко… Да если бы она поддалась этой слабости, если-бы!.. Ее называли гордой. Слава Богу что такъ. Ея гордость теперь сослужила ей большую службу. Ей не въ чемъ упрекнуть себя. Она не сдлала ничего дурного она побдила себя, какъ ей это не стоило дорого!.. А въ ту минуту когда онъ каялся, когда онъ казался и не только казался, но и былъ такимъ несчастнымъ, разбитымъ, какъ ей хотлось приласкать его! Вдь если-бы она только положила ему на голову руку — такъ онъ бы себя въ раю почувствовалъ… Отчего она не сдлала этого? Вдь это была бы только милостыня нищему?.. Но она боялась прежде всего самую себя… Чмъ бы все это кончилось? Она слишкомъ цльный человкъ и вполовину ничего длать не привыкла, да и не могла…
Какая-то птица, тяжело размахивая темными крыльями, казавшимися въ сумрак еще больше, чмъ он были,— пролетла у самаго ея лица. Неподвижная Наталья Григорьевна, врно представилась ей частью скалы, на которой сидла. Свтлинъ-Донецкая на себ ощутила движеніе воздуха отъ этихъ крыльевъ и очнулась… Кругомъ торжественно безмолствовала въ мистической неподвижности чудная, вся осіянная ночь. Бездонное небо и неоглядный океанъ и среди нихъ она одна на своемъ камн, затерянная, забытая. Ей чудилось, что между этими двумя безпредльностями она несется въ какую-то третью, еще боле великую, страшную и загадочную… Она слышала говоръ волнъ внизу, но ей мерещилось, что она сама теперь стремится надъ этими волнами, и что это не он ропщутъ и жалуются, а воздухъ шумитъ, разрзываемый ею въ быстромъ полет… Сладко-сладко начинала кружиться у нея голова, а въ сердц росло ожиданіе чего-то, что должно было случиться сейчасъ, сію минуту. Ожиданіе и жуткость и, какъ отголосокъ чего-то далекаго, странная, безотчетная, безпричинная печаль…
— Я вамъ не помшаю?
Это было такъ внезапно, что она разомъ очутилась на ногахъ и вся блдная, безмолвно смотрла въ лицо Самсонову.
— Я испугалъ васъ, Наталья Григорьевна?
Она дотронулась до лба и принудила себя улыбнуться.
— Вы не призракъ, Левъ Самойловичъ?..
— Нтъ!— засмялся онъ, я собственной своей персоной.— Гулялъ по берегу, меня и потянуло сюда, гд мы сидли днемъ.
— А мн кажется, что я спала… Какъ-то все слилось въ одинъ туманъ. Точно миражъ.
— Спали? И сны видли! Хорошіе или дурные.
— И т и другіе…— уже оправлялась она, забирая себя въ руки, по ея любимому выраженію.
— Вы не скоро еще собираетесь домой?
Она оглянулась. Въ сумрак — отель точно громадное чудовище грузно лежалъ на темномъ берегу и сотнями огненныхъ глазъ смотрлъ на нее.
— Нтъ, нтъ… Тамъ душно и скучно.
— Вы мн позволите рядомъ? Тутъ кажется есть мстечко для меня?
Она на минуту поколебалась. Ей хотлось попросить его уйти и оставить ее одну. Но потомъ она вдругъ отвтила, неожиданно для самой себя, коротко и рзко:
— Оставайтесь.
И сама сла холодная и молчаливая, хотя сердце нжно-нжно замирало въ груди, а въ голов тихо и ласково шептала все та-же мысль:
‘За десять-то лтъ скучныхъ будней не взять одного короткаго праздника!’
— Оставайтесь!— повелительно повторила она, хотя онъ уже сидлъ рядомъ и недоумвая смотрлъ на нее. Левъ Самойловичъ не понималъ, что съ нею длается и не зналъ, радоваться-ли ему или нтъ…

VII.

Огонекъ какъ Наталь Григорьевн казалось,— на лодк, посреди океана, давно потухъ. И самая лодка вдругъ обратилась во что-то, чего она никакъ не могла разобрать сразу. Только когда рыбаки были ужъ близко отъ берега Свтлинъ-Донецкая поняла, что они поставили парусъ. Вдали онъ сливался съ морскою пною, теперь добравшись до отмели, они его сняли и вытащили лодку на песокъ. Когда съ громкимъ и счастливымъ говоромъ не даромъ поработавшихъ людей, они ушли, унося въ корзинахъ рыбу, лодка одна осталась, какъ большое животное, умершее и выброшенное океаномъ на землю. Вода дальше и дальше отходила отъ берега. Отливъ еще не кончился и теперь пологіе и острые языки отмелей въ серебрянной оправ пны все длинне и длинне росли въ пространство передъ сливавшимися въ одну массу скалами. Только подъ утесомъ, гд сидла она съ Самсоновымъ, было глубже и вода еще колыхалась здсь, тускло и измнчиво поблескивая подъ луною. Колыхалась, вскидывалась изрдка на первыя ступени дикаго камня и съ тихимъ шипніемъ сбгала съ нихъ.
— Теперь можно далеко уйти въ океанъ… Часа два съ половиною еще будетъ продолжаться отливъ.
— Какъ уйти въ океанъ?
— Такъ, по обнажившемуся дну… Тамъ, гд песокъ — отлично. Какъ по паркету. Я доходилъ, видите вонъ отдльный камень торчитъ?
— Да. Теперь только замтила. Гд онъ былъ днемъ?
— Во время прилива — его не замтно, онъ подъ водою. Туда верста будетъ… Оттуда ясны огни Біарицца и маяки Байоны.
— Вы не устали?— спросила она.
— Я?— удивился Самсоновъ.— Я не знаю, что значитъ ‘устать’.
— Я тоже недурно хожу. Да если и утомлюсь — не бда. Даже полезно — немного умаяться. Лучше заснешь потомъ.
— Вы такая безстрастная, я думаю, васъ ничто не заставитъ дурно спать.
— Думаете? Напрасно… Впрочемъ, да… у меня нервы крпкіе. Вы проводите меня туда…
— Какъ хотите. Мн и здсь хорошо съ вами.
— Еще-бы!— вырвалось у нея,— То есть я не то хотла сказать.
Разумется она не могла-бы передать ему, что роилось теперь у нея въ памяти и вообрааеніи. Тамъ, на длинномъ язык земли посреди океана — она хоть немного освжитъ голову, горвшую здсь. Сверхъ того, ей казалось, что на этой скал наполняя все кругомъ теплымъ одурманивающимъ ароматомъ роятся ея недавнія мечты, желанія, въ которыхъ она-бы никогда не призналась ему, Самсонову. Оставаясь въ неподвижномъ, пропитанномъ ими воздух, пользуясь короткимъ праздникомъ посл долгихъ будней — можно было-бы забыться… Цломудренная и чистая, она все-таки знала къ чему-бы могла повести такая минута. Днемъ горячій взглядъ Льва Самойловича точно оставлялъ на ея лиц слды его мысленныхъ поцлуевъ — и, вернувшись къ себ, она безсознательно вытерлась одеколономъ, а за обдомъ не разъ дотрогивалась рукою до щекъ на которыхъ что-то точно саднило. Теперь она ршительно встала и пошла внизъ… На одномъ изъ выступовъ утеса она не удержалась и нога ея поскользнулась. Здсь въ приливъ стоитъ вода и на стнк скалы держался влажный зеленый налетъ. Донецкая чуть не упала, но Левъ Самойловичъ подхватилъ ее на руки. Онъ удержалъ ее на нихъ больше чмъ слдовало. Она забыла только что грозившую ей опасность. Ее всю обдало жаромъ, такъ что она даже крикнула. Хорошо, что Самсоновъ приписалъ это испугу и сталъ ее успокоивать. Она не противорчила ему, только скоре постаралась избавиться отъ него и уже увренно и быстро сошла и побжала по отмели. Ей хотлось сильнымъ движеніемъ и усталью привести себя въ порядокъ, угомонить всколыхнувшіяся и еще не сознанныя желанія. Левъ Самойловичъ догналъ ее… Влажный и поэтому твердый песокъ чуть чуть поддавался подъ ними. Здсь хорошо было идти. Только изрдка попадались выброшенныя моремъ большія раковины, на которыхъ невольно отъ непривычки подвертывались ноги Натальи Григорьевны. Она тяжело дыша, пошла тише… Кое-гд въ низинахъ стояла чуть замтная вода… Свтлинъ-Донецкая не обходила ее — и ступала прямо. ‘Вы простудитесь!’ предупредилъ ее Самсонова, Она только засмялась. Легкій холодокъ отъ влаги, охватывая ея ноги — освжалъ ее. Она даже нсколько разъ останавливалась на минуту въ этой вод… Здсь уже все кругомъ было полно проникающими, запахомъ океана, въ которомъ сливаются и тонкія испаренія соленой воды и незамтный странный ароматъ прячущихся въ таинственныхъ глубинахъ и только одною бурею отрываемыхъ, порослей… Скоро впрочемъ песокъ кончился, передъ Натальей Григорьевной далеко въ царство волнъ ловилась каменная дорога рифовъ, слегка выглаженныхъ моремъ {Всякому кто жилъ у океана извстно на сколько обнажается дно его во время отлива. Можно уйти за нсколько верстъ отъ берега и въ Анед, Арроманш, Трувил устраиваются такимъ образомъ цлыя экскурсіи. Это не помшало одному изъ нашихъ критиковъ посмяться надъ разсказанною сценой. Изучая море на Гороховой — онъ разумется не могъ не воспользоватся случаемъ обнаружить глубокое знакомство съ Атлантическими берегами. Прогулка ‘по дну океана’ показалась ему чмъ то въ род сцены изъ фантастическихъ романовъ Жюль-Верна. Совтую ему раскрыть любой курсъ географіи. ‘Мы тоже знаемъ и видимъ природу!’ восклицаетъ онъ. Гд? Въ Коломяг или Парголов? Жалкіе, слпые кроты!}.
— Ну, теперь надо быть осторожне!— Предупредилъ ее Левъ Самойловичъ.
— Посмотрите — какъ плоско.
— Это такъ кажется, здсь тысячи впадинъ, и въ нихъ стоитъ вода. Да и скользко. Мн и днемъ случалось падать…
Она на минуту пріостановилась… Направо какой-то странный свтъ правильно появлялся и исчезалъ на горизонт. Точно кто-то полною горстью кидала, его въ пространство.
Наталья Григорьевна долго смотрла туда, нечего не понимая.
Свтъ казалось не пропадалъ въ безконечности океана, а яркими, голубыми волнами убгалъ въ недосягаемую даль…
— Что тамъ?
— Вращающійся маякъ…
— А ближе? По другую сторону?
У самаго берега таинственно мигали какіе-то слабые огоньки. Одни изъ нихъ повисли въ воздух, если не посреди неба, другіе трепетали внизу.
— Это Біарицъ… Днемъ отсюда вы его увидите съ его бухтами и утесами…
— Я и теперь различаю темныя очертанія…
— Это онъ и есть… Тамъ еще скучне, чмъ у насъ… Громадные отели, англичане и англичанки табунами, а что касается до соотечественниковъ… Впрочемъ ихъ скоро вы сами узнаете… Я вамъ говорилъ, что вы поскользнетесь. Позвольте мн вашу руку… Опирайтесь сильнй… Врно опять промочили ногу…
— Да, до колна…
— Впрочемъ здсь не простуживаются отъ морской воды… Не вернуться-ли назадъ?..
— Вотъ еще! Пойдемте, Левъ Самойловичъ.
‘Какая твердая рука, думала она про себя, опираясь на нее… Да, на такую можно положиться… Точно желзо. Локоть у него даже не дрогнетъ — а я вдь не легонькая’… Тутъ ужъ кругомъ кипла своеобразная жизнь. Если-бы Наталья Григорьевна пріостановилась она бы различила у ногъ странный шорохъ. Въ выбоинахъ, въ неровностяхъ каменнаго рифа, гд стояла морская вода, возились тысячи мелкихъ крабовъ, креветокъ и паучковъ. Только что вылупившаяся изъ икры рыба — сновала, еще не разлучаясь, цлыми крохотными юровьями въ тсныхъ каменныхъ клткахъ, гд ей суждено было остаться до слдующаго прилива. Порою подъ луннымъ свтомъ поблескивала неуклюжая барбуля, попавшая то же въ западню, или суетилась серебристая макрель не зная какъ ей вырваться на свободу. Скала впереди, заканчивавшая эту каменную дорогу, все росла и росла — пока наконецъ Самсоновъ не довелъ туда спутницу. Отсюда уже видны были не только вертящійся маякъ, но и Байона съ ея огнями, съ мрачными очертаніями крпости и тяжелыми массами горъ. Отъ города до Біарица по другую сторону на темномъ берегу свтлыми гнздами тускло горли окна скученныхъ деревенекъ… Откуда-то по вод ясно долетали отзвучія музыки, игравшей въ одномъ изъ громадныхъ отелей.
— Счастливые!— вырвалось у Натальи Григорьевны.
— Кто счастливые?
— А т, которые могутъ веселиться.
— Отчего-бы и вамъ тоже.
— Мн,— оглянулась она съ удивленіемъ и только сейчасъ замтила, что Самсоновъ все еще держалъ ее руку.— Мн… Странно даже…— Она отняла ее и крпко прижала ее къ себ, точно боясь, чтобы тотъ опять не взялъ ее.— Странно даже! Я не умю… Думаю, что мн и не къ лицу. Да и не такъ Жизнь сложилась. Я всегда была хмурая… А иной разъ я отъ души завидовала другимъ. Вдь имъ хорошо… Хоть и обманываютъ себя миражами — а все-таки имъ свтло и радостно.
Что-то разомъ выросло вдали, вытянулось длиннымъ силуэтомъ парохода, взглянуло на нихъ своими огненными очами и опять стало исчезать, оставивъ въ ночномъ воздух черную полоску дыма…
— Вотъ славно было-бы, — тихо проговорилъ Левъ Самойловичъ, — если-бы онъ присталъ сюда, мы-бы сли на него — никому тамъ неизвстные и не всть куда унеслись…
— Тамъ народу много!
— Тмъ лучше. Настоящее одиночество для двухъ — только въ большой толп чужихъ и незнакомыхъ… Плыли-бы мы дни, плыли ночи и наконецъ, высадились далеко, далеко, гд тихое и кроткое небо влюбленно глядится бездонными синими очами въ глубокое, тихое и кроткое море… Пальмы на берегу… Неизвстные цвты съ страннымъ и пріятнымъ запахомъ… Счастливыя хижины… Чудный сказочный край, гд нтъ ‘вчера’, и ‘завтра’ но будетъ, только одно прекрасное ‘сегодня’… И это ‘сегодня’ длится цлые годы — безоблачное, нжное, беззаботное… Никакихъ вопросовъ въ душ, никакой Жалости къ чему-то — старому, далекому, никакого разлада… Мы ходили-бы съ вами по золотому песку — рука объ руку… Смотрли-бы другъ на друга, какъ это небо смотритъ въ море, и ни до кого намъ дла нтъ и — не говорили-бы даже,— безъ словъ понятно, что чувствуешь! Каждое мгновеніе ощущалъ бы, что вы тутъ, около, что ваше сердце бьется рядомъ — отвтное, ласковое… Пока не загорятся ночныя звзды, не потянетъ изъ пальмовой рощи тихимъ втромъ, не запылаютъ костры у счастливыхъ хижинъ. И одна — такая, наша… Мы…
Но Льву Самойловичу не удалось окончить. На этомъ ‘мы’ Наталья Григорьевна прижала свою ладонь къ его губамъ.
— Довольно… Думайте, что хотите, только не говорите, сами-же вы сказали: ‘и безъ словъ понятно’.
Левъ Самойловичъ боялся, чтобы она не отняла сейчасъ ладонь отъ его губъ. Онъ прижался ими къ ней, теплой и вздрагивавшей и сквозь ея пальцы смотрлъ на океанъ и на небо и ему казалось, что оттуда къ нему бжитъ теперь тотъ призракъ счастья, который всю жизнь манилъ его и не давался въ руки…
— Довольно на эту тему!..
— Разв я обижаю васъ?
— Вотъ еще… Разумется нтъ… Я не лгунья и не хочу притворяться… Вы вдь все равно не поврили бы мн. Я бы съ вами на тотъ пароходъ съ восторгомъ сла. И куда хотите ушла-бы изображать Робинзона съ Пятницей въ новомъ изданіи… Если бы… если бы, я не носила чужого имени, оставалась тою же Наташей Волынцевой, а не была Натальей Григорьевной Свтлинъ-Донецкой. Я весь вечеръ думала объ этомъ. Намъ, Левъ Самойловичъ — надо обоимъ взять себя въ руки или… сейчасъ-же и навсегда разстаться. Что васъ обманывать — я вижу, что вы любите меня по прежнему и сама… Ну, да вы понимаете…
— Что сами?— голосъ у Самсонова задрожалъ. Ему казалось, что это не океань несется къ нему на встрчу — а чудныя волны неизвданнаго счастья, еще минута и онъ утонетъ въ нихъ. Лишь бы только он не отхлынули и не оставили его на берегу одного.
— Что сами?
— Я… Ну… не перемнилась. Какою была съ вами — такою и осталась. Черезъ вс эти десять лтъ пронесла сердце — точно чашу, боясь расплескать чувство, которое наполняло и наполняетъ его… Но… я буду говорить ршительно. Мы теперь не дти, Левъ Самойловичъ, и хорошо понимаемъ вещи. Мы можемъ не боятся словъ. Намъ нельзя обманываться миражами… Любовницей вашей я быть не хочу… А женою — не могу… Слдовательно… Слдовательно… скажите мн, но честно, какъ и я высказалась вамъ… Можете вы удовлетвориться ролью друга. Понимаете — только ‘друга?’ Ничего не искать, ничего не желать. Это тяжелое амплуа, Левъ Самойловичъ, для насъ съ вами. Но — другого нтъ и… не будетъ… Понимаете не будетъ — и никогда!
Мелькнувшій на минуту призракъ счастья опять съ волнами уносился далеко-далеко по пустынному и безбрежному океану, къ сказочному острову съ зелеными пальмами и вчно голубымъ небомъ, откуда онъ явился сюда.
— Вы понимаете, я никогда не любила неясности, неопредленныхъ положеній, уступокъ и сдлокъ съ совстью. Я не могу притворяться и обманывать. Скажите-же мн…
— Я принимаю условіе и готовъ быть только ваіи имъ другомъ.
А опять донесшійся сюда веселый мотивъ какой-то далекой музыки какъ будто смялся надъ ними обоими. Амплуа друга! Отъ такой дружбы — черти въ аду ничего не теряютъ и волны внизу тоже смялись надъ этими наивными, взрослыми дтьми, такъ серьезно подчеркивавшими, что они ужъ не дти… И мсяцъ будто улыбался тому, что періодъ дружбы у обоихъ начался именно какъ слдуетъ: Левъ Самойловичъ теперь уже, какъ ‘другъ’, взялъ ее трепетавшую руку и, какъ ‘другъ’, прижался къ ней высохшими разомъ и горячими губами и, какъ ‘другъ’, не отрывался отъ этой руки…

VIII.

Какое счастливое время?
Судьба какъ будто хотла ихъ успокоить, уврить другъ въ друг. Дни смнялись — солнечные, ясные, безмятежные. И то же солнце свтило въ ихъ радостныя, ничего большаго не желавшія души. Льву Самойловичу казалось, будто десяти тусклыхъ, скучныхъ, опостылвшихъ лтъ не бывало вовсе. Точно вчера еще онъ далъ этой взрослой двушк послдній урокъ и сегодня явился для новаго. Они свято держали слово. Ни одного намека на любовь у нихъ не вырвалось, хоть въ каждомъ звук голоса у обоихъ, въ каждомъ взгляд она сказывалась невольно, незамтно для нихъ. Они жили въ одуряющей атмосфер пріятнаго самообмана, дышали опьяняющимъ воздухомъ невысказанныхъ и даже, поскалуй, не сознанныхъ желаній. Они такимъ образомъ опять привыкали другъ къ другу, къ взаимной близости, къ постоянному согласному біенію ихъ сердецъ, къ странному и пока такъ радовавшему обоихъ совпаденію мыслей и мечтаній. Они не создавали плановъ будущаго — вдь они ничего не хотли, ничего не требовали отъ него. Имъ довольно было ощущать себя въ неуловимой сред невидимыхъ токовъ, гд горячіе взгляды ихъ скрещивались, сливались, гд мысль кажется переходила въ движеніе и такъ видоизмняла все вокругъ, что имъ и дышалось совсмъ не тмъ воздухомъ, какой доставался другимъ, жилось вовсе не такъ, какъ прежде. Иной разъ имъ казалось, что дйствительность вчерашняго дня, дйствительность сегодняшняя для всего остального міра — отхлынула далеко-далеко подъ напоромъ чего-то новаго, настоящаго. Незримыя, эфирныя волны подхватывали ихъ и, укачивая на мягкомъ лон, уносили въ волшебный край, гд все имъ улыбалось, гд счастье уже не казалось обманчивымъ призракомъ. И къ тому же — опасенія заснули въ ихъ груди, да и чего имъ было опасаться? Ничто нечистое не зарождалось въ ихъ отношеніяхъ. То, что они говорили — они повторили-бы при всхъ, они даже могли думать вслухъ и знали, что ни одна высказанная мысль не заставитъ ихъ покраснть. Имъ нечего было стыдиться и они, какъ дти, радовались новому разсвту, улыбаясь провожали счастливый вечеръ, зная, что они разлучаются только на одну ночь. Да и не разлучаются! Потому что на зло стнамъ — мысли ихъ сталкивались, сказались какъ два дымка и уносились въ неоглядную и чистую высь ихъ любви, любви, которую они въ слпот своей искренно считали только дружбой. Онъ удивлялся, какъ они ране могли жить иначе, другъ безъ друга? Зачмъ они даромъ мучились, когда разгадка сложной задачи ихъ жизни была въ сущности такъ проста? Они теперь безусловно врили одинъ другому, и каждый часъ ихъ ‘дружбы’ еще боле укрплялъ въ нихъ эту вру и она длала ихъ счастливе. Отсутствіе доврія въ любви, какъ червякъ въ яблок. Какъ бы оно ни было румяно и красиво — въ его сердц смерть. Иванъ Николаевичъ Приглядовъ, все видвшій и замчавшій, очень радовался новому положенію, созданному пріздомъ Свтлинъ-Донецкой… ‘Пускай въ Фауста и Маргариту играютъ сколько имъ угодно, дуракъ я буду, если не воспользуюсь!’ И дйствительно, онъ пользовался. Поврить его словамъ, такъ онъ чуть не каждый день получалъ теперь тревожныя телеграммы и письма, длавшія его несчастнымъ и убитымъ. А Левъ Самойловичъ въ радостномъ настроеніи не могъ видть печали на чужихъ лицахъ. Притомъ-же вс эти телеграммы и письма требовали немедленнаго отъзда толстаго художника то въ Петербургъ, то въ Москву для устройства и приведенія въ порядокъ разныхъ спшныхъ длъ. А Самсонову никакъ нельзя было выпустить Приглядова. Тотъ былъ громоотводомъ отъ Анны Федоровны. Губернаторская дочь иначе не дала бы влюбленнымъ оставаться вдвоемъ. И поэтому въ руки Ивану Николаевичу попадали чеки, переводы и просто французскія банковыя бумажки, которыя онъ принималъ съ уплаченными глазами и такою нелицемрной благодарностью, что съ нею никакъ нельзя было примирить его восклицаній, когда онъ оставался одинъ.
— Всякій иметъ право быть глупымъ, но за это плати умнымъ людямъ. Что бы ты длалъ, Иванъ Николаевичъ, еслибы на свт не было дураковъ?
Въ свою очередь онъ себя считалъ честно расплачивающимся съ Львомъ Самойловичемъ. Еще бы! Если тотъ изображалъ Фауста, а Наталья Григорьевна Гретхенъ до грхопаденія — то и Приглядовъ усердно репетировалъ съ Анной Федоровной роли Мефистофеля и Марты. Ночное солнце и небо Марту привели въ такое опьяненное состояніе, что она уже знать не хотла ничего о брат Ивана Николаевича съ раздвоеннымъ носомъ. Это Приглядову было на руку, потому что онъ брата выдумалъ, мистифируя Рослякову. Она увлекалась имъ самимъ и цлые дни таскала его по дюнамъ и отмелямъ, по крутымъ скаламъ и обнажавшимся при отлив рифамъ океана. Приглядовъ на первыхъ порахъ злился, потлъ и худлъ и мысленно за все это увеличивалъ счетъ Самсонова. Рослякова начала даже находить особую поэзію въ лысин Ивана Николаевича, а въ его прятавшихся въ щелки глазахъ усмотрла невдомое міру пламя истиннаго генія. Цлые часы она просиживала съ нимъ подъ громаднымъ зонтикомъ на берегу, когда онъ набрасывалъ этюды и ругалъ море, какъ извозчикъ, за то, что оно никакъ не поддается его кисти и прячетъ отъ него свтовые эффекты. Приглядовъ впрочемъ скоро привыкъ къ ней. А потомъ она даже стала необходимой. Ему нравилось сумасшедшее обожаніе этой дуры. Эксъ-красавцу и побдителю женскихъ сердецъ она напоминала его счастливое прошлое. Онъ оживалъ и молодлъ теперь. Ему казалось, что его псенка еще не спта. И подъ этими впечатлніями Анна Федоровна не только не казалось уже смшною, но преображалась въ его глазахъ въ нчто интересное… Она ото всего приходила въ восторгъ. Взвизгивала отъ каждаго мазка его кисти, кричала ‘божественно’ и окружала его такою атмосферою искренней лести, такимъ чадомъ восторга, вызываемаго его особою, что онъ разъ даже оборвалъ Самсонова, который прошолся мимоходомъ на ея счетъ: ‘Вы не думайте, она побольше васъ понимаетъ въ искусств, а любитъ его — какъ вамъ никогда не полюбить. Если бы вы, богатые люди, умли такъ цнить талантъ, какъ цнятъ подобныя ей непосредственныя натуры — намъ художникамъ жилось бы легче’… Львъ Самойловичъ на это поинтересовался — продолжаетъ ли она носить фуфайку? Приглядовъ не только съ негодованіемъ отвтилъ, что она ея никогда не носила, но и удивлялся, какой это негодяй пустилъ про нее подобную сплетню, забывъ, что счастливымъ авторомъ ея былъ именно онъ самъ.
Не прошло и недли — какъ то, о чемъ мечталъ Самсоновъ: одиночество, полное одиночество съ любимою женщиною среди чужой и незнакомой массы — осуществилось. Анна Федоровна забыла, что есть на свт Свтлинъ-Донецкая, и часто даже за обдомъ садились далеко отъ нея и рядомъ сажала Приглядова. Теперь Наталь Григорьевн и Льву Самойловичу не мшалъ никто. Они длали что хотли, когда имъ вздумается узжали и уходили Богъ всть куда отъ своего отеля, зная впередъ, что ничей подстерегающій взглядъ ихъ не встртитъ. Они какъ-то оставались въ Біариц два дня. Свтлинъ-Донецкая не нашла въ этомъ ничего предосудительнаго, вдь ихъ отношенія были чисты — чего же было ей бояться или прятаться? Собрались и переселились на боле долгій срокъ въ Байону, съ утра до вечера бродили по ея древнимъ улицамъ, въ тни домовъ, видвшихъ рыцарей, закованныхъ въ желзо и сталь, отдыхали въ прохлад старыхъ соборовъ, возносившихъ въ самыя небеса готическія стрлки, любовались источенными временемъ арками и изъ мистической тишины и благоговйнаго покоя древняго храма шли подъ высокіе дубы и тополи парковъ, окружавшихъ городъ… Они бродили, исчезая въ ихъ громадныхъ аллеяхъ, прячась въ нихъ, причемъ Левъ Самойловичъ не оставлялъ Натальи Григорьевны и ей вовсе не казалось страннымъ, что онъ безсознательно пожималъ ея руку, и только когда Донецкая вскрикивала ‘больно’ — раскрывалъ пальцы. По этой рук бжали къ нему какія-то электрическія струи отъ сердца къ сердцу, и были такія минуты, когда онъ искренно врилъ, что разомкнись рука и токъ оборвется и они оба умрутъ на мст. Онъ не понималъ теперь, совсмъ не понималъ, какъ вс эти десять лтъ онъ могъ прожить безъ нея, не видя ее, не зная, что съ ней, гд она? Теперь — по ночамъ онъ подходилъ къ ея окну, угадывалъ ея тнь на занавск, садился около и былъ счастливъ сознаніемъ, что тутъ-же за стной — она, врно думающая о немъ, какъ и онъ о ней. Они до такой степени одинаково чувствовали и мыслили что посл паузъ оба въ одно и то же время иногда говорили одну и ту же фразу и не удивлялись, но улыбались. Это вдь было такъ просто, такъ естественно! Часто, разставшись и разойдясь по своимъ комнатамъ ночью, они выглядывали въ окна, находили другъ друга на стн, ярко озаренной луною и чуть не до разсвта разговаривали. О чемъ? они сами потомъ не могли дать себ отчета. Тутъ не въ словахъ было дло, въ музык словъ. Самыя незначущія звучали для нихъ такою чудною мелодіей, какъ будто не губы произносили ихъ, а незримыя, въ сердц протянутыя струны дрожали и пли, наполняя все кругомъ сладкими аккордами, еще боле крутившими ихъ головы. Заговорившись или заполнявшись, рука въ руку они уходили слишкомъ далеко и имъ случалось опомниться, когда кругомъ темнло и они наконецъ чувствовали усталь и невозможность вернуться пшкомъ. Они входили въ первое попавшееся жилье, отдыхали, нанимали тряскую повозку и смялись, счастливые тмъ, что крестьяне называли ихъ молодыми супругами. Повозка безъ рессоръ отчаяно прыгала по скверной дорог. Ихъ бросало другъ къ другу, толкало другъ о друга, и они испытывали каждый разъ блаженную дрожь этихъ нежданныхъ прикосновеній и отодвигались красня, нетерпливо желая, чтобы ихъ опять соединилъ новый толчокъ…
Они иногда уплывали въ окрытое море. Лунныя ночи кончились. Лодка тонула въ черной бездн, полной безчисленныхъ звздъ. Гд были эти звзды вверху или внизу? Океанъ лежалъ тяжело, точно свинцовый. Втра не было, волны спали, только когда поднявшаяся рыба гнала по поверхности широкіе круги, звзды на вод вздрагивали золотыми зигзагами. Пловцамъ случалось попадать съ лодкою подъ электрическіе отблески вращающихся маяковъ и они нарочно удерживались на мст, чтобы влюбленными глазами насмотрться другъ на друга… ‘Вы нехорошо себя чувствуете, вы блдны?’ — спрашивалъ онъ. ‘Также какъ и вы!’ смясь чему-то, отвчала она. ‘Это такое освщеніе’… Куда несутъ ихъ жалкія скорлупки — они не заботились. Казалось, что на темномъ океан ихъ поддерживаетъ не лодка, а громадныя крылья, что вотъ-вотъ эти крылья взметнутся и умчатъ ихъ высоко-высоко. И страшно, и жутко, и хорошо длалось обоимъ. Такъ страшно, жутко, и хорошо, что, если бы черныя крылья вдругъ явились и взвились съ ними въ звздною глубь,— счастливцы не употребили бы ни малйшаго усилія остаться внизу. Они тшились, какъ дти. Подъ свтомъ маяка разбрасывали тысячи брызгъ кругомъ и радовались, когда он, загорвшись на мгновеніе радужнымъ брилліантовымъ блескомъ, падали и умирали въ недвижной влаг. Имъ казалась завидною участь этихъ брызгъ, также хотлось-бы сверкнуть ярко-ярко и умереть безшумно, слиться съ чудною природою, чудною потому, что она вся была напоена ихъ любовью, ихъ радостью, ихъ нжностью, ихъ лаской… Въ самомъ дл, теперь все для нихъ получало особенное значеніе. Легкое дыханіе втерка, шумъ океана, плескъ рыбы въ его глубинахъ, скатившаяся звздочка, шелестъ дерева надъ ихъ головами, всполохнувшаяся птичка, цвтокъ, точно навстрчу имъ раскрывшій улыбающійся внчикъ. Когда втерокъ чуть касался лица Самсонова — Левъ Самойловичъ улыбался. ‘Чему вы?’ спрашивала Наталья Григорьевна, ревнивая къ его нераздленной съ нею мысли. ‘Чему вы?..’ — ‘Такъ, этотъ втерокъ… Нжно, какъ вашъ локонъ, дотрагивается до лица’. Когда океанъ шумлъ, они оба разгадывали о чемъ онъ? и вдругъ Левъ Самойловичъ начиналъ импровизировать, переводя таинственный говоръ волны на поэтическій языкъ старыхъ легендъ. Океанъ разсказывалъ о древнихъ викингахъ-норманахъ, переплывавшихъ съ далекаго свера къ теплому югу его бездонныя бездны, о материкахъ, когда-то подымавшихъ къ небу гордыя, недоступныя вершины, о счастливыхъ городахъ — теперь спрятанныхъ далеко-далеко подъ все уравнявшія воды… И волны не даромъ такъ упрямо неслись къ нимъ: имъ было досадно, что между Нереидами у стараго ворчливаго Нептуна нтъ ни одной такой, какъ Донецкая и он ревниво набрасывались на лодку, чтобы отнять у Самсонова его… друга, его Наталью Григорьевну… Или волны плакали, что он не могутъ коснуться ея ногъ, имъ больно было, когда онъ цловалъ ея руку, они негодовали и, вспненныя, ревниво бросались на борта, швыряли брызгами въ его счастливое лицо… Звздочка упала съ неба, огнистый слдъ оставила и погасла… Нтъ не погасла, онъ чувствуетъ ее у себя въ сердц — она тамъ теперь свтится и блещетъ, и дрожитъ, и это не звздочка — а взглядъ Натальи Григорьевны… ‘Какія фантазіи!’ смущено отвертывалась она, чувствуя, что безъ этихъ фантазій ей была-бы теперь жизнь не въ жизнь: он стали для нея всмъ — кровью, лившеюся по ея жиламъ, воздухомъ, которымъ она дышала. Дерево шелестило надъ ними тоже не даромъ: оно смялось надъ Львомъ Самойловичемъ. Еще бы! Ему ни съ того ни съ сего пришла глупая мысль поднять брошенный ею, ощипанный цвтокъ и долго долго прижимать къ нему свои горячія губы. И вдь ухитрился въ сумрак вечера найти его!.. Какъ-же было не смяться дереву каждымъ листкомъ, не полыхаться птичк, видвшей это и удивлявшейся, что на свт еще есть такіе сумасброды, такіе безумцы. ‘Ночная красавица’! Она не даромъ раскрылась. Левъ Самойловичъ уврялъ, что мгновеніе назадъ, она была свернута. Наталья Григорьевна вскользь взглянула на нее и та вдругъ распустила благодарные, благоухающіе лепестки и не только распустила — а ‘посмотрите, оглянитесь, она какъ живая повернулась и смотритъ вслдъ. Тянется за вами на стебл проситъ сорвать ее и заколоть въ косу’.
Часто они оставались въ мор до разсвта и возвращались въ сказочномъ царств рубиноваго блеска, точно они были не на земл… И океанъ, и небо, и скалы — млли и сіяли и тонули въ розовомъ свт, а только что просыпавшееся солнце чуть-чуть надъ горизонтомъ поднимало краешекъ пламенной, золотой короны.
— Какая счастливая ночь!— прощаясь, говорилъ онъ.
— Какая счастливая ночь!— тми-же словами отвчала Донецкая.
И они даже не замчали этого, а благодарно, пристально смотрли другъ на друга, съ мыслью, что глазамъ сію минуту нужно будетъ оторваться отъ милыхъ глазъ, что нсколько часовъ не придется быть вмст этимъ взрослымъ дтямъ, этимъ настоящимъ, хорошимъ друзьямъ, и только друзьямъ!
— Слышите: я хочу сниться вамъ все время, пока вы не проснетесь…— говорила она ему.— А завтра вы мн разскажете объ этомъ.
И они расходились цломудренные, чистые, спокойные за свое ‘завтра’…

IX.

Наталья Григорьевна замчала, что подъ вліяніемъ счастья она и наружно измнилась. Холодные и гордые глаза ея сіяли мягче и нжне. Она такъ привыкла смотрть на Льва Самойловича, что, не измняя ихъ ласковаго выраженія, и на весь остальной міръ глядла сквозь розовый отсвтъ своей первой весенней зари. Все улыбалось ей и она, порою даже безпричинно, всему улыбалась сама. И характеръ ея поддался. Прежде она была слишкомъ величава, даже неподвижна. Теперь ей хотлось смятся, шалить, часто съ терассы отеля чопорныя англичанки, негодуя, смотрли, какъ она съ Самсоновымъ бгаетъ по берегу, перескакивая со скалы на скалу, съ камня на камень, ей случалось промахнуться, попасть въ воду, и она торопилась домой, радостная и мокрая, переодться и опять вернуться къ океану. Она поздоровла. Не то, чтобы прежде она была больна — нтъ. Но теперь съ ея лица изчезла блдность, которую весь Петербургъ носитъ на себ какъ клеймо Каиново. Она горла румянцемъ и порою чувствовала странный приливъ силы, которую некуда было двать: когда несмотря на морской просторъ, кажется воздуху кругомъ недостаточно, чтобы наполнить ея расширявшуюся грудь. Она и прежде ходила помужски, ровно, твердо и красиво, только ]позволяя топкому стану слегка колыхаться. Теперь же и Льву Самойловичу случалось уставать, когда она еще только, что называется, входила во вкусъ прогулки. Не утративъ стройности и гибкости, она нсколько огруглилась, такъ что въ плечахъ и въ груди платье ея уже длалось узко и ей пришлось заказать себ нсколько новыхъ костюмовъ въ Байон. Она выучилась грести и смняла Льва Самойловича, когда тому надодало работать веслами. Она быстро усвоила это немудренное искусство и такъ ловко управлялась съ рыбачьими челноками, что мстные контрабандисты, издали встрчая ее въ мор, кричали ей, смясь, ‘здорово, товарищъ!’ Она привтливо кивала имъ головою, потому что въ эти дни — любила весь міръ съ каждымъ его дыханіемъ. Все кругомъ являлось прекраснымъ и ей казалось, что и этотъ ‘весь — остальной міръ’ платитъ ей тою*же монетою, любитъ ее и желаетъ ей счастья. Теперь часто она брала лодку одна и уплывала далеко-далеко. Море было спокойно. Она складывала весла, ложилась на дно, забросивъ красивыя руки подъ голову, и сама не знала, о чемъ думала въ такія минуты. Ей просто было хорошо. Она всмъ своимъ сильнымъ тломъ ощущала чисто физическое благополучіе жизни. Пріятно было сознавать, что ее никто въ эту минуту не видитъ, вспоминать о любимомъ человк, догадываться, что тотъ, не замтивъ ее въ бинокль за бортами лодки,— волнуется и какъ орелъ крыльями, уже раскидываетъ веслами другого челнока, чтобы настичь ее и убдиться, что съ нею ничего не случилось, что она жива, здорова, весела и… и также дружески думаетъ о немъ, какъ думала вчера, третьяго дня. Опрокинувшись навзничь она пристально глядла со дна этой лодки въ синюю глубь надъ собою, въ высь, манившую ее таинственною безконечностью… Борта исчезали изъ ея глазъ, она переставала слышать жалобу волнъ, тихо колыхавшихъ ее или жадно лизавшихъ корму пнистыми языками. Она видла только небо, одно небо. Она упорно хотла разгадать его вчную даль и чмъ больше смотрла въ него, тмъ ясне ей казалось, что она снизу и небо сверху сближаются, разстояніе между ними все боле и боле пропадаетъ, она уже не на лодк, а несется, падаетъ, въ голубую бездну, ее уже ничто удержать не можетъ и… въ жуткомъ порыв схватывалась за край челнока, садилась и осматривалась, точно въ первый разъ видя: зеленоватое море, мрно катившееся ей на встрчу, сизыя или лиловыя скалы берега и громадный лежавшій на немъ отель… Она брала весла и отплывала дале и смялась, слыша, какъ тамъ звонили къ завтраку, представляла себ недовольное лицо священнодйствовавшаго за столомъ метръ-д’отеля, проникнутаго въ эти минуты чуть-ли не сознаніемъ своего божественнаго назначенія и только помаваніемъ бровей управлявшаго цлою арміей лакеевъ. Наталью Григорьевну и Льва Самойловича онъ не любилъ. Они не знали, что значить ‘придти во-время’ и являлись или слишкомъ рано, или поздно и требовали сть, не слушая возраженій и ссылокъ на расписаніе. И притомъ аппетитъ у обоихъ былъ адскій. Они пили и ли здоровыми людьми, смясь между собою надъ удивленными взглядами выкормленныхъ на легюмахъ француженокъ. Ихъ обоихъ за ростъ — какая-то парижская синица прозвала патагонскими великанами, хотя вс ея жидконогіе воробьи, съ зачесанными вверхъ усами и преждевременно яснвшимъ теменемъ, жадно смотрли на эту красивую патагонку. По утрамъ и Наталья Григорьевна и Левъ Самойловичъ купались. Они не оставались, какъ вс, у берега. Имъ смшна была эта западная манера стоять въ вод по колна и прыгать черезъ гребни набгавшихъ волнъ. Они уходили далеко и тамъ раскинувъ сильныя руки, плавали, мряясь съ напоромъ упругаго океанскаго вала, смясь, когда тотъ хлесталъ ихъ пною и только жмурились, если втеръ сильными порывами срывалъ съ волны гребень и кидалъ его въ ихъ оживленныя лица. Впрочемъ море рдко злилось на этихъ счастливцевъ. Оно подхватывало ихъ на свои хребты и точно на ладони подбрасывало и уносило вмст съ валами то къ берегу, то отъ берега. Наталья Григорьева страстно полюбила океанъ. Она называла его ‘своею стихіей’. Ей казалось, что она родилась въ немъ. Еще въ тсной кабинк, переодваясь въ купальный костюмъ она уже чувствовала странный приливъ бодрости и веселости. Набросивъ голубой мохнатый пеньюаръ, она бжала къ отмели, гд уже раскидывалось блое кружево легкаго прибоя. Она съ чисто животнымъ удовольствіемъ ощущала подъ босою ногой его податливый и твердый песокъ. Когда первая разостлавшаяся по всему берегу волна, шипя и пнясь, защекочетъ бывало ея ноги — она смялась, не зная чему. Бросивъ халатъ на руки бородатому ‘морскому мужику’, какъ его называла двица Рослякова, она стремглавъ бжала въ глубь, чувствуя невыразимое наслажденіе, когда соленая влага все выше просачивала ея костюмъ, освжала грудь, холодкомъ пронизывала плечи и шею и точно приподымаясь, цловала ее въ губы. Она ныряла, оставалась долго подъ водою, борясь съ какою-то силою, выкидывавшею ее вверхъ. Она хотла взять со дна горсть песку, чистаго и яркаго, какъ золото, но море упруго отбивало ее прочь, и она только безсильно разскала воду, не доходя до цли. Потомъ замтивъ издали смокшую, но все-таки кудлатую голову Льва Самойловича, Наталья Григорьевна плыла къ нему, какъ можно дале забрасывая руки и чувствуя, грудью напоръ упрямыхъ волнъ… Он шипли кругомъ, пнились, захлестывали ей глаза, носъ. Часто соленая влага попадала ей въ ротъ, но она ничего не замчала и, только догнавъ Самсонова, опрокидывалась на спину и, раскинувъ руки, отдыхала на нжной влаг, чуть-чуть покачивавшей свою драгоцнную ношу. Она длала опыты: сколько времени можетъ пробыть подъ водою… Опускала въ нее голову и чувствовала черезъ нсколько секундъ, какъ ея грудь и темя жмутъ желзные тиски. Она открывала въ вод глаза и привыкала уже смотрть въ ней и видть. Вонъ гладкое какъ паркетъ дно. По немъ скользнула длинная, черная, извилистая тнь. Должно быть между дномъ и солнцемъ проплыла какая-то рыбка. Большая тнь, это отъ нея отъ Натальи Григорьевны… Круглое что-то: она осторожно дотрагивается до него ногой, ощупываетъ крупный камень и становится на него, выходя изъ воды, а та, весело блестя на солнц, шипящими струйками сбгаетъ съ нее, и новыя струи отовсюду ласкаются къ ней, колышутся кругомъ, всплескиваются. Когда она купалась во время прилива и волны бились у самой террассы отеля, она отыскивала большое желзное кольцо, къ которому обыкновено въ отливъ привязывали лодку. Схватясь за него — она удерживалась въ вод и, открывъ глаза, смотрла сквозь нее на казавшееся отсюда тусклымъ свтовое пятно солнца, на морщинки и складки, бжавшія по поверхности моря, и на воздушные пузырьки вскипавшіе на немъ и лопавшіеся подъ лучами… Часто у кольца она ловила неосторожнаго, маленькаго краба и играла съ нимъ, выхватывая его изъ воды, любовалась его смятеніемъ, смялась, когда животное подымалось на ея ладони на всхъ своихъ ножкахъ и суетилось и, добравшись до края, шлепалось въ море. Она опять его вытаскивала оттуда и потомъ вдругъ охваченная жалостью осторожно опускала его на старое мсто и смотрла, какъ онъ заползалъ подъ кольцо и оттуда, прикрытый имъ, грозилъ кому-то крохотными клешнями. Часто она съ Самсоновымъ уплывала къ скал — куда въ первый-же вечеръ по прізд она сдлала съ нимъ оставшуюся ей памятною прогулку. Они, смясь, прозвали эту каменную глыбу ‘алтаремъ клятвы’, но въ ихъ смх проглядывало искреннее чувство умиленія и восторга передъ тмъ, что они такъ свято и чисто съумли сложить свои трудныя отношенія. Они отдыхали на ней. Отдирали отъ нея черныя раковины присосавшіяся къ ея старому тлу и пускали ихъ на дно. Изъ разщелинъ утеса часто выскакивали рыбы длинныя, какъ зми, и, извиваясь, исчезали въ глубин моря. Сначала Наталья Григорьевна пугалась ихъ, но потомъ, когда привыкла, он возбуждали только ея любопытство. Если-бы она знала, что такая можетъ прокусить ей руку, она отнеслась-бы къ ней осторожне. Зато она никакъ не могла побдить страхъ къ колоссальнымъ водившимся тутъ омарамъ. Когда громадныя темносрыя съ пятнами клешни чуть шевелились въ вод, еще боле увеличенныя ею, Наталья Григорьевна проворно убирала ноги, не замчая, что рядомъ Левъ Самойловичъ, ея ‘другъ’, и только ‘другъ’, жадно любуется ихъ молочною близной, ихъ художественными линіями и едва одолваетъ желаніе прижаться къ нимъ губами. Потомъ съ громкимъ смхомъ она кидалась со скалы въ воду и быстро плыла къ берегу. Самсоновъ слдовалъ за нею, тоже безпричинно смясь чему-то… Она одвалась быстро, свжая, цвтущая, сильная, дышущая полнотою радости, выходила оттуда на солнце и долго передъ завтракомъ гуляла по тому же берегу — любуясь вторымъ другомъ — моремъ… Къ полудню оно длалось изумительно по колориту. Вс переливы изъ синяго въ голубой, изъ голубого въ зеленый, изъ зеленаго въ желтый одвали его такимъ тонкимъ ‘changeant’, что не одна щеголиха съ завистью смотрла на чудную мантію океана. Когда по его поверхности подъ солнцемъ, бжала мелкая рябь издали казалось, что на эту мантію океанъ накинулъ сегодня золотую кольчугу. Передъ бурею въ его волнахъ часто играли неуклюжіе, черные дельфины. Свтлинъ-Донецкая жадно слдила за нырками ихъ круглыхъ тлъ, за вскидывавшимися вверхъ брызгами и съ оживленною улыбкою бросала Льву Самойловичу: ‘Ну, сегодня насъ будетъ качать!’ — А что?— ‘Вонъ показались — герольды бури!’ И дйствительно они никогда не обманывали. Они встниками грозы бжали передъ нею, предупреждая все живое — прятаться на берегъ или на дно… Не пройдетъ бывало и часу — зеленыя стны ходятъ по морю, валы сталкиваются и разбиваются, тучи, неизвстно откуда нахлынувъ на ясное небо, сливаются вдали съ бушующимъ океаномъ и солнце напрасно старается раскинуть между ними примиряющіе лучи. Скоро тучи заволакивали и его, и все кругомъ отдавалось во власть торжествующему урагану. Втеръ ревлъ отовсюду и, роя бездны въ податливой стихіи, громоздилъ на ней горы надъ горами. Онъ кидался въ бшеныхъ порывахъ на вздрагивавшія скалы, несъ облака брызгъ и пны, закутывалъ утесы съ головою въ блые саваны и, обернувшись клубами, разъяренныхъ волнъ, стремился въ гроты, тамъ подъ его ударами извнутри трепетала земля. Отъ страха, дребежжали окна и двери отеля, и дождь рзко, ударами тысячи хлыстовъ, сгонялъ съ террасы въ душныя комнаты смятенныхъ людей. Наталья Григорьевна и Левъ Самойловичъ, одвъ непромокаемыя пальто, шли на скалы. Найдя надежное мсто, откуда бы ихъ не снесло въ бушующія пропасти, они долго оставались въ соленыхъ брызгахъ и пн. Казалось эта пна не вскидывалась снизу, а водопадами рушилась изъ самыхъ ндръ безсмысленно бжавшихъ съ свера на югъ тучъ… Часто тучи подъ ударами ослпительныхъ мечей солнечнаго свта разрывались и небо разверзалось надъ Свтлинъ-Донецкой. Она въ его нежданномъ блеск чувствовала Бога и весь громадный океанъ внизу въ самомъ ужасномъ пароксизм бшенства и злобы вдругъ вспыхивалъ и горлъ подъ всемогущимъ взоромъ Господа силъ… Пламенла радужными переливами пна, сверкали сапфировымъ сіяніемъ выгнутые и куда-то уносящіеся хребты безумныхъ волнъ и отсвчивались аметистовымъ блескомъ обнажавшіяся изъ-подъ воды скалы… Но Божество опять закрывало благостное око, и океанъ въ полутьм и грохот, въ пн и хаос рвался стремглавъ на испуганную и притихшую землю. Несся, влача за собою тысячи таинственныхъ блыхъ призраковъ, просыпавшихся на дн его. И они подымались надъ его ревущими пастями, широко въ влажномъ воздух раскидывали сквозные блые рукава савановъ, полотнища своихъ погребальныхъ одеждъ и гонимые втромъ, тоже стремились на потемнвшій берегъ… Часто со скалы Наталья Григорьевна и Левъ Самойловичъ видли далеко-далеко мелькающій пароходъ, котораго буря ставила то на корму, то на носъ… Жалкая скорлупка смло боролась съ непогодой и исчезала въ ея смятенныхъ глубинахъ… для чего? Можетъ быть для торжества, а то и для смерти. Разъ мимо скалы, на которой сидли они, ураганъ въ ндрахъ бшеннаго миража пронесъ рыбачью лодку. Откуда ее оторвало?.. Мачта сломана, красная тряпка болталась у борта, зацпившись за гвоздь или перекладину… На палуб людей не было… Врно ихъ слизала внезапно набгавшая волна и океанъ похоронилъ на дн. Втеръ плъ отходную, тучи плакали и потревоженные блые фантомы еще шире и выше вскидывали чуть не, до неба блые рукава и полотнища савановъ…

X.

Когда окрестности были исхожены и изъзжены, Левъ Самойловичъ и Наталья Григорьевна начали вдвоемъ боле далекія поздки. Испанія отъ Біарица въ двухъ шагахъ. Они уже побывали въ Ирун и Фуэнтарабіи, любуясь ихъ старыми, закованными въ желзо балконовъ и мирадоровъ улицами, тсными до того, что Самсоновъ съ Свтлинъ-Донецкой должны были идти одинъ за другою, да и то убирая локти, какъ бы не столкнуть корзину съ виноградомъ, выставившуюся изъ окна лавки, или не ушибиться о затйливый переплетъ мушарабій. Дома были невиданно высокіе — нкоторые этажей въ семь и восемь, и оканчивались выступами крышъ, почти сходившихся съ противоположными, такъ что небо голубло между ними едва замтною полоской. Часто вся улица была въ дворцахъ сохранившихъ лтъ пятьсотъ тому назадъ выстроенные фасады со щитами давно угасшихъ фамилій, съ геральдическими изваяніями. Такіе фасады часто казались слпыми. Комнаты выходили внутрь, наружу только подъ крышей чернлъ рядъ и то не оконъ, а скоре арокъ, на которыхъ покоилась выступающая кровля. Случалось посреди такого слпого дома зіяло громадное окно, величиною съ добрыя ворота въ грубой старинной скульптур, съ великанами по сторонамъ, скоре похожими на медвдей, съ давно истертыми гербами, сплошь закованное въ желзную ршетку, выступающую на улицу мрачнымъ ящикомъ. Будто на зло этой старин, съ балконовъ улыбались нашимъ путешественникамъ красивыя женскія лица. Оттуда слышался дтскій смхъ, веселая пляска, а иногда подъ меланхолическія ритурнели гитаръ, вздыхающая о незапамятной старин псня печальнаго баска, дикая и прелестная, какъ цвтокъ, выросшій на вол въ лсу, безъ ухода, и струящій вамъ на встрчу незнакомое благоуханіе. Они останавливались передъ причудливыми замками, покрытыми чешуей барельефовъ, то воспроизводившихъ легенду о Роланд и Карл Великомъ, то въ наивныхъ фигурахъ первобытнаго искусства передававшихъ сказанія о битвахъ христіанъ съ маврами… Везд весело журчали фонтаны подъ памятниками, младшій изъ которыхъ восходилъ къ временамъ Изабеллы Католической.
Въ одну изъ такихъ поздокъ Левъ Самойловичъ и Наталья Григорьевна добрались до Санъ-Сабастіана… Санъ-Сабастіанъ — совсмъ не испанскій городъ. Онъ оевропеился до того, что любители иберійскихъ особенностей и цнители пиренейской оригинальности — бгутъ изъ него, отряхая прахъ отъ ногъ. Но для Свтлинъ-Донецкой и Самсонова въ ихъ радужномъ настроеніи все представлялось прекраснымъ. Да иною и не могла быть чудная зеркальная бухта города, запертая зеленющимъ островомъ и далеко въ мор утопающими горами, на которыхъ изъ счастливыхъ и густыхъ рощъ подымаются древніе замки. Круглыя башни ихъ такъ красивы на голубомъ неб, внизу море такъ сладострастно ластится къ убаюканной имъ земл! Не будь здсь свжихъ и чистыхъ улицъ, очаровательныхъ виллъ, завороженныхъ садовъ, самый избалованный взглядъ могъ-бы удовлетвориться и одною чудною картиною затеряннаго въ самомъ уголк Атлантическаго океана захолустья поэтической Бискаи. Самсоновъ и Наталья Григорьевна долго ходили по Санъ-Сабастіану, пообдали въ маленькомъ ресторанчик, причемъ отвратительное кислое вино, выдаваемое за настоящій ‘вальдепеньясъ’, и рыба, приготовленная на скверномъ оливковомъ масл, привели ихъ въ ещ лучшее состояніе духа. По крайней мр они отъ души хохотали надъ серьезностью толстаго баска, сервировавшаго имъ отвратительный завтракъ. Потомъ, когда наступилъ вечеръ и солнце за вершинами горъ и за ихъ замками раскинуло на полъ неба пламенный ореолъ, они вдвоемъ отправились на берегъ налво, гд стояли павильоны съ золочеными королевскими коронами на вышкахъ и гордыми гербами обихъ Кастилій и Леона на полотнищахъ. Впереди разстилался чистый и ровный пляжъ, на которомъ игралъ въ это время среди почтительнаго двора блокурый и золотушный ребенокъ, настоящій король Испаніи. Къ нему подходили толстые и важные люди — низко склоняли передъ нимъ головы, сдыя, утомленныя долгою службою родин, а онъ, смясь, протягивалъ для поцлуя маленькую веснусчатую руку, слабую для лопатки съ землей, но достаточно сильную, какъ они думали, чтобы править цлою страною. Онъ нагородилъ груды песку кругомъ, строя какую-то крпость, отъ него ни на шагъ не отступали двое старыхъ и сильныхъ матросовъ, босыхъ, безъ шапокъ, и полная, похоаая на черную индюшку дама,— нянька съ безчисленными титулами, восходившими чуть не до Тубала, Каинова сына — родствомъ съ которымъ, кажется, нечего было-бы уже очень гордиться. Вдали сидла королева-регентша, слдя за сыномъ печальнымъ взглядомъ. Ея грусть угадала Наталья Григорьевна, всматриваясь ей въ лицо. О чемъ думала царственная вдова, стоявшая одиноко съ своимъ ребенкомъ, безцвтнымъ и слабымъ, посреди цлаго хаоса партій, въ кипни разлада и борьбы, раздиравшихъ несчастную Испанію. Угадывала-ли она роковую судьбу, ожидающую провиденціальнаго малютку, или видла на его блдномъ и анемичномъ лиц, въ красныхъ вкахъ и рденькихъ, завивающихся волосахъ слишкомъ грустное сходство съ отцомъ, явившимся съ парижскаго бульвара въ страну, гд онъ родился, но которую не зналъ, до смерти не могъ понять, да если-бы и понялъ, ничего-бы для нея не сдлалъ, потому что у него не было ни ума, ни воли, ни такта, ни хитрости, ни смлости. Онъ до конца оставался добрымъ малымъ, гаменомъ, мсто которому было на углу Avenue de l’Opera и бульваровъ въ Caf de la Paix, а никакъ не въ мадритскомъ дворц, ‘на высочайшемъ трон, посл Господняго’, какъ говорятъ испанцы. Впрочемъ, утомленный этикетомъ и окаменлыми преданіями Palacio Real, онъ не переставалъ вздыхать о Mabile и другихъ счастливыхъ преданіяхъ своей юности. Маленькія инфанты — сестры короля-ребенка, подходили къ нему, угодливо служили будущему повелителю, и онъ вдругъ ни съ того, ни съ сего вскакивалъ на плечи старому матросу и, какъ настоящее дитя, требовалъ, чтобы тотъ везъ его на себ черезъ воду… Матросъ — большое, кудлатое и доброе животное — послушно входилъ въ море. Не отзови его королева, тотъ наврное утонулъ-бы, исполняя желаніе крошечнаго властелина. Наверху, на крутизн спуска стояли, точно изваянія, карабинеры въ бломъ, черномъ и красномъ, залитые въ золото придворные, офицеры королевской гвардіи и, казалось, не только они, но и весь міръ существуетъ для удовольствія маленькаго Альфонса. Волны жизни и ея бури разбивались далеко — у толстыхъ стнъ дворцовъ, вокругъ него все было такъ тихо, мирно и прекрасно. Бдный король, счастливый ребенокъ! Его увряли, что нтъ сердца, которое-бы не билось для него, нтъ души, его не любящей, нтъ человка, не готоваго умереть по одному знаку его маленькой и блдной рученки — рученки сына истаскавшагося отца и болзненной матери. А вдали, въ Кадикс, въ Андалузіи, въ Корунь, въ Тихон, въ Барселон, уже подымались волны народной бури и, можетъ быть, вонъ эта лодка, которая такъ спокойно замерла на сапфирномъ залив, скоро окажется единственнымъ спасеніемъ бдному королю-малютк… Бдному королю! Да! И даже когда негодующій народъ, утомленный воровствомъ и преступленіями Мадрита, подымался и подъ выстрлами Guardia Civil, какъ ураганъ ревлъ на площадяхъ Санъ-Сабастіана — ребенка увряли, что это кричатъ ему vive, и онъ порывался къ балкону, чтобы издали поклониться толп.
Солнце погасло за горами. Королева-регентша поднялась. Короля подхватили на руки и внесли на обрубъ берега. Его усадили въ ландо, блестящая конная гвардія, съ эскадрономъ карабинеровъ впереди окружила его, и весь этотъ яркій, пестрый миражъ быстро пронесся къ волшебному, окутанному темною чащей садовъ Мирамару… Ночь здсь наступаетъ скоро. Самсонова, и Наталья Григорьевна потемнвшими улицами пошли на станцію желзной дороги, но та оказалась заперта. Они встртили какого-то грязнаго носильщика и къ крайнему удивленію узнали, что послдній поздъ ушелъ четверть часа назадъ.
— Онъ долженъ только теперь отходить…
Тотъ вытаращилъ на нихъ глаза.
Самсоновъ опомнился и покраснлъ.
— Наталья Григорьевна! Вдь это я виноватъ.
— Почему?
— Не сообразилъ — простите. Отсюда позда уходятъ по мадридскому времени, а въ Біариц — по парижскому.
Она засмялась. Ей все равно: здсь-ли оставаться или въ Біариц. Надо только поскоре отыскать помщеніе въ отел для нея и для него. Но это легче было задумать, нежели исполнить. Все въ Санъ-Сабастіан переполнено сверху до низу. Въ одной гостинниц — имъ показали билліардную, занятую счастливымъ англійскимъ семействомъ, причемъ постели для него стлали на зеленомъ сукн. Въ другой — даже бесдки въ саду наняли туристы, пока опростаются нумера. Кошачьи пріюты подъ крышами и т брались съ боя.
Поздъ отходилъ съ разсвтомъ — въ четыре утра. Нельзя же было оставаться столько времени на улиц! Они обошли весь городъ, но ни въ одномъ изъ этихъ громадныхъ домовъ не нашлось для нихъ пріюта. Хозяева жили чуть не въ сторожкахъ. На площади у фонтана сложены сундуки захавшей сюда дамы и она сама, не найдя комнаты, сидла на нихъ, какъ Марій на развалинахъ Карфагена, съ тмъ различіемъ, что Марій не былъ бы настолько глупъ, чтобы въ тихую и ясную погоду распустить надъ собою дождевой зонтикъ и терпливо держать его въ рукахъ… Они ршили — отдаться на волю провиднія, до половины перваго пробыть въ кафе, а потомъ гулять, пока отворятъ станцію. Неугомонная толпа кипла кругомъ, столики были заняты и приходилось по долгу дожидаться ихъ. Колыхавшійся свтъ газовыхъ рожковъ выхватывалъ изъ мрака смуглыя лица мужчинъ и свтлые туалеты женщинъ, а надо всмъ сіяло безчисленными звздами темное небо, да пущенныя съ середины залива лопались разноцвтными огнями ракеты заночевавшихъ тамъ пароходовъ.
— Вотъ наша полярная! показалъ ей Левъ Самойловичъ.— Какъ она далеко запала на сверъ.
Млечный путь горлъ преувеличенно, раздраженно… Когда они уходили къ берегу, гд не было фонарей — звзды еще ярче выступали изъ окутавшаго ихъ мрака и во вс семь безсонныхъ очей царственно смотрла Большая Медвдица. Море, тяжелое и неподвижное, отражало ихъ въ своихъ глубинахъ. Къ ночи послдній втеръ утихъ, листы на деревьяхъ безжизненно и неподвижно висли, и только тихое движеніе крыльевъ, проносившихся во тьм, одно нарушало мертвую усталь природы, утомившейся за день… Очень-ли устала Свтлинъ-Донецкая, только она почему-то чувствовала себя слишкомъ нервной. Давно съ нею этого не было. Она вдь даже хвастала не разъ: у меня нтъ нервовъ. Теперь все ее раздражало — шумъ толпы, сновавшей у кафе, незнакомый и непонятный, громкій говоръ сосдей и сосдокъ по столамъ, медленность прислуги и вздрагивавшій свтъ газовыхъ рожковъ.
— Уйдемъ куда-нибудь.
— Куда же?
— Отъ этихъ улицъ. Здсь дышать нечмъ. Я задохнусь тутъ…
Городъ маленькій, они живо прошли его. Площади съ казавшимися ночью странными и страшными блыми монументами по середин остались позади. На дорог вдругъ неожиданно выросла колокольня, въ амбразур которой удавленникомъ вислъ черный колоколъ… И колокольня отодвинулась — и ее проглотила тьма… И вдругъ шумъ рки и мостъ.
— Ну, слава Богу… Можетъ быть сегодня слишкомъ жарко… Теперь отошло.
Незримая вода глухо ворчала подъ аркадами, будто, притаясь, грозилась изъ-подъ нихъ… За ркою пахнуло свжестью. Отсюда на холмы взбирались сады. Невидимые пахли жасмины. Нжно разливались въ тонкомъ благоуханіи кроткія молитвы лилій. Аллея, едва-едва намченная, уходила въ глубину. Что-то шептало въ сторон. Точно жаловалось. Левъ Самойловичъ и Наталья Григорьевна разобрали, что это ручеекъ съ горы бжитъ, по каменьямъ, и булькаетъ, и переливается и всхлипываетъ. О чемъ? Вверху сквозь переплетавшіяся деревья рдко-рдко взглядывала робкая звздочка, да и та сейчасъ же пряталась и на смну выступала другая, еще робче, еще трепетне… Какая-то ночная бабочка пролетла надъ головою Свтлинъ-Донецкой. Въ темени листвы вспыхнулъ брилліантъ, и все кругомъ въ зелени засіяло изумруднымъ блескомъ. Свтлякъ скоро исчезъ, но гд-то вдали загорлся другой, и подъ его слабымъ лучемъ Наталья Григорьевна различила черную бесдку… Самсоновъ тоже увидлъ ее и хотя свтлякъ давно погасъ — онъ не ошибся и вошелъ туда.
— Наталья Григорьевна, посмотрите, какъ здсь хорошо. Скамья со спинкой — удобно. Можно до утра просидть. Хорошо, что англичане не знаютъ — а тобы и это заняли…
— А насъ отсюда никто не прогонитъ?
— Вотъ еще. Врно садъ общественный.
— Мн все чего-то страшно… Я сама не понимаю!..
У нея дйствительно голосъ вздрагивалъ, какъ у ребенка, проходящаго по темной комнат…
— Дайте мн руку. Я васъ не вижу — хоть чувствовать буду, что вы здсь. Все не такъ боязно.
Онъ принудилъ себя засмяться, но смхъ у него тоже не вышелъ.
— Фу, какая у васъ сегодня горячая рука, жжется!— тихо проговорила она, нервно, почти истерично, стискивая ее холодными пальцами…
Здсь было хорошо… Далеко-далеко въ выход алеи мерещились фонари города и за ними двигался синій и желтый огоньки… Самсоновъ понялъ, что это пароходъ идетъ откуда-то… Огни показывались и исчезали — должно быть тамъ поднялся втерокъ, расколыхалъ деревья, и они то заслоняли втвями городъ и море, то открывали ихъ. Да — дйствительно поднялся! Чуть замтно прокрался въ бесдку и повялъ запахомъ жасминовъ. Вверху шарахнулось что-то, листъ упалъ на Наталью Григорьевну, и опять тихо, и опять свтятся вдали огни города, и втерокъ заснулъ и уже не колышетъ втви. Какое безмолвіе! Слышитъ она или ей чудится? Какъ это стучитъ сердце у Льва Самойловича? или и ея то ж?.. Всполохнулись оба и, что-то предчувствуя, охваченныя лихорадкой ожиданія, все сильнй и сильнй колотятся о грудныя клтки… Самсоновъ взялъ ея руку, поцловалъ. Она обернула ее и подставила ему ладонь, онъ прижался къ ней губами… Она, смясь, отняла, потомъ стала прикладывать къ нимъ палецъ за пальцемъ. И онъ опять ловилъ ихъ, цлуя суставъ за суставомъ.
— А мизинецъ бдный — забыли…
— Нтъ, не забылъ, онъ его оставилъ подъ конецъ.
И оба они тихо смялись, точно боясь, что ихъ подсмотритъ тысячью черныхъ глазъ эта притаившаяся ночь. Въ ея мрак было живое, крадущееся, прикинувшееся. Въ немъ пульсы бились, невольно угадывалось чье-то дыханіе. Казалось, за деревьями прячутся, прижимаясь къ стволамъ, въ аллеяхъ незамтно скользятъ легкіе сквозные фантомы. По крайней мр порою въ темнот обрисовывалось нчто еще боле темное. Собака пролаяла за ркой, другая отозвалась поближе, и опять все тихо… И вдругъ нежданно-негаданно со стороны ворвалась въ эту тишину ритурнель далекихъ струнъ. Нсколько гитаръ плакало и жаловалось, но врно слишкомъ тяжела густая мгла, потому что напву ихъ не удалось разгорться и унестись въ высоту, и онъ стлался по земл, никъ къ ней, все слабе и невнятне слышался Наталь Григорьевн и погасъ, забросивъ въ ея сердце не на долго безпредметную странную печаль. Она такъ подалась ей, что не замтила, какъ Левъ Самойловичъ обвилъ ея тонкій станъ, крпко обвилъ, точно въ желзное кольцо заключилъ его. Онъ самъ себ не отдавалъ отчета, будто все это длалъ кто-то другой помимо его воли, пользуясь его послушною рукою. И Наталья Григорьевна положила голову на его плечо и замерла такъ…
— Теб хорошо?..— спросилъ онъ ее, въ первый разъ говоря ей ‘ты’..
Неужели она не замтила этого?.. Разумется, замтила, и вздрогнула даже, но промолчала. Ей самой такъ сладко, такъ мило и просто прозвучало это ‘ты’. Оно точно ласково и нжно коснулось ея лица…
— Да, хорошо?— спросилъ онъ опять, не ршаясь второй разъ повторить еще боле сближавшее ихъ слово.
— Не знаю… Только я не хотла бы теперь, сейчасъ быть въ другомъ мст…
— Значитъ, хорошо!..
Какъ трепеталъ его голосъ… Онъ чувствовалъ, что щека ея, лежавшая на его плеч, жжетъ его, слышалъ, какъ порывисто дышетъ Наталья Григорьевна. И еще крпче сжалъ ее станъ. Она-было сдлала движеніе, желая освободиться отъ его руки, но не осилила охватывавшей ея истомы и нги и осталась, какъ была… Онъ тоже наклонился, касаясь теперь ея головы,— и они такъ сидли долго и молча — боясь, что посторонній звукъ ворвется въ эту волшебную сказку и нарушитъ заколдовавшее ихъ обоихъ очарованіе. Самсоновъ на своей рук ощущалъ біеніе ея сердца, на всемъ своемъ тл — теплоту и нгу ея тла, разливавшуюся кругомъ сквозь ея платье. Какъ нжны и мягки ея пышные волосы, его щека касается ихъ точно лепестковъ только что распустившагося цвтка. Самсоновъ тихо повернулся и дотронулся до нихъ губами. Она не шевельнулась. Онъ еще крпче прижалъ губы къ нимъ и почувствовала, какъ по всей Наталь Григорьевн дрожь пробжала и она еще тсне прижалась къ нему. Онъ не зналъ, что съ нимъ длается, только теперь его никто-бы не оторвалъ отъ этой милой головки. Онъ едва-едва удерживалъ въ себ желаніе, какимъ-то туманомъ подымавшееся и совсмъ одурявшее его, желаніе — взять ея голову обими руками, крпко взять, повернуть ее къ себ и впиться въ нее, да такъ, чтобы жизнь всю выпить другъ у друга, не отрываясь, не отмыкаясь. Ему что-то говорило: не она теперь станетъ отбиваться, эта минута его, быть можетъ она не повторится больше, забытье пройдетъ и Наталья Григорьевна опять станетъ тою-же холодною и гордой двушкой, да двушкой, несмотря на ея замужество, какую онъ зналъ до сихъ поръ. Но еще боле могучій голосъ подымался противъ. Не страхъ удерживалъ, а безконечная, нжная жалость къ ней, нчто врод печали оскорбить ее, испугать, заставить хотя на минуту каяться въ ихъ сближеніи. И онъ продолжалъ цловать ея волосы и лобъ подъ самыми волосами, чистый и открытый лобъ, которымъ онъ такъ любовался когда-то! Поняла-ли это Наталья Григорьевна или нтъ, только она взяла его руку и неожиданно поднесла ее къ губамъ. Льва Самойловича обдало жаромъ отъ нежданной ласки и онъ тихо проговорилъ:
— За что это?
— За то, что ты лучшій изъ людей, какихъ я знала. Я въ тебя начинаю врить, какъ въ Бога.
И она опять замерла, порывисто дыша и глядя во мракъ широко открытыми глазами. Что она видла въ немъ?.. Минуты за минутами падали въ вчность. Ночныя красавицы благоухали кругомъ. Зазвенли на вершинахъ деревьевъ цикады, нарушая очарованіе этой симфоніи молчанія, засвистала птичка и опять заплакали далеко гитары и вмст съ ними вдругъ родилась чья-то псня — должно быть занесенная сюда изъ знойной Андалузіи, потому что отъ каждаго звука ея вяло страстью, она вся желала любви, просила любви, неслась къ ней и мимоходомъ стучалась въ сердце Наталь Григорьевн: ‘да отворись-же, смотри какъ жизнь хороша и проста, люби, пока теб любится, будь счастлива и дай счастье другому’. Должно быть не даромъ стучалось, потому что Наталья Григорьевна — не осиливъ охватывавшаго ее порыва, вдругъ оторвалась отъ Самсонова, отодвинулась, уронила на колна руки, опустила голову и вдругъ ни съ того, ни съ сего заплакала… Сначала слезы посыпались — и она не замчала этого, потомъ къ горлу подступило что-то, грудь всколыхнуло… Левъ Самойловичъ испугался.
— Милая, дорогая. Что съ тобою? Я обидлъ тебя.
— Нтъ, нтъ… Разв ты можешь обидть?.. Нтъ, я такъ, не знаю, что со мной. Оставь, сейчасъ, сію минуту пройдетъ. Это такъ, отъ этой ночи, отъ псни, отъ гитаръ…
Прошло дйствительно, только вслдъ за этимъ въ ней осталась слабость. Точно она себя потеряла, потеряла волю, силу и стала совсмъ, совсмъ чужая. Онъ опустился передъ ней на колни, взялъ ея руки, называлъ ее ласковыми именами, часто безсмысленными, но звучавшими въ ея ушахъ, какъ музыка.
— Встань, садись рядомъ! Устала,— чуть слышно проговорила она.— Мн неловко, я хочу положить теб на плечо голову…
Онъ слъ, но такъ, что вмсто плеча ея голова сама собою повернулась къ нему. Какъ?— онъ не понималъ. Онъ не видлъ ея, но вдругъ почувствовалъ у своихъ губъ ея дыханіе. Ему надо было только шевельнуться, чтобы коснуться ихъ. И онъ чуть-чуть наклонился — и встртился съ ними теплыми, мягкими, трепетавшими и полураскрытыми… Сколько времени длились ихъ первые поцлуи?.. Онъ не могъ потомъ дать себ отчета… Онъ помнилъ только, что боялся сдлать ей больно и нжно касался ея лица… Касался, не отрываясь до тхъ поръ, пока она вдругъ не крикнула: ‘ахъ, какъ все это глупо’, закинула руки за его шею, обняла его и припала уже къ его губамъ, жадно и крпко ихъ цлуя… Должно быть ея голоса испугалась птица въ втвяхъ: она запоцихалась крыльями и съ слабымъ пискомъ унеслась дальше. А ночь еще боле темнла и еще ярче сіяли звзды. Въ дали, въ глубин аллеи, огни города погасли и тамъ ужъ не было ихъ трепетнаго миража. Точно стремясь напослдокъ надышаться свжестью и прохладой, цвты запахли сильне и втеръ окрпъ, потому, что сюда, въ эту неподвижную тишину вдругъ докатился отдаленный грохотъ проснувшихся волнъ. Врно и Наталью Григорьевну освжилъ этотъ втеръ. Она уперлась ладонями въ плечи Самсонова, оттолкнула его отъ себя, встала поправила волосы, провела рукою по лицу и сла.
— Довольно… Это моя вина…— тихо проговорила она.— Это было сильнй меня. Левъ Самойловичъ, вы мужчина. Помогите мн удержаться надъ этою пропастью и не упасть въ нее. Слышите. Дайте мн слово, что если я забудусь — вы не забудетесь. Помните, я могу любить только того, кого уважаю… Скоро кончится мой праздникъ, я ду въ Петербургъ и тамъ опять начнутся скучные будни. Но я хочу увести съ собой вру и въ себя и въ васъ… и спокойную совсть… Иначе я истерзаюсь вся. Если вы любите меня, вы меня побережете… Да?
Онъ готовъ былъ поклясться ей въ чемъ угодно. И, успокоенная, она уже тихо разговаривала, съ сладкимъ трепетомъ сердца отыскивая въ темнот его черты и стараясь угадать его глаза. Богъ знаетъ, что она болтала ему теперь, хоть на зло ей, ея морали, ея совсти, его недавній поцлуй такъ блаженно горлъ на ея устахъ, что она безсознательно улыбалась, и касалась даже губъ рукою. Точно этотъ поцлуй былъ чмъ-то дйствительнымъ, его нжность и ласка воплотились во что-то и остаются на ней и она ихъ чувствуетъ, ощущаетъ, осязаетъ… Скоро мракъ поблднлъ и въ немъ выступило лицо Самсонова. Она зорко взглянула ему въ глаза, но прочитала въ нихъ столько преданности, самоотверженной любви, обожанія, что ей даже не совстно было теперь минуты опьянившаго ея увлеченія… Въ тускломъ разсвт обрисовался вдали блый городъ, туманныя горы и свинцовое море… Не было еще солнечныхъ лучей, чтобы оживить несбросившую съ себя ночнаго оцпеннія природу, разлить какъ кровь по ея безчисленнымъ и невидимымъ жиламъ краски и зажечь чуднымъ блескомъ ея глубокія, глубокія очи…
— Ну, Наталья Григорьевна, пора домой!
Они встали и пошли къ станціи. Свтлинъ-Донецкая прислушивалась и ждала, не скажетъ-ли онъ ей, какъ ночью, ‘ты’. Но Левъ Самойловичъ теперь держалъ себя въ рукахъ и Наталья Григорьевна не разъ останавливала на немъ благодарный взглядъ. Вернулись они очень рано. Отель еще спалъ и только втряныя кошки, утративъ понятіе о времени, задавали оглушительный концертъ, да въ верху изъ открытаго окна на весь этотъ уже горвшій, лучившійся просторъ скучно смотрла чахоточная англичанка, страдавшая безсонницей…

XI.

Наталья Григорьевна сейчасъ-же легла спать. Она чувствовала себя сильно утомленной сегодня и до завтрака не просыпалась — да и то врно не подняла-бы головы отъ подушекъ, если-бы у ея дверей нагло и оглушительно на зазвонилъ колокольчикъ въ рукахъ у лакея, объявлявшаго такимъ образомъ правоврнымъ объ ожидающемъ ихъ священнодйствіи табльд’ота. Свтлинъ-Донецкая посмотрла на часы — безъ четверти двнадцать. Оставалось еще минутъ сорокъ, но она, какъ вс сильные и здоровые люди — разъ проснувшись, уже не могла лежать въ постел. Сбросила одяло, подошла къ окну, подняла занавски. Только что она открыла его — свжій, весь полный испареніями моря и запахомъ водорослей втерок обдалъ ее съ ногъ до головы бодрящею и ласковою струей. Она посмотрла на небо — сегодня оно было подернуто сквозными блыми крыльями. Внизу море ужъ залило скалы и назойливо билось въ каменную кладку террасы. Зелень въ горшкахъ, стоявшая на ней, трепалась, точно безсильно откидываясь назадъ. Наталья Григорьевна любила такіе дни и этотъ ей казался точно по заказу — лучшаго она не хотла. Не будетъ жарко, можно предпринять съ Львомъ Самойловичемъ большую прогулку пшкомъ, сейчасъ-же посл завтрака. Только что ей пришло въ голову имя ея ‘друга’, какъ она вспомнила, что случилось вчера, и ей стало совстно, она безсильно опустилась въ кресло около. ‘Что я надлала? Что я надлала?’ — повторяла она, пристально глядя въ зеркало, отражавшее ее свжее и красивое лицо, горвшее теперь румянцемъ смущенія. Она перебирала мгновеніе за мгновеніемъ все прожитое въ эту ночь и ни въ чемъ не могла обвинить Самсонова. Потомъ она встала, ршительно подошла къ умывальнику, примочила волосы одеколономъ, освжила лицо водою и засмялась: ‘Господи! какъ она глупа. Да что-же случилось?..’ Что она позволила поцловать себя? Положимъ не совсмъ это соотвтствуетъ ея взглядамъ. Но вдь только забывшись, и это больше никогда, никогда не повторится. Ей надо будетъ съумть совладать съ смущеніемъ, когда она его встртитъ сейчасъ. Выдержать его пристальный взглядъ, какимъ онъ привыкъ ее встрчать. Если она покажетъ волненіе — онъ пойметъ, что дйствительно совершилось нчто, чему не слдовало усложнять ихъ отношенія. Нтъ, надо какъ и всегда, также ясно и просто улыбнуться ему, какъ будто эта ночь была мимолетнымъ сномъ и ни въ чемъ не измнила ихъ ‘дружбы’: Она въ виду ожидавшей ее прогулки надла короткое платье и поверхъ корсета накинула легкую и просторную жакетку. Съ волосами некогда было возиться сегодня, она ихъ кое-какъ завернула на затылк и пронизала золотыми шпагами. Взглянула въ зеркало и осталась довольна. Къ ея крупной фигур и гордому лицу очень шло это. Наталья Григорьевна не могла завтракать въ шляпк, какъ это длали англичанки. Она взяла ее на руки, вмст съ срымъ кружевнымъ зонтикомъ такого же цвта, какъ и платье, изъ тхъ же кружевъ, которыми его отдлала байонская портниха. Шею она завязала по-мужски срымъ галстухомъ, засмялась надъ своимъ загорвшимъ носомъ, но не покрыла его пудрою. Коробка съ нею такъ и стояла не раскрытою на столик. Она терпть не могла ничего подобнаго и кром воды и мыла лицо ея другого не знало. До послдняго звонка оставалось еще три-четыре минуты. Она взглянула на небольшой образъ Богоматери съ младенцемъ Іисусомъ на рукахъ, висвшій надъ ея кроватью, и вспомнила, что ни вчера, ни третьяго дня не молилась. Она, случалось, и прежде забывала это по утрамъ, но ни разу не ложилась въ постель безъ молитвы. Ей стало жутко и грустно. Образокъ былъ старый. Онъ еще ея бабушкой полученъ отъ прадда… Наталь Григорьевн показалось, что Пречистая изъ серебрянаго оклада смотритъ на нее съ упрекомъ… Тихо подошла, опустилась на колни, уронила голову на постель и съ минуту оставалась такъ безъ словъ и мыслей въ безотчетномъ порыв покаянія и любви. Ее унесло въ неоглядную высь, гд она почувствовала страшную близость Бога… Когда колокольчикъ звякнулъ у ея дверей и гнусавый голосъ надодливаго лакея на весь корридоръ проплъ точно заклятіе: ‘mesdames et messieurs, le djeuner est servi’!— очарованіе исчезло. Она встала, поцловала краешекъ образа — привычка, оставшаяся съ дтства. Ее научила этому единственная русская нянька, бывшая у ней къ сожалнію слишкомъ короткое время. Потомъ подошла было къ дверямъ да, почувствовавъ на глазахъ слезы, вернулась къ рукомойнику — намочила полотенце и вытерлась имъ. Внизу кинувшагося къ ней радостно и смущенно Льва Самойловича она обдала такимъ холоднымъ и спокойнымъ взглядомъ, что тотъ растерялся и ни съ того ни съ сего сообщилъ: ‘сегодня макароны au gratin у насъ’. Это было выше ея силъ и неожиданно для самой себя она расхохоталась, покраснлъ и засмялся онъ, они крпко пожали руки другъ другу и все пошло обычнымъ порядкомъ.
— Куда мы сегодня?— спросила она.— Только пожалуйста, чтобы расписаніе поздовъ было съ вами, я не хочу опаздывать какъ вчера.
Только и было что этотъ намекъ.
— Нтъ мы пшкомъ. Я распросилъ рыбака, тутъ есть живописная деревушка,— въ лсу схоронилась.
Они вдвоемъ вошли въ столовую — и чрезъ всю комнату имъ навстрчу послышался крикъ:
— Господи! Вотъ ужъ кого не ожидала встртить! Вотъ радость-то… И не предчувствовала что у меня сегодня будетъ что-то особенное…
И къ Наталь Григорьевн, скандализируя англичанокъ и, еще издали раскрывая объятія, понеслась Маргарита Францевна Кленовская, которую зналъ ‘весь Петербургъ’ и дловые люди звали для краткости Марго де-Франсъ. Марго де-Франсъ была когда-то красавицей, теперь, въ пятьдесятъ пять лтъ, она еще сохранила чудные глаза, прелестные зубы и совершенно блые, но густые волосы, которые издали казались напудренными. Къ сожалнію она растолстла, основательный полъ отеля, выстроеннаго какъ дворецъ, дрожалъ подъ нею и въ ея стремительномъ бг на встрчу ошеломленной ея пріятельниц стулья и прочая мелочь въ род сервированныхъ отдльныхъ столиковъ звенли и гремли направо и налво. Свтлинъ-Донецкая не успла еще опомниться, какъ почувствовала себя обданную запахомъ сильныхъ духовъ, потомъ должна была, не смотря на то, что сама не изъ маленькихъ, утонуть въ объятіяхъ Марго де-Франсъ, подставить ей правую щеку, лвую и наконецъ губы. Окончивъ съ этимъ, Кленовская схватила ее за руки — откинулась точно для того, чтобы лучше ее увидть и, какъ будто опять не могла удержаться, еще разъ сочно поцловала ее въ губы…
— Ну… Отъ васъ, Наталья Григорьевна, теперь ослпнешь. Вотъ красавица! Была и прежде хороша, а теперь я, женщина, и то способна съ ума сойти. Погодите, Левъ Самойловичъ, я съ вами успю поздороваться, дайте мн на ‘королевишну’, — такъ кажется по-русски,— насмотрться. Что это за чудо съ вами произошло? Неужели отъ морскихъ купаній? Этакъ, пожалуй, и я свои пятьдесятъ пять лтъ въ вод оставлю, отливомъ ихъ унесетъ.
Къ чести Марго надо было отнести, что она никогда и не при какихъ случаяхъ не скрывала своего возраста, говоря, что самый фальшивый документъ — метрическое свидтельство и удивлялась, что люди въ этомъ случа клочку бумаги больше врятъ, чмъ собственнымъ глазамъ.
— Ну, воображаю, какъ всколыхнется петербургское болото, когда вы вернетесь. La reine будущаго сезона… Бдная Строменская — ей придется отступить на задній планъ. Она вдь одна еще оспаривала у васъ яблоко Париса,— Какъ здоровье Владиміра Петровича?
— Благодарю васъ,— смшалась Свтлинъ-Донецкая. Она сейчасъ только вспомнила, что на комод у лея лежатъ пять нераспечатаннихъ писемъ мужа. Ей до сихъ поръ было некогда!
— Милочка! То-есть до чего я счастлива, что вы здсь…
Если бы Марго де-Франсъ хотла быть правдивой, она бы созналась, что жила въ Біариц и случайно напала въ мстной газет на списокъ иностранцевъ по этому берегу съ указаніемъ отелей, гд они остановились. Замтивъ имена Самсонова и Свтлинъ-Донецкой, эта предпріимчивая особа вспомнила, что въ обществ холодность Натальи Григорьевны къ мужу не была тайною, слухи о дтской привязанности ея къ Льву Самойловичу, смутно носились уже нсколько лтъ. Вспомнила, и въ то же утро, не успвъ напиться чаю, уложилась и ухала изъ Біарица, чтобы поселиться въ одной и той же гостинниц съ нашими друзьями. Марго де-Франсъ, слишкомъ умная для того, чтобы быть сплетницей, и прежде никогда ею не бывала. Съ этой стороны ее ни мало не интересовали отношенія извстнаго богача къ знаменитой петербургской красавиц. Но она хорошо знала, что пустая случайность можетъ ей помочь легко поправить свои обстоятельства, далеко не блестящія, хотя-бы расположеніе Льва Самойловича, услуга, во время оказанная ему и Наталь Григорьевн. Марго де-Франсъ привыкла жить широко и открыто и тратить, не сообразуясь съ кошелькомъ. Ея мужъ, глухой генералъ, засдалъ въ какомъ-то комитет, гд отъ него бгали какъ отъ чумы, еще-бы: онъ чувствовалъ себя несчастнымъ если хотя три раза въ день ему не удавалось расказать, за что онъ получилъ крестъ на Кавказ. Жена съ нимъ въ этихъ случаяхъ не церемонилась. Какъ только бывало онъ начнетъ: ‘нтъ-съ, а мы вотъ въ 56-мъ году я помню’… Она, хотя-бы это было за обдомъ, вставала, брала его за плечи и выводила въ двери, причемъ, чтобы позолотить этотъ неожиданный остракизмъ, на порог цловала его въ лысину. Если при этомъ оказывались чужіе, она строго говорила ему: Евграфъ Васильевичъ, васъ ждетъ курьеръ отъ министра! И Евграфъ Васильевичъ вдругъ насупливалъ гордо брови, вскакивалъ орломъ, и, по-кавалерійски играя бедрами и плечами, величаво изчезалъ на свою половину. Несмотря на участіе въ Кавказской войн и тяжкую рану, полученную имъ, онъ могъ располагать въ годъ не боле какъ пятью тысячами рублей. Его нисколько не удивляло, что онъ проживалъ сорокъ, и когда друзья добивались: по какой ариметик это выходитъ — потому что и долговъ у Кленовскихъ никакихъ не оказывалось, онъ вдругъ ссылался на глухоту и отсылалъ ихъ къ жен. Въ глубин души онъ свою Марго считалъ величайшимъ въ мір финансовымъ геніемъ и когда въ гостинной у министра заговорили о неудач задуманнаго Грейгомъ займа въ Париж черезъ Ротшильда, у Евграфа Васильевича, молча сидвшаго въ углу, вдругъ вырвалась мысль въ слухъ, онъ произнесъ ее безсознательно:
— Посовтовался бы съ Марго и дло было бы въ шляп.
Среди длового разговора это было такъ неожиданно, что министръ спросилъ его.
— А разв есть такой банкиръ въ Париж?
— Какой банкиръ.
— Марго…
— Не знаю, ваше высокопревосходительство! Можетъ быть и есть.
— Плохъ, плохъ становится старикъ,— снисходительно усмхнулся министръ.— Заговариваться сталъ! Хотя въ данномъ случа Кленовскій вовсе не заговаривался, а по своему разсуждалъ весьма резонно.
Марго де-Франсъ — пожалуй, если и не была финансовымъ геніемъ, то талантомъ во всякомъ случа. Лтъ около сорока назадъ, Евграфъ Васильевичъ, еще молодой офицеръ, любилъ прогуливаться павлиномъ мимо оконъ французскаго моднаго магазина, за которымъ всегда улыбалось нсколько прелестныхъ двичьихъ головокъ. Онъ, какъ выражались тогда, ‘стрлялъ по нимъ глазенапами и за сто шаговъ билъ ихъ въ сердце на вылетъ’. Хозяйка привозила мастерицъ изъ Парижа и разумется, ничего не проигрывала. Во-первыхъ, они работали лучше и вкуса у нихъ было больше, а когда какой-нибудь это надодало — она шла къ хозяйк и откровенно признавалась. Та матерински устраивала судьбу соотечественницы. Крпостное право хотя дышало ужъ на ладонъ, но бшеныхъ денегъ было много, француженки въ Петербург еще не утратили своего обаянія и воспитанницъ мадамъ Луизъ разбирали на расхватъ. Одна изъ такихъ — прелестная, вся такъ и дышавшая страстью и жизнью двушка — свела съ ума Евграфа Васильевича. Вмсто того, чтобы разстрлять ее на вылетъ, онъ самъ былъ ею убитъ на повалъ. Онъ какъ-то ее встртилъ въ театр и почтительно, какъ настоящей барышн, поклонился издали и она, лукаво улыбаясь, отвтила ему, показавъ такія ямочки на щечкахъ, что Кленовскій чуть на мст не разлетлся на тысячу кусковъ. Онъ счелъ поэтому позволительнымъ на улиц нагнать ее и, робко, запинаясь, спросилъ, гд они могутъ встртиться? Ей понравилось, что молодой офицеръ, во-первыхъ, хорошо говоритъ по-французски, а во-вторыхъ, очень скроменъ. Она опять улыбнулась ему — да такъ, что онъ былъ убитъ вторично и совсмъ ужъ утратилъ волю и разумъ. Встртиться оказалось возможнымъ только въ театр, причемъ онъ долженъ послать два билета: для нея и для ‘мадамъ’. Сегодня ‘мадамъ’ ухала къ дам, пристроенной ею, ужинать и потому двушка возвращалась одна. Офицера пріятно поразило, что она попросила его нанять ей извозчика, но не позволила ни себя проводить, ни заплатить деньги за проздъ. На другой же день — онъ послалъ билеты, а вечеромъ въ партер представился ‘мадамъ’. Мадамъ оказалась бойкая и веселая француженка, которая разомъ ему поставила вопросъ:
— Вы, monsieur, должно быть, не богаты?
— Почему вы знаете?— вспыхнулъ онъ.
— Я васъ вижу часто, въ окно… Вы всегда ходите пшкомъ, не такъ какъ графъ Зарцкій или князь Староградскій. И потомъ, потомъ вы сидите не въ первомъ ряду и вообще очень скромны.
Евграфъ Васильевичъ сознался, что онъ дйствительно не богатъ, потому что кром жалованья имлъ всего шесть тысячъ въ годъ на ассигнаціи.
— Да, этого мало!— задумчиво проговорила француженка, неопредленно глядя въ лицо офицеру. Но должно быть онъ ей понравился, потому что посл театра она пригласила его къ себ пить чай. Евграфъ Васильевичъ съумлъ ее утвердить въ хорошемъ о себ мнніи. Онъ игралъ на фортепіано, плъ и даже сдлалъ съ ней нсколько туровъ модной тогда ‘польки-трамбланъ’. Француженка была очарована имъ, повторяла: ‘il n’y a que les russes’ и, прощаясь, пригласила его бывать, причемъ опять вздохнула:
— Какъ жаль, что вы не богаты!..
Кленовскій черезъ мсяцъ сдлался у нея своимъ.
Молоденькой двушк онъ давно свертлъ голову. Она начала видимо таять на глазахъ у хозяйки. Та позвала ее къ себ, разспросила, выбранила, но подъ конецъ сантиментально заплакала, вспомнивъ, какъ она сама была прежде глупа и молода и понявъ, что во всемъ случившемся виновата она, madame Луизъ. Въ слдующій же разъ она зазвала офицера, заперлась съ нимъ и поставила ему вопросъ прямо:
— Что вы думаете длать?
— О чемъ вы спрашиваете?
— Вы хорошо понимаете. Для меня ученицы — мои дти. Марго мн призналась сегодня: elle est folle de l’amour. И въ самомъ дл, который день отказывается отъ gigot de mouton, а вы сами знаете, какъ у меня его приготовляютъ! Она похудла! Вотъ этотъ корсетъ — сняла она со стола, какъ неопровержимое вещественное доказательство — ей широкъ. Она плачетъ по ночамъ.
— Я ничего не сдлалъ!
— О, я знаю, что вы честный человкъ. Il n’y a que les russes! Но вы ее любите?
— Люблю! Какъ честный офицеръ и дворянинъ!— и онъ, щелкнувъ шпорами, прижалъ руку къ сердцу.
— Какъ жаль, что вы не богаты… Ну, если вы не богаты — то должны жениться!
Ему это не приходило въ голову. Онъ сидлъ ошеломленный и ничего ей не отвтилъ. Она встала и позвала Марго. Та вошла, тоненькая и грустная, смущенно опуская прелестные глаза, и не ршаясь отойти отъ двери.
— Марго — мы говоримъ о твоемъ дл. Будь monsieur богатъ — все было бы просто. Но это совершенно исключительный случай — и я разсуждаю, какъ мать. У васъ, monsieur, есть мать?
— Нтъ, умерла.
— А отецъ?
— Тоже умеръ…
— И надеждъ никакихъ? Ну, хотя бы богатаго дяди?.. У насъ обыкновенно говорятъ о дядяхъ de l’Amrique. Они, знаете, должны въ молодости ухать далеко-далеко, туда, за океанъ, куда большіе пароходы ходятъ, и тамъ долго-долго оставаться никому неизвстными, tout—fait perdus! И вдругъ явиться съ милліонами и всхъ сдлать счастливыми, а потомъ умереть.
Но оказалось, что и такого Скрибовскаго дяди у Кленовскаго нтъ.
— Но вы вдь ее любите?
— Люблю-съ.
— И ты его любишь, mon enfant?
Она только заломила руки и заплакала, отвернувшись отъ стыда лицомъ въ уголъ.
— Ну, вотъ видите. И вы ее не презираете за то, что она швея, une ouvri&egrave,re honnte?
— Помилуйте. У насъ и въ корпус учили, что честный трудъ облагораживаетъ человка.
— Тогда вы должны жениться, и такъ какъ у васъ никого нтъ, то о васъ будетъ заботиться самъ Господь dans le ciel.
Онъ взглянулъ на двушку и ему страстно захотлось прижать ее къ груди.
— Что же я готовъ… Была не была… Авосъ Богъ не выдастъ, свинья не състъ.— По-русски окончилъ онъ.
— Что вы сказали?
Но пословицу эту онъ ей не перевелъ.
Фрацуженка заставила ихъ при себ поцловаться, потомъ задумалась.
— Видите-ли: это не такъ просто какъ кажется. Вы какъ noble, gentilhomme и офицеръ не имете права жениться на простой шве. То есть право имете, но вашъ генералъ, вдь у васъ есть свой генералъ?
Оказалось, что въ Россіи у каждаго есть генералъ.
— Ну, вотъ, вашъ генералъ позоветъ васъ и скажетъ: такъ какъ вы сдлали msalliance безъ моего позволенія, то можете уходить въ отставку…
— Да это такъ!— Согласился озадаченный офицеръ, вдругъ сообразивъ, что свинья-то именно его състъ, только съ другой стороны.
— Но я это устрою. Уходите пока домой! Вы молоды — и думать не можете. Это мое дло!
И она дйствительно охлопотала все какъ слдуетъ. Черезъ недлю была найдена въ Петербург почтенная семья отставного барабанщика великой арміи, учителя французскаго языка въ кадетскомъ корпус, и Марго переселилась туда въ качеств племянницы, пріхавшей только что изъ Тура. Ея названный дядя уже давно носилъ русскій мундиръ и русскіе кресты и добросовстно просвщалъ наше юношество. Евграфъ Васильевичъ представился имъ и былъ принятъ прекрасно. Его генералъ тоже хотлъ познакомиться съ семьею невсты своего офицера и очаровался двушкою.
— Ну, — одобрилъ онъ Евграфа Васильевича, — хвалю тебя за выборъ. Только смотри, братецъ, не будь Фалалеемъ. Держи ее строго. И онъ нахмурилъ даже брови, которыя въ т времена старики фабрили какою-то гнусною ваксой.
— За что-же-съ, ваше превосходительство, ее строго держать?
— За глаза! У нея черти въ глазахъ. Я вижу, на то я и генералъ. И онъ встопорщилъ усы, точно прижимая срую мышь губою къ ноздрямъ.
Генералы въ то время были простодушны, и такъ какъ штаны носились узкіе, то ихъ случалось выбирали — за красоту ногъ и за выправку носка. Не мудрено, что черезъ недли дв онъ потерялъ голову, сталъ уже ваксить не только брови, но и плшь, и усы, и говорилъ съ Евграфомъ Васильевичемъ въ другомъ тон.
— Если ты у меня не женнихься, такъ я на старости лтъ самъ женюсь на ней, вотъ что. Только ужъ извини, братецъ въ адьютанты тебя не возьму къ себ. Другой у меня за столомъ гусей рзать будетъ… Соловьевъ, напримръ,— у него носъ совсмъ цвтная капуста!
Такимъ образомъ парижская ситуайенка Marguerite Chevrier стала Маргаритою Францевной Кленовской, причемъ вс конвенансы были соблюдены строжайшимъ образомъ, и даже, чтобы не внушать подозрній, почтенная madame Louise — не похала въ церковь. За то на другой день, когда молодые явились къ ней — сентиментальная француженка облила ихъ цлыми рками слезъ, оставила обдать и такъ усердно пила за ихъ счастье шампанское, что между entremet и фруктами подобрала вдругъ подолъ и показала, какъ въ ея время при Луи Филипп въ Париж длали какое-то знаменитое Буживальское — па, секретъ котораго теперь легкомысленными соотечественницами ея навсегда утраченъ.
Евграфъ Васильевичъ нсколько лтъ былъ очень счастливъ, но потомъ его обуяло самолюбіе. Ему захотлось отличій, карьеры, впрочемъ, едва ли не по внушенію жены, отлично понявшей вс условія тогдашней русской жизни. Она стала почти русскою, такъ что даже говорила безъ малйшаго акцента, хотя и до сихъ поръ перевирала наши пословицы. Онъ былъ переведенъ на Кавказъ, Марго осталась въ Петербург. ‘Я буду теб полезне здсь!’ Онъ поручилъ ее отеческимъ попеченіямъ своего генерала, правда, не безъ колебаній, успокоенныхъ насмшливою фразою жены: ‘неужели ты ревнуешь къ этому старому сатиру? посмотри, у него даже копыта отъ дряхлости отпали. Ему осталось единственно — муслить поцлуями руки у женщинъ. Но я теб клянусь, куплю лучшаго мыла и всякій разъ, посл его визита, буду мыть ихъ на чисто’. Кленовскій, впрочемъ слпо врилъ жен. Она обладала чисто французскою дловитостью и несмотря на небольшія средства съумла такъ поставить домъ, что Ефграфъ Васильевичъ только разводилъ руками, и на вопросъ товарищей: откуда это у тебя? наивно отвчалъ: ‘отъ Бога!’ Она его впрочемъ не посвящала въ дла, прежде всего потому, что по ограниченности онъ бы ихъ не понялъ. Надо отдать справедливость Маргарит Францовн, она по-своему, по-французски, была честною женщиной, фактически она никогда не измняла мужу, хотя ни разу еще не обезкуражила ухаживавшихъ за нею поклонниковъ, вліяніе которыхъ ей или мужу было необходимо. ‘Отказывать никому не надо, но отъ общанія до исполненія цлая вчность и всегда можно будетъ найти предлогъ отдлаться отъ неопредленныхъ обязательствъ, не обижая человка’. Она, и это тоже была чисто французская способность, управляя мужемъ какъ ловкій корнакъ слономъ, причемъ, вс это отлично знали — умла такъ поставить его въ глазахъ товарищей и знакомыхъ, что онъ ни разу еще не былъ смшонъ. Напротивъ, ему завидовали. ‘Ну, братъ, съ такой женой, какъ Маргарита Францовна, можно быть спокойнымъ! Я бы тоже отложилъ всякія попеченія и предоставилъ ей дйствовать’. Она въ ихъ небольшомъ кружк съумла быть необходимою всмъ. Она все знала — и откуда надо выписывать вино изъ Франціи, и какъ дешевле достать парижскія перчатки, и изъ какого города лучше вызвать гувернантку къ дтямъ, и кого именно… Это была цлая неофиціальная контора, благодаря которой ей и вино, и платье, и разныя dlicatesses доставались даромъ. Практическій умъ ея такъ былъ признанъ всми, что генералъ прізжалъ къ ней совтоваться даже по дламъ имнія, а потомъ вдругъ привезъ ей пакетъ.
— Что это? удивилась она.
— Ваша доля!
— Какая?
— Тутъ тысяча… Я сдлалъ, какъ вы сказали, и вышло великолпно. Это вамъ за коммиссію…
Она приняла не колеблясь. Она сразу поняла, что такъ слдовало и деньги ею хорошо заработаны. И не только приняла, но съ чисто южною быстротою сообразила, что даромъ вообще длать ничего не должно. Прежде всего это отразилось на бюджет Евграфа Васильевича. У него вдругъ явилась уйма денегъ.
— Откуда это?— спрашивалъ онъ.
— Не твое дло… Можешь быть увренъ, что я не украла… И ничего дурного не сдлала.
Онъ похлопалъ глазами, поцловалъ ей руку и полетлъ къ знаменитому тогда Сліосбергу, заказывать себ новый мундиръ.
Она мало-по-малу расширила знакомство — и съ особеннымъ предвидніемъ выбирала друзей между дловыми людьми. Они назначали у нея свиданія другъ другу — если имъ нужно было кого-нибудь, кто не встрчался у знакомыхъ, они говорили Маргарит Францовн — и та съ невроятною ловкостью не только видла необходимаго человка, но и длала его своимъ. Кленовскому, при всей его недалекости, казалось страннымъ, какъ у него, не особенно крупнаго офицера, собираются на четвергахъ такіе люди. Многихъ онъ даже не зналъ, и Маргарита Францовна не считала нужнымъ представлять ихъ. ‘Не по твоей части!— говорила она.— Ты не долженъ мшаться въ эти дла. Да кром того, ты ихъ и не понимаешь, и только мн пожалуй испортишь музыку!’ И подставляла ему щечку съ ямочкой въ утшеніе. Онъ оставался съ друзьями у себя въ кабинет, играя по маленькой и радуясь, что къ ужину вс эти посторонніе, стснявшіе его господа, обыкновенно узжали. Такою Маргарита Францовна была двадцати-пяти лтъ. Можно себ представить, чмъ онъ ее нашелъ вернувшись изъ Кавказа, черезъ четыре года въ Петербургъ, полковникомъ, съ георгіевскимъ крестомъ и съ почетнымъ именемъ. Жена ему была рада. Она все-таки стосковалась о немъ. Дловые хлопоты не убили въ ней женщину, любившую несообразительнаго мужа и благодарную за положеніе, какое онъ далъ ей.
— А ты не измняла мн?— спросилъ онъ ее.
Она просто посмотрла ему въ глаза и пожала плечами.
— Мн прежде всего было некогда. Я не теряла времени на такія глупости, а потомъ видишь-ли: француженка измняетъ только въ двухъ случаяхъ: первый — если она не любитъ мужа, а второй, если она ему мститъ. И потомъ это — такъ неопрятно!— поморщилась она.
И дйствительно она не теряла времени даромъ.
Евграфъ Васильевичъ засталъ у нея цлый салонъ. Все, что было виднаго и выдающагося въ то время въ Петербург, собиралось у Марго де Франсъ. Начиная съ модныхъ и еще не замтныхъ писателей и кончая совсмъ не модными откупщиками. Тутъ сконфуженно показывались и генералы, бывшіе тогда не въ авантаж, и необыкновенно бойкіе молодые люди, отъ которыхъ Кленовскій-было растерялся, но его репутація раненаго кавказскаго героя заставила многихъ заинтересоваться имъ лично, помимо его жены. Сверхъ того онъ умлъ молчать, а это, какъ извстно, въ хозяин привлекательнйшая черта для говоруновъ. Эпоха-же была болтливая и такіе какъ онъ оказывались въ цн. Ему нсколько странно было видть у себя рядомъ съ блестящими офицерами ученыхъ вдомствъ и весьма корректными дипломатическими чиновниками невдомыхъ носороговъ, въ грязныхъ сбитыхъ воротничкахъ и не безъ собственнаго запаха и которымъ слдовало-бы, оставаясь у подъзда, играть въ орлянку съ кучерами, но жена его называла ихъ boeuf la mode и объясняла, что иначе нельзя: теперь ихъ не только пускаютъ всюду, но и ухаживаютъ за ними, и вс ждутъ отъ нихъ ‘новаго слова’. Кленовскій, собственно говоря, не понималъ, какое такое это ‘новое слово’, ему въ простот души казалось, что вс слова цлаго академическаго словаря давно уже сдлались старыми, но онъ удовлетворился объясненіемъ, да и жена ничего боле ему не могла сказать, — тоже плохо соображала. Усиливаясь разобрать что-нибудь, онъ по цлымъ часамъ выслушивалъ претенціозную, крикливую и не допускавшую никакихъ возраженій болтовню. Въ т времена это дйствительно были boeufi la mode. Настоящіе люди, вышедшіе изъ той-же бурсы, мученически и самоотверженно несшіе великую службу народу, — лучшій цвтъ тогдашней литературы не очень побжали-бы въ салонъ къ мадамъ Кленовской. И поважне ухаживали за ними безъ успха, да имъ было и некогда! У нихъ подъ руками кипла плодотворная работа. За то всевозможная, безшабашная, полуразбойничья толпа лохмачей, прикрываясь ихъ знаменами, разставивъ локти и сопя вторгалась всюду и безъ спросу. Вмст съ грубостью языка и нравовъ, также свободно и безцеремонно, она вносила всюду грязь на сапогахъ и собственный запахъ, ничуть не отличавшійся отъ такого-же у Чичиковскаго Петрушки. Время требовало бойкихъ языковъ. Начиналась великая эпопея освобожденія крестьянъ. Въ затхлые застнки просыпавшейся Россіи повяло освжающимъ воздухомъ возрожденія. На первыхъ порахъ поэтому и несуразное, но недопускавшее спора, наглое оранье сходило за знаніе дла. По новости глупые люди, обладавшіе широкими глотками и способностью говорить ‘дуракъ’ каждому, кого они встрчали, прослыли умными. ‘Они изъ народа!’ отзывались про нихъ, хотя они сами народъ считали только стадомъ, которое надо стричь и доить, При этомъ случилось нчто вполн характерное для обычной человческой трагикомедіи. Отмченные рокомъ, передовые бойцы, самоотверженные апостолы, люди дйствительныхъ заслугъ, носившіе въ душ Божью искру генія, изводившіеся до смерти на черной и блой литературной работ, широко щедрою рукою бросавшіе въ жадную толпу образы и мысли, опредленія и принципы, помогавшіе ей счистить съ себя моховины крпостничества и застоя — гибли, какъ жатва отъ нежданнаго мороза, умирали въ чахотк, въ нищет, на чужбин. Эта же грубая челядь, воспитанная на неуваженіи къ народу, на поборахъ, на самоуниженіи предъ сильными и на безпощадномъ угнетеніи слабыхъ, на глупо самомннномъ отношеніи къ упраздненной, хотя и неизвстной ей наук,— въ такихъ именно салонахъ, какъ у мадамъ Кленовской, обдлывала съ звриною хитростью дла, пролзала на видныя должности, съ маху изъ глотки у оплошавшихъ сановниковъ рвала сытыя мста. А тамъ набивъ зобки и украсясь разными кавалеріями, не медля погнала и въ хвостъ и въ голову тхъ, знаменами которыхъ она недавно прикрывалась и ради кого ее еще всюду принимали.
У Кленовскихъ не было дтей и Марго де Франсъ посему нисколько не заботилась о приращеніи капиталовъ. Въ этомъ отношеніи она обрусла вполн. Дла ея шли хорошо, у нея было пропасть друзей и знакомыхъ — такъ она провела всю жизнь, такъ и состарлась, сосватавъ у себя въ гостиной сотни предпріятій, давшихъ другимъ милліоны, а ей только позволившихъ жить во всю. Она давно добиралась до Самсонова. Ей хотлось заполонить этого милліонера, и когда она прочла его имя въ списк кліентовъ громаднаго берегового отеля и тамъ же имя Свтлинъ-Донецкой, она заране поздравила себя съ успхомъ.
Расцловавъ до тла Наталью Григорьевну и нсколько разъ назвавъ ее и ‘дусей’, и ‘божинькой’, и красавицей, и царевной, она наконецъ обратилась къ Льву Самойловичу и не безъ удовольствія замтила на его лиц радушную улыбку.
— Теперь съ вами. Здравствуйте, счастливецъ.
— Чмъ это, счастливецъ.
— Какже — сколько времени здсь и каждый день видть эту прелесть. Да если бы я была мужчиной… Эхъ вы, вахлаки!
Марго де Франсъ любила щеголять словами, которыя она называла ‘мужицкими’.
— Мы завтракаемъ разумется вмст, за отдльнымъ столикомъ… Какъ хотите, на ваше время я никакихъ притязаній не имю, но сть одна не буду.
Такъ какъ Марго умла быть пріятной, то ее предложеніе ни въ яв, ни въ тайн, не вызвало противорчій. И Самсоновъ и Донецкая заявили, что они ничего лучшаго не желаютъ. Въ эту минуту въ залу вошла двица Рослякова. Марго нашлась и ей сказала любезность, удивившись ея маленькимъ рукамъ и ногамъ, что нисколько впрочемъ не было странно, такъ какъ Анна Федоровна и сама-то оказывалась съ мизинецъ. Тмъ не мене это завоевало ее вполн и она по привычк тотчасъ же приклеилась къ Кленовской и посвятила ее во вс подробности своего высокаго происхожденія отъ губернаторскихъ чреслъ.
— Ну, а я простая мщанка! засмялась Марго.
— Какъ это?
— А такъ, только по мужу генеральша! Левъ Самойловичъ, какъ вы смете не говорить мн ‘ваше превосходительство’. Разумется мщанка, парижская ситуайенка. У меня при фамиліи никакого ‘де’ не было. Chevrier… Просто значитъ Козлова. А знаете, какую чудную фамилію я видла на доск въ одномъ
отел въ Париж: M-r le Prince de Rastorgouyeff и vicomte de Posanoff. Хороша аристократія?
Вс разсмялись.
— А, еще одинъ знакомый!.. И Марго пошла на встрчу Приглядову, только что появившемуся съ работы надъ какимъ-то этюдомъ. Художникъ даже надлъ сегодня розовый галстухъ, но второпяхъ замазалъ его кобальтомъ. Увидвъ Марго, онъ опшилъ. Ему одному было непріятно появленіе этой дамы.
— Чортъ ее возьми, сдую ворону! Длиться придется.
Онъ кисло ей улыбнулся и по своему обычаю желая сказать непріятность Маргарит Францовн, поцловалъ ей руку и во всеуслышаніе объявилъ:
— Однако и постарли же вы, матушка! Что, все по порежнему по мытарствамъ ходите?
Она откровенно засмялась, глядя на него
— Хожу, хожу, Иванъ Николаевичъ. Вдь это вы счастливецъ. Опредлили себя къ особ Льва Самойловича, вамъ и двухъ матокъ теперь не надо… Любому ласковому теленку одной такой за глаза довольно… А что касается до лтъ, то вдь я только на пять моложе васъ! Мн пятьдесятъ пять, а вамъ шестьдесятъ.
Иванъ Николаевичъ растерялся и понялъ, что борьба съ ней ему не по силамъ.
— Ну, ужъ и шестьдесятъ!
— Ваши же біографы на всю Россію васъ объявили такимъ… При портретахъ. А впрочемъ, дай вамъ Богъ, и отълись же вы здсь…
Левъ Самойловичъ не безъ злаго удовольствія слушалъ эту милую бесду. У него въ глазахъ играли ‘лукавые зайчики’, какъ называлъ ихъ Приглядовъ. Очевидно Самсоновъ отлично понялъ, на что мтила и намекала Марго. Приглядовъ-было потерялъ голову, ему хотлось отвтить Кленовской, зажать ей ротъ. Сдлавъ добродушное лицо и совсмъ съузивъ глаза, такъ что они выглядывали изъ щелокъ какъ мыши изъ норки, онъ засмялся.
— А вамъ небойсь завидно.. Вамъ бы хотлось тоже при особ, а? Вкусно къ чужому пирогу-то.
— Не умю, голубчикъ! даже нжно протянула та. Во-первыхъ, на заднихъ лапкахъ стоять не обучилась… Все на переднія падаю. Искренно вамъ завидую… А потомъ, знаете какъ когда. Мн случалось видть, какъ отъ чужого пирога и палкой гоняли. А я уже стара для такихъ экспериментовъ.
Иванъ Николаевичъ окончательно потерялъ хорошее расположеніе духа и сталъ пространно и запутанно объяснять Анн Григорьевн, какъ ему сегодня не удалось уловить пустяка собственно: отблеска песчаной отмели, когда съ нея только что сбжала волна.
— Она и мокрая, понимаете, и не мокрая.
— Волна?— совсмъ глупо переспросила двица Рослякова.
— Не волна, а бревно,— разозлился Приглядовъ и отошелъ прочь.
— Не любитъ!— замтила Марго тихо, но такъ, чтобы Иванъ Николаевичъ ее разслышалъ.
Самсоновъ не отказалъ себ въ наслажденіи нанести еще ударъ Приглядову.
— Ну, Маргарита Францовна, сегодня мы по случаю вашего прізда шампанскаго выпьемъ. Вы не можете себ представить, какъ я радъ вамъ. Я всегда васъ цнилъ. Такъ и знайте — скоро мы васъ ни за что не отпустимъ. Я даже мужу вашему телеграфирую, что похищаю васъ у него. Я думаю онъ меня на дуэль не вызоветъ?
— Радъ будетъ!— угрюмо буркнулъ въ тарелку Приглядовъ.
— Разумется не вызоветъ.— Марго притворилась, что не разслышала Ивана Николаевича.— Особенно, когда я ему напишу, что встртила здсь очаровательнаго мось Приглядова. Мужъ пойметъ — разъ Иванъ Николаевичъ здсь — ревновать меня нечего, даже къ вамъ, потому что вдь насъ съ вами вдвоемъ ни зачто не оставятъ ни на минуту.
Приглядовъ былъ совсмъ уничтоженъ и въ первый разъ за все время лъ и пилъ безъ апетита, хотя подали его любимое ‘ризотто съ moules’, устрицами и крабами, а Левъ Самойловичъ, лицемрно удивляясь, разспрашивалъ его, за что это онъ разлюбилъ вдову Клико, еще недавно безраздльно владвшую его сердцемъ.

XII.

Съ ночи Санъ-Сабастіана, оставившей въ Наталь Григорьевн смутное впечатлніе чего-то хорошаго, но о чемъ вспоминать не слдуетъ, она замчала, что Левъ Самойловичъ измнился: сталъ слишкомъ порывистъ, не ровенъ, безпокоенъ. Часто отвчалъ не впопадъ, слушая ее, какъ будто думалъ о другомъ. Голосъ его то уходилъ въ трепетную ласку, точно въ каждомъ звук его бились нжно-нжно до сихъ поръ незнакомые ей пульсы, то грублъ до хрипоты, и расположеніе духа его мнялось сообразно этому. Онъ не противорчилъ ни въ чемъ Наталь Григорьевн, но все кругомъ находилъ не по себ, ничмъ не былъ доволенъ. Безоблачное небо ихъ ‘дружбы’ заволокивали негаданныя тучки. Ему и природа разнравилась, и скалы эти онъ называлъ слишкомъ утомительными, и море черезъ-чуръ монотоннымъ. ‘Все одно и то же’,— жаловался онъ, прогулки съ нею приводили его въ еще большее раздраженіе: онъ усматривалъ, чего не видлъ прежде — дороги нехороши и пыльны, деревья мало даютъ тни, и часто посреди разговора съ нею задумывался, не слышалъ нсколько разъ повтореннаго ею вопроса и, опомнившись, отвчалъ ‘да’, когда слдовало сказать ‘нтъ’, и ‘нтъ’ вмсто ‘да’.
— Вы точно мною недовольны?— сказала она наконецъ, когда онъ вдругъ разозлился на нечаянно подвергнувшійся подъ ноги несчастный камень.— Я вамъ надола?..
— Я еще никогда васъ не любилъ такъ, какъ люблю теперь! Вы стали моей болзнью… Да,— обрадовался онъ тому, что нашелъ наконецъ опредленіе,— я боленъ вами, именно боленъ вами…
— Вы забыли наши условія!— тихо проговорила она, пожимая ему руку.
— Ахъ, эти кандалы, которыя Богъ всть для чего мы сами на себя накладываемъ. Человкъ разъ живетъ и миновавшее счастье никогда не вернется. Минута пропала, можетъ быть другая будетъ лучше, но не эта: она ужъ не воскреснетъ, не повторится. Сами мы создаемъ себ сложныя положенія, сами на себя плетемъ паутину, а потомъ удивляемся, почему это намъ такъ скверно дивется! Глупой птиц отвори клтку — она выскочитъ. А мы… И клтку собственными руками построимъ — никто не гонитъ въ нее — заберемся туда и хоть дверь отворена, путь открытъ на вс четыре стороны, а мы съ жердочки на жердочку, и все одну и ту-же псню: ‘ахъ, какъ тсно, ахъ, мы въ клтк, ахъ если-бы намъ да свободу’!
— Я васъ не совсмъ понимаю?
— А вы думаете я себя понимаю? Давно пересталъ, оглуплъ должно быть!
И тотчасъ-же онъ длался мягокъ и, будто стараясь заставить ее забыть сказанное имъ, окружалъ ее тысячью мелкихъ и не замтныхъ, но чувствуемыхъ ласкъ, становился ревниво-внимателенъ, слдилъ за каждымъ ея взглядомъ, любовался ритмическою гибкостью ея стана, ловилъ воздухъ, которымъ она дышала, говорилъ, невообразимую чепуху, которая именно такою не казалась Наталь Григорьевн, и заставлялъ ее радостно и любовно улыбаться ему. Въ такія минуты ему мерещилось, что въ привтномъ взгляд ея большихъ срыхъ глазъ разверзаются глубины чуднаго-чуднаго и невиданнаго до сихъ поръ неба. Онъ разомъ стихалъ, просилъ у нея въ чемъ-то прощенія, цловалъ ей руки, безо всякаго требованія съ ея стороны, уврялъ, что ‘это’ никогда-никогда больше не повторится. Ни она, ни онъ не могли-бы опредлить, что такое ‘это’, но обоимъ было хорошо, оба во всей этой безсмыслиц понимали нчто другое, настоящее, милое, только высказывавшееся не тми словами, но слова тутъ вдь не при чемъ, а важенъ тонъ, которымъ они говорились. И она доврчиво опиралась на его руку и, успокоенная, забывала такъ быстро промелькнувшія минуты его раздраженія. Она чувствовала себя хорошо, ей ничего не надо было боле, и судя о немъ по себ, думала, что и онъ можетъ довольствоваться тмъ-же. Въ свои двадцать шесть лтъ Наталья Григорьевна такъ-же мало знала жизнь, какъ въ шестнадцать, а онъ бился какъ рыба, попавшая въ сть, и не находилъ въ себ силы смло поставить ей вопросъ объ ихъ отношеніяхъ. Впрочемъ, можетъ быть и самъ онъ еще не разобрался съ ними…
Оставаясь одинъ, Левъ Самойловичъ чувствовалъ себя еще хуже. ‘Я обратился въ нервную дрянь’, думалъ онъ, ложась вечеромъ въ постель и долго ворочаясь, прежде чмъ безпокойный и прерывавшійся сонъ наконецъ смыкалъ ему глаза. Ему теперь все мшало: и тяжелое дыханіе нмки за стною его спальни, и хлопанье плохо притворенной ставни, и свистъ втра въ камин, и шумъ въ длинномъ корридор отеля, и шаги лакея мимо его дверей, и мягкія подушки, душнымъ жаромъ охватившія его голову, и толстое одяло, бременемъ лежавшее на немъ… Онъ брался за книгу, но строки ея перепутывались въ черные узлы и изчезали, а потомъ вдругъ проступали преувеличенно ярко и дразнили его, онъ нсколько разъ перечитывалъ ихъ. не въ силахъ будучи понять недававшагося ему смысла. ‘Совсмъ идіотомъ сдлался’, соображалъ онъ… И опятъ тушилъ свчу и по цлымъ часамъ всматривался въ темноту, въ которой казалось, свивались и развивались блдныя фосфорическія спирали, уходили далеко-далеко и тамъ гд-то распадались голубыми искрами, медленно гасшими въ угнетавшемъ его мрак. И море шумло по ночамъ — тоже мшало ему. Онъ считалъ удары волнъ въ террасу, считалъ до одури и на этомъ засыпалъ, чтобы опять проснуться и съ злостью прислушиваться къ храпнію сосдки. ‘Завтра-же перемню комнаты!’ говорилъ онъ самъ себ, но приходило это ‘завтра’ и ему было некогда. Устраивалась прогулка, за обдомъ, благодаря веселой болтовн Маргариты Францовны, засиживались до поздняго вечера, — а тамъ опять терраса съ ночными звздами, тихій разговоръ Натальи Григорьевны, охватывавшій его полымемъ, иногда случайный концертъ, къ которому они прислушивались, затая дыханіе. Музыка такъ шла къ молчанію утомленной природы! Казалось, и звзды внимали, задумчиво мерцая, съ недостигаемыхъ высотъ, и волны тише и тише бились объ утесистые берега, и все кругомъ никло и терялось передъ широкою мелодіей скрипокъ и віолончелей… О чемъ пли они, чему радовались, по комъ плакали? Самсоновъ всегда любилъ музыку,— весь отдавался ей. Ему казалось: раскинувъ руки, онъ на ея волнахъ несется далеко, или это не подъ террасою звенятъ струны странствующихъ гитаристовъ и жалуются на какую-то великую несправедливость, а здсь, въ самомъ сердц его, бьются и стонутъ, и молятся передъ невдомымъ и безпощаднымъ божествомъ. Часто, подъ вліяніемъ внезапно нахлынувшей на него жалости, онъ бралъ руку Натальи Григорьевны и говорилъ ей: ‘какіе мы съ вами несчастные,’ причемъ она еще шире раскрывала большіе срые глаза и съ недоумніемъ смотрла на него. Ей такъ хорошо было съ нимъ вдвоемъ, лицомъ къ лицу съ ночью, дышавшею на нее прохладой, въ стихіи свивавшихся какъ дымки звуковъ, они дйствовали на нее иначе. Она подъ ихъ вліяніемъ слегка касалась его пальцевъ, тихо гладила ихъ… А онъ? Онъ употреблялъ усилія, чтобы вдругъ не взять, не сжать ее всю сильными горвшими руками и не унести… Куда? Почемъ онъ зналъ. Туда, куда неслись эти аккорды, куда упала вонъ та мгновенно мелькнувшая звздочка, куда по втру плыло благоуханіе жасминовъ, распустившихся въ горшкахъ на террас.
Приглядовъ тоже былъ и скученъ, и мраченъ. Онъ уже ршилъ, что ему здсь длать нечего. Всего чего онъ хотлъ — добился. Большаго ждать трудно, особенно подъ пристальнымъ и насмшливымъ взглядомъ Маргариты Францовны. Она точно угадывала у него всякую мысль, и не успвала та еще сложиться въ первую фразу, какъ Марго разсказывала какой-нибудь анекдотъ, гд эта мысль являлась облеченная въ смшную форму и заставляла всхъ хохотать. ‘Буря въ Бриндизи’ была не только куплена Львомъ Самойловичемъ, но запакована и отослана ему. Иванъ Николаевичъ въ этомъ отношеніи ничего не прогадалъ. Онъ даже обезпечилъ себя заказомъ еще на нсколько картинъ, и задатокъ взялъ, разсчитывая, что теперь-то и ‘бить сороку, пока она въ угар мечется’. Сообразивъ положеніе длъ, онъ разъ утромъ объявилъ Самсонову: ‘я надняхъ домой’.
— Какъ домой?
— Nach Russland. Довольно… Побаловался и будетъ. Дочурка зоветъ. Какія порученія дадите, исполню.
— Нтъ, какія-же порученія… У меня тамъ и безъ того цлая толпа бездльниковъ. Не знаю, чмъ ихъ и занять-то!
— Подумаешь, какой вы сами дловой человкъ!— не сдержался Иванъ Николаевичъ.
Ему теперь было все равно, и онъ ршился свести счеты съ Самсоновымъ. Тотъ впрочемъ не замтилъ дерзости. И не только не замтилъ, но ему захотлось высказаться хоть издалека передъ постороннимъ человкомъ. Ему было-бы легче, онъ это чувствовалъ. Да, впрочемъ, душа его была такъ полна, что если-бы на мст Приглядова сидлъ какой-нибудь X или Z, онъ все-таки сталъ-бы ему жаловаться.
— А мн скверно здсь!— тупо глядя на полъ, началъ Левъ Самойловичъ.
— Еще-бы, полагаю!
И Иванъ Николаевичъ засвисталъ.
— То есть, что-же вы полагаете?..
— А то, что вы начинаете съ жиру бситься. Слава Богу, жары прошли, а то бы на подобіе пастеровскихъ собачекъ кусались.
— Какъ съ жиру — я боленъ.
— Это и видно. Подковы гнете великолпно… Грудь на двадцать пять лтъ каторжной работы, сангалліевскіе кузнецы на завод отливали — и вдругъ: ‘что на свт есть несносно, пренесносна есть любовь’ Разумется съ жиру бситесь! Вамъ-бы знаете: читалъ я недавно, какъ одинъ докторъ въ Америк такого-же, какъ и вы, ‘несчастнаго’ спасъ отъ хандры. Взялъ ему да здоровую ногу и отхватилъ въ лучшемъ вид. Тотъ сейчасъ-жъ и узналъ настоящую цну жизни. Скажите, пожалуйста, какой несчастный человкъ нашелся. Пожалйте его добрые люди. Вы бы Марго де-Франсъ открылись, въ слезахъ на грудь ея бацъ и платочекъ къ глазамъ. Она бы васъ живо утшила… Воображаю картину. Самсонъ въ объятіяхъ Бавкиды… Анахронизмъ — а врно. Надо-бы зачертить. Несчастные люди! И сколько въ васъ, во всхъ, подлаго эгоизма. Несчастные люди! Такіе-ли бываютъ несчастные?
И Иванъ Николаевичъ точно подъ гору покатился. Онъ теперь чувствовалъ, что ему ни за что не остановиться.
— Вы видли несчастныхъ людей? Нтъ вы мн скажите — наступалъ онъ на Самсонова,— вы видли несчастныхъ людей?.. Что вы въ ротъ воды набрали. Крокодилъ этакій! Отвтить по-человчески не можете!
Левъ Самойловичъ отодвинулся только и утерся, потому что разбсившійся Иванъ Николаевичъ въ эту минуту являлся истиннымъ пульверизаторомъ.
— Нтъ, хотите я вамъ покажу несчастныхъ людей? Недалеко придется идти за ними. На любой заводъ свой загляните, тамъ вы ихъ увидите. Это дйствительно несчастные. Пока вы тутъ ‘Поля и Виржини’ изображаете, да въ тонкихъ сантиментахъ изводитесь, отъ которыхъ никому ни тепло, ни холодно… Да-съ, никому, и вамъ первому, потому что дале сладкихъ словъ вдь не ушли вы! Только подвздошную кость натрудили. Нын любой кадетишка — умне васъ въ этомъ отношеніи, а ужъ про классиковъ-гимназистовъ и толковать нечего: т вамъ пятьдесятъ очковъ впередъ дадутъ и вс шары въ лузу положутъ. Не даромъ Катулловъ да Тибулловъ безъ словаря понимаютъ… Да, о чемъ бишь я началъ… Несчастные люди! Я вамъ покажу несчастныхъ: вашъ рабочій вотъ — несчастный. Вша его стъ, рубаха на немъ — лохмотье. Жарится онъ грудью у горна либо у домны, а въ спину ему морозъ. Отойдетъ на минуту — шатается какъ запаленная, загнанная лошадь. Дома у него жена чахлая, ребятишки — въ могилу краше кладутъ. Самъ онъ: какъ вырвется — въ кабакъ, потому что куда же ему отъ такого счастья иначе дваться, вдь тоже живая душа. Напьется, оскотинетъ, озвретъ, — домой, жену бить, дтишекъ чмъ попало. Вотъ это несчастный, настоящій несчастный. Чего вы глаза на меня лупите, нужно же вамъ когда-нибудь правду узнать. Вс передъ вами — какъ свча горятъ. Далай-Лама! Авы заходили когда-нибудь въ жилье къ кормильцу и поильцу, къ этой самой ‘святой срой скотин’, которая изморомъ своимъ даетъ вамъ возможность лимонады разводить здсь, корицу на кисломъ молок съ сахаромъ… Стыдитесь вы, — еще большой какой — подумаешь Бова-королевичъ, а его хоть сейчасъ за прялку или въ институтъ. Любой котъ на крыш, что задеретъ хвостъ у трубы да Машку зубами за шею — и тотъ умне выходитъ… Чего вы въ самомъ дл? уксусное гнздо завелъ у себя въ сердц и то же — сочувствія требуетъ. Нтъ вамъ моего сочувствія, понимаете-ли вы, нтъ! Несчастный человкъ… Скажите пожалуйста. Нтъ, вотъ я былъ несчастнымъ, такъ дйствительно несчастнымъ. Когда булку у такого-же несчастнаго лотошника укралъ — да-съ… Молодъ былъ — голодалъ двое сутокъ, а во всемъ Петербург никого знакомыхъ. Дохнуть приходилось а вы понимаете что такое смерть отъ голода? Куда вамъ! Яйцо вы въ смятку, а не человкъ. Такъ я, шелъ-шелъ, какъ теперь помню, по второй линіи Васильевскаго и съ уличнаго лотка булку стащилъ. Спалъ лотошникъ. И тутъ-же ее сожралъ. Вы въ такихъ положеніяхъ бывали? Настоящее несчастіе испытывали? Скажите пожалуйста, взрослому кавалеру вдругъ вздумалось балетнаго амура разыгрывать и сейчасъ — ахъ, какъ я несчастливъ! Цлое море, цлый океанъ бдствій льется мимо, только вы его не замчаете. Одна капля его отравила-бы вамъ всю вашу жизнь, а другіе по горло въ немъ сидятъ и то не хныкаютъ, не ноютъ. Ей-Богу, вы меня извините, вы какой-то больной зубъ, а не человкъ.
— Чего вы злитесь? Иванъ Николаевичъ, что съ вами?
— Что со мною?! Нтъ, ужъ дайте мн высказаться. Не даромъ я столько терплъ. Вы, что воображаете — теперь я, вашъ покорнйшій слуга, счастливъ что-ли?.. Вы думаете, что швырнули мн нсколько тысячъ, такъ я и радуйся?— И Приглядовъ осторожно дотронулся до оттопырившагося бокового кармана. Вамъ въ самомъ дл кажется, что я долженъ птухомъ передъ вами ходить и вс аллюры къ вашему удовольствію показывать? Такъ, что-ли, по вашему, а? Ну, такъ вотъ же вамъ — если хотите видть несчастнаго человка — такъ получите: Иванъ Николаевичъ Приглядовъ, профессоръ академикъ и проч., и проч., и проч. Да-съ именно несчастный. Позвольте васъ спросить, почему это я передъ вами на заднихъ лапахъ Фидельку изображаю, а не вы передо мной. Что вы такое — отними у васъ милліоны? Ничтожество, глупый человкъ и ничего больше. Я умне васъ, я васъ насквозь вижу, а вы меня никогда не раскусите, да-съ. Я — талантъ, я могу голову высоко носить, потому что я самъ себя сдлалъ. Я голоднымъ мщанининікой въ Петербургъ пшкомъ изъ Вятки пришелъ, а теперь я Приглядовъ-съ. Портреты мои журналы печатаютъ, въ біографіяхъ на меня всякую небывальщину врутъ. Вы вотъ на свой счетъ за тридевять земель въ тридесятое царство меня завезли и, понимаете, этимъ вдь я никому, кром Господа Бога моего, не обязанъ, а вы? Не умри скоропостижно вашъ папенька да не оставь вамъ бшеныхъ милліоновъ, что бы вы длали?.. Ну, что бы вы длали? Нтъ вы мн скажите, милостивый государь мой, розанъ вы этакій, что бы вы длали? Въ голландскій магазинъ приказчикомъ что-ли? Или въ чайный!..
— Постойте, постойте, я вашу болтовню готовъ въ серьезъ принять. Что бы я длалъ, я вамъ скажу. Я когда былъ бденъ, печататься началъ. У меня дарованіе находили. Я въ химію весь ушелъ, у Бутлерова работалъ — даже цлую монографію написалъ. Близокъ былъ къ тому чтобы открытіе сдлать…
— Вотъ-вотъ. Ишь какой паинька, Галлилей! Скажите, сейчасъ только что изъ царствія небеснаго съ прямымъ поздомъ-молніей прикатилъ и даже переодться не усплъ. Въ самомъ дл, неудавшійся геній. Молитесь на него Богу, люди. Онъ если-бы не милліоны, Шекспиромъ сдлался, либо Гумфри Деви или кто тамъ еще! Химикъ въ стихахъ! Великій ученый на заячьемъ мху! Милліоны вишь ему помшали. Пока ему по копйк съ четвертью отпускали за строку или пока онъ въ чужой лабораторіи работалъ, такъ ему все улыбалось и будущее было его, а какъ милліоны въ руки попали, такъ сейчасъ же Изабелла — ослабла! Такъ, душенька, такъ, такъ, милка, ты моя!
— А вы забыли, что вы сказали мн какой-нибудь мсяцъ назадъ?
— Что, какую вы еще каверзу вспомнили?
— Что если бы у васъ былъ милліонъ, то вы бы плюнули на искусство.
— А, вы и поврили, ‘дитю’ малое! Эхъ вы, досадно и разговаривать съ вами. Мало-ли что поэтъ или художникъ скажетъ въ минуту недовольства собою, недоврія къ себ. Еще и не такою фразой я выпалить могу! А я вамъ вотъ что объясню: талантъ есть и благословеніе и проклятіе въ одно и то же время. Съ вами судьба можетъ шутить Богъ знаетъ какъ, швырять васъ въ поднебесье или въ преисподнюю, а вы съ нимъ, какъ больной ракомъ съ своей болзнью, не разстанетесь. Онъ сильне васъ. Дай вамъ милліоны, царемъ васъ сдлай, вы все равно будетъ творить, да-съ, творить. Потому что въ насъ частичка Божества, созидательное начало, принципъ рожденія. Богъ грезитъ мірами, а мы образами. Мы его пророки, герольды, мы именемъ его добру, истин и красот служимъ. Понимаете-ли вы это, другъ души моей? Въ насъ его выраженіе. Чему вы сметесь, да на пузо мое смотрите, жалкій вы человкъ, я не пузомъ, а рукою и кистью, повинующимися голов и сердцу, картины пишу. Байронъ хромой былъ, а это ему не мшало Чайльда Гарольда оставить… Гоголь съ Аполлономъ Вельведерскимъ ничего общаго не имлъ, а Езопъ и еще того хуже! Да-съ. Или благословеніе, или проклятіе, или и то и другое вмст. Настоящій талантъ — не такіе часовики, какъ вы! Чему вы глупые глаза длаете? Не знаете, что такое часовикъ, такъ я вамъ скажу. Бабочка такая есть — всего вечеръ да ночь живетъ, и умираетъ утромъ. Такъ и вы, Пушкинъ Бутлеровичъ. Какъ запопали милліоны, такъ онъ сейчасъ-же и химію, и рифмованныя строки по хвосту. Полно-де баловаться, теперь я настоящимъ дломъ займусь… Съ благородными двицами вольнымъ обращеніемъ. Эхъ, вы… А, разумется, теперь вамъ не по себ: привыкли за свои деньги везд маленькимъ богомъ быть, да удержу не знать. Что ни увидишь, все мое. Накину-де немного и возьму. Ничего-де непродажнаго на свт нтъ. И картину, и подлеца Приглядова куплю, и двицу всякую со всмъ ея тонкимъ эрфиксомъ,— а тутъ на-ко, явилась такая царица индійская, съ которой, какъ никакъ, а считаться приходится. Сдлала она пальчики такъ,— по нашему, по грубому, это шишъ называется — протянула къ вамъ да и говоритъ: ‘выкусите-ка это, милый другъ мой. Хотя я въ васъ и по колно влюблена, и вс это видятъ, а только, несмотря на мое аристократическое происхожденіе, во мн глубоко унтеръ-офицерская мораль сидитъ и никакъ я безъ закона вступить съ вами въ амуръ не согласна’. А вы-то вокругъ ея. Хвостъ павлиномъ, гребень трубой — урлы-урлы?.. И молодецъ-же баба, хвалю! Не нашего поля ягода, ни на какую наживку не пойдетъ. И себя измучитъ, и васъ тоже, а ужъ сдлайте одолженіе съ ней у васъ pas des deux не будетъ. Нтъ, не такая. Это не ваша крашеная Калерія Алексевна. Вотъ вы теперь и поймите, какое въ сущности ничтожество деньги, когда вы цною всего вашего состоянія, всхъ милліоновъ одного мгновенія счастья у нея, у Натальи Григорьевны, купить не можете. Она-то вамъ и доказала, что вы ничтожный, ничтожный, ничтожный человкъ и ничего боле. Ей-Богу, сейчасъ надну фракъ, возьму букетъ, на ваши-же деньги куплю,— вотъ вдь он здсь у меня,— хлопнулъ онъ опять по боковому карману — и пойду къ ней, на колни — и скажу: какъ богин на вашъ алтарь цвты принесъ. Діана вы — и только. Смотрите, она еще васъ если не въ оленя, то въ овцу во всякомъ случа обратитъ. Вы бы попробовали стихами ей. ‘Краса природы, совершенство, ты не моя, ты не моя’, можетъ она смилуется. Или изъ химіи какой-нибудь одуряющій газъ придумайте, да въ носъ ей для легкаго воздуха. Чтобы ей сразу память и вс пять чувствъ отшибло.
— Послушайте, чего вы ругаетесь?
Иванъ Николаевичъ озадаченно остановился.
— Что вы, блены обълись? Или спятили?
— Должно быть, дйствительно съ вами, съ умными людьми, съума сошелъ.— Приглядовъ успокаивался — Вдь въ вашемъ обществ въ самомъ дл не уцлешь. Этакое, подумаешь, блаженство: сидятъ голуби и воркуютъ. День воркуютъ, два, три, мсяцъ, два… И дальше не шагу. У насъ всякій деревенскій парень умне. Потому что ежели онъ облапитъ, такъ отъ него никакая лебедушка блая не увернется. Одуванчики!
— Ну, пришли вы въ себя, что-ли? Теперь я вамъ скажу: вы на меня чего-же это клевещете. Гд вы видли моихъ рабочихъ въ лохмотьяхъ. Извстно вамъ, въ какихъ условіяхъ они?
— Еще-бы. Школы, больницы, пансіоны… Избы! Знаю я. Грошъ нищему, а себ тысячу рублей.
— Да, благодаря этой ‘тысячи себ’, Иванъ Николаевичъ Приглядовъ можетъ и картины продавать, и дочери приданое отвалить, и вдову Клико не оставлять безъ вниманія.
— Такъ это почему, какъ вамъ кажется?— опять налетлъ на него Приглядовъ.— Дайте-ка себ отчетъ, почему?
— Ну, почему?
— А потому что я, профессоръ и академикъ Приглядовъ, нашъ извстный и проч., и проч., и проч., такой-же подлецъ, какъ и вы. Ни почему другому. Я бы долженъ быть одинъ, да акридами и дикимъ медомъ питаться, тогда-бы вы знали разницу между мною и вами… Вотъ и сейчасъ, шпыняю я васъ, ругаю ругательски, и Богъ видитъ — искренно, не роль играю, не шуткой это, а взаправду. Потому распалилось у меня на васъ сердце… А въ душ у меня подлецъ хвостомъ вертитъ и шепчетъ: по счету-то, въ гостиницу, неужели ты самъ заплатишь, а не Самсоновъ, и на обратный билетъ ужли-же изъ своего портмоне деньги вынешь…
Левъ Самойловичъ расхохотался и пошелъ на террасу, гд онъ замтилъ издали стройный силуэтъ Натальи Григорьевны. Она оперлась на баллюстраду и смотрла въ голубое царство спокойнаго сегодня моря.

XIII.

Дня черезъ два Наталья Григорьевна вошла къ себ посл завтрака и вдругъ ни съ того, ни съ сего почувствовала крайнее утомленіе. Ей почему-то захотлось остаться одной, прочесть, наконецъ, письма мужа, отвтить на нихъ, разобраться со всею сложною и запутанною поэмою послднихъ мсяцевъ, дать себ отчетъ въ нихъ. Она даже удивилась, когда вспомнила, сколько времени прошло — со дня ея прізда! Наталья Григорьевна до сихъ поръ жила головою — и хорошо соображала, что теперь именно ея разсудокъ былъ не при чемъ, что она только отдавалась укачивавшимъ ее волнамъ, а куда он несли и къ какимъ берегамъ — она не знала. Потомъ, какъ она ни беззаботно относилась къ сегодняшнему маленькому счастію, но Левъ Самойловичъ ее начиналъ безпокоить, его нервность и раздражительность сдлались обычными явленіями и, сверхъ того, онъ въ послднюю недлю странно требователенъ. По вечерамъ долго не отпускаетъ ее къ себ. Его ласки, спокойныя прежде, жгутъ теперь Свтлинъ-Донецкую. Онъ весь въ тревог и порыв — схватитъ руки и сожметъ до боли. Обовьетъ ее талію, да такъ, что у нея кости хрустятъ. Попробуетъ она высвободиться, она понимаетъ, что это не то, что этого нельзя. А онъ ей негодующимъ тономъ: ‘неужели и такія мелочи оскорбляютъ васъ. Нтъ, я вижу — я для васъ совсмъ-совсмъ чужой и вамъ все равно, что бы со мною ни случилось’. Захочетъ она убдить его въ противномъ и приласкается — онъ вдругъ теряетъ голову и говоритъ ей то, о чемъ ему слдовало-бы молчать, или вдругъ ни съ того ни съ сего приревнуетъ ее, къ кому-же!— къ ея супругу — къ Владиміру Петровичу, къ послднему человку, къ которому онъ могъ-бы ее ревновать! И даже до того доходитъ, что вдругъ вчера у него вырвалась фраза: ‘и къ чему онъ живетъ?’ — Кто онъ?— спросила Наталья Григорьевна.— ‘Да все тотъ-же… Вашъ мужъ!..— Неужели вы способны желать ему смерти!— О, да, еще-бы! Не только способенъ, но и желаю, страстно желаю, всми силами души’… Наталья Григорьевна отодвинулась отъ него и весь вечеръ оставалась молчаливой и грустной. Не могла пересилить себя, едва простилась съ нимъ. И она хорошо понимала, что въ этомъ случа у нея не было ни малйшаго недовольства Львомъ Самойловичемъ. Она просто чувствовала себя безпомощной, растерявшейся, неприготовленною передъ новою, непонятною эпохою жизни, которая не только застала ее врасплохъ, но подхватила и несетъ ее куда-то, быстро несетъ, такъ что если она не схватится теперь за какую-нибудь спасительную скалу — пожалуй скоро очутится въ невдомомъ ей открытомъ океан и все ея прошлое, какъ оставленный берегъ, безвозвратно уйдетъ въ непроглядную мглу. Да, ей сегодня хотлось остаться одной. Она подошла къ окну — на террас уже ждалъ ее Самсоновъ, онъ даже смотрлъ на ея комнату и, различивъ Наталью Григорьевну, весело ей крикнулъ!
— Я готовъ… Скоро вы сойдете?
Она помолчала, не сразу справилась съ собою. Во взгляд его было столько того, отчего ея воля замирала, что и сейчасъ на зло ей самой ее вдругъ потянуло внизъ на террасу. Она съ силою схватилась рукой за подоконникъ и до боли нажала въ него ногтями. Левъ Самойловичъ стоялъ подъ солнцемъ съ открытою головою. Сверху — онъ выигрывалъ въ широт плечъ и въ мощи склада, но казался меньше ростомъ. Солнце въ его волосахъ и бород играло точно въ золотомъ рун… Ей стало жаль увидть сейчасъ эти открытые и доврчивые глаза печальными. Но такъ слдовало, слдовало во что-бы то ни стало!
— Левъ Самойловичъ, вы не разсердитесь?
— Чему и на кого?
— На меня?
— На васъ! Вотъ тоже. Когда же я сердился?.. Да я и не смю, и не умю на васъ сердиться!
— Ну, положимъ, за послднее время случается. Дайте мн на сегодня отдыхъ?
— Какой отдыхъ?— не сообразилъ онъ.
— Видите-ли, я вдругъ почему-то почувствовала себя очень утомленной. У меня силы нтъ сойти внизъ, гулять съ вами. Мн хочется остаться одной, покойно въ кресл. Разобраться съ вещами… Тутъ столько накопилось дла!
У него лицо стало жалкое-жалкое… Она-было поколебалась. ‘Милый, я длаю теб больно’!.. подумала она.
— Знаете, это и для васъ, и для меня лучше. Вечеромъ я буду свже. Сегодня — вдь луна. Шестой день какъ показалась. Мы можемъ взять лодку и ухать въ море. На нсколько часовъ.
— Вы мн общаете это?
— Да! Я такъ и разсчитывала.
Она знала, что пока она будетъ стоять у окна, онъ не сойдетъ съ террасы… Поэтому она крикнула ему: ‘итакъ, до свиданія’, и отошла нсколько назадъ: терраса исчезла и она видла теперь только голубое-голубое, совсмъ воздушное море, сливавшееся съ небомъ въ одинъ чарующій миражъ и легкія, сквозныя, будто съ первымъ порывомъ втра готовыя сдвинуться лиловыя берега. Вонъ парусное судно — далеко… На чемъ оно — на неб или на мор? И ни морщинки. Спитъ, совсмъ спитъ океанъ — и не только спитъ — но и у самыхъ утесовъ онъ — точно плоское и неподвижное зеркало. Вонъ та дйствительно аметистовая скала — опрокинулась въ него и отраженіе ея даже не вздрогнетъ. Ахъ, противный Левъ Самойловичъ. Именно его не хотлось ей видть теперь, а онъ идетъ туда и оглядывается на ея окно. Должно быть солнце ему въ лицо — ладонью заслоняется. Она спряталась за занавску и въ полъ-глаза слдитъ за нимъ. Онъ упорно смотритъ все-таки сюда и не замчая ея. Она знаетъ: ему оттуда виденъ балдахинъ надъ кроватью и картина, которая у нея виситъ на стн, глупая картина! Должно быть копія съ одной изъ раздтыхъ женщинъ Бонна! И къ чему пишутъ такія? Еще можетъ кто-нибудь подумать, не разобравъ рамки, что это она сама, Наталья Григорьевна, стоитъ такъ? ‘Ну, зачмъ-зачмъ ты торчишь тамъ?’ Вслухъ проговорила она. Вдь онъ не сойдетъ отсюда — будетъ все ждать, не увидитъ ли ее. Наталья Григорьевна, чтобы покончить съ этимъ, вышла изъ засады и заперла окно, въ утшеніе Льву Самойловичу махнувъ ему платкомъ. Потомъ она дернула за кисть, висвшую сверху, и желтые, золотистые занавси сдвинулись. Теперь у нея было такое освщеніе, какъ будто день уходитъ, солнце садится въ море огнистаго свта и всю ея комнату заливаетъ сквозь шелкъ занавсей отраженнымъ полымемъ. Она очень любила этотъ колоритъ. Онъ всему здсь придавалъ особенную сочность, яркость, жизненность, и не только жизненность, но полноту жизни, ея роскошь, ея напряженіе. Все утонуло въ золот. Красноватые обои загорлись и при этомъ свт кажутся не такъ пошлы и банальны, и даже цвты на нихъ, плоскіе и сухіе, точно настоящіе, выпукло выступили… Блую постель золотою пылью осыпало, въ золотой пыли виситъ кисея полога, въ золотой пыли лежало шелковое одяло, въ золотой мгл мерещились взбитыя подушки… Да же голая женщина Бонне на стн, какъ живая, съ лукавою улыбкою, смотрла теперь на Наталью Григорьевну и будто говорила ей — ‘намъ съ тобой отлично вдвоемъ и никого больше не надо — не правда-ли?’ Зато въ закрытое окно не было доступа воздуху снаружи, и въ комнат сдлалось жарко. Донецкая заперла дверь на ключъ, сбросила съ себя платье, въ которомъ она, по словамъ Самсонова, была похожа на монахиню, сняла свободно сидвшій на ней корсетъ и ботинки, одтые-было для прогулки, ноги въ шелковыхъ черныхъ чулкахъ съ золотыми стрлками у щиколокъ вдла въ японскія срыя отдланныя серебромъ туфли безъ задковъ. ‘Въ самомъ дл, он у меня красивыя, ни съ того ни съ сего пришло ей въ голову. Во всякомъ случа красиве, чмъ у этой вонъ на стн. И съ кого пишутъ художники. Кажется, умерла бы, а не согласилась быть натурой… Да, далеко ей до такой ноги, и подъемъ у меня выше!’ И вдругъ она вспыхнула и засмялась, вспомнивъ, какъ вчера Левъ Самойловичъ, уронивъ что-то, наклонился поднять да увидлъ ея ногу въ туфл и припалъ къ ней губами. Ей стало стыдно этого воспоминанія и пріятно. Она тогда же испытала странное чувство сладкой, разнживающей слабости, которая отъ этого мста на подъем, точно теплая волна прибывающаго сильно нагртаго моря, тихо подымалась и охватывала ее всю. Она съ своей изумительной наивностью, наивностью двадцати-шести-лтней замужней двушки, не понимала, что здсь такого и чего ей стыдится? Вдь если онъ цлуетъ руки, отчего же ему не поцловать ей ногу?… Но какой-то инстинктъ говорилъ ей, что этого не слдовало позволять и впередъ ей надобно быть осторожне. Она слишкомъ была не испорчена, до полной беззащитности.
Наталья Григорьевна встала, пошла къ зеркальному шкафу вынуть пеньюаръ и остановилась, глядя на себя. Въ самомъ дл, она пополнла, врно отъ морского воздуха. Плечи ея округлились. Тутъ прежде вотъ кость намчивалась — теперь ея нтъ. Отчего он такія холодныя какъ мраморъ? Она вдругъ засмялась. Вспомнила, какъ одинъ скульпторъ уврялъ ее, что у нея и въ душ тотъ-же ‘мраморъ’. А самой ей вдь вовсе не холодно. И грудь — выше стала, сильне. Она и дышетъ теперь глубже. Кажется, цлый міръ можетъ вдохнуть въ себя, если захочетъ. Какія глупыя фантазіи! Она быстро отворила шкафъ и вынула широкій пеньюаръ. Легкія и мягкія волны голубого фуляра охватили ее нгою… Она подошла къ окну, чуть-чуть отодвинула занавси. Голубой кусочекъ моря, золотистая отмель, и опять онъ! Нтъ, врно такъ и придется оставить. Сла въ кресло, постаралась поглубже, вытянула точно отъ усталости ноги на скамейку и на минуту закрыла глаза. Какъ ей хорошо, спокойно, легко, и голова прошла, не болитъ, только въ сердц на самомъ дн,— гд-то въ уголк что-то маленькое-маленькое жалуется и щемитъ, и просится куда-то. Какъ хорошо пахнутъ духи, которые ей подарила вчера Марго! Говоритъ: новые, только-что появились въ Париж. Немного сильны, но хороши. Она еще не душилась ими, только флаконъ распечатала, а они ужъ всю комнату ея наполнили ароматомъ. Какихъ это цвтовъ? Она прочла тогда же надпись, но не поняла. Должно быть растеніе изъ-за тропиковъ, гд настоящее полымя жжетъ, гд все преувеличено и если ароматно, то такъ, что задохнуться можно. И цвты красные, именно красные, темные, смло раскрывшіе лепестки солнечному свту, и не только смло, но и безстыдно. Ей всегда казались такіе — безстыдными. Точно губы, жадно разомкнувшіяся для поцлуя, жарко, порывисто дышущія!.. Стань близко, обожгутъ или одурманятъ. И врно въ нихъ что-то есть снотворное. Она подъ вліяніемъ этого запаха чувствуетъ, какъ вки у нея тяжелютъ опускаются все ниже. Такъ что она уже не замчаетъ женщины Бонне, и полога вверху не видитъ вовсе, а постель облакомъ окутало… Только свои туфли различаетъ. Одна упала и, срая на темномъ ковр, такъ и вырзывается… Донецкая и другую бросила и дальше протянула ноги. Тепло въ комнат, слишкомъ тепло, душно, но ей не хочется встать, хотя можно было бы отворить окно и оставить опущенною занавсъ. Не только не хочется встать, но и рукою шевельнуть лнь. Такъ хороши недвижность, бездйствіе, покой. Ни о чемъ не думается. И не надо! Счастливе не будешь. Кресло удобно — отовсюду точно руками ее охватило и держитъ крпко и нжно какъ маленькую, она голову запрокинула на его спинку и не дремлетъ еще, но какъ-то странно ничего кругомъ не чувствуетъ и не видитъ и рада, что сонъ все ближе и ближе подходитъ къ ней, улыбающійся, радостный… Она хочетъ что-то сказать, но только раскрыла губы и ни звука. А волны золотистаго свта льются-льются, затопляя всю комнату…
И даже вовсе не комнату, какъ она могла считать это комнатой! Стны ушли, потолокъ исчезъ и полъ провалился… Одинъ огнистый свтъ остался и не свтъ, а настоящія волны, только ласковыя, спокойныя. Тихо, тихо колышутся, точно и он засыпаютъ. Удивительныя! Она такихъ еще не видала никогда. Ничего синяго… И небо надъ нею золотистое, и море подъ нею тоже… Во всякой волн ей знакомое чудится… Она всматривается, и въ каждомъ всплеск чьи-то лица улыбаются ей, точно шепчутъ: ‘здравствуй, будь счастлива’, и не говорятъ, а только цлуютъ края лодки… Она считала ее простою. Нтъ — это особенная, изъ пахучаго ароматнаго дерева, точно все оно опрыскано духами, которые привезла ей Маргарита Францовна. Тихо, тихо несется лодка, такъ тихо, что каждая золотистая волна успваетъ подняться надъ бортомъ, весело посмотрть на Наталью Григорьевну, бросить ей на лицо свой отблескъ и унестись за другими вслдъ. Птицы надъ нею вьются и радостно трепещутъ каждымъ перышкомъ крыльевъ. И все это кругомъ: шорохъ лодки по вод, удары веселъ позади, говоръ моря, крики птицъ, шелестъ извилисто вытянувшагося флага, шопотъ втра съ парусомъ сливаются въ чудную музыку. Все полно ею. Она звучитъ и подъ лодкой, и изъ той огнистой дали, которая уже оставлена позади… Аккорды за аккордами, и какими оригинальными сочетаніями!.. Что-то знакомое? Наталья Григорьевна старается вспомнить и никакъ не можетъ… И это одно ее мучитъ. Ей кажется, что только вспомни она, и все сразу объяснится: и далеко уносящій ее въ царство несмняющейся вечерней зари океанъ, и чудесная лодка, и сказочное небо съ птицами, раскидывающими надъ нею розовыя крылья… Волны за волнами, аккорды за аккордами. Вдь это поютъ, да, именно поютъ, эти личики, что улыбаются ей изъ глубины по сторонамъ лодки, а вонъ другія, т подымаютъ золотистыя складки океана и изъ-за нихъ высматриваютъ на нее… Привтливо киваютъ ей головки — кудрявыя, розовыя головки. Какъ можно ихъ было принять за морскую пну? Она только теперь видитъ, до чего была глупа прежде. ‘Куда я плыву?’ кричитъ она, но он лукаво качаются, вскидывая локоны, и прикладываютъ пальчики къ губамъ, а музыка льется шире и шире… Быстре ея темпъ, и лодка плыветъ скоре. Теперь она, Наталья Григорьевна, не различаетъ даже розовыхъ головокъ! Все сливается передъ нею въ одинъ трепетный миражъ… И вдь она уже давно плыветъ такъ. Ей во сн снились: и скалистый берегъ, и зеленющія долины Бискайи, и прелестная бухта Санъ-Себестіана, и терраса отеля, и самый отель. Она Богъ всть сколько времени въ пути и видитъ сны. Хорошіе сны, но только сны… Настоящая дйствительность впереди — тамъ, гд этотъ золотистый океанъ кончается, гд что-то или кто-то ждетъ ее, но что и кто, она тоже вспомнить не можетъ, только знаетъ, мучительно знаетъ, что еще вчера и сегодня утромъ это помнила… И все ярче и ярче воздухъ и море, золотистая пыль дрожитъ впереди, какъ раскаленная, громче чудесная симфонія океана, быстре несется лодка.
Гд она? Отчего вдругъ все перемнилось кругомъ? Наташа и не замтила, какъ мало-по-малу старая, надовшая жизнь оставалась позади — впереди одно ожиданіе другой, новой. Все приникло, замолкло. Что это волны пропали?.. Нтъ ихъ. Море, какъ въ золотой чаш, стоитъ недвижное. Какая-же сила влечетъ ея лодку?.. Весла лежатъ у бортовъ, и парусъ виситъ, и флагъ обвился вокругъ мачты, а лодка чудомъ скользитъ по жидкому металлу, не оставляя даже слда… Наталья Григорьевна не сметъ взглянуть за бортъ, потому что тамъ вдругъ стало тихо: ни музыки, ни шороха отъ движенія. Странно тихо, точно здсь, въ этомъ волшебномъ краю, звуковъ еще не рождалось и только души ихъ, жаждущія воплощенія, невидимо скользятъ въ золотомъ воздух, вьются вокругъ нея и къ ея сердцу просятся… И не говорятъ, но ихъ желанія такъ понятны Наталь Григорьевн! Какъ будто он что-то трогаютъ въ ея голов, соотвтствующее тому или другому слову… Если перевести ихъ на обыкновенный языкъ, вышло-бы: отъ тебя зависитъ, чтобы мы родились, мы тоже хотимъ жизни, счастья, радости. Музыка — наше воплощеніе. Помоги-же намъ… ‘Что я должна сдлать?’ также безмолвно, мыслью спрашиваетъ она: ‘Полюби, полюби безоглядно, и мы вспыхнемъ и разлетимся надъ молчаливымъ океаномъ чудною мелодіей, которой ты еще никогда не слышала. Отъ каждаго аккорда ея сердце твое наполнится блаженствомъ, ты узнаешь рай, доступный человку! Полюби, гордая, полюби, холодная, полюби, недоступная’… Да, я уже люблю, люблю! хочетъ крикнуть она, и не можетъ. Но они отлично отгадываютъ слова, которыя родились въ сердц и еще не воплотились въ устахъ. ‘Нтъ, это не любовь, настоящая любовь не такая, не такая, не такая’, и души звуковъ плачутъ неслышно, и океанъ еще неподвижне, и лодка быстре скользитъ къ облачку впереди… Какое это облачко? Давно-ли явилось? Какъ Наталья Григорьевна его не замтила? Вдь все время смотрла туда? Или оно нежданно паромъ поднялось изъ океана. Все больше и опредленне: внизу сливается съ золотою поверхностью воды, вверху его кайма длается рзче… Ишь, какая зубчатая? Боже мой, да это не облако… Какъ она могла принять его за такое. Наконецъ-то вспомнила! Это вдь тотъ, именно тотъ островъ, о которомъ ей говорилъ Левъ Самойловичъ, — это счастливый край ихъ любви, куда онъ хотлъ унестись съ нею. И теперь, когда она такъ быстро плыветъ туда, его, ея избранника, нтъ съ нею. Да неужели онъ остался позади, въ томъ сн, который она видла еще утромъ, на той почудившейся ей террас и потомъ на несуществующей скал у не настоящаго моря? Да, именно — островъ. Золотистыми, такими-же какъ море, отмелями ложатся его берега. А за ними пальмы. Боже мой, Боже мой, сколько этихъ пальмъ, цлый огнистый миражъ ихъ внцовъ. Одн надъ другими. Она отлично различаетъ ихъ. Он рвутся въ высоту, чтобы не задохнуться внизу. Неудержимо стремятся въ небеса: точно опахалами навваютъ ей на встрчу благоуханія, совсмъ незнакомыя Наталь Григорьевн. Теперь она уже видитъ ихъ вполн. Царственныя, перистыя короны покоются на тонкихъ и стройныхъ стволахъ, и эти стволы или поднялись прямо и стоятъ какъ гигантскія свчи подъ небомъ, или изогнулись поперекъ и на нихъ, какъ на мостахъ, сидятъ тысячи яркихъ птицъ. И вс молчитъ… Звукъ еще не рождался. Ліаны перевили чудовищною паутиною стволы пальмъ, съ ліанъ именно и висятъ т красные цвты, безстыдно раскрытые жадные красные цвты, которые снились ей утромъ, висятъ кистями, гирляндами, низвергаются водопадами въ море, перевиваются, точно они нарочно сплелись цпкими завсами. Что тамъ за ними? Пристально всматривается Наталья Григорьевна. Неужели все это мертво, неужели не шевельнется море, не вздохнутъ его волны и не покатятся серебристыми кудрями на желтыя отмели, не всколыхнуться пальмы и не зашуршатъ завсы, сотканныя изъ красныхъ цвтовъ. Ни одна птица не вскрикнетъ?.. ‘Отъ тебя это’, безмолвно внушаютъ ей не родившіеся звуки, и еще больше роится ихъ душъ кругомъ… ‘Полюби, отдайся, и мы будемъ жить, и все изъ сказки станетъ дйствительностью, цлый міръ счастья у тебя! Только полюби, недоступная, полюби, гордая, полюби, холодная!’ Боже мой, кто это на берегу — кто выходитъ изъ-за пальмъ и бжитъ къ ней?.. ‘Я давно ждалъ тебя!’ говоритъ горячій взглядъ голубыхъ глазъ. ‘Я давно, давно ждалъ тебя. Цлыхъ десять лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ ты оставила за собою океанъ вчныхъ будней и плывешь по океану счастливыхъ миражей. О, какъ я ждалъ тебя’… Тихо врзывается лодка въ золотой песокъ, онъ не шурша податливо раздается передъ нею, и она видитъ въ немъ изумрудныя, бирюзовыя, опаловыя и сапфирныя раковины… Нжно-нжно наклоняются пальмы, и любимый человкъ, не давая ей ступить самой, подхватываетъ ее на руки и, высоко держа надъ берегомъ, переноситъ къ счастливымъ рощамъ… ‘Наконецъ-то ты здсь, теперь ты моя, совсмъ моя. Посмотри кругомъ — это край моей мечты, онъ нашъ. Отъ тебя онъ ждетъ жизни и звука. Захоти, и все кругомъ запоетъ и заблагоухаетъ, и заколышется… Онъ нашъ, на вки нашъ. Пока будутъ видть очи, слышать уши, биться сердца’. Онъ ведетъ ее къ завсамъ, сплетеннымъ изъ красныхъ цвтовъ, и за ними открываются ей чудные пріюты… Пальмовыя рощи исчезаютъ въ дали, гд мерещутся розовымъ огнемъ мерцающія звзды. Неужели здсь и горы розовыя? Да, въ краю любви все тонетъ въ золотисто-розовомъ свт! Онъ блекнетъ только, когда любовь проходитъ, тогда та же лодка уноситъ въ скучный океанъ будней, гд уже нтъ ни этихъ красокъ, ни образовъ… ‘Тамъ десятилтній сонъ твой станетъ опять дйствительностью’. ‘Ахъ, нтъ-нтъ, — шепчетъ она — я не хочу этого сна, этихъ долгихъ будней… Пусть онъ пропадетъ. Я задыхаюсь отъ одного воспоминанія о немъ, здсь такъ хорошо, такъ чудно’…
И ей нисколько не странно, что ее цлуютъ, ей смются и говорятъ, безъ словъ говорятъ: ‘а помнишь, какъ во сн ты сердилась, что я припалъ губами къ твоей ног. Ты не забыла этого’. И она улыбается тоже и отвчаетъ: я знаю, я во сн глупа была. Славу Богу, онъ прошелъ… Только любовь рождаетъ жизнь и даетъ ее… Любовь законъ всему… Одни мертвецы чужды ей… живые должны любить, любить, любить. И надъ своею опрокинувшейся головою она видитъ его горящіе голубымъ полымемъ глаза… И ей нисколько не странно, хотя уста ея раскрыты, какъ губы тхъ цвтовъ, что она во сн звала безстыдными, и онъ, любимый, властно ласкаетъ ее… Да, теперь ужъ ничто ихъ разлучить не можетъ. Уже поздно, поздно!.. И вдругъ. Что это? разомъ заколыхались пальмы, покатились волны, тысячи, миріады звуковъ родились въ одно мгновеніе, въ каждой капл воды поютъ они, въ каждомъ листк шелестятъ… Сотнями птицъ заговорилъ лсъ, точно клочки пламени залетали они въ знойномъ воздух. Неужели одно мгновеніе настоящей любви дало столько жизни, столько счастья?.. Пвучія несутся воды океана, розовыя звзды вспыхиваютъ въ золотыхъ небесахъ. Все воплотилось кругомъ, все дышетъ, радуется… И она различаетъ незнакомую ей до сихъ поръ, несравненную симфонію. Въ ней счастье, рай, свтъ… Что это за музыка? у него спрашиваетъ она. Онъ улыбается. Это не музыка — это наша любовь. Какъ торжественно звучитъ она! Цлый міръ поетъ, а ей кажется, что вс эти звуки стремятся изъ ихъ общаго сердца. Да разв въ сердц любящихъ не заключенъ весь міръ? Въ одномъ сердц, громадномъ какъ вселенная! Въ каждомъ атом воздуха воплощаются души звуковъ. Нтъ глубины, высоты, дали, недоступныхъ для нихъ. Они гонятся за розовыми облаками, ныряютъ за причудливыми рыбками на дно океана, взбгаютъ по пальмамъ и звенятъ въ ихъ листахъ вверху, словно пчелы вползаютъ въ каждый цвтокъ, и цвты смются, сжимаютъ лепестки, ласкаютъ ихъ — и… вдругъ какіе-то грубые, оглушительные удары врываются въ нжную мелодію… Еще… Точно въ голову ей бьютъ.
Наталья Григорьевна вскочила, удивленная, оглянулась… Взялась за голову, зашаталась и опять упала въ кресло.
Въ дверь къ ней дйствительно стучали…
Она еще нсколько мгновеній сидла, ничего не понимая, потомъ принудила себя встать…
— Кто тамъ?
Неужели это ея голосъ?
— Я, Анна Федоровна. Пришла сказать, что скоро обдать…
Что такое обдать? Свтлинъ-Донецкая съ минуту простояла посреди комнаты, вспоминая что-то… И вдругъ, вся красная отъ стыда и волненія, упала лицомъ въ подушки постели.

XIV.

Простясь съ Натальей Григорьевной, Левъ Самойловичъ не долго оставался одинъ.
— Что это вы сегодня? Seul et abandonn?— крикнула ему съ террасы пившая тамъ посл завтрака свой кофе Маргарита Францовна.
— Такъ… Наталья Григорьевна устала, ей хочется отдохнуть…
— Полагаю… Вы, я думаю, за эти мсяцы верстъ тысячу пшкомъ сдлали?
— Да, но это посл сидячей жизни Петербурга… началъ было онъ.
Марго откровенно захохотала.
— Чему вы?
— Такъ… Вы значитъ только съ гигіенической цлью? Для моціону?
Самсоновъ ей не отвтилъ, но про себя подумалъ: ‘отъ этого министра въ юбк не спрячешься! вотъ-бы ко мн на заводы въ управляющіе’.
— Васъ мой сдые полосы не пугаютъ?
— Нтъ, а что? обернулся къ ней Самсоновъ.
— Я хочу съ вами пройтись по берегу. Не бойтесь, не подъ-руку… Я терпть не могу ходить сцпившись… Да и кром того, не со всякою пріятно, особенно-же съ такою, какъ я: вчера всилась, и вдругъ сто восемь кило!.. Это, если перевести на пуды, сколько?
— Я съ удовольствіемъ. Вы кончили кофе?
— Прибавьте съ коньякомъ. Отъ моего французскаго происхожденія только и осталось, что любовь къ ликерамъ и къ ‘fine’. Я сію минуту нагоню васъ.
Она сбжала по каменнымъ ступенямъ на твердый морской пластъ, гд уже копошились десятки дтей, подвернувшихъ штанишки и храбро, босикомъ, то и дло шнырявшихъ въ воду на охоту за крабами и креветками. Другіе, въ томъ-же костюм, возились въ песк, строили воображаемые валы, рыли канавы, тотчасъ-же наполнявшіяся просачивавшеюся снизу водою, и воздвигали на грозныхъ редутахъ французскія и русскія знамена. Медовый мсяцъ нашего сближенія съ Франціей только начинался: желтый императорскій штандартъ съ двуглавымъ орломъ — былъ въ большой мод. Одинъ громадный вялъ даже надъ самымъ фронтономъ колоссальнаго отеля, хотя владльцу его, настоящему нмцу, всего мене пріятны были франко-русскія симпатіи. Марго обжала нсколько такихъ укрпленій. Босоногій гарнизонъ, часто состоявшій изъ прелестныхъ кудрявыхъ двочекъ, выскакивалъ изъ-за валовъ и длалъ ей честь. Она по пути перецловала нсколько дтишекъ, а одного безъ церемоніи выхватила изъ середины непобдимой арміи, перекинула его себ на локоть и устремилась съ нимъ дальше.
— Вы любите дтей?— спросилъ ее Самсоновъ.
— Всякая женщина любитъ ихъ! Особенно т, у которыхъ, какъ у меня, своихъ не было!
Они прошли къ скаламъ. Самсоновъ молчалъ, задумавшись… Онъ кажется забылъ даже, что не одинъ на этомъ берегу.
Марго нсколько разъ взглянула на него съ боку и, наконецъ, не выдержала, разсмялась. Тотъ удивленно оглянулся.
— Чему вы?
— Такъ, очень ужъ вамъ весело со мною! То-ли дло, если бы на моемъ мст была другая.
— Кто?— совсмъ уже глупо переспросилъ Самсоновъ.
— Les points sur les i? Ну, пожалуй, представьте, что вдругъ тутъ оказалось бы Наталья Григорьевна Свтлинъ-Донецкая.
— Разв не все равно? Для прогулки нуженъ веселый товарищъ,— старался онъ все обратить въ шутку.
— Удивительные вы, мужчины! Считаете себя умне насъ… Несравненно умне. А въ сущности, самый умный — бабьяго мизинца не стоитъ. Не удивляйтесь, не удивляйтесь! Я не говорю про ваши тамъ философіи, техники и вообще вс эти скучныя вещи, до которыхъ намъ никакого дла нтъ, по крайней мр мн, я вдь женщина стараго укола…
— Закала!— поправилъ ее Левъ Самойловичъ.
— Все равно, вдь вы поняли. Я говорю о простомъ житейскомъ ум. Посмотрите на Наталью Григорьевну, она женщина, и говори съ нею сколько хочешь о васъ, никакъ не узнаешь, какъ она къ вамъ относится, какъ къ постороннему или доброму другу, а вы…
— Что я?
— А вы… Страусъ спрячетъ, говорятъ, голову подъ крыло и ложится передъ охотникомъ, думаетъ, что никто не видитъ.
— Ну, а что вы видите?..
— Я?.. все!..
И она остановилась, разсматривая, какъ подъ срымъ камнемъ, сплошь покрытымъ присосавшимися къ нему черными раковинами, схватились два краба. Она зонтикомъ выхватила ихъ изъ воды, большой красный грозно всталъ на щупальцы и, поднявъ вверхъ клешни, храбро отражалъ ими легкіе удары. Маленькій лежалъ на песк — полумертвый. Очевидно противникъ ужъ началъ лакомиться имъ.
— Что-же все? Ваше все — великолпно. Чисто по женски. Вдь у васъ такъ: почему?— потому! Какъ?— такъ… Что?— все! Нечего сказать, убдительно и ясно…
— Не волнуйтесь и не сердитесь. Этимъ вы себя еще больше выдаете, съ головою. Вдь вы знаете, Левъ Самойловичъ, меня еще никто не считалъ за сплетницу.
— Да, это правда, Маргарита Францовна! Въ васъ нтъ этой женской черты.
— Она вовсе не женская, м-сье Самсоновъ. Еслибы мужчинъ не интересовали сплетни, мы бы никогда не сплетничали. Во всхъ нашихъ порокахъ вы виноваты, а наши… какъ это ‘les vertues’ — достоинства что-ли?— принадлежатъ намъ самимъ.
— И перетягиваніе до обморока, и прокалываніе ушей, и еще я не знаю что?..
— А въ этомъ случа je me souviens toujours de la reflexion, chappe un caniche-philosophe, когда ему рзали хвостъ ‘il faut souffrir pour tre beau!’ Впрочемъ, что-же мы объ этомъ… Да, вы не умете прятаться, Левъ Самойловичъ.
— И не считаю нужнымъ, по крайней мр отъ такихъ друзей, какъ вы.
— Такъ? Ну позвольте-же мн, какъ другу, сказать вамъ, что вашимъ путемъ вы все будете, какъ это, топать себя на мст…
— Вы хотите сказать, топтаться на мст!
— Ну да! И ни шагу впередъ… Я лучше васъ понимаю Наталью Григорьевну. И вы, и она останетесь несчастными и все, знаете, издали будете молиться одинъ на другого, пока у обоихъ у васъ станутъ волосы такими-же сдыми, какъ у меня, и вы поймете, что ваша жизнь погибла Богъ знаетъ изъ-за чего, и настоящаго счастья вы не знали ни на минуту.
— Мн кажется, вы ошибаетесь. Наталья Григорьевна ко мн относится только какъ къ другу… Только.
Маргарита Францовна удивленно посмотрла на Самсонова и, убдясь, что онъ говоритъ вполн искренно, на сей разъ ужъ расхохоталась во всю и даже присла на скалу, не въ силахъ будучи удержаться на ногахъ.
— Bon Dieu, какъ вы вс мужчины. Вы не обижайтесь, но… Какъ вы недалеки, непроницательны, даже слпы… Она, Наталья Григорьевна, на васъ смотритъ какъ на друга?..
— А то какъ-же?— радостно переспросилъ ее Левъ Самойловичъ.
— Ну такъ я вамъ открою глаза: она до безумія, понимаете, до безумія любитъ васъ. Что она холодна съ вами, такъ разв вы не знаете сами, сколько въ ней… гордости и даже не гордости, а… les principes. И изъ-за les principes она умретъ, а не дастъ вамъ вотъ и этого,— указала она на кончикъ мизинца и даже прикусила его зубами,— И вы оба такъ и измучитесь, и состаритесь. Нтъ, этою дорогой вы никуда не придете.
— Что-же мн надо длать?
— А вы даете слово слушаться?..
— Я не знаю еще, что вы мн посовтуете.
— Margot de France, я вдь знаю, какъ меня шутники называютъ, Маргарита Французская, дурного не посовтуетъ. Вы знаете, что въ каждой пожилой француженк непремнно сидитъ сваха. По вашему это грубе называется. Но мы вновь живемъ, когда устраиваемъ чье нибудь счастье… А васъ и Наталью Григорьевну я люблю. И потомъ, вы умный человкъ и понимаете сами: такихъ друзей выгодно имть женщин, которая привыкла жить хорошо, но у которой нтъ, какъ у васъ, милліоновъ.
— Я понимаю, я человкъ дловой…
— Ну вотъ… Наталья Григорьевна любитъ васъ до смерти… Это я правильно по-русски сказала?
— Да, правильно.
— Но она можетъ быть только, вы понимаете, только вашей женой, и безъ всякихъ компромиссовъ, безъ фокусовъ, къ которымъ прибгаютъ нынче люди, легко относящіеся къ такимъ вопросамъ.
— Ну, это дло, слдовательно, невозможное…— Уныло замтилъ Самсоновъ.
— Отчего невозможное?..
— Да, что вы, Маргарита Францовна, — маленькая, что-ли?.. Еще умной женщиной слывете. А съ Владиміромъ Петровичемъ что-же намъ длать? Въ чемодан въ Америку отправить?.. Вдь она замужемъ.
— Я это отлично знаю… А разводъ?
— Какой разводъ?
— Такой… Какой бываетъ?
— Ей-Богу, врно вы и порохъ выдумали. Я вдь и безъ васъ знаю о томъ, что на свт противъ каждаго яда есть противоядіе. Разводъ! Хорошо-же вы Наталью Григорьевну понимаете. Ее убить можно, а она никогда не станетъ добиваться такого развода. Она ни за что, — умретъ, а шагу не сдлаетъ въ этомъ направленіи. Она дорожитъ репутаціей. Это намъ ничего развестись… а женщин…
— Постойте… ne parlez pas trop. Я никогда не имла въ мысляхъ, чтобы madame Свтлинъ-Донецкая сама добивалась развода. Я знаю, что ее ничмъ не заставишь искать его. Но я женщина и потому вижу широкую дорогу тамъ, гд вы, les rois de la cration, упираетесь лбомъ въ стну и стоите на мст. Да… Еще разъ вы должны признать, что мы женщины гораздо умне. Это и на мелочахъ видно. Попадись вамъ узелъ, вы сейчасъ-же, трахъ, и рвете его — а мы распутываемъ. И этотъ я вамъ распутаю.
— Какъ?
— А вотъ какъ: иниціатива развода должна идти не съ этой стороны.
— Что? Маргарита Францовна, не томите вы меня. Говорите скорй.
— А не хотите на самомъ интересномъ мст: продолженіе въ слдующемъ номер?
— Ей-ей я васъ въ воду брошу…
— Ну тогда — окончательно ничего не будетъ. Слушайте, attention! Надо, чтобы разводъ ей предложилъ мужъ, все принявъ на себя, чтобы — она тутъ ни въ чемъ не поступилась.
— Да какъ же добиться отъ ея мужа?.. Я Владиміра Петровича знаю. Такая упрямая скотина… Ему удобно — онъ и не шевельнется…
— Это, Левъ Самойловичъ, сдлаю я.
— Вы? недоврчиво протянулъ онъ.
— Да — я! Вы знаете, я никогда еще даромъ ничего не общала никому. Ну такъ я вамъ даю слово… честное, если хотите. Хоть, разв есть ‘безчестныя’? ‘На мечахъ’ клянусь. ‘И мечемъ и крестомъ’, что Владиміръ Петровичъ не только предложитъ ей разводъ, но будетъ добиваться этого всми силами, причемъ и право, и morale останутся на сторон Натальи Григорьевны. И общественное мнніе тоже. Впрочемъ, я ее знаю, она совсти боится, а общественное мнніе для нея нуль.
— Да какъ же вы это сдлаете?
— У каждаго есть секреты, а я своихъ никогда не выдаю. Только я должна васъ предупредить, Владиміру Петровичу нужны будутъ деньги… много денегъ.
— Чтожъ объ этомъ толковать! Это самое пустое.
— И мн тоже. Сколько ему, пока не знаю. Я человкъ честный. За ваши интересы постою.
— Я вамъ скажу одно: мн безъ Натальи Григорьевны — зарзъ. Дерите съ меня шкуру, только устраивайте.
— Не бойтесь, это будетъ много для насъ съ нимъ, а для васть пустяки. И при томъ, вы такъ и знайте, что деньги тутъ второстепенный аргументъ. У меня есть оружіе поважне.
— Какое?
— Когда все устроится, тогда вы поймете. Только смотрите — мы съ вами въ заговор… Слышите?.. Если узнаетъ третій, даже если третьею будетъ Наталья Григорьевна, то все пропало и я умываю руки. Ей ни одного слова. Но вы должны быть черезъ мсяцъ въ Петербург. Чтобы, когда стану кашу варить…
— Когда каша заварится?..
— Да. Такъ чтобы вы были около нея, понимаете?
— Маргарита Францовна, я вамъ… всю жизнь…
— О, зачмъ такія громкія слова? жизнь дороже, чмъ мои услуги. И потомъ я умренна. Я никогда не хочу слишкомъ много…
И она кончикомъ зонтика начертила на мягкомъ и мокромъ песк 25.000 р. Левъ Самойловичъ усмхнулся, зачеркнулъ палкою и вывелъ 50.000…
Марго де-Франсъ осталась довольна. Она крпко пожала руку Льву Самойловичу…
— Я думаю отъ сотворенія міра въ первый разъ контрактъ былъ написанъ на песк морского дна, обнажающагося только при отлив.
Левъ Самойловичъ повеселлъ. ‘А какое я вамъ колье куплю, Маргарита Францовна… Если хотите, даже жениха вамъ найду!’
— Нтъ, совершенно серьезно отвтила она, я своего глухого генерала люблю, и другого мн не надо.
И она тихо пошла къ отелю. Приливъ уже начинался. Волны догоняли ее и нсколько разъ съ тихимъ шипніемъ вскидывались у ея ногъ. Левъ Самойловичъ, точно окрыленный, отправился вдоль берега. Ему хотлось теперь остаться одному со своими мечтами, лицомъ къ лицу съ радужнымъ призракомъ близкаго будущаго. Онъ только мелькомъ, проходя, взглянулъ въ окно Натальи Григорьевны, оно было задернуто желтою шелковою занавсью.
— Погоди, гордячка! кинулъ онъ ей мысленно — будешь ты наконецъ моей…
И такой бурный приливъ счастья захватилъ его, что ему самому показалось, будто онъ пьянъ. Все кругомъ завертлось: скалы перемніалися съ террасою, отель запрыгалъ, даже окна его закружились, и Самсоновъ долженъ былъ ссть, чтобы не упасть. Прошло нсколько минутъ, пока онъ опомнился. Къ нему издали подходилъ мстный рыбакъ, еще за двадцать шаговъ снимая черный вязанный беретъ съ кисточкой по средин.
— Monsieur le prince!— Самсонова уже вс здсь звали принцомъ, какъ онъ не отбивался отъ этого… Monsieur le prince, къ вечеру вамъ будетъ готова именно та лодка, какую вы хотли. Я посылалъ за нею въ Байону.
Самсоновъ на радостяхъ сунулъ ему какую-то бумажку и пошелъ дальше.
Рыбакъ опшилъ, посмотрлъ на сто-франковый билетъ, постоялъ, постоялъ и кинулся догонять Самсонова.
— Чего вамъ? круто обернулся тотъ.
— Pardon, mon prince… Но я честный человкъ. Стараго Бенуа вс знаютъ. Вы ошиблись — и дали мн слишкомъ много.
И онъ протянулъ ему деньги обратно.
— Merci, mon brave! Я дйствительно ошибся. Я хотлъ дать вамъ вотъ эту монету — и онъ, завернувъ луидоръ въ пятисотъ-франковый билетъ, подалъ старику. Тотъ обезпамятлъ даже.
— Да я… я теперъ свою лодку заведу! Кричалъ онъ… Il n’y a que les russes! Oh, monseigneur! Моя жена, дти, вс, вс будутъ молиться за васъ.
Но ‘monseigneur’ былъ уже далеко.
— А еще увряютъ, что не принцъ. Кто же, кром принца, можетъ сдлать это! восторженно оралъ старый Бенуа, стремглавъ направляясь къ отелю… Въ прошломъ году самъ Ротшильдъ, Альфредъ Ротшильдъ, жилъ здсь — а мы отъ него больше сорока су не получали. А въ самомъ дл monsieur долженъ быть prince! Или grand-duc. Не даромъ онъ такой большой и блокурый. Вдь русскіе grands-ducs вс большіе и блокурые!
Когда черезъ два часа Самсоновъ вернулся домой, прислуга чуть не падала передъ нимъ на вс четыре копыта.
Марго де Франсъ, входя въ отель, наткнулась на запыхавшагося Ивана Николаевича, тотъ весь въ поту тащилъ въ рукахъ какія-то картонки…
— И прощайте, и прощайте, и прощайте! Крикнулъ онъ ей.
— Куда это вы?
— Несетъ меня лиса за темные лса, за высокія горы! Кушайте на здоровье теперь Льва Самойловича подъ какимъ вамъ угодно соусомъ. Узжаю,— видите укладываюсь. Никто вамъ теперь мшать не будетъ…
— Да вы мн и прежде не мшали. Куда же вы?
— Домой, но сначала на недльку въ веселый городокъ Парижъ. Душу отвести.
А самъ про себя думалъ: ‘постойте, я вамъ здсь устрою бенефисъ. Увижу Калерію Алексевну и такое ей разскажу, что она сломя голову прилетитъ сюда на живое мсто. Она васъ всхъ шапкой, какъ воробья, накроетъ, а златокудрому богу Одину больше всего влетитъ. Будетъ онъ помнить Кузькину-мать’.
Сообразивъ это, онъ сдлался вдвое ласкове, даже наклонился и поцловалъ руку Маргарит Францовн.
— За что это?— изумилась она.
— Да потому, что въ сущности я васъ очень люблю… Вы умная баба!
Маргарита Францовна дйствительно оказалась умна. Она пристально посмотрла на него и засмялась.
— Вы задумали гадость, Иванъ Николаевичъ… Но вамъ не удастся. Со мной не по силамъ бороться… Я даже догадываюсь… Вы думаете въ Париж увидть Селицкую? Кланяйтесь ей отъ меня.
Приглядовъ такъ и остался, разинувъ ротъ, на лстниц.
— Тьфу ты!— отплюнулся онъ.— Да это не женщина, а Соломонъ премудрый… Эхъ! Вотъ-бы теб, Ваничка, такую жену!.. Умна бестія: сразу въ голову клювомъ кокаетъ. Не даетъ промаху! Охотничья собачка — верхнимъ чутьемъ дичь подымаетъ. Чортъ-бы тебя взялъ. И когда ты треснешь только!
Онъ видимо забылъ, что самъ толще ея оказывался.
— Неужели вы узжаете?— кинулась къ нему Анна Федоровна.
— Да-съ, милая двица, я въ пустыню удаляюсь отъ прекрасныхъ здшнихъ мстъ!— фальшиво заплъ онъ.
— А какъ же вашъ братъ?
— Это съ раздвоеннымъ носомъ который?
— Ну, да! Я такъ хотла-бы познакомиться съ нимъ.
— Я его вамъ по почт, заказною бандеролью, а вы, пожалуйста, почтальону пятнадцать сантимовъ на чай.
И онъ, тяжело вздыхая, сталъ подыматься къ себ.

XV.

Бенау сидлъ въ лодк у берега, ожидая ‘altesse’, иначе уже не звали Льва Самойловича. Старый рыбакъ какъ могъ, такъ и выразилъ свою благодарность. Онъ убралъ борта букетами цвтовъ и даже весла у ручекъ перевилъ ими. Досталъ въ отел ковровъ и уложилъ ими дно. Отъ мачты къ носу и корм навсилъ къ снастямъ китайскихъ фонариковъ. Лодка, вся свтясь ими, чуть колыхалась у пристани. Самсоновъ съ Натальей Григорьевной, увидвъ ее, невольно попятились.
— Точно изъ третьяго акта ‘Гугенотъ’!— засмялся Левъ Самойловичъ.
— А вдь красиво…
Бенуа хотлъ остаться въ лодк, и служить ‘altesse’, но Самсоновъ отпустилъ его домой, и нсколькими сильными ударами веселъ далеко отодвинулся отъ берега.
— Воображаю, сплетень будетъ на нашъ счетъ!— засмялась Наталья Григорьевна, разсмотрвъ во всхъ освщенныхъ окнахъ отеля и на террас сотни лицъ, слдившихъ за лодкой.
— А вы не боитесь?
Она подняла брови и удивилась.
— Сплетень, я? Да что-жъ мн он? Я выше ихъ. Я презираю сплетни… Помните — двушкой была, не обращала вниманія. Мн важно чувствовать себя правой, и я спокойна, что бы обо мн ни говорили!
— Гордость это у васъ.
— Нтъ,— грустно вырвалось у нее.— Даже вы меня не понимаете… Это — совсть.
— Вы еще жизни не знаете, съ ними надо считаться, со сплетнями. Это ядъ — незамтный, но сильный.
— Въ такомъ случа и не хочу знать жизни. Богъ съ ней, если ради этого надо поступаться…
— Чмъ?
— А тмъ, что тутъ у меня!— дотронулась она до сердца.— Гордость это… это изъ головы. У меня не то! Ну, да будетъ. Не стоитъ! Вотъ удивительная ночь! Я и не ждала такой.
Въ волнахъ благоуханій, слушаясь легкаго движенія веселъ, тихо плыла лодка по задумчивому царству океана… Позади, раздваиваясь, змился слдъ, тамъ — вода свтилась фосфорическимъ блескомъ. Вдали у берега мерещилась огнистая кайма прибоя. То и дло по сторонамъ за бортами мерцали въ глубинахъ, точно чудомъ остановившіяся, не доходя до дна, серебряныя блюда…
— Что это?— спросила Наталья Григорьевна.
Самсоновъ поднялъ весло и ударилъ одно изъ нихъ поближе. Блюдо, загорвъ радужными красками, и сжимаясь и разжимаясь по краямъ, опускалось внизъ, пока обратилось въ тусклое пятно.
— Медузы, ихъ пропасть. Опять наступаютъ жаркіе дни должно быть. Ишь сколько. Цлыми стаями.
Свтлые круги дйствительно плыли отовсюду, то вмст, то въ разбивку… Чмъ глубже было море, тмъ они ближе и ближе подымались къ его поверхности. Движеніе воды отъ веселъ заставляло ихъ разгораться сильне… Подъ ними можно было разглядть медленно и плавно шевелившіяся щупальцы, тоже мерцавшія, хотя и слабо.
— Левъ Самойловичъ… нельзя ли погасить фонари… Они мшаютъ. Въ самомъ дл слишкомъ театрально!
Онъ послушно развязалъ веревки, снялъ мачту, потушилъ огни и уложилъ ее вдоль борта.
Теперь звзды ярче выступили въ ночныхъ небесахъ, и молодой мсяцъ засвтился позади, отраженный спокойнымъ зеркаломъ океана.
— Вы были нездоровы сегодня?
— Нтъ,— нервно и недовольно отвтила Наталья Григорьевна.— Я вамъ уже говорила, что мн надобно отдохнуть: я чувствовала себя усталой. Раскисла. Со мною это бываетъ, хотя я и хвасталась тмъ, что у меня нтъ нервовъ.
— Это не оттого.
— А отчего же?— и она, вспомнивъ сонъ, покраснла. Въ темнот это прошло для него незамтно.
— Не оттого… Подумайте хорошенько и вы поймете.
— И понимать нечего… Просто силъ не хватило.
— А я думаю отъ неестественныхъ условій, въ какія ставятъ себя люди, которые любятъ другъ друга и отказываются Богъ всть ради чего и отъ счастья, и отъ жизни.
— И вамъ не совстно… Не того, что вы сказали, а вотъ этого самаго ‘Богъ всть’?
Онъ промолчалъ и только сильне заработалъ весломъ.
Совсмъ какъ во сн: также плавно и беззвучно скользитъ лодка по недвижному океану. Только нтъ золотистой дали — но эта ночь еще красиве! Какъ раздраженно горятъ звзды! Млечный путь запалъ налво. Вонъ тхъ, на далекомъ юг, созвздій никогда не видно въ Петербург. Въ прохладномъ сумрак цвты, умирая, точно исходятъ благоуханіями. Она взяла одинъ букетъ. Прижалась къ нему лицомъ. Какою нжною свжестью полны лепестки. Наталья Григорьевна крпко вдохнула въ себя раза два ихъ ароматъ и сильнымъ взмахомъ швырнула ихъ въ море.
— Что это вы?
— Жертва океану, чтобы онъ былъ милостиве къ бднымъ пловцамъ…
Самсоновъ засмялся. Онъ оглянулся: теперь они были далеко отъ отеля, который небольшимъ чернымъ пятномъ, весь искрясь окнами, лежалъ позади. Левъ Самойловичъ сложилъ весла, переслъ рядомъ съ подвинувшеюся Натальей Григорьевной и взялъ ея руку. Она вырвала ее.
— И этого нельзя?.. Что съ вами?
— Сегодня нельзя!
Если бы онъ видлъ въ темнот, онъ бы замтилъ, какъ она опять нежданно и густо покраснла.
— Отчего?
— Такъ… Вы общали слушаться.
Не могла же она сказать ему, что посл этого сна она вся точно въ лихорадк, что отъ его рукъ къ ней переходятъ какія-то токи, лишающіе ее сознанія. И безъ того у нея крутилась голова, сладко, сладко крутилась, и слабость охватывала всю, такъ что она не могла и не хотла шевельнуть ногою, хотя и чувствовала, что той неловко: въ колн больно и вся точно затекаетъ. Она наконецъ собралась съ силами, сбросила шляпку и распустила свернутыя на затылк косы… ‘Такъ будетъ легче, а то голову оттянули!’ Потомъ она наклонилась за бортъ, зачерпнула воды и брызнула себ въ лицо. Она не замчала или не хотла замтить, что Левъ Самойловичъ взялъ одну изъ ея косъ и, подумавъ: ‘какая тяжелая!’ сталъ тихо ее цловать… Коса змей лежала въ его рук.
— Удивительные у васъ волосы!— проговорилъ онъ наконецъ.
Тутъ только она отняла ее.
— У русскихъ женщинъ вдь Богъ знаетъ что. Вода ли у насъ такая или порода жидкая. Возьмите самыхъ красивыхъ и сравните ихъ съ южанками. Крысиные хвосты, а не косы.
— Мы не слишкомъ отплыли?— оглянулась она.
— Что это вы сегодня? И дальше случалось.
— Такъ, сонъ вспомнила, во сн я черезъ-чуръ далеко была. Теперь и въ явь боюсь.
Самсоновъ оглянулся. Отеля ужъ не видать, только маяки Байоны и Біаррица кидаютъ полными горстями во мракъ и пространство снопы электрическаго свта. Левъ Самойловичъ опять взялся за весла и вмсто того, чтобы вернуться, началъ сильно грести, все больше и больше увеличивая разстояніе…
— Это вы къ своему острову?— улыбнулась она.
— Да! Только до него не доплывешь съ вами.
— Нтъ… не доплывешь! По крайней мр на яву!— прибавила она будто про себя.
— А разв во сн вы были тамъ?
Она промолчала.
Мрные удары гнали по спокойной поверхности океана складку за складкой. До сихъ поръ неподвижныя въ его отраженіи звзды задрожали серебряными зигзагами. Луна позади точно кисеей затянулась — невдомо откуда на нее наползло тонкое облачко. Свтъ ея сдлался молочнымъ. Погасали медузы въ глубин. Брызги летли вверхъ и тускло падали въ воду…
— Бросьте весла!— недовольно проговорила она.
— Въ самомъ дл: что съ вами?
— Боюсь… нтъ, не боюсь. Мн скучно такъ. Я хочу, чтобы вы были около — здсь вотъ, отодвинулась она.
Онъ, невольно качнувъ лодку, перешелъ, слъ, и уже не спрашиваясь, обнялъ Наталью Григорьевну. Она хотла что-то сказать, оттолкнуть его, но вмсто этого точно посторонняя сила кинула ея голову къ плечу Льва Самойловича. Онъ боялся, чтобы не спугнуть ее, и чувствовалъ, какъ у нея сильно поднимается грудь. Онъ слышалъ легкій шелестъ шолка, ревниво обвививавшаго ее, и ощущалъ у себя на ше горячее дыханіе. Колно Натальи Григорьевны касалось его ноги и Самсоновъ замтилъ, что оно дрожитъ, точно въ лихорадочномъ озноб. Онъ еще сильне прижалъ къ себ ее, взялъ свободною рукою ея голову и властно повернулъ къ своимъ губамъ. Она, какъ тогда въ Санъ-Себастіан, отвтила ему на поцлуй поцлуемъ и когда онъ, желая вздохнуть, отодвинулся было, она потянулась за нимъ. Онъ видлъ, какъ полузакрылись ея глаза. Ночь ли это — или дйствительно поблднло ея лицо! Точно обморочное! Только изъ полуопущенныхъ вкъ острый взглядъ, хотя, наврное, она ничего не видитъ теперь!
— Милый, милый!— слышится ему… И онъ ушамъ не вритъ. Неужели это та недоступная женщина?
— Милый. Какъя люблю, люблю, люблю тебя… И всю жизнь одного тебя любила… Никого и ничего больше… Даже воспоминаніе о теб было мн всего дороже… Слышишь ли… Я никогда, никогда не забывала… Цлые вечера — тамъ, въ Петербург, оставаясь одна, думала о теб… Мечтала, какъ институтка… У меня теперь никакихъ силъ. Я не могу больше. О, если бы дйствительно — на этотъ островъ… на твой островъ… безсвязно шептала она ему сквозь поцлуи… И теперь уже онъ не могъ бы дать себ отчета — она ли его это цлуетъ или онъ ее. Точно горячій дождь падалъ на него. Она упиралась ладонями въ его плечи, отталкивала его, пристально смотрла ему въ лицо, потомъ съ счастливымъ вздохомъ вновь приникала къ нему… Онъ цловалъ ея шею, горло, растегнулъ пуговицу у этого горла и обжогъ ей сухими и горячими губами грудь — она только вздрогнула вся и не сказала ни слова. ‘Моя, да?’ тихо спрашивалъ онъ, касаясь ея уха. Если-бы не порывистое дыханіе, можно было-бы подумать, что Наталья Григорьевна въ обморок. Она, вдругъ, ни съ того ни съ сего повторила: ‘Да… сонъ… сонъ’ и даже зажмурилась, чтобы не видть лица Самсонова, потому что его выраженіе отнимало у нея послднія силы… Онъ не помнилъ потомъ, какъ очутился у ея ногъ. У этихъ прелестныхъ и стройныхъ ногъ, кружившихъ ему голову… И ему казалось: все замерло, ни лодки, ни моря ни неба нтъ, кругомъ какая-то пустота и въ пустот единственный міръ — это они вдвоемъ. И никому до нихъ никакого дла, и они свободны, и все ихъ, потому что это ‘все’ — они сами. О, пусть сбудется все, что ему грезилось! Что ему теперь до этого ‘завтра’… Сегодня такъ хорошо… Онъ чувствовалъ, что въ ней погасло всякое сопротивленіе, она въ эту счастливую минуту только и жила его страстью. Отъ аромата цвтовъ кровь сильно била ему въ виски. Теперь, казалось, и для нея весь міръ исчезъ. Она съ страшною ясностью понимала: вотъ-вотъ сейчасъ — и все кончится и она на цлую жизнь связана съ нимъ, и что было между ними невысказаннаго, пугало ее своей таинственностью, къ чему шла ихъ любовь, отъ чего она такъ отбивалась, — оказалися сильне ея, подошли и стали у порога. И въ то же время она знала, что не она будетъ противиться этому. Она боялась только открыть глаза, чтобы не увидть его. Сонъ, сонъ! смутно шевелилось въ ея голов. И ей дабе не стыдно… ‘Милый, дорогой!’… И вдругъ что-то пронзительной стужей охватило ее… Съ тихимъ бурчаніемъ пролилось по дну — и она, вскочивъ, разомъ собразила, что лодка отъ неосторожнаго движенія Самсонова качнулась, сильно качнулась и зачерпнула воды.
— Что это, что это?— дико оглянулась она.
И точно разомъ исчезло колдовство. Очарованія какъ не бывало…
Онъ было протянулъ къ ней руки. Но теперь уже передъ нимъ была прежняя Наталья Григорьевна. Она оттолкнула его… Пошла къ корм… Сла. Опустила пальцы въ воду… Онъ сидлъ передъ нею совсмъ уничтоженный…
— Да… Я глупа была… Это сильне насъ!— вырвалось у нея.
— А если сильне, зачмъ же сопротивляться?
— Зачмъ?.. Слушайте, Левъ Самойловичъ… Я вамъ скажу, зачмъ… Если-бы… это… эта вода не спасла меня… я-бы все равно опомнилась и потомъ… вы… вы-бы вернулись домой одни… Я-бы не пережила. Понимаете, я-бы не пережила.
Она сказала это такъ, что Самсоновъ ни на секунду не усомнился: такъ-бы все и случилось.
— Я не виню васъ. Что тутъ глупыя роли играть. Я также виновата, какъ и вы. Если вообще была чья-нибудь вина… Дайте мн пледъ.
У нея зубъ не попадалъ на зубъ. Она еще плотне обернулась въ теплую и плотную ткань.
— Я сама виновата… Я люблю васъ… Я была неопытной двчонкой, воображая, что это могло кончиться дружбой… Такъ больше нельзя… Поверните лодку… Пора назадъ… Знайте: если-бы это случилось… И вамъ удалось бы спасти меня… Мы бы навсегда стали чужими другъ другу… Только не удалось-бы… Гребите сильне. Я домой, въ постель хочу. Ахъ, если-бы заболть!— съ отчаяніемъ заломила она руки.— Заболть до потери сознанія!
Черный, уже съ потухшими окнами, отель видимо выросталъ передъ ними. Лодка врзалась въ ясный, серебрившійся подъ луною песокъ отмели. Самсоновъ соскочилъ и подалъ ей руку. Сонный портье отворилъ имъ… Они поднимались по лстниц. Было темно… Наталья Григорьева шла впереди. Она порывисто обернулась, обняла его и крпко поцловала.
— Прощай!
— До свиданія?— тревожно спросилъ онъ ее.
— Ну, да… До свиданья… Прощай, мой милый, дорогой… Я люблю, люблю тебя… Ахъ, какъ дорого придется расплачиваться за нсколько счастливыхъ дней… Прощай, родной… Не брани меня. Я теб кажусь безумной. Да, я и въ самомъ дл сумасшедшая…
И она исчезла за своею дверью.
‘Что это такое?’ въ бшенств на самого себя допрашивался всю ночь у ея мрака Самсоновъ.— ‘Разв можно врить. Кинулась бы въ море отъ того, что стала моею! Дуракъ я и трусъ — и ничего больше. Теперь она была бы у меня, здсь, рядомъ… Упустить столько счастья… Ради чего?..’
И весь въ жару — онъ напрасно, отворивъ окно, искалъ прохлады. Тусклый и тяжелый подъ померкшимъ небомъ лежалъ океанъ. Луна зашла. Все молчало. Ночь, созданная для любви, для его любви,— дала ему только муку обманутой надежды и боль самообвиненія и раскаянія.
‘О, еслибы вернуть этотъ часъ!..’
На другой день Наталья Григорьевна не вышла къ завтраку. Анны Федоровны не было тоже.
Левъ Самойловичъ постучался въ двери.
Свтлинъ-Донецкая сама ему отворила.
— Можно войти?
— Нтъ, нтъ. Я совсмъ разбита… Сдлайте мн одолженіе… узжайте куда-нибудь до вечера. Чтобы мн не волноваться.
— Слушаю-съ!— съ недоумніемъ отвтилъ онъ, глядя въ ея уже успокоивавшіеся глаза.
‘Удивительны эти женщины!’ — думалъ онъ про себя.— ‘Имъ все какъ съ гуся вода’…
— Подождите, Наталья Григорьевна. Я одну минуту останусь у васъ.
— У меня не убрано…
— Все равно, я ни на что смотрть не стану.
Она отодвинулась отъ двери… Онъ вошелъ, заперъ ее за собою и вдругъ опустился на колни и, поддаваясь неудержимому порыву, зарыдалъ какъ ребенокъ.
Наталья Григорьевна ласково дотронулась до его волосъ.
— Полно, Левъ Самойловичъ… Полно… Будьте мужчиной. О чемъ вы? Я вдь ни въ чемъ не виню васъ.
— Такъ… такъ, это сейчасъ пройдетъ. Отвтьте мн, Наталья Григорьевна… Если когда-нибудь случится… ну положимъ, вы овдовете, что-ли… согласны-ли вы тогда быть моей женой?..
— Разв объ этомъ спрашиваютъ? Разв посл вчерашней ночи и этихъ двухъ мсяцевъ могло быть иначе? Я бы сама пришла къ теб и сказала: теперь я твоя, возьми меня!
Онъ благодарно посмотрлъ на нее, поцловалъ ей руку и пошелъ къ дверямъ.
— Левъ Самойловичъ, узжайте куда-нибудь до завтра… Я должна придти въ себя.
— Хорошо…
Въ самыхъ дверяхъ, когда онъ хотлъ отворить ихъ, она удержала его руку, пристально взглянула на него и перекрестила его… Потомъ взяла его за голову, притянула ее къ себ и поцловала его въ лобъ…
— Узжай… иначе… иначе я слягу!..
Левъ Самойловичъ нанялъ коляску въ Байону и, весь день угомонивая себя, бродилъ по ея улицамъ… Возбужденіе прошлой ночи не улеглось еще. Оно душило его. Нсколько разъ онъ останавливался, чтобы совладать съ волненіемъ… переживалъ вновь вчерашнее, минуту за минутою и досадовалъ на себя, что допустилъ этому такъ глупо развязаться… Разумется, она поплакала-бы и только. Они-бы поселились за-границей вмст. Міръ великъ, есть гд спрятаться и быть счастливыми… А такъ онъ съума сойдетъ. Нтъ, надо этому положить конецъ. Она этого не понимаетъ, но онъ долженъ взять это на свою отвтственность, нельзя имъ обоимъ изводиться и мучить другъ друга. Вдь онъ ни на что не похожъ теперь, да и она сегодня блдна, какъ смерть, была. И все изъ за какого-то осла — Владиміра Петровича въ Петербург. ‘Да этотъ Владиміръ Петровичъ, я думаю, самъ ее дурою считаетъ…’ А онъ, Левъ Самойловичъ ршительно жить безъ нея не можетъ больше…
До вечера онъ ходилъ какъ пьяный. Взялъ комнату въ гостинниц, но не остался въ ней, и выскочилъ опять на улицу. Когда стемнло, знакомый угаръ охватилъ его голову.
‘Что она ни длай, а я приду къ ней… и силою заставлю ее взять у жизни свое счастье… Потомъ сама будетъ благодарна. Кстати, теперь она меня не ждетъ… И это вдь не въ лодк… Я голову себ прострлю, если она теперь отвтитъ отказомъ, мн смерть легче гораздо, чмъ такая жизнь. Наташа пойметъ это… У нея вчера сердце колотилось…’ И его вдругъ обдало зноемъ, когда ему пришло на память, какъ страстно въ забытьи она его обнимала своими красивыми и нжными руками.
Онъ взялъ первыхъ попавшихся лошадей и похалъ къ себ.
Луну затянуло облачками. Ночь была мутная. Блсоватое море глухо билось въ берега. Въ отел еще не спали. Въ подъзд портье подалъ ему письмо.
— Отъ кого это?— удивился онъ.
— Отъ мадамъ la princesse!
— Отъ какой?..
— Съ которою monsieur le prince все катался…
— Она спать легла такъ рано?
Портье поднялъ брови, но, какъ благовоспитанный лакей, дале своего удивленія не выразилъ.
— Нтъ: он ухали сегодня! Къ тремъ часамъ заказали себ карету на поздъ… Мы сдали ихъ багажъ до Парижа… Письма он приказали пересылать вс въ Петербургъ прямо… Madame la generale Кленовска провожала ихъ…
Левъ Самойловичъ пришелъ къ себ, зажегъ свчу и распечаталъ конвертъ.
‘Прощай, мой дорогой, милый. Прости, что я обманула тебя — первый и послдній разъ въ жизни… Намъ нельзя видться. Когда осталась одна, я поняла, что еще такое свиданіе и я погибла. Если бы даже я и могла пережить это, то не дала-бы теб счастья. Я бы извела тебя, потому что сама была-бы страдалицей… Въ Петербург мы встртимся, если вообще встртимся, чужими. Думай, что все это было сномъ, хорошимъ, чуднымъ сномъ, но только сномъ. Я не прошу тебя забыть, потому что забыть нельзя. Но никогда, никогда, ни словомъ, ни движеніемъ, ни взлядомъ, не напоминай мн этого. Я вся горю отъ твоихъ поцлуевъ и чувствую, что насъ спасти можетъ только разстояніе. Такъ много-много хочется написать теб, но мысли путаются и складывается совсмъ не то, что нужно. Прощай, забудь меня, если можешъ… Нтъ, нтъ, не слушай меня. Никогда не забывай!.. Люби, но люби, какъ я люблю… И въ этомъ сознаніи, что за тысячи верстъ бьется для одной меня врное и преданное сердце, много счастья… Прости еще разъ, что я обманула тебя. Но я чувствовала, что иначе нельзя. Если бы сегодня ты дольше остался въ моей комнат, ни ты бы не ушелъ, ни я бы тебя не отпустила… Не вини меня… Прощай!’
Письмо обрывалось на этомъ.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

На avenue de Vagrame случайно разбогатвшій художникъ выстроилъ прелестный отель. Отъ улицы и ея шума онъ заслонился старыми деревьями, изъ-за которыхъ весело смотрятъ большія зеркальныя окна и перевитые цвтами балконы. Цвты, впрочемъ, заполонили и садъ. Они пестрымъ ковромъ раскинулись до красивой бронзированной ршетки и цпкими стеблями заткали ее до половины — ровно на столько, чтобы снаружи нельзя было видть сидящихъ или гуляющихъ за нею. Почти каждый, проходя мимо, оглядывался на милый уголокъ, невольно завидуя его хозяевамъ. Дти часто срывали розы, слишкомъ далеко выдавшіяся за ршетку, но домъ былъ на солнечной сторон и ихъ распускалось такъ много, что весь тротуаръ около осыпался лепестками. Во всемъ обнаруживалось столько вкуса, что строитель отеля справедливо называлъ его лучшимъ своимъ произведеніемъ. Онъ впрочемъ недолго жилъ здсь. Ему этотъ домъ не принесъ счастія. Неожиданно пришедшее богатство также и ушло. Въ холодную парижскую зиму онъ захотлъ отогрться на южномъ солнц у теплыхъ волнъ Средиземнаго моря и създилъ въ Монако. Разумется, онъ не былъ-бы художникомъ, если-бы не началъ играть и не спустилъ все, сколько съ нимъ было, желая вернуть проигрышъ, перевелъ деньги въ Ниццу, гд титулованные и нетитулованные мошенники Cercle de la Mediterrane необыкновенно благородно и изящно обобрали его еще быстре разбойниковъ Монте-Карло. Художникъ вернулся въ Парижъ — продалъ отель и поневол обратился къ прежнему образу жизни, то-есть нанялъ дешевую квартиру въ Пасси, устроилъ тамъ небольшую мастерскую и заработалъ, какъ возовая кляча, на Гупиля и другихъ акулъ французскаго ‘картиннаго рынка’. Новые владльцы Chlet des fleurs удовольствовались только тмъ, что на ршетку и на подъздъ приказали прибить нелпыя княжескія короны. Садовникъ на куртинахъ, вывелъ цвтами то же съ перевитыми именами R и К. Громадную мастерскую преобразили въ большую залу съ фантастически пестрыми гербами, гд были и амуры, и лиліи, и сабли, и розы, и пушки, и руки, держащія стрлу, и корабли, и щиты съ полосами вдоль, и щиты съ полосами поперекъ, и Богъ знаетъ что еще! Любой знатокъ геральдики запутался-бы въ толкованіи этой путаницы. Все прочее оставалось по прежнему, какъ и при талантливомъ артист, нося на себ отраженіе его причудливаго и оригинальнаго вкуса: тунисскій востокъ, китайщина и японщина въ красивой яркости неожиданныхъ сочетаній переплетались со всмъ, что только было выдумано европейскимъ комфортомъ и прихотью.
— Шибко живутъ подлецы!— по своему мысленно похвалилъ хозяевъ Иванъ Николаевичъ, останавливаясь передъ ршеткою ихъ отеля.— Плакали Самсоновскія денежки! Эхъ, братъ Приглядовъ, жаль, что ты не дама. Много-бы ты заработалъ капиталовъ… И не такія-бы еще палаты соорудилъ…
Но тутъ, замтивъ, что изъ-за ршетки на него смотритъ ‘человкъ’, который, очевидно по утреннему, былъ еще въ пиджак, строго спросилъ его:
— Monsieur est chez soi?
‘Человкъ’, прежде чмъ отвтитъ, осмотрлъ художника съ ногъ до головы, и такъ какъ этотъ экзамнъ былъ не въ пользу Ивана Николаевича, коротко отвтилъ:
— Это не мое дло, monsieur, я не портье!
И занялся разсматриваніемъ мимо проходившей дамы и даже подмигнулъ ей.
— Ахъ ты болванъ этакій!— по-русски выругался Приглядовъ.
— Да вы, баринъ, нашъ?— радостно воскликнулъ тотъ, и выбгалъ къ нему за ршетку.
— Вона!.. И ты тоже?.. Чего-же ты устроилъ себ французскую образину… И обращеніе тоже перенялъ…
— Мы будемъ костромскіе! Но, такъ какъ давно во всхъ заграницахъ живемъ, то совсмъ подъ здшнюю политуру облагородились… Даже графъ приказалъ бриться по ноншнему — баки въ полъ-уха, и аксанами къ носу…
— Вижу, вижу — ваше безобразіе! Ахъ, бить васъ, подлецовъ, здсь некому!
— Да… это точно…— усмхнулся тотъ.— У насъ въ Париж замсто бою — ‘сильвупле’. За бой тутъ въ police-correctionnelle, и даже съ публикаціей…
— Какой еще?
— А въ газетахъ сейчасъ… на всю полвселенную объявятъ… le monstre или le barbare… У нихъ вдь свое распредленіе.
— Ну, васъ!.. Я вдь пока тебя бить не собираюсь… Романъ Викентьевичъ — дома.
— Дома! У нихъ баронъ сидитъ. Сейчасъ пріхали…
— Это кто-же будетъ?
— Господинъ Афронтъ. Изъ нашихъ, изъ православныхъ перекрестовъ. То есть, они прежде были… заблуждающіе въ вр, но какъ ихъ сюда въ чиновники назначили, такъ они сейчасъ и возсоединились…
— Ничего не понимаю… Ну, да тамъ будетъ видно… А Калерія Алексевна?
— Тоже дома… Он у себ и… запершись.
— Это еще что за новость?
— Съ погребенными душами разговариваютъ. У нихъ дама одна. По этой части которая: гадалка, чтоли… Только безъ картъ и безъ кофейной гущи, а въ сигарномъ ящик у нихъ такая животная стрлка дйствуетъ. Духомъ… мертвымъ духомъ все.
Приглядовъ расхохотался.
— Что это ей вздумалось? Умирать то вдь еще не собирается. Съ чего бы кажется.
Человкъ принялъ важный видъ.
— Никакъ нельзя-съ иначе… Безъ этого — въ Париж, кто въ хорошемъ обществ, почти невозможно. Свои каплицы позаводили — на подобіе капищъ. Идоловъ туда понатаскали. Тоже-съ покланяются. Вс образованные люди и духовное вдомство тоже… Третьяго дня-съ аббатъ ихній, съ бритымъ затылкомъ — папеньку Романа Викентьевича, съ того свта вызывалъ и показывалъ, даже съ фотографіей.
— Удалось? заинтересовался Приглядовъ, вдругъ, почему-то, струхнувъ.
— Еще бы-съ… Какже не удаться, когда за это пятьсотъ франковъ дадено… Въ лучшемъ вид! Страшно даже было, хоша я и либръ-пансеръ!— Помилуйте, стуки по всему дому. Египетскій мертвецъ одинъ — въ ванной у барыни оказался, розу ей оставилъ въ знакъ памяти и по телефону божественное разговаривалъ.
— Ты самъ видлъ?
— Ну… Стану я — такую пакость, на мн крестъ-съ! Горничная Луиза разсказывала… Потомъ графиня, Калерія Алексевна, двицу Аглаиду вызывали.
— Какую Аглаиду?
— Была такая у нихъ — померла отъ собственной любви къ зуаву здшнему. Фосфорическія спички развела въ абсент и бацъ. Ну съ той не удалось… Одни неприличныя слова на бумаг произошли. Какъ она душа нечистая, чего-же и ждать отъ нея?.. Своего термину не дождалась, померла безъ покаянія… Потомъ вс помолились и стали танцовать. Господинъ Шмулевичъ французамъ горбуновскія сцены разсказывалъ. У насъ весело.
— Ты у Романа Викентьевича должно быть недавно?
— Точно такъ-съ? Прежде мы у настоящихъ графовъ жили здсь, но какъ они вернулись въ Россію, а мы на это не согласились…
— Отчего-же ты не согласился?
— Помилуйте… Какъ-же можно приравнять: наше срое невжество или здшнюю цивилизованность… Я къ умственнымъ людямъ привыкъ, ну, и правильный образъ жизни. Теперича, я отслужилъ свое — и сейчасъ надлъ смокинъ и въ Molin Roge или въ Folies Berg&egrave,res. Потомъ возьмите, напримръ, нашу Матрену или Луизу эту самую.. Она вдь съ понятіемъ, духами по три франка флаконъ прыскается. Опанаксомъ! Руки у нея Конгой пахнутъ. Ее, по нашему-то, локтемъ въ бокъ не сунешь или не ущипнешь живое мсто. А надо: Mademoiselle Louise, voulez vous un bock? И подъ ручку, да если шляпа-то у тебя безъ глянцу, такъ она еще днемъ и не пойдетъ — и чтобы сапоги маринованные были — а вечеромъ аглицкаго блеску.
Иванъ Николаевичъ выпучилъ глаза…
— Точно такъ-съ. Потому есть простые, опчественные, которые вс носятъ, есть лакированные и есть красные… маринованные… И цвтной носокъ чтобы виденъ былъ со стрлкой… Chassettes! У нея чулки-то полушелковые и какого колеру платье — и чулокъ соотвтственный. У насъ и въ ‘благородномъ собраніи’ такихъ двицъ не найдешь. Теперь взять хотя бы въ Питер настоящую телефонную двицу — уже какъ кажется отполировались — а куда съ Луизой сравнять!
— Глупъ-же ты, братъ… Ну теперь ступай. Я и безъ тебя найду дорогу. Кто это тамъ въ подъзд, кажется Пьеръ? Онъ доложитъ.
— Докладывать точно, что Пьеръ долженъ… его сіятельству.
— Давно-ли Романъ — сіятельствомъ сталъ?— удивился Приглядовъ.
— А вотъ съ тхъ поръ, какъ на ршетку короны эти набили… Здсь вдь просто. Здсь графы и князья безпаспортные! Вотъ господинъ Афронтъ — до сихъ поръ просто monsieur былъ, а съ прошлой недли началъ себя барономъ звать. Препону вдь на это не полодено.
Пьеръ очень обрадовался Ивану Николаевичу. Художникъ, видимо, въ дом былъ persona grata. Слуга полетлъ съ докладомъ къ Роману Викентьевичу, который самъ выбжалъ встртить стараго пріятеля.
— Ну, здравствуй, здравствуй, шенапанъ!— И Приглядовъ, по-русски, троекратно съ нимъ разцловался.
— Давно-ли? Гд тебя носило? Два года назадъ пропалъ — ни слуху, ни духу — а теперь вдругъ вынырнулъ…
— Да вотъ, покупался въ Біарицц, какъ Боткинъ нкогда совтовалъ,— двадцать одинъ разъ, а теперь сюда на отдыхъ къ вамъ. Сегодня утромъ! И завтракать, только переодлся, прямо къ теб… Ты не одинъ — у тебя тутъ кто-то есть?
— Да… есть!.. Молодой человкъ. Онъ здсь, чортъ его знаетъ, что такое: не то шпіонъ, не то корреспондентъ, не то отъ какого-то министерства съ таинственными порученіями. Ты его не знаешь? Необыкновенно умный — изъ ветеринаровъ въ финансисты попалъ. Такъ, скотскій фельдшерокъ былъ. Репортерствовалъ потомъ, били его здсь на всемірной выставк, — вс пять частей свта вздумалъ обложить налогомъ не то въ свою пользу, не то для газеты. Никакъ посл сообразить не могли, а теперь, вдругъ, на-ко: взялъ, да и объявился особой, и еще какой. Первые господа съ нимъ за ручку.
— Чмъ это онъ теб такъ показался?
— То-есть понимаешь… Можетъ быть онъ и дуракъ, но удивительно умно молчитъ…
— Что же, милый другъ, по ныншнему времени и это для молодыхъ людей большое достоинство.
— Сядетъ, приметъ небрежную позу и глядитъ въ глаза теб… И не моргаетъ. Два часа можетъ такъ смотрть, и все что-то думаетъ…
Романъ Викентьевичъ нжно, обнявъ Ивана Николаевича за талію, повелъ его было къ себ, но Приглядовъ вдругъ усмхнулся и остановился на лстниц.
— Чего ты?..
— Ну, что, не правъ я, помнишь, когда-то — жен твоей докладывалъ, что ты по прямой линіи отъ обезьяны…
— По какой прямой, шутъ ты гороховый?
— Конечно! Ну по Paris-Lyon-Mediterrane, что-ли. Изъ горилльяго царства — самъ подумай, кто, кром обезьяны, можетъ этакъ обнять меня. Это еще у Кузьмы Пруткова: кто обнимаетъ необъятное? ты — вотъ можешь… Такія длинныя руки только у обезьянъ бываютъ — да и то у африканскихъ.
Романъ Викентьевичъ усмхнулся и защекоталъ Ивана Николаевича… Въ самомъ дл, Селицкій былъ очень похожъ на обезьяну. У него даже челюсти выдавались, какъ у гориллы, и на лбу волоса начинались чуть-ли не отъ бровей, черные, стоявшіе дыбомъ. Когда онъ смялся, вокругъ носа у него длались складки, усиливавшія подмченное Приглядовымъ сходство. Селицкій былъ высокъ ростомъ и до того худъ, что Иванъ Николаевичъ обыкновенно говорилъ ему: ‘Экъ васъ въ зоологическомъ саду скверно кормили — до сихъ поръ на хорошихъ хлбахъ отъсться не можешь. Ты на меня посмотри… Вотъ это такъ embonpoint называется, настоящій — благонамренный животъ. Сейчасъ хорошаго человка видно. А ты, что? ну, если не горилла, такъ Равашоль, что-ли. Да и Равашоль, вернувшійся съ того свта — обезглавленный…
‘Молодой человкъ’, какъ отрекомендовалъ Романъ Викентьевичъ господина Афронта — необыкновенно важно кивнулъ издали Ивану Николаевичу и независимо перекинулъ ногу на ногу: но услышавъ его фамилію, съ прибавленіемъ ‘нашъ знаменитый’, взвился съ мста и изобразилъ на своей маленькой блесоватой мордочк что-то собачье… Онъ былъ лысъ, гнилъ — но, дйствительно, необычайно серьезенъ — и такъ пристально, ‘мертво’ смотрлъ всмъ въ глаза, что художникъ тотчасъ же почувствовалъ на себ вліяніе его взгляда и спросилъ:
— Что вамъ?…
Афронтъ поперхнулся — и, сдлавъ еще боле умное лицо, ничего не отвтилъ.
Иванъ Николаевичъ, разумется, не могъ не вышутить его…
— Пріятно видть молодого человка, который все слушаетъ. Настоящій фонографъ.
Афронтъ снисходительно улыбнулся, показавъ ему черные зубы, и неизвстно зачмъ поправилъ Владимірскую ленточку въ петличк. Надо замтить, что во Франціи онъ носилъ ее, а въ Россіи — красную бутоньерку почетнаго легіона, ибо ни того, ни другого креста у него не было. Потомъ, онъ питалъ слабость къ высокимъ воротничкамъ и былъ похожъ въ нихъ на засохшую селедочную головку какъ букетъ завернутую въ громадный листъ бумаги. Въ Россіи, начавъ ветеринарнымъ фельдшеромъ, нсколько лтъ назадъ онъ сдлался мелкимъ репортеромъ, не особенно цнимымъ редакціями, даже третьестепенныхъ изданій, ужъ очень онъ оказывался безнадежно неграмотнымъ. Потомъ попалъ на парижскую выставку, гд вдругъ обнаружилъ такіе коммерческіе таланты, что гг. экспоненты, сначала по наивности оплачивавшіе его письма въ несуществующую газету, наконецъ вышли изъ себя и сдлали proninсіаnicnto, т. е. поймавъ его въ увеселительномъ заведеніи, учинили надъ нимъ совсмъ неожиданно рукоприкладство на московскій ладъ… Посл этого г. Афронтъ точно провалился — и вынырнулъ уже опять въ Париж и, ловко разыгравъ патріотическую пьесу на тему франко-русскихъ симпатій, получилъ какой-то заказъ отъ французскаго правительства. Тутъ уже онъ вдругъ оказался на высот положенія — въ качеств вліятельнаго друга французовъ. Сихъ послднихъ въ доврчивости можно сравнить разв только съ мухами, позволяющими бить себя всякому дураку — лишь бы тотъ запасся хлопушкой. Наши союзники врятъ каждому проходимцу. Это, между прочимъ, за послдніе четыре-пять лтъ переполнило Парижъ такими ‘русскими друзьями’, что при одномъ вид ихъ за человка страшно становится. У насъ бы, пожалуй ихъ и въ арестантскія роты задумались пустить!
Неуклюжіе живоглоты, между которыми даже Афронтъ былъ звздой. Поэтому онъ широко открылъ ротъ и глоталъ, не давясь, такіе куски, что вс, знавшіе ране его глупость, только диву дались, откуда это ему Богъ послалъ столько храбрости и аппетита. Благодаря нахальству и умнію необыкновенно умно и значительно молчать, онъ проникъ въ дома, куда обыкновеннымъ смертнымъ попасть нельзя и думать. Наглость большая сила! Онъ такъ всхъ парижанъ уврилъ въ своемъ значеніи въ Петербург, что въ конц концовъ этому поврили и т, которые имли прямыя сношенія съ Россіей. Случалось даже и сановники его спрашивали: ‘Ну, какъ у васъ думаютъ?’ — На что г. Афронтъ успокоительно отвчалъ: ‘Не безпокойтесь, пока я здсь’ и т. д. Понятно, что при этихъ условіяхъ, господинъ Афронтъ катался, какъ сыръ въ масл. Даромъ разъзжалъ въ качеств представителя дружественной русской печати по всей Франціи, причемъ ему отводили купэ и начальники станцій, предупрежденные по телеграфу, встрчали его, какъ сановника, являлся въ министерства и требовалъ всевозможныя свднія такимъ тономъ, что никому и въ голову не приходило взять его за хвостъ да покрутить немного въ воздух. Въ театрахъ — тоже: какъ ‘критикъ, союзной прессы’ — имлъ ложи и кресла на первыя представленія. Его приглашали на оффиціальные балы къ Карно, причемъ Madame ему ласково улыбалась и рекомендовала его: notre clbr ami — l’crivain russe! Такъ что, когда Неистовый Роландъ юдофобства полупомшанный Дрюдюнъ усомнился въ его русскомъ происхожденіи и въ ‘La Libre Parole’ посвятилъ ему по этому поводу нсколько прочувствованныхъ словъ, назвавъ его ‘евреемъ’ г. Афронтъ съ необыкновеннымъ достоинствомъ отвтилъ, что онъ не только кровный великороссъ древней фамиліи, ‘de vielle roche’, но что его ццаегъ и цнитъ вся ‘святая Русь’, какъ крупнаго писагеля и великодушнаго защитника интересовъ Франціи. Затмъ, намекнувъ на то, что, если союзъ обоихъ народовъ состоялся, то во всякомъ случа не безъ его Афронта участія и содйствія, выразилъ сожалніе, что даже такой единомышленный ему, Афронту — публицистъ, какъ Дрюмонъ, не уметъ отличить друзей отъ враговъ. Дрюмонъ отороплъ, немедленно извинился передъ обиженнымъ имъ l’eminent confr&egrave,re и ‘великій товарищъ’ посл того еще выше поднялъ свою крохотную головку.
— Гд ты эту блоху нашелъ?— наклонился Иванъ Николаевичъ къ Селицкому.
— Разв блохъ находятъ? Он, братъ, сами на насъ наскакиваютъ,— также тихо отвтилъ тотъ.
Приглядовъ внимательно оглядлъ Афронта, причемъ тотъ сдлалъ еще боле строгое и умное лицо, наконецъ, вроятно сообразивъ, что дольше молчать невозможно, и принявъ снисходительно во вниманіе знаменитость сидвшаго передъ нимъ живописца, вдругъ изрекъ:
— Вы знаете, что тамъ ни говори, а я держусь того мннія, что Рафаэль былъ художникъ весьма геніальный.
Замтивъ, оцпенніе Приглядова, онъ принялъ позу еще величественне, сдлалъ глаза свои глубокомысленными до-нельзя и окончилъ:
— По крайней мр, я его ставлю чуточку рядомъ съ Антокольскимъ. Оба они немножко выглядятъ такъ, какъ будто представляютъ собою чего-то особеннаго.
И затмъ, до того мгновенія, когда въ дверяхъ показался лакей и доложилъ, что завтракъ поданъ, онъ уже не промолвилъ ни слова, только не мигая, мертво смотрлъ на Ивана Николаевича и внутренно наслаждался произведеннымъ имъ впечатлніемъ.
Сила пошлости г. Афронта была такъ велика, что даже Приглядовъ, самъ нахалъ не послдней руки, опшилъ и, будто загипнотизированный, не сводилъ глазъ съ ‘молодого человка’, только когда они двинулись въ столовую, онъ пришелъ въ себя, хлопнулъ его ладонью по голов, ткнулъ кулакомъ въ бокъ, такъ что тотъ изобразилъ изъ себя выборгскій крендель, и, расхохотавшись, спросилъ его:
— Что Рафаэль вамъ сдлалъ?.. Чего это вы его кости тревожите, а? А вотъ скажите-ка вы мн, почему во цвт лтъ у васъ темя босикомъ? А?
Афронтъ отодвинулся. Онъ съ тхъ поръ, какъ запросто пилъ чай у нашего посла и удостоился понимать руку мадамъ Карно, терпть не могъ фамильярности.
— Это отъ множества интелигентныхъ занятій! гордо отвтилъ онъ.
— А не отъ болзни ли какой нибудь?.. Держу пари, что у Романа Викентьевича на колн больше волосъ, чмъ у васъ на всей вашей ‘умственной’ голов. Да кстати, — обернулся онъ къ хозяину, — скажи ты мн пожалуйста, что это у тебя за новый русскій лакей объявился.
— Онъ прежде у графа Текинцева служилъ. А что?
— Тоже очень уменъ! Только у него волосъ больше, чмъ у господина Афронта. Вы, господинъ Афронтъ, за горничной Луизой не ухаживаете? Нтъ? То-то. Онъ-бы у васъ ее изъ-подъ носу, потому у него шляпа съ глянцемъ и маринованныя ботинки.
Столовая была надъ кабинетомъ Романа Викентьевича…
— Вотъ кого не ожидала!..— пвуче раздалось на встрчу имъ.
Господинъ Афронтъ принялъ было это на свой счетъ и сунулся къ небольшой, полной и красивой брюнетк того возраста, про который говорятъ: ‘чортъ ее знаетъ сколько ей лтъ, не то двадцать пять, не то сорокъ’, но Иванъ Николаевичъ проворно схватилъ его за хвостъ, оттянулъ назадъ, кинулъ ему на лету, ‘поперекъ батьки въ пекло не суйся!’ и звучно чмокнулъ выхоленную руку Калеріи Алексевны… Она производила впечатлніе удивительной нжности: и сложена была нжно, и глаза у нея были нжные, мерцающіе синими огоньками, и кожа бархатная и нжная, но такая, подъ которою невольно чувствуются нервы браваго боцмана и стальные мускулы хорошаго артельщика. Она и ходила нжно, не слышно, точно скользила по комнат, причемъ, не смотря на полноту, была гибка и красиво гибка. Волосы зачесывала гладко, черные, какъ смоль, они еще больше оттняли изумительную близну ея лица и тла, не болзненную, анемичную, безцвтную близну, а такую, какая обыкновенно бываетъ у породистыхъ рыжихъ женщинъ. Во всемъ чувствовался у нея неудержимо страстный темпераментъ и въ то же время сильная воля, позволявшая ей владть имъ въ свою пользу и во-время.
— Откуда вы, старый другъ!— совсмъ запла она, подчеркивая ‘старый другъ’. Приглядовъ при этомъ — только прищурился и вздохнулъ, будто сожаля о чемъ-то навсегда утраченномъ. У нея и голосъ былъ нжный, точно она васъ по лицу имъ гладила, лаская.
— Прямо изъ…— онъ сдлалъ невинные глаза и вздохнулъ.— Изъ-подъ Біаррица. Недалеко жилъ отъ этого мстечка.
— А-а-а! протянула та и внимательно всмотрлась въ Приглядова, но у того зрачки ушли куда-то и губы сложились сердечкомъ. А у самого въ голов вертлось, ‘что, поймала меня?… Шалишь. Скоре угря въ рукахъ удержишь’.
— Одинъ вы?
— Увы!.. Я всегда одинъ… Я не такъ опасливъ, какъ нкоторые смертные… которые никогда одни не бываютъ. Кому-же со мной? Ни капиталовъ у меня, ни красоты. Было правда! Но вдь когда! Поди дв земскихъ давности прошли!
Калерія Алексевна еще пристальне всмотрлась въ него.
— Романъ! Что у меня костюмъ въ порядк?— внезапно обернулся къ ея мужу Иванъ Николаевичъ.
— Да, а что?..
— И лицо христіанское?.. По Высочайше утвержденному для чиновъ арміи и флота образцу… Особыхъ примтъ не имется?
— Нтъ. Чего ты опять ломаешься?
— Такъ… То господинъ Афронтъ съ меня портретъ снималъ у тебя въ кабинет, теперь жена твоя не можетъ отвести глазъ. Вы-бы, Калерія Алексевна, не при другихъ, вдь вотъ лысый отъ умственныхъ занятій молодой человкъ можетъ вообразить меня счастливе, чмъ я есть.
Селицкая была слишкомъ умна, чтобы сейчасъ-же подвергнуть Ивана Николаевича допросу. Сверхъ того она знала, что у сплетника зубы болятъ и подъ ложечкой сосетъ, пока онъ не выложитъ новостей, а Приглядовъ былъ сплетникъ настоящій и по характеру, и по лукавству, хотя это и пряталось подъ видомъ добродушной шутливости…
— А вы все хорошете!.. То есть это даже удивительно… Вамъ и морскихъ купаній не надо, какъ инымъ прочимъ… которые… Потомъ, точно опомнившись, онъ хлопнулъ ладонью себ по рту и промолвилъ ‘цыцъ, душка, чужихъ тайнъ никому-же!’ слъ за столъ, налилъ себ водки и даже на свтъ ее началъ разсматривать.
— Поврите — три мсяца тоскую по ней… точно по родительскому благословенію… У, милашка… землячка! Насквозь тебя видно — совсть чиста, потому и очищенная…
— Ну, братъ, неудачно…— остановилъ его Романъ Викентьевичъ:
— Еще-бы!.. Я у тебя за эти полчаса на сто лтъ поглуплъ.
И онъ мигнулъ въ сторону, гд сидлъ Афронтъ. Опрокинувъ рюмку, онъ вдругъ вытаращилъ глаза на Калерію Алексевну, и выпалилъ.
— Наталью Григорьевну изволите знать…
— Какую Наталью Григорьевну?
— Свтлинъ-Донецкую?
— Нтъ… Слышала, красавица, говорятъ… Старая знакомая Льва Самойловича. Нтъ не знаю.
— Какъ-же, она велла кланяться вамъ. Непремнно, говоритъ, побывайте въ Парид у Калеріи Алексевны и это всей души ей мой привтъ. Ахъ, впрочемъ, нтъ, виноватъ. Все это я, старый дуракъ, спуталъ. Кланяться вамъ приказала не она, а Маргарита Францовна.
— Марго де-Франсъ!— заставила себя разсмяться Селицкая, хотя у нея даже въ вискахъ проступили красныя пятна.— Тамъ значитъ большое общество?
— Нтъ, не большое, но… интимное. Пріятно смотрть на нихъ. Совсмъ сплись. Я, знаете, точно изъ родной семьи узжалъ оттуда… Нашъ поздъ отходилъ въ полночь, ну я съ Маргошкой простился, а Льва Самойловича и Наталью Григорьевну такъ и не видлъ. Они въ эти часы всегда въ лодк вдвоемъ катаются и Шиллера читаютъ.
— Ночью-то?
— Наизустъ, Калерія Алексевна, наизусть. Очами сердца… Какъ это хорошо у него. Ты помнишь,— сентиментально обратился онъ къ Роману Викеньевичу:
Ахъ, почто на мечъ воинственный
Я свой посохъ промнялъ…
Да, великій былъ поэтъ..! Онъ для меня понятне Гете. Гете слишкомъ олимпійски спокоенъ и величавъ… какъ господинъ Афронтъ. Ну а Шиллера… я безъ слезъ до сихъ поръ его читать не могу. Что хотите — такое у меня чувствительное сердце… Давно вамъ писалъ Левъ Самойловичъ?— точно безъ всякой цли спросилъ Приглядовъ и такъ неожиданно, что та, не сообразивъ, съ кмъ иметъ дло, отвтила:
— Два мсяца назадъ.
— Скажите… Это значитъ, съ прізда Свтлинъ-Донецкой… Ахъ, заболтался онъ съ нею… Этакій втрянный, скажите пожалуйста.
Отношенія Калеріи Алексевны къ Самсонову ни для кого не были тайной и она сама, хотя не аффишировала ихъ, но, какъ умная женщина, и не скрывала. Мужъ, когда заходилъ разговоръ о Льв Самойлович, мечтательно смотрлъ въ окно и притворялся думающимъ о чемъ-то далекомъ-далекомъ. Когда у него освдомлялись о Самсонов, онъ глубоко-тронутымъ голосомъ прочувствованно говорилъ: ‘Это — лучшій изъ людей и близкій другъ мой!..’ Иногда, впрочемъ, онъ вмсто ‘мой’, ставилъ ‘нашего семейства’.
— Когда же ему и писать-то!— словно оправдывалъ Льва Самойловича Приглядовъ.— Сегодня онъ въ Санъ-Сабастіан, завтра въ Фуэнтарабіи, посл завтра въ Ирун, а тамъ еще Байона на носу. Одинъ-бы вспомнилъ, а когда вдвоемъ — такъ вдь даму не оставишь. Вашего брата занимать надо. Господинъ Афронтъ, вы тоже писатель,— чье это четверостишіе:
Ходитъ птичка весело
По тропинк бдствій,
Не предвидя отъ сего
Никакихъ послдствій?
Вспомните?.. Я забылъ: Державина или Пушкина?
— Должно быть Пушкина, потому что у Державина ода Богъ!— обрадовался случаю обнаружить свои познанія г. Афронтъ.
— Хорошо-съ, господинъ Афронтъ. Очень хорошо-съ, господинъ Афронтъ. А чье это:
И новая любовь приходитъ къ намъ порой,
Какъ нжный, свжій листъ на дерев весной?
Не знаете? и я не знаю… Романъ, гд ты эту шельму покупалъ?— показалъ онъ на бутылку съ краснымъ виномъ.
— А, что, хорошо?
— Да ужъ чего лучше. Всполоснешь утробу — и точно въ ней младенецъ взыграетъ.
— Ну, а представь: всего два франка бутылка!
— У тебя талантъ. Ты рожденъ для того, чтобы гостей кормить и поить. Ты не пропадешь. Тебя въ любой клубъ поваромъ возьмутъ.
— Вотъ погоди. Сейчасъ подадутъ котлеты моего изобртенія, знаешь, въ три слоя: два куриные — а посреди трюфелисъ… нтъ, ты сначала поломай голову, что я надумалъ положить туда.
— А къ котлетамъ ничего намъ, паинькамъ не будетъ, за хорошее поведеніе? Ты посмотри только на господина Афронта — вдь ему сейчасъ двнадцать балловъ поставить можно… Каково воспитаніе, экземпляръ! Такъ какъ же?
— Эко, несытая твоя душа. Съ утра за шампанское…
— Привыкъ. Левъ Самойловичъ на радостяхъ, что старая знакомая пріхала, каждый день почитай. То-есть я вамъ скажу, такъ мы провели эти два мсяца: Господа-Бога славословили — короче, настоящія ‘folies berg&egrave,res’. Левъ Самойловичъ — хоть сейчасъ съ него Париса пиши. А Наталья Григорьевна…
— Что, она дйствительно такъ хороша?
— Матуська!— И Иванъ Николаевичъ проворно всталъ, перебгалъ къ Калеріи Алексевн и чмокнулъ ей руку.— Матуська. Разв при солнц говорятъ о звздахъ… Ну, а когда солнца нтъ — тогда и звзды видны. Звзда же отъ звзды разнствуетъ во слав. А впрочемъ — не дурна. Особенно глаза у нея. Ахъ, глаза! Строгіе, срые… Не такіе, какъ у господина Афронта — но тоже строгіе… Ростъ, гибкость, сложеніе… Губки… На губкахъ амуры спятъ. Бюстъ… Святой во сн увидитъ — царствія небеснаго лишится! И свжесть, свжесть. Ей двадцать шесть лтъ, а на видъ девятнадцать… Косы ея — я вамъ скажу — такихъ косъ я еще не видлъ! Убивцевъ на кобыл драть ими можно…
— Тьфу, какія у тебя низкія сравненія!— остановилъ его Романъ Викентьевичъ.
— Реальныя, — въ ныншнемъ вкус. Только и Лъву-то Самойловичу — я не завидую! Ахъ, не завидую!— меланхолически замтилъ Приглядовъ, придавая лицу откровенно сокрушенное выраженіе.— ужъ если на то пошло,— такъ вдь не шестнадцатилтній онъ гимназистъ, чтобы сидть въ сухую два мсяца… Да и ныншняго гимназиста поди-ка, двица, подержи такъ на омлетахъ, онъ ей живо носъ утретъ. ‘Пожалуйте мн — антрекоту’, скажетъ… Я думаю за это время и руки-то двухъ разъ не по цловалъ. Ужъ о чемъ другомъ — и толковать нечего. Любовь au fines herbes. Дама она правилъ твердыхъ — прописи наизусть выучила. ‘Что на свт прекрасне добродтели — нтъ ничего на свт прекрасне добродтели’. У хорошихъ ундеровъ въ гвардейскихъ полкахъ такія дочери водятся: все по законному браку у нихъ животъ тоскуетъ. Великій постъ насталъ для нашего ‘общаго друга’. Онъ ужъ и то по ночамъ на луну воетъ. Задеретъ голову къ своду небесному и верещитъ… Ко мн пришелъ наверхъ — жилетъ весь испортилъ. Упалъ на грудь — и давай плакатъ… ‘Ахъ, какъ я несчастенъ!’ Ну, я признаться, тутъ ему нотацію прочелъ въ родительскомъ стил… съ междометіями. Знаете, въ моемъ вкус.
Калерія Алексевна все время внимательно прислушивалась къ голосу Ивана Николаевича и не сводила глазъ съ его лица. Очевидно, она хорошо понимала своего пріятеля и, по мр того, какъ онъ все больше и больше впадалъ въ откровенность, она умло, точно шелуху отъ зерна, отдляла ложь отъ правды.
— Это, говоритъ, моя первая настоящая любовь. И со стихами: ‘Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты’…
— Это изъ Пушкина!— Торжественно выпалилъ г. Афронтъ. Это изъ Пушкина.
— Вы врно знаете?— серьезно отнесся къ нему Приглядовъ, сдлавъ мутные глаза.
— То-есть… Фигнеръ плъ… На афиш стояло: слова Пушкина.
— Ну, изъ Пушкина, такъ изъ Пушкина. Потомъ ночью онъ давалъ ей серенаду подъ окнами — надлъ испанскую мантилью — на выхухолевомъ мху и съ кастаньетами танцовалъ… сарабанду.
— Фу, до чего вы доврались,— засмялась Калерія Алексевна.
Впрочемъ, по ея лицу видно было, что она довольна сплетничествомъ Ивана Николаевича.
— Я васъ люблю, какъ хорошаго искренняго друга…
— Что-же длать — я ужъ такой — разорвусь для своихъ!— вскользь вставилъ онъ.
— Но зачмъ вы къ правд всегда примшиваете столько лжи, что… иной разъ трудно и разобраться То у васъ, напримръ, Левъ Самойловичъ счастливъ, то онъ же оказывается несчастливъ.
— Временами, знаете, какъ перемежающаяся лихорадка: сегодня въ поднебесье буйнымъ соколомъ, а завтра по земл срымъ волкомъ… Хотите, я вамъ подарю этотъ жилетъ? Съ надписью: ‘на сіе самое мсто падали крокодиловы слезы архи-милліонера Льва Самсонова’…
— Ну, довольно, а то я вамъ сквернаго кофе дамъ.
— Ну, нтъ… Я помню, у васъ по-арабски мокку варили… Я потомъ во сн ее видлъ.
— А что же Марго?— спросилъ Романъ Викентьевичъ.
— Съ нею не шути… Ее, братъ, въ болгарскіе министры финансовъ прочатъ. ужъ и теперь она учится по два часа въ день по-мужски штаны носитъ.
— Иванъ Николаевичъ, въ какомъ вы обществ!— расхохотавшись, остановила его Селицкая.
— Въ дружескомъ… въ интимномъ, если господинъ Афронтъ ничего противъ этого не иметъ. Боюсь я умныхъ молодыхъ людей… Вотъ и господина Афронта тоже боюсь. Слушаетъ онъ, слушаетъ меня, а про себя думаетъ: пустой человкъ этотъ Приглядовъ.
Афронтъ придалъ моментально лицу такое выраженіе, какъ будто его мысли и мннія извстны только одному Богу, да и тотъ ихъ никому не скажетъ.
— Три массажистки при ней… Съ утра животъ ей разминаютъ… Потому для фрака неблагообразно. Въ Парижъ прідетъ — сами увидите. Она очень пріятно о васъ говорила: поцлуйте, говоритъ, за меня Калерію Алексевну въ губы. Я, что-жъ, съ удовольствіемъ. Отчего красивую женщину не поцловать. Романъ — отвернись къ окну… И, быстро поднявшись, онъ засеменилъ было къ Селицкой, но та навстрчу ему направила вилку…
— Это меня-то… А la broche!.. Merci… И онъ жалостливо заплъ.
Законы осуждаютъ
Предметъ моей любви,
Но, ахъ! кто, сердце, можетъ
Противиться теб.
— Пожалуйте хоть ручку. Вотъ это такъ рука… не рука даже, а мечта!.. А la poulet.
Онъ вдругъ сдлалъ молитвенное лицо, перекрестился и елейно приложился къ рук.
— А теперь кофе-съ…
— Левъ Самойловичъ долго еще думаетъ тамъ остаться?
— Сколько имъ будетъ угодно.
— Кому имъ?
— Наталь Григорьевн. Вы сами знаете. У него воли нтъ. У него и шея такъ устроена, чтобы кто нибудь на нее слъ и ноги свсилъ. Ну теперь на ней, на этой ше, сидитъ Свтлинъ-Донецкая… Продла ему въ ноздри мундштукъ и отлично управляется… Кажется, они что-то говорили… Вмст хотятъ въ Тимбукту похать.
— Куда еще?
— Тимбукту… или въ Конго… Не знаю право… Въ центральную Африку. Ливингстонъ вдь съ женой, отчего-же Самсонову съ дамой…
— Вотъ ужъ тутъ и я не разберусь, что правда и что вранье у васъ.
Приглядовъ обернулся къ Афронту.
— Учитесь, молодой человкъ: современники всегда несправедливы, а на потомство намъ съ вами наплевать, не такъ-ли. Нтъ, не могу я безъ душевнаго умиленія видть вашей ‘умственной’ лысины. Вотъ истинное сближеніе молодого поколнія со старымъ…
Отъ Ивана Николаевича не ускользнуло, что Калерія Алексевна сдлалась вдругъ озабоченною. Онъ помолчалъ съ минуту и вдругъ спросилъ у нея:
— Ну какъ на томъ свт двица Аглаида пребываетъ?
Она вздрогнула и уставилась на него.
— И что вамъ сегодня утромъ ‘мертвые духи’ по телефону сообщили?
— Да вы почему знаете?.. Я васъ скоро бояться начну… Кто вамъ сказалъ? Ты, Романъ?
— И не думалъ.
— Я не только въ этомъ богобсіи вашемъ хорошо освдомленъ, но мн духъ Вильгельма Заевоевателя утромъ сегодня сообщилъ, что вы завтра сдлаете.
— Что?..
— Съ поздомъ rapide въ midi et demi — къ Біарицу покатите.
Но тутъ уже Иванъ Николаевичъ, нисколько не скрывая удовольствія (еще-бы, всхъ перемутилъ въ какой нибудь часъ времени), расхохотался во всю, да такъ, что кровь прилила ему къ лицу, лысина и та даже покраснла, а чрево заколыхалось во вс стороны.
— Лопну… ей-Богу… лопну… Романъ… Вели скорй на меня желзный обручъ надть.
Встали изъ-за стола. Калерія Алексевна въ дверяхъ остановила Приглядова и фамильярно ущипнула его за ухо. Иванъ Николаевичъ послдовалъ за нею.
— Вотъ что… вы слишкомъ умны, съ вами комедію играть нечего… Да вдь я и не скрываю. Къ тому же вы и въ долгу у меня: мн бы по настоящему — ненавидть васъ надо — за наше общее прошлое!.. Вы мн по-дружески: опасна она, Наталья Григорьевна? Если эта такъ себ, Богъ съ нею… Самъ же прилетитъ сюда и въ ногахъ станетъ валяться. Я его знаю…
Приглядовъ нсколько времени молча смотрлъ на нее, соображая что-то про себя.
— И опасна и неопасна… для другого поршительне, который бы козерогомъ прижалъ ее къ стн и за это получилъ свое удовольствіе — опасна… А для нашего окна нтъ. Дальше спряженія nous aimons, vous aimez, ils aiment, elles aiment, онъ не пойдетъ съ нею… Но во всякомъ случа совтую ихъ, влюбленныхъ воробьевъ, шапкой накрыть…
— Что, она такъ поразительно хороша собой?— задумчиво спросила опять Селицкая.
— Правду говорить настоящую, или хвостъ кренделемъ?
— Да, да, правду.
— И по-женски вы злиться не будете.
— Вы разв меня не знаете?
— Отродясь такой красоты не видывалъ. Греки-бы ей храмъ построили… Хотите моего совта послушать?.. Позжайте завтра-же… Калерія-Побдоносица вы этакая. А теперь, кофе и потомъ по ше насъ мужиковъ, чтобы мы не засиживались у васъ.

II.

Иванъ Николаевичъ отъ Селицкихъ вышелъ вмст съ ‘умнымъ молодымъ человкомъ’. Къ крайнему удивленію Приглядова, — Пьеръ крикнулъ въ пространство: ‘Жозефъ!’ и щегольская маленькая каретка, запряженная парою чудесныхъ лошадей, стремглавъ выкатилась изъ боковой улицы и, какъ листъ передъ травой, остановилась передъ господиномъ Афронтомъ.
— Не угодно-ли? пригласилъ Ивана Николаевича его новый знакомый.
— Это ваша?
— Да… У Лефло четыре тысячи франковъ заплатилъ… А лошадей привели изъ Россіи… По дв съ половиной тысячи рублей каждая… Кучеръ мн стоитъ около трехъ тысячъ франковъ въ годъ.
Когда дло дошло до цифръ, Афронтъ оказался необыкновенно подробенъ и словоохотливъ.
— Позвольте узнать… Только вы не обижайтесь… Вы фальшивыми бумажками не торгуете.
— Нтъ… Это не выгодно… просто отвтилъ тотъ, нисколько не оскорбляясь, какъ человкъ безъ предразсудковъ.
— Откуда-же все это къ вамъ повалило…
Афронтъ снисходительно взглянулъ на Приглядова и ничего не отвтилъ. ‘Что-де съ дуракомъ разговаривать’. Въ свою очередь и Иванъ Николаевичъ задумался. Въ самомъ дл: ‘откуда у нихъ это. Кажется, вдь на видъ какъ безнадежно глупъ, а поди тамъ, гд десять умниковъ себ головы сломаютъ, этотъ процвлъ жезломъ Аароновымъ. Особенный складъ! Должно быть у насъ, у вообще умныхъ людей, не хватаетъ спеціальнаго аппарата въ мозгу. По привычк Иванъ Николаевичъ не могъ отказать себ въ удовольствіи вышутить новаго знакомаго, и хотя этимъ отомстить ему за его завидныя преимущества…
— Позвольте у васъ спросить, вы не французскаго происхожденія?— со стороны началъ Приглядовъ.
— А что?..
Афронтъ принадлежалъ къ тмъ весьма впрочемъ нердкимъ людямъ, которые никогда и никому не отвчаютъ на вопросъ прямо. Они сначала хотятъ узнать ‘почему’ и ‘съ какою цлью’ ихъ спрашиваютъ и потомъ уже, сообразно этой цли, а не вопросу, отвчаютъ.
— Такъ… Потому у васъ фамилія французская…
— Да?..— умный молодой человкъ даже покраснлъ: ‘какъ это ему самому ране не приходило въ голову. Давно бы слдовало’.— Да… да… это удивительно, какъ вы немножечко угадливы. Въ самую правду попали. Мой ддъ эмигрировалъ изъ Франціи… во время революціи. Онъ вдь тоже чуточку роялистъ былъ.
— Праддъ врно, судя по вашему возрасту?— Иванъ Николаевичъ даже нженъ сдлся.
— Ну, да… это все равно.
— То-то… А Романъ Викентьевичъ уврялъ, что вы изъ ‘вольныхъ конькобжцевъ’. Чего вы глаза лупите, термина этого не понимаете, что-ли? Это онъ такъ бглыхъ отъ воинской повинности называетъ. Онъ мн говорилъ, что вашего брата здсь хоть прудъ пруди. Отъ Парижа до Питера на каждомъ телеграфномъ столб по парочк повсь и то достаточно, для такой-же линіи на Владивостокъ останется.
Романъ Викентьевичъ въ этомъ разумется не былъ виноватъ ни духомъ, ни тломъ, но какъ же Иванъ Николаевичъ могъ-бы отказать себ въ удовольствіи поссорить между собою милыхъ людей.
— Романъ Викентьевичъ?— вопросилъ ‘вольный конькобжецъ’.— Ну, хорошо!.. Ему-бы слдовало молчать. Я ему это тоже припомню… Мн стоитъ только разсказать о томъ, какъ онъ, состоя на служб, на пониженіе нашихъ денегъ играетъ…
— Постойте, постойте…— съимпровизировалъ опять уже восторженнымъ тономъ Приглядовъ.— Вдь и это онъ мн разсказывалъ и прибавилъ, что вы ему помогаете! Безъ васъ онъ какъ безъ рукъ.
Ударъ мтко попалъ въ цль. Афронтъ взвился и смялъ свой новый цилиндръ о верхъ кареты…
— Ахъ, онъ и это? Ну, такъ и я не стану стсняться. Вы знаете, какой это подлецъ? Тутъ есть грекъ одинъ и скверный грекъ, Караки. Не изъ нашихъ одесскихъ, т все-таки почище… Понравилась ему Калерія Алексевна, такъ онъ черезъ кого дло съ нею устроилъ, а? Черезъ Романа Викентьевича. Я это знаю! Романъ Викентьевичъ и деньги изъ ліонскаго кредита получилъ по его чеку.
Иванъ Николаевичъ давно ужъ не чувствовалъ себя такимъ счастливымъ. У него точно расцвло въ душ. Онъ похлопывалъ мягко ‘господина барона’ по колнк и такъ жмурился, что можно было ожидать, вотъ-вотъ замурлыкаетъ.
— Такъ она значитъ того… Льву-то Самойловичу измнила?
Баронъ засвисталъ, но должно быть слишкомъ озлился, потому что немедля далъ и дальнйшія разъясненія.
— Вмст съ Караки въ Арроманшъ здила. Въ Трувиль или Кабуръ нельзя — знакомыхъ много. Въ Діепп — тоже, такъ они въ Арроманшъ. Наняли тамъ на дв недли виллу. Я это отлично знаю. Тамъ мой пріятель жилъ, видлъ ихъ и мн писалъ.
— А вдь если кое-куда дойдетъ, что вы на пониженіе… или что вы наши финансовые секреты Ротшильдамъ сообщаете, то…— Иванъ Николаевичъ надясь на счастливую звзду, на ‘ура’, что называется, началъ.— Жаль мн васъ, вы такой дльный и умный.
Афронтъ сидлъ весь зеленый, но все-таки, и растерявшись, не могъ отршиться отъ свойственной ему наглости.
— Мн больше врятъ, чмъ какому-нибудь Селицкому. Вс вдь знаютъ, что онъ только кассиръ и управляющій у жены. Доносы такого господина особенной цны не имютъ. Да мн скоро (еще мсяцевъ шесть подожду!) — а тамъ хоть на всхъ начхать. Я самъ буду на собственныхъ ногахъ и тогда покажу себя кое-кому.
— Да, но все-таки съ Берлиномъ связываться вамъ, состоя на служб русскаго правительства, неосторожно,— продолжалъ неумолимый Иванъ Николаевичъ.
— Я съ Берлиномъ… У меня тамъ только мои личные друзья… смшался Афронтъ, причемъ у него даже лысина вспотла, такъ что онъ ее нсколько разъ платкомъ вытеръ.
— То-то,— личные друзья, знаемъ мы! Вы ужъ очень шибко глотать начинаете. Нельзя же вс лакомые куски одному слопать. Оставьте и другимъ! Смотрите, этакъ и подавиться не долго.
Карета была около Avenue de l’Opera.
— Остановите-ка вашего трехтысячнаго кучера… Я здсь сойду…
Афронтъ выскочилъ за нимъ и съ тою же собачьею угодливостью, но уже съ примсью трусости жалъ ему руки.
— Вы не поврите, какъ я очень доволенъ, что имлъ честь…
— ‘Ты не повришь, ты не повришь, ты не повришь, какъ ты мила!’ — заплъ Приглядовъ, радостно, какъ на лучшаго друга, глядя на него. Въ эту минуту Иванъ Николаевичъ даже любилъ ‘умнаго молодого человка’.
— И когда вамъ захочется весьма хорошо пообдать,— не такъ, какъ у Семицкихъ — у нихъ поскудство одно, вы прізжайте безъ церемоніи ко мн… У меня здоровый, сытный, настоящій нашъ русскій столъ. Мой поваръ прежде у князя Лобанова служилъ.
— Вотъ что, вольный конькобжецъ. Позвольте на прощанье дать вамъ совтъ. Вы слишкомъ быстро и скоропалительно выдаете себя.
— То-есть какъ!— отороплъ тотъ.
— А такъ. Ужъ слишкомъ вы откровенны. Стоило мн пошутить и на бднаго Романа наплести разныя небылицы (можете быть спокойны — ничего этого онъ мн не говорилъ!), какъ вы сейчасъ себя съ головой. Въ подумайте только, въ чемъ вы мн признались? Въ государственной измн! Вдь за десятую долю того, что я сейчасъ отъ васъ лично слышалъ — обыкновенно, знаете-ли, за какое мсто вшаютъ? Я вамъ пожалуй на ухо скажу!
Онъ наклонился и шепнулъ ему что-то.
— А если признаютъ заслуживающимъ снисхожденія, то на Сахалинъ — географію вмст съ ‘Золотою Ручкою’ изучать. Понимаете!
И весело потрепавъ его по-плечу, направился къ Caf de la Paix… Афронтъ, озадаченный, остался на мст, наглядно изображая Лотову жену.
— Будешь ты меня помнить, голубчикъ,— торжествовалъ Иванъ Николаевичъ. Васъ, подлецовъ, да не учить, что-жъ это будетъ. Потомъ онъ обернулся, увидлъ его солянымъ столбомъ и любезно послалъ ему воздушный поцлуй, подмигнувъ въ то же время проходившей мимо крашеной француженк, такъ что та расхохоталась и кинула ему:
— Bonjour, mon gros coco!
Онъ было засеменилъ за нею — но опомнился и ршилъ остаться врнымъ Caf de la Paix.
Тутъ найти мсто было не легко. Вс столики заняты. Часъ бойкій, и добрая треть Парижа сновала по бульварамъ. ‘Это они, подлецы, нарочно — смялся Иванъ Николаевичъ, — чтобы дать мн преувеличенное понятіе объ ихъ многолюдств… Гд же я сяду? Придется врно въ Caf Julienne… По старой памяти. Когда-то тамъ Магометовъ рай былъ. И въ самомъ дл, ткнусь туда! Но какъ разъ въ эту минуту ему послышалось:
— Вотъ-те фунтъ, только-только этой шельмы, Приглядова, для полнаго комплекта Парижу недоставало. Здравствуй, красавецъ. А я въ газетахъ читалъ, что ты преждевременно лопнулъ и тебя въ Дагоме амазонки преблагополучно скушали…
Иванъ Николаевичъ прищурился и радостно отверзъ объятія.
— Ну, ну, не очень-то. Здсь на улицахъ не принято обниматься да цловаться. Откуда это тебя выслали? Съ жандармами поди? Господи, еще больше разбухъ. И за что только твои ноги страдаютъ? Этакую гору носятъ? И какъ это Дюваль терпитъ. Поймалъ бы онъ тебя, русскаго друга,— на крюкъ… Да на утро въ своихъ bouillons и подалъ кліентамъ. Покушайте-ка ‘союзнаго’ мясца!
— Поди ты, мельница. Остановись на минуту. Дай отдышаться. Видишь толстый человкъ,— запыхался совсмъ. Вмсто того, чтобы пожалть…
— А ты, бочка, кого нибудь на своемъ вку жаллъ?
— Тебя перваго. Ни разу еще персидскимъ порошкомъ не изводилъ. Ну, здравствуй, деревня. Чего ты-то въ Парижъ привалилъ? Ты, братъ, здсь смотри — ухо востро. Тутъ такихъ въ jardin d’acclimatation сейчасъ и за деньги публик показываютъ.
— А ты пробовалъ? по собственному опыту? Откуда, признавайся?
— Изъ подъ Біаррица… На этюдахъ сидлъ и въ мор купался.
Собесдникъ недоврчиво посмотрлъ на него.
— Только для этого здилъ?
— Только. Правда, Самсонову нсколько картинокъ кстати продалъ, да заказъ хорошій получилъ. И Приглядовъ прищурился.
— Ну, вотъ… Такъ бы сразу и говорилъ. А я братъ, ревматизмъ по всмъ европамъ вожу. Воды пилъ, какъ почталіонъ моціонъ длалъ. Забылъ, какое такое вино на свт бываетъ. Что лекарствъ переглоталъ — слона на-повалъ убить можно.
— Ну?..
— Ревматизма точно нтъ. Зато подагра привязалась… Теперь отъ нея въ Aix-les-Bains ду… На колнкахъ у меня подушки вспухли. Суставы тоскуютъ…
— Напрасно ты это. Плюнь. Все равно, братъ, отъ четвертаго измренія не убгать. Хочешь не хочешь, а придется мн на твоихъ похоронахъ кутью есть… ‘Помяни, Господи, душу усопшаго великаго гршника и сквернослова Антонія!..’ Положимъ мы тебя въ Москв въ Новодвичьемъ — тамъ земля сухая, а вдь ты воды пуще всего на свт боялся. Чудовскихъ пвчихъ позовемъ. Въ бюро похоронныхъ процессій — по первому разряду заплатимъ, чтобы все было въ порядк. На балдахин — страусы. Фонарщиковъ выберемъ такихъ, чтобы отъ одного вида ихъ молоко въ материнской груди кисло. Лошадей… Вс конки ограбимъ — выставку отечественныхъ Россинантовъ устроимъ. На памятник теб выскутъ надпись: ‘Очищенная. Пшеничная слеза No 1. Этикетъ утвержденъ правительствомъ… Цна рупь со стекломъ’.
— Фу ты!— даже плюнулъ тотъ.
— Некрологъ… Купцы вслухъ въ ‘Большомъ Московскомъ’ читать будутъ и плакать: какая персона преставилась?
— Довольно теб. Долго здсь останешься?
— Нтъ, братъ… Домой пора. Дочурка у меня — замужъ ее выдаю. Эхъ, братъ, впалъ вдругъ Иванъ Николаевичъ въ слащавый тонъ. Одно у меня счастье и есть, что она. То-есть, я теб скажу — сердечная двочка. Будетъ хоть кому помолиться за меня на могил.
— Ты въ могил не помстишься. Теб цлый погребъ нужно.
— Нтъ, въ самомъ дл. Ну, зачмъ мы живемъ? Подумай. Картины! Да вдь нынче краски какія: черезъ сто лтъ отъ нашей живописи одно линялое мсто останется. А тутъ — потомство! Скажутъ: у насъ ддушка былъ добрый. Очень насъ ддушка любилъ. Вспоминать станутъ — малыши. Вотъ этакіе — куроцапы…
— Да что у тебя сегодня за настроеніе? Въ директора похоронныхъ процессій готовишься къ экзамену — если, такъ пожалуйста не при мн.
— Души въ теб, Антонъ Иванычъ, нтъ.
— А у тебя она гд?
— На своемъ мсто… Ты-то какъ сюда?
— Я, братъ, здсь ужъ дв недли.— Околачиваюсь по бульварамъ, и что это такое случилось? Понять не могу. Нашихъ здсь до удушья, и все мошенники. Такъ въ глазахъ у каждаго: а семъ-ка, я съ тебя часики сниму. Откуда это? и вс торопятся, у всхъ дло… Хвостъ на отлетъ, лапы на воздухъ, а изъ пасти слюна отъ жадности течетъ. Иду это я сегодня — а впереди два соотечественника, и одинъ другому? ‘Ахъ, много здсь денегъ въ Париж — тоскуетъ. Ужъ ежели ноншними симпатіями не воспользоваться — дуракомъ надо быть’. На-дняхъ сижу тутъ въ кафе, и рядомъ, вдругъ, нашъ москвичъ объявился. Онъ собственно нмецъ и фамилія ему даже Глинтвейнъ, но здсь онъ себя за ‘кроваваго’ русскаго аттестуетъ и такія, братъ, дла обдлываетъ… А мховщикъ нашъ — поди-ко, тоже вдь коренной русскій оказался, — говорятъ, шибко карманъ набиваетъ. Всхъ французовъ уврилъ, что союзъ никто другой, а именно онъ оборудовалъ. На углу Faubourg de Montmartre видлъ русскую лавку? Какъ же! Иконы въ окн и лукутинскія табакерки съ ахалцыхскими поясами, а вверху надпись: ‘L’industrie Russe’. Захожу — прикащики въ кавказскихъ черкесскихъ, вотъ съ этакими кинжалами — жара, а они въ папахахъ. Заговорилъ — Господи!— изъ Зарядья нашего московскаго племя Израилево… Еще недавно тутъ по улицамъ Мишель Берновъ ходилъ въ красной рубах, съ русскимъ знаменемъ. Мн французъ, на водахъ, разсказывалъ: ‘отбою нтъ отъ союзниковъ’. Да вдь какъ: не просятъ на бдность, а просто требуютъ. Вы, говорятъ, намъ помогать должны за наши симпатіи. И еще генералъ одинъ! Налетлъ сюда орломъ изъ Питера. Книжку на французскомъ язык издалъ какую-то. Милліона искалъ на разработку брилліантовыхъ копей въ Олонецкой губерніи, президенту Карно изъ Троице-Сергіевской лавры финифтяную икону привезъ. Вдь у нихъ у всхъ особая ариметика нынче. Ниже милліона цифры нтъ. Отъ милліона и выше. Здсь, говорятъ, денегъ много!.. И вдь помнишь ты прежнихъ русскихъ — народъ все больше трусливый былъ, точно издали у всхъ прощенія просилъ невдомо въ чемъ — а теперь посмотри на нихъ — казанскіе губернаторы все! Идетъ — чортъ ему не братъ. Глаза на выкатъ, локти врозь, ротъ съ оскаломъ, въ горл трубы іерихонскія! Чуть не по немъ — сейчасъ: ‘мы васъ, прохвостовъ, какъ въ Кронштадт чествовали?’ Шеи толстыя, кучерскія, глазища наглыя. Грамоты, каналья, не знаетъ, а спроси его, зачмъ пожаловалъ — хочу, говоритъ, русскую выставку деревянной посуды здсь устроить, по пяти франковъ за входъ и съ лотереей. ‘Да кто же вамъ разршитъ это?’ — А въ Кронштадт-то мы ихъ какъ чествовали?— А то вдругъ одинъ тоже сюда прискакалъ — шустрый такой, ласковый, говоритъ теноромъ и слезу пускаетъ… Оказывается, прямо къ Ротшильду: ‘пожалуйте пять милліоновъ на обзаведеніе, вмст Волгу грабить’. И вдь — титулъ! Ты что думаешь? Ну, разумется, къ Ротшильду его даже и не пусили. Онъ сейчасъ же хвостъ павлиномъ и давай шипть: ‘Я, говоритъ, убдился, что вс французскія симпатіи — газетами выдуманы. Здсь насъ знать не хотятъ!..’ Подумай, до чего дошло. Ты вдь видлъ французовъ — до мундировъ не охотники. У нихъ и офицеры-то — въ партикулярныхъ костюмчикахъ по бульварамъ порхаютъ — и, вдругъ, смотрю — наши дворянскія фуражки съ кокардами. Ну, думаю — Тамбовская губернія привалила въ Буа де-Булонь. Хотлъ было Сергю Атав телеграфировать — прізжайте-де на мсто преступленія. Что-жъ бы ты думаешь, кто оказались эти русскіе дворяне — нмцы, да жулики. Мн ужъ тутъ жаловались — говорятъ, какъ мошки налетли, подомъ дятъ. Спасенія нтъ отъ нихъ. Дрюмонъ нсколько разъ ‘караулъ’ кричалъ… И вдь эти не возвращаются, они здсь плотно осдаютъ. Я теб покажу магазинъ, гд подъ видомъ русскаго чая продается дрянь разная, собранная подъ Орлеаномъ, съ полей. Ты думаешь, кто это устроилъ — Гугенфельдъ. Онъ съ собой изъ Россіи привезъ сундукъ этикетокъ разныхъ извстныхъ чайныхъ магазиновъ. Теперь уже здсь ихъ заказываетъ. И вдь какія у него названія: ‘франко-русскій союзный хунъ ли’. Или: ‘высокаго достоинства трехцвтный штандартъ чанъ-су’… или ‘Жемчужный пейхо — Боже Царя Храни’. А то еще: ‘Отборный Swiataja Rouss, превосходный хао-лунъ-дзы’… Говорятъ, тоже шибко пошелъ. А пвцовъ, Господи, египетскія казни настоящія — и все въ красныхъ рубахахъ и безрукавкахъ. Импрессаріо здшніе не знаютъ, куда дваться отъ нихъ. Русскую народную псню, видишь-ли, явились популяризировать. Такъ бандами и ходятъ, горлопаны! И вдь ни одинъ правильно по-русски двухъ словъ не скажетъ. Кого, кого нтъ! Неудавшійся редакторъ — рожечниковъ сюда доставилъ. Нашихъ-то рожечниковъ хотлъ Парижу привить! Здсь такихъ въ ‘Jardin d’acclimatation’, куда и ты когда нибудь попадешь. Знаешь, въ род негровъ Пеи-пи-бри. Бдняги-рожечники чуть съ голоду не перемерли. Едва выпроводили ихъ. Смху сколько было. Ходятъ по Парижу въ срыхъ балахонахъ съ рожками — и одурлые. Понять ничего не могутъ, да и редакторъ, какъ оказалось, по французски тоіке ни въ зубъ… А ты здсь видлъ уже le Paradis Russe?
— Нтъ, это еще что.
— Помнишь ты, Грессеръ, разные пансіоны для двицъ безъ древнихъ языковъ съ петербургскихъ улицъ убралъ. Ну, такъ одна такая педагогическая дама устроила здсь tablissement, гд женскій персоналъ смняется каждую недлю, un bock стоитъ двадцать пять сантимовъ, въ почетномъ углу красуется громадный самоваръ, на стнахъ всюду водка ‘Votka de la Sainte Russie’ и крашеныя яйца на тарелкахъ. ‘Эти самыя’ дамы въ яко-бы русскихъ кокошникахъ и сарафанахъ. А подъ сарафанами — ничего, чисто! Для удобства почтеннйшей публики.
— Ты меня своди туда!— вдругъ оживился Иванъ Николаевичъ.
— Морды!— разочарованно отвтилъ Антонъ Ивановичъ.
Приглядовъ мгновенно увялъ и успокоился.
— Лучше всего, что дамы эти, въ сарафанахъ наголо, тоже вдь нмки сплошь. Кенигсберскія Амаліи съ такими противуестественными портретами, что за человка страшно. За фортепіано сидитъ таперъ печальной фигуры, играетъ ‘Славься’, ‘Тигренка’, а Амаліи танцуютъ яко-бы ‘русскую пляску’, закидывая ноги выше головы. Хорошо?
— Чего лучше. Особенно при ихъ костюмахъ!
— Вотъ именно… А ты знаешь, какъ этотъ народный танецъ нашъ называется.
— Какъ?
— Les souvenirs de la Neva! А другой такой же ‘Cacaca Moscovite’ (врно трепака!) исполняютъ подъ звуки ‘Стрлочка’! Третій извстенъ въ le Paradis Russe, какъ ‘La Joie du Cremlin’, причемъ въ афиш сказано, что высшее аристократическое общество Москвы именно такъ и пляшетъ на балахъ въ своихъ Palais magestueux! На стнахъ изображено кронштадтское свиданіе, причемъ надъ башнями Кронштадта турецкіе полумсяцы, охота на медвдя, взятіе ‘Дуная’ генераломъ Скобелевымъ и русскіе, и французскіе солдаты, подающіе руки другъ другу.
— Чего же ты хочешь, медовый мсяцъ… Ты гд сегодня обдаешь?— спросилъ, подымаясь, Приглядовъ.
— Не знаю, гд хочешь…
— Вотъ что, въ семь часовъ у Дюранъ… Согласенъ.
— Это противъ Мадленъ.
— Да… И не особенно шкуру дерутъ, и недурно. Особенно, если со мною. Меня тамъ знаютъ. Ахъ ты, шельма, скажите пожалуйста, вотъ глазищи-то!
— У кого, у кого?— сорвался съ мста Антонъ Ивановичъ.
— А вонъ видишь… Синяя юбка…
— Смотри, братъ, Иванъ Николаевичъ. Какъ бы тебя въ чемодан въ Америку не отправили… Знаешь, у нихъ у всхъ нынче сутенеры… Боковой-то карманъ у тебя, дай Богъ каждому… Ишь распухъ какъ… Возьмутъ тебя деликатно, двумя перстами, вотъ за это мсто…— показалъ тотъ на глотку — и кончено… Чемоданы здсь дешевы… А то и просто выкинутъ въ Сену. А потомъ я пойду пройтись для пищеваренія въ Моргъ, ба… За стекломъ-то чье это пузо… Иванъ Николаевичъ… Голубчикъ… Царствіе ему небесное… подлецъ былъ покойникъ… Ну, такъ до вечера, значитъ?

III.

— Что ты на это скажешь?— озабоченно обратился Романъ Викентьевичъ къ Калеріи Алексевн, когда Иванъ Николаевичъ съ Афронтомъ исчезли за ршеткою ихъ дома.— Левъ-то Самойловичъ пожалуй того… а?.. А ты еще недавно хотла эту виллу около Діеппа купить. Я теб говорилъ, что слдовало мсяца три назадъ въ Біаррицъ похать…
Она ему не отвтила ни слова. Изъ столовой вела дверь прямо на балконъ. Калерія Алексевна вышла туда, взяла ножницы и начала подрзывать сухіе листья у цвтовъ. Мужъ ея вынесъ ей кресло, но она только коротко ему отвтила:
— Не надо!
— Ну, какъ же твое мнніе?— приставалъ онъ, видимо взволнованный и отороплый.
— Я не понимаю, кажется, стоятъ теплыя погоды, а посмотри сколько пожелтло.
Она уже срзала много листьевъ, и они осыпали мраморный помостъ балкона… Руки ея продолжали работать покойно… Она, казалось, вся ушла въ это и ни о чемъ другомъ не думала. Романъ Викентьевичъ съ досадою смотрлъ на нее и думалъ: ‘экое мясо — ничмъ не расшевелишь’.
— Блдныя розы я велю выбросить. Точно чахоточныя. И запаху отъ нихъ мало. То ли дло мои любимыя!— И она осторожно за стебелекъ подняла громадную, махровую, и алую, пышную и благоухавшую на весь этотъ балконъ.— Подумай только, какъ сильно пахнутъ гарденіи, а ты ея ароматъ слышишь отдльно… Точно высокое сопрано въ громадномъ хор, — и она сама засмялась своему сравненію.— И потомъ, эти алыя пятна на темно-срой стн такъ красивы. Къ слдующей весн у меня весь балконъ будетъ полонъ ими. Изъ саду тоже. Кстати, създи къ Жерому и выбери у него что-нибудь вмсто вонъ той умирающей латаніи… Я скажу Бенуа, чтобы онъ ее къ завтрему вырвалъ прочь…
Романъ Викентьевичъ не спускалъ съ нея глазъ.
— Ты, что, Коко, роль играешь, что ли?
— Ахъ, это ты все о приглядовскихъ сплетняхъ… Я о нихъ и думать забыла…— Но тутъ же, противорча себ, подошла къ мужу, схватило его слегка за носъ, хотла было пригладить щетину на его голов, но та опять встала дыбомъ…— Вотъ что: кто у тебя въ Біарриц.
— Тамъ въ нашемъ банк много.
— Врные люди?
— Найдутся и врные…
— Сейчасъ же пошли телеграмму съ оплаченнымъ отвтомъ: тамъ-ли Самсоновъ, Свтлинъ-Донецкая и Кленовская, да чтобы никому ни слова. Иванъ Николаевичъ способенъ вдь на фальшивый слдъ направить, ради удовольствія разсказывать потомъ, какъ онъ меня надулъ. Нужно всегда знать, съ кмъ имешь дло. А что я спокойна, не волнуюсь, какъ ты, такъ я вдь вовсе не хочу желтть и дурнть. На все обращать вниманіе — цвтъ лица испортишь. Только вотъ что, съ телеграммой позжай самъ. Я хочу остаться одна. Мн нужно подумать кое о чемъ, а ты вдь не выдержишь, все будешь ко мн въ дверь стучаться!
Онъ взялъ ея руку и поцловалъ, потомъ послушно всталъ и отправился внизъ. Калерія Алексевна дождалась, пока его высокая и длинная фигура исчезла за затканной розами ршеткою отеля. Оттуда онъ приподнялъ ей шляпу и Селицкая ему, нжно и ласково улыбаясь, кивнула. Очевидно, между ними было не одно ‘товарищество на вр’, какъ смясь, опредлялъ ихъ отношенія Иванъ Николаевичъ, но и нчто другое.
Калеріи Алексевн Селицкой не хотлось еще уходить съ балкона — былъ такой чудный сентябрьскій день. Небо, чуть подернутое блесоватою марью по краямъ — ясно и свтло голубло въ глубин… Съ востока вяло прохладой. Воздухъ кругомъ сладко напоенъ запахомъ цвтовъ. Съ балкона виденъ былъ садъ весь въ красномъ дожд позднихъ розъ, въ ихъ пестрыхъ гирляндахъ, въ чистой, яркой и пышной зелени, на которую, словно сквозь мелкое сито, падали разбивавшіяся на отлет тонкія струйки вращающагося фонтана… Вверху — должно быть сквознякомъ, чуть-чуть подняло блую занавску и она вздулась какъ парусъ… ‘А хорошо теперь у моря’, подумала Селицкая… ‘Волны шумятъ у берега… Зеленые, синіе, золотистые, сапфирные тоны бгутъ по вод. Пна клубится у каменныхъ рифовъ… Немудрено, что и Левъ тамъ голову потерялъ. Особенно, если такъ красива та — да вдь еще и первая любовь его! Какъ же не увлечься. На этотъ разъ мужъ правъ. Надо было три мсяца назадъ похать въ Біаррицъ. Ну, да впрочемъ, что-жъ? ничто не ушло пока’.
Она тихо поднялась, притворила столовую и черезъ другую дверь прошла къ себ… Ея розовая спальня вся была въ солнечномъ сіяніи. Селицкая не побоялась того, что, какъ говорилъ Левъ Самойловичъ — теперь у каждой титулярной совтницы есть розовая спальня — и сдлала себ именно такую. Блдную съ едва замтно проступающими сквозь шелкъ золотистыми цвтами. Это очень шло ко всей ея нсколько полной, но нжной и гибкой фигур, къ мягкому выраженію ея лица и ласковому голубому полымю ея глазъ. Она пододвинула кресло къ зеркалу и тихо опустилась, глядя на себя, будто отъискивая на лиц слдовъ такъ долго и бурно прожитой молодости. ‘Хорошій ювелиръ длалъ’,— вспомнила она Ивана Николаевича. ‘И черезъ сто лтъ, матушка, вы еще будете нашему брату мозги взбалтывать!’ Въ самомъ дл, ни одной морщинки. Она наклонилась и еще внимательне себя разсматривала. Ни въ уголкахъ у глазъ, ни въ вкахъ, ни на лбу… Вс думаютъ, что она эмальирована — пускай думаютъ. Попробуй-ка такую эмаль найти,— засмялась она. И глаза такъ же свтятся, какъ въ молодости — не потеряли нисколько блеска. Только мягче теперь, практикою выработались! Вотъ разв что губы блдне, и шея слишкомъ располнла — того и гляди, второй подбородокъ выростетъ и грудь утратитъ красивыя линіи. А она еще не хотла этого. Она до послдней минуты жизни къ одному стремилась — быть любимой, властвовать надъ человкомъ, который покупалъ ее ласки, мстить его рабствомъ за право на ея тло. Она почувствовала бы себя глубоко несчастною въ тотъ день, когда перестала бы замчать въ глазахъ мужчинъ, говорившихъ съ нею — знакомый, слишкомъ привычный ей безпокойный огонекъ, и угадывать въ голос ихъ сокровенный трепетъ и ласку невысказаннаго желанья.
Ну, до этого еще, впрочемъ, далеко! Она улыбнулась — и зеркало отразило улыбку, и Калерія Алексевна поняла, что рдкій не пожелалъ-бы, про себя, поцловать губы, именно такъ улыбающіяся. Въ самомъ дл, эта улыбка съ слегка приподнятыми бровями придавала ея лицу что-то полудтски-наивное, а вмст съ нсколько тупымъ, немного даже животнымъ взглядомъ ея красивыхъ глазъ — длала ее неотразимой. Именно животнымъ, какой долженъ быть у такой самки, какъ она. ‘Умныхъ женщинъ очень много, думала она про себя. Умныхъ женщинъ больше, чмъ умныхъ мужчинъ. Только никто ихъ — этихъ умницъ, не хочетъ… А я еще до сихъ поръ не встрчала человка, который-бы не пожелалъ меня’… Она встала, полуобернулась отъ зеркала и въ другомъ такомъ-же увидала себя. Этотъ поворотъ обрисовалъ такія законченныя и художественныя линіи ея, что она сама уже засмялась и вслухъ проговорила: ‘Все — глупости!.. Въ первую-же минуту встрчи опять мой будетъ. Я еще воображаю — какъ каяться начнетъ. Еще-бы, та вдь идеалистка. Она и любимому человку не отдастся, если Исаія не поликовалъ надъ ними… Можно себ представить, какъ съ ней измучился именно Левъ Самойловичъ съ его страстною и неудержимою натурой. Увидитъ меня — все забудетъ. Съума сойдетъ! Для меня же попостился, голубчикъ, цинично вырвалосъ у нея. Погоди, и я теб не сейчасъ въ руки дамся… Или, впрочемъ, нтъ. Надо, чтобы сразу его поразила разница между настоящей женщиной, которая хочетъ и уметъ любить и быть любимой, и этою святой, отдающей душу и не позволяющей коснуться тла. Дура! Даже съ ея точки зрнія, философствовала Селицкая, даже съ ея точки зрнія — глупо. Потому что, если ее грхъ удерживаетъ, то вдь грхъ тла, а не души, а тло сгніетъ и грхи его съ нимъ… А вотъ душа-то… Впрочемъ, это не то. Свтлинъ-Донецкая не грха боится. Я ее видла… Теперь вспоминаю мелькомъ тогда, при выход изъ театра. Лица не замтила — только строгій взглядъ ея остался въ памяти… Это у нея — не религіозность… а ‘правила’. Именно — правила… Есть же такія женщины! Методистками бы имъ быть холодными. Всю жизнь — какъ таблицу умноженія устроить! Ни случайностей у нихъ, ни увлеченія… Рыбья кровь… А вдь въ самомъ дл, она должно быть его до сумасшествія довела. Воображаю, каковъ онъ вернется! Ну, мой золотоволосый богъ,— я еще изъ тебя веревокъ навью… Надо только обдумать. Разумется — онъ измученъ, раздраженъ теперь… Значитъ ему нужны ласка, покой, тишина и покорность его вол — ни въ чемъ отказу! Пусть длаетъ что хочетъ — меня не удивитъ… Онъ и прежде: прідетъ — холодный, недовольный — а отъ моего присутствія сейчась-же опьянетъ… Да — дать наслажденіе мало — нужно, чтобы онъ видлъ, что я не раба, которая только терпитъ его ласку, а женщина, которая хочетъ и ждетъ ее… А если мн не даютъ этой ласки — такъ я съумю взять ее… Похать къ нему?.. Зачмъ… Не надо!.. Иванъ Николаевичъ говорилъ, что та поразительно хороша… Сравненіе будетъ не въ мою пользу. Она свже, моложе. Надо смотрть — прямо въ глаза дйствительности. Свтлинъ-Донецкая лучше меня. На разстояніи — память о ней не выдержитъ моего присутствія, потускнетъ. Синица въ рукахъ! Люди вдь — вс люди. А тамъ? Тамъ онъ, пожалуй, безсознательно рисуясь при ней, захочетъ разъиграть врнаго рыцаря и пожертвовать мною. Да притомъ еще что она такое? На какую налетишь. Стоитъ ей отнестись ко мн презрительно, чтобы такой человкъ, какъ Левъ Самойловичъ — тоже подъ ноги ей меня бросилъ. Вдь онъ не характеръ, не воля,— а рефлексъ, ощущеніе. Со мной онъ подъ мою дудку запляшетъ, а съ нею — подъ ея. Нужно, чтобы я ему лучше показалась. Пусть онъ дождется отъзда той. Да и то еще: вдругъ въ ней отъ ревности проснется женщина и она отдастся ему. Тогда все потеряно! Главное, нечего волноваться и торопиться. Кто спшитъ, тотъ всегда проигрываетъ. А женщина, да еще самолюбивая, должна играть наврняка…
Калерія Алексевна въ сущности вовсе не была зла. Она не чувствовала ни малйшаго раздраженія противъ Натальи Григорьевны. У всякой другой, сказались-бы права собственности на Льва Самойловича, эта не знала никогда ревности. То, что она называла измнами Самсонова, въ ней вызывало изрдка досаду, чаще она только насмшливо улыбалась и, когда Левъ Самойловичъ возвращался къ ней, она вся исходила ласкою, нжностью, замирала въ его рукахъ, отдавалась ему съ такою граціей, что тотъ пьянлъ, соображая лишь, что нтъ въ мір женщины стоющей ея! Оставаясь одинъ, онъ, въ минуты трезвости, понималъ — на столько-то былъ уменъ, — что Селицкая вовсе не любитъ его, онъ ей нравится и очень нравится, но его средства ей нравятся еще больше, ея душа чужда его душ. Да съ ней объ этомъ и говорить нельзя: она совсмъ не изъ того матеріала сдлана. И онъ вдругъ холодлъ къ ней, презиралъ ее, ея жадность, ея тонкіе разсчеты, которые ему, какъ дловому человку, были ясны. Но стоило страстному порыву охватить его мукою ожиданія, тоскою одиночества, жаждою ласки, желаніемъ, чтобы около его сердца забилось близко-близко другое, и вокругъ его шеи обвились въ трепет раздленнаго безумства женскіе руки, какъ онъ забывалъ все, бжалъ къ ней. И все ей прощалъ за то, что никто не умлъ никогда быть такою, какъ она. Этимъ Селицкая до сихъ поръ держала его въ рукахъ и нисколько не завидовала строгимъ женщинамъ. ‘Мн вдь уваженія не надо, я и за обдомъ терпть не могу мороженаго!’ смялась она ему, угадывая его скрытые помыслы и частое недовольство ею. Отдайся ему Донецкая, дло было-бы плохо. Сдержанная натура, только повидимому холодная, какъ у Натальи Григорьевны, разорви она связывающія ея узы, затмила-бы сотни Калерій Алексевенъ. Но вдь Донецкая изъ такихъ, что умрутъ скоре, чмъ отдадутся, значитъ, нечего было безпокоиться Селицкой, и она ужъ, совсмъ веселая, радостная, встала съ кресла, позвала горничную, одлась для прогулки, приказала подать себ коляску и похала въ bois de-Boulogne.
Домой она вернулась вся сіяющая, смющаяся, такъ что ея мужъ съ недоумніемъ встртилъ ее… Онъ, надо отдать ему справедливость, былъ настолько глупъ, что до сихъ поръ не понималъ жены. ‘Должно быть у нея кто-нибудь другой на примт’, сообразилъ онъ про себя. ‘Кто-же бы это могъ быть?’ Ему казалось-бы непростительной ея увренность въ ‘власти и сил’, если бы онъ угадалъ именно это въ ея наружномъ спокойствіи.
— Я послалъ!— сообщилъ онъ ей.
— Что такое?
— Телеграмму?
— Какую телеграмму?— притворилась она непонимающей.
— Какая ты, Коко, легкомысленная! Телеграмму въ Біаррицъ. Срочную, съ сплоченнымъ отвтомъ…
— А-а! въ Біаррицъ. Напрасно торопился.
— Какъ… а если…
— И пускай, если! Ахъ, Романъ, Романъ, когда ты поумнешь.
Онъ изъ подлобья посмотрлъ на нее и потянулся было къ ней, но тутъ она его строго удержала.
— Вотъ что, Романъ, все это время ты меня оставь въ поко.
— Это еще у тебя что за фантазія?
— Такъ по моимъ разсчетамъ выходитъ. Я самой себ нужна буду.
— Я не понимаю тебя!
— Оттого, что ты глупъ, мой милый. Жаль мн васъ, Романъ Викентьевичъ, но длать нечего. А всего знать вамъ совсмъ не надо. Вы помните — все будешь знать, скоро состаришься.
Вечеромъ пришла отвтная телеграмма:
‘Лично справлялся въ отел **. Интересующія васъ особы разъхались. Свтлинъ-Донецкая — въ Петербургъ, Кленовская вернулась пока въ Біаррицъ. Самсонова засталъ на станціи желзной дороги, онъ детъ въ Парижъ и будетъ тамъ завтра утромъ’.
Калерія Алексевна, прочтя это — нсколько минутъ оставалась молчаливою, потомъ засмялась и позвала мужа.
— Романъ, какіе позда отходятъ изъ Парижа сегодня ночью или вечеромъ?
— А что теб?
— Отвчай на вопросъ, какіе?
— Всякіе… Разные отходятъ. Я помню есть directe въ Діеппъ, въ 11 часовъ.
— Ну, вотъ это какъ разъ… По крайней мр ты будешь имть предлогъ: мы вдь тамъ виллу покупаемъ… Теперь семь. Укладывайся и чтобы въ 11 часовъ тебя здсь не было. Недлю ты не долженъ возвращаться въ Парижъ.
— Матушка, помилуй, а дла?
— Для длъ есть телефоны и телеграфы. И главное — не разсуждай. Ты самъ знаешь, какъ всегда выходило глупо, когда ты разсуждалъ.
— Да зачмъ-же мн узжать… Разв я когда-нибудь мшалъ теб!— уже перешелъ онъ въ трагическій тонъ.
Она даже расхохоталась: до того было смшно это восклицаніе супруга fin de si&egrave,cle! Но, уже не удостоивая его отвтомъ, Селицкая позвонила. Вошла горничная.
— Пожалуйста, Жанна, прикажите Пьеру уложить вещи monsieur. Monsieur сегодня получилъ важную телеграмму и детъ въ Діеппъ.
Не могла-же она сказать ему, что хотя онъ дйствительно никогда не мшалъ ей, но въ Льв Сайойлович вызывалъ чувство брезгливости, даже гадливости. А теперь надо было устроить такой маленькій рай, чтобы въ немъ ничто не нарушало блаженства этого современнаго Адама. Она хорошо помнила, какъ разъ Левъ Самойловичъ спросилъ:
— Долго-ли еще твой кассиръ будетъ путаться между нами? Чего ему — взялъ отступное и убирайся.
— А мое положеніе въ свт?
Самсоновъ съ недоумніемъ посмотрлъ на нее.
— Да въ чемъ-же оно измнится? Разв нашихъ отношеній никто не знаетъ?
— Вс знаютъ, но пока мужъ тутъ — молчатъ.
Онъ только пожалъ плечами, но было замтно, что Романъ Викентьевичъ дйствительно вызывалъ въ немъ нравственную тошноту. Самсоновъ нуждался во всмъ своемъ самообладаніи, чтобы не показать ему этого.
Романа Викентьевича не даромъ знали за человка прочно сложившихся привычекъ. Передъ отъздомъ ему захотлось разыграть сцену нжности съ женою и онъ было къ ней направился. Но дверь ея оказалась заперта.
— Можно къ теб?— постучался онъ.
— Нельзя.
— Передъ отъздомъ?— ужаснулся Селицкій.
— И передъ отъздомъ нельзя.
— Поцловать тебя на прощаніе?
— Поцлуйся съ замкомъ и да хранитъ тебя Богъ!..— смялась она за дверью…
— Да ты мн толкомъ объяснишь все это?
— Когда же наканун ршительнаго сраженія генералъ объясняетъ свои планы?..
Съ тмъ Романъ Викентьевичъ и ухалъ.
Калерія Алексевна долго сидла у себя, обдумывая положеніе длъ. Вдь Самсоновъ можетъ остановиться въ отел и не зайти къ ней. Положимъ, у нея рядомъ съ ея спальнею всегда дв комнаты для него, и ни разу еще не бывало, чтобы онъ поселился въ другомъ мст. Но то прежде. А теперь — неизвстно, въ ‘какихъ онъ чувствахъ’. Завезъ вещи въ гостинницу, а завтра ухалъ и поминай какъ его звали! Этого нельзя было допустить. Она быстро сла къ столу и написала:
‘Простите, милый, что я не пріхала васъ встртить. Я не больна, но у меня второй день немножко тяжела голова, и я остаюсь въ постели. Я такъ безпокоилась (отъ васъ давно-давно нтъ всточки), что вчера телеграфировала въ Біаррицъ. Мн отвтили, что вы ухали, и завтра будете въ Париж. Посылаю Пьера встртить васъ. Я одна и совсмъ одна и буду счастлива только тогда, когда увижу васъ, мой дорогой, золотоволосый богъ! Мужъ ухалъ надолго. Пишу вамъ, а сердце у меня замираетъ отъ ожиданія. Неужели завтра, наконецъ, я обойму васъ?.. Едва-ли удастся сомкнуть глаза мн въ эту ночь!..

Вся, вся ваша
К. Селицкая’.

— Пьеръ,— позвала она человка.— Въ девять часовъ утра мосье Самсоновъ прізжаетъ въ Парижъ. Вы отправитесь (возьмите ландо) на Gare d’Orlean встртить и скажете ему, что его комнаты готовы… Я, не забудьте прибавить этого, не совсмъ хорошо себя чувствую и потому осталась дома… Слышите?
Затмъ она приказала горничной разбудить себя въ восемь и легла въ постель. Если врить ея письму, она бы должна была не смыкать глазъ въ эту ночь, но едва ея голова коснулась подушки, какъ она заснула крпко и разомъ… Даже и сновъ Калерія Алексевна не видла, до того чиста и спокойна была ея совсть. Непонятно, почему такой сонъ — называютъ сномъ праведныхъ. Обыкновенно крпче и безпробудне всего спятъ отъявленные гршники. А она, Селицкая, нуждалась именно въ полномъ спокойствіи. Помилуйте, тревожная ночь оставила бы блдность на ея лиц, утомленіе въ глазахъ и усталость въ тл… Вки ея казались бы опухшими, и голова не такъ была бы свжа, а полководцу наканун генеральнаго сраженія — она всего важне…

IV.

Калерія Алексевна впрочемъ далеко не всю ночь такъ проспала. Часовъ около пяти ее будто толкнуло — она разомъ поднялась и нсколько минутъ не могла сообразить, что случилось? Она даже не отдавала сама себ отчета — спитъ она или нтъ?: Только при слабомъ разсвт, проникавшемъ въ комнату изъ-за гардинъ, увидвъ себя въ зеркало — сидящею на постел, — она очнулась, выпила содовой воды и посмотрла на часы. Что это съ нею? Неужели не замтно для себя она такъ разволновалась вчера. Кажется нтъ? Пожалуй, еще сегодня будетъ блдна и желта?.. Въ самомъ дл — приснилось ей? Нтъ — по крайней мр она ничего не помнитъ. Чтобы придти въ порядокъ, она прошла по толстому и мягкому ковру. Босыя ступни ея почти сплошь уходили въ него — и она съ удовольствіемъ ощущала его теплоту… Отъ чернаго шелка рубашки ноги ея казались бле и нжне. Она еще взглянула въ зеркало и съ ревнивою завистью подумала: ‘неужели у той, у другой лучше?’ Врно, какъ у всхъ, даже у самыхъ красивыхъ русскихъ женщинъ — колна кривыя, положимъ она, Селицкая, меньше, миніатюрне. Да вдь маленькія женщины всегда держатъ въ рукахъ такихъ большихъ и крупныхъ людей, какъ Левъ Самойловичъ! И чего замшалась сюда Наталья Григорьевна? Мало-ли, что было когда то! Да, ничего даже и не было у нихъ! Самсоновъ теперь принадлежитъ ей, Калеріи. Она вдь нарочно не пряталась, не скрывалась, компрометировала себя,— чтобы Льву Самойловичу трудне было разстаться съ нею, бросить ее. Нтъ, все это сущая чепуха,— ну, встртилъ ту, увлекся, потерялъ голову… Не всякое лыко въ строку! Онъ прежде, случалось, ухаживалъ и она это знала. Въ ‘Francillonne’ увидлъ артистку одну въ Діепп, и съ ума сошелъ. Бредилъ ею! Калерія Алексевна не только не приревновала его, а напротивъ, познакомилась съ тою, къ себ пригласила, его представила, а сама даже на недлю въ Парижъ ухала. Чмъ же кончилось? Онъ же прилетлъ къ ней сюда и въ ногахъ валялся. Положимъ, теперь серьезне. Два мсяца не вспомнилъ о ней, ни слова ей не написалъ. Даже не отвчалъ на ея письма. Но вдь онъ и всегда былъ лнивъ писать… Она знаетъ свою силу. Сегодня, здсь онъ опять будетъ у нея въ рукахъ. Въ самомъ дл, вдь это уже сегодня! И у нея сердце захолонуло… А что, ежели?.. Ежели онъ скажетъ Пьеру — ‘поблагодари мадамъ Селицкую. Я ршилъ остановиться въ отел и заду къ ней посл’… Вдругъ это конецъ ихъ отношеній? Она сла въ кресло и задумалась. Разумется, можетъ случиться, еще бы. Какъ онъ настроенъ! Если онъ весь еще полонъ тою, о ней одной только и думаетъ? Если онъ не хочетъ останавливаться въ Париж, а переждетъ отъ позда до позда? Впрочемъ нтъ, у него здсь важныя дла, онъ не можетъ бросить ихъ или поручить другимъ… Селицкая отлично знаетъ это… Лучше будетъ сейчасъ же позвонить, велть Жанн взять ея письмо у Пьера и самой похать встрчать Самсонова. Какъ это ей раньше не пришло въ голову, такъ вдь просто. Случалось и прежде очень часто. Она подошла къ звонку, но вдругъ остановилась. Именно этого нельзя… Нтъ, разумется, нельзя! Первая минута, когда они увидятся, должна все ршить… А тамъ въ толп, въ суматох, вс спшатъ, кричатъ и у каждаго голова кругомъ идетъ… Если онъ раздраженъ, да и охладлъ за это время къ ней, отвыкъ отъ нея — такое свиданіе еще больше пожалуй разозлитъ его и онъ возьметъ себя въ руки, упрется, что случается часто съ слабохарактерными людьми, и тогда его не увидишь… Нтъ, надо рискнуть… Дождаться здсь… Быть такою, какой она еще никогда не была и тогда пусть онъ попробуетъ отвертться. Она даже вдругъ почувствовала приливъ ненависти къ нему. Въ самомъ дл, извольте изъ-за этого Адониса по ночамъ волноваться, думать? Калерія Алексевна сообразила, что можетъ проспать до восьми, значитъ — два съ половиной часа. Легла въ постель, охолодвшая за эти нсколько минутъ, и съ наслажденіемъ подъ одяло протянула озябшія ноги… Сонъ не сейчасъ же явился къ ней въ этотъ разъ. Она начала считать до тысячи и, разумется, не досчитала. Скоро ея ровное и тихое дыханіе послышалось въ альков и зеркало теперь отражало только ея спокойное, розовое лицо, красивыя, блыя, хотя и нсколько полныя руки и круглое плечо, съ котораго сдвинулось одяло.
Левъ Самойловичъ дйствительно чувствовалъ себя не хорошо…
Эта два мсяца ему дались не легко. Начались такъ ярко, восторженно и кончились недовольствомъ собою, разбитыми нервами! Все точно развинтилось и расходилось въ немъ. Въ самомъ дл, страстно любить женщину, какъ онъ ее любилъ, быть постоянно съ нею и въ то же время оставаться такъ далеко отъ нея!.. У него болли и душа и тло. Откинувшись въ уголъ (онъ никогда не спалъ на желзной дорог), Самсоновъ закрывалъ глаза, мысленно представляя Наталью Григорьевну у себя въ рукахъ, въ полной своей вол. Воображалъ ее не защищающеюся, не отталкивающею его — а покорною, отдающеюся ему съ тмъ неистовствомъ, какое удушливой и одуряющей волною поднималось въ немъ, кружило ему голову. Но тутъ же у него внутри вдругъ все точно падало, разсудокъ подсказывалъ, что онъ какъ ребенокъ тшится несбыточнымъ, и Левъ Самойловичъ старался думать о чемъ-нибудь другомъ, но не могъ… Нсколько разъ, когда онъ забывался — Наташу точно заслоняла Калерія Алексевна — и онъ даже радовался смутно, безсознательно. Какое-то спокойствіе охватывало его. Онъ весь подчинялся знакомому обаянію ея безконечной нжности, ея ласковой граціи, очарованію ея голоса, въ которомъ было что-то околдовывавшее. Очнувшись, онъ негодовалъ на себя. Фу, какая гадость? Съ небесъ да прямо въ лужу, къ чорту въ лапы! Не казалась ли она еще наканун противною ему? Вдь онъ насквозь видлъ Калерію Алексевну. Правда, она все-таки еще и теперь хороша! Въ своемъ род. Да! Совершенство даже ‘профессіональное’… Но вдь это куртизанка, даже проще, грубе — продажная тварь. Она его не любитъ. Ей нужны его богатство, брилліанты, виллы. Сдлайся онъ сегодня нищимъ — она его швырнетъ какъ растоптанную туфлю! Нтъ, такъ нельзя! Онъ даже съ нею не увидится въ Париж. Кончитъ дла и удетъ. Она вдь и не знаетъ, что онъ будетъ здсь! Правда, ему впервые придется помститься въ отел. А онъ привыкъ къ тмъ комнатамъ, рядомъ съ ея будуаромъ. Тамъ все такъ удобно устроено, онъ точно у себя дома. Если бы не противная рожа Романа Викентьевича! Да впрочемъ этотъ только за обдомъ и завтракомъ показывается. А въ самомъ дл ему, Льву Самойловичу, надо бы хоть немножно успокоиться, вдь этакой двухмсячный ‘делиріумъ’ кого угодно дуракомъ сдлаетъ. Если бы въ послдній разъ еще остановиться у Коко?.. А? Въ послдній разъ… Вдь это даже не измна Свтлинъ-Донецкой. Наташа вдь не принадлежитъ ему… Сблизься они, иное дло. Отдайся она — да онъ бы скоре убилъ ‘Кокошку’ (какъ онъ презрительно называлъ Калерію Алексевну), чмъ опять попалъ къ ней. Нельзя же ему, если годъ еще протянется вся эта церемонія развода, оставгугься такъ. Онъ слишкомъ здоровъ и силенъ и избалованъ. Наташ легко, у нея холодная натура и она до сихъ поръ двушка. Вдь онъ на это не посмотритъ какъ на нчто серьезное. Тутъ ни любви, ни увлеченія!… Вдь онъ души своей, сердца не отдастъ! Онъ ни на минуту не перестанетъ думать о Донецкой!.. Она будетъ вчно царить въ его мысляхъ, мечтахъ… Но чтобы наконецъ не сойти съ ума — онъ долженъ хотя на день, на два привести въ порядокъ измученные нервы.
— Что это я? вдругъ приходилъ онъ въ себя, представляя мысленно строгій образъ Натальи Григорьевны, его ‘Наташи’… Какимъ грустнымъ взглядомъ она проводила его въ послдній разъ… И это онъ, онъ, который на нее молится, — не успла она еще домой дохать — уже мечтаетъ о другой. ‘И башмаковъ еще не износила’, вспоминается ему Шекспировская фраза. Въ самомъ дл, это и не измна, а подлость, просто подлость… Она вдь и мысли не допускала, чтобы онъ былъ способенъ на такую низость! Да какая же низость? добивался онъ самъ у себя. Я ду къ себ, пользуюсь тмъ, что мое, и только! Вдь это просто. ‘Я долженъ даже приберечь себя для Наташи! Вдь это въ ея интересахъ. Что же хорошаго, если ей наконецъ достанется больной и расхлестанный мужъ?’… И онъ непослдовательно заканчивалъ: ‘Гд же остановиться — въ ‘Грандъ-отел’ или ‘Континентал’? И тамъ, и тамъ шумъ, топотня лакеевъ по коридорамъ, какъ отливъ и приливъ въ мор, пріздъ и отъздъ цлыхъ стай красноносыхъ и противуестественныхъ англичанокъ. Сейчасъ же къ нему ползетъ всякая шушера, и о каждомъ ему станутъ докладывать, вся эта жадная, голодная сволочь, живущая бездльничая отъ одного русскаго до другого. Прожектеры, изобртатели, аферисты, которымъ нужно только нсколько тысячъ, чтобы облагодтельствовать міръ. А у него никогда не было на столько силы воли, чтобы крикнуть на нихъ, какъ Гоголевская невста: пошли вонъ, дураки. Онъ каждаго мошенника брезгливо выслушивалъ, мысленно посылая его къ чорту, и давалъ ему поскоре стофранковую бумажку, чтобы отдлаться. И потомъ въ самыхъ лучшихъ отеляхъ — точно чужимъ потомъ пахнетъ, и вдь какъ знать, кто на этихъ постеляхъ спалъ? Хорошо, если чахоточные… А если хуже? Вдь это что — перемнятъ блье и радуйся. А если все кругомъ пропитано заразою ихъ дыханія, испареніями больного тла. Въ Біариц онъ посылалъ все въ Байону купить. Нужно и въ Париж сдлать то же самое — все вновь… А дерево кровати, заплеванные обои стнъ, заплеванный коверъ. Какая гадость!.. Ну, да длать нечего. Какъ нибудь недлю, а тамъ онъ подетъ въ Петербургъ къ себ — и отдохнетъ. Мало-по-малу подъ однообразное движеніе вагона онъ засыпалъ и опять ему снилась то Наталья Григорьевна чистая, цломудренная, какъ христіанская мученица въ Римскомъ колизе. ‘Почему въ Римскомъ колизе?’ добивался онъ… ‘Ахъ да, это у меня картина такая есть’. То вмсто нея — передъ нимъ сидитъ и нжно, нжно смотритъ на него Селицкая и ластится къ нему какъ котенокъ — ‘возьми-де меня на колна, погладь, за ушкомъ почеши’. И говоритъ что-то, а Самсонову кажется, что она мурлыкаетъ и ему становится вдругъ спокойно и хорошо, точно озябшому — въ теплой комнат… А позади чуть дотрогивается кто-то до его плеча. Онъ оборачивается — лакей. ‘Извините, шепчетъ тотъ, я давно зову васъ, да вы не слышали, mon prince! Я хотлъ предупредить, что на этой кровати спать нельзя: тутъ недавно тифозный больной лежалъ. Изволите слышать, какой кислый запахъ’. Левъ Самойловичъ вскакиваетъ — и просыпается. Черная ночь смотритъ въ окно вагона, закрытый синимъ шолкомъ огонекъ чуть-чуть мерещится, бросая въ купэ странныя тни. Глухо стучатъ колеса по рельсамъ и гудитъ, и пыхтитъ, и хрипитъ поздъ, уносясь дальше на сверъ… Левъ Самойловичъ снимаетъ занавску съ фонаря и яркое пламя газа слпитъ ему глаза. Вынимаетъ газету и начинаетъ читать, но ничего не можетъ разобрать. Давно ли онъ сдлался такимъ идіотомъ? Или это Поль де-Кассаньякъ такъ нынче пишетъ, что не поймешь. Да и понимать нечего: все на свт такъ чуждо и такъ мелко въ сравненіи съ его личнымъ страданіемъ!..
Подъ утро онъ заснулъ — и проснулся, когда въ окно сунулось какое-то закоптлое горбоносое лицо съ закрученными вверхъ по жандармски усами и бородкой запятою.
— Monsieur, voulez-vous… votre billet!
— Разв мы пріхали? по-русски спросилъ его Самсоновъ.
— Comprends pas… Monsieur, votre billet.
Самсоновъ отдалъ ему, смотря на однообразныя линія домовъ парижскаго предмстья. Сколько еще ему трепаться? По тихимъ окраинамъ, по срымъ улицамъ до рки, потомъ черезъ Сену, оттуда по безлюднымъ пока avenues — въ скверной извощищьей крытой карет съ ‘gallerie’ на верху. Ему всегда он казались похожими на гроба. А тамъ прідешь — отдленіе въ гостинниц неубрано. Окурки везд. Грязныя тряпки на умывальник. Постель распотрошили да такъ и оставили. Фу, мерзость? Ну, да длать нечего… Поздъ, когда контролеръ собралъ билеты, тронулся, медленно вкатился, гремя и свистя, подъ закопченыя стеклянные своды дебаркадера. Суетливая толпа. Чужія лица. Какъ много на свт чуткихъ людей, которымъ ни до тебя, ни теб до нихъ никакого дла. Вдь если сейчасъ поздъ этотъ передетъ черезъ его, Самсонова, тло — никому кром него не будетъ больно, и никто кром него не умретъ… Бросятся изъ празднаго любопытства, а пожалуй ни одинъ платка не пожертвуетъ, чтобы перевязать рану. Разв онъ самъ не помнитъ — въ мор, около его отеля, съ мальчуганомъ въ вод обморокъ случился. Вдь утонулъ-бы, потому что вс, въ томъ числ и Самсоновъ, вмсто того, чтобы войти въ воду и поднять мальчика, только кричали, пока прибжалъ рыбакъ и вытащилъ. Хорошо, что пришелъ въ себя, бдняга. А то изъ-за штановъ, которыя Левъ Самойловичъ боялся замочить — такъ бы и погибъ.
— Monsieur!
Самсоновъ даже попятился. Передъ нимъ стоялъ, снявъ шляпу, Пьеръ и, радостно улыбаясь, объявлялъ, что ландо ждетъ его, и протягивалъ ему записку… ‘Совсмъ одна, мужа нтъ… сердце замираетъ… вся, вся ваша’… безпорядочно мелькало въ глазахъ Самсонова и точно какая-то теплая волна приливала къ нему и подхватывала его.
— Кто васъ послалъ?.. Совсмъ уже глупо переспросилъ онъ.
— Mais… Madame la princesse!.. оторопвъ, отвтилъ лакей, тоже ничего не понимая.
— Да, да… Правда… Я не могу сейчасъ къ вамъ хать… Мн надо остановиться въ город, въ центр, въ Грандъ-Отел. У меня дла… Экипажемъ я пожалуй воспользуюсь.
Пьеръ бросился къ ландо… Самсоновъ халъ и хвалилъ себя. ‘Въ самомъ дл, отлично вышло. Такъ и слдуетъ… Что за слабость! Надо же разъ навсегда взять себя въ руки и дйствовать, какъ слдуетъ порядочному человку’. Его охватило восторженное чувство. Вовсе ужъ онъ не такой слабохарактерный. Дня черезъ два онъ, пожалуй, задетъ къ Калеріи мимоходомъ. А вдь она ждетъ его теперь, вся розовая, теплая это сна… И дйствительно надо любить Наташу такъ, какъ онъ, чтобы отказаться отъ той. Когда же конецъ этимъ безконечнымъ улицамъ съ срыми домами… Слава Богу, Сена! Вонъ Соборъ Парижской Богоматери весь въ чешу и кружев барельефовъ, статуй, рзьбы… Прохали островъ. Опять рка. Маленькая площадь Побды съ большимъ бронзовымъ Людовикомъ XIV. Срая вся въ круглыхъ колоннахъ Биржа. Направо мерещится величавая и мрачная башня св. Іакова. Ну сейчасъ и бульвары… А не похать ли и остановиться у Селицкой… Въ послдній разъ вдь? Нельзя какъ сапожнику разрывать. Надо объясниться… Вдь онъ не хамъ. И передъ людьми… Что тотъ же Пьеръ подумаетъ… кучеръ… Это безтактно и по отношенію къ ней безжалостно… Даже низость, именно низость. Въ одной изъ суратъ Алкорана сказано: ‘не бей женщину даже цвткомъ’, а онъ дубиной норовитъ…
И вдругъ онъ опять поймалъ себя на этомъ — и вспыхнулъ. Какая онъ нершительная дрянь. Вдь только что распорядился… Надъ нимъ вс — вс смяться станутъ. Это просто ни на что не похоже. Ни на что!.. любой мальчишка сильне его. Нтъ, разумется, онъ останется вренъ Наташ. Пусть это донъ-кихотство, пусть смшно… Ему все равно, она — Свтлинъ-Донецкая, пойметъ и оцнитъ — ее это обрадуетъ. Нужно разъ навсегда разорвать связи съ прошлымъ! Оно и легче — кончилъ и забылъ и ничто, по крайней мр, напоминать не станетъ: ‘Въ костяхъ не ноетъ’ — какъ говорилъ Приглядовъ. Ну, заплотитъ Калеріи Алексевн — она пойметъ — не ребенокъ тоже. Вдь она его и цнила только по деньгамъ, значитъ деньгами отъ нея и отдлаться легко. О чемъ же еще тутъ волноваться и мучиться…
Коляска подъзжала къ Грандъ-Отелю. И ужъ вовсе не такъ дуренъ этотъ отель. Есть спокойныя и хорошо устроенныя отдленія. Кучеръ повернулъ туда, сталъ придерживать лошадей, какъ вдругъ Левъ Самойловичъ неожиданно для себя крикнулъ какъ-то особенно рзко и ршительно.
— Пьеръ!..
Тотъ живо обернулся съ козелъ.
— На Avenue de Wagrame!
Крикнулъ и изумился! Съ чего это — вдругъ.
‘То-то!’ Такъ и отпечаталось на лиц Пьера… ‘Какая я мякоть, подумалъ про себя Сахмсоновъ и упалъ было духомъ… Ну, да въ послдній, въ послдній разъ и никогда, никогда больше’. И самому вдругъ стало тепле и сердце сладко забилось. ‘А потомъ’, пришло ему въ голову новое оправданіе, ‘попробуй-ка я теперь вызвать Кокошку на непріятности, она съуметъ надлать не мало гадостей Наташ… Надо осторожно! Не бей даже цвткомъ, да!..’
Коляска свернула на боковую улицу и безшумно покатилась по асфальту…
Калерія Алексевна встала въ восемь часовъ, заботливо осмотрла себя, свои комнаты, привела въ порядокъ волоса, освжила лицо, смшавъ одеколонъ съ водою, опрыскала кругомъ любимыми духами Самсонова ‘Amaryllis de Japon’. Горничной отдала приказъ — если Левъ Самойловичъ прідетъ, сказать, что madame всю ночь не спала, заснула только-что, небольше получаса назадъ и поэтому она, Жанна, не ршается ее будить. Затмъ, отпустивъ ее, Селицкая отомкнула двери въ комнаты къ Самсонову и ключи даже бросила на каминъ, чтобы какому нибудь дураку не вздумалось оттуда запереть ихъ. Он остались такимъ образомъ только притворенными. Покончивъ съ этимъ, она прилегла. Время ей показалось страшно медленно. Въ самомъ дл, какъ тянется… И часы какъ громко стучать на ночномъ столик. Она ихъ положила подъ подушку. Они и оттуда слышны ей, противные. Слабые лучи играютъ по золотистому рисунку, на розовой отдлк стнъ, какъ въ брилліант горятъ на флакон туалетнаго столика. Чу… Подъхало ландо… Мягко подкатило сквозь ворота ршетки къ подъзду. Стукъ на лстниц, стукъ въ комнат рядомъ. Голосъ Жанны… Вопросы Льва Самойловича… Тяжелая поступь лакеевъ,— вносятъ чемоданы. Шорохъ по коврамъ. Глухой говоръ. Бульканье воды — моется съ дороги. Люди ушли… Что же онъ?.. Она ни за что къ нему! Пусть придетъ самъ и увидитъ ее… Шаги его. Тише и тише — замерли въ другой комнат. Нтъ вотъ опять у дверей. Остановился. Ей чудится, что она слышитъ дыханіе за ними… чего онъ медлитъ? Какъ нершительно пробуетъ заперты ли он… Повернулъ ручку — пріотворились… ‘Калерія Алексевна’… Какъ онъ тихо, боится разбудить, или виноватымъ себя чувствуетъ? Изъ-подъ опущенныхъ рсницъ она въ зеркало видитъ только его голову въ полуоткрытыхъ дверяхъ.
‘Ишь, подумалъ про себя Самсоновъ, утомилась бдная. Всю ночь изъ-за меня проволновалась. Хорошъ бы я былъ съ своимъ Грандъ-Отелемъ?.. А рука… Нтъ такихъ прелестныхъ рукъ нигд!.. Калерія… Ты спишь… Ты слышишь меня?’..
Она ровно дышала… Сдлала во сн движеніе. Точно сквозная ткань пеньюара была ей тяжела и нжныя, прелестныя плечи чуть-чуть порозовли изъ-подъ нея.
Левъ Самойловичъ на цыпочкахъ, хоть коверъ и безъ того длалъ безвучнымъ всякое движеніе, подошелъ къ ней…
— Ахъ какъ хорошо.
И вдругъ его обдало знакомыми духами, привычнымъ очарованіемъ уютности, покоя, удобной любви, нгою красиваго тла, такъ легко и слабо дышущаго, которое онъ можетъ взять сейчасъ, сію минуту — потому что оно принадлежитъ ему.
— Калерія — еще громче проговорилъ онъ. Что-то потянуло его къ ней. Онъ не замтилъ самъ, какъ наклонился и поцловалъ ее…
— Лева, милый! Радость моя, красота моя! И точно сейчасъ проснувшаяся, она вдругъ приподнялась и обвилась вокругъ его шеи мягкими и нжными руками…
Кто кого цловалъ — онъ ее или она его…
— Ты устала, не спала?
— Тебя ждала…
И она такъ и замерла подъ его губами, порывисто и жарко дыша…
— Я то же усталъ. За все это время усталъ!.. Чего-чего только ни натерплся. Если бы ты знала, какъ я измучился. Чуть съ ума не сошелъ. Славу Богу, что вернулся.
Будь онъ повнимательне, онъ замтилъ бы, какъ ея глаза вдругъ блеснули. Точно радость торжества на минуту показалась въ нихъ, но тотчасъ же опять погасла. Она даже не распрашивала — не все-ли равно. Самъ ей скажетъ, во всемъ покается. Она слишкомъ привыкла къ этому взрослому ребенку и хорошо понимала его…
— Ты знаешь, я хотлъ, чтобы не безпокоить тебя, остановиться въ отел…
— Давно-ли ты это боишься безпокоить меня? насмшливо обернулась она къ нему и съ тою же лукавою улыбкою. Самсоновъ не сводилъ глазъ отъ дразнившей его сквозной ткани поньюара. Калерія Алексевна вынула длинный мягкій халатъ и бросила его Самсонову.
Черезъ часъ онъ уже спалъ… Она смотрла на него влажными глазами, съ которыхъ еще не сбгала нга успокоенной страсти. Смотрла не подымаясь съ подушки, чтобы не разбудить Самсонова, и думала: ‘Ну, теперь онъ опять мой… А — Приглядовъ правъ. Та,— въ мою пользу работала… Спасибо ей! Ну, теперь ты не уйдешь отъ меня. Я вижу, что очень-то тебя распускать въ самомъ дл опасно’…

V.

Калеріи Алексевн больше не спалось.
Она не подымалась, чтобы не разбудить Льва Самойловича. Закинувъ руки за голову и прислушиваясь къ его ровному дыханію, она невольно поддавалась приливу досады и негодованія. Разв та, другая, не знала, что Самсоновъ теперь принадлежитъ ей и только ей одной. Съ какой стати — она, честная женщина вздумала ради сентиментальныхъ воспоминаній отнимать у Селицкой этого свернаго богатыря. Ужъ, разумется, не Калерія Алексевна пощадитъ ее… Слишкомъ ей дорого стоить слабохарактерный богачъ, котораго судьба отдала ей посл столькихъ тяжкихъ испытаній. Наталь Григорьевн и безъ того хорошо живется, у нея есть общество, почетъ, положеніе, наконецъ внутреннее сознаніе достоинства,— что для самой разнузданной женщины всегда является предломъ доступнаго ей счастья… Къ тому же — ужъ если толковать о развод — а Калерія Алексевна слишкомъ была умна и хорошо поняла, что разъ сближеніе Самсонова съ Свтлинъ-Донецкой началось, наврное мысль о такомъ развод явилась или у него или у нея — такъ почему же не развестись ей самой, Селицкой, съ мужемъ и не выйти за Льва Самойловича… И мысль ея дятельно заработала въ этомъ направленіи. Оглядываясь — она прекрасно понимала, что развратными и падшими женщины на свтъ не рождаются и ихъ длаетъ такими чей-нибудь обманъ. Прежде чмъ обернуться хищницей и другихъ подчинять себ — всякая сама пройдетъ черезъ мучительную роль жертвы… И Калерія Алексевна не сразу стала тмъ, чмъ она была теперь. Она себя помнитъ, и хорошо помнитъ иною. Она даже зажмурилась передъ наивнымъ и милымъ личикомъ двушки, вдругъ взглянувшимъ на нее Богъ знаетъ изъ-за какихъ потемокъ… Селицкая даже приподнялась, бросила къ ногамъ лишнюю подушку и, неотступно глядя въ прошлое, далекое, чудное, опять переживала вс эти десятки лтъ разочарованій, обмановъ, потерь, оставившихъ въ ея душ такое мстительное чувство… Неужели это она — она сама!..
Ей уже минулъ шестнадцатый годъ… Бдная, она рано осталась сиротою, мать ея, красавица — давно умерла. Она была южанка и дочери передала красивую и обманывающую нжность и грацію. При переход въ седьмой классъ московскаго института, ее позвали какъ-то къ начальниц. Maman встртила ее торжественно и прежде чмъ сообщить ей о смерти отца, нсколько разъ прикладывала къ сухимъ глазамъ тонкій батистовый платокъ. Поцловавъ двушку, она боле по привычк поправила ей пелеринку, посвятила pauvre petite въ великую тайну о томъ, что мы вс рано или поздно должны умереть, что le bon Dieu никакого исключенія изъ этого правила не допускаетъ. Затмъ, освдомясь, когда она получила послднее письмо отъ отца, патетически воскликнула: ‘Плачь, плачь, бдное дитя, небо отозвало его къ себ. Провиднію понадобилась его добрая душа. Богу тоже необходимы ангелы’. ‘Бдное дитя’ плакало нсколько дней, хотя толкомъ само не понимало о чемъ. Ея отецъ не жилъ съ женою — и Калерія его смутно помнила, но все-таки не настолько смутно, чтобы не сообразить, что провидніе въ данномъ случа ошиблось. ‘Добрая душа’ часто заставляла плакать мать двочки. Наканун окончательнаго разрыва — отецъ ея являлся домой только для того, чтобы орать на несчастную, забитую женщину, швырять чмъ попало въ зеркала, топать на всхъ такъ, что жильцы съ низу посылали узнавать, что случилось на верху. Зачмъ понадобился небу такой ангелъ,— она не знала, но ея положеніе, круглой сиротки, все-таки было довольно интересно. Во-первыхъ, ею вс занимались. Даже свирпыя классныя дамы, у которыхъ губы давно свело въ ниточку, а носы отъ злости заострились на подобіе копій, и т гладили ее по головк и называли ‘бдняжкой’, учителя ставили ей высшіе баллы, а подруги закармливали конфектами и въ ея альбомъ писали чувствительныя посланія, гд почему-то слово ‘сирота’ рифмовалось съ ‘заботою’, а ея ‘милому’ отцу рекомендовалось распустить ‘блоснжныя крылья’ и слетть къ ‘окропленному слезами’ изголовью Калеріи. Начальница, узнавъ, что за двочку будетъ платить ея тетка — еще усугубила нжность и ‘бдняжка’ такимъ образомъ плавала въ цломъ мор общаго сочувствія. Черезъ два года она окончила институтъ — и тутъ-то ея интересная ролъ оборвалась. Тетка сочла свои обязанности выполненными вполн, тмъ боле, что она ухала въ Ниццу и тамъ вышла замужъ за эксъ-крупье, обольстившаго ее выпученными черными глазами и бородкой Henri IV. Калерія осталась одна лицомъ къ лицу съ страшнымъ и невдомымъ ей океаномъ жизни, въ вспненныхъ волнахъ котораго гибли и боле опытные пловцы. Ея незнаніе людей еще помогало двушк оставаться спокойной, впрочемъ, до того момента, когда начальница пригласила ее къ себ и задала ‘бдному ангелу’ довольно суровый вопросъ: ‘Что вы, моя милая, думаете длать съ собою?..’ Pauvre petite отлично знала, гд находится Пекинъ и Вальпарайзо, какими подвигами отличился Мстиславъ Удалой — но къ разршенію подобныхъ диллемъ не была подготовлена вовсе.
— Что же вы, моя милая, хотите предпринять?
Самымъ естественнымъ было бы отвтить: этому насъ не учили! Но она во-время вспомнила прощальное напутствіе отца Серафима, русая борода котораго ей особенно нравилась, и растроганно проговорила:
— Я думаю посвятить всю себя счастію ближнихъ.
— Это, ma ch&egrave,re, прекрасно и длаетъ вамъ честь, но какъ же именно вы исполните это?
— Я буду стараться, maman! У меня за сочиненіе были всегда высшіе баллы и за географію тоже. Потомъ madame Краснушкина находила, что у меня прекрасное туше.
— Но куда вы подете, отсюда? Есть у васъ родные, знакомые, которые могутъ васъ пріютить?
— Моя подруга Барсукова звала меня къ себ.
— Да, но ея матушка небогатая женщина и живетъ далеко… въ Симбирской губерніи. Ваше положеніе безвыходно. Тетя — сама вышла замужъ. Она вамъ прислала триста рублей на то, чтобы одться, и только. Даже просила васъ больше на нее не разсчитывать. У васъ есть еще родные?
— На небесахъ!.. и Калерія сочла необходимымъ прослезиться. Я надюсь на Бога, maman, я буду ему молиться. Богъ меня не покинетъ.
— Вотъ что… Я не могу допустить, чтобы вы погибли. Пока я вамъ не приищу чего-нибудь — вы останетесь при институт пепиньеркой. Я не могу дать вамъ жалованья, но буду о васъ заботиться. А тамъ мы посмотримъ — можетъ быть найдется что-нибудь получше. Только помните, ваше поведеніе должно быть примромъ всмъ моимъ воспитанницамъ.
Такимъ образомъ оказалось, что Вальпарайзо и Мстиславъ Удалой вовсе не такъ уже безполезны. Калерія осталась, что дало случай ея подругамъ выразить къ ней всю полноту любви. Одна присылала ей конфектъ отъ Флея, другая вышила ей русскимъ узоромъ полотенце, третья разрисовала сашэ для платковъ, четвертая поссорилась съ братомъ, уговаривая его жениться на ней — въ полномъ убжденіи, что нтъ такого каменнаго мужского сердца, въ которое Мстиславъ Удалой и Вальпарайзо не пробили бы глубокой бреши. Но конфеты отъ Флея скоро были съдены, полотенце съ русскимъ узоромъ истрепалось, сашэ съ пестрыми незабудками — тоже, а братцы принадлежали къ ныншнему благоразумному поколнію и взамнъ Мстиславовъ Удалыхъ — требовали невстъ съ процентными бумагами или, по крайней мр, съ служебною протекціей, а пока довольствовались маскарадами нмецкаго клуба. Калерію первое время часто приглашали на свадьбы. Ея подруги, удовлетворявшія этимъ условіямъ, выскакивали довольно быстро замужъ. Калерія, уже вошедшая въ роль пепиньерки, давала имъ наставленія о томъ именно, чего сама не знала, т. е. какъ слдуетъ жить и, сжимая губы, начинавшія у нея блднть, довольно строго прислушивалась къ разсужденіямъ боле легкомысленныхъ товарокъ. Такимъ образомъ изъ нея мало-помалу могла выработаться настоящая классная дама того иконописнаго типа, которымъ особенно гордятся наши институты. Черезъ нсколько лтъ у нея неизбжно заболли бы зубы и отъ нея запахло бы камфорою, еще немного спустя она бы высохла, носъ заострился копьемъ, губы свело въ ниточку и она даже перестала бы гадать на трефоваго короля!.. Тмъ боле что стны института, казалось, все выше и выше подымались между нею и окружающимъ міромъ. Все выше и выше по мр того, какъ подругъ оставалось меньше. Жизнь съ ея волненіями и тревогами, съ ея заботами, радостями и печалями отливала прочь, оставляя за собою безплодныя песчаныя отмели. Скоро Калерія утратила и послднія понятія о чуждомъ ей свт. Въ этомъ отношеніи институтскія дамы и китайскіе богдыханы поставлены въ одинаковыя условія. Міръ не сметъ ихъ касаться и, даже вызжая одн изъ педагогическихъ темницъ, другіе изъ дворцовъ, видятъ передъ собою только пустыя улицы невдомаго народа… Первая сполохи ея грезъ, сладостный трепетъ сердца и вющіе нгою двичьи сны — связаны были съ русою бородою ‘батюшки’. Остальные учителя выбирались для подобныхъ заведеній весьма цлсообразно и представляли такой подборъ противоестественныхъ харь, что ничьей души, разумется, расшевелить не могли. Батюшка, впрочемъ, былъ отцомъ многочисленнаго семейства и попадья его, сколько разъ ее ни встрчала двушка, оказывалась въ томъ положеніи, которое кавалеры изъ любезности находятъ интереснымъ. Одинъ профессоръ, именно русской словесности — обратилъ было на Калерію вниманіе и даже со слезами на глазахъ декламировалъ ей не разъ: ‘и въ рубищ почтенна добродтель’, но, во-первыхъ, ему было пятьдесятъ восемь, во-вторыхъ, онъ красилъ бороду въ лиловый цвтъ и душился пачулями, въ третьихъ, на жилет всегда оставлялъ меню отъ завтрака, а въ четвертыхъ, у него въ носу помщалась какая-то странная машина, акомпанировавшая дикимъ сопніемъ его мастерской декламаціи. Тмъ не мене пепиньерка начинала посматривать на него довольно благосклонно, но разъ на институтскомъ балу онъ потерялъ парикъ и голова его оказалась точною копіей блыхъ камышинскихъ арбузовъ. Посл этого Калерія съ особеннымъ выраженіемъ стала пть: ‘pleurez, pleurez, mes yeux’ и при слов ‘мужчина’ поджимала губы внутрь, что должно было означать высочайшее презрніе ко всмъ представителямъ нашего пола. Арбузъ, получившій афронтъ, утшился, женившись на своей кухарк, и пересталъ красить бороду, а вмсто: ‘И въ рубищ почтенна добродтель!’ декламировалъ съ неменьшимъ возбужденіемъ: ‘коварныя сердца не вдаютъ пощады!’ Разъ къ ней прізжалъ въ институтъ молодой студентъ съ порученіемъ отъ сестры — ея подруги. Калерія посл того долго мечтала о немъ. Но ея грезы были весьма невиннаго свойства. Ей представлялась громадная зала, вся залитая огнями. За зеленью, за пышными веровидными листами играетъ невидимый оркестръ. Въ зал нтъ никого. Только она съ нимъ несутся ‘въ вихр вальса’. Куда и зачмъ — неизвстно!.. Она купила себ тетрадку, озаглавила ее: ‘Mes douleurs’ и выписала туда письмо Татьяны къ Онгину. По вечерамъ неопредленно глядя въ пространство она читала вслухъ:
Я вамъ пишу, чего-же бол?
Что я могу еще сказать?
Теперь я знаю — въ вашей вол
Меня презрньемъ наказать…
а при словахъ: ‘Зачмъ вы постили насъ — въ глуши забытаго селенья?’ на глаза ея навертывались непрошенныя глупыя слезы и она повидимому ни съ того ни съ сего бросалась и цловала одну изъ воспитанницъ старшаго курса столь мужественнаго вида, что у нея надъ верхнею губою показывались настоящіе усы, а отъ висковъ шло внизъ нкоторое подобіе бакенбардъ… Двица эта — во время институтскихъ танцклассовъ — всегда исполняла роль кавалера, на крылос пла такимъ густымъ контральто, что трудно было опредлить, гд кончается оно и начинается басъ, любила больше всего картофель въ рубашечк {Въ институт запрещалось говорить ‘картофель въ мундирахъ’, потому что могло цломудреннымъ душамъ напомнить существованіе офицеровъ.} и почему-то носила между подругами прозвище Монтезумы. Объятія Калеріи такъ надоли Монтезум, что при первыхъ словахъ: ‘я вамъ пишу’ — Монтезума старалась помстить между Калеріею и собою — по крайней мр столъ, а когда это не подйствовало, толкнула ту локтемъ въ бокъ, такъ, что ‘бдный ангелъ’ вообразила, что у него чахотка и начала декламировать:
Подъ небомъ голубымъ страны своей родной
Она томилась, увядала…
Потомъ ей стало ужасно жалко самое себя — и она разрыдалась, представляя себя такую ‘чистую и прекрасную’ лежащею въ бломъ глазетовомъ гробу и осыпанную розами. Розы должны были, умирая, благоухать на ея труп, а тамъ на небеса le bon Dieu уже ожидалъ своего ‘непорочнаго’ ангела…
Бдному ангелу, вроятно, всю жизнь пришлось-бы провести за высокими стнами института. Мало-по-малу въ ней успокоивалось даже тревожное любопытство молодой души — узнать, что творится тамъ, ‘на вол’, откуда иной разъ такъ радостно, маняще свтили ей ясныя голубыя небеса, вяло свжимъ втеркомъ, пробуждающимъ неопредленныя желанія и смутные порывы унестись куда то далеко, далеко! Она уже перестала обращать вниманіе на Монтезуму и разъ объявила, что у той ‘неприличная физіономія’. Монтезума, привыкшая въ институт къ общему поклоненію, обидлась и пожаловалась maman. Калерія потомъ долго плакала и цлую недлю не говорила съ ‘своимъ врагомъ’. Но всмъ этимъ маленькимъ огорченіемъ ея безцвтнаго существованія скоро сама судьба положила конецъ. Разъ, когда она распекала маленькую воспитанницу за перепачканные чернилами пальчики, причемъ та, оправдываясь, увряла, что это ‘тнь’, Калерію вдругъ позвали внизъ — къ maman. Начальница института, которую пепиньерки между собою называли бонзой за ея важность или Далай-Ламой — сидла вмст съ очень просто одтой дамой, такъ что Калерія тотчасъ отнесла ее къ разряду ‘мовешекъ’.
— Ma petite!— коснулась начальница ея лба губами и оставила въ немъ слды отъ розовой помады. Ваша родственница въ Ницц вспомнила о васъ наконецъ. Вотъ ея знакомая m-me… madame?— вопросительно обернулась она къ той.
— Сывороткина…
На лиц у maman явилось негодующее выраженіе. Въ самомъ дл, разв можно носить такую фамилію и лзть съ нею въ гостинную, откуда только что вышла m-me la princesse Oboldouy-Tarakanoft… Сывороткина очевидно тоже почувствовала это и приняла умоляющій видъ, точно извинялась.
— Он пріхали за вами. Вы, разумется, если хотите, можете остаться у меня, но — въ виду того, что эта тетушка ваша въ Ницц — единственная родня вамъ… я-бы совтовала вамъ подумать.
— И потомъ климатъ!— вдругъ вырвалось у Сывороткиной.
— Что?— осторожно подняла вверхъ начерненныя брови maman, точно давая знать, что она ни за что боле не отвчаетъ.
— Я говорю климатъ… Ахъ какой климатъ. Помилуйте — лимоны!.. И общество… деликатное — путалась та.— Каждый день музыка заграничная! и… море… А у моря по променаду англичанки въ ландахъ катаются.
‘Ландахъ’ окончательно убило Сывороткину во мнніи начальницы. Maman уже не говорила съ нею.
— Такъ вы, милое дитя, подумайте, а завтра… эта… дама зайдетъ узнать ваше ршеніе.
Милое дитя, которому было уже девятнадцать лтъ, тоже встала.
— Я ничего не знаю о тет. Она ни слова мн не писала…
— Ахъ, какая я дурища, — вдругъ вырвалось у Сывороткиной,ъю— Вдь у меня къ вамъ письмецо…
Уже выходившая изъ гостиной maman, при слов ‘дурища’, быстро обернулась, презрительно обвела эту даму такимъ взглядомъ, что та, я думаю, была готова спрятаться въ ридикюль, гд она теперь рылась… Взявъ письмо, Калерія величественно простилась съ Сывороткиной, сказавъ ей — ‘я подумаю!’ Потомъ догнала въ другой комнат maman и съ виноватымъ видомъ обратилась къ ней:
— Я должна просить прощенія.
— Въ чемъ это, дитя мое?
— Я была невольной причиной непріятности… Эта дурно воспитанная женщина… Я, право… Еслибы я только знала…
— Мн отрадно, что у меня, въ институт, такъ чувствуютъ разницу съ… ними… Я васъ понимаю, ma ch&egrave,re… Вы должны негодовать, но, я думаю, ваша тетушка не такъ виновата, какъ намъ кажется. Разумется, она могла послать кого-нибудь получше. Но не будемъ поспшны въ заключеніяхъ…
И еще разъ оставивъ на ея лбу слды губной помады, Далай-Лама величественно удалилась.
Наверху Калерія встртила Монтезуму, съ которой уже помирилась и даже въ ознаменованіе этого помнялась брошью — серебряною голубкою съ бирюзовой незабудкой въ клюв, на ея перочинный ножикъ.
— Меня зовутъ въ Ниццу!— гордо объявила ей Калерія.
— Куда?
— Ницца на Средиземномъ мор, городъ французской республики, знаменитый купаньями, на которыя съзжаются со всхъ концовъ міра.
Едва-ли не въ первый разъ ей понадобилась географія.
— Зачмъ-же?..
— Тамъ у меня тетя… Зимою цвтутъ розы… И англичанки катаются въ ландо!..
— Постой, я ничего не понимаю. Зачмъ же теб купанья и ландо. Вдь они не твои?
— Монтезума, ты глупа! Моя тетя grande-dame… Я тамъ могу занять положеніе… И, разумется, я не забуду васъ всхъ… здшнихъ… Я вамъ непремнно пришлю фотографіи Ниццы… Ахъ, море… Какъ это хорошо у Пушкина: о море, море, кто тебя усялъ блыми костями…
— Ты путаешь, Калерія.
— Ну, ужъ, пожалуйста: у меня изъ русской словесности всегда было пять съ плюсомъ.
Впрочемъ, въ письм ее ждало нкоторое разочарованіе.
Тетя писала ей, что, задумавъ взять къ дтямъ русскую гувернантку — она вспомнила о племянниц и ршила прежде всего ей предложить это мсто. ‘Все лучше родной, чмъ посторонней’. А такъ какъ о Калеріи она слышала, какъ о двушк скромной, разсудительной, то и совтуетъ ей, не колеблясь, вызжать съ Сывороткиной въ Ниццу. Сывороткина — хотя дама ‘не нашего круга’, но она давно живетъ тамъ для здоровья и ‘на нее Калерія можетъ вполн положиться’. Только впередъ при этомъ просила помнить, что ‘она въ дом будетъ прежде всего гувернанткою, а ужъ посл родственницей, для нея въ свое время было сдлано все и теперь ей, Калеріи, предстоитъ долгъ отблагодарить за расходы и заботы о ней’.
Она точно съ неба упала.
Она всю ночь не спала, думая, что ей длать, и вдругъ было замиравшая уже жажда жизни нахлынула на нее теплою, одуряющею волною. Эта волна, подхватила двушку и, тихо укачивая, понесла въ яркую, яркую даль, гд все розовло, сіяло мягкимъ и разнживающимъ свтомъ, являлось такъ прекрасно, ново!.. Сердце ея жутко и радостно билось, она, широко открывъ глаза, смотрла на блую стну комнаты и ей рисовались на этой стн чудные смутные миражи, непонятные, но манящіе далеко-далеко отсюда… Ей вдругъ показалось страшнымъ оставаться здсь, въ институт. И странно: еще наканун она улыбалась, вспоминая письмо подруги: ‘неужели ты заживо похоронила себя тамъ!’, а теперь ей дйствительно почудилось, что она заживо схоронена, что долго-долго надъ крынікою ея гроба неслась жизнь — а она не могла даже крикнуть ‘спасите!..’ Неужели теперь, когда крышку этого гроба приподнимали надъ нею, она останется лежать добровольно, съ скрещенными на груди руками и опущенными вками неподвижныхъ глазъ, безъ желаній въ сердц, безъ мыслей въ пробуждающемся ум. О, нтъ, скоре, скоре… Она встала съ постели и босикомъ прошлась по полу… Холодъ его нсколько успокоилъ ея расходившіеся нервы. Она прижалась горячей головой къ стеклу окна и вдругъ ей страстно, неудержимо страстно захотлось поскоре отсюда, вонъ изъ этихъ стнъ, навстрчу всему счастью, всей радости жизни… Она почувствовала, что останься здсь еще день-два, и пожалуй она задохнется…
Утромъ, блдная и измученная безсонною ночью, она объявила начальниц, что ршилась хать.
— Да хранитъ тебя Богъ!..— торжественно проговорила Далай-Лама.— Помни, чему училась здсь, институтъ тебя выпускаетъ во всеоружіи добродтели… и… и… и хорошихъ манеръ. Умй сохранить первую и… не испортить вторыя… а мы будемъ за тебя молиться!
Та расплакалась…
Плакалъ впрочемъ весь институт. Монтезума подарила ей величайшую свою драгоцнность — портретъ расфуфыреннаго пвца съ надписью ‘душка’, даже маленькая воспитанница, которая постоянно отличалась запачканными въ чернилахъ пальчиками, убжала куда-то и, когда Калерія уже садилась въ карету, вдругъ появилась передъ дверцами, вся въ слезахъ, швырнула ей на колни украденнаго у швейцара котенка и только могла проговорить, всхлипывая:
— КалеріяАлексевна… Онъ очень любитъ сливки! А чаю совсмъ не пьетъ…
Едва-едва двушк удалось отдлаться отъ этого подарка.
Она только теперь поняла, что ее здсь любили — столько было криковъ, воплей, слезъ, объятій и поцлуевъ!
Институтъ остался позади… Калерія Алексевна въ окно кареты разсянно смотрла на шумныя улицы, яркія вывски, на прозжавшихъ мимо извощиковъ, на городовыхъ — и не могла бы дать себ отчета — запотли стекла или это у нея въ глазахъ слезы. Рядомъ Сывороткина одинаково глупо таращилась на все и изрдка, ни съ того, ни съ сего, восклицала:
— Ахъ, mademoiselle, если бы вы знали, какъ нынче трудно жить замужней дам, которая съ понятіемъ.
И тотчасъ же, забывая объ этомъ, переходила къ другому, не мене интересовавшему ее соображенію.
— Зачмъ это порядочныя женщины нынче мопсовъ держатъ? У насъ, въ Ницц — два мопса у madame Катинъ, брюхо по земл и слюна на морд… Какъ увижу — такъ у меня кусокъ въ горло не идетъ, а апельсины туда привозятъ изъ Алжира!..
— Что у тети собирается много народу?
— Да… Только она молодыхъ дамъ не любитъ. Сами понимаете, мужъ у нея… Совсмъ красавецъ. Ну, а она старше его на пятнадцать лтъ… Ихъ вдь только распусти… Хвосты-то у нихъ сейчасъ на отлетъ…
— У мопсовъ? ничего не поняла Калерія.
— Нтъ, у этихъ самыхъ, у мужьевъ.
— Какіе хвосты?
— Ихніе… Какіе еще… Другая француженка веромъ такъ не можетъ… Ахъ, сколько нашей сестр отъ нихъ приходится муки принимать. Будете замужемъ, душенька, не врьте. Онъ вамъ станетъ говорить — а вы неглежа. Ничему не врьте. Онъ вамъ слова — а вы ихъ совсмъ напротивъ понимайте! Особливо которые со слезой — совсмъ подлецы!
Но та уже не слышала…
Ей вдругъ ужасно жалко стало института. Откинувшись въ уголъ кареты, она вспоминала свою маленькую съ голыми стнами комнатку, и та сдлалась ей разомъ дорога и близка. Искусственныя розы у зеркальца, пухлый гипсовый младенецъ, котораго она принимала за ангела, тогда какъ уличный продавецъ упорно рекомендовалъ его купидономъ, плачущая двушка съ разбитымъ кувшиномъ, въ рамк, ею самой оклеенной золоченой бумагой. Желзная кровать съ жиденькимъ блымъ одяломъ, окно съ замазанными известкой стеклами и зеленой занавской, ‘казенная’ икона Николая-Чудотворца съ голубою лампадой, откуда робкій и ласковый огонекъ такъ нжно и кротко, словно прищуриваясь, смотрлъ на нее въ безсонныя ночи, простенькая дорожка отъ двери къ столу, гд лежали дв-три книжки и выцвтшій альбомъ съ надписью ‘память моего сердца’… нсколько фотографій, булавками приколотыхъ къ стн у изголовья, и ночной столикъ съ ярко вычищеннымъ мднымъ подсвчникомъ… Кто-то помстится теперь въ этой комнатк? Только бы не противная Саранчева, которую весь институтъ звалъ лошадью. Калеріи почему-то казалось, что ‘лошадь’ сейчасъ же протретъ известку на окн — и будетъ по часамъ смотрть на прозжающихъ мимо офицеровъ. Недаромъ у нея растутъ баки и хотя она разсказываетъ, будто у всхъ красивыхъ испанокъ есть такія, но она, во-первыхъ, не испанка, а во-вторыхъ, это неприлично порядочной двушк. Калерія даже обидлась за свой уголокъ. По мннію всхъ — въ его стнахъ витали безплотные ангелы, нсе благоухало добродтелью и чистотою души — и вдругъ въ нихъ станетъ распоряжаться широкобедрая двица съ бакенбардами, сама разсказывавшая, что она когда-то прочла даже ‘Нану’ Золя. Положимъ, когда ее призвала къ себ Далай-Лама — лошадь немедленно отреклась отъ Золя, а на вопросъ о ‘Нана’ — отозвалась, что она съ этой дамой вовсе незнакома, такъ что maman прослезилась даже и, поцловавъ ее въ лобъ, проговорила:
— Я теперь вижу, что мои труды не пропали даромъ… Молитесь, дочь моя! Я могу умереть спокойно.
И отпустила ее величественнымъ жестомъ мягкой, пухлой и блой руки…
И этой тишины въ ея комнат не будетъ. Калерія бывало ляжетъ на постель, скреститъ на груди руки, слушаетъ безмолвіе кругомъ, а сама сладко думаетъ — ‘какая я святая. Если я умру сейчасъ, le bon Dien дастъ мн голубыя крылья и укажетъ мсто у своего престола… А у лошади ноги большія — она такъ настучитъ тамъ, что даже внизу услышатъ’…
Ей вдругъ страстно захотлось вернуться въ институтъ, но въ это время карета остановилась у какого-то подъзда, изъ котораго выскочилъ швейцаръ и отворилъ дверцы…
— Все готово? спросила его Сывороткина.
— Для барышни?.. Все-съ…
— Икону не повсили? Не было у васъ?
— Хозяинъ самъ приколотилъ въ уголъ… Онъ хоть и нмецъ — а соблюдаетъ.
— Провтривали?.. Форточку отворяли?
— Андреемъ душили даже. Такой духъ идетъ, какъ въ первыхъ домахъ.
Сывороткина сладко улыбнулась.
— Я ужъ для васъ, душенька — постаралась! У насъ комнаты рядомъ. Моя только похуже, да и куда мн — чумичк… Въ зеркало протинно смотрть а когда то и мн руки цловали!.. Вы барышнины вещи возьмите… Картонки эти… Сундукъ у нихъ — у кучера на козлахъ. Никакихъ больше шпитончиковъ нтъ.
— Чего?
— Шпитончиковъ? Шкатулокъ маленькихъ… Ну, и слава Богу. Въ дорог съ вещами наплачешься. Вотъ въ Россіи ничего, а заграницей сейчасъ все въ багажъ пожалуйте и за каждую мелочь деньги…
Въ коридор, куда вошла Калерія, пахло кухней и сквернымъ мыломъ. Мимо двушки, грудью впередъ, пробжала горничная съ дерзкими и наглыми глазами. Одна изъ дверей отворилась, оттуда выглянула толстая лупоглазая жилица. Пепиньерка замтила, что у той съ плоскаго лица сыплется пудра на откровенно распахнувшійся капотъ. Пока Сывороткина о чемъ-то переговаривалась съ унылымъ лакеемъ, у котораго одна фалда чернаго фрака зачмъ-то попала въ карманъ, а на затылокъ изъ-подъ воротника выхали дв блыя тесемки — Калерія смотрла на лупоглазую даму, а та на нее. Наконецъ за тою показалось пухлое и красное лицо съ закрученными усами и подмигнуло двушк. Она вспыхнула и отвернулась.
— Пожалуйте, милочка, пожалуйте… заторопилась Сывороткина… Вотъ ваша комнатка, а вотъ и моя… Двери въ двери… Тутъ мн сказывали — все хорошіе господа живутъ. Напротивъ — графиня настоящая… Я ее видала: рыжая, въ веснушкахъ — гаданьемъ занимается, къ ней тайные совтники на собственныхъ лошадяхъ здятъ. Большія деньги ей за это платятъ. Я сама собиралась, да страшно, подъ сердце подкатываетъ — боюсь. Вдругъ — гробъ А рядомъ съ вами за этой дверью — актриса, про нее въ газетахъ пишутъ ‘божественная’.
— Актриса? съ ужасомъ переспросила Калерія Алексевна.
— Да!.. не поняла та ея волненія… Брилліанты у нея, душенька, такіе, что я разъ посмотрла, такъ у меня подъ ложечкой засосало. Кажется случись — украла бы!.. Букетовъ ей носятъ этихъ… А въ Ницц, душенька, за франкъ можете вотъ какой купить… Ну, говядина тамъ дороже. За кило мы по два платили… А рубашку выстирать цлый капиталъ, и на площади фонтаны.
Калерія уже не слушала и подошла къ зеркалу.
У нея еще никогда не было такого. Это отражало всю ея стройную и тоненькую фигуру, такъ что двушка даже улыбнулась себ самой… Въ самомъ дл, передъ нею было бленькое личико съ большими глазами и красивыми высокими бровками… Гладко зачесанные волосы вились у висковъ и толстою косою закручивались на затылк…
‘А вдь я хорошенькая!’ мелькнуло у нея въ голов.
И вдругъ что-то сладко, сладко заныло въ ея сердц… Она задышала порывисто — полураскрыла губки и между ними блеснули мелкіе, блые, хорошо подобранные одинъ къ одному зубы. Она вспомнила, какъ ихъ хвалили въ институт (Боже мой, какъ онъ вдругъ показался ей далекъ отъ нея)… А талія гибкая, изящная… Именно изящная. Недаромъ учитель исторіи когда-то говорилъ: ‘вы сложены, какъ парянская стрла’.— А разв стрлы складываются? наивно спрашивала она, щуря ему глазки… Сывороткина, войдя въ эту минуту и замтивъ, что двушка смотритъ въ зеркало, заговорила:
— Много вы на своемъ вку ихнихъ сердецъ перегубите…
— Чьихъ?
— А кавалерскихъ… Чтобъ имъ подлецамъ!.. Не жалйте ихъ милочка, при случа… Не стоютъ они, павлины, жалости. Какъ они рвутъ нашу сестру! Какъ рвутъ! Кокъ въ голову да зубами за горло… Еще не очнешься, а онъ ужъ хвостъ-то веромъ передъ другой распускаетъ, охаживаетъ ее… Фррръ, фррръ!.. А крыльями съ земли пыль ей въ носъ… да кругомъ, да кругомъ… Грудь впередъ… глаза на лобъ… Много я ихъ видла такихъ-то капельмейстеровъ!… Такъ закружатъ, что и дороги подъ ногами не найдешь: поневол за ними бжишь… А вотъ вамъ грхъ будетъ — потому вы совсмъ какъ въ журналахъ рисуютъ. Красавица…
Калерія улыбалась. Ей было пріятно слышать это и все слаще и слаще длалось на душ и смутно тянуло къ неизвстному… Теплой волной заливало грудь. Сама чувствовала, что у нея разгораются щеки… Сла въ кресло… Звонъ въ голов, только такой пріятный, точно убаюкиваетъ ея мысли, въ нжномъ сн на дно какого-то томнаго счастья погружаетъ…
— Да, душечка, тараторила Сывороткина… Много благородная двица, съ красотой ежели, можетъ сдлать, потому и у папильоновъ-то этихъ разуму вдь мало. Жадности у нихъ сколько хочешь, а разуму капелька, да и ту они всю въ вин развели… Анъ ее и нтъ… Такъ они за вами ударятся — увидите… А вы только къ нимъ, точно они вамъ и не надобны… Страдайте-де, а мн все равно, потому на ваши фокусы я плевать хотла…
Двушку покоробило, но она заставила себя разсмяться.
— Вы, душенька, узнаете, какіе они штукатуры.
— Я бдная… у меня ничего нтъ.
— Потому-то вамъ и слдуетъ свою позицію держать! Красота — это капиталъ отъ Бога. Надо его въ хорошія руки… Впрочемъ, тетенька ваша на этотъ счетъ аховая. Она васъ наставитъ… Тамъ-то въ Ницц — что князьевъ, графовъ этихъ! Хоть и не графъ, все равно называется графомъ. Потому деньги есть — хоть королемъ зовись — только дороже за все платить заставятъ. Тамъ франки дешевы на нашъ рубль по два съ половиной даютъ… Вотъ какъ вы увидите козыря этакаго — сейчасъ его изъ колоды-то на столъ… Да марьяжнымъ козыремъ и накройте. А то время пропустите — при пиковомъ интерес останетесь, и одна вамъ будетъ дорога: всю жизнь гувернанткой по чужимъ дтямъ скитаться… Я васъ любя — вдь. Потому вижу — добро пропадаетъ даромъ… Въ институтахъ вы точно конфетки въ коробочкахъ кондитерскихъ. Никто васъ не видитъ, никого — вы… Лежите себ цлые дни — да покупателя ждете. А тутъ — другое дло. Тутъ, милочка, какъ въ сраженіи. Подошелъ къ теб кавалеръ — ты и знай — врагъ онъ теб… Улыбаться-то ему улыбайся, глазами закатывай да боками верти такъ, чтобы у него у шельмы колнки ходуномъ ходили — а сама норови какъ бы его ловче за горло да за шаферами — ‘Исайя ликуй’ послушать. Потому если натуральная двица, у которой все на своемъ мст, сама себя не устроитъ — кто о ней позаботится? Кому дло чужую бду разводить?.. Очень надо! И ихъ нынче за горло-то не сразу… Они-то отъ брака какъ черти отъ ладану. Много съ ними лукавства надо, ахъ, много… Потому какъ и ихъ винить. Своя воля кому не дорога!.. Ну, и бгаютъ они отъ нашей сестры, если замчаютъ, что мы ихъ намрены за шиворотъ да въ церковь… Настоящая война, милочка. И еще — толковая юпка теперь. Разв безъ нея возможно? А цна ей плохо плохо восемнадцать рублей. Ну ко?
Но Калерія уже не слышала ее… Теплыя волны, заливавшія ея грудь, теперь, казалось, все затопляли кругомъ и, ласково покачивая, уносили двушку къ волшебнымъ счастливымъ берегамъ, такъ нжно млвшимъ вдали подъ солнцемъ и синимъ небомъ…
Сывороткина думала, что она устала и хочетъ отдохнуть.
— То-то… Будемъ вмст въ Ницц, тамъ вы всю эту механику на ладони разсмотрите — слпымъ глазомъ! А пока я тоже къ себ пойду — дловъ, дловъ!.. Одной икры мн заказано привезти туда двнадцать жестянокъ, да селедокъ нашихъ, да семги… Икра-то тамъ кусается… 15 франковъ фунтъ, поихнему ливръ!
Она уже оканчивала болтать за дверями…
Двушка оглядлась. Сейчасъ — у себя въ парижской спальной — вспоминая этотъ день, Калерія видитъ все до послдней мелочи, до самой незначительной черточки! И еще бы не видть! Сколько бы ни прожила она, а это первое время ея свободы, юности, чистоты, даже пожалуй счастья будто въявь встаетъ передъ ней всякій разъ, когда, какъ сегодня, она уйдетъ въ наивное далекое прошлое. Кому оно не дорого! Какъ бы женщина ни пала, она никогда не забудетъ дней, когда ей недоставало только крыльевъ, чтобы походить на серафима. Отъ глупыхъ мечтаній юности до сдыхъ волосъ ветъ на нее нжнымъ благоуханіемъ святости, покоя, душевнаго равновсія.
Сундуки ея и картонки были поставлены къ стн. На полу оказывался заштопанный и зашитый коверъ… Цлыя поколнія случайныхъ жильцовъ и жилицъ пачкали его грязными подошвами. Мебель тоже носила сальные слды головъ, опиравшихся о спинки креселъ и дивана. На красномъ трип — были ссадины, позолота ободковъ облупилась, полиняла и потускла… Маленькій столикъ въ углу, на немъ глупая фаянсовая ваза съ нелпо намалеванными желтыми цвтами и красными амурами. Край отбитъ, извнутри торчитъ ручка метелки, которою горничная давно уже не обмахивала ничего здсь. На окнахъ гардины, но он прорваны и грубо закрплены толстыми нитками. Стекла тусклы, такъ что черезъ улицу едва видна большая облзлая вывска… Кровать покрыта краснымъ байковымъ одяломъ — даже не третьей свжести… Подушки въ протершихся, хоть и чистыхъ наволочкахъ. Графинъ съ водой, на графин пыль, а вода пожелтла… Калерія обводила все это разсяннымъ взглядомъ, но не замчала, до какой степени комната ея протухла… Ей, видвшей до сихъ поръ только голыя стны института,— растрескавшаяся позолота, облысвшій бархатъ, наглые обои съ серебряными разводами, заплеванный коверъ, грубыя гардины — казались чмъ-то новымъ, пожалуй даже роскошнымъ… Объ этомъ она читала, но ничего подобнаго не видла. Положимъ, уголокъ Далай-Ламы былъ лучше. Но институтская maman вообще казалась божествомъ, а ея пребываніе недоступнымъ простому смертному раемъ. Калерія еще разъ вздохнула счастливо, радостно — до того уже на первыхъ порахъ ей нравилась новая жизнь… Она хотла даже заснуть, но картины, висвшія на стнахъ, обратили на себя ея вниманіе. Двушка не знала, что это жалкія олеографіи. Она смотрла на дерево розоваго цвта и желтый бликъ заходящаго за фантастическими колоннами солнца, потомъ перевела взглядъ рядомъ — и вспыхнула…
— Ай, какой срамъ! подумала, но сердце у нея тотчасъ же забилось и такъ какъ дверь къ Сывороткиной была притворена, она подошла поближе къ картин. Кровь залила лицо Калеріи… Съ краснаго фона нагло смотрлъ кудрявый цирульникъ съ закрученными усами и эспаньолкой въ вид запятой. Рука его обнимала ноги сидвшей напротивъ женщины. И институтка съ жаднымъ любопытствомъ слдила, какъ пальцы этого донъ-Жуана впивались въ толстыя, въ зеленыхъ чулкахъ икры трехполнной дамы, стыдливо закрывавшейся веромъ…
— Неужели они длаютъ это? думала Калерія и что-то новое, чего она сама стыдилась, поднималось въ ея душ и одурманивающимъ туманомъ окутывало ей голову. Ай, какой срамъ. Отчего же она только веромъ закрывается, а не кричитъ.
И эта глупая закругленная эспаньолка, казалось, дразнила ее, Калерію, касалась ея лица… Она даже отодвинулась, точно на своихъ ногахъ почувствовала прикосновеніе тонкихъ безпощадныхъ пальцевъ.
— Я бы крикнула! Вотъ ‘лошадь’, впервые съ завистью подумала она объ институтской подруг. Вотъ ‘лошадь’ — ей хорошо. Она все знаетъ — такія книги ей братья въ коробкахъ съ конспектами приносили. Бывало она читаетъ одна, краснетъ, смется, а намъ ни за что не показываетъ, даже боится, какъ бы не вышло чего-нибудь… Разв такъ именно любятъ? Это и называется ‘любить’?.. Взять сначала за ноги… Фу, какъ это глупо… и все-таки ужасно стыдно… Нтъ, я бы крикнула, ей-Богу крикнула. Когда старикъ докторъ, года три назадъ, прививая ей оспу, держалъ ея руку у плеча, Калерія, вся красная, чуть не плакала отъ стыда… А тутъ вдругъ…
Она отошла отъ олеографіи и опять сла въ кресло… Тишину слушала… А потомъ вдругъ ей представилось, что скоро можетъ быть другой такой же съ усами станетъ на колни передъ нею и обниметъ ея ноги… Она хотла встать и не могла, всю охватывала истома и нга… Неужели это такъ страшно, какъ толкуетъ Сывороткина… Но вдь это значитъ всегда такъ бываетъ, ежели даже на картинахъ рисуютъ?.. Со всми… И съ нею тоже?.. Отчего ихъ не учили этому въ институт, теперь она бы не оказывалась такой дурой, къ чему ей ‘сумма квадратовъ катетовъ’, когда она самыхъ простыхъ вещей не знаетъ!..
Вошелъ засаленный лакей по-прежнему съ одною фалдою въ карман, поставилъ на столъ лампу, отъ которой запахло керосиномъ. Рядомъ въ комнат у Сывороткиной что-то упало… За другими дверями, изъ помщенія, занятаго ‘божественной’ ‘актрисой’, послышалось нсколько аккордовъ, смхъ… Мужской голосъ заплъ что-то… Женскій ему вторилъ и опять хохотъ… Стукнула крышка рояля — дверь задрожала — точно на диванъ, стоявшій за нею, кто-то бросился…
— Ну… Иванъ Николаевичъ — убирайтесь… Вдь рядомъ живутъ… Надоли…
Слова эти такъ и остались въ памяти у Калеріи.
— Я ничего… Что же я длаю?
— Ничего!.. Только я васъ по рукамъ за это… Держите себя прилично. А то я позову горничную… И… и не велю васъ принимать больше…
‘Неужели онъ ее тоже за ноги хватаетъ?’ пронеслось въ голов у двушки, и она вся красная, не зная что длаетъ, наклонилась, чтобы посмотрть въ замочную скважину. Но, увы — за нею было темно. Должно быть спинка дивана заслоняла…
Впрочемъ ‘Иванъ Николаевичъ’ врно тоже успокоился, потому что актриса ему начала разсказывать, какой страшный успхъ она имла въ Новочеркасск, гд ‘студенты’ выпрягли лошадей изъ ея кареты…
— Да въ Новочеркасск университета нтъ! заикнулся было Иванъ Николаевичъ.
— Вотъ еще — нтъ, значитъ есть, если на себ возили… Для меня везд есть! Для кого можетъ быть и нтъ, а только не для меня! Я везд громадный успхъ имла!.. Въ Ростов на Дону греки меня — боготворили. Одинъ даже на моемъ бенефис застрлиться хотлъ. Подать букетъ и застрлиться.
— Зачмъ это?
— Чтобы вс знали, какой онъ благородный грекъ!.. А я ему и позволяла только всего, что руку въ ладонь цловать.
‘Зачмъ это въ ладонь?’ завертлось опять въ ум у Калеріи. Зачмъ въ ладонь? Что это значитъ? И что я должна длать, если кто-нибудь меня въ ладонь поцлуетъ? Хорошо это или дурно?.. Ахъ зачмъ насъ этому не учили?
И вдругъ вс Вальпарайзо и Мстиславы Удалые — показались ей ничего не стоющею дрянью. Въ самомъ дл: ну, что въ томъ, что въ Сантъ-Яго канатныя фабрики, а Лже-Смердиса смнилъ Дарій Гистаспъ? Насколько эти канатныя фабрики и Гистапсы съ Смердисами дадутъ ей возможность разобраться съ пустйшими вопросами.
Рядомъ стало тихо.
Иванъ Николаевичъ простился и ушелъ, причемъ сосдка почему-то вытолкнула его за дверь… Потомъ она сла къ роялю и запла, но совсмъ необыкновенное. Въ институт тоже пли, но больше о птичк или рыбк… ‘Если бы я птичкой!’ или ‘Дитя, твоя молитва’ или ‘Земные помыслы несмютъ коснуться вашихъ устъ святыхъ…’ А тутъ вдругъ Калерія разобрала:
Ахъ, какъ онъ меня лобзаетъ…
Какъ ласкаетъ горячо…
И вдругъ страшная мысль пришла въ голову двушк.
— Неужели я такая дура, что ничего — такъ-таки ничего не знаю и не понимаю!..
Она бы теперь готова была засмяться надъ тою наивною, глупенькою, неопытною двочкой, если бы вдругъ ей не захотлось плакать… Въ самомъ дл, какъ ея настоящее не похоже на первый день ея воли, на этотъ проблескъ свободы, когда непроницаемыя институтскія стны остались позади и странная непонятная жизнь поднялась лицомъ къ лицу съ нею… О, какъ она ненавидитъ ихъ — и прежде всего этого, золостисто-русая голова котораго покоится теперь на ея подушк — въ ея спальн. Всхъ, такъ и хватавшихся за нее руками, готовыхъ обманывать ее и обманывавшихъ тысячи разъ прежде, чмъ она сама не научилась вчной лжи, звриной хитрости. Потомъ она мстила имъ рабствомъ, за побды надъ нею. Надо сказать правду, она заставила ихъ дорого оплатить ихъ первое торжество. Она была овцой сначала — и какъ овцу каждый волкъ ее смло хваталъ за горло, но — овца скоро взялась за умъ и сама сдлалась волчицей. Превращеніе — зоологически невозможное, но въ жизни случающееся нердко. Вдь если она не погибла, если ее не вышвырнули на бульваръ, на улицу, если ее не растоптала безпощадная колесница кровожаднаго божества разврата, такъ только потому, что она съумла скоро стать на ноги сама…
А какъ она была глупа — какъ глупа!
И день за днемъ — все это время воскресало передъ нею — день за днемъ, часъ за часомъ. Безсмысленное съ его безцльными паденіями и никмъ неоплаканными печалями!.. Сложись иначе обстоятельства — можетъ быть и изъ нея вышла бы такая же праведная, какъ и другія… И она не должна была бы жертвовать совстью, сердцемъ, всмъ, что, не смотря ни на какую кару — живетъ въ каждой женщин, куда бы ее судьба ни закинула.
О, едва ли есть на свт такая мука, которою она могла бы воздать имъ, своимъ повелителямъ, за то, что они заставили ее испытать и выстрадать на первыхъ порахъ! Едва ли! И если у нея теперь нтъ жалости ни къ кому — кто же посметъ обвинить ее.
Левъ Самойловичъ заговорилъ что-то — со сна.
Она обернулась къ нему… Прислушалась. Но онъ опять задышалъ ровно, спокойно…
— И онъ тоже… Если бы тогда я встртилась ему — разв онъ не сдлалъ бы со мною то же, что другой. Чмъ онъ лучше Приглядова!.. Они — на одну стать. Во всхъ сидитъ дикое и хищное животное, и горе намъ, пока мы остаемся людьми съ ними. Ахъ, нтъ, нтъ у меня никакой жалости въ душ ни къ кому. Этотъ еще лучше другихъ. Можетъ быть потому, что слабе всхъ… Говорятъ, есть люди. Почему они не попадались на моей дорог? Почему я встрчала только такихъ, какъ Иванъ Николаевичъ!.. И она вдругъ вспыхнула, обрывая свои воспоминанія. И на зло ей, безсильныя слезы выступили у нея на глаза.
— Подлецы… Подлецы!.. Нтъ, какъ бы ни была отвратительна и гадка женщина, ей далеко до васъ. Будьте вы прокляты!..
Она тихонько поднялась, перешла къ окну, слегка откинула гардину и засмотрлась на улицу. Солнце ярко свтило — на противоположную сторону, горло въ зеркальныхъ окнахъ. Лучи скользили по майоликовымъ вазамъ, выставленнымъ на балконъ, крупныя кисти цвтовъ, голубыя и розовыя, свшивались за бронзовыя перила. А безотвязныя воспоминанія такъ и носятся, такъ и вьются вокругъ, заставляя ее опять переживать вс боли и муки прошлаго. Она чувствовала, что могла быть счастливой, если бы забыла или простила. Но ни забвенія, ни прощенія не находила въ душ. И опять день за днемъ, часъ за часомъ проходило передъ нею это первое время ея воли, ея глупой, овечьей любви… Долго она будетъ помнить грязныя меблированныя комнаты, куда ее завезла тогда изъ института услужливая ‘мадамъ Сывороткина’.
Когда Левъ Самойловичъ проснулся — она уже спокойная, улыбающаяся, вполн овладвшая собою — ласково встртила его тихимъ и нжнымъ смхомъ.
— Какъ ты, должно быть, усталъ въ дорог. Даже бредилъ.
И положила ему на голову свою мягкую руку.
Онъ благодарно взглянулъ на нее, но тотчасъ же отвелъ глаза въ сторону. Ему на мгновеніе показалось, что изъ-за ея плечъ смотритъ на него строго и пристально другая.
— Ты недоволенъ чмъ-нибудь?— заботливо спросила его Калерія Алексевна… Можетъ быть мной?..
— Нтъ… если кмъ и недоволенъ, такъ собою.
Селицкая внимательно всмотрлась въ его лицо…
— Ты похудлъ, милый… И какой нервный… Заработался?..
Она тихо провела по его лицу рукою, точно хотла снять съ него что-то.
— Нтъ… Такъ… Морской воздухъ, купанья.
Калерія Алексевна совершенно неожиданно упала въ подушки и разразилась неудержимымъ хохотомъ. Это было такъ внезапно, что Самсоновъ вздрогнулъ.
— Что съ тобою?..
— Постой… Ты меня смшишь.
— Чему это ты?..
— Морской воздухъ… Купанья… и… и… Наталья Григорьевна.
— Ты почемъ знаешь?— вырвалось у Льва Самойловича.
— Я все… все знаю… У меня своя полиція.. Везд… Впрочемъ, что тебя томить, я вдь не ревнива. Здсь былъ Приглядовъ. Ты можетъ быть еще сегодня увидишь его… Впрочемъ, я прикажу никого не принимать. Я думаю, они теб и тамъ надоли…
— Ты… ты дйствительно не ревнуешь?
— Къ кому?.. къ этой амфибіи…
Левъ Самойловичъ — покраснлъ.
— Что мн за дло до твоихъ капризовъ? Мн — ревновать! За кого ты меня считаешь. Я знаю, что только одна я могу дать теб счастье… Она… Она, дйствительно, красива… Отличный экземпляръ для живыхъ картинъ… Достаточно даже неподвижна для этого. Посл того я стану тебя пожалуй ревновать къ статуямъ Луврскаго музея. Одинъ толкъ. И потомъ, зачмъ? Вдь ты свободенъ. Длаешь — что хочешь. Я никогда не стояла на твоей дорог… Я — люблю тебя… Счастлива, когда ты со мною… и… стараюсь не думать о томъ, что ты длаешь, когда меня нтъ около… Я не хочу ничмъ стснять тебя. Тотъ уголокъ сердца, который ты мн отвелъ — мой, я имъ довольна и ничего большаго не желаю… Я отдаюсь вся и въ замнъ ничего не требую… Если бы ты былъ на ней женатъ — я, какъ собака, пошла бы за тобой, горничной твоей стала, пожалуй ей служила, чтобы хоть изрдка тебя видть… Я не умю мучить. Другая назоветъ меня женщиной безъ правилъ. Что же — пусть ее. По-моему главное правило каждой — дать счастье и покой любимому человку!..
Онъ тихо цловалъ ея руку — и ему все свтле и тише длалось на душ. Точно его подхватывали и укачивали теплыя, нжныя волны, исполненныя нги и ласки. И мысль падала и все замирало въ голов и сердц… ‘Оболокла-таки меня, заколдовала!’ въ послдній разъ шевельнулся въ немъ упрекъ… ‘Э, да не все ли равно! Нужно же когда-нибудь быть счастливымъ’.

VI.

‘Оболокла, околдовала!’ И дйствительно, было сверхъестественное въ незамтномъ, но. неотразимомъ вліяніи этой женщины. Черезъ три-четыре дня Самсонову вся только что пережитая имъ у моря чудная быль — казалась далекой, тусклой. Точно сонъ, оставившій смутное впечатлніе, миражъ, полинявшій на голубыхъ небесахъ. Левъ Самойловичъ отлично понималъ, что, отойди онъ отъ Калеріи Алексевны, и отъ ея очарованія тоже слда не будетъ, но пока она была около, онъ весь принадлежалъ ей, и безъ остатка, да и ему хотлось забыться, жить этою лнивою дйствительностію, ни о чемъ не думать, ничмъ не мучиться. Надо отдать справедливость и Калеріи: она еще никогда не была такъ нжна, такъ ласкова, такъ хороша, какъ будто только и существовала волей и мыслію Самсонова, являлась его тнью, его отраженіемъ. Все остальное замерло въ ней. Къ еще большему благополучію — Романъ Викентьевичъ не показывался. Онъ пребывалъ гд-то на Нормандскомъ берегу и извщалъ жену ежедневно, но письма эти получались не при Самсонов, и потому ничто кругомъ не напоминало ему Селицкаго. Льву Самойловичу слдовало хать изъ Парижа, но ему трудно было встать, точно съ спокойнаго качающагося кресла. Онъ дремалъ въ немъ, погружаясь въ сладостное бездйствіе. Недли уходили за недлями — одна похожая на другую, такъ что, оглядываясь, онъ видлъ продолженіе все того же счастливаго дня, когда онъ вернулся изъ Біаррица. Порою онъ хотлъ писать въ Петербургъ — Наталь Григорьевн. Что-то неопредленнымъ туманомъ вставало со дна души. Легкимъ недовольствомъ портило ему безмятежность и благополучіе ‘отдыха’, но Калерія Алексевна точно чутьемъ угадывала — являлась съ одурманивающими ласками и нжнымъ голосомъ выдумывала поздку, во время которой Самсоновъ оставался опять наедин съ нею — и отъ утренняго упрека совсти къ вечеру не оставалось и слда. Одного только напрасно ждала Селицкая. Прежде Левъ Самойловичъ каялся ей во всхъ капризахъ. Ему это даже доставляло удовольствіе — вдь онъ впередъ зналъ: она не обвинитъ его ни въ чемъ, она вмст съ нимъ будетъ смяться надъ тмъ, что она называла ‘многоточіями’ въ ихъ любви. Но теперь — сколько разъ она ни заговаривала о Біарриц — Самсоновъ или отмалчивался, или хмурился и переводилъ разговоръ на другое. Ему было бы непріятно говорить съ ней о Свтлинъ-Донецкой. Отъ мысли о такой бесд что-то ныло, болло и жаловалось въ его душ, точно тамъ вдругъ увядали цвты, еще наполнявшіе все кругомъ тонкимъ и цломудреннымъ ароматомъ… Незамтно ему самому — но все чаще и чаще въ его сознаніе прокрадывалась мысль: что если бы ‘та другая’ была похожа на эту, если бы не онъ былъ ея рабомъ, а она бы умла и хотла ему служить, какъ служитъ, казалось, каждымъ біеніемъ своихъ пульсовъ Калерія Алексевна! Счастье не знало бы предла, ничего лучшаго нельзя бы и требовать отъ жизни!.. Когда наконецъ наступила пора оставить Парижъ — и то уже на стол лежала пачка телеграммъ съ фабрикъ и заводовъ, писемъ отъ управляющихъ, на которыя еще не было отвчено — онъ отрывался отъ Селицкой безъ тоски, безъ особенной печали, но съ благодарнымъ чувствомъ, съ сожалніемъ, отчего этотъ праздникъ не можетъ длится дольше. И сама Селицкая какъ будто вскользь говорила, обнимая его — мягкими руками, кажется, никогда еще не сдлавшими ни одного неловкаго движенія: ‘ахъ, если бы ты былъ моимъ мужемъ!’ И вдругъ засмялась.— Чему это ты?.. спросилъ онъ ее.— Такъ, мн пришло въ голову… Согласился бы мой Романъ Викентьевичъ на разводъ?..— Разумется, согласился бы. Только бы дорого взялъ.— А ты?..— Что я?..— А ты — хотлъ бы быть моимъ мужемъ. Онъ улыбнулся. ‘Разв намъ такъ дурно?..’ Потомъ заговорилъ о чемъ-то другомъ и ему вдругъ сдлалось грустно и жутко, что эта спокойная и беззаботная женщина даже не знаетъ, ради чего рано ухала въ Петербургъ и надъ чмъ работаетъ тамъ Марго де-Франсъ. Что если бы сказать Калеріи сейчасъ обо всемъ? Разорвать съ нею навсегда?.. Но какъ разъ въ эту минуту она смотрла на него съ такою безграничною преданностью, такъ ласкала его своими красивыми глазами, что Левъ Самойловичъ ршилъ обо всемъ написать впослдствіи, когда онъ это найдетъ возможнымъ и нужнымъ!..
Странное дло — уже по дорог къ вокзалу желзной дороги Левъ Самойловичъ началъ чувствовать, что съ его души мало-по-малу сползаетъ обаяніе Калеріи Алексевны. Когда-то онъ самъ говорилъ объ этомъ Наталь Григорьевн, но не ожидалъ, чтобы это случилось теперь такъ скоро, Онъ былъ привтливъ съ Селицкою, пожималъ ея руку, даже въ голос его было то же выраженіе — но разлука уже не казалась ему тягостной! Часъ тому назадъ въ ея комнат Льва Самойловича пугала перспектива громаднаго пути среди полнаго одиночества. Ему хотлось перенести съ собою на сверъ эту удобную обстановку, съ этою удобною женщиной, не отрываться отъ ея ласкъ, и — достаточно было шума и движенія парижской улицы, суеты дебаркадера, чтобы Калерія Алексевна точно экраномъ была заслонена мелкими и незначущими заботами отъзда, хлопотами, выборомъ купэ, возней съ провожавшими его знакомыми!.. Еще нсколько минутъ назадъ ему былъ такъ отраденъ взглядъ ея, останавливавшійся на немъ. Онъ даже не соображалъ, что и эти глаза, и эти руки оплачены имъ, что каждая ласка ея таксирована — а теперь ни горечи, ни недовольства. Удобная качалка осталась позади и о ней сейчасъ же забыли. Такъ что когда поздъ прошелъ черезъ Парижъ и въ отворенное окно вагона на Льва Самойловича пахнуло прохладой — онъ подставилъ ей лицо — и задумался о томъ, что его ожидало дома. Ни одной мысли не унеслось назадъ, ни одно желаніе, казалось, не застряло на avenue de Vagrame за трельяжами знакомаго ему будуара. Весь этотъ вчерашній день съ его счастьемъ и радостями полинялъ, не оставивъ въ душ и слда. Если Калерія Алексевна и оболакивала, околдовывала человка — надо сказать правду, ея волшебство не было долговременно!..
Поздъ быстро уносился на сверо-западъ…
Откинувшись на спинку дивана, Левъ Самойловичъ уже всми мыслями былъ впереди. Малодушный и безхарактерный человкъ, онъ и не каялся. Все ему казалось такъ просто, — естественно. Онъ никому не измнилъ, вдь сердце его не принимало участія въ совершившемся. ‘Разв женщины, понимаютъ что-нибудь въ этомъ — не съ ума же сходить намъ. Она никогда и не узнаетъ. Да и не зачмъ. Тутъ и стыдиться нечего’… Мечты его оторвались отъ Парижа, какъ птица срывается съ утеса. ни слда, ни воспоминанія. Какъ его встртятъ въ Петербург, увидится ли онъ съ ‘нею’ и какъ увидится? Сверкнетъ ли въ ея срыхъ, гордыхъ глазахъ хоть одинъ отраженный лучъ ихъ недавнихъ встрчъ у голубого моря подъ безоблачными небесами? Можетъ ли онъ похать ‘къ ней’?.. Сдлала ли уже что-нибудь Маргарита Францовна или еще и не начинала? Въ полусн, весь отдавшійся воспоминаніямъ, онъ миновалъ нмецкую границу. Затянувъ синею занавскою газовый рожокъ вагона — онъ въ потемкахъ, казалось, еще переживалъ поэтическую сказку океана. Его страданія и муки были забыты. Въ памяти остались счастливые дни и часы у далекаго теперь берега.
Подъ шумъ и грохотъ позда онъ засыпалъ и ему чудилось, что это не вагоны бгутъ по рельсамъ, а волны Атлантики изъ таинственной дали — гряда за грядою несутся на скалы и отмели… Свжее дыханіе ихъ наполняетъ все кругомъ прохладою, стоитъ ему только открыть глаза и передъ нимъ заблетъ пна, засимютъ далекіе утесы и надо всмъ опрокинется дивнымъ куполомъ полное тишины и благоговнія небо! Какъ хорошо, какъ хорошо!.. Когда все устроится — первые мсяцы ихъ счастья они проведутъ именно тамъ, въ знакомомъ отел, у тхъ же каменныхъ уступовъ, у всплесковъ, что такъ ластились къ ихъ лодк, подъ чудными трепетными звздами, робко и радостно мерцавшими надъ утонувшимъ въ потемкахъ моремъ… Утромъ, когда онъ проснулся — поздъ уже былъ около Берлина. Ото всей голубой сказки лта осталась только мокрая зелень растрепанныхъ втромъ деревьевъ. Сыпался ровный, надодливый дождь. Даль была окутана холоднымъ, скучнымъ, однообразнымъ туманомъ, въ которомъ пропадали и дома, и люди, и поля и сады. Самыя воспоминанія объ южныхъ краскахъ и южномъ тепл казались чуждыми и странными. Точно ничего этого не было въ дйствительности и оно только снилось разгоряченному воображенію.
Чмъ дальше, тмъ было хуже! Подъ Петербургомъ падалъ снгъ, все окутывалось тусклыми блесоватыми тонами. Анемическая природа свера не радовала ни одною яркою, опредленною черточкою. Все сливалось, распускалось и таяло. Деревья, дома казались намченными карандашомъ въ туман. Тоскливо смотрлъ Левъ Самойловичъ въ окно — и чмъ ближе къ цли, тмъ больше и больше его душу охватывала безнадежность. На станціяхъ — озябшихъ посреди холодныхъ пустырей — сновала срая, молчаливая толпа. Мимо вагона мелькали безлистныя втви — кости скелетовъ, протягивавшихся на встрчу позду. Марь надвигалась на все, что только оставалось отъ яркаго юга и передъ нею быстро линяли его краски… Мелкорослыя, шаршавыя, лохматыя лошаденки нудно шагали по слякоти дорогъ, рядомъ съ чугункою. На телгахъ мерещились такіе же лохматые, нудные и шаршавые мужики. Избалованному богачу тошно было смотрть на эту блдную немочь, какъ онъ самъ называлъ окрестности Петербурга, и ему казалось: онъ ужъ задыхается, воздуху мало кругомъ, точно кошмаръ наваливался ему на грудь и давилъ ее! Даже лица первоклассныхъ пассажировъ смотрли недовольно, хмуро. Ни одной выдающейся черты. Ни въ комъ благополучія и радости бытія. Однообразная тусклость, выцвтшіе глаза, вылинявшія щеки. Взгляды, полныя раздраженія на что-то никому невдомое. Тутъ, очевидно, и баловнямъ судьбы жилось скверно и грустно. Голоса звучали хрипло. Люди не говорили, а брюжжали и жаловались. Самсоновъ чувствовалъ, что та же мгла оболакиваетъ и его голову. Мысль засыпала, мечта, какъ подстрленная птица, падала о земь и тщетно билась на ней, силясь подняться. Увы — у крыльевъ уже не было силы. На юг тоже случалось, замиралъ мозгъ, но тамъ его завораживали нга и прелесть окружающей природы, счастіе жизни, наслажденіе имъ… ‘Разв это жизнь? думалъ онъ про себя. Что за несчастная страна съ ея безконечными зимами, безсолнечными, вчно прячущимися въ грузныя, срыя, медлительныя тучи, съ ея громадными разстояніями, неисходными пустырями! Безвольная, прячущаяся, боязливая, вчно пребывающая въ ожиданіи какой-то катастрофы, преклоняющая ніею передъ ожидаемымъ ударомъ. Рабская и потому полная человконенавистничества, трусливаго ожесточенія, подозрительности. Куда же намъ угнаться за Европой — та живетъ вдвое скоре и передлаетъ втрое боле дла’!.. А гладь по сторонамъ вытягивалась ровне и ровне. Безотрадне раскидывались дали, западавшія въ неоглядные туманы. Безлюдьемъ и бездорожьемъ вяло оттуда. Когда такой же однообразный, тусклый и скучный Петербургъ надвинулся на него, въ душ у Самсонова погасло даже желаніе выбиться изъ-подъ этой мари. Только порою, какъ на далекомъ юг электрическіе вращающіеся маяки бросали горстями въ океанъ загадочные лучи, воспоминанія тепломъ и свтомъ врывались въ потемки его души. И тогда подъ этими лучами воскресала передъ нимъ высокая и стройная фигура Натальи Григорьевны. Скоро ли онъ увидитъ ее? Она его не звала къ себ, въ Петербургъ. Онъ зналъ даже, что его появленіе, въ ея гостиной будетъ ей далеко не пріятно. Она ему не разъ говорила объ этомъ въ Біарриц. ‘У себя я должна быть спокойна. Я не хочу красть минуты счастья — и цлые дни потомъ расплачиваться за нихъ скукой и раскаяніемъ. Нтъ, тамъ вы должны помнить обо мн такой, какою я была здсь, на юг… Будьте уврены, что если вы встртитесь со мною у меня — я простужу васъ’… Но все равно, онъ узнаетъ о ней отъ Марго, отъ другихъ. Онъ можетъ столкнуться съ нею на улиц, въ театр… Мало ли гд? Да, наконецъ, какъ бы она его ни встртила, какимъ бы холодомъ ни повяло отъ нея — кто ему запретитъ познакомиться съ ея мужемъ. Быть у нихъ… Пусть ена не обращаетъ на него при другихъ ни малйшаго вниманія, все-таки онъ услышитъ ея голосъ, уловитъ ея улыбку, если она тутъ не разучилась еще улыбаться. Хоть порою онъ прочтетъ въ ея глазахъ отвтный отблескъ ихъ любви, ихъ, увы, такъ быстро миновавшаго счастья. Можетъ быть ему удастся отнять у судьбы одну минуту, и Наталья Григорьевна нежданно-негаданно опять сдлается такою, какою она была еще нсколько дней назадъ — и въ потемкахъ озябшаго свера — это и согретъ и освтить его жизнь… Вдругъ ей самой покажется невыносимымъ притворство… ‘Я не хочу ни въ чемъ каяться!’ говорила она. Каяться. Вотъ ему есть въ чемъ, а онъ не кается же, потому что вся эта вспышка Парижа сплыла съ него, какъ съ гуся вода!.. И мысль его даже не возвращалась назадъ къ алымъ розамъ на срой стн, къ благоухающимъ трельяжамъ, за которыми слышится теперь нжно ласкающій смхъ Калеріи Алексевны…
На первыхъ порахъ въ Петербург ему ничего не хотлось длать. Домъ его, нсколько холодный и пустынный — на этотъ разъ показался еще холодне и пустынне. Комнаты были громадны — и недаромъ ихъ называли Приглядовской галереей. Приглядовскія картины смотрли отовсюду. Даже пустовавшее надъ его столомъ мсто было теперь занято послднею работою Ивана Николаевича, посланною изъ Біаррица. Левъ Самойловичъ и прежде здсь чувствовалъ себя жутко. Слишкомъ гулко отдавались его шаги по заламъ, кабинетамъ и гостинымъ. Въ торжественномъ молчаніи величаваго парада странно ему самому звучалъ его голосъ. Лакеи двигались беззвучно, выслушивали его приказанія, слегка наклоняясь къ недіу и, не отвчая ни слова, также безшумно исчезали, чтобы исполнить ихъ. Его управляющій говорилъ съ нимъ шопотомъ. Казалось, вс боялись разбудить кого-то… Даже въ спальн у Самсонова холодно и пусто. Слишкомъ много простора и никакого уюта. Вещи дорогія и изящныя какъ будто нуждались только въ отмткахъ и номерахъ для указателя. Навсь ихъ и весь домъ Льва Самойловича походилъ бы на громадный музей, по которому ходятъ тысячи людей, но гд не живетъ никто… Подъ стать и въ громадныя окна смотрлъ скупой, срый, тусклый день!.. Левъ Самойловичъ, нсколько отдохнувъ съ дороги, послалъ карточку Маргарит Францовн, но ее не было дома. Часа черезъ два онъ захалъ самъ,— Маргарита Францовна еще не возвращалась. Его встртилъ глухой генералъ и обрадовался, взялъ его за пуговицу, и не выпустилъ, пока Богъ знаетъ въ который разъ не разсказалъ ему, какъ онъ былъ раненъ на Кавказ и какъ неудобно было заносить эту рану въ формулярный списокъ: ‘и тутъ подлецъ-судьба меня обидла’. Разслышавъ или угадавъ наконецъ вопросъ Самсонова ‘что длаетъ Маргарита Францовна?’ онъ поднялъ об руки и съ благоговніемъ прошепталъ: ‘Вся въ хлопотахъ, вся въ хлопотахъ. Только что пріхала — сейчасъ же за дла’… Сообразивъ, что отъ Кленовскаго все равно ничего не узнаешь, Самсоновъ похалъ — ршился-таки наконецъ!— къ Свтлинъ-Донецкимъ. Но ‘барыня, ухала кататься’, а ‘баринъ засдали въ комиссіи’. Самсоновъ хотлъ оставить карточку, но что-то точно толкнуло его — ‘не длай этого!’ — Въ другой разъ заду! проговорилъ онъ и отправился дальше. Пообдалъ въ ресторан. Ему страннымъ казалось на первыхъ порахъ сидть одному въ своей громадной столовой, среди молчаливыхъ и торжественныхъ кардиналовъ-лакеевъ. Еще боле пугало его одиночество вечеромъ и онъ послалъ купить билетъ хоть у барышниковъ въ оперу. Домой онъ захалъ переодться — и задолго до начала спектакля прошелъ въ первый рядъ. Онъ сидлъ въ углу и, не замчая ничего окружающаго, весь ушелъ въ воспоминанія. Въ оркестръ только что собирались музыканты, пробовали скрипки, віолончели, хаосъ безпорядочныхъ звуковъ носился тамъ, иногда на одно мгновеніе складываясь неожиданно въ странный мотивъ. Позади слышались шаги, шуршанье платьевъ, бглый разговоръ разсаживавшихся по мстамъ. Рядомъ съ Львомъ Самойловичемъ какой-то толстякъ, пыхтя, протиралъ бинокль, развертывалъ афишу. Дальше, прислонясь къ барьеру, два молоденькіе офицера старались принять позы понебрежне и покрасиве и мучительно слдили по ложамъ, замчаютъ ли ихъ оттуда или нтъ… Самсоновъ взялъ бинокль и тоже засмотрлся по сторонамъ. Его поразили скучающія лица, которыми отличается именно Петербургъ. Нигд даже въ туманномъ и знаменитомъ своимъ сплиномъ Лондон нтъ подобныхъ. У насъ давитъ сплошная тоска. Левъ Самойловичъ пробгалъ по рядамъ сидвшихъ уже въ партер дамъ, мужчинъ, юношей, старикова,— и на всхъ ихъ лежало одно и то же выраженіе неодолимой скуки. Казалось, не только они тяготятся жизнью и землей, но и жизнь и земля невыносимо обременены ими и не знаютъ, куда двать этотъ срый и непосильный балласть. Кислое недоумніе было въ ихъ безцвтныхъ лицахъ и тусклыхъ глазахъ. Стихійное недовольство лежало въ холодныхъ губахъ, напрасно кривившихся въ улыбку, никого не обманывавшую, въ складкахъ и впадинахъ щекъ. И все сморкалось, кашляло, хрипло. Къ общей скук присоединялась вчная вселенская простуда. Каждый, садясь на мсто, прежде всего торопился точно отойти отъ чего-то оболакивавінаго его непроходимыми потемками, стужей, туманомъ. Отойдя, онъ супился, недовольно оглядывался по сторонамъ, начиная сразу ненавидть сосдей только потому, что они сосди, злобно смотрлъ въ затылокъ сидящаго напротивъ, а если кто протискивался мимо — нарочно протягивалъ впередъ ноги, притворяясь, что не замчаетъ его, и негодуя отъ всей души — ‘какъ ты смлъ придти позже и надодать мн, безпокоить’. Человконенавистничество трусливое, молчаливое, но жадное сказывалось во всемъ и всхъ, и свжему, только что вернувшемуся въ Петербургъ ‘съ воли’ оно было еще видне и замтне. Левъ Самойловичъ почувствовалъ, что и его самого начинаетъ охватывать отовсюду эта скучная оторопь свера — какъ вдругъ, только что вошедшіе въ одну изъ ложъ бенуара дама съ мужемъ заставили его быстро приподняться, вздрогнуть… Онъ впился въ нихъ стеклами своего бинокля и уже не отрывался. Онъ слдилъ, какъ дама сбросила что-то мягкое, блое, пушистое и, оправляя длинныя перчатки на рукахъ, садилась къ барьеру. На минуту онъ перевелъ бинокль на ея спутника — и обрадованно понялъ, что между нимъ и ею попрежнему ничего общаго… ‘Экій истуканъ! шепталъ про себя Левъ Самойловичъ. Человческаго въ лиц не разберешь! Та же лошадиная морда!’ А ‘лошадиная морда’ въ это время величественно садилась въ кресло и съ благосклонною снисходительностью смотрла сверху на море головъ внизу. Зато его дама не обращала ни на что и ни на кого вниманія. Такая же гордая, спокойная, холодная. Какое счастье, что Самсоновъ пріхалъ именно сюда — въ этотъ театръ, какое счастье! Теперь онъ насмотрится на нее по крайней мр, а въ антракт подойдетъ къ ней. Будь, что будетъ, а подойдетъ. Онъ знаетъ, что на лиц ея мужа выразится нкоторое недоумніе, но Владиміръ Петровичъ его нисколько не занималъ въ эту минуту. Что онъ почувствуетъ — Льва Самойловича вовсе не интересовало! Да, именно такая же спокойная, гордая и какъ будто еще холодне стала — точно искусъ на себя наложила за то, что тамъ на юг на минуту отогрлась было подъ горячимъ солнцемъ у синяго, теплаго моря… Даже непонятно, какъ именно эта недоступная женщина могла обнимать и цловать его тамъ, и не только ‘его’, но и его руки… Неужели ея головка, которой не хочется даже повернуться въ сторону — доврчиво, въ неудержимомъ порыв опускалась на его плечи, и срые, неподвижные глаза ласково и тихо свтили ему, плакали, улыбались и губы — будто изваянныя изъ коралла — смялись и какъ смялись!.. Чудныя, звздныя ночи, дивные, божественные вечера. Будь тысячу разъ благословенъ далекій, такъ сблизившій ихъ океанъ, съ неугомонными волнами, давшими столько счастья, столько радости, что Самсонову самому странно, какъ онъ не задохнулся! Неужели эти мраморныя плечи горли у него въ рукахъ и этотъ стройный станъ трепеталъ въ его объятіяхъ?.. Подумать только, что они оба были недалеко, такъ недалеко отъ его волшебнаго острова, съ чудными миражами любви, заколдованное море несло къ его сказочнымъ берегамъ ихъ послушный челнъ… Какъ хорошо, какъ свтло было!.. И неужели это не повторится?.. Владиміръ Петровичъ сказалъ ей что-то… Левъ Самойловичътакъ и впился въ лицо Натальи Григорьевны. Она даже не повернулась къ мужу, отвчая ему. Точно и не ей былъ предложенъ вопросъ. Самсонову сдлалось еще веселе… Онъ бы теперь не хотлъ ни на минуту упустить ея спокойнаго, непроницаемаго лица… Вонъ она, родинка подъ правымъ ухомъ. Чуть-чуть замтная, крохотная. Онъ ее цловалъ бывало. И какъ будто отъ послдняго поцлуя и до этой минуты — ничего не было: ни времени, ни разстояній, ни впечатлній, ни другихъ поцлуевъ. Достаточно увидть эту женщину, чтобы все случившееся только что — сплыло, въ бездну провалилось, не оставивъ за собою никакого, ршительно никакого слда. Ни Парижа нтъ, ни сраго палаццо на Avenue de Vagrame, ни пахнувшей раздражавшими его духами спальни, ни Калеріи Алексевны, съ ея околдовывавшими ласками. Были мгновенія, когда ему, взрослому ребенку, чудилось, что за стнами театра медлительно и тихо колышется у молчаливыхъ каменныхъ террасъ море и у берега Ждетъ ихъ въ своей лодк старый Бенуа… А дальше хмурится непроглядная даль и только звзды вверху трепетно подстерегаютъ влюбленныхъ… друзей и только друзей… Боже мой, неужели на ея лиц ничего не отразится, когда она встртится съ нимъ, съ Львомъ Самойловичемъ, глазами? Неужели она останется также непроницаемо спокойна и ея блдныя щеки не зальются хоть на мгновеніе яркимъ, радостнымъ румянцемъ?.. И Самсоновъ смотритъ, неотступно смотритъ, хоть въ оркестр, уже медленно и величаво развертывается широкая увертюра Мейербера и скрипки плачутъ о чемъ-то и чему-то смются. Потомъ, когда свтъ электрической люстры внезапно погасъ и послышалось шуршанье занавса, Самсоновъ сообразилъ, что дале лорнировать на Наталью Григорьевну было бы неосторожно, и отвернулся…
Она такъ его и не видала… На одну минуту онъ уловилъ въ ея лиц отсвтъ точно извнутри какой-то грусти… Но только на минуту. Она прошла — и это лицо было также непроницаемо и спокойно! Левъ Самойловичъ съ нетерпніемъ ожидалъ, когда окончится актъ. Передъ нимъ что-то пли артисты. Слабогрудый теноръ изводился, неистово выдавливая изъ себя верхнія ноты, съ отчаяніемъ утопающаго схватывался за фальцетъ, какъ за единственное спасеніе, бшено кидался по сцен то въ одну, то въ другую сторону, заслоняя недочеты голоса игрою, публика то-и-дло приходила въ восторженное настроеніе, знаменуя тмъ самымъ полное невжество, оркестръ старался переорать артистовъ, артисты — перекричать оркестръ, красивый баритонъ отпускалъ заране намченнымъ психопаткамъ взоры отъ пяти до двадцати пяти рублей за штуку и старался принимать такія позы, чтобы въ самомъ выгодномъ свт выказать свои атуры. Левъ Самойловичъ не замчалъ ничего. Ходульная ложь и мишура бездарностей и фальшивыхъ монетчиковъ искусства, замнявшихъ наглостію отсутствіе истиннаго дарованія,— проходила стороной… Онъ все время оглядывался на ложу Свтлинъ-Донецкой — точно боялся, что Наталья Григорьевна можетъ уйти оттуда. Но всякій разъ онъ видлъ, что она сидитъ такъ же и такъ же безучастна. Она даже мало обращала вниманія на сцену. Должно быть и ее простуженные птухи ‘вокальной богадльни’ ни мало не интересовали. На ея ше ярко радужнымъ блескомъ сверкала великолпная ривьера — но ни въ ушахъ не было серегъ, ни на рукахъ браслетовъ… Левъ Самойловичъ мелькомъ любовался знакомыми ему изгибами шеи, волосами, завившимися на ней, чудной линіей плечъ, такъ напоминавшихъ ему Венеру Луврскаго музея… Надоли ли ей перчатки, но онъ замтилъ, какъ она медленно сняла ихъ и ея великолпныя руки на темномъ бархат барьера вырзались такимъ художественнымъ рисункомъ, что Самсоновъ, ужъ не замчая странности своего положенія, всю остальную часть акта просидлъ полуоборотясь къ той лож… Къ счастію — дйствіе кончилось. Начались обычные восторги того горячечнаго характера, которымъ отличается только русская публика. Къ барьеру прорывались необыкновенно ршительныя и предпріимчивыя двицы лтъ сорока и старше съ вихрами на отлетъ и такъ размахивали платками, точно хотли отхлестать по лицу восхищавшихъ ихъ тенора съ баритономъ, тупорылые не безъ мрачности молодые люди, у которыхъ волоса начинались отъ бровей, не уступали имъ въ ‘поклоненіи искусству’… Левъ Самойловичъ прошелъ на середину партера и пріостановился на минуту. Ему хотлось, чтобы Наталья Григорьевна замтила его раньше, чмъ онъ подойдетъ. Воспользовавшись тмъ, что вспотвшія психопатки нсколько угомонились и очистили барьеръ, онъ прислонился къ нему. Вліяніемъ ли его взгляда или невидимыми нитями, связывающими сердца людей — передалось Свтлинъ-Донецкой его желаніе, мольба, приказаніе — называйте какъ хотите, но она, сидвшая спиною къ сцен, вдругъ обернулась — и не останавливая глазъ на рядахъ креселъ пустыхъ и съ людьми.— встртила именно его… Радостно, съ до боли забившимся сердцемъ Левъ Самойловичъ замтилъ, что ее точно подняло всю. Она вздрогнула, подъ вліяніемъ неудержимаго порыва, встала, вся загорлась, радостная, счастливая и смятенная въ одно и то же время. Казалось, черезъ сотни головъ, бывшихъ между нимъ и ею, она хотла ему крикнуть на весь этотъ театръ что-то неудержимое. Левъ Самойловичъ увидлъ, какъ заколыхалась ея грудь, высокая и красивая, какъ Наталья Григорьевна прижала руку къ сердцу, точно оно готово было у нея разбить клтку и выскочить на встрчу другому такъ же бившемуся. Какъ горли ея глаза въ эту минуту! Неужели нсколько мгновеній назадъ они могли быть такими спокойными, холодными, гордыми. Онъ по невол вспомнилъ ихъ встрчу на террас далекаго отеля передъ лицомъ недвижнаго тогда океана. Это были т же глаза, та же радостно-смущенная улыбка, то же непередаваемое волненіе… Онъ нсколько секундъ оставался еще, любуясь. Ему не хотлось лишать себя наслажденія видть ее такою именно… Только немного спустя — онъ ршительно двинулся къ ней… Но это было не такъ-то легко: публика стояла въ проходахъ. Везд толковали о ‘выденномъ яйц’, т. е. объ исполнителяхъ сегодняшней оперы. Внезапное оживленіе еще такъ скучавшихъ недавно истукановъ было на свжій взглядъ — больше, чмъ странно. Точно гальванизированный трупъ, все это жестикулировало, дико и судорожно двигалось. Останавливаясь на каждомъ шагу, извиняясь, выжидая и внутренно бсясь на проволочки, Левъ Самойловичъ проходилъ къ намченной имъ лож бенуара. Онъ не былъ еще съ визитомъ у ея мужа — и ему нельзя было войти къ нимъ изъ коридора, онъ могъ только раскланяться съ Натальей Григорьевной и сказать ей нсколько словъ у барьера. Кстати, сидвшіе тамъ встали, ушли и мсто было свободно. На ходу Левъ Самойловичъ замтилъ, — какая перемна совершалась съ Свтлинъ-Донецкой. Недавняя, біаррицкая — она мало-по-малу опять входила въ роль царевны-недотроги, мраморной красавицы, какъ ее называли здсь. Оживленіе и радость сбгали съ лица, краски тускли, глаза гасли. Грудь дышала медленне и спокойне. Очевидно, по ея любимому выраженію, ‘она забирала себя въ руки’… На минуту до апоплексіи затянутая въ корсетъ туша задержала Льва Самойловича. Она встала съ мста, когда онъ уже подходилъ къ лож — и Самсоновъ долженъ былъ отступить передъ этою Хеопсовою кувалдой. Когда онъ двинулся уже безпрепятственно къ Наталь Григорьевн — та сидла холодная, безмятежная, низко опустивъ длинныя рсницы — такъ низко, что он бросали тнь чуть не до половины щекъ. Грудь ея дышала медленно и ровно. Когда Левъ Самойловичъ наконецъ подошелъ и низко ей поклонился, боясь сказать хотя слово, чтобы не выдать волненія, Наталья Григорьевна уже была опять ‘въ своей тарелк’. Она спокойно подняла на него рсницы, холодно обвела его раскраснвшееся, горвшее восторженными глазами лицо — ничего не говорившимъ взглядомъ большихъ срыхъ глазъ — и, какъ будто ничего-ничего между ними обоими никогда не было, спросила его, не подавая руки, этой блой, красивой, изящной руки, такъ неподвижно лежавшей на аломъ бархат барьера.
— Вы давно вернулись, м-сье Самсоновъ?
Онъ даже растерялся, не понявъ, что это такое?
Хорошо, что ея мужа не было въ лож. Какой-то конногвардеецъ входилъ туда и кланялся въ дверяхъ. Она и ему такъ же спокойно и незначуще кивнула головой.
— Вы давно пріхали, м-сье Самсоновъ?
— Сегодня… тихо проговорилъ онъ обезкураженный…
— И ужъ здсь?
— Да… И такъ счастливъ… Такъ…
— Чему это… Вдь опера, никуда негодится.
— Нтъ, я… не тому…
Онъ поднялъ на нее глаза. Она смотрла на него внимательно, но въ ея взгляд не было ничего прежняго. Неужели это женщина, которая писала памятное ему письмо, которая ласкала его въ лодк среди торжественнаго молчанія одними звздами озареннаго океана и на скамь въ саду Санъ-Себастіана?.. Что сдлалось съ нею?..
— Какая разница… вырвалось у него вслухъ.
У Натальи Григорьевны чуть дрогнули брови.
— Въ чемъ?
— Во всемъ… Какъ непохожъ Петербургъ на Біаррицъ,— ужъ совсмъ глупо замтилъ онъ. Такъ глупо, что она, хотя и поняла его — усмхнулась.
— Еще бы! Что же общаго!.. Я вдь вамъ говорила, что вы простудитесь здсь… На что же другое вы могли разсчитывать? подчеркнула она и обернулась къ своему гостю.
— Я сегодня была у вашей maman, сказала она ему.
— Какъ же, она мн говорила…
Начался пустой, незначущій разговоръ… Самсоновъ, сознавая всю нелпость своего положенія, стоялъ молча и, воспользовавшись первою минутой, вставилъ.
— Я тоже былъ у васъ сегодня.
— По четвергамъ я никогда не принимаю.
Онъ опять долженъ былъ переждать минуту, чтобы воспользоваться новою паузою.
— Когда я могу представиться вамъ и вашему мужу?..
— Мужъ?.. Мужь никогда не бываетъ дома… А я… я еще не назначила пріемовъ.
Ему показалось, что онъ получилъ пощечину. На лиц у сидвшаго въ лож офицера показалась сдержанная насмшливая улыбка. Самсоновъ попятился и пошелъ назадъ на мсто… Я думаю, побитая собака чувствуетъ себя также. Но если бы онъ видлъ взглядъ, какимъ проводила его Наталья Григорьевна — его сердце опять бы забилось радостно…
— Однако, Наталья Григорьевна, вы не очень-то ободрили вашего поклонника.
— Моего поклонника?— протянула она.
— Да… Этого золотоволосаго богатыря. Кто это?
— Самсоновъ.
— Милліонеръ?— удивился тотъ.
— Онъ самый. Я его давно знаю. Еще въ двушкахъ…
Офицеръ ужъ съ уваженіемъ взглянулъ на Льва Самойловича, стоявшаго около своего кресла, опустя голову.
— Не остроуменъ! все-таки вырвалось у него.
Наталья Григорьевна вспыхнула.
— А вы можете судить объ этомъ?
— Нтъ, я такъ.
— Левъ Самойловичъ очень уменъ и интересенъ. По крайнй мр среди моихъ знакомыхъ нтъ никого равнаго ему въ этомъ отношеніи.
Офицеръ промолчалъ, только нервно покрутилъ усы.
Въ слдующемъ антракт Самсоновъ уже издали не спускалъ глазъ съ Натальи Григорьевны. И вдругъ, его сердце точно захолонуло отъ восторженнаго чувства надежды и благодарности. Свтлинъ-Донецкая съ минуту, уже не владя собою, смотрла на него — знакомымъ и милымъ ему взглядомъ мерцающихъ глазъ. И въ нихъ и во всемъ лиц ея какъ будто выражалось и безъ словъ ясное:
‘Прости меня, мой дорогой, хорошій, я сдлала теб больно… Я не виновата… Я предупреждала тебя, что здсь буду совсмъ другою. Я не своя — но помни, я такъ же тебя люблю, какъ и тамъ… Люблю, люблю!’
Домой халъ Левъ Самойловичъ въ сладкомъ угар.
Онъ уже былъ около подъзда — какъ вдругъ его точно ударило въ голову:
— Епифанъ!— приказалъ онъ кучеру. Пошелъ на Сергіевскую.
— Слушаюсь.
Кучеръ повернулъ лошадь и сани быстро понеслись туда.
— Гд прикажете остановиться?— сдержалъ онъ коня на минуту, повернувъ съ Фонтанки на эту улицу.
— У Кленовскихъ!
‘Господи, какое сумасшествіе? Маргарита Францовна спитъ врно!.. Что они подумаютъ? Въ первомъ часу ночи’!.. Но, издали разглядвъ окна Кленовскихъ, Левъ Самойловичъ успокоился. Они были освщены…

VII.

Марго де-Франсъ хала въ Петербургъ, нигд не останавливаясь. Разъ въ ея рукахъ было дло, она не теряла минуты. Даже странно: сколько въ этомъ громадномъ и тучномъ тл жило энергіи, лихорадочной предпріимчивости, не дававшей ему ни минуты покоя. Цлые годы не зная отдыха, не теряя головы отъ неудачъ и въ невозможныхъ условіяхъ прокладывая дорогу къ намченной цли, она до сихъ поръ, не смотря на старость, не понимала, что значитъ устать, не чувствовала потребности хоть мсяцъ или два посвятить полному dolce far niente. Въ ней кипло что-то неугомонное, вчно толкавшее впередъ и впередъ. Латинская порода сказывалась, или такъ уже особенно удалась Марго, но она сама говорила, что хуже всего ей во время антрактовъ, когда одно дло у нея кончается, а другое должно начаться только завтра. Сегодня поэтому она не знала, куда ей дваться, мшала мужу раскладывать безконечный грандъ-пасіансъ, врывалась въ знакомыя семьи и приводила тамъ все въ порядокъ и, наконецъ, отправлялась пшкомъ съ Сергіевской куда-нибудь въ Коломну и назадъ, только для того, чтобы уходить себя, дать исходъ кипвшей въ ней сил.
— Взорветъ васъ, матушка, когда-нибудь!— утшалъ ее Приглядовъ въ злыя минуты.
— Какъ это?
— А какъ паровики. Кипитъ-кипитъ — и хлопъ на тысячу кусковъ!
— Я постараюсь около васъ быть въ эту минуту!— смялась она.— Я знаю, что это доставить вамъ большое удовольствіе.
Теперь она только позавтракала въ Париж, вызвавъ на станцію телеграммою родныхъ, и ршительно отказывалась провести съ ними хоть день. Она всегда могла вернуться сюда. Ей изъ Петербурга създить заграницу было столь же легко и просто, какъ взять извозчика съ Невскаго на Исаакіевскую площадь. ‘Земля во вселенной,— говорила она,— такая маленькая горошина, что замчать на ней разстояніе можно только въ микроскопъ!’ Сверхъ того, она любила желзную дорогу съ постоянно мняющимися спутниками, съ которыми, благодаря расовой подвижности и сообщительности, она быстро знакомилась, сходилась, дружилась, оказывала имъ маленькія услуги, давала совты, рекомендаціи и сама пользовалась такими же. Не одно дло у нея создалось въ подобной обстановк. Затмъ рельсовые пути ей нравились и потому, что они соотвтствовали вполн ея вкусамъ. Здсь даже въ самой неподвижности было вчное движеніе впередъ и впередъ. Она не понимала, что значитъ не заснуть отъ тряски вагона, и по утрамъ, когда женщины гораздо моложе ея просыпались измученныя, утомленныя — она поднималась свжая, отдохнувшая вполн и готовая, если дла не было, то хоть къ цлому дню болтовни, часто остроумной и всегда интересной. Гд эта женщина, всю жизнь проводившая въ попыкахъ, успла столько прочитать и узнать? Врно, также мелькомъ въ дорог, на бивакахъ, между дломъ — причемъ, благодаря ея удивительной памяти, всякія свднія прочно и навсегда укладывались въ ней. Она, не получившая никакого образованія, нисколько не терялась, когда попадала въ общество людей, интересующихся наукой, искусствомъ. Она и тамъ ухитрялась быть своею и не только ухитрялась, но видимо ее все занимало и въ новомъ для нея мірк. Четверо сутокъ, которыя ей понадобились на весь путь въ Петербургъ — она не потеряла даромъ. Она дружески сошлась съ женою знаменитаго адвоката по бракоразводнымъ дламъ, здившею лечиться въ Виши, успла оказать важную услугу полуразвалившемуся сановнику, жившему въ Париж для пользованія методомъ Броунъ-Секара, поссорилась и помирилась съ какими-то нмцами, да помирилась такъ, что т пришли къ твердому намренію завести дловыя сношенія съ нею. Наконецъ, по дорог въ Петербургъ изъ Эйдукунена она обдумала цлый планъ дйствій, предававшихъ въ ея руки Владиміра Петровича Свтлинъ-Донецкаго. Она еще разъ подсчитала чеки и кредитивы Самсонова на контору, завдывавшую длами Льва Самсоновича, сдлала кое-какія вычисленія и результатами ихъ осталась такъ довольна, что изъ вагона къ мужу въ Петербург вышла вся радостная, сіяющая и взволнованная — разумется, не счастьемъ свиданія — а сознаніемъ того, что сегодня, даже сейчасъ же она примется за работу.
— Да отдохни ты, неугомонная! уговаривалъ ее мужъ.
— Я вовсе не устала, у васъ изо всхъ вашихъ пословицъ самая умная — куй желзо, пока оно горячо.
Она только вымылась, переодлась, выпила стаканъ содовой воды и тотчасъ же приказала везти себя въ Поварской переулокъ.
— Я съ тобой. Я тебя Богъ знаетъ сколько времени не видлъ.
— Успешь еще! крикнула она мужу на ухо.— Теперь ты только мн помшаешь. Теб нечего соваться въ мои дла, ты — генералъ!
И она весело поцловала его въ лобъ и похала.
Въ Поварскомъ она остановила извозчика у невзрачнаго дома, давно назначеннаго къ перестройк, прошла первый дворъ. Безъ всякаго отвращенія къ грязной залитой помоями и вонючей лстниц, съ таинственными ажурными дверями,— поднялась въ самый верхъ и позвонила у входа, обитаго изорвавшеюся клеенкой, изъ-подъ которой дыбомъ торчали во вс стороны лохмы рыжаго войлока. Сонная баба, съ подоткнутымъ подоломъ и толстыми ногами, отворила ей.
— Геннадій Стратоновичъ дома?
— Кофій пьютъ…
— Хорошо. Доложи: Кленовская пришла.
Баба икнула, перекрестила ротъ, почесала южную Америку, заперла медленно двери и погрузилась въ размышленія.
— Что же ты?
— А по какому длу? Потому, ежели къ полковнику безъ дла — они сердятся.
— Пошла, да скорй. Мн съ тобой разговаривать некогда.
— Эй, халда, съ кмъ ты тамъ?— послышалось извнутри.
— Геннадій Стратоновичъ. Выйдите-ка — бросьте кофе.
— Господи… Мать командирша! Вотъ не ждалъ. Сейчасъ — мундиръ только одну.
— Не смйте. И парика не напяливайте. Выходите какъ есть, ждать некогда да и не стану.
Въ дверяхъ показался худенькій и маленькій человчекъ съ лисьимъ лицомъ, которое и неподвижное, казалось, все разнюхивало кругомъ. Пріятели увряли, что носъ полковника въ отставк Пустопсоева можетъ вытянуться въ другую комнату, тамъ обшарить вс углы, обнюхать подъ диванами, шкафами и комодами и затмъ сократиться до надлежащихъ размровъ. Геннадій Стратоновичъ былъ лысъ, зато борода у него по-раскольничьи падала до пояса, и во всей его фигур было нчто духовное. Онъ постоянно ходилъ въ церковь, плъ теноромъ на клирос, прислуживалъ въ обдню и вечерню и любилъ бесдовать съ дьякономъ на богословскія темы. Онъ служилъ прежде по интендантству и вышелъ по непріятностямъ. Къ Маргарит Францовн онъ показался въ военномъ пальто безъ погонъ, старательно запахивая его полы, чтобы ужъ не очень выдавать безпорядокъ костюма. Онъ торопливо бросился къ Кленовской и зацловалъ у нея руки.
— Ну, полно, полно… Бросьте.
— Помилуйте, благодтельница. Разв я могу забыть, какъ вы меня тогда выручили… Если отставленъ съ мундиромъ и пенсіономъ, то именно благодаря предстательству вашего великодушія… Истинно вы Большая Медвдица.
— Что?
— Какъ Большая Медвдица на небесахъ самое великолпнйшее изъ созвздій Творца всемогущаго — такъ и вы между нами. Я никогда не забываю за ваше здравіе просвирку…
— Вотъ что. Мн въ васъ нужда.
— Нужда? И Пустопсоевъ мгновенно перемнилъ тонъ. Нужда? Какая нужда въ такомъ бдномъ человк, какъ я… Поврители, вчера заложилъ серебряныя часы, и до пенсіона изъ казначейства оными буду питать свое тло.
Маргарита Францовна расхохоталась.
— Не безпокойтесь, Геннадій Стратоновичъ, я къ вамъ не за деньгами. Напротивъ — если буду довольна вами… вообще, вы не раскаетесь… Вдь вы хорошо знаете — я всегда плачу.
— Матушка… Да мы вс за васъ къ разстрлу скорымъ шагомъ маршъ.
— Ну, вотъ. На сей разъ — вы мн изъ вашихъ справочныхъ книжечекъ…
— Свдньица?..
— Да…
— О комъ?
— Владиміра Петровича Свтлинъ-Донецкаго знаете?
Носъ Геннадія Стратоновича точно шмыгнулъ въ сторону. Онъ даже взялъ его рукой, будто боясь, чтобы тотъ не сбгалъ съ мста.
— Ну?.. Мн некогда.
Пустопсоевъ сдлалъ строгое лицо, натужилъ грудь, вздернулъ голову вверхъ и вдругъ процдилъ сквозь зубы:
— Честь мундира-съ!
Марго расхохоталась — Владиміръ Петровичъ, какъ живой, явился передъ нею.
— Честь мундира-съ… Геннадій Стратоновичъ опять принялъ обычный видъ и не безъ ехидства пояснилъ:— Хотя для спасенія чести этого мундира, они его заложить готовы-съ… И кому угодно…
— Ну, такъ вотъ — дайте мн списокъ его долговъ.
— Хмъ… А вы что же это къ стночк господина Свтлинъ-Донецкаго — ‘историческаго дворянина’ — прижать желаете?
— Ну, это не ваше дло…
— О, ты, что въ горести напрасно
На Богъ ропщешь, человкъ,
Внимай, какъ въ ревности ужасной
Онъ Іову изъ тучи рекъ.
— Полковникъ, мн некогда.
— Торопитесь куда?.. Вотъ, вдь, какая бда у меня — старенькое пальто обносилось, а новое стоитъ шестьдесятъ карбованцевъ. Вдругъ полковникъ и въ хламид!.. Положимъ, ‘и въ рубищ почтенна добродтель’, но только не въ нашемъ климат,
Марго вынула портмоне и дала ему шестьдесятъ рублей.
— Пожалуйте!— вдругъ совершенно серьезно заговорилъ Пустопсоевъ. Онъ прошелъ въ другую комнату и открылъ большую книгу на страниц, означенной буквою С. Перевернулъ листа два-три.— Вотъ оно самое. Весь тутъ Свтлинъ-Донецкій со всми его грхами и утхами. Другимъ бы не показалъ,— но вамъ другое дло.
— Можно записать?—И она вынула книжку.
— Пожалуйте, я… Съ каллиграфическими тонкостями.
Въ регистрахъ у Пустопсоева значились долги съ указаніемъ кредиторовъ и ихъ адресовъ, съ отмтками, полнымъ ли рублемъ было ‘дадено’ или неполнымъ.
— А это что: Шманкухену — за бутылки?
— Искалъ денегъ, а денегъ не случилось, ну, Шманкухенъ — далъ ему въ долгъ пустыхъ бутылокъ на пять тысячъ, а онъ ихъ за полторы…
— Давно ли онъ началъ такъ?
— Въ самое послднее время… Прежде у него кредитъ былъ прочный, хорошій.
— Куда же онъ двалъ все?
— А французинка! Виноватъ-съ, Маргарита Францовна. Вдь и французинки-то разныя бываютъ…
— Вы про Луизъ?
— Оно самое…
— Да вдь она скромная женщина.
— Точно… Но по скромности весьма привержена къ банковымъ учрежденіямъ. Добродтельный Титъ считалъ потеряннымъ день, въ который онъ не длалъ какого-либо благодянія, а Луиза Армандовна оплакиваетъ тотъ, когда она чего-нибудь на сбереженіе не внесетъ… Примчательная финансовая дама.
— Ну, теперь вотъ что, Геннадій Стратоыовичъ. Я принимаю участіе въ Владимір Петрович.
— Какое?
— Какъ это, какое?
— Въ вид ли благодтельной феи или же злой волшебницы-съ?
— Въ вид благодтельной феи…
— А что мн отъ этой благодтельной феи очистится? Пенсіонъ у насъ, знаете, маленькій.
— Мн нужны вс векселя Свтлинъ-Донецкаго. Понимаете, вс. Я плачу за нихъ по пятидесяти копекъ за рубль. Что ниже, ваше…
— Маргарита Францовна? Нерожденные младенцы въ утробахъ матерей возопіютъ… Мертвецы Василія Андреевича Жуковскаго изъ могилъ возстанутъ.
— Геннадій Стратоновичъ, представьте, что я завтра скажу Власьеву: генералъ, а, вдь я убдилась, что Пустопсоевъ дйствительно въ пріем сапогъ отъ подрядчика Окунькова — покривилъ душой…
— Матушка!
— Вы думаете, онъ не начнетъ опять дло? Особенно, если я прибавляю: развязываю вамъ вполн руки по отношенію къ этому человку. Онъ не стоитъ моего покровительства…
— Гибель Помпеи, картина худоника Брюлова-съ.
— Такъ вотъ сообразите, что выгодне?
— Позволите притчу-съ?
— Какую?
— Нкоторый человкъ, усмотрвъ на дорог изнемогающаго странника, вопросилъ онаго: желаешь ли ты отдать мн одежды твои, но если не желаешь, то дйствуй, какъ будетъ по твоему разумнію лучше, но я симъ самымъ ножемъ заржу тебя и все равно возьму то, что мн надо…
— Значитъ, вы согласны?
— Ужъ очень вы логическая дама, Маргарита Францовна. У васъ всегда доказательства въ запас имются, мудрено не согласиться. Какъ же мн слабому смертному противъ такого арсенала идти… Ну хоть пятакъ набавьте…
— Ни копйки. Вы знаете, я не торгуюсь. Сколько времени вамъ на всю эту операцію?
— Недлю…
— Хорошо. Помните, кто мн оказываетъ услуги, тому и я…
— Все же, вы жестоковыйная дама. А позвольте узнать, почему именно вы принимаете такое участіе въ Свтлинъ-Донецкомъ?
Марго посмотрла на него и расхохоталась.
— Вы врно думаете, что я начала ужъ очень стариться и потому поглупла. Разв я разсказываю свои планы?
— Между кредиторами есть одинъ непреклонный… Шмелевъ. Нильскіе крокодилы, какъ ихъ описываютъ во всемірныхъ путешествіяхъ, боле нжностью чувствъ обладаютъ. Исторію Мардохея помните? такъ это по-истин Аманъ свирпый.
— Скажите Шмелеву, что этого я хочу.
— Такъ у васъ и на сего христопродавца петля запасена?— восхитился Пустопсоевъ.— Ну, Маргарита Францовна… Я бы васъ въ президенты Соединенныхъ Штатовъ… Знакомъ я былъ съ однимъ секретаремъ консисторіи. Умнйшая голова — Конновоздвиженскій!.. Но куда ему до васъ! У васъ вотъ здсь,— дотронулся онъ до лба, — весь правительствующій сенатъ съ святйшимъ синодомъ первоприсутствуютъ. И дастъ же Господь одному человку столько ума… Вонъ, говорятъ, никто въ Европ противъ Бисмарка ничего не можетъ… А я бы взялъ да васъ и послалъ. Куда ему, нмецкой колбас, съ вами. Вы бы его живо вокругъ пальца обвертли… Или въ римскіе папы васъ… На мсто Льва… Такъ бы и звали папа-Маргаритъ…
— Чему вы радуетесь? Что у васъ съ Шмелевымъ?
— Такъ маленькая закорючка… Посмотрите вы на меня, ваше превосходительство, ангелъ вы мой неруктворенный!
— Ну?
— Дуракъ я, по-вашему, или нтъ?
— Вы? Какъ бы это…
— Плутъ, вы хотите сказать. Это еще у Грибодова: ‘вдь умный человкъ не можетъ быть не плутомъ’. Весьма врно сказано!— Кто себ врагъ… Опять же о же я и въ предлахъ дозволеннаго закономъ!.. И мораль торжествуетъ даже. Ну, такъ представьте, въ одномъ дл этотъ Шмелевъ заставилъ меня дуракомъ, точно на парад, подъ церемоніальный маршъ пройти! Меня-съ…
— Все это отъ вашей жадности, Геннадій Стратоновичъ.
— Каждому сладенькаго хочется! Особенно на старости лтъ…
Маргарита Францовна оглядла его комнату и засмялась.
— Чему вы, мать-командирша?
— Такъ. Если судить по вашей обстановк, то…
— Бдный я человкъ… Ахъ, какой бдный!
— Разумется… Кром пенсіона ничего… Если не считать пустяка въ Волжско-Камскомъ банк… Тысячъ за полтораста, Геннадій Стратоновичъ.
Тотъ вытаращилъ на нее глаза. Очевидно, онъ никакъ не ожидалъ, чтобы она была такъ хорошо посвящена въ его дла.
— Да въ векселяхъ на Шерстобитова тысячъ пятьдесятъ.
— И это вы…
— Я и про Степко-Голубицкаго знаю…
— Министръ!— восхитился полковникъ.— Министръ и государственный канцлеръ… Какая дама! Не дама, а градоначальникъ. Ну… признаюсь.
— А на пальто выпрашиваете.
— Нынче, знаете… дорого все это… И я давно мечтаю у хорошаго портного заказать. А поди-ка сунься къ нему — то же кусается…
Маргарита Францовна, которой надоло стоять, хотла было ссть, но, взглянувъ на диванъ, поколебалась. Все кругомъ жалко и убого. Стны — рвань. Обои висли клочьями, и въ ихъ лохмотьяхъ чернло что-то подозрительное. Клеенчатый диванъ изодрался и мочала торчала изъ него вмст съ концомъ какой-то желзной спирали. Стулья или на трехъ ногахъ, или столь грязные, что страшно было подойти къ нимъ. Конторка — точно вся была захватана сотнями жирныхъ и потныхъ рукъ…
— Не будетъ еще комиссій какихъ? всю ее насквозь пронизывалъ жадными глазами Пустопсоевъ.
— Нтъ… Впрочемъ, вотъ что… Вы вдь со всми консисторіями знакомы.
— Питаю слабость къ духовному вдомству… Даже мечтаю на склон лтъ выстроить себ домикъ при обители и спецшльно заняться благочестіемъ.
— Ну, такъ вотъ… Мн можетъ быть понадобится какой-нибудь изъ секретарей.
— Зачмъ вамъ?— удивился онъ.
— Разводиться съ мужемъ хочу…
— Съ генераломъ?— даже подпрыгнулъ отъ изумленія Геннадій Стратоновичъ.
— Да, именно.
— Точно что!.. Глухой онъ у васъ, генералъ, для этакаго коменданта, какъ вы… Ну, и притомъ при вашей комплекціи — конную статую надо…
— Послушайте, Пустопсоевъ, вы знаете, что я терпть не могу разспросовъ. Я вамъ сказала, что мн надобно — и довольно… Помните только одно, чмъ скорй вы все это исполните, тмъ вамъ самимъ будетъ выгодне. Такъ, значитъ, секретарь у васъ есть.
— Этого добра сколько угодно.
— Только замтьте — я дорогого не желаю…
— А неужели-жъ вы, въ самомъ дл, съ генераломъ того?
— Ну, да… Такъ вотъ обдумывайте все это и принимайтесь за работу.
Пустопсоевъ посл ея отъзда долго сидлъ на диван, мечтательно глядя въ окна, между которыми висли портреты архіереевъ…
— Ахъ-ахъ-ахъ!— наконецъ, поднялся онъ,— Вотъ бы теб, Геннадій Стратоновичъ, такую супругу. Большая бы теб теперь цна по нашимъ мстамъ была.

VIII.

Владиміръ Петровичъ Свтлинъ-Донецкій провелъ отвратительную ночь. Его злоключенія начались еще съ вечера. Въ коридор театра какіе-то нахалы, слдуя за нимъ въ толп, вслухъ разсуждали о немъ: ‘Ты знаешь этого?..’ — Еще бы, извстная цаца!..— ‘А что за красавица жена у него!’..— Только именно ему отъ этого ни тепло, ни холодно!.. И засмялись. Владиміръ Петровичъ хотлъ оглянуться и смрить ихъ съ ногъ до головы презрительнымъ взглядомъ,— маневръ, когда-то ему удававшійся великолпно, но какъ разъ въ эту минуту онъ наскочилъ на назойливйшаго изъ кредиторовъ, и тотъ, не стсняясь мстомъ и временемъ, набросился на него съ такими упреками, угрозами, жалобами, что Свтлинъ-Донецкій, пересиливъ себя, взялъ его мягко и нжно подъ руку и отвелъ въ сторону. Въ ложу онъ вернулся взбшенный и, не замтивъ, что съ его женою творится сегодня что-то особенное, рзко отвтилъ ей на незначущій вопросъ. Наталья Григорьевна вспыхнула и едва ли не первый разъ за все время — вышла изъ себя. Она, впрочемъ, быстро успокоилась, поднялась, одлась и пошла къ дверямъ.— Куда вы? спросилъ ее мужъ.— ‘Вы можете оставаться, я пришлю экипажъ сейчасъ же назадъ’. Сосди на нихъ взглянули съ удивленіемъ. ‘Этого только недоставало!’ процдилъ онъ сквозь зубы, притворяясь, что его ужасно интересуетъ арія, на которой въ эту минуту давился теноръ. Наталья Григорьевна быстро хала домой, подставляя холодному воздуху ночи разгоряченное лицо. Ей было и жутко, и хорошо. И въ то же время въ самомъ сердц вдругъ заныло и заболло у нея что-то, чего она сама еще не понимала. ‘Какъ я его встртила!’ мучилась она и тутъ же сознавала, что, не замкнись въ броню такого равнодушія — пожалуй, передъ всми выдала бы творившееся у нея на душ. Она не могла въ половину, особенно теперь — она вдь уже чувствовала приливъ и счастія, и нжности. Дай волю — онъ бы снесъ вс рамки, вс перегородки, и этотъ глупый мужъ и глупый офицеръ оба поняли бы, что Левъ Самойловичъ вовсе не чужой ей, что за ея поздку, врно, случилось нчто сблизившее ихъ. Тмъ боле, что она знала о сплетняхъ, ходившихъ въ Петербург посл ея замужества. Ея невинный, дтскій романъ съ Самсоновымъ былъ извстенъ. Ей именно такъ и слдовало поступить… И вообще посл этихъ нсколькихъ мсяцевъ у теплаго и синяго океана — не надо позволять себ распускаться. Вдь не Льву Самойловичу съ его гибкой моралью, съ его податливостью и безвольемъ удержать ее… А какъ хорошо, какъ хорошо было тамъ! И Наталь Григорьевн, на зло разстоянію, послышался величавый гулъ морскихъ валовъ, удары ихъ въ каменныя стны утесовъ, шорохъ пны, вскидывающейся въ воздухъ и, шипя, сбгающей все въ ту же кипнь, стоны въ таинственной глубин черныхъ гротовъ, и рядомъ съ нею порывистое, жаркое дыханіе любимаго человка и взглядъ его горячихъ глазъ, такъ опьянявшихъ ее, связывавшихъ невидимыми стями и ея сознаніе, и ея достоинство, и волю… Она подняла взглядъ въ высоту — тамъ втромъ на минуту разбросало тучи, и передъ нею засверкали семь звздъ Большой Медвдицы… Какъ часто, на самомъ темени скалы, они оба смотрли на эти звзды, любовались ими и чувствовали, что чудныя очи ночнаго неба свтятъ и мерцаютъ прямо въ ихъ взволнованныя души… И неужели на всю жизнь это останется старою, милою сказкой?.. Старою и милою, несбыточною для будущаго… И никогда она не почувствуетъ на себ ласки сильной и нжной руки, и ея разгорвшагося лица не коснутся его мягкія и крупныя губы… Наталья Григорьевна откинула голову, точно стараясь отогнать прочь грезы и мысли, роившіяся около и окутывавшія ее туманомъ. Но он были сильне — и слдовали за нею, перегоняли, обертывались на нее сотнями знакомыхъ обликовъ, силуэтовъ, пли и смялись въ уши милыми голосами, дрожали въ воздух огненными искрами, западали въ душу и тамъ вспыхивали неуловимыми счастливыми ощущеніями, точно огоньками, освщавшими на мгновеніе вс ея потемки, и гасли опять, чтобы тотчасъ воскреснуть снова. Она вспоминала — сколько боли отразилось въ его лиц — когда она точно ударила его своимъ дланно-равнодушнымъ взглядомъ и оскорбительнымъ вопросомъ и тутъ же мысленно обратилась къ нему: ‘неужели ты не понимаешь, зачмъ я такъ… вдь я предупреждала тебя — вдь иначе и не могло быть?..’ И въ мечтахъ ласкала его, стараясь заставить позабыть обиду, стереть съ его лица чувство тоски… И къ чему онъ подошелъ къ ней, къ чему, вообще, пріхалъ сюда? Она ему говорила, что прошлое не вернется больше, что въ Петербург они встртятся чужими… Онъ самъ виноватъ во всемъ. Она отдалась волновавшимъ ее мыслямъ и воспоминаніямъ и не замтила, что экипажъ ея уже подъзжалъ къ подъзду…
Кучеръ вернулся по ея приказанію въ театръ — какъ разъ во-время. Въ гвалт и треск безсмысленныхъ восторговъ спектакль оканчивался. Начиналась обычная у насъ и не встрчающаяся нигд въ цломъ мір оргія истерическихъ вызововъ, этотъ своеобразный неврозъ ‘очумлыхъ поклонниковъ и похотливыхъ поклонницъ’. Владиміръ Петровичъ все подъ тми же впечатлніями, мрачный и разстроенный, вышелъ на площадь.— Туда же!— коротко проговорилъ онъ. Связь барина съ француженкою не была тайною ни для кого, и кучеръ послушно повернулъ лошадь въ другую сторону. Въ холодномъ туман едва-едва намчивались озябшіе дома. Мракъ окутывалъ дали. На панеляхъ скользили тусклые силуэты, ничего общаго не имвшіе съ дйствительностью. Фонари испуганно мигали газовыми огоньками подъ сильными порывами втра. Площади заходили во мглу и безконечность, линіи домовъ вытягивались въ неглядныя дали… Жизнь, только что сказывавшаяся въ театр пароксизмами бшенства, грубаго, болзненно преувеличеннаго — теперь погасла, и весь громадный городъ среди холодющей ночи чудовищнымъ трупомъ безмолвно и недвижно гнилъ, точа изъ безчисленныхъ ранъ отвратительные соки и испаряясь смрадными выдленіями открытой могилы…
Владиміръ Петровичъ, боле всего на свт боявшійся кредиторовъ и насморка, глубже и глубже кутался въ бобровый воротникъ шинели. Его только и отогрвала мысль, что у Луизъ топится каминъ и около приготовленъ столикъ съ чаемъ. Онъ быстро взбжалъ по лстниц въ третій этажъ, позвонилъ, бросилъ шинель въ руки заспанной горничной и, молодцовато подергивая плечами, вошелъ въ будуаръ. Но, увы, Луизъ еще не вернулась. Она должна была пріхать скоро, она веселилась на вечер у кого-то изъ своихъ — чего Владиміръ Петровичъ терпть не могъ. Онъ ревновалъ ее съ тхъ поръ, какъ замтилъ въ вискахъ у себя сдые волосы, и почувствовалъ, что по утрамъ въ постел у него болитъ поясница. Онъ нервно прошелся по мягкому ковру, сдвинулъ съ мста и снова поставилъ нсколько фарфоровыхъ бездлушекъ, постоялъ-постоялъ передъ каминомъ, въ спальню заглянулъ и поморщился отъ ея безпорядка. Тамъ сильно пахло ‘essence Orkіde’ — любимыми духами Луизъ. Ея пеньюаръ — красный съ темными шелковыми бантами, валялся на кресл, туфли были брошены на коверъ и на немъ же чернли шелковые чулки съ золотыми стрлками и съ стоптанными пятками. ‘Точно у горничной!’ оттолкнулъ ихъ ногой Владиміръ Петровичъ и брезгливо швырнулъ туфли подъ кровать. На туалетномъ столик валялась записка — подруга приглашала Луизу провести вечеръ и предупреждала, что у нея общалъ быть ‘красивый офицеръ’. Владиміръ Петровичъ зналъ, что это за красивый офицеръ. Онъ нравился Луиз издалека. Луиза не измнила бы Свтлинъ-Донецкому — она только играла съ поклонниками, во всякое другое время и Донецкій бы посмялся надъ ея ‘капризомъ’, какъ онъ называлъ ея платоническія увлеченія. Но съ недавняго времени Владиміръ Петровичъ всякому пустяку придавалъ значеніе. Луизъ была лтъ на пятнадцать моложе его, но, какъ француженка, чувствовала себ поэтому на двадцать пять, по крайней мр, меньше, чмъ давала ‘мужу’… Для всхъ ея подруга и для нея самой Владиміръ Петровичъ былъ ея мужемъ. Вдь связь ихъ длилась уже боле десяти лтъ, и у нихъ оказывались даже воспитывавшіеся у бабушки въ Париж дти… Луизъ посвоему любила Свтлинъ-Донецкаго, хотя безжалостно обирала его. На его упреки, что она ему дорого стоитъ, — француженка резонно отвчала, что она работаетъ на ихъ общую старость, что ‘ты, mon vieux, какъ вс русскіе’, скоро останешься безъ гроша — и тогда я увезу тебя въ Парижъ, и мы тамъ будемъ прекрасно жить на мои, то-есть, на наши сбереженія — en famille!’ Это ‘mon vieux’, которое еще недавно только смшило Свтлинъ-Донецкаго, теперь ужъ начало злить его. Онъ, было, началъ называть Луизъ ‘ma vieille’, но та въ первый же разъ обдала его такимъ насмшливымъ взглядомъ и такъ отвчала ему ‘хочешь, я теб докажу, что я еще не vieille?’, что во второй на это у Владиміра Петровича и языкъ не повернулся!..
Онъ еще перечиталъ записку и опять поморщился при словахъ ‘красивый офицеръ’. И ничего красиваго нтъ, только что плечи широкія да грудь колесомъ! Такимъ ли еще можно видть между кучерами. А вдь будь Луизъ дйствительно его женою — ничего бы этого не случалось. Или живи они вмст въ одной квартир. Въ самомъ дл, какъ онъ ошибся, женившись на Наталь Григорьевн. Ея красота не дала ему ни минуты счастія. Къ нимъ собирались любоваться на нее — но она со всми была такъ величаво холодна, что скоро самые правоврные изъ ея поклонниковъ предпочли молиться на нее издали. И потомъ она до сихъ поръ пальцемъ не шевельнула для его карьеры. Владиміръ Петровичъ при этомъ упустилъ изъ виду, что, именно благодаря ей, вотъ уже цлыхъ десять лтъ его совали то туда, то сюда, онъ прошелъ черезъ нсколько вдомствъ, мнялъ всевозможныя службы, но, увы, нигд не оказывалъ необходимыхъ способностей. ‘Нтъ, Свтлинъ-Донецкій — просто глупъ!’ говорили про него товарищи — и вотъ уже два года прошло, какъ влюбленный въ его жену тузъ посадилъ Владиміра Петровича на директорское мсто въ ‘компанію’, цли которой и до сихъ поръ ему были неясны. Въ акціонерныхъ собраніяхъ онъ принималъ независимо величественный видъ, бумаги подписывалъ съ росчеркомъ, какому могъ бы позавидовать любой изъ скоросплыхъ столоначальниковъ, и твердо вровалъ, что за это самое ему и платятъ деньги. ‘Сидть и подписывать!’… ‘Ахъ, какъ это трудно!’ жаловался онъ иногда своимъ. ‘Главное — не знаешь, что у нихъ тамъ въ бумагахъ. Подписать, легко — а вдругъ меня за это самое да на скамью подсудимыхъ!’ — Ты бы читалъ, дурашка!— смялся его кузенъ, малый довольно безцеремонный.— ‘Вотъ еще — зачмъ читать… Разв я что понимаю въ этой canaille!’ Такимъ образомъ, не отягощая дворянскихъ мозговъ службою, онъ мечталъ, что рано или поздно правительство должно же понять, что Свтлинъ-Донецкіе нужны, и что ихъ ‘преданность’ сама по себ является капиталомъ — и правомъ на высокое положеніе… А до этого момента, когда его ‘призовутъ’, онъ ршилъ ждать терпливо и страдать, замкнувшись въ ‘гордомъ безмолвіи’. Но на вискахъ его уже пробились сдые волосы, а никто еще и не думалъ выводить его изъ ‘гордаго безмолвія’, и Свтлинъ-Донецкій злился на жену. Кажется, вдь онъ у нея ничего больше не требуетъ, могла бы она хотя въ этихъ пустякахъ помочь ему. Ее замчали и передъ нею таяли такіе люди, что имъ стоило только шевельнуть бровью,— и Владиміра Петровича назначили бы куда-нибудь губернаторомъ, что ли, на первое время. А тамъ и дальше… Чмъ его кузенъ умне?— А у него и вензеля на эполетахъ, и цлая орава людей, судьба которыхъ зависитъ отъ того, съ какой ноги онъ всталъ съ постели. И потомъ каждому губернатору для ума отъ казны полагается правитель канцеляріи. Въ послднее время, когда Владиміра Петровича стали уже очень одолвать кредиторы — его мечты измнили свое направленіе. Ухать бы куда-нибудь съ Луизъ и зажить, въ самомъ дл, спокойно и тихо съ дтьми, не зная ни объявокъ отъ нотаріусовъ о наступленіи сроковъ по векселямъ, ни красивыхъ офицеровъ съ широкими плечами и выпуклою грудью, ни товарищей, довольно откровенно подсмивавшихся надъ нимъ.
Даже, пожалуй, жениться на ней!..
Онъ уже хотлъ позвать горничную и сдлать ей выговоръ за безпорядокъ въ спальной, какъ у дверей послышался сильный звонокъ.
— Наконецъ-то! радостно вырвалось у бднаго Владиміра Петровича — и онъ быстро пошелъ въ переднюю. Сашу онъ встртилъ въ гостиной.
— Идите, я самъ отворю.
Горничная удивленно взглянула на барина — и пошла къ себ.
За дверями слышались веселые голоса… Хохотъ Луизъ…
Владиміръ Петровичъ — отомкнулъ. Подъ свтомъ отсюда, онъ замтилъ высокаго и рослаго офицера, въ эту минуту прощавшагося съ нею.
— Alors, demain?..— спросилъ тотъ.
— Nous verrons!— громко крикнула ему Луизъ и подождала, глядя, какъ тотъ, звеня шпорами и стуча саблею по ступенямъ, спускается внизъ, откуда едва достигалъ сюда отсвтъ газоваго рожка, еще не завернутаго швейцаромъ.
— А, mon vieux! Что это ты самъ?— и она подставила ему щеку.
Владиміръ Петровичъ притворился, что не замчаетъ этого, заперъ двери, вернулся въ гостиную и слъ къ камину. Луизъ засмялась. Не торопясь, раздлась, прошла въ спальню, смнила платье на просторный пеныоръ, подобрала нсколько сбившіеся волосы, обрызгала себя ‘orkide’ провела по лицу пуховкою отъ пудры и, весело напвая что-то, сла рядомъ съ Свтлинъ-Донецкимъ.
— Какъ интересно и хорошо было у Франсинъ!..
Владиміръ Петровичъ хмуро смотрлъ въ ноги и молчалъ.
— Я вамъ говорю.
— Слышу.
— Что это вы?.. Кажется, въ опер не ‘Отелло’ давали?— и она улыбнулась. Но въ ея взгляд мелькнула какая-то озабоченность.
— Voyons, mon vieux? Чмъ ты недоволенъ?
Владиміръ Петровичъ только этого и ждалъ.
Онъ вскочилъ, какъ ужаленный, пробжался по гостиной, уронилъ легонькій стуликъ, которые, кажется, только и длаютъ для того, чтобы на нихъ никто не садился.
— А чмъ вы прикажете мн быть довольнымъ?
— Чмъ?.. Я тебя не понимаю.
Она взяла его за руку. Тотъ ее выдернулъ.
— Вы длаетесь чудовищемъ!— воскликнула Луизъ. Глаза у нея засверкали и разгорлись, лицо вспыхнуло, брови заходили и ноздри раздулись, выдавая ея провансальское происхожденіе, которое, впрочемъ, и безъ того можно было угадать по масс непокорныхъ черныхъ, совсмъ смоляныхъ волосъ на ея голов и густому румянцу, то-и-дло заливавшему ея смуглыя щеки.
— Да, чудовищемъ!— подтвердила она, потирая руку, точно ей было больно.— Грубымъ, неблагодарнымъ чудовищемъ… Вы заставите меня швырнуть васъ, какъ эту туфлю!— и она рзкимъ движеніемъ ноги, дйствительно, сбросила ее въ огонь. Туфля въ немъ закурилась, вся окуталась дымомъ…
— Я же виновать,— удивился Владиміръ Петровичъ.
— А то кто же?.. Я спшу домой…
— Да… Именно… Съ ‘красивымъ офицеромъ’!.
— Съ чего же вы вообразили, что я ночью одна буду здить по улицамъ? М-сье былъ такъ любезенъ, вызвался проводить. У него прекрасныя лошади… Мы и пробыли-то вмст дв минуты, не больше… Положимъ,— вдругъ задорно улыбнулась она,— положимъ, онъ предлагалъ мн кататься…
— Куда это?
— За городъ… Выпить шампанскаго.
— Ахъ, мерзавецъ!.. Я ему завтра…
— Вы ревнуете, mon vieux?.. Только этого недоставало!..
— А что же мн радоваться?
— Послушайте, вдругъ строго заговорила Луизъ.— Послушайте — садитесь сюда, садитесь сейчасъ же… Il soyons raisonnables. Прежде всего — къ чему и къ кому вы ревнуете?.. И имете ли вы право ревновать?
— Вотъ еще!
— Не ‘вотъ еще’ — а, именно, имете ли вы право ревновать меня? Вы у меня во всю мою жизнь были и первымъ и единственнымъ. Я настоящая ваша жена. Гораздо, больше чмъ та!— кивнула она въ пространство, сдвинувъ брови. Я васъ любила… и… пожалуй, люблю еще до сихъ поръ. А мы не измняемъ, когда любимъ и когда не находимъ нужнымъ мстить! Вы меня хорошо понимаате. Длать сцены — мн вы не имете права. Я свободна и свободно васъ люблю. Если я захочу васъ бросить — я не буду васъ-обманывать, я ничмъ не связана съ вами. Я скажу:— вы мн надоли, убирайтесь, вотъ и все!
— Какъ ничмъ не связана? А наши дти?
— Мои дти?.. Не ваши, а мои. Они носятъ мое имя, а не ваше.
— Это все равно.
— Нтъ, не все равно. Правъ на меня у васъ нтъ никакихъ и если я съ вами — то… то просто потому, что мн лучшаго ничего не надо.
И совершенно неожиданно поддаваясь какому-то порыву, она уронила голову на руки и заплакала, да такъ, что ея толстыя, громадныя косы, упавъ, чуть въ каминъ не попали! Владиміръ Петровичъ схватилъ ее за руки, отвелъ ихъ отъ ея лица и сталъ его цловать. Она мало-по-малу успокоивалась, слабо отбиваясь отъ него, и окончила тмъ, что положила ему на грудь голову и широко открыла свои и безъ того большіе черные глаза на огонь. Пламя, вспыхивая въ угл, отражалось въ нихъ и на ея смугломъ, казавшемся теперь совсмъ золотистымъ лиц.
— Дти! Много ты о нихъ думаешь! вдругъ заговорила она.— Чтожъ, по-твоему, мн и повеселиться нельзя. Что теб сдлалъ, ну что у тебя отнялъ этотъ красивый офицеръ (онъ, дйствительно, красивый, гораздо, гораздо красиве тебя!..). Положимъ, мн съ нимъ было пріятно, онъ веселый, не хмурится и не дуется, какъ ты. Онъ любитъ смяться самъ, и ему нравится, когда смются другіе. Но отъ этого — до того, чего ты боишься и на что ты злишься — цлая бездна. Слышишь ли — цлая бездна. Это у мужчинъ, у васъ все длается быстро — у насъ иначе… Хотя, помни это — я свободна, вполн свободна и длаю, что хочу. И если я до сихъ поръ теб не измняла, то потому… потому, что, дйствительно, ты отецъ моихъ дтей и я ихъ и тебя съ ними и за нихъ люблю!..
У Владиміра Петровича все точно расцвло въ душ…
— Но связать, совсмъ связать ты меня можешь только однимъ.
— Чмъ это?
— Брось жену и удемъ.
— То есть, какъ же это бросить?
— Такъ! Объяви ей, что все кончено… Ну, какъ тамъ у васъ длается это. Ты же самъ уврялъ меня, что она не жена теб.
— Разумется, не жена.
— Я стараюсь врить. Значитъ, теб еще легче будетъ! Ты ничего у нея не отымешь. И мы удемъ въ Парижъ. Мои родные должны же видть тебя, знать твердо, что у меня есть мужъ, что я не содержанка твоя только, а подруга.
— Ты говоришь глупости… Пока этого нельзя сдлать.
— Я даже имю право требовать, чтобы ты разошелся съ нею и женился на мн, понимаешь? Я не знаю, почему я еще не настаиваю, что мн мшаетъ?..
— А съ ней что длать?
— Это до меня не касается. Я ради нашихъ дтей хлопочу… или…
И она замолчала, не отводя глазъ отъ огня.
— Что или?..
— Или… брошу тебя. Я въ Париж найду сейчасъ же порядочнаго человка, который дастъ имя моимъ дтямъ и положеніе мн. У насъ вдь нтъ такихъ предразсудковъ, какъ у васъ. И онъ, и я,— мы будемъ въ достаточной мр обезпечены… И моложе тебя найду, и лучше — поврь этому.
Онъ оттолкнулъ ее отъ себя и всталъ.
— Я вижу, съ тобою сегодня не сговоритъ! Жалю, что пріхалъ.
— Если не хотлъ, и не надо было!— засмялась она.
По мр того, какъ онъ злился, она длалась все спокойне.
— Впередъ буду умне.
— Только, пожалуйста, предупреждай меня, когда не прідешь.
— Это зачмъ еще?
— Мн вдь скучно одной оставаться… Вотъ если бы сегодня тебя не было, я пригласила бы этого красиваго офицера. Мы бы здсь смялись и шутили. Я позволила бы ему ссть въ это кресло. Онъ бы объяснялся въ любви мн, а это весело. У мужчинъ въ такія минуты ужасно глупыя лица! Вы вс, вообще, нашего мизинца не стоите! Потомъ…
— Что потомъ?— остановился онъ надъ нею.
— Потомъ — я бы ему дала поцловать руку… Вытянула бы ноги вотъ такъ на ршетку и дразнила бы его…
— Я думалъ, что ты лучше другихъ француженокъ,— закиплъ онъ негодованіемъ и злобой.
— Ну?..
— И нашелъ, что вы вс, слышишь, вс,— продажныя твари…
Она точно подъ ударомъ хлыста выпрямилась.
— Sortez, monsieur!
— Что?.. Луизъ… послушай.
— Идите вонъ. Вы не умете себя прилично вести съ женщиной. Вы не понимаете шутокъ. Идите! Идите!.. Я вижу, что съ вами надо быть дйствительно продажною… Я слишкомъ дешево вамъ стою — и поэтому вы меня мало уважаете. Идите… Вы хотите, чтобы я позвала горничную.
И она нажала пуговку звонка.
Саша, совсмъ сонная, показалась въ дверяхъ.
— Пожалуйста, заприте за бариномъ, онъ уходитъ…
— Луизъ! Что это за глупости?
— Я васъ пущу къ себ только тогда, когда вы серьезно подумаете, какъ бы устроить наши отношенія и лучше, и прочне.
— А я вамъ говорю, что я не уйду.
Луизъ посмотрла на него, вся вздрагивая отъ одолвавшаго ее мало-по-малу бшенства. Она даже подошла къ нему. Глаза ея изъ-подъ низко опустившихся черныхъ бровей метали на него молніями. ‘Вы не уйдете? Нтъ?’ Потомъ замтивъ, что онъ совсмъ растерялся — она совладала съ собою, пожала плечами. ‘Хорошо — оставайтесь!’ Пошла къ себ и замкнулась извнутри.
Владиміръ Петровичъ хорошо зналъ эти припадки, находившіе порою на нее. Тмъ не мене онъ еще потоптался у дверей, стучался въ нихъ, мягко и нжно заговаривалъ съ нею. За ними слышался шорохъ платья, должно быть, она раздвалась, скрипъ кровати, на которую она легла, и шелестъ страницъ книги, нервно повертывавшихся ею. Потомъ ему почудилось, что она плачетъ, и, наконецъ, все затихло.
— Баринъ, прикажете мн идти?— спросила его Саша.
— Нтъ… да…
— Шли бы и вы домой, фамильярно начала та. Вдь, вы ихъ знаете, сколь они въ своемъ характер тверды. Теперь ихъ до завтра ничмъ не улестите. Только что слова даромъ терять будете! Бросьте! Не стоитъ…
Владиміръ Петровичъ машинально взялся за шляпу.
— Они вдь только языкомъ и язвятъ… А такъ васъ оченно уважаютъ! утшала его горничная бъ передней, подавая ему шинель.— Другая жена такъ мужу своему не подражаетъ. А шутить точно что любятъ.
— У нея никого не бываетъ?— не удержался Свтлинъ-Донецкій, самъ соображая: экое холопство — выспрашивать у прислуги.
— На счетъ чего это?— не поняла та, отпирая двери.
— Офицеръ этотъ?.. Или другіе…
— Что вы, баринъ, Христосъ съ вами! Этакая дама, можно сказать, ангелъ вамъ достался,— а вы такія мысли! Да ншто это можно? Помилуйте!..
Но Владиміръ Петровичъ и самъ сообразилъ, что все это ужасно глупо, и быстро спускался внизъ. Пріхавъ сюда, онъ отпустилъ кучера, и теперь ему пришлось цлую улицу пройти пшкомъ, наконецъ онъ нашелъ и разбудилъ какого-то прокисшаго и мохомъ поросшаго извозчика. Тотъ лниво погналъ лошаденку, устало мотавшую лохматой головой и поминутно скользившую по промерзшимъ взлызинамъ, гд снгъ стаялъ. ‘Эхъ, ты!.. Справедливая!..’ — ободрялъ ее извозчикъ.
— На ней бы воду возить!— озлился Свтлинъ-Донецкій.
Тотъ обернулся.
— Настоящая законная кобылка… Дома ростилъ… А только что она чижолая таперь.
— Чего же ты ее бьешь!.. Вдь не повезетъ.
— И не повезетъ… А ты какъ думаешь?.. И не повезетъ!..
— Ей, поди, годовъ двнадцать?..
— И вс шестнадцать, вотъ какъ… Отслужила свое… Ей бы пенцыонъ таперь. А она вотъ тебя возить должна!..
Наконецъ, они добрались.
Владиміръ Петровичъ загодя радовался тому, что дома, наконецъ, разднется и ляжетъ спать. Онъ былъ утомленъ всми впечатлніями этого дня, но, придя къ себ, нашелъ нсколько писемъ на ночномъ столик. Прочелъ и почувствовалъ, что все кругомъ у него заходило…
Однако, что же это? Сговорились они, что ли, сегодня?
Двое кредиторовъ, одинъ помягче, другой ршительне, увдомляли, что въ рукахъ у нихъ сосредоточились его векселя, давно просроченные, хотя и протестованные. Обстоятельства не допускали дальнйшихъ проволочекъ, и деньги по этимъ документамъ должны быть приготовлены въ теченіе недли. Владиміръ Петровичъ можетъ не утруждать себя переписываться по ‘сему предмету’. Если къ воскресенію соотвтствующія суммы не будутъ внесены, то взысканіе предъявится такимъ-то повреннымъ. Тонъ писемъ — былъ опредлененъ и Владиміръ Петровичъ понялъ: на этотъ разъ ему отъ скандала никакъ не отвертться. Процессъ, опись имущества, взысканіе, обращенное на получаемое имъ изъ акціонерной компаніи жалованье, толки… Во всю жизнь ему не приходилось еще такъ мерзко, какъ теперь. Онъ прошелся по комнат. Въ самомъ дл вдь глупо направилась его жизнь! Женатъ на знаменитой красавиц, и столько же она — его, сколько и другихъ, посщающихъ ея гостиную… Принимался за сотни предпріятій,— и спустилъ на нихъ что у него было. Кинулся въ биржевую игру и на первыхъ порахъ было оправился, а потомъ наткнулся на мошенника-маклера, и все какъ пришло, такъ и ушло. Настоящая семья въ сторон. Даже женщина, которая его любитъ, считаетъ возможнымъ все-таки третировать его en canaille! И наконецъ — уперся лбомъ въ стну, никакого выхода. Ничего не придумаешь.
Обоихъ кредиторовъ онъ зналъ отлично. Особенно одинъ — кремень-кремнемъ. Должно быть, и служебное значеніе, и связи Свтлинъ-Донецкаго пошатнулись. Самому не такъ замтно. Со стороны видне! Иначе они бы не стали такъ ршительно приступать къ нему съ векселями. Вдь проценты по нимъ онъ платилъ исправно, хотя это стоило ему новыхъ векселей и новыхъ долговъ. Онъ въ первый разъ почувствовалъ себя стоящимъ на шаткой почв. Ни впереди, ни позади ничего. Прежній образъ жизни невозможенъ. И кучеру, и лакеямъ жалованье платится урывками. Въ магазины и лавки приходится ради кредита зазжать самому и всмъ этимъ хамамъ-купцамъ любезно пожимать руки, улыбаясь, разговаривать съ ними, ему — Свтлинъ-Донецкому! Богъ знаетъ что!.. И тамъ, наверху — вдь точно никому и дла нтъ, что такіе люди гибнутъ. Разв его предки для того, въ самомъ дл, ‘кровь проливали’, мелькнула у него въ голов фраза, вычитанная въ какой-то газет, чтобы ихъ потомокъ трепеталъ передъ сволочью въ род гг. Гильзермана и Бюргерштока? Чортъ возьми,— куда же мы идемъ, наконецъ? Но куда бы мы ни шли,— а надо что-нибудь придумать. Вдь иначе. пожалуй, хоть пулю въ лобъ. У Луизъ попросить — куда! Она и сама не дастъ, да еще, пожалуй, и у него потребуетъ векселей, чтобы и на обстановку его наложить руку при описи. И у нея есть оправданіе! Она скажетъ: для тебя же я и для нашихъ дтей. Вдь и она всю свою молодость на него убила. Ба! Какъ ему это ране не пришло въ голову. Вдь, и Гильзерманъ, и Бюргерштокъ — друзья Маргариты Францовны. Вдь онъ, Свтлинъ-Донецкій, — не разъ ихъ встрчалъ у Кленовской. У нея дла съ ними и оба эти ‘мерзавца’ (иными они и не представлялись ему) — почему-то очень зависятъ отъ Марго-де-Франсъ. А эта Марго-де-Франсъ — у насъ, т. e. у жены бываетъ и дружна съ нею. Надо будетъ только попросить, и генеральша все устроитъ. Какъ? Объ этомъ Владиміръ Петровичъ не задумывался. Думать и изобртать,— это уже ея дло. Она что-нибудь найдетъ… А онъ — подаритъ ей браслетъ въ нсколько сотъ рублей за дружескую услугу и самъ, въ свою очередь, найдетъ возможность быть ей полезнымъ.
Какъ вс легкомысленные люди, Владиміръ Петровичъ необыкновенно быстро успокаивался. Онъ даже не задавался мыслью, насколько сбыточны его надежды, быстро раздлся, легъ, потушилъ свчу и заснулъ, какъ убитый. Ни люди, ни годы, ни обстоятельства не могли отнять у него способность спать долго и крпко. Можно было бы подумать, что въ цломъ мір нтъ человка, у котораго совсть была бы чище, чмъ у него, будущее ясне, настоящее — беззаботне и безтревожне… Онъ проснулся поздно. Въ постели наскоро проглотилъ холоднаго чая и занялся туалетомъ. Это было для него священнодйствіемъ. Разсказывали даже, какъ онъ потерялъ наслдство: не захотлъ похать къ умиравшей тетк, не приведя ногтей въ безукоризненное состояніе. Тетка не умерла и оправилась только для того, чтобы уничтожить завщаніе, составленное въ его пользу. Владиміръ Петровичъ, благодаря этому обстоятельству, остался съ прекрасными ногтями, но безъ денегъ. Сегодня онъ только что прислъ было къ столику и взялся за щипчики, щеточки, напилочки и тому подобные инструменты,— какъ ему доложили, что его хочетъ видть Маргарита Францовна…
— Легка на помин,— обрадовался онъ,— Спросите ее, можетъ она подождать или нтъ?
Оказалось, что можетъ, но не боле получаса.
Она пошла къ Свтлинъ-Донецкой. Ta давно уже встала и, одтая, сидла и что-то читала.
— Вы знаете, моя красаница, кто у меня вчера былъ?
Наталья Григорьевна чуть-чуть встревожилась и опустила рсницы, чтобы не выдать себя.
— Кто?..
— Самъ… Ну, да, вдь вы уже догадались… Левъ Самойловичъ. И какъ поздно… Въ первомъ часу ночи… Разсказывалъ, что изъ театра прямо ко мн… Вдь вчера вашъ абонементъ — неужели вы его не видли тамъ?
— Видла… Онъ подходилъ…
— Ишь, злодй. Вдь ни слова мн объ этомъ… Ни одного…
— Что же ему говорить! Мало ли кого онъ тамъ видлъ…
— А вы знаете, зачмъ онъ прізжалъ ко мн?
— Не знаю.
Я вамъ его съ головою выдамъ. Мы, женщины, должны другъ за друга горой стоять. Правда… Представьте себ, умоляетъ: ‘доставьте мн случай видть Наталью Григорьевну у васъ… Не на вечер, гд масса народа… А такъ’. Чуть руки мн, старух, не цлуетъ. И самъ дрожитъ, и лицо въ красныхъ пятнахъ, и глаза какъ у кота. Вотъ какъ раскрылись!— показала она пальцами.
Наталья Григорьевна промолчала.
Марго заговорила о чемъ-то другомъ, потомъ перешла на то, что у нея есть дло къ мужу Свтлинъ-Донецкой… И потомъ, какъ будто невзначай, спросила.
— Такъ когда же вы ко мн, а?..
— Я, право, не знаю…
— Соберитесь завтра!
— Ужъ и завтра!
Наталья Григорьевна покраснла: чего ужъ такъ торопиться!
— Вы не хорошій другъ… замтила Марго.
— Чмъ это?
— Вы хотя бы не для него, такъ для меня. Мн Самсоновъ очень, очень нуженъ…
— Разв для васъ! отвернула та голову въ сторону, желая скрыть волненіе.
— Разумется. Вдь васъ это ни къ чему не обязываетъ… Такъ завтра? Да? Въ три часа ко мн задете?
— Хорошо… Если вамъ ужъ такъ нужно.
Марго торопилась и опять послала сказать Владиміру Петровичу, что тотъ и при ней можетъ чистить ногти. На этомъ условіи Свтлинъ-Донецкій согласился ее принять.
— Что вы, въ самомъ дл, церемонитесь со мною! ворвалась она къ нему.— Мн даже смшно, точно съ молодою женщиною.
Владиміръ Петровичъ сидлъ какъ на иголкахъ. Ему хотлось поскоре перейти къ интересовавшему ему ‘дуо’ — Гильзенмана и Бюргерштока, а Марго вмсто этого пустилась въ разсказы о предпріятіи, въ которомъ участвовалъ хотя однимъ только своимъ именемъ Владиміръ Петровичъ. Онъ, впрочемъ, терпливо ее выслушалъ — полируя розовою пудрою ногти, подпиливая ихъ и подразнивая…
— Однако! вырвалось вдругъ у нея.— Что это съ вами?
— Со мной?..
— Да!.. На вискахъ-то ужъ серебро?… И сколько… Да вы старикъ совсмъ…
Владиміръ Петровичъ машинально повернулся къ зеркалу, но оно, какъ и всегда, отразило его выхоленное, блдное сегодня и встревоженное лицо съ усами, вытянутыми по сторонамъ и подвитыми горизонтально по прусской мод, съ безцвтными, хотя силившимися смотрть серьезно глазами, красивымъ носомъ, почему-то считавшимся имъ, Свтлинъ-Донецкимъ, въ глубин души — необыкновенно благороднымъ. На вискахъ, дйствительно, серебрилось. Темя давно ужъ такъ пордло, что Владиміръ Петровичъ, проходя мимо парикмахерской, симпатично посматривалъ, точно нацливался на накладки, выставленныя въ окнахъ. Широкія плечи — секретъ которыхъ былъ хорошо извстенъ его портному, и выпуклая грудь — тоже не безъ участія сего послдняго — длали фигуру разорившагося барина довольно внушительной.
— Да!.. Что длать… Сдю, Маргарита Францовна, сдю!..
— Рано!..
— Вотъ что… Я къ вамъ, какъ къ истинному другу…
Если бы онъ замтилъ странное выраженіе, мгновенно показавшееся на лиц собесдницы, онъ пожалуй бы догадался, что она уже нсколько подготовлена къ разговору съ нимъ, именно на этой почв.
— Я къ вамъ, какъ къ истинному другу, повторилъ онъ.
— Меня это, Владиміръ Петровичъ, очень и очень трогаетъ. Вы вдь знаете, что я очень люблю быть вамъ полезной!.. Я такъ цню ваше расположеніе… Только сначала — позвольте мн по маленькому длу…
— Какому?
— Вы не знаете тутъ дисконтера одного… Пустопсоева.
— Нтъ…
Владиміръ Петровичъ такъ повелъ носомъ, какъ будто уже одно упоминаніе объ этомъ ничтожеств, да еще украшенномъ столь неприличною фамиліей, претитъ ему.
— Нтъ, не знаю.
— А Шмелева…
— Тмъ мене.
— У нихъ есть ваши векселя и они сегодня сообщили мн, что хотятъ ихъ протестовать и затмъ начать искъ.
— Только этого недоставало!.. Я къ вамъ хотлъ по такому же длу. У васъ, Маргарита Францовна бываютъ Гильзенманъ и Бюргерштокъ?
— Какъ же. Они исполняли даже много моихъ порученій.
— И они тоже… подаютъ на меня ко взысканію… А я… я теперь совсмъ не при деньгахъ… Знаете скоро, очень скоро мои обстоятельства поправятся…
Маргарита Францовна мягко и дружески коснулась его руки.
— Можно съ вами… откровенно…
— Да… да, пожалуйста.
— Мн стоитъ сказать слово и Пустопсоеву, и Шмелеву, и Гильзенману, и Брюгерштоку, только одно слово, и вс они отсрочатъ взысканіе…
— Ахъ, я не знаю, какъ васъ благодарить! ожилъ Владиміръ Петровичъ.
— И вы надетесь имъ скоро отдать?
— Да… скоро… именно скоро. Какія-нибудь недли дв, три…
Какъ всмъ безхарактернымъ людямъ, ему казалось достаточнымъ только отдалить опасность, чтобы поврить, будто она уже не существуетъ для него.
— Но, видите ли, Владиміръ Петровичъ… Они вдь скажутъ, эти господа: если вы такъ врите въ дла Свтлинъ-Донецкаго — поставьте на его векселяхъ бланкъ. Посовтуйте мн, какъ другъ, ставить мн его или нтъ?
Владиміръ Петровичъ никакъ не ожидалъ этого. Онъ вспыхнулъ — пробжался по комнат и остановился опять передъ Кленовскою.
— Знаете… Я думаю… но все-таки… разумется, я боюсь…
— Вотъ именно. Значитъ, это не безусловно, что ваши дла черезъ три недли поправятся. Да?.. По городу даже носятся глупые слухи, что вы бутылками взяли въ долгъ… Разумется, я не врю этому…
Свтлинъ-Донецкій схватился за голову.
— Разумется, я не врю этому, но вашъ кредитъ пошатнулся. Я скажу больше — вы ни за какіе проценты не найдете денегъ… Сколько у васъ всхъ долговъ?
— А я разв знаю?— наивно удивился онъ.— Разв я ихъ считалъ?
— Ну, вотъ видите. Хорошо, значитъ, что я принимаю участіе въ своихъ друзьяхъ, и еще лучше, что помню ариметику. У васъ за полтораста тысячъ. А извстно ли вамъ, что всего за сто — можно ихъ свести на нтъ… Даже за восемьдесятъ тысячъ. Потому что между вашими векселями не мало дутыхъ, двойныхъ, процентныхъ. Вы, вдь, я думаю, даже не вели счету, сколько вы одного лишка переплатили.
— Не велъ.
— По вашему вдь это не дворянское дло.
— Разумется, не дворянское!— попалъ онъ на своего конька.
— Ну, вотъ видите!
— Въ боле счастливыя времена, мой ддъ предковъ этого самаго Пустопсоева на конюшн дралъ.
— Да, но про это забыть пора… Вы, впрочемъ, на меня не сердитесь. Я вдь француженка. У насъ la libert, galit et fraternit на всхъ управахъ благочинія написаны. Такъ вотъ видите ли, я знаю только одно мсто, гд вы можете достать денегъ. И не только достать! Но стоитъ нкоторому человку намекнуть только, и тотъ скупитъ вс ваши векселя и притснять насъ не станетъ. Платите ему, когда и сколько можете. Хоть вовсе не платите!
— Кто это?— живо обернулся изумленный Свтлинъ-Донецкій.
— Кто?.. Самсоновъ.
Владиміръ Петровичъ только засвисталъ.
— Чему вы?
— Онъ долженъ быть золъ на меня.
— За что?
— Какже… Вдь онъ въ молодости былъ влюбленъ въ мою жену… Почему-то тамъ она не вышла за него, а за меня… Мн даже разсказывали, что они въ Біарриц Ромео и Юлію изображали, впрочемъ, въ самыхъ строгихъ предлахъ…
И улыбнулся. Очевидно, и онъ считалъ жену дурою набитой.
— Ну, такъ вотъ: стоитъ Наталь Григорьевн намекнуть ему…
— Да, что вы, въ самомъ дл? Разв я объ этомъ не думалъ? наивно произнесъ онъ.— Только вы мою благоврную не знаете. Ей легче увидть, какъ меня въ долговое посадятъ, чмъ выручить. Она умретъ скоре, чмъ напишетъ или скажетъ ему. Вы обо всхъ по себ судите. Вы, дйствительно, образцовая жена. За вами вашъ генералъ, какъ за каменною стной… Ну, а мое дло плохо! Только на себя и надйся… Какая она мн жена? Вдь отъ васъ секретовъ нтъ — вы и мою Луизъ знаете отлично-такъ вотъ эта настоящая жена мн.
— Чего же вы ждете, я не понимаю.
— То есть?— удивленно вскинулся онъ на нее.
— Что вамъ мшаетъ развестись… и жениться на вашей Луизъ.
— То есть, какъ это развестись?
— Какъ это длаютъ другіе… И ей отлично, и вамъ.
— Кому ей?
— Наталь Григорьевн. Она тоже, пожалуй, сейчасъ выйдетъ замужъ.
— За кого?.. За него?
— Да…
— Кабы все это по щучьему велнію длалось!..
— А что, если я на слов васъ поймаю?
— Что? На какомъ слов?
Маргарита Францовна подошла къ дверямъ и притворила ихъ, вернулась къ Владиміру Петровичу и взяла его за руки.
— Послушайте, давайте говорить о дл. Оставимъ въ сторон вс пустыя бредни, вопросы самолюбія, общепринятой морали, глупые взгляды на условную честь… Сообразите — съ одной стороны, вы вдь въ петл. Вдь вы и сами не врите въ свои три недли. Черезъ три недли вы также будете биться и денегъ искать… И не найдете ихъ — и все равно скандалъ будетъ крупнйшій, и то же общество, котораго вы такъ боитесь, отвернется отъ васъ… Не такъ ли?
— Ну… положимъ. Только я…
— Погодите, дайте мн кончить… Вдь что касается трехъ недль — я права, да?
— Я все-таки… надюсь…
— На что?.. Эхъ, Владиміръ Петровичъ, сотни тысячъ съ неба не валятся. Ну, найдете вы чмъ заткнуть самыя назойливыя глотки, а потомъ?
— Разумется, вы правы…
— Это съ одной стороны. А съ другой: вы подумайте — вс ваши долги уплачены сполна. Вы чисты. У васъ опять и довріе, и кредитъ. И не только кредитъ… А, пожалуй, еще тысячъ семьдесятъ пять наличными. И ничего тутъ нтъ безчестнаго. Это не купля-продажа. Вдь вы тоже за эти десятъ лтъ истратились на нее не меньше, не будучи ея мужемъ,— точно вскользь намекнула она…
— Да… да…— растерянно повторилъ Свтлинъ-Донецкій…— Да… именно… не будучи… Только какъ же это… Все онъ?..
— Онъ…
— И долги, и деньги?..
— И долги, и деньги…
Они ужъ говорили теперь шопотомъ, наклонясь другъ къ другу, хотя въ комнат никого не было.
— Да вы съ чего же это взяли?.. Можетъ быть, ему этого и не надо.
— Ему-то?.. Я бы такъ съ втру не стала болтать. Вдь вы меня знаете. Я женщина дловая.
— И скоро?
— Что скоро?
— Долги и деньги?
— Долги я заплачу сегодня же! Вы выдадите на его имя вексель, который будетъ у меня въ рукахъ и въ день окончанія процесса о развод мы разорвемъ вексель. А у меня и теперь есть чекъ — вотъ онъ на ваше имя — видите — семьдесятъ пять. Останется только поставить день и число. И все…
— Знаете, страшно какъ-то.
— Что страшно?— удивилась она.
— А можетъ…— онъ запнулся, и потомъ совершенно неожиданно закончилъ,— а можетъ быть это гораздо дороже стоитъ…
Но тутъ уже Маргарита Францовна не выдержала и расхохоталась. Владиміръ. Петровичъ сообразилъ, что сказалъ глупость.
— Поймите, это для васъ единственное средство избавиться отъ петли.
— Да… да… Только вдь ее не убдишь, — горестно воскликнулъ онъ, кивая на двери и тмъ самымъ намекая, очевидно, на жену.— Ее не убдишь. У нея на все свои взгляды.
— Разумется… Ну, съ нею я берусь сама все устроить… И такъ, помните, сегодня я вс ваши долги покупаю. Вашъ единственный кредиторъ Самсоновъ — и то только до дня развода. А тамъ вы свободны и тоже богаты… и можете жениться…
— Это же какъ?
— Мы вамъ устроимъ…
— Вы только съ женой… Я объ этомъ ей и заикнуться не могу.
— Сегодня же… Не безпокойтесь!
— Ну, вотъ. И еще одну услугу…
— Что хотите… Я вдь тоже не даромъ работаю тутъ.
— Сообщите Луизъ. А то она вчера прогнала меня.
— Сегодня же бросится вамъ на шею…
— И пусть прощенія у меня попроситъ…
— Это вамъ зачмъ?
— Да, помилуйте, что же это такое — везд я точно не человкъ. И здсь, и тамъ. Она же меня обидла.
— Хорошо-хорошо!..
— Знаете… И сейчасъ, я вдь, совсмъ безъ гроша.
— Возьмите у меня… Тысячи дв-три…
— Мн бы пять.
— Идетъ… Я вамъ пришлю… Только скажу нсколько словъ Наталь Григорьевн.
— Объ этомъ?
— Да… Или впрочемъ… потомъ лучше!
— Охъ, боюсь я… Не пойметъ она. У такихъ, вдь и логика, и правила — все особенное… Мозги у нихъ странно устроены.
— По-вашему, по-русски говорится: Богъ милостивъ, авось…
Владиміръ Петровичъ ожилъ. Недавняго угнетеннаго состоянія духа какъ не бывало. Онъ, вскинувъ плечами, точно на нихъ еще были эполеты, проводилъ Марго до дверей, щелкнулъ каблуками въ нихъ, прощаясь съ нею. Потомъ подошелъ къ зеркалу — не безъ уваженія посмотрлъ на себя. ‘Вотъ ты и опять у пристани!’ — самъ себя вслухъ поздравилъ онъ. Явившагося на зовъ слугу онъ распекъ и, когда у того на лиц отразилось недоумніе — величественно приказалъ ему:
— Завтра же получи жалованье и убирайся… Вы мн вс надоли.
Лакей, еще наканун грубившій ему, вышелъ на цыпочкахъ и благоговйно притворилъ двери.
— И что онъ хорошаго нашелъ въ моей деревянной кукл?— вспомнилъ Владиміръ Петровичъ Самсонова,— Поди узнай ихъ — женщинъ. Вчера въ театр, мн князь разсказывалъ, она обошлась съ этимъ милліонеромъ, какъ съ полузнакомымъ ей человкомъ… Нтъ, тутъ самъ чортъ ногу сломіетъ! А впрочемъ, мн что за дло. Вдь и женитьба-то моя была ошибкой!..
Марго тоже не теряла времени. Она похала къ себ на минуту, послала деньги Владиміру Петровичу — и отправилась хлопотать по всевозможнымъ адвокатамъ, подыскивая изъ нихъ понадежне. ‘Смотри — надорвешься, годы твои не маленькіе!’ останавливалъ ее глухой генералъ, но она только засмялась ему и крикнула на ухо Кленовскому:
— У насъ, у французовъ, солнце въ крови, поэтому мы не старемся, а придетъ время, просто умираемъ.
Наталья Григорьевна даже не знала пока, что ея судьба совершается такимъ удобнымъ для всхъ дйствующихъ лицъ способомъ. Она только изумилась необычайной нжности и предупредительности мужа. Онъ встртился съ нею, поцловалъ ей руку и мягко спросилъ ее:
— Не нужно ли вамъ чего?.. Я сейчасъ выду… Можетъ быть, вы хотите въ магазинахъ тамъ…
— Нтъ, благодарю васъ.
— Если у васъ нтъ денегъ — пожалуйста, не церемоньесь, возьмите у меня.
И денегъ ей не надо было.
— Да, кстати… Я слышалъ, что Самсоновъ хотлъ у насъ быть.
— Былъ и не засталъ!— покраснла она.
— Жаль… Это такой прекрасный… благородный человкъ. Въ нашемъ кругу его такъ высоко цнятъ.
‘Что съ тобой?— задумывалась Наталья Григорьевна.— Съ чего ты это?’ Она давно не видала его такимъ радужнымъ и веселымъ. Все послднее время онъ ходилъ хмурый, озабоченный. ‘Это врно, штуки Маргариты Францовны’,— засмялась она.
Въ самомъ дл, видть Самсонова здсь съ ея мужемъ вмст!..
Она даже покраснла при мысли объ этомъ. На ея лиц опять какъ будто загорлись поцлуи любимаго человка. Она даже пальцемъ дотронулась до щекъ и лба, ушла къ себ, затворилась и вся утонула въ голубомъ царств недавняго прошлаго. Въ чудномъ лазурномъ кра ея воспоминаній, гд такъ ярко сіяло солнце, благоговйной тишины было исполнено небо и ласково-ласково колыхали ея лодку ритмическія волны. И настоящія, и т золотыя, что она видла во сн. Золотыя, сказочныя, уносившія ее вмст съ засыпаннымъ умиравшими цвтами челномъ — въ таинственную даль, гд ей мерещился счастливый островъ Льва Самойловича. ‘Да!’ грустно вздохнула она. Греза ушла, давно ушла — остались тусклые, скучные, безцвтные будни. Но какъ отъ быстро-быстро мелькнувшаго для нея праздника ветъ на нее тепломъ и свтомъ, какъ ей становится хорошо, когда, даже оставаясь одна, какъ теперь, она думаетъ о немъ… Объ этихъ часахъ раздленной и чистой любви, о тучкахъ, часто набгавшихъ на бездонныя небеса ихъ счастья, о ихъ размолвкахъ!.. И ночь въ Сан-Себастіан въ саду,— гд едва-едва колыхались втви, разбуженныя втромъ, осыпая ихъ лепестками цвтовъ, и другая въ лодк, уже не сказочной, а настоящей, посреди задумчиво молчавшаго, притаившагося океана, подъ тихими, нжными звздами… Вдь они тогда въ цломъ мір были одни-одни… И ей вдругъ стало жалко этой ночи, жалко, что она кончилась такъ неожиданно… Къ чему были ея страхи передъ безсмысленнымъ принципомъ отвлеченной добродтели, передъ этимъ жестокимъ божествомъ, зачмъ-то требовавшимъ отъ нея великой жертвы самоотреченія, когда ночь дышала имъ въ лицо такою обаятельною нгой, когда даже волны не хотли шелохнуться, чтобы не помшать влюбленнымъ счастливцамъ, и кругомъ не было никого-никого, кто бы могъ подстеречь ихъ, увидть… Вдь не звзды бы разсказали міру, сколько счастья вдругъ родилось подъ ихъ мечтательнымъ блескомъ на груди заснувшаго океана!.. О, если бы повторилось это, не она бы оттолкнула любимаго человка… Не она! Именно теперь — она вдь должна ему за вчерашнее… Она такъ больно оскорбила его… Она зажмурилась, представляя себ его лицо — близко-близко…
— Милый, милый!— тихо проговорила она и вдругъ вздрогнула.
Къ ней въ двери стучали.
— Войдите.
Лакей подалъ письмо. Она узнала почеркъ и затрепетала, какъ птица, попавшая въ силокъ.
Тамъ было всего нсколько строкъ.
‘Ради Бога, ради всего святого, ради нашихъ воспоминаній, подарите мн нсколько минутъ’.
— Ждутъ отвта? спросила она у лакея.
— Точно такъ…
Она присла къ столу и написала:
‘Завтра въ три часа, у Маргариты Францовны’.
Лакей унесъ ея записку…
Отчего она назначила ему не сегодня и не у себя?..
Здсь?.. Въ этихъ комнатахъ, принадлежащихъ ея мужу?.. Нтъ, нтъ, ни за что… Все равно — до завтра она не приметъ никого, чтобы вспоминать минуту за минутою, часъ за часомъ всю счастливую быль ихъ любви. У нея даже голова закружилась. Она подошла къ окну и прижалась къ его холодному стеклу пылавшимъ лбомъ. Шелъ мелкій, надодливый снгъ. Даль терялась въ сромъ туман. Низко-низко ползли тучи по холодному небу. Все было такъ сыро, тускло, скупо… Ни одной краски, ни одного теплаго луча… Но она не видла снга, не замчала мертвенной улицы. Ея глаза смотрли далеко и видли опять лиловыя скалы, голубое море, золотистыя отмели… Волна за волной, набгая, раскидывала по нимъ кружева серебряной пны и слегка покачивала у террасы отеля лодку стараго Бенуа.

IX.

Самсоновъ, нервный и возбужденный, ходилъ по гостиной Маргариты Францовны, ожидая Наталью Григорьевну. Онъ пріхалъ нсколько раньше назначеннаго срока и удивился, не заставъ ея. Кленовская разсмялась надъ нимъ — ‘не всмъ же такъ торопиться. Свтлинъ-Донецкая, вроятно, будетъ въ три часа, если не измнитъ ршенія’.— А она можетъ передумать? добивался онъ.— Почему же я знаю. Мало-ли что могло случиться за это время?’ — Что именно?.. Но Маргарита Францовна должна была оставить его — къ ней являлись по дламъ какіе-то іерихонцы, таинственно бесдовавшіе въ ея кабинет,— гд ничто не напоминало женщину. Все строго, сухо,— точь-въ-точь пріемная у солиднаго, не гоняющагося за модою, адвоката или у врача, не имющаго ничего общаго съ дамскими болзнями. Да и вся остальная квартира Кленовскихъ была не для показа. Маргарита Францовна не подражала дловымъ барынямъ Петербурга, гнзда которыхъ похожи на лавки брикъ-а-брака или въ худшемъ случа на склады ростовщика. У нея все оказывалось солидно, прочно и даже скучно. Только превосходный Жакопъ выдлялся изъ общаго довольно однообразнаго тона. Три картины, но хорошихъ мастеровъ, и много цвтовъ. Цвты были слабостью глухого генерала, и онъ возился съ ними, какъ преданная и любящая нянька съ ребенкомъ. Когда Самсоновъ пріхалъ сюда — старикъ Кленовскій обмывалъ листья растеній табачнымъ растворомъ, тщательно протирая каждый ватою, отстригалъ сухіе, замазывалъ сильно пахучимъ растворомъ трещины въ сучьяхъ и при этомъ длалъ такое лицо, точно на немъ лежитъ отвтственность за судьбы Европы, по крайней мр.
— А вы какъ думали?— вдругъ обратился онъ къ Самсонову, когда Маргариту Францовну вызвали въ кабинетъ.— За человкомъ меньше хлопотъ. Потому иная скотина возьметъ да и ткнетъ у корня окурокъ папиросы. У меня какая муза умерла отъ этого!..
— Давно у васъ была Наталья Григорьевна?
— А я что же говорю — именно… Растеніе жаловаться не можетъ. Оно страдаетъ молча. Его тоже пожалть надо. Все равно, что больное и нмое дитя.
— Я про Наталію Григорьевну у васъ…
— Кавказъ?.. Да тамъ батюшка розы — въ дерево идутъ, олеандровъ лса-съ. Бывало въ горахъ — потянетъ втромъ съ долины, такъ что твоя парфюмерія! Какими только тонкими запахами не надышешъся. Въ томъ самомъ году, когда меня ранили, (въ неуказанное мсто, — подлецы!) весна стояла… Надо прямо говорить — въ раю хуже будетъ. Мы шли съ полкомъ въ аулъ Салты…
— Да я у васъ про Свтлинъ-Донецкую!— кричалъ ему уже въ ухо Левъ Самойловичъ.— Про Наталію Григорьевну.
— А! достойная дама… Это вы у Марго… Это по ея части. Я въ дамскомъ дл ничего не понимаю… Вотъ, что касается до винта. Вы какъ думаете, Никитскій умный человкъ.
Самсоновъ кивнулъ ему головой.
— А я вамъ говорю, дуракъ — именно! Я бы ему указомъ запретилъ до картъ дотрогиваться. Вчера у него на рукахъ шесть червей и тузъ пикъ… Что же онъ сдлалъ?
Но Левъ Самойловичъ уже не слушалъ и опять заходилъ по комнат. Генералъ нисколько не обидлся и занялся немедленно цвтами.
— Вы думаете у нихъ души нтъ?— крикнулъ онъ вдругъ черезъ комнату Самсонову.
— Я ничего не думаю.
— И неправда… Есть душа. Они къ солнцу всегда оборачиваются, иногда безъ причины листокъ къ листку жмется. Тоже дружба-съ… Трепещутъ — самъ видлъ. Подойдетъ этакое идолище съ окуркомъ въ рукахъ — цвтки сейчасъ же снимаютъ лепестки, точно дти жмурятся передъ чмъ-нибудь страшнымъ. Въ цвткахъ у нихъ и ума много. Вы только подумайте надъ нимъ, да поглядите толкомъ.
Но Самсонова уже не было — въ передней раздался звонокъ, и онъ, какъ мальчишка, выбжалъ туда встрчать Наталью Григорьевну. Не явись вовремя лакей, Левъ Самойловичъ самъ бы отворилъ двери… Зато онъ выскочилъ на площадку лстницы и сверху смотрлъ, какъ Наталья Григорьевна, озабоченная, со сдвинутыми бровями, подымается по ступенямъ, не замчая его. Она даже пріостановилась на одной — точно колебалась, идти ей или нтъ — и потомъ ршительно двинулась, чтобы на первомъ же поворот лстницы встртить Льва Самойловича. Она вспыхнула, улыбнулась, и улыбка вышла странная, точно Свтлинъ-Донецкая чувствовала себя виноватою. Въ чемъ, едва ли она понимала. Она, впрочемъ, тотчасъ же еще сурове сдвинула брови и тихо спросила Самсонова:
— Вы давно ждете меня?
Очевидно, она и при людяхъ не хотла лгать, придавая встрч съ нимъ характеръ случайности.
— Около часу.
— А Маргарита Францовна?
— Она по-уши въ длахъ… Ей некогда. Я, впрочемъ, этому радуюсь. По крайней мр, намъ мшать не будутъ.
Она удивленно повела на него глазами и прошла впередъ, къ генералу. Тотъ еще издали, увидя ее, заторопился сорвать какой-то цвтокъ и самъ, съ любезностью старой школы, закололъ его въ ея волосы.
— Благодарю васъ!— И она протянула ему руку.
Кленовскій нагнулся, поцловалъ и, выпрямившись, строго оглянулся во вс стороны. Вотъ де мы еще какъ… Марго показалась въ дверяхъ на минуту. Она расцловалась съ гостьей, извинилась и, прощаясь, отозвала съ собою мужа за чмъ-то.
— Ну-съ… Говорите. Что вамъ было нужно отъ меня?
Самсоновъ разомъ опшилъ отъ этого тона.
Онъ робко взглянулъ въ зеркало передъ собою,— не ршаясь прямо посмотрть на любимую женщину. Оно ее отразило всю,— на низенькой козетк, сидвшую прямо со сложенными на колняхъ руками. Такую холодную и недоступную, какую онъ видлъ въ театр. Только въ ея глазахъ подъ опущенными и сдвинутыми бровями свтилось что-то нжное-нжное, прорывавшееся на зло ей самой. Она, врно, сознавала это, потому что закусила губу отъ досады… Левъ Самойловичъ не разобралъ ничего и смутился, виновато опустивъ голову. Ужъ не знаетъ ли она о Париж?— мелькнуло у него.— Впрочемъ, откуда же? Калерія не станетъ писать, а другіе его не встрчали на этотъ разъ съ Селицкою… Впрочемъ, если бы знала — ни за что бы не пріхала. Не такая она. Эта, вдь, ничего не проститъ ни себ, ни другимъ. Пока онъ думалъ и молчалъ, не стараясь скрыть одолвавшаго его смущенія и робости, — Наталья Григорьевна вся преобразилась. Брови ея раздвинулись, на лиц показалось мягкое и ласковое выраженіе, губы уже улыбались. Какъ вс сильныя натуры — она легко попадалась на чужую робость и не могла оставаться долго холодною и строгою, видя смущеніе собесдника. Левъ Самойловичъ не усплъ даже отвтить ей, какъ почувствовалъ ея руку на своей и припалъ къ ней губами.
— Я должна еще просить прощенія у васъ.
— За что?— удивился онъ и самъ закончилъ: ахъ, да… за театръ.
Она слегка покраснла и засмялась.
— Именно за театръ… Я вдь не для васъ это… Я сама отъ себя защищалась. Боялась выдать, что творилось въ душ. Такія встрчи даромъ не проходятъ, какъ наши въ Біарриц… Воспоминанія голову кружатъ. Не надо, чтобы другіе принимали въ нихъ участіе. Не надо?— правда? Если бы еще вы были, ну, просто,— какъ вс другіе… Не обратили бы вниманія на васъ… Но вдь вы — Самсоновъ, а кто же васъ не знаетъ… Да кстати, чмъ вы это купили моего мужа?
— Я не имю чести знать его.
— Честь не велика,— нахмурилась она.— Я не понимаю, съ чего онъ про васъ вчера: ‘это такой прекрасный, благородный’… И вдь что всего смшне… Вдругъ покраснла она и голосъ ея сталъ сердечнымъ, симпатичнымъ и весь такъ и задрожалъ правдою и искренностью.— Я такъ люблю, когда васъ хвалятъ, что даже мужа на этотъ разъ слушала съ удовольствіемъ. Я, кажется, способна была бы несправедливо бранить васъ, нападать на васъ — только, чтобы кто-нибудь другой защищалъ васъ, хвалилъ… Это звучало бы какъ музыка въ моихъ ушахъ…
Онъ еще разъ поцловалъ ея руку.
— Только напрасно…
— Что именно?— поднялъ онъ на нее глаза.
— А наша встрча здсь… Къ чему? Намъ забыть надо… Забыть обо всемъ, что было. Вдь мы точно крадемъ у кого-то эти минуты. Вдь мы не можемъ также видться при другихъ…
— Потомъ!— умоляюще заговорилъ онъ.— Дайте мн этотъ часъ попрежнему…
— А вы… вы все время… не забывали меня?..
— Разв я могъ!— довольно искренно вырвалось у него… Но онъ запнулся и покраснлъ. Ему разомъ вспомнился Парижъ и Калерія Алексевна…
— И вы никого… никого не видли въ Париж?
Хорошо, что она, сама смущенная, не смотрла на него теперь. Только бы слпая не поняла правды. Самсоновъ сидлъ весь красный… Но какъ вс чистые люди, Наталья Григорьевна сама же себя обвинила въ подозрительности.
— Не сердитесь! Я не должна была напоминать вамъ того, что прошло. Какъ странно — я и врю вамъ, и ревную!.. Никогда до сихъ поръ не испытывала этого чувства… Страшное оно. Я бы никогда-никогда не простила, въ душ не нашла бы вамъ оправданія, если бы вы опять вернулись къ той… Хорошо, что это невозможно!— а то бы я изумилась.. Даже не знаю, ревность ли это. Но только при одной мысли о ней меня въ жаръ кидаетъ и душно длается… Я такая сдержанная, спокойная… Льдинкой вы меня, кажется, называли,— ну, такъ я, такая льдинка, и вдругъ… Право, кажется, убить могла бы и васъ, и ее… Впрочемъ, нтъ не убила бы. А все бы съ меня разомъ, какъ рукой, сняло. Только стыдно бы стало за прошлое… Точно я душу такъ замарала, что ничмъ ужъ ее отчистить нельзя. Сама себ противной сдлалась бы… И о васъ безъ отвращенія не могла бы вспомнить…
Онъ, желая скрыть смущеніе, наклонился къ ея рук и перебиралъ ея пальцы.
— У васъ, у мужчинъ, странныя оправданія на все,— продолжала она.— Я читала надняхъ французскій романъ. Тамъ героиня, видите ли, любитъ одного, а принадлежитъ другому. Никогда не понимала и не пойму. У нея это, должно быть, распущенность, хотя авторъ и пишетъ о ея страданіяхъ. Какъ длиться? Душу — вамъ, тло — мужу… Фу, какая гадость, даже тошно… И вдь писатель — нсколько страницъ о правахъ тла. Отчего же у насъ оно не заявляетъ такихъ правъ. Нтъ, это просто развратъ, гнусне разврата и ничего-ничего боле. Правда?
— Разумется…— нершительно отвтилъ онъ, стараясь не встрчаться съ нею глазами.
— Хотя и знаю, что обрекаю васъ на мученичество… Вдь никогда я не буду вашей женой.
— Chi lo sa?
— Что?
— Chi lo sa? Кто знаетъ?..
— Я… Владиміръ Петровичъ здоровъ. Да было бы и гадко разсчитывать на чью-либо смерть…
— А разводъ?
— Вы дитя, Левъ Самойловичъ… Неужели вы думаете, что я соглашусь сама придти къ нему и сказать все… Нтъ, разъ такъ случилось,— я всю жизнь должна носить цпи… Меня никто не гналъ силою за него. Сама пошла…
— На условіяхъ?
— Да, но онъ вдь свято соблюдаетъ ихъ…
— Никто не гналъ!.. А мать?
— И она не гнала… Она убждала.
— Знаете, — вдругъ осмлился Левъ Самойловичъ…— Безъ васъ, Наталья Григорьевна, здсь случилось много-много… Много! подчеркнулъ онъ.— И именно насъ съ вами касающагося.
— Что такое!.. Я не слышала ни о чемъ.
— Я не знаю даже, какъ передать вамъ…
— Ничего не понимаю.
— Разв Маргарита Францовна еще ни о чемъ вамъ не намекала?
Ее даже приподняло. Она встала и опять сла.
— Что такое? Сплетни?
— О, нтъ! Въ сплетняхъ — страдательное лицо я. Вы только выиграли отъ нихъ.
— А разъ это касается насъ, — то есть, меня и васъ,— причемъ же тутъ Маргарита Францовна? Мн кажется, кром васъ, никто не иметъ права и передать мн объ этомъ.
— Я не знаю… не смю еще…
— Что за пустяки. Этакій большой, обвела она его влюбленнымъ взглядомъ.— И ‘не смю!’.
— Да, вотъ пойдите — не смю… Ну… была не была. Я долженъ дотронуться до больного, быть можетъ, мста… Вдь вы знаете, что у вашего мужа есть… есть… семья… дти…
— Это до меня не касается!— потемнла она… Его дло. Я никогда не входила…
— Да, но семь есть дло!
— Француженка какая-то?..
— Луизъ…
— Я ее видла въ театр разъ. Красивая… Хотя грубая красота. Всего много… Подчеркнуто, преувеличено… Ну?
— Такъ вотъ она… Во имя своихъ дтей… Ихъ двое.
— Они здсь?
— Нтъ… Въ Париж ея мать пансіонъ держитъ. Такъ у нея… Луизъ эта требуетъ теперь, чтобы онъ выбралъ или васъ, или ее…
Наталья Григорьевна поблднла.
— Разв онъ ей мало платитъ?..
— Не все купишь деньгами. Она именно не совсмъ такая, какъ другія изъ ея сорта… Вдь она давно уже съ вашимъ мужемъ…
— То-то онъ въ послднее время… Что-же она хочетъ ухать съ нимъ, жить открыто, вмст?
— Даже большаго!.. слукавилъ Самсоновъ.
— Не можетъ же онъ жениться на ней.
— Отчего?
— При живой жен?
— А разводъ?— принудилъ, наконецъ, себя Левъ Самойловичъ повторить это слово.
— Разводъ. Опять!.. засмялась она.— Кто же ему дастъ его? Я не подала повода…
— Не вы ему… Ну, представьте себ, Наталья Григорьевна, что вашъ мужъ явится къ вамъ и скажетъ: наша жизнь — сплошная ошибка съ обихъ сторонъ. Отдайте мн — мою волю, и я вамъ возвращаю вашу. Для васъ будетъ своя жизнь, свое счастіе, своя дорога — по которой вы можете идти, не стсняясь мною. Я не хочу стоять на вашемъ пути. Живите сами и дайте жить другимъ, т. е. ему…
— Постойте…— растерянно повторяла она… Постойте… Постойте… Я ничего не могу понять… Не разберусь никакъ… Никакъ… Да вдь какже это… Вдь, я — я слышала, какъ это длается.
— Грязь и мерзость до васъ не коснется… Требованіе о развод пойдетъ отъ вашего имени. Вы выйдете чисты, какъ снгъ. Правы передъ Богомъ, людьми, передъ собою.
— Все это слова… А онъ…
— А онъ, что вамъ за дло до него?
— Погодите… Но вдь онъ длаетъ это, чтобы жениться на той.
— На все это свои средства, и все устроится и уладится… Понимаете?
— Ничего не пойму…
Она встала и прошлась… Вдругъ какая-то мысль поразила ее.
— Левъ Самойловичъ, вы богаты. Я знаю, что деньги чудеса длаютъ. Скажите мн прямо, это ваши штуки? Вы покупаете меня?.. Какую цну вы за меня платите ему?
— Я… я… надо вамъ прежде всего…
Левъ Самойловичъ, можетъ быть, все бы разсказалъ въ эту минуту.
— Я знаю, дла у мужа запутаны… Я хочу знать все. Сколько я стою, по его мннію? Что вы за меня общали?
— Наталія Григорьевна — вы неправы! вдругъ раздалось позади.
— Вы слышали?..
— Я подошла къ дверямъ… и нечаянно разобрала ваши послднія слова.
Маргарита Францовна появилась какъ разъ вовремя, чтобы спасти дло.
— За кого вы принимаете Льва Самойловича.
— Почему же и и знаете объ этомъ?
— Потому что вчера вашъ мужъ меня уполномочилъ говорить съ вами… Я не имла времени и хотла сдлать это сегодня. Левъ Самойловичъ началъ раньше.
— Почему же онъ объ этомъ знаетъ?..
— Простите, это моя нескромность…
— Маргарита Францовна — я ничего не могу разобрать… Я только чувствую, что мною торгуютъ, что я тутъ какая-то ставка, на которую ведется съ обихъ сторонъ игра, что я… что я…
И не выдержала боле.
Въ порыв негодованія, совершенно ослплявшаго ее, изорвала платокъ, потомъ вдругъ упала на диванъ, лицомъ въ его подушки и зарыдала. Самсоновъ, было, кинулся къ ней, но Марго его остановила.
— Дайте ей выплакаться… Все это было для нея неожиданно. Понятно, что она такъ и должна была отнестись…
У Льва Самойловича разрывалось сердце отъ ея рыданій… онъ видлъ, какъ ея тло билось, какъ поводило ея плечи, какъ голова Натальи Григорьевны истерически запрокидывалась, а пальцы хотли изорвать шитый бархатъ подушекъ. Немного подождавъ, Марго ей подала воды, и Свтлинъ-Донецкая жадно, давясь и задыхаясь, припала къ ней, такъ что стекло стакана стучало о ея зубы. Напившись, она взглянула на себя въ зеркало… поправилась… сла… опустила голову.
— Что это… что это?— растерянно повторяла она.
— Вы напрасно обвиняли Льва Самойловича, тихо начала Маргарита Францовна,— что онъ платитъ за васъ. Тутъ о плат не было и рчи!.. Правда, я нашла Владиміру Петровичу у другого лица деньги, но на расходы по разводу, если вы согласитесь на эту комбинацію…
— Чмъ же они будутъ жить?..
— Кто они?
— Мужъ и эта… эта Луизъ?
— О, она богата, у нея есть состояніе. Она не тратила денегъ, которыя ей давалъ Свтлинъ-Донецкій. А Левъ Самойловичъ тутъ не причемъ, и его вы напрасно обвиняли…
— Я опять виновата передъ вами!— взглянула она на него исподлобья.
— Вашему мужу нужна его свобода. Онъ хочетъ вамъ вернуть вашу, вотъ и все… Простите. Я васъ на минуту должна опять оставить. У меня въ кабинет люди.
И сдлавъ большіе глаза Самсонову — ‘держись-де’, она вышла.
И, дйствительно, теперь она была бы лишней.
— Я опять виновата передъ вами! Повторила она, глядя на него извиняющимися глазами.
Онъ молчалъ… Ему не хотлось лгать.
— И какъ это неожиданно, хоть бы меня предупредили!..
— Все только вчера случилось. Только вчера вашъ мужъ говорилъ съ Маргаритой Францовной.
— Отчего же не со мною?
— Не знаю, право… Но послушайте, Наталья Григорьевна, я васъ совсмъ, совсмъ не понимаю… Одно изъ двухъ, любите ли вы меня или нтъ?
— Вы спрашиваете объ этомъ? Для васъ еще вопросъ?
— А тогда… Тогда… почему же вы не радуетесь вмст со мною… Вдь, это единственное средство для насъ быть счастливыми. Или вы не хотите быть моей женой?..
Она приподнялась, хотла что-то сказать, но не осилила охватывавшаго ея порыва и съ слабымъ крикомъ: ‘Лева, милый, дорогой мой!’ упала въ его руки. Онъ обезумлъ отъ радости. Онъ цловалъ ея заплаканные глаза, руки, губы. Онъ принималъ ея голову къ своей груди. Онъ жегъ ласками ея шею, припадалъ къ ея горлу и чувствовалъ, что она вся его, что она, безсильная, лежитъ въ его рукахъ, что онъ сейчасъ можетъ поднять ее на руки и снести внизъ, уложить въ карету, увезти къ себ и она не шевельнетъ пальцемъ, чтобы помшать этому. Теперь ужъ не слышалось словъ. Ни онъ не говорилъ, ни она не могла бы отвтить ему. Она, закрывъ глаза, тяжело и сильно дышала, вздрагивая отъ его поцлуевъ и все крпче и крпче красивыми руками обвивая любимаго человка…
— Какое счастіе… какое счастіе… какое счастіе!— вдругъ вырвалось у нея,— О, какъ хорошо опять!.. Конецъ потемкамъ, вчному притворству… Лева, увези меня куда-нибудь подальше… Увези отсюда… Я всей душою простужена здсь… Отогрй меня…
— Хоть завтра… Въ самомъ дл, чего намъ ждать… Вдь все черезъ нсколько мсяцевъ будетъ конечно…
— Завтра?.. Да! Какъ хорошо… Какъ хорошо было бы это завтра? Остаться съ тобою вдвоемъ — въ вагон… На нсколько дней. Безъ чужихъ глазъ… Да, хорошо… Только… только не надо… Не надо… не надо…
— Что не надо?
— Пока не надо этого… Не надо… Ты долженъ уважать свою жену и другіе тоже. Ни на одну минуту…— она оправлялась уже, слабо отрываясь отъ него. Уперлась ему въ грудь руками и откинулась… Подошла къ зеркалу и быстро привела себя въ порядокъ.— Ни на одну минуту — ты понимаешь меня — я не должна быть твоей любовницей. Только женою… Слышишь. Моя гордость никогда не простила бы тебя… и себя… Вдь теперь ждать недолго… Недолго, вдь да?
— Мсяца три-четыре! много-много пять.
— Вотъ видишь… А мы терпли десять лтъ. Они быстро пройдутъ, четыре мсяца!.. И — ты это самъ оправдаешь — мы вовсе не должны видться теперь… Правда… Вовсе…
— Къ чему еще это мученичество?
— Ахъ, не то, не мученичество. Какъ вы, такіе умные,— и не понимаете. Никакихъ уступокъ. Или честно и чисто, или совсмъ не надо. Для меня ты — какъ и я для тебя — должны быть идеалами. Выше насъ никого — другъ для друга. Только тогда счастіе настоящее. За него нельзя платить дешево… Ты не думай, что это разсужденіе, изъ головы!— это и тутъ, глубоко, глубоко!— чуть коснулась она сердца: — иначе не можетъ, не должно быть. Ты думаешь, мн сейчасъ, и тогда въ лодк, въ океан, легко было оторваться отъ тебя? Нашла же я въ себ силы. Разв я не понимаю, что собственно все равно — теперь или черезъ четыре мсяца! Вдь я врю теб… Но не надо, не надо. Не надо краденаго. Не хочу лгать, притворяться, прятаться. Наша любовь не преступленіе, чтобы скрывать ее… Вдь такъ не долго — подумай!.. А потомъ сколько счастья будетъ… И до послдняго дня мы вовсе не увидимся. Ни писемъ, ни свиданій…
Она, уже совсмъ оправившаяся, стояла посреди комнаты.
Онъ подошелъ къ ней, хотлъ сказать что-то.
— Ну, простимся на эти мсяцы, улыбнулась уже она.— Въ послдній разъ!.. И до свиданія!..
Они обнялись и не отрывались другъ отъ друга.
Казалось, всю жизнь они хотли отнять и выпить другъ у друга въ долгомъ, долгомъ поцлу.
— Прощай, будетъ.
И, не ожидая Маргариты Францовны, она вышла, одлась и, сказавъ Льву Самойловичу: ‘не провожай меня, я сойду одна’,— спустилась съ лстницы…
Самсоновъ вернулся въ гостиную.
— Ну, гд же Наталья Григорьевна?..— удивилась Маргарита Францовна.
— Ушла.
— И вы ее упустили!— всплеснула она руками.
— Что же съ нею подлаешь?
— Знаете ли, Левъ Самойловичъ, я не русская, я — француженка… И даю вамъ слово, что если бы я въ молодости имла несчастіе полюбить такого, какъ вы… я бы или сама повсилась, или васъ выгнала.
— За что?..
— Вы еще спрашиваете!.. Да разв вы мужчина посл этого? Я бы на вашемъ мст — силою ее утащила бы теперь… И вы, врно, ршили до развода ‘страдать, молчать, таиться’, какъ это въ стихахъ у кого-то сказано. У — рыбья кровь… Я впередъ знаю, какія условія она вамъ прописала — не встрчаться и не искать встрчи, не писать писемъ. О, mon Dieu — что за люди!.. И это они называютъ любовью!.. А потомъ въ свое время по программ. Какіе вы правильные, и какъ вамъ должно быть скучно живется!.. Не правда ли?.. Ну, да ужъ теперь все равно… Я начала хлопотать и ручаюсь вамъ, черезъ три мсяца у насъ все будетъ кончено… А до тхъ поръ… до тхъ поръ… Она будетъ, врно, молиться и ждать, а вы… вы — ждать и утшаться съ Калеріей Алексевной… А что если бы Наталья Григорьевна — узнала о Париж… А?..
— О Париж? Что же она бы могла узнать о Париж? Тамъ ничего особеннаго не случилось…
— Особеннаго, да… Самое обыкновенное. Я не знаю, почему Калерія Алексевна удостоила меня письмомъ…
— Селицкая вамъ писала?
— Да… Сегодня я получила отъ нея нсколько… какъ это говорится — ‘милыхъ строкъ’. Хотите прочесть. Она недурно пишетъ — и, врно, впередъ знала, что я вамъ покажу ея посланіе… По крайней мр, нкоторыя мста его прямо на васъ разсчитаны…
— Покажите.
Марго пошла къ себ и черезъ минуту принесла ему конвертъ съ парижскимъ штемпелемъ. Самсоновъ съ недоумніемъ вынулъ оттуда толстый листъ почтовой бумаги, на которомъ онъ сейчасъ узналъ твердый и ршительный почеркъ Калеріи Алексевны: ‘Милая Маргарита Францовна. Разумется, васъ изумитъ мое письмо,— но на свт случаются вещи еще поудивительне. Я думаю, дочитавъ его до конца — вы, какъ дловой человкъ, не любящій тратить время даромъ, поблагодарите меня за мою предупредительность. Видите ли, — вы напрасно хлопочете объ устройств чуікихъ судебъ. Я сама не такъ глупа, чтобы не понять вашей игры, да кром того — есть добрые люди и хорошіе друзья, которые всегда во-время дадутъ мн знать обо всемъ, что касается извстныхъ длъ Льва Самойловича Самсонова. Я понимаю, съ кмъ имю дло — и потому прямо говорю вамъ, Маргарита Францовна,— вс ваши хлопоты ни къ чему не поведутъ. Я этого человка люблю и никому, ни Богу, ни чорту, не уступлю его. Думаю, что и для него это лучше. Едва ли кто-нибудь дастъ ему столько счастья, сколько я, и будетъ такъ нетребователенъ, такъ удобенъ для него. Я не даромъ ради Льва Самойловича изломала всю свою жизнь, ставила себя въ отчаянныя и ложныя положенія. Не думайте, что вы его у меня купите, или онъ самъ откупится. Такихъ цифръ еще нтъ, и онъ у меня не продажный. Я люблю не только его средства, — это подробность и только. Я люблю его самого такимъ, каковъ онъ есть… Я знаю, что вы умны — и, прежде чмъ вы объявите мн войну, позвольте мн, какъ честному врагу, предупредить васъ… Вы поработаете въ мою, слышите ли, въ мою пользу… И я впередъ вамъ благодарна за все. Если вы и добьетесь развода для г. Свтлинъ-Донецкаго (видите ли,— я посвящена во вс тонкости задуманнаго вами дла), то это только разобьетъ жизнь Натальи Григорьевны — но ничего не измнитъ. Знайте — она никогда не будетъ женою Самсонова. Это я вамъ говорю… А что я говорю, то я и сдлаю… Теперь вы предупреждены — и поступайте какъ хотите. Мн будетъ извстенъ каждый шагъ вашъ, и въ ршительный моментъ — я окажусь на мст и, врьте, съумю нанести такой ударъ, отъ котораго вамъ не оправиться… Опять предупреждаю,— не предлагайте мн денегъ. У меня, благодаря великодушію Льва Самойловича, — ихъ довольно. Мн онъ нуженъ самъ. Поврьте, со мною вамъ выгодне быть въ союз, чмъ во вражд… Подумайте…’
Самсоновъ смялъ письмо…
— Ну?— спросила его Марго.
— Дрянь этакая!— вырвалось у Самсонова.— Еще грозить сметъ…
— Une impertinente!..
— Что вы думаете ей отвчать?
— Съ какой стати!.. Вотъ еще… Я честная жена и никогда иною не была. Мн неприлично вступать въ переписку съ содержанками…
— Я боюсь одного… прибавила она минуту спустя.
— Чего именно?
— Какъ бы она не написала…
— Наталь Григорьевн?
— А она можетъ сдлать это… У нея сильное орудіе въ рукахъ.
— Почему вы думаете?
— Вы не дочитали письма… Посмотрите приписку.
Онъ опять развернулъ смятый листокъ.
‘Я бы могла,— продолжала Калерія Алексевна,— сообщить вашей ‘мраморной красавиц’ кое-что любопытное — о пребываніи ея избранника въ Париж. Вы, вроятно, догадываетесь, что онъ останавливался у меня, и я никогда еще не помню его такимъ нжнымъ, милымъ, пламеннымъ, какимъ онъ былъ на этотъ разъ и посл двухмсячной біаррицкой ‘поэмы любви’. Я не длаю этого — потому что по-своему великодушна… Я не хочу, чтобы мой Левъ Самойловичъ когда-нибудь упрекнулъ меня въ подлости… Я ему не мшаю развлекаться, берегитесь же и вы раздражать меня…’
— Она никогда не осмлится сдлать этого.
— Почехму?
— Потому что знаетъ, что я бы никогда ей не простилъ…
— А когда пойметъ, что между ней и вами все кончено?
— Тогда уже будетъ поздно.
— Вы Наталью Григорьевну не знаете!.. Потому я и хотла, чтобы сегодня уже было все поздно!.. Чтобы отступленія назадъ не оказывалось… Понимаете? Я дамъ вамъ хорошій совтъ. Вы дали слово не видаться съ ней, да?…
— Далъ. Она его требовала.
— Не исполняйте его… Вы не только должны видться, вы какъ можно скоре должны все кончить… Чтобы для нея, для Натальи Григорьевны, дороги назадъ не было. Ахъ, если бы я могла вамъ уступить хотя часть своего характера. Вы поймите: если она, Калерія Алексевна, сама и не напишетъ ей,— такъ разв ея друзья не могутъ осыпать Наташу анонимными письмами? Теперь, вдь, вс занимаются этою гадостью. Модная подлость. Двицы, отчаявшіяся выйти замужъ, и т устраиваютъ свои дла или мстятъ такими именно путями. Это знаете — самыя распространенныя литературныя произведенія — анонимныя письма.
— Нужно убдить Наталью Григорьевну ухать пока…
— Ей, дйствительно, во время процесса не надо оставаться здсь… Я подумаю.
И они простились.
Радостная и счастливая — Наталья Григорьевна хала домой. Какъ все это легко и хорошо устраивалось. И такъ: она еще можетъ быть счастлива по настоящему? Неужели — судьба сама подсказала ей разршеніе тяжелыхъ загадокъ всей ея до сихъ поръ такой неудачливой жизни? Дома она встртила мужа… Она, было, прошла мимо, но вдругъ остановилась…
— Владиміръ Петровичъ!
— Что прикажете?
— Мн Маргарита Францовна передала ваше предложеніе… Я вамъ за это очень и очень благодарна… Разумется, я согласна…
— Да?— обрадовался тотъ.
— Да! И вамъ будетъ удобне, и мн лучше… Мы другъ у друга стояли на дорог къ счастью.
Свтлинъ-Донецкій, вмсто отвта, наклонился и поцловалъ ея руку.

X.

Иванъ Николаевичъ Приглядовъ въ Париж быстро забылъ свои добрыя намренія. Даже воспоминаніе о бдной Шушк съ ея замужествомъ и о семейномъ уголк, такъ манившемъ его издали живо утратилось подъ напоромъ новыхъ впечатлній, которыми его одурманивали тамошніе бульвары. У него теперь шляпа сама съзжала на бекрень, обнаруживая полъ-лысины: остатки шевелюры онъ красилъ въ модный цвтъ ‘corbeau noir’ и цлыя ночи спалъ съ наусниками, отъ которыхъ у него оттопырились уши, но зато усы завивались и торчали злодйскимъ рисункомъ. Парикмахеры предлагали ему нарисовать волосы на голов, но онъ еще колебался, хоть его пріятель, Антонъ Ивановичъ, соблазнился и ходилъ теперь расписанный, какъ хорошій плафонъ. ‘До всего, шельмецы, дошли?— хвалилъ онъ.— Двадцать лтъ сразу скостили, чудеса вжив за пять франковъ творятъ!.. Великое, братъ, дло — у кого есть лишнее экю въ карман!’ Тмъ не мене, Приглядовъ еще присматривался. Онъ сдлался своимъ на ‘красной мельниц’, гд двицы легкаго поведенія хватали его за носъ и привтствовали: bon soir, coco! Въ Olimpia кассиръ улыбался ему какъ родному, въ Pole Nord какая-то Энкени вотъ уже пятый день нжно шептала ему на ухо, что ей до сумасшествія нравится брильянтовая брошь, выставленная на Avenue de l’Opra, у Монтегю. ‘Да стоишь ли ты еще этой броши?’ — по-русски спрашивалъ ее Приглядовъ, на что та убждала его не быть столь ‘mchant’ и исполнить ‘этотъ маленькій капризъ’. Въ свою очередь за это она обязывалась познакомить его съ такими cochonneries, о какихъ ему и не снилось!..— ‘Выпуститъ она теб потроха — всю твою начинку разберетъ въ лучшемъ вид, предсказывалъ ему Антонъ Ивановичъ. Но Приглядовъ только подмигивалъ ему. ‘Небось-де — мы сами тоже не сапогами сморкаемся. Два — три золотыхъ пожертвую, но чтобы больше — отнюдь!’ — ‘Ладно’, упорствовалъ тотъ.— ‘Видали мы… Какъ съ зайца, она съ тебя семь шкуръ спуститъ’… И пожалуй бы спустила. Иванъ Николаевичъ началъ восхищаться ея плечами и бюстомъ. ‘Мраморъ!— живописалъ онъ Антону Ивановичу. Грецкіе орхи колоть на нихъ можно. Взглянешь, и сейчасъ же призваніе къ молочному хозяйству почувствуешь’. Уже Приглядовъ похаживалъ мимо Монтегю и прицливался: нельзя ли какъ-нибудь подешевле купить брошку эту каторжную. Въ самомъ дл, не пять же тысячъ франковъ за нее отвалить? Его осняла геніальная мысль навязать за эту брошь умному молодому человку Афронту какую-нибудь картинку, но, во-первыхъ — умный молодой человкъ самъ на обух рожь молотилъ, а, во-вторыхъ, Афронтъ и не прочь былъ отъ картины, потребовалъ, чтобы его блесоватая фигура съ срой мордашкой была изображена не иначе, какъ Юліемъ Цезаремъ… ‘А вдь у Юлія Цезаря, поди, и блохъ такихъ скверныхъ не было!’ бсился Иванъ Николаевичъ. И быть бы бычку на веревочк, если бы разъ утромъ человкъ его не разбудилъ и не подалъ ему карточку съ надписью M-me de Selitzky и съ княжескою короною наверху…
— Кто принесъ?
— Сама княгиня.
— Гд-жъ она?
— Внизу, въ карет…
— Проси, проси скоре… Чего еще ей нужно?.. Разв старое вспомнила? Да гд! Вдь отъ красавца-то Приглядова ничего не осталось… Быль была да быльемъ поросла…
Онъ живо одлся и вышелъ.
Калерія Алексевна подала ему сразу об руки. Приглядовъ благоговйно прикоснулся къ нимъ.
— Цлуйте крпче. Чего вы боитесь!..
— Когда-то не боялся.
Калерія Алексевна взглянула на него и усмхнулась.
— Чему вы?
— Такъ… Ужъ очень хороша у васъ память!..
— Память-то? Память хороша. Вотъ портретъ сталъ, дйствительно, скверенъ.
— Годы… Когда-то зато вы вдь красавецъ были?
— А что бы намъ старое вспомнить?.. А?
— Обоимъ не къ лицу… Я за вами, Иванъ Николаевичъ. демъ ко мн завтракать…
Приглядовъ зорко вглядлся въ нее… и усмхнулся.
— Что вы это?
— Ужъ, должно быть, очень я вамъ нуженъ сталъ.
— Нужны! Иначе бы не захала за вами, созналась Селицкая.
— Люблю умныхъ женщинъ! пришелъ въ восторгъ Приглядовъ.— Вотъ какъ люблю! Другая бы сейчасъ въ кусты, а вы напрямикъ. Все равно-де подлеца Приглядова не надую. Давай ужъ лучше съ нимъ въ открытую. Это вы, дуся, правильно…
— Нтъ, я и не потому… Теперь мы вдвоемъ съ вами — и я, не стсняясь, скажу вамъ. Вы вдь у меня въ долгу еще… Помните?
— Калерія Алексевна! Вдь, поди, двадцать лтъ назадъ. Дв земскія давности.
— Ну, хоть, и не столько, а все-таки… Такіе векселя вдь не забываются.
— Можетъ быть, потому что о нихъ вспоминать пріятно?
— Бросьте ваше шутовство пока… Я съ вами буду серьезно. Вдь если я вспомнила, такъ, значитъ, у меня важное дло. Я и во сн перестала видть васъ… Очень, очень вы измнились, Иванъ Николаевичъ…
— ‘Прекрасное погибло въ пышномъ цвт — таковъ удлъ прекраснаго на свт!’ Что длать… Придетъ время, и вы постарете.
— Ну, еще не скоро… Такъ полните… Я дамъ вамъ случай расплатиться со мною. Хотя на это уплаты нтъ. Вашей вины ничмъ не покроешь.
— Ужъ на меня-то вы жаловаться не можете. Я даже попу на духу не заикался.
— Потому что меня боялись… Со мной, вдь, шутить опасно.
— И въ этомъ случа вы правы — ангелочекъ мой! Вотъ, погодите. Я скоро передъ вами такимъ Нарцисомъ явлюсь — хоть сейчасъ пиши картину изъ древне-греческой жизни. Здшніе бестіи-парикмахеры нынче затылки-то, да темя нашему брату, животрепещущему старичку, точно плафоны расписываютъ. Да какъ! Подъ микроскопомъ смотри — отъ настоящаго волоса не отличишь. Есть у меня пріятель такой — Антонъ Ивановичъ, ему этотъ самый перюкье даже блоху на затылк изобразилъ для натуральности? Погодите-ка, раздлаю-ка я себ плафонъ, корсетомъ фигур придамъ обаяніе. Да такимъ козерогомъ къ вамъ предъявлюсь, что авось и вы старое вспомянете…
Но, замтивъ, что Калеріи Алексевн не до шутокъ, онъ вдругъ успокоился. Искоса посмотрлъ на нее и засвисталъ.
— Должно быть, у васъ что-нибудь серьезное. По сердцу задло?
— Да, есть…
— Ну, дтка, вы не ошиблись, что ко мн обратились. Разорвусь для васъ. Я вдь знаю, что безъ крайней необходимости вы ни ко мн, ни къ нашему прошлому бы не вернулись.
Калерія Алексевна смотрла на него, но, казалось, не его видла передъ собою. Какъ онъ не похожъ на того, котораго она знала когда-то! Какъ измнили его годы и жизнь… Ничего ршительно не осталось отъ красавца-художника. Ни одной черты. И львиная грива волосъ на голов, и гордый взглядъ и даже голосъ, чудный, такъ и просившійся въ душу — все вылзло, слиняло, погасло, заплыло жиромъ, охрипло!.. А вдь всего только… Впрочемъ, что же считать года. Калерія Алексевна терпть не могла этого!.. Она старалась не думать о нихъ, тмъ боле, что себя-то она чувствовала молодою, здоровою, полною жизни, и не только жизни, но жажды ея счастья, ея блеска, даже ея угара!.. Коляска быстро оставила за собою парижскіе бульвары съ ихъ вчною кипнью и шумомъ. У насъ на свер падалъ снгъ и зима пробовала заморозить унылыя кладбища, считающіяся по ошибк городами, — а тутъ, въ парк Монсо, черезъ который хала Калерія Алексевна съ Приглядовымъ, только листья пожелтли и зарумянились и багрянцемъ и золотомъ горли подъ яркимъ и ласковымъ солнцемъ. Огненные блики его теплились въ густой и свжей трав, бжали по дорожкамъ, радужно сверкали въ струяхъ и брызгахъ фонтановъ, и надо всмъ благоволящее, чистое, синее раскидывалось теплое небо, готовое, казалось, обнять и отогрть всякое дыханіе, всякую былинку, поднявшуюся подъ нимъ… Позднія розы еще алли на срой стн дома Селицкой. Он совсмъ заткали ея балконъ и ршетку…
— Хорошо у меня? Правда?— обернулась Калерія Алексевна къ Приглядову. Да?..
— Чего лучше. Прогнали бы вашего Романа Викентьевича, да взяли бы меня на иждивеніе!.. А?..
— Ну, объ этомъ вамъ мечтать нечего!..
— А прежде?..
— Я не злопамятна!..
— Неужели же я хуже вашей гориллы?..
— Разумется, хуже…
Приглядовъ вздохнулъ и нахохлился…
Романа Викентьевича не было дома.
Зазжалъ умный молодой человкъ. Калерія Алексевна ткнула свою выхоленную руку къ его мордашк и объявила, что не оставляетъ его завтракать, потому что у нея съ Приглядовымъ дло… Афронтъ состроилъ небрежное лицо, отчего оно стало еще гнусне, и объявилъ, что и ему нельзя остаться, потому что онъ приглашенъ къ англійскому послу. Иванъ Николаевичъ благоговйно вскинулъ руки и молитвенно провозгласилъ:
— Как-кой экземпляръ!
Но при этомъ тотчасъ же ткнулъ дружески локтемъ въ бокъ Афронта, такъ что тотъ чуть не задохнулся. Афронтъ тмъ не мене прізжалъ недаромъ. Онъ отвелъ Селицкую въ сторону, вынулъ изъ кармана какой-то футляръ и показалъ ей. Передъ нею засверкала чудная ривьера. У нея даже глаза разгорлись!
— У меня теперь денегъ такихъ нтъ.
— Оставьте, отдадите потомъ.
— Вамъ, можетъ быть, скоро надо?..
— Ну, вотъ — свои люди.
— Я вдь строюсь. Вс мои средства туда уходятъ.
— Хоть два года буду ждать… Я въ Петербургъ ду… Не дадите ли вы мн письма къ Самсонову?..
— Хорошо… Оно вамъ будетъ нужно?
— Да… Я тутъ задумываю выставку.
— Что?
— Выставку русскихъ произведеній… Поищу въ Петербург денегъ.
— А! дловымъ тономъ немедленно закончила Селицкая, — тогда за ривьеру я вамъ плачу только половину.
Афронтъ поморгалъ, поморгалъ на нее…
— А письмо будетъ хорошее?
— Разумется…
— Ну, я согласенъ… За одно удовольствіе видть эти брильянты на такой ше, какъ ваша…
И опять ткнувшись гнилыми зубами въ ея руку, онъ простился и ушелъ.
— Разв онъ и закладами занимается?— быстро сообразилъ Приглядовъ.
— Да! И закладами… засмялась она.— Ну, давайте теперь завтракать.
Завтракъ былъ такой, что Приглядовъ все время, какъ котъ, мурлыкалъ. Даже удивительно, гд Селицкая добывала такія устрицы Cote-rouge! Пробуя вина, Иванъ Николаевичъ и причмокивалъ, и сладострастно жмурился, и даже прибгалъ къ нкоторымъ поэтическимъ метафорамъ, а передъ трюфелями въ салфетк онъ окончательно изнемогъ и только, оправившись, лукаво подмигнулъ хозяйк.
— Будь я помоложе — я бы съ васъ такого дессерту потребовалъ!..
Зная его хамское обыкновеніе, Селицкая озаботилась, чтобы передъ нимъ въ графин было замороженное шампанское… Онъ его дулъ, какъ воду, и фыркалъ при этомъ, какъ бегемотъ.
— Ну, наконецъ отвалился онъ отъ стола, — теперь вы съ меня хоть право первородства требуйте — отдамъ.
— На что мн оно… Пойдемъ на балконъ пить кофе.
Столикъ съ кофейнымъ сервизомъ ужъ стоялъ тамъ. Воздухъ былъ напоенъ благоуханіемъ розъ. Нжная прохлада слегка щекотала нервы. Птицы возились вверху подъ карнизомъ, весело чирикая надъ головою Приглядова.
— Рай земной!.. лниво проговорилъ онъ, жмурясь на безоблачное небо.— Умирать не надо!..
— Вы когда дете въ Петербургъ? перешла разомъ въ дловой тонъ Калерія Алексевна.
— А пропадай онъ совсмъ!
— Вы дете завтра.
— Завтра?— вдругъ раскрылъ онъ совсмъ съежившіеся глаза.
— Да, Иванъ Николаевичъ, завтра.
— Съ какой радости?
— Мн это надо.
— Вамъ… А зачмъ вамъ это надо?.. Да потомъ мн и не съ руки. Мы тутъ съ Антонъ Ивановичемъ — такую штучку высмотрли… Ужли-жъ такъ, не солоно хлебавши…
— Успете вернуться. Штучка ваша отъ васъ не уйдетъ… И такъ завтра вы дете въ Россію и остаетесь въ Петербург.
— Это что же — повелніе? засмялся онъ.
— Вы, повторяю вамъ, у меня въ неоплатномъ долгу, Иванъ Николаевичъ… Ну, вотъ я теперь съ васъ за то требую услуги.
Приглядовъ закряхтлъ…
— Экая память у васъ… Я думалъ, вы давно забыли! За столько-то времени и убивцевъ милуютъ. Ну, такъ завтра я вызжаю въ Петербургъ… Дальше?
— А дальше вотъ что. Эта Маргошка — отъ имени Свтлинъ-Донецкой повела процессъ о развод съ ея мужемъ…
— Такъ! Много она сниметъ съ Самсонова по этому случаю.
— Ну, вы меня понимаете?.. Вы должны тамъ быть, все знать и обо всемъ меня предупредить. Сверхъ того, я вамъ буду давать инструкціи, которыя вы обязаны исполнять свято. Вдь вы съ Натальей Григорьевной хороши?..
— Ничего… Рыла она отъ меня не воротитъ.
— Ну, вотъ… Вы должны у нея бывать.
— А если меня, отца семейства, да по этому мсту? показалъ онъ себ на шею?.. Лстницы-то у нихъ какъ? Крутыя? Я къ воздухоплаванію съ дтства отвращеніе чувствовалъ.
Она не обратила никакого вниманія на его шутовство. Только чуть-чуть поморщилась.
— И потомъ, вы понимаете… Дло это расходовъ потребуетъ.
— Какая вы, однако, дрянь, Иванъ Николаевичъ.
— По ныншнему времени — иначе нельзя.
— Не бойтесь… Вс ваши расходы…
— Это я вдь такъ, на случай, если денегъ не хватитъ… Чтобы вы не удивлялись, получивъ телеграмму: ‘prichlit&egrave, deneg’ и за симъ сумму прописью. Я очень такія прописи люблю.
— Маргошку вы не проведете.
— Кто ее проведетъ! Самому Вельзевулу очки вотретъ!
— Ей чмъ меньше вы будете показываться, — тмъ лучше. За то Льву Самойловичу не давайте отдыха. Каждый день къ нему.
— Слушаю-съ. А если онъ меня?
И онъ двинулъ носкомъ ботинки въ пространство.
— Онъ-то?.. Да вы его вокругъ пальца обернете… Онъ!.. И такъ завтра!
— Слушаю-съ!
— Ну, вотъ. Уложиться помочь я вамъ пришлю человка. И заду проводить васъ для врности.
— И за сіе будете наказаны!
— Чмъ это?
— А билетикъ І-го класса до Питера купите! Вотъ вамъ!
Союзники разстались.
Калерія Алексевна заперлась у себя.
Она недолго, впрочемъ, оставалась одна — у нея были свои цли и замыслы, и Селицкая должна была сама вести переговоры со всевозможнымъ народомъ. Только къ вечеру она успокоилась и, устало свъ на балконъ, опять вся ушла въ прошлое. Въ самомъ дл, неужели это тотъ же самый Приглядовъ, котораго она знала когда-то? Что съ нимъ сталось?.. И ради него она тогда мучилась, страдала, даже о самоубійств думала! Какъ она была глупа, а онъ… какой подлецъ! Но въ ней теперь нравственное чувство ужъ молчало. Сама по этой дорог пошла и давно разучилась негодовать на мерзости, которыя продлываютъ люди. Можетъ быть, впрочемъ, все къ лучшему вышло! Что бы она тогда длала? Оставалась бы глупою двчонкой и только — вдь этотъ Приглядовъ толкнулъ ее на настоящую дорогу… Горизонты ей раскрылъ. Если она богата, живетъ во всю — то вдь онъ первый растворилъ ей эти двери. А все-таки ей такъ жалко своей юности, чистоты первыхъ мечтаній, розовыхъ сновъ! Жаль неба, сіявшаго въ ея душ, жаль звздъ, мерцавшихъ въ ней. Жаль поэтическихъ бредней, которыя такъ сладко-сладко кружили тогда ея голову… И все эти московскія меблированныя комнаты. Все он! Он ее спутали и швырнули подъ колеса жизни. Хорошо, что она была сильна и сама уцпилась за эти колеса и на колесницу попала — и теперь другихъ топчетъ и бросаетъ разбитыми на дорог…
— Подлецъ, подлецъ!.. повторяла она опять про себя, вспоминая эту старую-старую быль.— Подлецъ, подлецъ… И вдь руками онъ тогда меня взялъ. Не дура же эта Сывороткина могла защитить и отстоять меня!.. Овечья любовь… Дйствительно, овечья…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

I.

Наталья Григорьевна давно проснулась, но ей не хотлось подыматься съ постели. Она раздвинула занавсы алькова, и все кругомъ въ маленькой комнатк точно засмялось ей навстрчу. Солнце уже заливало ее радостнымъ свтомъ, яркими пятнами ложилось на блыя стны, на простенькую мебель, на некрашенный полъ. Ковра не было, вмсто него бжали въ другія комнаты узенькія пеньковыя дорожки. На подоконникахъ герань и фуксіи. Канарейка давно возилась и пла въ клтк, надсаживаясь, будто для того, чтобы разбудить Свтлинъ-Донецкую. Какъ все это было непохоже на холодную роскошь ея петербургской спальни — и какъ Наталья Григорьевна хорошо себя чувствовала здсь, какъ крпко ей спалось, какою лнью ее охватывало всю, именно по утрамъ, точно что-то удерживало ея голову на мягкихъ подушкахъ. ‘Успю еще — все равно длать нечего!’ успокаивала она самое себя.
Съ тхъ поръ, какъ по совту Маргариты Францовны она пріхала въ этотъ маленькій городокъ, его тишина и спокойствіе убаюкали Наталью Григорьевну. Никуда не тянуло, ничего не хотлось. Старуха тетка давно и не разъ звала ее погостить. Свтлинъ-Донецкая смутно ее помнила. Въ холодныя сумерки ея далекаго дтства эта родственница ворвалась было теплымъ лучомъ. Она прізжала къ сестр — Наташиной матери, но, къ сожалнію, очень ненадолго. Иначе можетъ быть она бы и отогрла застуженную двочку. Въ ея семью она внесла громкій смхъ, откровенный и горячій поцлуй. Она играла съ дичившимся ребенкомъ, разсказывала ей наивныя сказки, шумла и за себя, и за нее съ утра и до вечера, такъ что мать Наташи уже начинала жаловаться на мигрень и очень обрадовалась, когда сестру больной отецъ опять вызвалъ въ деревню… Холодныя сумерки вновь окутали все — и даже странно было: неужели еще на-дняхъ въ этихъ большихъ и безпріютныхъ комнатахъ кто-нибудь такъ искренно и радостно смялся, подхватывалъ Наташу на руки и кружился съ нею по скользкому зеркальному паркету, цловалъ ее, плъ ей что-то и по вечерамъ у ея кровати передавалъ ей всевозможныя были и небылицы, пока она не смыкала утомленныхъ глазокъ. Въ памяти у Натальи Григорьевны даже не осталось и лица ея тетки. Она видла ея портретъ потомъ, но тамъ эта веселая женщина была слишкомъ строга и безжизненна. Скоро и звуки ея смха изгладились изъ воспоминаній двочки. Рабочаго, который схватилъ ее на руки въ Париж и поцловалъ, ребенокъ помнилъ гораздо лучше. Когда ея ддушка умеръ — она знала, что ея тетку звали въ Петербургъ къ роднымъ, но та отказалась: ‘я замерзну у васъ, писала она, вы вс тамъ не настоящіе, Богъ съ вами…’ О ней, впрочемъ, не жалли. Ея веселость казалась грубой, ласки въ мір казеннаго приличія были диссонансомъ не только страннымъ, но и смшнымъ, а откровенность уже совсмъ не подходила къ лицемрію и показу всего, что ее здсь окружало бы. Даже больше: когда она прислала отвтъ, что не прідетъ, мать Наташи обрадовалась и сдлалась вдвое любезне съ сестрою въ письмахъ. Та еще, пожалуй, скомпрометировала бы ее неумстною искренностью и провинціальною сердечностью. По разсказамъ матери, потомъ Наташа представляла себ тетку смшною и даже глупою старушкой, пожалуй доброю, но слишкомъ назойливой съ непрошенными услугами. Свтлинъ-Донецкой даже страннымъ показалось черезчуръ родственное письмо той въ отвтъ на ея предложеніе пріхать наконецъ погостить къ ней. Слишкомъ ласковое и нжное, оно вызвало въ ней застнчивость и неловкость. ‘Какъ я увижусь, о чемъ стану говорить?’ думала она, вызжая изъ Петербурга. Но первая встрча разомъ ее успокоила. Надежда Сергевна Таранецкая была еще выше и сильне Свтлинъ-Донецкой. Она встртила племянницу на станціи, и, когда обняла Наташу, той показалось, что она утонула совсмъ въ этихъ крпкихъ и теплыхъ рукахъ. Тетка вся такъ и сіяла. Лучились ея глаза, смялись морщинки у глазъ, радостно улыбался добрый круглый ротъ. ‘Ну, утшила… Спасибо-спасибо. Я ужъ думала умру — тебя не увижу. Мы вдь теперь въ цломъ мір вдвоемъ остались. Вся родня — тамъ! ткнула она вверхъ. Только смотри, коли теб у меня скучно покажется, скажи прямо. Не люблю быть никому въ тягость’. Таранецкая была небогата. Она всю жизнь посвятила старику отцу. Въ молодости случались у нея и женихи, и влюблялась она (‘дурила’, какъ разсказывала потомъ Наташ), но вовремя соображала, что старику тяжело будетъ остаться одному, а съ ея мужемъ ему трудне еще придется, потому что у ддушки былъ упрямый и невыносимый характеръ. Такъ она и осталась ‘вчною двой’. Отецъ ея, умирая, каялся: ‘залъ я твою жизнь, Надя. Одна ты теперь. Похоронишь меня — выходи замужъ!..’ Она плакала, не отвчая ничего. Вдь только старику она казалась молодою, только онъ не замчалъ ея сдыхъ волосъ и морщинъ. ‘Такъ выйдешь? добивался онъ. Мн легче въ могил будетъ!..’ — ‘Выйду, выйду!..’ утшала она его. И отецъ силился улыбнуться: ‘Не все же для нея еще потеряно, и не такъ я уже виновенъ передъ нею… Вся ея жизнь впереди!’ Когда отецъ умеръ, она попробовала было остаться въ деревн, но большой и непріютный домъ теперь казался ей холодною могилой. Его не наполнялъ, какъ прежде, кашель и недовольное ворчанье старика… Не стало заботъ о немъ, требовавшихъ всего ея времени. Черезъ годъ она перехала въ маленькій городокъ, котораго даже и желзная дорога не разбудила. Тутъ у нея былъ небольшой домикъ съ садомъ. Она только выблила стны, да перевезла сюда кое-что изъ деревни. Точно оправдывая на первыхъ порахъ ожиданья ‘батюшки’, къ Надежд Сергевн навертывались и женихи, но она только смялась имъ въ лицо. ‘Куда мн старой, теперь я Божья невста! Вотъ пообдать не хотите ли у меня — это я могу!’ Такъ она и оставалась одна-одинешенька. И не скучала! Ея жизнь была все-таки полна. Она не засушила сердца, не ушла въ сплетни и ханжество, не поддалась скук. Напротивъ, посл смерти отца, въ ея душ открылись такіе живые родники любви, что у нея скоро вовсе не стало досуга. Надежда Сергевна сдлалась въ этомъ маленькомъ уголк истинною ‘мірскою печальницею’. Всегда бодрая, веселая, улыбающаяся, она шла навстрчу всякому горю, не соображая, ничтожное оно или крупное. ‘Кричитъ человкъ, значитъ ему больно — и помоги скоре!.. Чужая печаль всегда малой кажется’, думала она про себя и часто являлась непрошенною, но всегда во-время. Она страстно любила дтей, и иногда весь ея домъ наполнялся ихъ смхомъ и криками. Когда въ знакомой или незнакомой семь случался дифтеритъ, скарлатина или другая заразительная болзнь, родители, даже не спрашивая у Надежды Сергевны, пріятно ли ей это будетъ или нтъ, собирали ребятишекъ и отправляли ихъ къ Таранецкой. Она всегда была имъ рада. Чистила ихъ и мыла, обшивала, откармливала, баловала во всю, объявляя, что ‘строжить дтей грхъ, всего-то, вдь, и есть въ жизни счастья, что въ эту пору’, а когда ихъ у нея брали, наконецъ,— она была недовольна и даже плакала. Въ прошлую войну ея домъ обратился въ постоянный лазаретъ. Лтомъ въ ея саду были разбиты палатки надъ койками раненыхъ, ея комнаты — заняты ими же. Себ она оставила горенку наверху. Оправлялись они у нея быстро. Она вся уходила въ вчную, неустанную заботу о нихъ. Когда она отдыхала или спала?— трудно было понять. Благодарные солдаты до сихъ поръ писали къ ней, навдывались къ ‘барын милостивой’, посылали ей деревенскіе гостинцы. Она не надвала краснаго креста. ‘Я сама по себ’, говорила она. Ей было не по душ мундирное, офиціальное милосердіе. Не то, чтобы она осуждала его, нтъ. Среди ‘сестеръ’ встрчалась масса самоотверженныхъ героинь, но она была слишкомъ проста, чтобы отличаться чмъ-нибудь отъ своихъ старыхъ горничныхъ, которыя такъ же, какъ и она, ходили за ранеными. Зато больничнаго начальства она не любила и не пускала его къ себ. ‘Я отъ васъ ничего не требую — оставьте и вы меня въ поко’. Когда у нея средствъ не хватало, она шла къ первому пришедшему ей на мысль богатому человку и говорила: ‘Надо мн столько-то и столько-то… Раненымъ требуется’. Отказу ей не приходилось слышать. Про нее говорили: ‘Она дама справедливая — коли ей понадобилось, значитъ, на дло!’ Даже круторылый и свиноглазый купецъ Шведовъ,— песъ-псомъ жившій въ своихъ хоромахъ, выдерживая семью на кислой капуст,— и тотъ не усомнился, а прямо, сколько она потребовала, столько и отвалилъ ей. ‘Это все равно, что колоколъ на церкву’, объяснялъ онъ. ‘Это — прямо къ Богу за наши грхи пойдетъ’. Мясники ей посылали говядину, мельники муку, изъ деревень хозяева отправляли на ‘божье дло’ цыплятъ, куръ, яйцы. Такимъ образомъ, она безъ всякаго офиціальнаго вмшательства ухитрилась выпользовать нсколько сотъ человкъ, изъ которыхъ добрая треть была обречена смерти… Едва ли-этотъ періодъ она не считала лучшимъ временемъ жизни. Потомъ въ голодовку — она, эта скромная, столько разъ осмянная отечественными бытописателями ‘старая два’, вдругъ развернула такую силу воли и безконечную доброту, что не будь она такъ проста и не считай своего дла самымъ обыкновеннымъ и естественнымъ — пожалуй, вс ее окружающіе стали бы на нее молиться. Но это и ей показалось бы страннымъ и неумстнымъ. Даже когда разсказывали о какомъ нибудь изъ ея подвиговъ, вс интересовались имъ, пока не узнавали, что это именно сдлала Надежда Сергевна. ‘Ну,— Надежда Сергевна, такъ понятно!’ и на этомъ ршительно вс успокаивались… Въ гостяхъ у нея Наталья Григорьевна вдругъ успокоилась. Тишина точно угомонила ее. Никуда не тянуло, ничто не волновало. Пахли въ комнатк цвты, пли птицы, мрно стучалъ маятникъ часовъ, безшумно двигались старыя горничныя и невольно сами собою смыкались глаза… На смну петербургской суетн приходилъ здоровый и спокойный сонъ. Всю жизнь такъ прожить Свтливъ-Донецкой, пожалуй, показалось бы страннымъ, но мсяцъ-два ей улыбались какъ отдыхъ, какъ возможность разобраться самой съ собою, со всмъ, что случилось еще недавно и что ожидало ее впереди!.. Недль пять уже и прошло, а она почти ихъ не замтила. Сегодня было, какъ вчера, вчера, какъ третьяго дня. У Таранецкой собирались такіе же простые люди, какъ и она сама. Да Наталья Григорьевна и на нуждалась въ обществ. Оно ей надоло и въ Петербург. Тамъ она оставила зиму. Здсь — на юг пока умирала осень. Деревья въ саду Надежды Сергевны обезлиствли, и втеръ гонялъ по дорожкамъ цлые вороха желтаго, сухого листа. Его тихое шуршаніе было къ лицу всему окружающему, шло къ этой тишин. Краски блекли, но закаты были великолпны. Стоявшая черезъ улицу небольшая деревянная церковь, казалось, вся тонула въ розовомъ огн небеснаго пожара. Сегодня утромъ, когда Наталья Григорьевна проснулась — солнце сіяло почти такъ же, какъ лтомъ, и она невольно зажмурилась, откинувъ занавсъ алькова. Гд-то, черезъ нсколько комнатъ, должно быть, слышался голосъ Таранецкой и ровный стукъ маятника. Канарейка у потолка заливалась, привтствуя яркіе лучи, затопившіе ея клтку и ее самое. Она, точно золотой комочекъ, прыгала съ жердочки на другую, видимо, злясь на вторую птичку, которая въ сосдней клтк сидла нахохлясь и отвернувшись отъ окна. Свтлинъ-Донецкой было такъ спокойно и хорошо, что она хотла было опять сомкнуть глаза и заснуть, какъ вдругъ черезъ улицу у Воздвиженія ударилъ колоколъ. Домикъ Таранецкой точно вздрогнулъ. Колоколъ ударилъ еще, и звуки, полные, торжественные, отовсюду поплыли въ эту свтлую и спокойную комнату. Къ главному колоколу присоединились меньшіе, тонкіе, серебряные голоса перекликались въ высот, сливаясь съ важною молвью громадныхъ бронзовыхъ глотокъ, догоняя ихъ, забгая впередъ… Наталь Григорьевн казалось теперь, что вся ея комната полна ими. Они бились у ея стнъ, катились подъ потолкомъ, волнами плыли у ея кровати. Еще минута, и они подхватятъ и унесутъ ее съ собою. Только сейчасъ она вспомнила, что сегодня воскресенье. Приподнявшись на локоть, она сквозь герань на окн увидла, какъ черезъ улицу идутъ къ старой церкви старушки въ черномъ. Точно поднявшіеся на заднія лапки жуки. Даже старозавтные салопы ихъ лоснились на солнц, какъ жесткія и блестящія крылья этихъ жуковъ, а головы въ капорахъ еще боле усиливали такое сходство. Должно быть, на улиц было холодно. Вонъ громадный купецъ,— онъ бывалъ иногда у Таранецкой,— медленно прошелъ тоже въ церковь, поднявъ кибиткой воротникъ своей шубы. Тарантасъ — тарантасомъ! Остановился на паперти. Одляетъ полушками и копеечками нищихъ. И точно размахиваясь на кого-то, крестится… Глухіе и величавые удары большого колокола уплыли. Теперь одни маленькіе весело перекликаются въ ясномъ и холодномъ воздух. Исправникъ подкатилъ на пожарныхъ лошадяхъ. Грузно, едва-едва сползаетъ съ дрожекъ и, переваливаясь, идетъ на паперть. По пути, такъ, больше для порядка, безо всякаго зла, ткнулъ оборванца, тотъ живо содралъ шапку, почтивъ начальство. Мстные кавалеры — акцизные чиновники — въ глянцовитыхъ шляпахъ, прошли. Журавлевскія барышни — самоварчикомъ, трое и вс подъ-ручку — быстро пробжали черезъ улицу и пріостановились у самаго входа въ церковь, замтивъ вдали лошадей узднаго донъ-жуана, жандармскаго поручика съ подфабренными усами и лакированнымъ лицомъ… ‘Пора вставать!’ ршила и Свтлинъ-Донецкая.
— Наташа, ты же-жъ еще спишь? послышалось въ дверяхъ.
— Нтъ, тетя… Собираюсь одваться.
— Лнивая какая! Я велла самоваръ подогрть. Славные же сегодня у Жучихи крендели вышли. Должно быть, яицъ для праздника не пожалла. И теплые еще… Шла бы скоре… Простынутъ!
— Я сейчасъ… засмялась Наталья Григорьевна.— А сливки?
— Еще-жъ-бы… Ты же-жъ вчера просила!..
— Я ‘же-жъ’ сейчасъ встану…
— Смйся, смйся… надъ старушкой… Ну, Богъ ужъ съ тобой, у меня тамъ дла.
Свтлинъ-Донецкая быстро одлась и вышла. Дла у тетки оказались, дйствительно, важными. Она еще въ деревн привыкла лечить крестьянъ. Они и въ городъ здили къ ней за совтомъ и лекарствомъ, минуя сосдняго врача, потому, ‘что нъ можетъ понимать? Махонькій, воробчикъ!’ Теперь передъ Надеждою Сергевной стоялъ громадный рыжій мужикъ, лохматый и шаршавый. У него была рана, и онъ спокойно тыкалъ въ нее пальцемъ, словно въ чужое мсто, и объяснялъ: ‘Бо-зныть, что съ говядиной. Совсмъ было затянуло — пошелъ на работу, а оно вишь какъ… вывернуло… на изнанку точно прикинуло’.
— Болитъ у тебя?
— Болть не болитъ, а быдто піявитъ… Я бы къ теб за безпокойствомъ и не совался, да баба вузжитъ, съ ей покою нтъ.
— Ты что же-жъ длалъ?
— Солью присыпалъ… Порохомъ тожъ. Столокъ и присыпалъ. Баба хлба нажевала, прикладывала — а только ни къ чему. Ишь она какъ. Разнесло ее. А вчирась махонькая была…
— Слава Богу, что во-время пріхалъ, а то-бы антоновъ огонь.
— Ишь ты… Въ самый разъ, значитъ, я къ теб попалъ.
— Иначе пришлось бы руку отрзать…
Мужикъ вдругъ заволновался.
— Ну, это, братъ, оставить надо… Что-жъ я за работникъ, коли безъ руки… Безъ руки мн пропадать!
— Я теб дамъ кой-что, а только ты же-жъ и къ доктору рядомъ сходи. Я ему записку напишу.
— Къ воробчику?
— Да, именно…
— Да нъ ншто понимать? Енъ — ругается!.. Другого ему дла нтъ. А ты бы сама по видимости… Потому другая болзнь скрытая, трудная. Внутр сидитъ. А эта вся передъ тобой. Ишь она!.. Смотри на ее, сколько хошь, никуда она отъ тебя уйтить не можетъ… Сама себя оказываетъ… Откровенная.
Едва удалось убдить его. Другой старикъ, едва державшійся на ногахъ, спокойно снялъ шапку и объявилъ Надежд Сергевн:
— Я къ теб, мать!..
— Зачмъ?
— Какъ ужъ хошь, а я къ теб въ сыновья!
— Какъ въ сыновья?
— Ты меня возьми, потому дома мн кормиться никакъ невозможно… И у дтей-то, работниковъ, хлбушку нтути… Я ужъ такъ положилъ въ сыновья къ теб идти… Мы споконъ-вку ваши… Торанецкіе. Меня еще ддушка твой поролъ. Вотъ мы какіе… Онъ, очевидно, гордился этими воспоминаніями, дававшими ему несомннныя права на Надежду Сергевну.— На конюшню псарей, бывало, позоветъ и поретъ. Сколько разовъ! Ипостасный господинъ былъ.
— Что-жъ мн съ тобой длать?
— А это ужъ ты… мекай сама… А только такъ я положилъ, чтобы къ теб.
— Ну, ладно… Я тебя въ деревню пошлю. Тамъ тебя прокормятъ.
— Во-во. Самое и есть. Мн только бы корму, а жить мы завсегда согласны…
— А пока или на кухню. Василиса теб чаю дастъ же-жъ.
Старикъ даже и не благодарилъ — въ порядк вещей вдь. Чего же тутъ еще церемониться!..
— Ты бы моего Ивана Акимыча улестила… кланялась ей въ ноги баба, до которой дошла очередь.
— Зачмъ же-жь? Что онъ?
— Я чижолая, а онъ меня полномъ по башк… По брюху, говоритъ, нельзя, потому тамъ дите, а башка — все одно, пустая…
— Пьяный?
— Зачмъ пьяный… Такъ, говоритъ, для науки, чтобы ты, значитъ, страхъ Божій знала. А я семой мсяцъ ношу.
— Ишь подлецъ!.. Я сама зайду же-жъ къ вамъ сегодня.
— Ну, ладно!..
У другой корова пала, третья овдовла и осталась въ город безъ хлба и безъ дла. Четвертая сына привела учить — Надежда Сергевна и этимъ занималась, и чумазый мальчуга, какъ-то хмыкая носомъ, таращился на нее, молчалъ-молчалъ и вдругъ разршился вопросомъ, очевидно, давно тревожившимъ его лохматую головенку:
— А только ты не бьешься?
— Какъ это?
— Чтобы розгой ежели… На розгу я не согласенъ. Я безъ розги хочу. Я вдь маленькій, меня и ушибить недолго… Сеньку-то дьячокъ въ школ полоснулъ, а онъ и до сихъ поръ кривой ходитъ…
— Не бойся… У меня не бьютъ…
— Ну, какъ чтобы не бить! резонно разсуждалъ малышъ.— Какъ чтобы не бить?.. Ежели съ разумомъ — отчего же…
И онъ вдругъ усиленно засоплъ, увидя входившую Наталью Григорьевну.
Не смотря на то, что городъ, гд жила Таранецкая, помщался на линіи желзной дороги — письма сюда приходили не каждый день. Почта ‘работала’ только три раза въ недлю, въ остальное время цлый міръ уносился мимо этого идиллическаго гнзда по рельсамъ куда-то вдаль, нисколько не задвая его тишины своей суетой и заботами. Поэтому для Натальи Григорьевны всегда были отмчены точно красною черточкою дни, когда у крыльца ея домика останавливался почтальонъ съ газетами и письмами. Первыя Надежда Сергевна выписывала, но почти не читала. ‘Это до насъ не касается!’ говорила она. ‘Что мн за дло до того, что какой-то носатый Фердинандъ болгарамъ на шею слъ, вонъ въ Затычих — черная оспа началась, а помощи никакой же-жъ. Это будетъ поважне, а въ газет про нее, про Затычиху, никто не пишетъ!’ Газеты она давала читать другимъ, теперь просматривала ихъ и Наталья Григорьевна, да и то лниво… Сегодня день былъ почтовый, и не успла она ссть за чай, какъ ей принесли пакеты изъ Петербурга. Ей писала Маргарита Францовна и Самсоновъ. Сегодня оказалось и третье — отъ двицы Росляковой, но адресъ на немъ былъ надписанъ Маргаритой Францовной. Свтлинъ-Донецкая сразу узнала ея крупный, смлый и размашистый почеркъ, почти мужской. Съ Владиміръ Петровичемъ она не переписывалась. И прежде между ними было мало общаго, а теперь и послднія нити, связывавшія ихъ, оборвались. Она, разумется, начала со Льва Самойловича. Теперь она ужъ привыкла покойне относиться къ его письмамъ. На первыхъ порахъ — (онъ, не смотря на ея запретъ, писалъ ей каждый день, такъ что она получала разомъ по два и по три письма), она не могла владть собою, нервно разрывала конвертъ, и ей казалось, что въ каждомъ слов, набросанномъ имъ, бьются невидимые пульсы. И въ отвтъ имъ трепетно и сладко замирало ея сердце. Она и читала эти письма вдвойн. И глазами, и душой, угадывая, какъ они складывались, что онъ чувствовалъ въ эти минуты, что видлъ передъ собою. За всякой фразой слдовала другая, недосказанная, за каждымъ словомъ, казалось, стоялъ ей одной замтный призракъ. Въ самыхъ простыхъ часто она улавливала цломудренное, застнчивое обожаніе, и это-то именно и нравилось, и чаровало ее больше всего. Въ бурныхъ порывахъ страсти, чаще и чаще появлявшихся въ письмахъ Самсонова, ее всегда что-то оскорбляло, заставляло ея сердце болть, точно грубые и жесткіе пальцы сжимали его до невыносимаго страданія. Даже тогда, когда они и не оскорбляли ее, Наталья Григорьевна оставалась холодна къ нимъ. Она понимала любовь, любовь со всмъ ея полымемъ, со всми ея наслажденіями, но ей казалось, что они не должны быть доврены даже бумаг. Они для мрака, и мракъ для нихъ… А тутъ ихъ касается, хоть и сквозь конвертъ, рука почтальона, лакея, который ихъ несетъ на почту… Это, можетъ быть, не умно, она сама сознавала, но вдь въ неуловимыхъ настроеніяхъ любви, въ смутномъ мір неясныхъ представленій — голова не причемъ. Здсь своя логика, свои законы, своя совсть!.. Она, случалось, даже не дочитывала такихъ писемъ и отдыхала только на другихъ, теплившихся скромнымъ обожаніемъ, говорившихъ много о неодолимомъ стремленіи души къ другой. Не то, чтобы Наташа была сантиментальна, нтъ!.. Въ ней, просто, жилъ еще нетронутый стыдъ передъ тмъ, чего нельзя выносить на свтъ!..
Сегодня письмо Льва Самойловича было такое, какія она любила!.. Онъ не хотлъ оскорблять ея двственнаго чувства дловыми подробностями развода. Это онъ предоставлялъ Марго де-Франсъ. Донецкой только крайне непріятно было узнать, что Самсоновъ часто говоритъ о ней съ Приглядовымъ. ‘Иванъ Николаевичъ здсь — и постоянно вспоминаетъ о васъ, иллюстрируя свои разсказы карандашомъ. У меня собралось теперь много его рисунковъ, на которыхъ изображены вы, то на скалахъ Атлантическаго берега, гд еще недавно мы проводили такіе счастливые часы, то въ смутныхъ очеркахъ, бглыхъ наброскахъ. Улыбающаяся, серьезная, вдумчивая. Надо сказать, что онъ отлично схватываетъ ваши прелестныя черты. Особенно хорошъ его послдній эскизъ. Вы въ лодк, опустили рсницы и слушаете… что? волну или меня? Право, будь Приглядовъ не такъ старъ, я бы думалъ, что онъ въ васъ влюбленъ. Нечего и говорить, что и онъ мн сталъ дорогъ поэтому. Я мирюсь съ его дурными инстинктами ради поклоненія вамъ. Онъ ‘ужасно’ просилъ меня (простите это: ‘ужасно’ — старая привычка) сказать ему, гд вы, но я отмалчиваюсь. ‘Почему я знаю и откуда могу знать?’ Впрочемъ, съ тою же просьбой онъ совался и къ Марго, и та почему-то предупреждала меня быть съ нимъ осторожнымъ. Я думаю, что въ ней ненависть къ Приглядову слишкомъ сильна и она, разумется, преувеличиваетъ. Ну, что этотъ жалкій шутъ можетъ сдлать намъ? Мн говоритъ онъ о какой-то картинк, которую хотлъ послать, въ память вашего съ нимъ знакомства,— вамъ. Если вы разршите, я ему сообщу вашъ адресъ…’ Затмъ слдовали безпорядочныя строки, похожія на бредъ. Ихъ понимаютъ одни влюбленные, всему остальному міру, разумется, он кажутся скучными и даже безсмысленными. Наталья Григорьевна читала ихъ, держась за сердце, точно оно могло разбить клтку и выскочить навстрчу другому такому же, такъ же тревожно и радостно бившемуся… Отъ нкоторыхъ словъ письма у нея кружилась голова и она сама пугалась: такимъ безконечнымъ и необъятнымъ казалось ей ожидавшее ихъ счастье. Она даже забывала непріятный диссонансъ, этого непрошеннаго Ивана Николаевича, вторгавшагося въ ихъ маленькій мірокъ, становившагося между ними, говорившаго о ней Самсонову…
Приглядовъ точно трогалъ ее при этомъ жирными и влажными руками, возбуждая въ ней чувство брезгливости. При томъ она не врила ему, сама не зная, почему. У женщинъ, въ этомъ отношеніи, гораздо сильне развито ‘шестое’ чувство. Он лучше насъ угадываютъ людей, часто даже безсознательно. Что-то говоритъ имъ: берегись такого-то, онъ врагъ теб или близкому человку — и почти никогда он не ошибаются. Самсоновъ заканчивалъ письмо надеждою, что желанія ихъ обоихъ сбудутся скоре, чмъ они этого ожидаютъ, и при этомъ называлъ Марго де-Франсъ почему-то ‘Римскою папой’. Это былъ единственный намекъ на дло, и Наталья Григорьевна не могла не поблагодарить его мысленно за нжную заботливость не тронуть больного мста…
Письмо пахнуло на нее такимъ тепломъ, такъ радостно ей стало посл него, что Свтлинъ-Донецкая ршила, что прочтетъ остальныя два посл. За чаемъ она разсянно взглянула на газеты — и ничего въ нихъ не поняла. Этотъ міръ ее не интересовалъ ничмъ. И она даже не понимала, кому все это нужно. Въ этомъ она ушла не дальше своей тетки.
— Грхъ-то, грхъ какой! показалась та.
— Что съ вами?
— Опять вотъ въ церковь не пришлось же. Съ больными заболталась!.. Ну, да авось Богъ проститъ… Вс вдь ему виноваты. Не одна я же-жъ!
— Матушка, Надежда Сергевна! вошла старая горничная.
— Что, Марья Савишна?
— Отъ Кунавинскихъ господъ дтей привезли.
— Что же-жъ съ ними? Какіе это Кунавинскіе господа, что-то я и не слыхала такихъ. Какія дти?
— Сказываютъ, у старшаго — всю ночь горло болло. Докторъ веллъ отдлить остальныхъ — не случилось бы чего… Изъ-за города он…
— Ну, веди ихъ сюда!.. Что-то я не помню такихъ… Кунавинскіе?.. Ну да все одно. Значитъ нужно.
Напрасно было и приказывать, дти Кунавинскихъ господъ ужъ робко и тихо вошли въ комнату и, сбившись въ кучу у дверей, изъ-подлобья глядли на самоваръ и столъ съ корзиною хлба, сливочникомъ, съ желтымъ янтарнымъ масломъ, горячими ватрушками, пирожками съ мясомъ и рисомъ. Впереди стояла вся розовая кудряшка съ наивными голубыми глазками. Рожицы у всхъ были замурзаны и платьица, очевидно, давно не отдавались въ стирку. И сапожонки — истасканы. Должно быть бдность дома непокрытая. У одного даже подошва веревочками затянута.
— Ну, здравствуйте, мелюзга.
Розовая кудряшка поддалась-было къ бабушк, но сзади ее удержалъ толстый братишка съ непокорнымъ, къ самому небу торчавшимъ чубомъ:
— Куда ты, Ляля?..— шепталъ онъ ей.
— Булочки хочу…
— Чужая бабушка, такъ тебя за ухо!— бурчалъ онъ ей, очевидно ужъ достаточно ознакомленный съ отрицательными сторонами жизни.
— Иди, иди… Тутъ никто уши не деретъ,— пригласила ихъ Таранецкая.
— А за волосы?— полюбопытствовалъ непокорный чубъ.
— И за волосы не за что! Вдь ты не шалунъ?
— Я-то?— задумался малышъ.— Я конешно… шалунъ.
Чужая бабушка подошла къ нимъ и хоть они попятились, она сгребла ихъ длинными руками и погнала къ столу.
— Садитесь. Вотъ тетя,— кивнула она на Наталью Григорьевну,— наржетъ вамъ хлба, масломъ намажетъ, пирожковъ дастъ.
— Я и чаю хочу!— объявилъ чубъ.
— И чаю дадутъ.
— Потому у насъ дома чай только дтямъ по праздникамъ даютъ.
— А у меня киска есть… Маруська!— вдругъ неожиданно, глядя себ на концы стоптанныхъ ботинокъ, объявила розовая кудряшка.
— И здсь есть! Радость ты моя…
— И киска всегда спитъ со мною. На моей подушечк… Она мурчитъ. Я ее юбью, киску.
— Какіе бы эти Кунавинскіе были… Васъ откуда же привезли, дти?
— Насъ… мужикъ Селифанъ изъ деревни… Въ городъ похалъ шайки продавать и насъ взялъ съ шайками…
— А киску не взялъ!— печально прибавила кудряшка.— Киска теперь дома одна.
Таранецкая недолго интересовалась этимъ. Что за дло — откуда прислали. Значитъ нужно, если именно къ ней обратились. А дти вдь все равно — знакомыхъ или незнакомыхъ, за всми уходъ требуется. Да и сверхъ того, старая два очень любила, когда весь ея домъ наполнялся ихъ радостными и веселыми голосами. Она съ минуту посидла за столомъ. Наскоро допивъ свою чашку, Надежда Сергевна поручила племянниц накормить и напоить эту команду, а сама полетла распоряжаться, чтобы затопили баньку — отмыть дтишекъ. Потомъ явилась новая забота. Нельзя же было оставить ихъ въ такомъ вид. Она такъ для формы спросила — не прислали ли съ ними платья и блья, но по объясненію Марьи Савишны, угощавшей въ кухн чаемъ мужика Селифана, оказалось, что у господъ Кунавинскихъ такая бднота! ‘Какое тутъ платье. Дома-то въ чемъ родились бгаютъ… Мужики ихъ кормятъ, помня доброту барина. Они вдь когда-то Кунавинскіе были — ну, ихній тятенька не обижалъ крестьянъ и землю имъ честь-честью отдалъ. Себ самую малость оставилъ — за то теперь только тмъ и сыты, что сусди имъ отсыплютъ и принесутъ. Кабы не они — помирать семь!’ Надежда Сергевна качала головой, а ея дятельный мозгъ ужъ работалъ. Вопервыхъ, ситцу сейчасъ надо купить — хоть по три платья имъ сшить. Потомъ за сапожникомъ… Шапокъ, тулупчиковъ тоже, да двочк на первыхъ порахъ заячью шубенку. Мужикъ Селифанъ — добрая душа должно быть — привезъ ихъ завернутыми какъ кладь, въ овчины… А потомъ, неужели малышей оставить на эту бдность?.. У Надежды Сергевны были связи. Она уже соображала, какъ она раскидаетъ ихъ по разнымъ заведеніямъ, да и Наташа ей поможетъ. У нея тоже знакомые, друзья. Не бросать же дтишекъ. Если послали къ ней, къ Таранецкой, значитъ самъ Богъ такъ опредлилъ. Его перстъ въ этомъ, и не сдлать всего что можно — передъ Господомъ грхъ, да и самой жалко. У нея и то сердце защемило, когда она увидла, какъ они набросились на хлбъ и масло. Бдные, бдные. А вдь изъ такихъ-то настоящіе люди и выходятъ! Надежда Сергевна пришла совсмъ просвтленной. Наталья Григорьевна, оказалось, не потеряла времени даромъ. Она ихъ до-сыта накормила. Щеки у мальчика съ чубомъ лоснились и глаза смыкались, какъ у озябшаго и согрвшагося у печки котенка. Кудряшка пробовала брошку у Свтлинъ-Донецкой и спрашивала: всамдлишная, правдашная?
— Какая правдашная? не поняла та.
— Живая? Или нарисованная?
Третій мальчикъ худой и тощій, съ болзненнымъ лицомъ сидлъ понурясь. Впалая грудь и сутуловатая спина его обратили заботливое вниманіе Таранецкой на ихъ обладателя…
— Ты это что, боленъ? Чего нахохлился?
— Нтъ, онъ не боленъ…— Словоохотливая кудряшка теперь давала объясненія за всхъ.— А это его пьяный дядя убилъ!
— Какъ убилъ?
— Костылемъ убилъ. Онъ на костыл, пьяный дядя Семенъ Семеновичъ…
— Ему, вдругъ проснулся чубъ, — на войн за храбрость ногу отрзали!
— Ну вотъ… Кирюшка набгалъ на него… Дядя упалъ… Пьяный дядя у насъ… Онъ и убилъ Кирюшку…
— Что де ты кашляешь?
— Не… Нудитъ въ спин-то.
Тнь пробгала по лицу Надежды Сергевны… ‘Дтей не жалютъ!’ Но она сейчасъ же поймала себя на этомъ. ‘Мало ли что. Должно быть самимъ горько. Иначе не стали-бы малышей тиранить’. Не прошло и часу, какъ домикъ старой двы весь киплъ дятельностью и работой. Немудрящій сапожникъ въ ошметкахъ снималъ мрки и уврялъ, что ботинки и сапожки будутъ ‘какъ въ предсдательскихъ домахъ — самому губернатору не стыдно!’ Марья Савишна кроила ситецъ и такъ поджимала губы, какъ будто именно отъ этого и зависла доброта и прочность платья. Надежда Сергевна возилась за полотномъ для рубашекъ, пока не пришелъ скорнякъ — одноглазый, серьезный мужчина, прежде всего справившійся у Таранецкой — ‘есть ли дйствительно, какъ ему говорилъ знакомый семинаристъ, на неб звзда ‘драконъ’, и если есть, то почему сіе важно?’ Цну, впрочеічъ, онъ запросилъ такую, что очевидно, никакіе драконы его бы не образумили. Ршили тулупчики купить готовые. Изъ кухни неслись веселые голоса. Туда пока до баньки согнали дтей къ страстно любившей всякую мелюзгу кухарк Мот, которая и теперь ужъ прицливалась не безъ пріятности на ходившаго по-двору жирнаго индюка, замышляя въ тайн его безвременную погибель на удовлетвореніе дтскихъ желудковъ. Чмъ дальше, тмъ эта, повидимому, мелкая, ничтожная возня — выростала въ глазахъ Натальи Григорьевны до размровъ настоящаго большого дла. Она вспомнила все, до сихъ поръ слышанное о тетк, надъ которою ея петербургская знакомая потшалась, называя ее ‘старою двою’, ‘старою гвардіей’, рыцаремъ ордена ‘флюса и оподельдока’ и тутъ только убдилась, что если на свт еще есть настоящіе святые, то именно къ ихъ числу и принадлежитъ ея осмянная родственница. ‘Какъ у васъ хватаетъ средствъ на все?..’ — спрашивала она ее.
— Слово такое знаю! отвчала та.
— Какое слово?
— Всмъ оно открыто же-жъ… Не хотятъ его понять только… Если кому Богъ посылаетъ бдныхъ — прими ихъ, Онъ теб и средства найдетъ. Не бойся. Никогда не думай о томъ, что теб не хватитъ… Обратись къ другимъ… Люди не такъ дурны, какъ кажется. Всякій поможетъ. Не дастъ — толкнись къ нему еще разъ… Или рядомъ постучись… Гд-нибудь да выйдетъ. Не отказывай никому и теб отказу не будетъ. Вдь жизнь въ сущности какъ проста! Подвигъ — говорятъ, а по-моему никакого подвига нтъ! Что за подвигъ, коли въ немъ удовольствіе… Я вонъ дтей люблю всхъ, а почему? Своихъ нтъ, а то бы пожалуй и не любила. Въ прошломъ году каменщикъ около моего дома съ лсовъ упалъ и голову расшибъ. Я его взяла, выпользовала. Доктора-то вдь ‘умретъ’ говорили и лечить его не зачмъ. И все же-жъ это я для себя сдлала. Коли-бы я не пріютила его — мн бы самой покою не было. По ночамъ бы снился!
Къ вечеру — все ужъ здсь было въ порядк. У трехъ дтей оказались у каждаго по кроватк. Улеглись они, вымытыя, въ чистомъ бль, сытыя. Непокорный чубъ — долго не соглашался заснуть. Уже очень ему чудно было все… Онъ даже поинтересовался узнать:
— А пьяный дядя не придетъ?
— Нтъ, нтъ, дтко… Кто его сюда пустить?
— А какъ ты его не пустишь, если онъ съ костылемъ?
Но и его костыль здсь очевидно не дйствовалъ.
— Онъ, значитъ, тебя боится?.. Ишь ты какая…
— А завтра по сегодняшнему будетъ?— добивалась въ свою очередь кудряшка.
— Да…
— И кормить станутъ?.. И чаю дадутъ?..
— А то какже!
— И съ булочками?
И она заснула съ такою блаженною улыбкою на губахъ, что Наталья Григорьевна впервые поняла, какъ дешево въ сущности счастье и какъ легко дать его другому, если не задаваться слишкомъ непомрными масштабами, а только не отказываться ни отъ одного дла, которое посылаетъ Богъ!
За то вечеромъ ее ждали другія впечатлнія. Когда зажгли свчи, она вспомнила, что за суетой и заботой, наполнившими сегодняшній день, забыла прочесть письма отъ Марго и Росляковой. Только что, было, развернула первое, какъ въ окно къ ней постучали съ улицы. Наталья Григорьевна уже привыкла: въ домик у ея тетки звонковъ не полагалось. Вс, кто приходилъ къ ней въ гости ‘на огонекъ’ — такимъ образомъ давали Марь Савпиш знать о себ. Гд былъ огонекъ, туда и стучались. Свтлинъ-Донецкая, у которой въ Петербург торчала цлая орава челяди и всюду были проведены электрическіе звонки — очень полюбила эту простоту. Ей чудилось въ ней что-то идиллическое, милое, сердечное. Такъ и теперь, она пришла къ старой служанк и сказала ей, и та заторопилась къ калитк. Вмт съ тою, въ комнаты вошли двое. Одинъ — земскій врачъ, много помогавшій Надежд Сергевн во время войны, и другой, котораго Наталья Григорьевна видла въ первый разъ. Это былъ блдный молодой человкъ, съ плоскими и длинными, хотя рдкими волосами, которыя онъ для краткости зачесывалъ просто пятерней. Рденькая бородка какъ-то трепалась сиротливо и некстати на этомъ лиц. Точно она прилетла откуда-то со стороны, прицпилася какъ попало, и то на короткое время. Зато смотрло онъ необыкновенно самоувренно. Видно было по этимъ упорнымъ и прямо передъ собою глядвшимъ глазамъ, что для души, заключенной за ними въ это хилое тло, нтъ никакихъ вопросовъ. Все давно ршено и ясно, какъ таблица умноженія. И ни о чемъ сердце не болло!.. Встрчаясь съ столь уравновшенными животными, невольно вспоминаешь совтъ одного унтеръ-офицера новобранцу: ‘Дана теб таперича линія — ступай по ней скорымъ шагомъ-маршъ и дойдешь до точки. Сталъ на точку — глаза на пятнадцать шаговъ впередъ по уставу — и опять нашелъ свою линію!’ Земскій докторъ — простой и добрый человкъ, видно, благоговлъ передъ своимъ пріятелемъ и, рекомендуя его Наталь Григорьевн, выразительно ткнулъ себя въ лобъ и такъ сжалъ губы, что та поняла: голова-де не нашимъ чета. Молодой человкъ оказался студентомъ, оставившимъ университетъ потому, что тамъ ‘не настоящему учатъ’. Наука — никому еще счастья не дала. Съ ней никакъ опроститься невозможно. Она создаетъ искусственныя потребности, когда человкъ можетъ жить въ пещерахъ и покрываться звриными шкурами. Случись это завтра, и земля расцвтетъ, какъ жезлъ Аароновъ. Настоящее равенство и братство явится, потому что, кром звриной шкуры, ничего и никому не надо будетъ.
— А вдь для этого животныхъ убивать надо? спросилъ его робко и неувренно докторъ.
— Ну, вотъ. Отлично можно и съ палаго скота содрать.
Ото всего, чего добился человкъ за долгія тысячелтія работы, только и слдовало сохранить, что плугъ да борону… Короче, самыя простыя земледльческія орудія. Причемъ оружія не надо никакого. Все и всхъ слдуетъ побждать кротостью…
— А если тигръ или медвдь,— не унимался докторъ.
— Что-жъ такое?
— Да онъ състъ!..
— И пускай състъ… Все же вы правы, вы не убили никого. Творческія силы природы не для того создавали медвдя, чтобы вы его на рогатину…
— Да вдь и меня не для того, чтобы онъ съ меня лапой шкуру дралъ.
— Вы понимаете, а онъ не понимаетъ.
— Ну?
— Понимающій и долженъ жертвовать собою непонимающему. Да и сверхъ того, все зло природы въ человк. Чмъ скоре родъ людской исчезнетъ, тмъ лучше. Меньше грха и преступленія на земл будетъ… А до тхъ поръ намъ нужна любовь. Понимаете вы,— презрительно обратился онъ къ Надежд Сергевн,— что такое любовь?
— Кажется, понимаю… нершительно отвчала та.
— И, врно, ничего въ ней не смыслите… Я говорю о любви дятельной, она немногимъ доступна… Дятельная любовь — въ ней законъ всего сущаго! Безъ нея далеко не удешь. Для дятельной любви надо себя забыть. Это не копечкой на паперти пахнетъ, какъ вы вс опредляете милосердіе. Дятельная любовь это — родникъ живоносный, это свточъ, сіяющій въ потемкахъ сердца.
Таранецкая восторженно посмотрла на Наталью Григорьевну:— Вотъ-де говоритъ. Это не намъ чета… Что мы!.. Этотъ понимаетъ дло какъ слдуетъ.
— Къ дятельной любви надо себя пріуготовить, какъ къ послушанію… Вы думаете, накормилъ голоднаго, и шабашъ. Нтъ, пускай онъ умираетъ, потому, кому нуженъ онъ съ его разбитымъ тломъ и слабыми руками. Въ экономіи природы никто эту единицу и не замтитъ. А вы сами опроститесь. Станьте въ уровень съ природой, тогда я васъ похвалю. Убейте въ себ ветхаго человка.
— То-есть какже это? вмшался докторъ.
— А такъ… Откажитесь отъ ложной сантиментальности. Не думайте о спасеніи тла — что такое, напримръ, лечить больныхъ? Приблизьтесь къ природ: разв собаки лечатся или кошки? Внушайте ближнему — если ужъ есть ближніе — отвращеніе къ жизни. Умираетъ онъ,— пусть умираетъ безъ ужаса и сожалній… Не уничтожайте ничего, но и не мшайте уничтоженію… Ницше на этотъ счетъ…
И онъ пустился въ туманныя цитаты изъ нмецкаго поэта-философа.
— Какже это, постойте… Приблизься къ природ. А, вдь, волки-то ржутъ овецъ.
— И скверно длаютъ. Еслибы они понимали — они бы колли отъ голоду.
— Ну, не думаю!
— Приблизьтесь къ міросозерцанію овцы, а не волка.
— Это и есть дятельная любовь: травку кушать?
— Да-съ, именно. Не заставляйте другихъ изводиться на себя. Что это за гадость — человкъ работаетъ на человка, точно рабъ… Прачка вамъ моетъ блье, напримръ.
— Что же ей — умирать съ голоду?
— Пускай умираетъ. Ей легче умереть, чмъ такъ-то… Всю жизнь у корыта убить. Что такое смерть?— Общій жребій. Ея бжать не надо.
— Это и есть дятельная любовь? едва удерживаясь отъ смха, спросила его Наталья Григорьевна.
— Это и есть, и нтъ другой!..
Когда онъ ушелъ, Надежда Сергевна долго стояла, задумавшись, въ своей маленькой гостиной.
— О чемъ вы, тетя? спросила ее Свтлинъ-Донецкая.
— О немъ же-жъ… Вотъ это люди! Мы что! Разв у насъ доброта! Какъ это онъ называетъ: ‘дятельная любовь!’
— Чмъ же онъ вамъ такъ приглянулся?
— Какъ говоритъ!..
Наталья Григорьевна съ хохотомъ уже бросилась къ ней и расцловала тетку.
Та, дйствительно, считала себя ничтожествомъ рядомъ съ этимъ проповдникомъ ‘дятельной любви’ и по Толстому, и по Ницше, не понявшимъ ни того, ни другого, но съ упорствомъ осла въ шорахъ — бжавшаго по прямой линіи, ничего не видя по сторонамъ: ‘Дана теб линія и или по ней до точки, дойдешь до точки — глаза на пятнадцать шаговъ впередъ по уставу — и опять будетъ теб линія’.
— Какъ говоритъ! думала Таранецкая, подымаясь наверхъ провдать дтей.
Въ большомъ мезонин, гд было много простора и воздуха, горла лампадка у Черниговской Божіей Матери. Тусклый и слабый свтъ ея едва-едва намнивалъ въ полумрак круглыя рожицы спящихъ дтей. Непокорный чубъ такъ и во сн оставался непокорнымъ, торча съ подушки вверхъ. Кудряшка спала, положивъ свою розовую щечку на мягкую лапку съ ямочками, и, вкусно открывъ ротикъ, слегка сопла. Блдный и хилый мальчикъ — жертва убившаго его ‘дяди съ костылемъ’, свернулся въ комочекъ и казался еще боле жалкимъ теперь въ сумеркахъ тихой ночи.
— Неужели и ему надо умереть? задумалась Надежда Сергевна.— И не мшать ему, пускай-де умираетъ… Что-то ужъ слишкомъ мудрено, не пойму я никакъ. Глупая ужъ очень, должно быть!
Кудряшка открыла глаза, въ просонкахъ увидла чужую бабушку и точно въ бреду проговорила съ счастливымъ выраженіемъ:
— И завтра будутъ съ чаемъ булочки… Здсь булочки каждый день!..
И опять засопла, вкусно чмокая во сн пухлыми губками.
Наталья Григорьевна, только придя къ себ, могла, наконецъ, прочитать письма.
Марго де-Франсъ сообщала ей, что дло ихъ кончится неожиданно быстро. Скорй, чмъ черезъ мсяцъ, ршеніе состоится и она будетъ вполн свободной и развязанной съ Владиміромъ Петровичемъ. ‘Разумется, это стоило нсколько дороже, чмъ я ожидала, но одинъ лишній день счастья нельзя оцнить ни въ какую сумму. Неправда ли?.. Встртились разныя неожиданныя препятствія, но у меня нашлись помощники и Богъ увнчалъ мои усилія успхомъ. Пріхалъ, уже мсяцъ назадъ, наканун вашего отъзда изъ Петербурга, Приглядовъ. Не врьте ему! Онъ везд ищетъ вашего адреса, невдомо зачмъ, но врно не съ доброю цлью. Мн это ясно, потому что, какъ я начинаю догадываться, у него въ прошломъ было что-то съ небезъизвстной вамъ Калеріей Алексевной и это ‘что-то’ связываетъ ихъ до сихъ поръ. Онъ у меня просиживалъ цлые вечера, думая, что я проговорюсь и, разумется, не поврилъ мн, когда я дала вашъ адресъ въ другую сторону. ‘Ну, значитъ, тамъ-то ее искать и нечего!’ А вамъ зачмъ?— спросила я его. Онъ вдругъ сдлалъ сладкое лицо, прищурилъ глаза и совсмъ по-кошачьи замурлыкалъ: ‘Какъ зачмъ, помилуйте, вдь я Наталью Григорьевну вотъ какъ люблю! Будь я помоложе — всякаго-бы льва и Самсона побдилъ, а не уступилъ эдакую цацу’! Я убждена, что онъ предатель. Отыскиваетъ онъ васъ всми мрами. Даже двицу Рослякову на меня напустилъ. Та сегодня утромъ требовала у меня адреса, ссылаясь на вашу дружду съ нею. Но когда я сказала, что не знаю, гд вы, а письма вамъ посылаю сама черезъ другое лицо, она оставила мн конвертъ на ваше имя. Я внизу подписала на немъ только городъ и губернію, гд вы находитесь. Надюсь скоро обрадовать васъ телеграммой о благополучномъ разршеніи дла. Что касается до меня, то мн лично совсмъ не повезло. Деньги такъ и плывутъ изъ рукъ, а заработка нынче совсмъ не стало, да я не за всякое бло и берусь, помню вашу прекрасную русскую пословицу ‘пуганая ворона на молоко дуетъ’ такъ, кажется… Впрочемъ, разъ у меня есть такіе друзья, какъ вы и вашъ… будущій мужъ Левъ Самойловичъ (вдь его можно такъ называть?), мн бояться нечего. Вы мн не дадите пропасть съ моимъ глухимъ генераломъ. Не такъ ли?..’ Письмо было написано по-французски и только русская пословица приведена въ подлинник.
‘Скоро… неужели скоро!’ вспыхнула Наталья Григорьевна.
Она ужъ лежала въ постели. Свчка тускло горла на ночномъ столик. Тонкій листъ почтовой бумаги, уписанный мелко, мелко Маргаритой Францовной, валялся на одял. Свтлинъ-Донецкая взяла его, еще разъ прочла нсколько мстъ и фразъ. ‘Да — скоро…’ Пройдетъ мсяцъ — и начнется новая жизнь… Счастливая? Тотъ радостный островъ ея грезъ за золотымъ недвижнымъ океаномъ уже надвигался на нее. Еще нсколько розмаховъ веселъ и несбыточное окажется дйствительностью… Несбыточное! Еще и до сихъ поръ оно мерещится несбыточнымъ!.. Ей стало жарко, она откинула одяло. Въ самомъ дл — неужели это ‘завтра’ такъ близко… Принадлежать любимому человку, вмст съ нимъ уйти это чуждаго и холоднаго міра, отказаться отъ своей воли!.. Положить голову на его сильную грудь и забыться, каждымъ первомъ чувствуя его ласку, слушая его голосъ!.. Нтъ, лучше и не думать. Слишкомъ тяжко было бы разочароваться. Вдь пока все не кончено — пустая случайность можетъ разрушить вс ея ожиданія. Непредвиднная мелочь. Въ мір многое зависитъ отъ мелочей. Вдь и весь этотъ міръ изъ мелочей. Это ихъ царство — царство атомовъ. Ничего нтъ могущественне мелочи! Геніальные планы падаютъ, подкошенные ею. Ни въ какой микроскопъ неразличимая бактерія уничтожаетъ гиганта!.. Вдь понятіе о величин — относительно, можетъ быть также относительно и наше пониманіе ‘мелочи’… А какъ будетъ хорошо, какъ хорошо, если все окончится наконецъ и они навсегда соединятся съ Львомъ Самсоновичемъ. О, она съуметъ и другихъ сдлать счастливыми. Она имъ покажетъ, что такое настоящая, ‘дятельная любовь’, у нея, Натальи Григорьевны, характера хватитъ на нихъ на двухъ. Она и его заставитъ осуществить великодушныя мечтанія ихъ молодости, эгоистическое, обособленное, наслажденіе двухъ было бы преступленіемъ. Оно, какъ кругъ на вод, должно, чмъ дальше, тмъ все шире и шире распространяться!.. И какія сладостныя, укачивавшія волны подхватывали и медленно уносили Наташу въ яркій, утопавшій въ розовомъ свт край мечтаній… Подъ ихъ говоръ, тихій говоръ волнъ, настоящая дйствительность отходила назадъ, а грезы становились счастливою былью!.. Она съ трудомъ вспомнила, что около нея на ночномъ столик лежитъ другое, еще не прочитанное ею письмо отъ двицы Росляковой. Свтлинъ-Донецкая живо пробжала его и невольно разсмялась. Анна Федоровна и въ немъ такъ же полошилась и торпыхалась, какъ и въ жизни… ‘Милая Наталья Григорьевна, а у меня большая радость, начинала она, точно вчера только простилась съ нею.— Вообразите, ангелъ мой, какой сюрпризъ устроила мн судьба. Сижу себ и ничего не думаю — и вдругъ растворяется дверь и въ ней… Какъ бы вы думали?.. Самъ Приглядовъ. Душечка! я едва выдержала, чтобы не кинуться ему на шею — совсмъ какъ во французскихъ романахъ. Скажите, зачмъ наши русскіе писатели не сочиняютъ такъ, чтобы, напримръ, при хорошей погод плъ соловей и была любовь! Гораздо пріятне, чмъ ихнія ныншнія книжки, которыхъ и не понять даже… Такъ вотъ, милочка, входитъ ко мн Иванъ Николаевичъ — нарочно меня разыскивалъ, такую я въ немъ память оставила, а я думала, что это все будетъ ни къ чему и только онъ удетъ, сейчасъ же меня и забудетъ. А онъ говоритъ, что совсмъ даже напротивъ. И во сн меня видлъ, будто я съ розовыми крыльями и какъ бы въ рыбьей чешу слетала къ нему и говорила ему разныя слова. Но я, разумется — вы вдь меня знаете, какая я недоступная — сижу себ какъ будто ни въ чемъ, совсмъ какъ папаша, когда онъ своихъ чиновниковъ за столомъ въ кабинет принималъ. Сижу и вышиваю. Онъ и такъ, и этакъ, говоритъ, ходитъ — а я вышиваю. Вижу, что онъ страдаетъ — и все вышиваю. Ахъ, Наталья Григорьевна, если бы вы видли, какъ ему идетъ желтый галстукъ съ черными разводами. Взялъ у меня даже портретъ. Я, говоритъ, въ Неапол себ вмсто булавки камею закажу съ вашимъ профилемъ. Это съ моимъ! А я все вышиваю, совсмъ какъ въ роман у Поля Бурже. Приподыму голову, окину его взоромъ и опять вышиваю. Онъ и говоритъ: ‘Ваши глаза, Анна Федоровна, совсмъ какъ дикія стрлы, которыя съ ядомъ!’ Такой душоночекъ! Право, мужчины въ этихъ лтахъ гораздо интересне молодыхъ. Молодые въ сравненіи съ ними никуда не годятся. Я думаю, только такіе, какъ Иванъ Николаевичъ, могутъ понять бдное женское сердце и наши страданія… Онъ общалъ ко мн зазжать и даже — такой деликатный — хотлъ открыться мн въ своихъ чувствахъ, но только черезъ васъ. Я, говоритъ, попрошу Наталью Григорьевну разсказать о томъ, что въ моей душ творится. Я вамъ прямо, какъ вы благородная двица и губернаторскаго происхожденія — не могу, потому что понимаю тонкость вашихъ нервовъ, а въ моихъ чувствахъ откроюсь вашей покровительниц Свтлинъ-Донецкой, она, какъ дама, все пойметъ и оцнитъ. Только доставьте мн ея адресъ и чмъ скоре, тмъ лучше. ‘Даже слово съ меня взялъ, что я обо всемъ этомъ ничего не скажу вамъ, но я такъ потрясена, такъ взволнована, что ничего, душечка, отъ васъ скрыть не могу. Какъ вамъ кажется (вы знаете, онъ развестись съ женой думаетъ. Нынче это вс длаютъ, такая мода въ хорошемъ кругу), пойдетъ мн флеръ д’оранжъ? Въ бломъ плать нынче всякая купчиха подъ внецъ идетъ. Я думаю заказать себ бланжевое съ румянцемъ… Пожалуйста, милочка, по телеграфу сообщите мн свой адресъ — и поскоре… Ахъ, если бы знали вы, какъ бьется мое сердце… И представьте — я вдь такъ и вышивала все. Онъ горлъ, совсмъ пламенный мужчина — а я вышивала. Я ему, надюсь, показала этимъ, что значитъ настоящее аристократическое воспитаніе. Моя грудь съуметъ сохранить тайну моей любви. Она, какъ цвтокъ, откроется только тогда, когда онъ передъ всми назоветъ меня своею!.. Неужели, ангелъ Наталья Григорьевна, вы не порадуетесь вмст со мною? Кстати онъ говоритъ, что самые модные духи теперь ‘Crab-Apple-Blossom’ и прислалъ мн ихъ. Я нюхаю — и воображаю, что онъ это стоитъ со мною рядомъ. Ахъ, милочка моя, неправда ли, какой онъ деликатный душонокъ’…
И т. д. У Натальи Григорьевны не хватило терпнія дочитать дале письмо Анны Федоровны. Она, потушивъ свчу, еще нсколько минутъ смотрла во мракъ широко открытыми глазами, но потомъ точно чьи-то нжныя руки сомкнули ихъ и она заснула крпкимъ и здоровымъ, счастливымъ сномъ…

II.

Прошелъ еще не одинъ, какъ разсчитывала Марго, а два мсяца. Зима, даже здсь, давно сковала все. Безлистныя деревья въ саду у Надежды Сергевны Таранецкой грустно протягивали въ холодный воздухъ голые сучья. Точно громадная толпа чудовищныхъ скелетовъ просила чего-то костями истлвшихъ рукъ и остуженная пронзительнымъ свернымъ втромъ трепетала съ сухимъ зловщимъ шорохомъ, чуя приближеніе полярныхъ морозовъ. Снгъ покрылъ — и тихую улицу передъ окнами Натальи Григорьевны, и кровли домовъ — и блыми однообразными, скучными сугробами наметался у длинныхъ заборовъ. Было пустынно, печально, безнадежно. Потомъ налетала мятель — скелеты въ саду трещали и трепались подъ ея безпощадными порывами. Съ сугробовъ взметывались къ самому небу блые призраки, до сихъ поръ спавшіе подъ ними, широкими рукавами снжныхъ одеждъ колыхались надъ деревянною крышею, подъ которой жила Свтлинъ-Донецкая, и съ злобнымъ и дикимъ воемъ уносились дальше. Тмъ не мене — время у Натальи Григорьевны и теперь было полно. Надежда Сергевна не могла оставаться безъ дла. Ея живая любовь ко всему, что кругомъ дышало — до такой степени захватывала старуху, что и близкіе къ ней люди не могли оставаться спокойными. Ихъ досуги наполнялись вчною заботою то о дтяхъ, то о больныхъ, то, когда тхъ и другихъ не оказывалось, хлопотами по ‘чужимъ’ дламъ, если бы всякое дло Таранецкая не считала своимъ. Радужныя воспоминанія и сказочныя были недавняго прошлаго воскресали передъ Натальей Григорьевной только по вечерамъ, когда усталая она ложилась въ постель. Воскресали, трепетали свтомъ и жизнью и незамтно переходили въ такіе же сны — яркіе, чудные, полные неуловимыхъ образовъ и нжныхъ красокъ… Она уже давно, — почти дв недли, — не получала писемъ отъ Марго. Самсоновъ сообщилъ ей на-дняхъ, что онъ узжаетъ на Женевское озеро, гд и будетъ ждать окончанія процесса и ея свободы. Въ Веве есть русская церковь, — во избжаніе толковъ и пересудовъ, неизбжныхъ въ ихъ положеніи, имъ лучше всего, разумется, внчаться за границей. Документы, необходимые для этого, Кленовская вышлетъ туда — и священникъ изъ Женевы исполнитъ что нужно. Такъ, безоблачному счастью ихъ, этому голубому царству любви не будутъ грозить никакія случайности… Дловая часть письма была коротка, но Наталья Григорьевна почувствовала, что онъ, Левъ Самойловичъ, весь теперь полонъ заботою о ней, объ ея поко, о томъ, чтобы ничья чужая рука не коснулась ея чуткой души. Она почти не обратила вниманія на то, что любимый человкъ писалъ ей о Приглядов. Тамъ нуженъ будетъ кто нибудь изъ русскихъ — лучше-жъ взять для этого своего, чмъ чужого. Иванъ Николаевичъ не слпой, вдь онъ отчасти посвященъ въ тайну ихъ любви. При немъ вдь у синихъ водъ Атлантическаго океана воскресла она и захватила ихъ обоихъ. Какъ бы онъ ни относился къ этому — помшать не можетъ, да и не зачмъ, когда все уже будетъ кончено! Маргарита Францовна его не долюбливаетъ и, разумется, преувеличиваетъ опасность. Да и притомъ — противъ опасности, противъ малйшаго страха передъ нею — подымалась гордость Свтлинъ-Донецкой. Чего бояться, о чемъ тревожиться? Все складывается такъ, что ни ея совсть, ни ея чувство не могутъ быть ничмъ затронуты. Она не пошла ни на какія уступки. Она — чиста и передъ Богомъ, и передъ людьми, и передъ собою. Ей незачмъ и нечего будетъ краснть. Она можетъ такъ же высоко держать голову, какъ держала ее до сихъ поръ. Ея мужъ умретъ для нея. Приглядовъ ли будетъ у Самсонова или кто другой — все равно. Разъ это необходимо — пусть лучше онъ, чмъ незнакомые ей люди. Послдніе дни здсь она вся отдавалась нарочно дламъ Таранецкой. Это не давало мста тревогамъ и трепету ожиданія, тоск, съ которою встрчаешь даже большую радость, если она долго не идетъ въ руки. Просыпаясь подъ утро и не открывая глазъ, Свтлинъ-Донецкая чувствовала часто ознобъ этой лихорадки, приступы странной печали, боязнь чего-то новаго, приближавшейся къ ней второй полосы жизни. Она боялась мечтать и думать. Ей страшно было бы обмануться. Она давно уже разсказала обо всмъ тетк — и та сама не врила въ близкую возможность ‘перемны судьбы’, какъ по-своему называла это Надежда Сергевна. Только когда была наконецъ получена телеграмма отъ Кленовской: ‘Берите немедленно паспортъ за границу, чтобы потомъ васъ не задержали формальности’ — Таранецкая поколебалась и задумчиво проговорила: ‘Можетъ быть, теперь это и легко, Богъ васъ знаетъ, ныншнихъ! Въ наше время мы про этакое и не слышали’.— Но, обдумавъ положеніе племянницы, и она за нее обрадовалась. ‘Въ самомъ дл, пора и теб быть счастливой — а то ни мужья жена, ни вдова, ни двица. Самсоновъ, судя по твоимъ же разсказамъ — хорошая душа. Коли у него характера нтъ — у тебя на двоихъ хватитъ. Станешь его державить — и будетъ онъ у тебя ходить по струн. Тогда и меня не забудь!’ Что до этого, то хотя Надежда Сергевна и не совсмъ высказывалась племянниц, но Наталья Григорьевна давно уже знала: у великодушной и самоотверженной старухи не осталось почти ничего. Она только и держаласъ, благодаря евангельскому ‘рука дающаго не оскудваетъ’. Имніе ея было заложено въ третьи руки, домъ тоже. Для того, чтобы помочь другимъ, она сама просила, ‘ходила по людямъ’ — и отказа ей не было только потому, что вс знали: ‘мірская печальница не для себя христарадничаетъ. Ей не дать все равно, что Богу!’ Случалось, вечеромъ она оставалась безъ чая… Не на что было купить — Наталья Григорьевна давала свои деньги кухарк, и Таранецкая даже не замчала. Ей было все равно. Она настолько уходила въ чужую тяготу и печаль, что и не имла времени пость и отдохнуть, какъ слдуетъ. Перекусывала на ходу, ‘клевала’, какъ говорили про нее ея горничныя. Свадьб Натальи Григорьевны, разъ она поврила этому событію, старуха обрадовалась, потому что разомъ почувствовала почву подъ ногами. ‘Милліонершей станешь — не забудь моихъ. Они за твое счастье Бога помолятъ, теперь теб нельзя было у него взять — потому что, какъ ни крути, ни верти, а пока ‘Исаія ликуй’ не споютъ вамъ, все вы другъ другу чужіе люди. Ну, а съ чужого дам брать не годится, особливо если она къ нему въ червонномъ интерес’. Наталья Григорьевна цловала ее, смясь, и общала все… И, въ самомъ дл,— ни на одну минуту ее не увлекала мечта объ эгоистическомъ счасть. А для великодушныхъ плановъ ихъ общей молодости, почти забытыхъ имъ, но не ею, Надежда Сергевна Таранецкая была бы незамнимой помощницей. Хлопоты съ заграничнымъ паспортомъ заняли только нсколько дней. Пришлось посылать за нимъ въ губернскій городъ. Когда документъ былъ ей доставленъ — Наталья Григорьевна разомъ узнала всю муку ожиданія. Теперь уже и дла Надежды Сергевны ея не занимали. Она въ нихъ разбиралась какъ сонная, очевидно, душа не принимала въ этомъ участія. Свтлинъ-Донецкая считала минуту за минутою, тревожилась, что Марго ничего не пишетъ. Два раза послала ей телеграмму съ оплаченнымъ отвтомъ: ‘въ какомъ положеніи дла?’ и раздосадовала, узнавъ, что все будетъ извстно только надняхъ. Она ходила по комнатамъ изъ угла въ уголъ, ‘слонялась’, не замчая старыхъ горничныхъ и наступая на копошившихся везд дтей. Невпопадъ отвчала тетк и, оставаясь одна, заломивши руки, бросалась въ кресло и, не боясь, что ее могутъ услышать другіе, восклицала: ‘должно бытъ, неудача!.. Врно отказали — и ничего изъ этого не вышло’. Ночи теперь она проводила, засыпая урывками, просыпалась — точно кто-то толкалъ ее и, широко открывъ глаза, пристально смотрла во тьму, будто о чемъ-то допрашиваясь у нея. Но и ночь молчала — мистическая и таинственная въ загадочномъ поко. Свтлинъ-Донецкую охватывало холодомъ. Она напрасно куталась въ теплое одяло — оно давило ее, не согрвая. Отъ ея неприступности и сдержанности теперь не оставалось и слда. Она вся горла жаждою счастія, она чувствовала, что случилось что-то, положившее непроходимый предлъ между ея прошлымъ и настоящимъ. Какъ бы ни кончилось дло — возврата къ тому, что было, нтъ. Въ самомъ дурномъ исход его — она не найдетъ въ душ силъ державшихъ ее когда-то отъ ложнаго шага. Эта, вчная борьба съ собой уничтожила всю ея твердость, истощила силы. Если-бы онъ пришелъ къ ней сейчасъ, если-бы онъ засталъ ее въ такія минуты, она сама бы упала въ его руки, какъ сплый плодъ съ дерева. Возврата къ прошлому нтъ, а будущее все еще въ тучахъ. Въ туман ни одного просвта. Она не пугалась. Эта смлая и до недавняго времени спокойная женщина не знала страха ни передъ чмъ. Но ей казалось, что ея нервы — какъ туго натянутыя струны, — вотъ-вотъ оборвутся, а мука ожиданія, сомннія — играютъ на нихъ безпощадно, и он трепещутъ съ болью, ноютъ отъ каждаго прикосновенія этихъ невидимыхъ перстовъ, и долго потомъ дрожатъ, наполняя всю ее отраженною мукою. Въ сравненіи съ неизвстностью — густыми, непроглядными сумерками охватившею ее — ея безрадостное, холодное, неподвижное прошлое казалось почти счастьемъ. Она стала сама на себя не похожа, осунулась, поблднла. Тетка ея негодовала на нее. ‘Ты смотри — жениха испугаешь. Вся желтыми пятнами пошла — на что это похоже, Богъ съ тобою!’ Но Наталья Григорьевна даже не слышала. Она точно все время боялась упустить голоса, невдомо изъ какой дали звучавшіе ей — ей одной… Посл нсколькихъ дней такой муки, явилось письмо отъ Льва Самойловича. По тону его — она ничего не поняла. Оно было преувеличенно нжное, не врь она Самсонову — назвала бы его даже ‘виноватымъ’. Точно онъ оправдывался въ чемъ-то спшно, наскоро, обрывками. Она только на томъ и успокоилась, что и онъ теперь волнуется, какъ и она, мста себ не находитъ и не знаетъ самъ, о чемъ пишетъ… Онъ ей сообщалъ, что поселился пока въ Glion sur Territet, въ Htel Righi-Vaudois, пускался въ описанія природы, обрывалъ ихъ на полуслов и, Богъ вдаетъ зачмъ, уврялъ ее въ любви, хотя она и безъ того въ ней не сомнвалась. Потомъ вдругъ она наткнулась на фразу: ‘въ Веве внчаться будетъ неудобно. Получивъ телеграмму объ окончаніи процесса, я сію минуту напишу, гд намъ встртиться’. И опять шли безсвязныя и безпорядочныя ламентаціи о томъ, какъ всякая минута ожиданія мучительна, онъ, Левъ Самойловичъ, считаетъ-де мгновенія, и если бы не разныя обстоятельства — выхалъ бы, не глядя ни на что, къ ней. Вдвоемъ все было бы легче… Эти ‘разныя обстоятельства’ (она сама не понимала, почему) рзнули ее по сердцу. Какія у него могутъ быть разныя обстоятельства? Разв есть человкъ свободне? Что ему можетъ мшать сдлать то или другое? Еще боле удивила ее приписка: ‘я долженъ былъ прогнать негодяя Приглядова.— Жалю, что ему доврялся’. Что все это значило? Почему у него только теперь открылись глаза на Ивана Николаевича? Наталь Григорьевн посл этого было еще тяжеле. Она совсмъ ужъ, какъ потерянная, ходила по комнатамъ маленькаго домика. Душно, точно не хватало воздуха. Что тамъ вышло?.. А что случилось нчто — было ясно. Такъ эта письмо не походило на другія, раннія… или и онъ совсмъ сбился съ толку отъ ожиданія — и нервничаетъ, какъ и она? Свтлинъ-Донецкая показала письмо Льва Самойловича тетк, но чистая и святая душа той не допускала никакихъ сомнній въ любимомъ человк. ‘Не пойму я васъ’, говорила она. Что вы другъ друга со вчерашняго дня узнали! Экія горы сдвинули — а тутъ вдругъ передъ малостью, словно дти, заститесь. И ничего же-жъ въ этомъ письм такого нтъ. Одурлъ твой Самсоновъ отъ любви,— что пишетъ — и самъ того не знаетъ. Тоже сердце, поди, какъ овечій хвостъ дрожитъ. Я старуха — и то понимаю. А Приглядовъ? Чему-жъ удивляться! Сама ты говоришь — дрянь человчишко. Поссорились, можетъ быть… Я не знаю, издали-то не видно, не разсмотришь сразу…’ — ‘Нтъ, тамъ что-нибудь да случилось!’ упорно повторяла Наталья Григорьевна. ‘Именно случилось — и онъ боится написать мн… Ахъ, какъ мн надо бы въ эти же минуты быть съ нимъ, ему, бдному, тяжело одному… Слдовало бы выхать въ Веве теперь же и тамъ ожидать, что принесетъ намъ ‘завтра’.— Къ вечеру, перечитавъ это письмо, Наталья Григорьевна опять остановилась на странной мысли: все кончено, имъ отказали — и любимый человкъ только письмомъ хочетъ ее подготовить къ этому страшному удару. Оттого ей не надо хать въ Веве, иначе съ чего бы онъ сталъ ее удерживать отъ поздки? Завтра, или когда тамъ, придетъ, врно, другое письмо, боле опредленное, и вс ея надежды рухнутъ, и она останется — хуже, чмъ прежде — одна въ какомъ-то безвоздушномъ простор. Ни впереди, ни позади, ни по сторонамъ!.. Всю ночь она не смыкала глазъ. У нея, дйствительно, начиналась лихорадка… Утромъ, только что она заснула, къ ней въ двери постучали. Надежда Сергевна спрашивала ее оттуда: ‘Спишь, что ли?’ — Нтъ, тетя… А что?— ‘Телеграмма теб!..’ — Вотъ оно… Вотъ — страшная разгадка. Свтлинъ-Донецкая сорвалась съ постели, кинулась къ дверямъ, забывъ, что она не одта, а вдали, въ дверяхъ другой комнаты, стоитъ телеграфистъ,— выхватила у Надежды Сергевны листокъ депеши и, не зная, что длать, приложила его къ сердцу. Оно колотилось у нея съ такой силой и быстротой, что у нея кружилась голова, и ее тошнило даже. Рука, разрывавшая конвертъ, дрожала. Донецкая не могла совладать съ нимъ.— Да полно теб… успокойся! убждала ее старуха. Наталья Григорьевна протянула къ ней телеграмму.— Вы… вы… Вы сами! только и могла проговорить она. Таранецкая, тоже взволнованная, вскрыла конвертъ,— Отъ кого, отъ него?— Нтъ… отвтила та. Подписано ‘Кленовская’…— Скоре… Ну… ну?— Сейчасъ… Дай очки найти… Но тутъ ужъ Наталья Григорьевна выхватила телеграмму и прочла.
‘Поздравляю! Сейчасъ состоялось ршеніе. Вы свободны. Бумаги высылаю въ Веве. Совтую хать не медля!.. Цлую. Желаю отъ души долгаго счастія. Не забудьте насъ’.
— Свободна… я… я свободна… Все кончено, кончено…
И, какъ подкошенная, она упала опять въ кресло, не зная, гд она, что съ нею, и чувствуя только, что комната, со всмъ что въ ней, вертится быстробыстро и, кружась, заволакивается въ срую мглу!
— Ну, вотъ видишь, изъ какой-то темноты звучалъ ей радостный и дрожащій голосъ Надежды Сергевны,— ну, вотъ видишь… Все и вышло помоему. И чего ты только мучилась?.. И теперь тоже — на себя не похожа…
Старушка забыла, что она первая не поврила благополучному исходу этого дла. Она принесла племянниц стаканъ съ холодною водой. Стекло его стучало о ея зубы — и она отодвинула воду отъ себя, не могла проглотить и капли. Что-то сжимало ей горло, что-то росло въ груди неудержимымъ порывомъ — а выхода не было, спазмы мшали. Хорошо, что дряхлая Марья Савишна догадалась. ‘По старой мод’ взяла воды въ ротъ и прыснула ею въ лицо Наталь Григорьевн! Та вздрогнула, Марья Савпиша повторила еще разъ… Свтлинъ-Донецкая повела на всхъ еще, повидимому, ничего не разбиравшимъ взглядомъ.
— Христосъ съ тобой! радоваться теб, а не обмирать надо…
— Помолитесь, да хорошенько, вставила Марья Савигина,— угоднику, молебенъ заказать бы… Я живо слетаю къ батюшк… А?..
— Да, да, — опомнилась первая тетка.— Да, да. Именно, молебенъ… Такое дло нельзя безъ Бога начинать…
Наталья Григорьевна, точно боясь, что вотъ-вотъ эти буквы, все еще дрожавшія передъ ея глазами, разомъ исчезнутъ — еще перечитала eneuiy и вдругъ, въ нежданномъ порыв счастья, уже вся обливаясь слезами, кинулась на шею къ Надежд Сергевн…

III.

Вечеромъ позда не было, утренній отошелъ ране, чмъ Наталья Григорьевна получила телеграмму. Иначе она не стала бы ждать другого дня. Она ршила не придавать значенія письму Льва Самойловича. Теперь оно для нея потеряло всякій смыслъ. Загадки, которыя она почувствовала въ его безпорядочныхъ строчкахъ, лучше всего разршить лично, на переписку нтъ времени, да и всякій лишній день теперь доставался ей слишкомъ дорого!.. Она такъ измучила Надежду Сергевну своимъ нетерпніемъ, что та сначала смялась надъ нею, потомъ сама разнервничались и, стараясь все обратить въ шутку, предложила племянниц: ‘Ужъ, пожалуйста, хоть экстренный поздъ закажи, только узжай къ нему’. Зато на другой день старушка искренно расплакалась. ‘Телеграфируй, когда будешь внчаться — мы здсь помолимся’. Хорошо, что во-время явилась какая-то больная подгородная крестьянка, и Таранецкую отвлекли ея обычныя дла отъ Натальи Григорьевны. Зато въ минуту отъзда, когда та обняла ее,— Надежда Сергевна почувствовала, будто у нея что-то оторвали отъ сердца.
— Мама умерла, благословите вы меня.
Таранецкая пошла къ кіоту, взяла оттуда старый фамильный образъ Спасителя — едва ли не единственное, что у нея осталось отъ прожитого состоянія, и уже серьезно сказала Наталь Григорьевн:
— Ну, стань на колни.
Та послушно, какъ длала это маленькою, исполнила.
— Да сохранитъ тебя Христосъ. Живите счастливо. Вы долго ждали другъ друга, съумйте же и любить такъ, какъ слдуетъ…
Голосъ ея дрогнулъ. Должно быть, свою судьбу вспомнила. Не всякому дается… Жизнь часто бываетъ жестока. А можетъ быть и Господь посылаетъ намъ испытанія…
— Не мн бы ‘старой дв’ благословлять тебя… Да поможетъ теб Пречистая. Будь же счастлива — не забудь тхъ, кому тяжело живется. Отъ тебя теперь больше спросится, потому что ты имешь возможность помочь людямъ. Врьте другъ другу — гд нтъ взаимнаго доврія, тамъ одна мука… адъ… А впрочемъ, что я знаю объ этомъ?.. Мн вдь самой не пришлось!..
И, благословивъ ее образомъ, она передала его Наталь Григорьевн.
— Мы будемъ далеко теперь другъ отъ друга — но помни, что здсь никогда не перестанутъ тебя любить. Прощай, голубка!
— До свиданія!.. поправила та.
— Нтъ. Въ наши годы врне говорить ‘прощай’ — скоре не ошибешься.
— Пріду, такой же васъ найду — бодрой, здоровой, сильной.
— Ну, какъ Богъ!..
Когда поздъ отошелъ отъ маленькой станціи — высунувшаяся въ окно Наталья Григорьевна долго еще видла становившуюся меньше и меньше милую старушку — благословлявшую ее издали. Что то говорило узжавшей: он уже не увидятся больше, предчувствіе, или такъ — нервы шалили, только лицо ея тетки показалось ей сегодня блдножелтымъ и сквознымъ какъ воскъ, и въ глазахъ у нея двушка отличала серьезное и строгое выраженіе, которое появляется у людей уже отмченныхъ смертью. ‘Пустяки!’ успокаивала себя Наталья Григоръевна и, чтобы разсяться, начала рисовать себ часъ за часомъ, минуту за минутою, какъ они встртятся, что скажетъ ей Левъ Самойловичъ, и какимъ счастьемъ будутъ полны его взгляды, лицо, слова! Какъ онъ смутится — и какъ небо ихъ голубой любви, безоблачно чистое, откроется скоро… скоро!.. Только отъхавъ нсколько станцій, она вспомнила, что сегодня не успла телеграфировать Льву Самойловичу. Впрочемъ, къ чему это? Черезъ три дня она будетъ тамъ… Еще лучше обрадовать его неожиданностью, да и вчера Кленовская врно послала ему депешу обо всемъ.
Снга, снга и снга… Надъ ихъ однообразнымъ саваномъ срый туманъ, въ сромъ туман едва намчены жалкія глухія деревни за приземистыми чахлыми ветлами. Неоживленно и скудно смотрли города, сиротливо затерявшіеся посреди безжизненныхъ пустырей. Она, счастливая женщина, ужъ успокоившаяся отъ волненій и вся полная ожиданіемъ, не глядла на нихъ. А если и глядла — ничего не видла. ‘Какъ онъ обрадуется, какъ обрадуется’, думала она… Станціи мнялись станціями, города — городами. Въ одномъ молодая парочка сла въ вагонъ къ Наталь Григорьевн и въ слпот своего эгоизма даже не замтила, сколько радости отразилось въ лиц этой красивой и высокой блондинки, слдившей за ними изъ угла. ‘И съ нимъ я тоже уду куда нибудь… далеко, далеко — туда, на тотъ блаженный сказочный островъ, о которомъ мы мечтали вдвоемъ у синихъ волнъ безсоннаго океана, на его скалахъ, надъ черными безднами, гд кишмя-кишло столько жизни… Сказочный островъ! Какъ скоро — эта мечта, казавшаяся такою несбыточною — сдлалась дйствительностью. Неужели т золотыя недвижныя воды ея чуднаго сна ждутъ ее, и лодка вся въ яркихъ цвтахъ стоитъ у берега и неродившіеся звуки въ благоуханномъ воздух замерли въ предчувствіи сладкой минуты своего воплощенія… Какъ хорошо, какъ хорошо! Она случайно уловила поцлуй двухъ ‘молодыхъ’. Они думали, врно она заснула — и не замтили, что ея вки только полусмежились. Наталья Григорьевна вспыхнула… Неужели и онъ ее осмлится такъ поцловать въ вагон, при свт дня. Нтъ, нтъ… Счастье должно быть цломудренно, какъ и горе. Нельзя ихъ выносить въ толпу… Ихъ надо чувствовать, а не видть… Черезъ нсколько часовъ новобрачные вышли. Стемнло… Она закрыла глаза. Ей хотлось забыться — но ея грезы были такъ волшебны и очаровательны, что она скоро не жалла ужъ о томъ, что дремота бжитъ отъ нея. Шумъ позда казался грохотомъ моря, разбивавшагося объ утесы, она отличала даже глухіе стоны волнъ, бжавшихъ умирать въ черные, глубокіе гроты… Онъ около нея… Она почти чувствуетъ, какъ его рука обвиваетъ ее… Но теперь она уже не говоритъ ему:— нельзя! Она знаетъ, что имъ нечего бояться. Въ цломъ свт нтъ никого, кто бы помшалъ имъ любить другъ друга, кого бы они могли стыдиться. То счастье, о которомъ она мечтала: честное, чистое, прекрасное, счастье голубого дня, голубого неба, голубой любви! Она вышла въ таможню за Подволочискомъ. Чужая молвь окружила ее. Днемъ она увидла — иную страну, иной народъ. Засыпанныя снгами горы мерещились вдали, синія тни мягко ложились на нихъ. Подъ Вною она заснула и проснулась только тогда, когда безчисленные огни города засверкали кругомъ, шумною волной оживленіе и суета ворвались къ ней, подняли ее и вынесли на людныя платформы, въ кипвшій толпою дебаркадеръ. Она собрала вещи и перехала въ другой вокзалъ — и радовалась, что ей не пришлось ждать. Поздъ на Тироль и Цюрихъ, а значитъ и на Женевское озеро — только что отходилъ. Она не видла, кто ей помогъ вскочить въ вагонъ, какъ за нею захлопнули дверцу. Теперь скоро-скоро… Завтра… только одинъ день еще — и они будутъ вмст. Она вспомнила опять, что все-таки не послала ему всточки. Ей стало неловко. ‘Но когда же!’ оправдывалась Наталья Григорьевна сама передъ собой. ‘Вдь и въ Вн поздъ не ждалъ… Пусть уже будетъ такъ, какъ вышло…’
Ночь была лунная. Черезъ нсколько часовъ — поднялись новыя блыя горы, казавшіяся серебряными, и только скалы черне агата взрзывали эту свтлую пелену… Потомъ снга посрли. Сползли и остались на однхъ вершинахъ. Черными падями — намтились бездны, но мимо нихъ поздъ пролеталъ съ бшеною быстротою, отбросивъ назадъ черное искрившееся знамя… Тяжело дыша огнемъ, взбгалъ онъ на мосты, исчезалъ въ тунеляхъ и снова вылеталъ на лунный свтъ, отважно выносился на карнизы, подъ которыми глухо шумли спрятавшіяся далеко воды… Тутъ зима уже сознавала свое безсиліе. Ей не было доступа въ долины, и подъ мсяцемъ он казались очаровательными въ серебряномъ кольц ледяныхъ вершинъ… Кое-гд гремли водопады… Сказочный край счастья приближался, заране чаруя Наталью Григорьевну первыми строфами дивной поэмы… Убаюканная ими, она заснула, наконецъ, но утро, вставшее въ чудномъ великолпіи надъ заколдованною землею, разбудило ее. Оно обступило ея поздъ сіявшими ярко внцами снговыхъ горъ, улыбками голубыхъ озеръ, суровымъ привтомъ свжаго холоднаго втра, стражею недоступныхъ скалъ и вдругъ… вчною зеленью полей, передъ которыми въ смущеніи отступила сверная зима! Она не смла захолодить идиллическихъ долинъ тихой Швейцаріи. Неужели скоро? думала Наталья Григорьевна и пристально всматривалась впередъ, точно насквозь черезъ горы она могла угадать черты любимаго человка и не ждавшаго ее въ своемъ убжищ надъ Женевскимъ озеромъ… Неужели скоро! И точно въ отвтъ ей — одн за другими картины этой несравненной природы мнялись по сторонамъ. Бирюзовыя озера бжали мимо, съ крошечными городками, разъ навсегда заглядвшимися въ ихъ прозрачныя глубины. Ледяные глетчеры ярко горли отраженнымъ свтомъ надъ ними, длинными голубыми мантіями, точно расшитыми серебромъ, падали скаты горы со снговыми прослоинами, лежавшими въ ихъ ущельяхъ. Иной разъ въ черныхъ трещинахъ шумли и бсились рченки въ вчной борьб съ скалами, перегородившими имъ путь. Он то бжали направо и пыжились и пнились рядомъ съ желзною дорогой, то откидывались влво и тамъ вдругъ уносились въ тихую и свтлую долину, чтобы, сдлавъ по ней капризный извивъ, вернуться опять и зашумть, и загремть рядомъ съ быстро-быстро мчавшимися вагонами. Потоки, родившіеся въ горахъ, веселые и кипучіе, неслись — въ перегонку съ желзной дорогой. Кто кого?.. И потомъ, когда, имъ надодало это,— они отставали, разливались въ спокойное, полное свтлыхъ грезъ озеро и замирали въ котловин, тсно обнятыя сильными и могучими руками — скалистыхъ горныхъ хребтовъ. Близко-близко падали съ утесовъ каскады, точно въ бломъ облак сверху стремились въ непроглядныя бездны грозные духи… И — опять тишина, опять улыбка — голубая улыбка большого спокойнаго плеса… Фирвальштедтское, Тунское озера — уже остались позади… На гребни всползали деревеньки, будто для того, чтобы посмотрть, кто это окутанный дымомъ и паромъ быстро уносится черною змею вагоновъ. Чье это лицо глядятъ и не наглядятся въ ихъ окна на вчную красоту природы… Тсне сдвигались горы, глубже въ норы уходили озера, выше и грозне скучивались голыя скалы. Бернскіе Альпы точно на минуту пріостановились, чтобы собраться съ силою — двинуться и раздавить все передъ собою… Но и т остались позади…
На одной изъ станцій — только что Наталья Григорьевна выглянула въ окно — и откинуться не успла, замтивъ Ивана Николаевича Приглядова, какъ тотъ уже высоко поднялъ надъ головою шляпу и по своему обыкновенію, прищуривъ глаза и сдлавъ умильное лицо, понесся къ ней на встрчу.
— Матушка… королевишна вы моя брульянтовая — васъ ли я вижу!
Какъ Наталь Григорьевн ни было это непріятно, она должна была протянуть ему руку.
— Далеко ли?..
— Такъ… Она хотла, было, уклониться отъ отвта, но ее вдругъ точно въ голову ударило.— На Женевское озеро… Въ Гліонъ! подчеркнула она.
Глаза Ивана Николаевича совсмъ ушли внутрь,— только и можно было на этомъ лиц различить вки безъ рсницъ.
— Въ Гліонъ… мурлыкалъ онъ.— Хорошая сторонка! Очень хорошая. Рай земной!.. И даже съ Адамомъ и Евой!— И онъ вдругъ засмялся, окинулъ Наталью Григорьевну почти враждебнымъ взглядомъ и, уже не стсняясь, поставилъ ей вопросъ прямо: — Къ Льву Самойловичу?..
— Да? покраснла она.— Именно… къ нему.
— Счастливецъ!.. Ахъ, кабы мн десятка три съ плечъ долой!.. Этакую цацу да упустить… То-есть я бы, кажется, за васъ зубами… Да нтъ ихъ,— вс на сладкихъ кусочкахъ пролъ… А вставнымито не ухватишься!.. Можно, можно позавидовать!.. И та къ нему, и эта… И об — какъ свчки горятъ…
— О чемъ вы это?..— не поняла ничего Наталья Григорьевна.
— Цыцъ! и онъ ударилъ себя ладонью по рту.— То-есть горе мое — языкъ мой. Сколько я изъ-за него, подлеца, ‘давальцевъ’ потерялъ. Давно бы мн въ собственныхъ каретахъ разъзжать — если бы не онъ… Люблю правду… Что длать… Такъ, значитъ, можно васъ поздравить: одн цпи разорваны, и вы теперь спшите надть на себя другія?.. Владиміръ Петровичъ — адью! Въ безвоздушное пространство шваркнули! Туда ему, дураку, и дорога. Теперь онъ, какъ Марій на развалинахъ Карагена… Ловко это Маргарита Францовна справила! Въ лучшемъ вид. Чистая работа. Поди — въ здоровую деньгу обошлось? Вы, матушка, не хмурьте ваши бархатныя бровки. Меня во вс эти ‘тайны мадридскаго двора’ никто иной посвятилъ, какъ Левъ Самойловичъ. Онъ вдь меня и сюда везъ съ спеціальною цлью — участвовать въ торжеств любви…
— И потомъ прогналъ?— грубо вырвалось у Натальи Григорьевны. Она уже не могла боле переносить надовшаго ей художника.
— Что длать… Только вдь и волку-то, бываетъ это, — отливаются овечьи слезки. И самъ онъ не ждалъ, какой изъ-за этого камуфлетъ вышелъ. Не хотлъ со мною въ мир — теперь вертись, враже, якъ панъ каже… Такой у него ‘dance macabre’ идетъ. Увидите — удивитесь. Совсмъ онъ въ растрепанныхъ чувствахъ обртается, нашъ Левъ Самойловичъ. И васъ боится, и съ другой стороны ему… Молчу, молчу…
— Я не понимаю васъ…
— И понимать-то вамъ моего свинскаго языка незачмъ…
Онъ пріостановился, пытливо взглянувъ на Наталью Григорьевну. Замтно было, что ему сейчасъ пришла какая-то мысль.
— Вотъ что… давайте въ серьезъ… Хотите?..
— Что въ серьезъ?
— Вы одни сидите, да?
— Одна.
— Ну вотъ, до Лозанны сяду я сюда, и устроимъ съ вами, какъ говорилъ мой знакомый дьяконъ (образованный человкъ) — тете-а-тете. Такъ согласны тете-а-тете?.. Да?..
И, не ожидая отвта, онъ на своихъ коротенькихъ ножкахъ перекатился къ ней въ купэ и слъ напротивъ. Она вопросительно посмотрла на него…
— Желаете начать конфиденціальную бесду?.. Только сначала вотъ что. Какъ по-вашему, Иванъ Николаевичъ Приглядовъ подлецъ или не подлецъ?
— То-есть… я… право…
— Подлецъ, значитъ?.. Превосходно! Совершенно правильно изволили заключить. Именно — подлецъ собственной души! А посему — я прямо буду. Очень мн это удобно — лестное мнніе. По крайности у меня руки развязаны. Настоящимъ языкомъ могу я съ вами. Желаете, чтобы рука руку мыла? Я — вамъ, вы — мн?.. Положимъ, съ подлецомъ благородной дам, совлекшей съ себя узы и пріуготовляющейся къ новымъ, не совсмъ благовидно союзы оборонительные и наступательные заключать… Но вы о томъ подумайте, madame, что вдь и вс люди подлецы. Исключеній нтъ. Если таковые и есть — ищите ихъ въ сумасшедшихъ домахъ. Только одни подлецы — какъ, напримръ, Приглядовъ — самочувственные, въ твердой памяти и здравомъ ум, а другіе себя истуканами благородства воображаютъ… И потомъ у каждаго человка два бока — однобокихъ-то нтъ. Это вдь если Горбунову врить, такъ у лшихъ одна ноздря, и больше ничего… Такъ и мы, подлецы, откровеннаго направленія, съ одного боку-то на насъ наплевать, да за хвостъ на солнце, а съ другого — вдругъ у насъ совсть оказывается… А?.. Вы какъ думаете? Я это правильно?..
— Не понимаю, къ чему вы ведете…
— У меня своя линія, не безпокойтесь. Я съ вами только иносказательно. Желаете билетъ съ меня?— вдругъ обернулся онъ къ остановившемуся передъ нимъ кондуктору.— А билета-то я не взялъ. Нихтсъ билетенъ. Форштеенъ-зи?.. Ихъ хабе нихтъ… Ихъ хабе гехабтъ хабенъ!.. Нечего сказать, музыкальный языкъ!.. Деньги — воленъ зи?.. Со штрафомъ? Правильно… Бери, твое счастье… Вотъ и я такъ, Наталья Григорьевна, желаю съ нашего Еруслана Лазаревича двойные со штрафомъ за безчестіе… Ну, мейнъ-хэръ, получилъ свое удовольствіе — десять франковъ слупилъ съ меня и убирайся, не мозоль глаза и не нарушай нашего тете-а-тете?.. Понимаешь…
Кондукторъ удивленно повелъ на него глазами, оторвалъ отъ книжки какую-то квитанцію, отдалъ ему и ушелъ.
— Исправная шельма. Ограбилъ православнаго христіанина и сейчасъ ему фитанецъ въ ручку. Не въ свою-де пользу граблю, а по дламъ службы. И такъ, Наталья Григорьевна… вотъ что: дозвольте мн васъ Александрой Македонской звать?..
— Что вы шута строите, Иванъ Николаевичъ!
— Не сердитесь, значитъ? Поцловалъ бы я васъ въ ручку, да губы у меня слюнявыя. Боюсь, вы отвращеніе выразите, а я гордъ и обидчивъ… Когда-то и мы были… подъ ноз покорители. Такіе бутоны срывали!.. Впрочемъ, не о томъ. И такъ, Александра Македонская вы моя,— желаю я съ вашего Еруслана Лазаревича процентъ получить. У него деньги бшеныя вдь… Вытащилъ онъ меня за жабры изъ Питера, а здсь вслдствіе непредвидннаго камуфлета одной парижской персоны, озлился и швырнулъ, какъ щенка… Слдуетъ мн поэтому штрафъ за безчестіе съ него. Такъ вотъ угодно вамъ помочь мн въ этомъ?
— Нтъ, не угодно!— брезгливо поморщилась она.— Я въ разсчеты Льва Самойловича…
— Не входите? Благородно! Только вдомо ли вамъ, сударыня, что безъ подлеца Приглядова вамъ никакъ въ законный бракъ съ Ерусланомъ Лазаревичемъ не вступить?
— Иванъ Николаевичъ!..
— Погодите блднть. Разсердиться вы всегда успете и обругать меня можете, когда вамъ будетъ угодно… Вдь не безъизвстно вамъ, что у Самсона у вашего шея такъ устроена, чтобы на ней кто-нибудь сидлъ и ноги свсилъ? Такъ вотъ и въ настоящую минуту на этой ше…
— Послушайте, уже не могла удержаться Наталья Григорьевна.— Прекратимте разговоръ. Между мною и моимъ женихомъ никто не иметъ права вмшиваться… Тмъ мене вы!.. Я даже вамъ должна сказать — если бы я когда-нибудь и позволила вступаться въ денежныя дла мужа, я бы его удержала отъ такихъ тратъ. Слишкомъ много на свт настоящей нужды и горя, чтобы…
— Не продолжайте, понимаю. Это вдь клише-съ… Вотъ что, вопросъ ребромъ вамъ: угодно вамъ уплатить мн (на слово-съ, безъ документа врю) пятьдесятъ тысячъ? Угодно — будете черезъ три дня женою Льва Самойловича. Я съумю удалить отъ него нкое особое обстоятельство, и даже открою вамъ оное. Если не угодно:— помните (хотите, перекрещусь — ахъ, образа-то здсь нтъ), никогда не быть вамъ госпожей Самсоновой…
— Довольно, Иванъ Николаевичъ. Оставимъ это…
— Не угодно, значитъ! Ну что-жъ… Будемъ врны первой любви, которая тоже меня надуваетъ, да съ нея я зато въ свое время натурой получилъ… Давай Богъ вамъ… нашему теленку да волка състь… Можетъ быть чудо и случится… Пришлите тогда хоть карточку съ приглашеніемъ на свадьбу. Я этотъ билетикъ въ плюшевую рамку и на стну… Вотъ-де какъ ты былъ глупъ, Приглядовъ. Вообразилъ, что безъ тебя ничего нельзя устроить… Да!.. Пропали, значитъ, мои десять франковъ за билетъ. Одна желзная дорога въ выигрыш отъ всего этого пассажа осталась!
Онъ уже не притворялся и глядлъ на Наталью Григорьевну съ плохо скрытою враждою. Она смотрла въ окно — хотя ничего тамъ и не видла! Ей не хотлось только встрчаться глазами съ Иваномъ Николаевичемъ. Онъ былъ ей до-нельзя противенъ въ эту минуту… Поздъ подходилъ къ станціи. Приглядовъ понялъ ея настроеніе и поднялся.
— И такъ, до скораго свиданія-съ… Ухожу въ другой компартиментъ, чтобы не мшать вамъ предаваться сладостнымъ мечтаніямъ… Тутъ я лишній! Оставайтесь при вашемъ благородств.
Въ дверяхъ онъ еще остановился.
— Вотъ что-съ. До Лозанны — часъ. Подумайте. Ой, не теряйте такого союзника, какъ я… Вдь ужъ я не такъ плохъ… Мой пріятель — нмецъ онъ — говоритъ ‘не такой страшный шортъ, какъ его малютка’. И я ужъ не столь противенъ.
— Мн нечего думать, Иванъ Николаевичъ.
— Значитъ, война!.. Берегитесь, Наталья Григорьевна. Вы сами не ожидаете, что найдете… и, хмурясь, онъ вышелъ вонъ.

IV.

Все въ голубыхъ горахъ Женевское озеро тонуло подъ яркимъ свтомъ. Dent du Midi только что сбросилъ туманы и тучи, возносясь къ небесамъ причудливымъ серебрянымъ гребнемъ. Утесы другихъ вершинъ воздушными массами плыли надъ темными безлистными лсами. Снга лежали на высотахъ и склонахъ, синія тни покоились на ихъ блой парч. Воды Лемана, зеленовато-молочныя, отливали въ складкахъ, нжнйшею бирюзою. Широкая долина Роны съ городками, рощами и садами млла подъ щедрыми лучами солнца. Тутъ уже вяло раннею весною. Красиво вдвинувшійся въ спокойное озеро, весь цльный и художественный Шильонскій замокъ далеко внизу невольно приковывалъ къ себ самые равнодушные взгляды. Міръ, съ его тревогами и волненіями, отошелъ далеко-далеко. Надъ этимъ благословеннымъ уголкомъ Швейцаріи царило благоволящее вяніе вчнаго покоя. Даже ужасы прошлаго казались здсь только трагическою строкой, случайно попавшей въ убаюкивающую слухъ идилію. Когда поздъ остановился въ Террите и Наталья Григорьевна вышла изъ вагона — ее отовсюду обняло ласковое и кроткое дыханіе природы, полной цломудрія и чистоты. Вчная зелень въ ‘Htel des Alpes’ такъ ясно и хорошо улыбалась ей издали, что вс сомннія, возбужденныя недавнею бесдой съ Приглядовымъ, ушли, не оставивъ за собою и слда. Она спросила комнату. Ей отвели окнами на озеро. Отсюда все кругомъ исчезало въ лазурномъ царств. Остальныя краски сливались съ этимъ преобладающимъ, радостнымъ, побдоноснымъ голубымъ свтомъ, заполонявшимъ, кутавшимъ и насквозь проникавшимъ и озеро, и горы, и скалы. Небо было такъ благоговйно, такъ прекрасно, что становилось дикою самая мысль о скорби. Тутъ можно было умереть — и мраморные кресты сосдняго кладбища говорили о смерти,— но не страдать, не волноваться, не плакать!.. Наталья Григорьевна долго смотрла въ даль, въ горы Савойскаго берега, громадныя, скомканныя, легкія, легкія до того, что, не смотря на высоту, он казались почти прозрачными… Ей вдругъ стало и хорошо, и легко. Отсюда для нея начиналась новая жизнь, и точно на рубеж ея высились позади величавыя царственныя Альпы. Новая жизнь!.. ‘Голубая’ любовь, о которой столько разъ они писали другъ другу… Она вся утонетъ въ свт, и всхъ, кого узнаетъ Наталья Григорьевна, согретъ и воскреситъ… Вонъ, подъ ея окнами, прошелъ Приглядовъ — не остался въ Лозанн!— увидлъ ее и еще выше вздернулъ на лобъ шляпу… Хамъ! Даже не поклонился. Только на лиц его показалась злая и насмшливая улыбка. Но въ эту минуту Наталь Григорьевн только жаль было его, съ его вчной гоньбой за мднымъ грошомъ, съ низменными инстинктами!.. Иванъ Николаевичъ повернулъ въ телеграфное бюро и черезъ нсколько минутъ вышелъ оттуда, уже не стсняясь и насмшливо глядя прямо въ глаза не уходившей отъ окна женщин. Только отойдя шаговъ на сто, онъ вдругъ повернулся и отвсилъ ей ‘нижайшій’ поклонъ, на который она теперь не отвтила.
Лодочка, раскинувъ два крыла — блыя, чистыя, вправо и влво, плыла по озеру… именно ‘по лону водъ’. Казалось, что ей, бездушной,— сознательное наслажденіе скользить, оставляя серебряный слдъ на немъ. Пароходъ отъ Савойскаго берега шелъ сюда, и тонкая полоска дыма тянулась за нимъ. Облако всползло на скалу. Дальше двинулось было,— да, врно жаль ему стало оставлять эту благодать, или лнь охватила — оно и прижалось къ лиловатому камню. Замерло и блещетъ, и отливается перламутромъ подъ солнцемъ… Минуты шли за минутами. Коляска прохала съ крашеною француженкой въ такой шляп, которая какъ будто только что служила крышею швейцарскому шалэ. Англичанинъ въ нелпомъ мшк прошелъ мимо, припадая на ноги, мальчишка пронесъ букетъ съ цвтами, толстая, затянутая въ корсетъ нмка, точно сидящая верхомъ на собственномъ живот, проковыляла въ подъздъ отеля, откуда въ chaise-long вывезли подъ солнце больного съ блднымъ, безкровнымъ, апатичнымъ лицомъ, которое при этомъ яркомъ свт казалось еще мертве… ‘Что же это я!’ вспомнила наконецъ Наталья Григорьевна и позвонила:
— Можно ли отправить телеграмму въ Glion?
— О, да…
— Такъ, пожалуйста, дайте мн бумаги и чернила.
— Не лучше ли послать вамъ кого-нибудь туда.
— Разв это скоре?
— Всего десять минутъ отъ насъ. Въ Glion идетъ фуникулярная дорога. Вамъ какой отель нуженъ?
— Righi-Vaudois.
— Это у самой станціи.
‘Еще лучше — сообразила Наталья Григорьевна. Телеграмма была бы слишкомъ суха и незначуща… Она присла къ столу и написала всего одну строчку: ‘Я здсь, милый, и вся измучена ожиданіемъ… Жду тебя!’ Запечатала и отдала лакею…
— Врно сейчасъ вы и отвтъ получите…
И онъ вышелъ.
Наталья Григорьевна опять осталась — лицомъ къ лицу съ чаровавшимъ ее Женевскимъ озеромъ. Пароходъ, который она видла издали, теперь уже подходилъ къ Террите. Его верхняя палуба была занята нарядными путешественниками. Часть ихъ сошла внизъ на пристань и торопливо потянулась къ гостинниц. Пыхтя и свистя, онъ (она даже различила его названіе ‘La Suisse’) отвалилъ прочь и быстро двинулся къ Монтре, щеголеватыя виллы и отели котораго точно повернулись лицомъ къ солнцу и загорлись своими окнами, кровлями. Русскій говоръ снизу, Наталья Григорьевна нагнулась и разсмотрла растрепанную даму съ невозможною шляпой, съхавшей на бекрень, и подоткнутымъ подоломъ, изъ-подъ котораго видна была грязная кружевная юбка. Съ нею старикъ.
— Ну, матушка, и безъ цвтовъ обойдешься. Къ лицу ли теб они? Цвты-то, вдь, кусаются, донеслось вверхъ…— За цвты-то, знаешь, какія деньги дерутъ?
— Съ тобой, дуракомъ, ничего къ лицу не будетъ. Этакая кикимора!
— Да и теб, вдь, сорокъ-пять лтъ!
— Кричи больше! Ты бы еще въ газетахъ объ этомъ объявилъ… Каждому столько лтъ, сколько онъ самъ чувствуетъ…
И опять все тихо и пустынно, только блещетъ и искрится озеро.
Однако, сколько уже времени прошло?.. Наталья Григорьевна взглянула на часы и вспомнила, что съ дороги она еще не приводила себя въ порядокъ. А вдь онъ можетъ сейчасъ же пріхать, и, наврное, такъ и будетъ, и ее застанетъ въ дорожномъ костюм, въ пыли, въ грязи. Она приказала, если ее спросятъ, — провести въ гостиную, а сама пошла въ спальню къ туалетному столу. Черезъ часъ она была готова, и у нея сердце дрогнуло, когда къ ней въ. двери тихонько постучали. ‘Онъ! Лева, милый!’ Она бросилась туда,— но тамъ стоялъ комиссіонеръ изъ отеля.
— Madame изволили посылать въ Glion, въ Htel Vaudois…
— Да… да… Вы здили?
— Я… Отдалъ письмо. Сказали ‘хорошо!’
— Какъ хорошо? шатнуло ее въ сторону.— Онъ сейчасъ, врно, детъ сюда.
— ‘Онъ?..’ — удивился комиссіонеръ.— Я видлъ даму, которая у меня взяла письмо… Взяла — вышла черезъ минуту и сказала ‘хорошо’.
— Какую даму?
— Я не знаю, какая… Она взяла письмо… Я сказалъ къ monsieur Самсонову…
‘Врно, горничная или хозяйка отеля, сообразила Наталья Григорьевна.— Кому же больше?.. Онъ сейчасъ прідетъ. Она, разумется, передала ему. Или его не было — ушелъ куда-нибудь гулять и не ждетъ меня, дорогой, хорошій, милый… Надо мн быть дома и ждать. Онъ будетъ въ отчаяніи, если не застанетъ, я вдь въ долгу у него. Сколько онъ изъ-за меня мучился, страдалъ, чудный мой Лева!’ Ей страстно захотлось, чтобы онъ сейчасъ, сію минуту былъ около. Какъ бы она кинулась къ нему, и не ждала бы его поцлуя, сама бы припала къ любимому человку… Теперь вдь ужъ все равно. Черезъ нсколько дней будутъ получены документы, онъ все устроитъ тутъ, или въ Женев и имъ безъ отстрочекъ можно будетъ обвнчаться. Они здсь не останутся. Еще дальше куда-нибудь — найдутъ уголокъ пустынне, гд бы не встрчаться съ Приглядовымъ, и вообще никого-никого не видть. Имъ обоимъ на первыхъ порахъ ничего не нужно. Можно взять у жизни хоть одинъ такой праздникъ… Еще бы!.. А тамъ начнется настоящее дло. Вдвоемъ рука-объ-руку имъ всякая трудная задача легка. Она съуметъ такъ направить мужа, чтобы его не только вс уважали, но чтобы его любили, благословляли. Она будетъ гордиться имъ, всему міру докажетъ, что нтъ никого на свт выше ея избранника и для того, чтобы обладать имъ, стоило одолть и не такія препятствія. Но пока — вонъ отсюда въ глушь… въ даль… Въ Пиринеи, что ли. Тамъ вдь есть захолустья… Къ сказочному, виднному ею во сн, острову. Она сла въ кресло и зажмурилась. Какъ непростительно медленно идетъ время. Эти часы точно въ ея сердц отдаются каждымъ движеніемъ стрлокъ. Нервы ея тянутся съ болью за ними. Теперь-бы ему сидть тутъ, около, вмст съ ней… Заснуть и проснуться, когда онъ будетъ ужъ въ ея комнат!. Она вдь мало спала на желзной дорог! Измучилась. Онъ самъ удивится, когда увидитъ ее такою блдною.
Тишина кругомъ, точно все умерло, и она одна здсь… Она одна.
Сколько времени прошло — она сама себ не давала отчета — часа, два, три!. Только подойдя къ окну, она изумилась — до какой степени измнилось все. По ту сторону Лемана изъ-за Монблана наплыли на небо грузныя, срыя тучи. Вершины горъ утонули въ нихъ. Ослизлою марью затянуло скалы, точно между ними и Натальей Григорьевной опустили непроницаемую завсу. Dent du Midi не видно. Вершины французскаго берега тоже мало-по-малу пропадаютъ, вотъ и совсмъ отошли, ни слда отъ нихъ. Какъ будто тамъ, на ихъ мст былъ миражъ. Разсялся — и нтъ ничего. Шильонскій замокъ потускнулъ. Вс краски полиняли, сплылись въ грязныя пятна. Тучи съ ближайшихъ высотъ этой стороны все ниже спускаются къ Террите. Изо мглы на озер вынырнула лодочка и опять пропала въ ней… Только его воды не теряютъ своего изумительнаго молочно-зеленоватаго цвта. Онъ еще гуще даже. Гд-то загремло — стороной гроза идетъ, должно быть. Да!— Вотъ и молнія ударила въ туман, зловщая, мелькнувшая смутнымъ огнистымъ пятномъ… Однако, что же это нтъ его? Она позвонила опять.
— Никого не было у меня?
— Никого.
— Сверху, изъ Glion, не присылали?
— Нтъ.
— Вы говорите, что туда недалеко?
— Десять минутъ всего. Вамъ лучше всего подняться.
Она отослала лакея. Прошлась. Неужели онъ ухалъ? Что все это значитъ? Ей пришли на память слова Приглядова, странное послднее письмо Льва Самойловича. Сердце у нея захолонуло отъ предчувствія близкой бды. Разумется, давно надо было създитъ туда самой и узнать все. Если онъ на время ухалъ — тамъ остался адресъ. Какъ глупо вышло. Нужно было сначала снестись телеграммами! Можетъ быть она совершенно напрасно пріхала сюда. Не слдовало вовсе длать этого! Впрочемъ, вдь не поправишь! Какъ есть, пусть такъ и будетъ. Вдь главнаго препятствія къ ихъ счастію нтъ. А остальное — пустяки. Разумется, она должна была сама похать въ Glion. Глупые лакеи наврное путаютъ…
Она надла пальто, взяла дождевой зонтикъ.
До станціи фуникулярной желзной дороги было два шага. Маленькій вагончикъ точно ддалъ, чтобы Наталья Григорьевна сла. Зубчатая рельсовая нитка круто тянулась вверхъ и тамъ тонула въ туман, будто въ понебесьи. По ней двинулся вагонъ. Кром Донецкой никого. Стуча, вздрагивая и слегка покачиваясь, онъ быстро всползалъ по отвсамъ скалы. Террите, Женевское озеро, Шильонъ — все, что порою освобождалось изъ-подъ тумана, проваливалось въ бездну. Утесы росли по мр того, какъ двушка подымалась. Черезъ нсколько минутъ съ вагончикомъ поровнялся другой, спускавшійся сверху. Наталья Григорьевна мелькомъ увидла опять Приглядова. Ей было суждено встрчаться съ нимъ. И надоло ей это жирное, потное, лукавое лицо! Что его носило туда? Иванъ Николаевичъ улыбнулся ей и преувеличенно высоко поднялъ шляпу, обнаруживъ во всемъ великолпіи свою лысину… Вагоны разъхались, двушка вновь была въ сромъ царств мглы.Очевидно, гліонъ весь тонулъ въ тучахъ.
Вагончикъ, рзко вздрогнувъ, остановился.
Она вышла.
— Гд Htel Righi-Vaud ois?
— Vous y tes, madame!
Изъ тумана мерещилось большое зданіе, поникшая, мокрая зелень великолпнаго сада, не облетающая зимой. Жалко было видть цвты въ этомъ марев. Они опустили головки, блекли, умирали…
— Кого вамъ угодно?
— M-r Самсонова.
— Въ шалэ — около… Вонъ тамъ.
Во мгл, за отелемъ, намнивалось другое зданіе.
— А самъ Самсоновъ дома?
— Д-а… Они все время здсь.
— И никуда не узжалъ сегодня?
— Нтъ!
Она удивленно повела глазами на portier… Тотъ счелъ это за вопросъ.
— Я это знаю… Утромъ пили чай на террас, потомъ завтракали въ столовой отеля. Теперь они у себя.
— Ничего не понимаю!— вслухъ вырвалось у нея по-русски.
Въ окнахъ были опущены занавси, должно быть, Льву Самойловичу надоло видть эту мглу кругомъ.
Наталья Григорьевна быстро прошла туда.
Въ подъзд шалэ никого не было. Но портье объяснилъ, что первая дверь направо ведетъ къ ‘monsieur le prince’…
Она постучалась. Тишина. Врно ее не слышатъ.
Наталья Григорьевна вошла… Пустая комната… Вдали голоса. Она слышитъ Льва Самойловича. Это онъ говоритъ… Съ кмъ?.. Она тихо двинулась туда. Стала въ дверяхъ. Что это, Господи! Грезится ей или нтъ?.. Кто это?.. Левъ Самойловичъ въ кресл. На колняхъ у него красивая женщина и разсказываетъ ему что-то, обнявъ его шею полною, нжною, мягкою рукою. Донецкая приросла къ мсту, ее будто въ грудь ударило, сердце бьется съ страшною силой. Хотла бы крикнуть и не можетъ. Голову кружитъ. Та наклонилась, поцловала его въ губы. Откинулась — отвернулась къ дверямъ — замтила въ нихъ гостью, но нисколько не удивилась, только повыше приподняла брови. Опять поцловала Самсонова и засмялась.
— Лева! Я теб сюрпризъ готовлю. Не оборачивайся!
Онъ сидлъ спиною къ дверямъ.
— Зачмъ?— засмялся онъ.
— Такъ… Я хочу… Вдь ты любишь меня, да?
— Люблю…
— Одну, одну меня?— подчеркнула она.
— Ну, да, одну… Отстань… нехотя, точно ронялъ онъ.
— Погоди, такъ… Я сейчасъ вернусь. Она медленно встала, чисто по-кошачьи потянулась и, закинувъ руки за голову, пошла въ выходу. Донецкая невольно отступила. Калерія Алексевна затворила за собою двери — и направилась уже къ Наталь Григорьевн.
Та и не сознавала, что такое длается здсь.
Въ ней чудомъ билась жизнь… Глаза горли, въ горл спазмы мшали дыханію, воздухъ изъ груда хрипло вырывался съ трудомъ и болью… Калерія Алексевна подошла къ ней… Селицкая была мала въ сравненіи съ Натальей Григорьевной, но глаза ея теперь округлились — совсмъ совиными стали. Въ нихъ загорлось столько ненависти и злости, что оцпенвшая женщина точно подъ ударомъ хлыста вздрогнула отъ этого взгляда…
Калерія Алексевна взяла ее за руку.
Наталья Григорьевна хотла вырвать свою и не могла. Та ее держала, будто желзными клещами.
Держала, не отпуская, вывела — за двери въ садъ…
— Что вамъ здсь надо?..
И, не дождавшись отвта, продолжала:
— Вы меня знаете, да?.. Нтъ? Ну, такъ я та самая Калерія Алексевна… Понимаете, та самая, которую только и любитъ Левъ Самойловича, меня одну… Съ вами у него была ‘ошибка’… Понимаете, только ошибка. И онъ въ ней покаялся, и я ему простила. Если вы съ нимъ слишкомъ далеко зашли — сами виноваты. Идите отсюда. Вамъ здсь мста нтъ…
Она слегка толкнула ее.
Наталья Григорьевна машинально подалась назадъ.
— Разводка!
Презрительно кинула ей вслдъ соперница.
Но та и боле грубаго слова теперь бы не услышала…
Она, не отдавая себ отчета, что случилось, безъ сознанія шла, сама не зная куда… Калерія Алексевна еще минуту смотрла ей вслдъ, пока та не пропала въ туман и потомъ, улыбаясь, вернулась назадъ.
Туча, лежавшая на Glion’, скучилась… Откуда-то брызнуло дождемъ… У самыхъ ногъ Натальи Григорьевны огневой бичъ ударилъ въ скалу. Двушка даже не отшатнулась. ‘Что я? Гд я? Что со мной?..’ Еще немного спустя ливень сильными сплошными струями погналъ ее. Она прибавила шагу… Вверху гремло, гремло внизу… Молніи рзали мглу… казалось, конца нтъ ея царству и въ немъ затерялась несчастная. Она въ нсколько мгновеній промокла насквозь,— но ноги ея двигались помимо ея воли. Какая-то бездна… Мокрый карнизъ рубчикомъ надъ нею. Двушка идетъ по этому рубчику. Какъ она не оступится, какая воля бережетъ ее? Карнизъ кончился… Тропинка въ горахъ тонетъ, черезъ нее стремятся потоки… Безлюдье… Пустынный лсъ… Безлистный… Деревья смнились снгами. Холодно!.. Лихорадочный ознобъ охватилъ Наталью Григорьевну, но не вернулъ ей сознанія… Вечеръ ее засталъ еще въ горахъ… Шелъ мимо пастухъ — увидлъ ее, спросилъ о чемъ-то, та повела на него безумными глазами и засмялась. Онъ кинулся прочь отъ нея, вспомнивъ легенду о ‘темной женщин’, въ грозу выходящей ихъ ндръ тумана. Ночь уже наступала — холодная, сырая, дождливая. Все исчезало во мрак. Т же сплошные, рзкіе удары ливня гнали Наталью Григорьевну выше и выше… Куда? Ноги ея утопали въ снгахъ. Она, сама не зная, зачмъ, разстегнула пальто. Оно ей мшало идти — лежало игомъ на плечахъ, насквозь промокшее. Сняла. Бросила его… Снгъ подъ скалой окончился. Вверхъ шли ступени, выбитыя въ камн… Наталья Григорьевна пошла по этимъ ступенямъ…

V.

Къ дикой и мрачной скал прижался длинный, изогнувшійся по ея карнизу домъ. И не только прижался, но и глаза зажмурилъ, точно его пугала бездна подъ ногами, вся заполненная туманомъ, такое впечатлніе производили его закрытыя ставни. Надъ нимъ подымались расщелившіеся отвсы, уходя въ тучи зубчатыми вершинами. Внизъ, въ чащу густого лса, падала головокружительная круча. Теперь, впрочемъ, не было видно ни лса, ни тучъ. Только когда сильными порывами втра раскидывало мглу — изъ ея сплошного царства на мгновеніе показывался и вновь пропадалъ этотъ домъ, какъ ласточкино гнздо у утеса. Надъ кровлею сиротливо торчала крохотная вышка съ темнымъ колоколомъ и крестомъ. Монастырь не монастырь, Скитъ не скитъ… Въ ясную погоду далеко, внизу, разстилалось дышавшее несравненнымъ покоемъ бирюзовое Женевское озеро. Въ выси голубло небо… Казалось, среди этой безконечности блый домъ долго-долго носился воздушнымъ кораблемъ, пока его втромъ не занесло на выступъ дикаго камня. Сегодня въ бшеныхъ порывахъ бури эта обитель вздрагивала, ее хлестало отовсюду ливнемъ, пнистыми струями вода сбгала съ аспидной крыши на утесы и тонкими каскадами исчезала въ пропасть. Подъ ударами внезапно налетавшаго урагана просыпался колоколъ, и тогда въ торжественную и страшную фугу непогоды вносился его недовольный и важный гулъ. Кому могло придти въ голову поселиться здсь, подъ отвсомъ, надъ кручей? Для бжавшаго отъ міра пустынника домъ слишкомъ великъ, для обители аскетической братіи — малъ, хотя тонувшій сегодня въ туман желзный крестъ свидтельствовалъ, что подъ нимъ нашли пріютъ люди, искавшіе спасенія вн жизни и ея суеты. Одинокое жилье было монастыремъ, но въ окрестностяхъ его упорно не признавали такимъ. Когда въ сосдней Италіи уничтожили монашескіе ордена и ихъ каменныя твердыни на горныхъ вершинахъ отобрало правительство, крошечная община ‘сестеръ’ изъ Павіи купила себ мсто надъ Леманомъ и поселилась тамъ, гд до нея только орлы гнздились въ расщелинахъ скалъ, да по утрамъ ползали нагорные туманы. Долгое время она ютилась въ маленькой крестьянской хижин, къ ней по извилин карниза пристроилась другая, третья — пользуясь прямымъ, какъ стна, отвсомъ утеса. Къ этимъ черезъ нсколько лтъ присоединились четвертая, пятая и шестая, не прошло и четверти вка, какъ скала точно обросла вверху скромными кельями. Недавно надъ ними подняли вышку съ крестомъ и къ благоговйному говору небольшого колокола впервые прислушались безмолвныя подоблачныя ущелья и снговыя верхушки. Отсюда въ хорошія погоды видна была счастливая долина Верхней Роны, заласканная и измученная страстными поцлуями солнца, тсно обнятая каменными руками высокихъ горъ, вся исходящая отвтными благоуханіями. Направо тонуло озеро съ безчисленными выступами береговъ, оканчивавшихся въ воздух, гд бирюзовыя воды блднли, сливаясь съ обезцвченнымъ у горизонта небомъ. Рядомъ съ монастыремъ снизу изъ лсной темени, словно задыхавшіеся въ чащ, вырывались и стремилась въ недосягаемую высоту утесы.
Если бы сестрамъ вздумалось выйти сегодня изъ своего убжища — он бы увидли передъ собою только ежеминутно видоизмнявшіеся символы тучъ, несшихся вровень съ обителью. Зловщіе образы, неуловимые, незаконченные, полувоплощенные, он стремились въ слпомъ страх къ далекому югу, цпляясь по пути за утесы и горные скаты, обрываясь на нихъ и снова сплываясь съ другими такими же. Порою монахинямъ казалось, что жалкія постройки обители уже — въ ндрахъ грома, что у самыхъ стнъ рождается молнія и падаетъ въ мглистыя бездны, или скрещивается въ высот съ другою такою же… Огненными искрами отъ встрчавшихся въ туман невидимыхъ мечей он сыпались кругомъ, разъ даже ударило въ темный колоколъ, и онъ, какъ живой, простоналъ изъ самаго сердца бури… Сестры обыкновенно молились у простенькаго алтаря, нисколько не напоминавшаго тяжелой и безвкусной роскоши ихъ Павійской обители. Черное распятіе съ блымъ Христомъ, дв-три картины, статуя Богородицы въ порыжломъ атласномъ плать, изъ срой ниши простиравшая къ нимъ благословляющія руки — вотъ и все, что красило ихъ церковь,— если бы не было тутъ искусственныхъ цвтовъ, сдланныхъ отшельницами. Розы и лиліи покрывали алтарь, но и он давно уже полиняли, какъ потускло и выцвло все кругомъ. Здсь, въ этой, казавшейся посл Италіи такою негостепріимною стран, заржавли даже серебряныя сердца, висвшія у креста. Какимъ-то налетомъ покрылись тяжелыя лампады, спасенныя монахинями отъ общаго погрома. Только свжесть чудныхъ красокъ хранила ‘Mater dolorosa’ Карло Дольче, спрятанная игуменьей и перевезенная сюда… Въ зал рефекторіи — крошечной комнат, носившей это великолпное названіе — сидло пять сестеръ, вздрагивавшихъ отъ грозы, но не оставлявшихъ работу. Она вдь была едва ли не единственнымъ средствомъ для обители. Внизъ къ Женевскому озеру съзжались десятки тысячъ праздныхъ или больныхъ туристовъ. Обитель славилась вышивками, и щеголихи охотно покупали ихъ для себя. Сестра Вероника вотъ уже третій мсяцъ чуть не слпла надъ удивительною отдлкою пестрыми цвтами розоваго шелковаго пеньюара для старой и безобразной англичанки, не утратившей съ годами надежды выйти, наконецъ, замужъ. Монахиня не досыпала ночей. Еще бы, это дастъ обители возможность выблить алтарь, переодть Мадонну въ новое платье, а можетъ быть и замнить другимъ старый, покривившійся и жалобно подъ ударами втра скрипвшій крестъ… Сестра Инноченція рисовала на фарфор все одни и т же виды Шильонскаго замка, Монтре, лодочки, распустившія на бирюзовомъ озер блыя крылья, скалы, утонувшія въ чащ тополей и кипарисовъ. Она за безцнокъ отдавала ихъ въ магазины внизу, тмъ не мене и это вносило лепту въ монастырскій обиходъ. Сестра Беата, молоденькая и живая, — она недавно пріхала сюда изъ Венеціи — проворно и быстро лпила маленькими и тоненькими пальчиками восковые цвты, расписывала ихъ дешевыми красками, въ ожиданіи покупателей изъ мстныхъ крестьянъ, очень любившихъ украшать этими скромными гирляндами свои распятія. Сестра Тереза, сидя у единственнаго незапертаго ставнемъ бокового окна, пропускавшаго сюда днемъ достаточно свта, читала ‘Житіе’ своей патронессы, св. Терезы Авильской. Въ рефекторіи только ея голосъ, нсколько глухой и монотонный, наполнялъ благоговйную тишину. Теперь вечеромъ она зажгла свчку и медленно разбирала мелкую печать. Дло шло о томъ, какъ угодница въ безжалостный зной кастильскаго лта, стоя подъ невыносимымъ солнечнымъ огнемъ, на башн ея отца, молилась за мрачный средневковый городъ, пораженный эпидеміей. ‘Люди падали на улицахъ, яко бы убитые молніями, матери умирали, кормя дтей грудью, дти корчились въ объятіяхъ матерей… Небеса даже не хотли молитвы, потому что священники падали у алтарей и богомольцы у чудотворныхъ мощей, заключенныхъ въ золотыя, сверкавшія драгоцнными каменьями, раки. Св. Тереза, прислонясь къ зубцамъ башни, полными слезъ глазами смотрла внизъ, гд подъ тнью стараго собора, у его каменныхъ львовъ, сидящихъ на бронзовыхъ, отнятыхъ у мавровъ, цпяхъ, коими т сковывали плнныхъ христіанъ, лежала семья бдняковъ, мучившихся въ агоніи… Какъ вдругъ святую откинуло въ сторону, и она увидла на своемъ мст ангела, сіявшаго такъ, будто онъ весь былъ одтъ бронею солнечнаго свта. Тереза упала на колни’…
— Что это? бросила работу сестра Беата,— Гд это?
Сестры приподняли головы…
— Я ничего не слышала,— недовольно отозвалась сестра Тереза.
— Мн показалось, что кто-то крикнулъ здсь у самыхъ стнъ…
Монахини прислушались… Ревлъ втеръ. Сорвавшаяся съ цпи, бсилась гроза. Ливень стучался въ ставни и крышу. Съ громкимъ шумомъ сбгала вода по ней на карнизы утеса.
— Если теб ‘кажется’, перекрестись, сестра, и прочти молитву!
И Тереза спокойно продолжала: ‘Упала на колни, но посланникъ неба сказалъ ей: не бойся — я къ теб съ миромъ. Молитва твоя…’
— Опять!..
На этотъ разъ чтеніе прервала Инноченція, чего-то испугавшаяся, такъ что фарфоровая тарелка, которую она расписывала, упала на каменный полъ и съ рзкимъ звономъ разсыпалась вдребезги…
— Теперь и я слышала!— подняла усталую голову сестра Вероника, съ усиліемъ всматриваясь полуослпшими глазами въ читавшую.
— Что именно? строго спросила та.
— Не то крикъ, не то стонъ.
— Вамъ чудится. Это — буря.
— Если не что-нибудь похуже!
И Беата перекрестилась съ суеврнымъ ужасомъ.
— Намъ бояться нечего!.. Нашу обитель берегутъ теперь тьмы темъ невидимыхъ крылъ. Он отведутъ отъ нея удары грома и отгонятъ нечистыхъ духовъ… Здсь сатан длать нечего… И такъ, сестры мои, слушайте дальше, какія во времена оны были угодницы, въ т времена, когда…
— Кто-то у нашихъ дверей…
— Да, и я слышу!— торопливо встала Тереза…
Въ налетвшемъ порыв урагана донеслось чье-то рыданіе…
— Это не нечистая сила… Это человкъ и ему нужна помощь…
Она крпко прижала къ груди висвшій на позолоченной цпи серебряный крестъ и ршительно пошла къ дверямъ. Казалось, что тысячи невидимыхъ рукъ стучатся въ нихъ, схватываютъ и стараются сорвать ихъ съ петель. Другія такія же руки, прятавшіяся въ быстро проносившихся тучахъ, мимолетомъ пробовали, крпко ли держатся деревянныя ставни… Будто гибкія прутья, ливень хлесталъ по стнамъ и по кровл. Жалобно скриплъ крестъ. И его буря раскачивала, торопясь вырвать изъ крыши. Чу, шатнуло колоколъ, и онъ опять загудлъ глухо и торжественно.
— Да воскреснетъ Богъ! начала читать сестра Тереза…
Не успла она отодвинуть щеколду — какъ дверь рвануло назадъ, хлопнуло о стну, чья-то невидимая рука вмст съ вихремъ и ливнемъ отбросила монахиню въ сторону, разметала волосы и большіе блые чепцы съ крыльями у другихъ ‘сестеръ’, выглянувшихъ вслдъ за нею… Втеръ, точно этого и ждавшій, завылъ въ рефекторіи, засвисталъ въ коридор, куда выходили двери келій, забился неистово и бшено подъ потолкомъ…
— Господи! Не видать ничего…
Сестра Тереза схватилась за косякъ. Кто-то изъ самыхъ ндръ урагана рвалъ прочь ея руку, но она другою смло подняла серебряное распятіе, и, точно угрожая имъ невидимому врагу, двинулась подъ ливень. Грохотало вверху, гремло въ переполненной и клубившейся туманомъ бездн, уныло и протяжно рыдало въ сторон, хлестало длинными и сильными прутьями ливня… Въ сровато-сизомъ облак родилась молнія, на минуту ослпила монахиню, но она, не оставляя креста, перешагнула порогъ обители.
— Инноненція… Беата… Скоре сюда.
Крикъ ея отнесло-было въ сторону, но сестры его уловили и кинулись къ ней. Чепцы ихъ сорвало, платья заметало, лица обдало сразу клубами воды и пны…
— Помогите мн.
Недалеко отъ порога, въ выемк скалы, куда такъ легко было поскользнуться на бгу — лежала женщина. Ее совсмъ прибило грозою къ утесу. она, должна быть, въ послднемъ проблеск сознанія схватилась за окраину этой выемки, и ея рука такъ и закостенла… Она лежала лицомъ въ землю, и только смоченные ливнемъ волосы носило по сторонамъ, великолпные блокурые, спутавшіеся теперь волосы… Ливень билъ ее отовсюду, вихрь со злобнымъ хохотомъ носился надъ нею, точно хотлъ приподнять ее и швырнуть, какъ ненужную никому падаль,— въ бездну, взрывалъ полотнища ея мокраго платья остуживалъ ей тло, топилъ ее цлыми каскадами стремившейся мимо влаги…
— Св. Тереза — патронесса моя! Помоги намъ своею молитвою!..
— Madonna Sanctissima!— шептали поблвшими отъ страха губами другія монахини.
Тереза, едва держась на утес, наклонилась, подняла голову несчастной… Беата — она была и моложе и сильне другихъ — едва справилась съ ея ногами… Втеръ на мгновеніе стихъ. Вероника и Инноченція — подъ безчувственной женщиной соединили руки и приподнятое ими тло только покачивалось надъ полною водою выбоиною утеса. Съ волосъ и платья его бжали сруи… Сестры были мокры насквозь.
— Теперь только бы не оступиться… Беата, или впередъ.
Беата, поддерживая ноги незнакомки, пошла медленно и осторожно къ дверямъ. Остальныя, едва одолвая ношу, слдовали за нею.
— Кто бы это могла быть? спросила Вероника.
— Не все ли равно намъ!— остановила ее Тереза.— Несчастная, которой нужна наша помощь…
Буря притаилась, но, когда монахини уже внесли тло, она вдругъ заметалась, забсилась, застучалась во вс ставни, въ каждую аспидную ладонь крыши, закачала крестъ, точно требуя назадъ отнятую у ея вихря, ливня и грома жертву… Обитель уже заперлась. Дверь ея стонала, но желзный затворъ былъ надеженъ и крпокъ… Неслась мимо темная-темная туча, быстро неслась, захватила отовсюду утесъ съ монастыремъ, пробовала сорвать это жалкое гнздо и, не осиливъ, злобно разразилась громовыми ударами, опоясала его молніями и, побжденная вихремъ, прочь полетла чрезъ бездну на просторъ Женевскаго озера.
— Осторожне, осторожне, Беата… Не такъ торопись!
— Я тихо, сестра, оправдывалась та.— Тло раскачивается… Трудно…
Всего тепле было въ кухн. Старая монахиня Анунціата, возившаяся у печи, ахнула, увидвъ сестеръ.
— Что это?.. Что это… Два Пречистая…
— Бурей къ намъ бросило… Надо отогрть скоре…
Она живо сообразила, что длать. Тяжело кряхтя, притащила большую скамью… Тло положили на нее… Разомъ на каменномъ полу кругомъ набжала лужа сочившейся съ платья воды.
— Отогрть? Еще жива ли она.
— Какая, должно быть, красавица!
— Да, только вся въ синякахъ… Врно, ее кидало о скалы…
— Падала… Ишь вся избита.
— Какіе волосы… Чудо просто.
Сестры живо сняли съ несчастной платье. На посинвшей груди лежалъ на тонкой золотой цпочк, крестъ…
— На неизвстномъ язык надпись, наклонилась. Беата, читая слова, вырзанныя на крест.
— А теб какое дло? Видишь — христіанка.
— У христіанъ должна быть одна и та же душа, хотя языкъ и разный! наставительно проговорила старая Анунціата, раздвая страдалицу.
Та вдругъ открыла глаза, обвела ими голыя стны кухни, простонала и, опять уронивъ голову на скамью, потеряла сознаніе.

VI.

Строгая и серьезная Тереза не отходила ни на минуту отъ больной. Откуда въ такой, повидимому, суровой женщин нашлось столько мягкости и нжности! Она, какъ ребенка, уложила больную въ постель въ лучшей изъ келій, на случай, когда та проснется, приготовила укрпляющее питье, — настой изъ горныхъ травъ, едва пробивающихся у вершинъ альпійскихъ великановъ. Потомъ затопила маленькую желзную печурку, стоявшую здсь, и на нсколько минутъ противный запахъ каменнаго угля наполнилъ комнату. Монахиня тотчасъ dee ее вывтрила, постоянно оглядываясь на больную — не шевельнется ли она, не позоветъ ли ее. Усталая сестра подходила къ кровати, садилась, клала на голову Наталь Григорьевн руку — большую и сильную — когда это было надо, а теперь чуть прикасавшуюся къ ея лбу… Инокин доставляло невыразимое наслажденіе видть, какъ — подъ этою скромною и простою лаской — лицо у той успокоивалось, прояснялось, выраженіе страданія сбгало съ него и грудь начинала дышать легче и свободне. Уже не слышались въ ней хриплые звуки, больная не стонала, не вскрикивала… Ея забытье перешло въ долгій сонъ — и, прислушиваясь къ ней, Тереза успокоилась сама. Все шло хорошо. Она взяла любимую книгу — ‘Житіе’ своей патронессы и вся ушла въ сіявшія горячимъ свтомъ легенды старо-кастильской старины. Забжала молоденькая Беата и торопливо заговорила о чемъ-то, старая монахиня, не отвчая ни слова, поднялась, вывела ее за плечи въ коридоръ и оставила тамъ изумленную и растерянную. Вероника, заботившаяся также о хозяйств крошечной обители, рылась въ кладовой, отыскивая, среди убогихъ и Ж=жалкихъ запасовъ, все, что было лучшаго и лакомаго у манахинь. Когда случайная гостья проснется, она подастъ ей обдъ, очень рдко появлявшійся въ ихъ трапезной. Инноченція бросила рисованіе на фарфор и сидла теперь передъ ярко пылавшимъ очагомъ въ кухн, старательно просушивая платье и блье Натальи Григорьевны. Все оно было изодрано въ горячечномъ бг по альпійскимъ стремнинамъ. Сестра заштопывала и зашивала его, горюя, что въ цломъ монастыр не оказывалось нитокъ, которыми бы можно было прилично починить шелковую юбку. Съ дтскимъ любопытствомъ монахиня щупала ее и никакъ не могла понять, какъ такую прелесть можно носить подъ платьемъ. Высохшая матерія ярко отливалась подъ огнемъ очага. У нихъ, въ бдномъ алтар — нтъ даже покрова подобнаго этой, по ея мннію, полной соблазна и грха прихоти женщины изъ другого, чуждаго обители міра! Если бы подобную матерію вышить шелками — какъ уметъ это длать сестра Вероника — какое бы чудное платье вышло на маленькую статую св. Перфекты что въ ихъ церковк стоитъ направо, у входа, и какъ бы должна была св. Перфект завидовать св. Изабелла, на которой вмсто платья красуется коленкоровый чахолъ. Бдный монастырекъ не сбился еще на то, чтобы одть, какъ слдуетъ, своихъ патронессъ. У него, случалось, не хватало даже на масло для лампадъ, и были вечера и ночи, когда сходившіяся по удару колокола монахини молились во мрак. Можетъ быть, именно потому, неотвлекаемая ничмъ постороннимъ, вншнимъ — ихъ молитва была горяча, ихъ слезы искренни… Взглядъ, не встрчавшій ничего кругомъ — уходилъ у каждой въ надзвздныя высоты и тамъ утопалъ въ незримомъ тлеснымъ очамъ сіяніи и блеск… Возвращаясь изъ церкви въ темнот, монахини сталкивались въ дверяхъ — и только тогда спускались къ міру и его ощущеніямъ… Въ обычномъ теченіи ихъ жизни такія лишенія не значили ничего. Он даже смялись надъ ними. Варя изъ овощей супъ и ограничиваясь имъ, он говорили, что у пророка Иліи въ пустын не было и подобнаго блюда, а св. Францискъ, случалось, питался сырыми корнями по цлымъ мсяцамъ. Скромныя двушки, вышедшія изъ народа, привыкшаго въ Ломбардіи отказывать себ во всемъ, считали нищету за ничтожнйшее изъ испытаній. Имъ приводилось зимою — суровою на вершинахъ — оставаться безъ огня въ комнатахъ, безъ угля въ печахъ. Въ зал рефекторіи он проводили цлые часы, прижавшись одна къ другой, стараясь не шевелиться, чтобы не тратить попусту тепла, не холодть въ морозномъ воздух, до тхъ поръ, пока колоколъ не звалъ ихъ въ церковь. Разъ путешественники застали ихъ полуокоченвшими,— не приди неутомимымъ альпинистамъ въ голову сумасбродная идея вскарабкаться сюда въ декабр — монахини наврное замерзли бы, и монастырекъ обратился бы въ ихъ общую гробницу. Нынче зима была мягкая. Начало весны тоже. Снгъ подползалъ къ нимъ по скал, но кругомъ обители его не было вовсе.
Мать Тереза только теперь съ ужасомъ подумала о томъ, что денегъ у нихъ нтъ опять, угля осталось на три дня, дровъ на недлю. Припасы вышли, а эта буря должна на время вернуть зиму со всми ужасами. Завтра пойдетъ снгъ и завалитъ отовсюду обитель. Еще имъ самимъ все равно, не привыкать стать — но несчастной, такъ тихо спавшей теперь передъ нею, понадобится и тепло, и горячая пища… Откуда взять это? Можно было бы послать внизъ сестеръ съ ихъ работами, но ни одна еще не кончена. Попросить въ долгъ? И это не врно — могутъ отказать. Она въ печальномъ недоумніи развернула на-удачу свое неизмнное ‘Житіе св. Терезы’, будто у нея прося совта и указанія, что ей длать, и случайно наткнулась на:
…И когда бднякъ спросилъ у Терезы, какъ я могу помочь лежащему на дорог, когда у меня у самого ничего нтъ? Святая отвтила ему: ‘Господь, посылающій теб страдальцевъ, дастъ и хлба напитать ихъ…’
Сестра вдругъ повеселла. Она уже спокойно смотрла теперь на Наталью Григорьевну. Терез нечего было думать о завтрашнемъ дн. Господь послалъ имъ эту несчастную,— Онъ дастъ монастырю и хлба, чтобы накормить, и угля — согрть ее… Наивная вра строгой и суровой, обыкновенно, монахини пошла дальше.
Она уже видла въ совершившемся событіи — переломъ, счастливый для монастыря. Съ этого дня судьба его, врно, измнится. Вдь эта бдная женщина пришла же сюда невдомо откуда. Можетъ быть такіе невдомо откуда посыплются на бдную обитель великія и богатыя милости. Надо только ждать терпливо!..
Наталья Григорьевна пошевельнулась и тотчасъ же, какъ вспугнутыя птицы, вс мысли и надежды сестры Терезы разлетлись во вс стороны. Она заботливо обратилась къ больной, но та, пролежавъ минуту съ широко открытыми глазами, опять устало сомкнула ихъ и вся ушла въ мертвое царство потемокъ. Монахиня только замтила, сколько ужаса и боли сказалось въ этомъ взгляд… Она наклонилась надъ больной и пристально стала вглядываться въ черты лежавшей. ‘Какая въ самомъ дл красавица! думала она, — и какъ за такими ходитъ бсъ… Сколько, должно быть, она вынесла!.. Какъ ввалились ея глаза, черные круги подъ ними!.. Господи, помоги ей!’ Тереза перекрестила ее и опять ушла вся въ безотвязныя мысли. Часы — простые, деревянные, привезенные въ обитель скромнымъ богомольцемъ — мирно отбивали въ слдующей комнат секунды. Точно кто-то тамъ рзкою поступью двигался изъ угла въ уголъ. По ночамъ молоденькой сестр Беат и дйствительно казалось, что тутъ ходятъ, но, заглядывая сюда со свчей, она видла, что это неугомонный маятникъ въ тсномъ ящик считаетъ что-то не переставая. Какая тишина! Онъ не мшаетъ нисколько Терез. Такъ тихо, что глубокое дыханіе больной наполняетъ комнату. За окномъ (сестра Вероника снаружи открыла ставень) несется срая марь. Должно быть, втеръ гонитъ тучи черезъ утесъ, и он на бгу охватываютъ ее отовсюду властными объятіями. Гроза прошла, больше уже не гремитъ, молнія не сверкаетъ, ливень не стучитъ въ стны и крышу. Только эти тучи: каждая пристально заглядываетъ сюда на неподвижнолежащую женщину и отходитъ прочь, оставляя, точно слезы, влажный слдъ на стекл. Монахин, привыкшей въ вчномъ уединеніи одушевлять слпыя силы природы, чудятся въ этой мари слабо намченные, одни въ другіе переходящіе облики. Но она не боится, у нея есть на груди нчто, передъчмъ безсильны фантомы и призраки. Она и теперь, заглянувъ въ окно, тронула сухимъ и тонкимъ пальцемъ распятіе. Не прошло и двухъ часовъ, какъ сестра Инноченція внесла и повсила на гвоздь, вбитый въ дверь, платье Натальи Григорьевны. Она глазами показала Терез на шелковую юбку… ‘Подъ платьемъ носятъ!’ прошептала Инноченція съ нкоторымъ ужасомъ.— ‘Вдь, никто не видитъ, а сколько пошло сюда шелку! Я зашила ее блыми нитками, другихъ нтъ… Вотъ это у нея было въ карман!’ И она дала Терез портмонэ. Та спокойно положила его около больной.
— А это,— подошла Инноченція къ постели,— настоящее?— И она показала на золотой браслетъ съ большою бирюзой.
— Прахъ!..
— Прахъ-то прахъ… А только дорого стоитъ, врно… Хоть и прахъ… Ишь у нея блье какое!.. Тонкое… И въ кружевахъ… Кружева хорошія. Я знаю, вся наша семья — кружевницы…
На вышк ударили въ колоколъ.
Глухо его звонъ прокатился въ тучахъ… Еще и еще… Казалось, мгла сама заговорила съ утесомъ, и тотъ изъ каменныхъ ндръ своихъ глухо отв-чаетъ ей… Звуки колокола и сюда медленно и торжественно принеслись круглыми и широкими, невидимыми волнами. Тереза заботливо взглянула на спавшую, но у той только дрогнули рсницы, кидавшія тнь на лицо, да красивая рука свсилась съ одяла. Монахиня поправила-ее, на минуту удержавъ въ своей ея тонкія пальцы съ длинными выхоленными миндалинами ногтей.
— Пора въ церковь — молиться!.. Сегодня у насъ будетъ пть сестра Франсиска.
— Я не знаю, какъ ее бросить?..— указала она на спавшую.
— Ей вдь хорошо… Если проснется…
— Наржъ лимонъ и положи въ воду… Захочетъ пить…
Она подбросила угля въ печурку, накалившееся желзо которой уже распространяло пріятную теплоту.
Монахини тихо вышли.
Теперь келья казалась мертвою. Дыханія Натальи Григорьевны не было слышно. Она неподвижно лежала въ постели, бросивъ по одялу красивыя, блдныя руки. Изъ церкви бднаго монастыря долетало пніе монахини, печальное, словно оплакивавшее кого-то… Такъ прошелъ часъ, сестра Тереза вошла на минуту, но замтивъ, что больная не пробуждалась, благословила ее и опять вернулась въ церковь. Та же мгла смотрла въ окно. Вокругъ непогода стихла, зато туманъ ослъ еще гуще. Утомленный втеръ не разгонялъ его. Только маятникъ въ сосдней комнат говорилъ о жизни и движеніи. Время безслдно падало въ таинственную бездну вчности, какъ вдругъ на вышк опять зазвонилъ колоколъ. Должно быть, сонъ Натальи Григорьевны сталъ тоньше и слабе, потому что при первомъ удар его она проснулась и поднялась на кровати. Она еще ничего не понимала, что такое съ нею, гд она и какъ она попала сюда. Блая комната съ голыми стнами. Вверху балки. Напротивъ аналой съ чернымъ большимъ распятіемъ. Что это такое? Больная оглянулась. Каменный полъ у постели прикрытъ цыновкой. Простое старое кресло у изголовья. Позади окно, откуда смотритъ въ глаза Натальи Григорьевн срая, тусклая, безнадежная, непроглядная безконечность. Въ этой срой безконечности едва-едва намчивались и опять смывались неопредленныя очертанія. Медленно наползали и уходили… Въ комнат затрещало. Наталья Григорьевна съ усиліемъ поняла, что это въ печурк каменный уголь раскалился, разгорвшійся во-всю… Поютъ. Какъ тоскливо!.. Не хоронятъ ли кого? Не въ больниц ли она?.. И главное, гд, гд? Сердце сжимало зловщимъ предчувствіемъ. Должно быть, совершилось страшное, безповоротное, разбившее всю жизнь… Дыханіе останавливалось въ груди, но въ голов не было никакой опредленной мысли. Ни одного яснаго воспоминанія. Она горла. Въ вискахъ стучали молотки, только какъ-то извнутри. Въ мозгу то же шевелилось что-то… съ болью! Глаза были сухи и воспалены. Ихъ рзало отъ жара. Наталья Григорьевна медленно приподняла руки, схватилась за голову и старалась вспомнить. Но что?.. Одинъ мигъ вспомнить… Только одинъ — и все разомъ выяснится. Она пойметъ, и гд она, и что съ ней… Давно ли лежала она въ своей постели у тетки… Такъ хорошо было, спокойно… А впереди свтилось еще лучше, точно въ блдно-голубыхъ небесахъ намчивались первые лучи разсвта, розовые, ласково и нжно пробуждающіе землю… Да, вчера… Вчера! Нтъ, раньше!.. Потомъ была эта дорога… Длинная, утомительная дорога… Кто-то говорилъ съ нею! Что именно и кто… Она безпомощно оглянулась. Чмъ сильне старалась она припомнить, тмъ больне ворочалось въ ея голов что-то круглое, тмъ быстре и невыносиме стучали молотки въ виски, точно это круглое было валикомъ, и молотки двигались имъ… Она слабо простонала, но чувствовала: во что бы то ни стало, а ей нужно припомнить, припомнить все… Изъ какой-то мглы выплываютъ, едва-едва колыхаясь на ея волнахъ, смутные образы… Надежда Сергевна. Тетя! Она цлуетъ Наталью Григорьевну — даетъ ей образокъ. Зачмъ?.. Марго за нею… Какъ Маргарита Францовна попала въ захолустье? Да, Марго! Она самая… Смется, шутитъ… Нтъ, это не то, не то, что ей нужно. Все это мелочи, мелочи, а главное, самое главное не дается въ руки никакъ… Вотъ тутъ скользитъ около головы, вертится передъ глазами, а ни нащупать его, ни поймать нельзя. Дти какія-то — бгаютъ, шумятъ. Одинъ съ вихромъ на лбу… Это опять у Надежды Сергевны. Ея ‘казанскія сироты’, какъ называли ихъ… Старуха подходитъ къ ней, оправляетъ одяло… Марья Савніина! И Марью Савишну вспомнила, а главнаго, настоящаго нтъ… Нтъ. Да! Буря!.. Именно буря… Эта буря снизу вверхъ гонитъ ее на гору. Вихремъ наноситъ на нее волны ливня, сбиваетъ на карнизы, подъ которыми паръ клубится надъ безднами. Кремни ржутъ ноги… Платье ея рвется то въ одну, то въ другую стороны, то оно заворачивается отъ втра вокругъ ея ногъ и не даетъ ей двигаться. Сверху ползутъ тучи. Внизу тоже. Посреди этихъ тучъ она, она — одна. Громъ… Надъ нею или подъ ней?.. иои и тамъ, и тамъ въ одно и то ке время?.. Молніи падаютъ съ страшнымъ трескомъ на каменную тропинку — кажется у самыхъ ногъ. А она все бжитъ и бжитъ, выше и выше, не останавливаясь ни на минуту. Въ груди болитъ, ноги ноютъ. Холодно… Дождемъ насквозь ее пробило, точно сильныя струи ливня проникаютъ ея тло, а она все вверхъ, все вверхъ… Дальше, дальше отъ земли! Утесы, когда она ихъ видитъ сквозь тучи, кажутся грозне и грозне.— Стнами, отвсами, пропастями. По нимъ ливень низвергается водопадами, каждая струйка ихъ можетъ смыть ее въ бездну, а она все бжитъ и бжитъ, точно у нея позади крылья, и эти крылья ее поддерживаютъ. Кажется, бросься она внизъ, он ее понесутъ надъ таинственнымъ міромъ грозы, родившейся и бушующей въ туман и мрак. Отъ кого, отъ чего она бжитъ? Кто ее гонитъ. Зачмъ? Вдь ей надо домой! Вдь Владиміръ Петровичъ ждетъ ее обдать! Какой Владиміръ Петровичъ? Его нтъ, совсмъ нтъ. Она припомнила, Владиміръ Петровичъ — чужой ей теперь, чужой… И все это связано, страшно связано съ чмъ-то, что она должна, во что бы то ни стало, должна припомнить. Опять колоколъ… Странно. Гд рождаются его удары въ туман? Или это въ ея голов звучитъ — глухо, медленно, тяжело… Еще и еще… Она безнадежно взглянула на черное распятіе… Наклоненная впередъ голова Божественнаго Страдальца въ терновомъ внк — не видла ее. Откуда это распятіе здсь?.. Куда пригнала ее буря съ ливнемъ? Какъ она попала сюда?.. Точно склепъ, куда ее замуровали съ ея муками, съ неизмннымъ отчаяніемъ, неопредляющимися воспоминаніями. Она попробовала встать, спустила на цыновку ноги, но, не удержавшись на нихъ, опять упала на постель и поняла, что еще слишкомъ слаба. Заперта она кмъ-нибудь или… И вдругъ точно молнія прорзала ея мозгъ на одно мгновеніе, разорвавъ сгустившіяся потемки. Вдь она хала къ Самсонову, именно къ нему… Вдь еще сегодня она должна была его видть. Гд онъ, что съ нимъ? Она, уже не боясь все увеличивавшейся боли въ голов, собрала послднія усилія, крпко-крпко сжала виски руками… Да, именно: позади осталась дорога… Длинная… Серебряныя вершины снговыхъ горъ, голубыя долины, бирюзовыя озера. Поздъ быстро-быстро несется черезъ сказочное царство. Кто-то къ ней входитъ въ вагонъ… Приглядовъ… Да, да, онъ!.. Еще одно усиліе, и она узнаетъ и вспомнитъ все… О чемъ говорили они?.. И когда это было?.. Потомъ она опять одна. Солнце бьетъ въ окна вагона, золотыми бликами играетъ на стнахъ ея купэ. Ей жарко, она опустила занавску. Направо ласковое-ласковое озеро, налво горы въ деревенькахъ, зансенныя небомъ… Ахъ, какъ болитъ, какъ болитъ голова! Но нельзя, нельзя не думать, надо до всего добраться. Именно до того, что было посл этого купэ, посл дороги подъ солнцемъ… Вдь поздъ остановился… Да, да, въ Террите!.. Въ Htel des Alpes — большія комнаты… Громадныя окна въ зеленовато-голубой просторъ… Она чего-то волнуется. Да, вдь и Самсоновъ долженъ быть тамъ же. Гд же? Почему она его не видитъ въ воспоминаніяхъ?.. Онъ не около нея. Онъ не съ нею… Она — одна. Одна, но вдь она хала къ нему. Отчего онъ ее не встртилъ?.. Ахъ!.. Боже — какъ она благодарна Твоему лучу, охватившему ея голову, ея мысли, ея память. Вдь она свободна, свободна, какъ птица. Вдь она бросила позади всю темень, скуку, невыносимую мертвечину своего прошлаго. Разводъ?.. Да… Именно разводъ. Вдь ихъ свадьба — надняхъ, а тамъ счастье, безконечное, ясное, какъ небо въ полдень, безъ единой тучки, жаркое-жаркое, именно такое, какое надо, чтобы отогрть ея бдную окоченвшую душу… Да… Чего-жъ она здсь… Разводъ… И вдругъ — ‘разводка’… кто бросилъ ей въ лицо это оскорбленіе?.. Кто? Зачмъ, она, истерзанная, очутилась въ незнакомомъ уголк чужого жилья, передъ чернымъ распятіемъ, прикованною къ постели, съ которой ей нельзя подняться? ‘Разводка’ — у нея до сихъ поръ звучитъ въ ушахъ. И вслдъ за этимъ словомъ смутно, едва-едва проступая изъ сумрака, чуть-чуть опредляется передъ нею темноволосая женщина… Какъ она больно жметъ ея руку выше локтя, какъ она смотритъ на Наталью Григорьевну. Врагъ, врагъ настоящій, безжалостный, безпощадный… Именно врагъ… А голова!.. Ей кажется, что, отними она отъ висковъ руки, и та разлетится отъ мучительной боли. Теперь все въ темени — невыносимою тяжестью давитъ мозгъ… Откуда он вышли съ этою женщиной? Откуда? Кто она?.. И вдругъ Наталья Григорьевна разомъ почувствовала, что вотъ сейчасъ-сейчасъ у нея разорвется сердце — вся кровь къ нему отхлынула. Память прошлаго вернулась до послдней черточки. Теперь оно передъ нею. Та чужая силою вывела ее изъ дома Самсонова, куда она думала придти своею, желанною, безконечно любимой… Та — сидла у него на колняхъ, ласкала, цловала его, и онъ ей повторялъ, что онъ любитъ только ее, ее одну… или и это кошмаръ, сонъ? Она сейчасъ проснется… Нтъ!.. Это правда-правда… О, какой ужасъ! Она еще не почувствовала его во всемъ его безконечномъ страданіи, холод, одиночеств… Все разбито, все колеблется подъ ней. Зачмъ ее вырвали изъ міра, гд жила она?.. Зачмъ?.. Глаза ея сдлались еще суше… Умереть бы! Какъ хорошо умереть, какъ спокойно… Какъ тихо въ могил… Господи, пошли ей смерть, скоре! Вдь жизни нтъ больше, нтъ ничего впереди. Послдній лучъ погасъ, идти некуда и незачмъ… И вдь такъ легко умереть. Стоитъ только… И она опять вдругъ приподнялась…
Двери тихо отворились, въ нихъ показались монахини.
Призраки это, или она, дйствительно, видитъ большія блыя крылья чепцовъ, черныя длинныя платья, перехваченныя въ пояс шнурами, блдныя-блдныя лица?.. Съ какимъ любопытствомъ они вглядываются въ нее… Впереди — такая худая, изможденная…
Наталья Григорьевна попробовала приподняться и опять упала въ постель.
— Лежите, лежите…
Она съ трудомъ разбираетъ слова.
— Да будетъ благословенъ Богъ!.. Мы страдали за васъ… Вы очнулись, къ счастію, и скоро опять будете здоровы… Дай вамъ Провидніе покой душевный и тишину.
Сестра Тереза перекрестила ее… Сколько ласки, простодушной и чистой, на этомъ сухомъ лиц, какъ матерински смотрятъ ея глаза…
— Пока мы молоды — страсти мучатъ и терзаютъ насъ… Но он уходятъ вмст съ красотою!.. За ними слдуетъ раскаяніе и говоритъ: вспомни о небесахъ, гд тебя ждетъ твоя блаженная родина. Мы вс живемъ для страданія и умираемъ для радости!
Молоденькая Беата поправила ея постель и остановилась у нея въ ногахъ.
Старшая монахиня сла въ кресло около и взяла руку Натальи Григорьевны.
— Вы понимаете насъ? Если нтъ, то сестра Инноченція говоритъ по-французски.
— Да… понимаю… Но… но вы, мать моя, даже не хотите знать, кто я? Что меня привело меня сюда?
— Зачмъ? И св. Тереза, моя несравненная патронесса,— никогда не спрашивала объ этомъ. И напрасно ты думаешь, что тебя сюда привело! Ты несчастна и нуждаешься въ нашей помощи, а привелъ тебя сюда самъ Богъ, безъ воли Котораго не можетъ упасть и волосъ съ твоей головы. И, какъ посланной Богомъ, мы можемъ только сказать теб: сестра наша, кто бы ты ни была — добро пожаловать! Насъ указалъ теб Господь, и мы благодаримъ Его за это… Ты въ монастыр, правда, убогомъ и жалкомъ. Но все, что у насъ есть — твое!.. Этого немного, но это все! Зато мы можемъ предложить теб нашу любовь, нашу молитву…
— Я не принадлежу къ вашей вр.
— Нтъ, принадлежишь. Если ты вришь, что Господь послалъ на смертную муку Своего Сына для нашего спасенія — ты наша! Да если бы ты и не врила этому — все равно! Богъ не хочетъ смерти гршника!.. Вра — платье. Сними одно и наднь другое. Правда, есть лучшее и худшее, но душа-то вдь одна во всхъ нарядахъ. Сестра Инноченція, готово питье?..
— Да! и она поспшно вышла изъ комнаты.
— Не думай, что ты насъ стсняешь. Ты у насъ ничего не отымаешь, потому что у насъ и нтъ ничего… Вотъ наши сестры… Беата такъ же молода, какъ и ты. Она теб будетъ хорошей подругой. Я смотрю за обителью, мн не всегда можно быть съ тобою, а она не занята ничмъ.
Беата радостно улыбнулась.
Наталья Григорьевна протянула ей свободную руку. Монахиня застнчиво взяла ее.
— Я, врно, завтра буду здорова…
— Не говори такъ. О завтрашнемъ дн за тебя позаботится Богъ… Если ты останешься съ нами, хотя бы это продлилось и годы, мы будемъ счастливы!..
И сестра Тереза, еще разъ перекрестивъ ее, пошла къ двери.

VII.

Наталья Григорьевна спала до тхъ поръ, пока за ея окномъ не порозовло. Отблескъ зари въ туман — точно слабая улыбка на блдномъ лиц умирающаго. Прошелъ опять день такой же срый, хмурый. Насталъ вечеръ, лучи заходящаго солнца ненадолго могли оживить мглу. Они погасли въ ней, и тучи, обложившія утесъ, сначала потемнли, а потомъ все исчезло тамъ. Ночь холодная и мрачная даже и у нихъ отняла слабыя и медленно мнявшіяся очертанія. Мать Инноченція внесла свчу и спросила у Беаты:
— Спитъ?
— Да! чуть-чуть прошептала молоденькая монахиня, не отходившая отъ больной.
— ла она?
— Нтъ! еще тише отвтила та.— Не ла, только пила.
— Что-жъ, не вкусно было? обидлась Инноченція.
— Не могла, пробовала и не могла. Еще не пришла въ себя. Съ ней случилось, врно, что-то страшное.
— Ахъ, міръ, міръ!..
Дверь скрипнула за нею, и Наталья Григорьевна открыла глаза. Беата не замтила ея пробужденія. Она задумалась о томъ, что длается дома, на ея милой родин. Ее давно манила къ себ солнечная Италія изъ неоглядной области швейцарскихъ тумановъ. Даже когда больная повернула голову, Беата не разслышала. Наталья Григорьевна такъ и осталась. Ей трудно было бы говорить пока. Она боялась разспросовъ молоденькой монахини. Ночь сдлала еще боле мрачной эту келью. Слабый свтъ не могъ бороться съ темнотою и въ ней все росло и росло черное распятіе. Голова Христа, казалось, дале выдвинулась отъ креста. Онъ — этотъ безсильно наклонившійся Страдалецъ — теперь какъ-будто весь отходилъ отъ стны и надвигался на больную. Ей хотлось молиться, но въ измученной душ еще не было ни прощенія, ни умиленія, и вмсто молитвъ уста ея беззвучно шептали Ему вопросъ: за что? Будь слезы — явилась бы молитва, но глаза Натальи Григорьевны были попрежнему сухи и горячи, и источники слезъ еще таились въ сердц, не пробиваясь на свтъ. Она даже зажмурилась, такъ ей было легче думать…
Какъ тяжело, какъ тяжело!
Неужели это все съ нею случилось, неужели ее, безстрастную и гордую красавицу, которой такъ удивлялись на далекой и холодной родин, неприступную, ни разу до послдняго лта не отозвавшуюся на могучіе инстинкты жизни — бросили въ грязь и затоптали въ ней?.. И когда! Когда впереди ярко, блаженно засіяла заря счастія и радости. Боже мой, Боже! И кто насмялся надъ нею? Человкъ, которому она отдала вс упованія жизни, единственный давно и долго любимый сък. За что онъ ее такъ оскорбилъ, унизилъ и сдлалъ жалкою, беззащитною, несчастною, одинокой? Чмъ-то уродливымъ, безсмысленнымъ было все это. Посл нсколькихъ мсяцевъ у голубыхъ волнъ Біаррица, посл встрчи въ Петербург, когда онъ сползъ безсильно къ ея ногамъ и плакалъ тамъ, раздавленный безконечною любовью къ ней, горемъ и взволнованный отдаленнымъ смутнымъ предчувствіемъ надвигавшагося на него счастія. Посл писемъ, дышавшихъ благоуханіемъ любви, чудною врою въ ихъ будущее, упоеніемъ, писемъ, каждое слово которыхъ и лучилось, и трепетало, и грло, и въ сердце ей стучалось… Безмолвный океанъ, по которому быстро уже двигалась ея окрыленная лодка къ сказочному острову любви, его острову — остался безмолвнымъ навсегда для нея. Сонъ ея, смутившій ея цломудренную душу и зажегшій въ ней впервые жизнь и страсть, сонъ, разбудившій въ ней женщину, — долженъ пройти только сномъ, хотя его пророчество уже сбывалось, и сказка становилась дйствительностью. Какъ бы она была счастлива, если бы могла умереть, получивъ телеграмму отъ Маргариты Францовны о томъ, что она, Наталья Григорьевна, свободна. Она погасла бы въ радостномъ порыв къ любимому человку, съ врою въ него, ничмъ не поколебленною, счастливою уже тмъ, что ее избралъ такой, какъ онъ… Что же случилось въ нсколько дней, отдлившіе роковою чертою ея прошлое, безцвтное, но холодное, отъ этого страшнаго, безнадежнаго ‘сегодня’? Чмъ она, такъ любившая, провинилась передъ нимъ? Вдь не она звала и молила его — она бы никогда не измнила своей гордости. Вдь не она задумала и исполнила все это! Совсть ея чиста передъ всми, а передъ нимъ — она является святой! И вдругъ пришла другая женщина — подлая, низкая, жадная — и, какъ свое, безъ труда отняла его, оскорбила и унизила ее и выбросила, какъ падаль, на улицу! Кто она, что она и какими адскими силами могла подчинить его себ, его, горвшаго безумной любовью къ Наталь Григорьевн, мучительно переживавшаго разлуку съ нею, вырвать признаніе, что она — эта отвратительная, продажная куртизанка — одна только и дорога ему на всемъ свт. Разв онъ не зналъ, что убиваетъ чистую душу, жившую для него и имъ однимъ! Нтъ, это чудовищно, непонятно, это не мирится ни съ чмъ. И ее охватило смертельною мукою, ей казалось — вотъ-вотъ сейчасъ сердце ея разорвется, и желанная смерть положитъ конецъ всему. Ее точно закружило и закачало, приподняло и унесло куда-то, и, услышавъ ея легкій стонъ, сестра Беата кинулась къ ней и нашла ее почти въ обморок. Монахиня начала растирать ей грудь и виски, повернула ея тло головою внизъ, чтобы кровь опять прилила къ ней…
— Зачмъ вы вернули меня къ жизни,— мн было такъ хорошо и легко!— съ упрекомъ сказала ей очнувшаяся Наталья Григорьевна.
И опять ночь — нестерпимая, безконечная — длится и длится! Съ ровнымъ дыханіемъ сестры Беаты около, стукомъ маятника за стною… Отвратительнымъ стукомъ! Кажется, что онъ бьетъ и отсчитываетъ секунды въ голов у больной, — въ живомъ, чуткомъ, страдающемъ мозгу ея…
Кому врить, во что врить? Чмъ, какою мыслью, какимъ чувствомъ, какою привязанностью жить? Гд свтъ въ потемкахъ, гд дорога?.. Кругомъ пустота. И вверху и внизу она же. Если она и наполнена чмъ-нибудь, то лишь безконечнымъ, невыносимымъ страданіемъ. Даже въ себя не осталось вры. Все и въ прошломъ, и въ настоящемъ — гадко, подло, отвратительно. Впереди — безконечный ужасъ. И зачмъ ее обманывали, чего хотли добиться этимъ? Почему ее не оставили такою, какъ она была? Господи, Господи! Да гд же Твоя правда? Ее швырнули, какъ уличную двку, какъ грязь, присохшую къ сапогамъ, и весь міръ теперь будетъ продолжать жить своею жизнью, своими радостями — только она одна останется въ сторон съ вчною мукою, неисцлимою, безнадежной. И т — такъ низко, такъ отвратительно оскорбившіе ее люди — тоже будутъ счастливы! Имъ радость, солнечный свтъ, блескъ и красота жизни — имъ все, все, что отнято у нея,— у нея, у которой было такъ мало! Всего одна радость, только одна,— но она бы согрла ее, дала ей рай — и она куда-то ушла, безслдно какъ дымокъ, утонувшій въ тучахъ. Нтъ, слдъ есть,— онъ въ ея вчной мук. Облачко сползло съ утеса и оставило слезы на его холодномъ камн. Но ихъ высушитъ теплый день. А этой раны въ ея сердц не залечитъ ничто, ничто!.. Съ каждымъ днемъ она будетъ болть все больше и больше, какъ трещина расти. Сквозь нее просочится кровь… Не будетъ ночи безъ терзаній, дня безъ муки. Каждый часъ, каждую минуту передъ нею это ‘сегодня’ — страшное, безсмысленное, непонятное!
Куда ей дваться?
Теперь вс дороги одинаково недоступны ей. Ни вправо, ни влво, ни впередъ, ни назадъ… И холодно, какъ холодно!.. Она закуталась въ одяло. Печь простывала. Ночной мракъ смотрлъ въ окно слпыми очами, онъ же густился теперь и въ ея душ. Куда идти? Назадъ въ Россію? Зачмъ, къ кому?.. Здсь остаться тоже нельзя. Къ тетк, — что сказать ей, разоренной, доброй старушк, столько упованій полагавшей на замужество племянницы. Въ Петербургъ? Не дай Богъ! Какъ она покажется тамъ знакомымъ, всмъ, кто встрчалъ ее такою гордою, спокойною, блестящею? Она сдлалась басней, надъ ней только посмются. Какъ высоко стояла она прежде, такъ низко упадетъ теперь въ ихъ глазахъ. Нтъ, туда заказана дорога… Неужели же на всемъ этомъ громадномъ свт нтъ для нея ни одного крохотнаго уголка! И даже смерти нтъ, и въ ней отказываетъ безпощадная судьба! Что она знаетъ, къ чему она готова? Какое безполезное, низкое существованіе! Всякая горничная лучше ея, она не растеряется, она станетъ работать изо всхъ силъ, а она, Наталья Григорьевна, даже и этого не можетъ… Уйти въ монастырь? Съ ея непереболвшею мукой въ сердц, съ ея воспоминаніями?.. Да и туда надо сдлать вкладъ, а вдь у нея почти ничего! Продавъ все, что у нея есть, она проживетъ мсяца три, и только. Ея цнности, ея ривьера — все это было чужое, купленное мужемъ и, разставшись съ нимъ (для жизни, радости, счастья! Хорошо это счастье!), она отдала ему, вернула ихъ до послдней тряпки… Она не только нищая, она — нищая опозоренная, прибитая вихремъ и грозой въ придорожную слякоть, обезсиленная!
И ей уже мерещилось, что весь міръ, узнавъ объ ея срам, указываетъ на нее милліонами пальцевъ, смется надъ нею, коритъ ее…
Въ чемъ? Что она сдлала? У кого она хотла отнять свое счастье?
Ахъ, эта проклятая встрча въ Біарриц!
Теперь казались отвратительными счастливые дни, которые она на влажныхъ утесахъ у грозоваго моря проводила со Львомъ Самойловичемъ. Ей было совстно за вырывавшіяся у нея признанія, за эту чудную поэму любви, такимъ жаромъ вявшую на нее въ холодной тишин ея петербургскихъ комнатъ. Она чувствовала себя опозоренною робкими ласками и поцлуями человка, въ которомъ для нея еще вчера сосредоточивался свтъ цлаго міра. Въ краск негодованія, въ трепет неистребимаго стыда она вспоминала, какъ, поддаваясь непобдимому чувству, она цловала ему руки. И какъ онъ лгалъ, какъ лгалъ! Еще чудовищне его ложь казалась ей, никогда во всю жизнь не сказавшей ни одного слова неправды. Зачмъ онъ длалъ это, и кому нужна была ихъ встрча? Его голосъ теперь опять звучалъ въ ея ушахъ со всми своими нжными модуляціями, съ дрожью сдерживаемой страсти, съ нжностью сокровеннаго желанія. Еще недавно въ ея воспоминаніяхъ было столько блаженства, но теперь, чмъ дальше, тмъ он ей становились противне. Она уже чувствовала ненависть къ себ, къ своему тлу, рукамъ, глазамъ, ко всему, на чемъ еще оставался слдъ его ласковыхъ губъ. Она была захватана грязною и подлою рукой и знала, что долгихъ лтъ недостаточно, чтобы смыть съ себя это… Какъ она его любила, сколько счастья хотла дать ему — служить ему всякою мыслью, чувствомъ, движеніемъ. Каждое біеніе ея пульсовъ принадлежало ему, и только ему. Неужели онъ лгалъ и тогда, когда безмолвно смотрлъ на нее, восторженнымъ взглядомъ погружаясь въ ея душу. Неужели можно такъ искренно обманывать, клясться, впрочемъ — что слова! Такъ глядть, думать, горть безпредльною преданностью, и… Что такое эта женщина? Какая неотразимая сила въ ней, о которой онъ говорилъ ей, въ которой ей каялся, какъ въ презрннйшемъ изъ грховъ. Чмъ она оболокла, околдовала его? Наталья Григорьевна съ усиліемъ припоминала Калерію Алексевну, и въ этомъ въ ней сказалась женщина. Съ ревнивою мелочностью она сравнивала себя съ нею, ей хотлось понять, чмъ беретъ та? Она, Наталья Григорьевна — и выше и статне. И волоса ея лучше. Она моложе, красиве. Душа! Но разв бываютъ души у такихъ! ‘Значитъ, и съ этой стороны я выше, лучше и должна быть сильне’. Въ чемъ же разгадка? Правда — и она вдругъ приподнялась на постели, Левъ Самойловичъ не видлъ, не замтилъ, какъ Наталья Григорьевна вошла къ нему, иначе онъ бы гадливо выгналъ Калерію Алексевну… Вдь стоитъ ей только вторично встртиться съ Самсоновымъ… Ахъ, нтъ-нтъ! Она чувствовала, что въ эти нсколько часовъ все, что было въ ея сердц, мечты, надежды и любовь къ нему, сгорли, оставивъ обожженное, мучительно болвшее мсто. Какое примиреніе теперь? Она врила ему, какъ богу — и богъ ея оказался простымъ идоломъ, и только,— жалкимъ идоломъ. Посл ласкъ, которыя на ея глазахъ онъ отдавалъ другой, посл ихъ поцлуя, видннаго ею, стоявшею около въ оцпенніи — разв еще возможенъ какой-нибудь разговоръ, извиненіе, оправданіе? Во всякомъ случа, не она — Наталья Григорьевна — найдетъ ихъ въ душ. Онъ ей гадокъ теперь, отвратителенъ. Его прикосновеніе было бы невыносимо для этой чистой двушки. Она никогда не позабыла бы случившагося и даже если бы ей удалось на мгновеніе, одурманить себя — тотчасъ же изъ-за его плечъ поднялся бы обликъ той другой женщины — продажной, скверной, и Наталья Григорьевна задохнулась бы отъ сознанія позора, отъ глубокаго отвращенія!..
Если бы онъ умеръ, ей было бы легче.
Осталась бы не тронутою вра ея молодости,— ея любовь хранила бы, какъ святыню, память о безконечно миломъ и дорогомъ человк. Она молилась бы призракамъ прошлаго. Даже обманувшись въ надеждахъ, она плакала бы, она кляла бы его смерть, но гордилась тмъ, что онъ унесъ въ могилу цльнымъ и нетронутымъ свое обожаніе. Она мечтала бы, что онъ не разстается съ нею, его душа тутъ, около нея, ей стоитъ только умереть, чтобы вновь соединиться съ нею. Она, если бы ей привелось жить еще десятки лтъ, не переставала бы думать о немъ. Онъ наполнялъ бы ея существованіе поэтическою, чистою печалью, цломудреннымъ сожалніемъ о несбывшемся счастьи. Какъ реликвію, она носила бы его портретъ, и его черты всегда были бы живы передъ нею. Она бы могла сама себ сказать, что онъ любилъ ее и только ее, что онъ принадлежалъ ей одной каждымъ дыханіемъ. Для нея не было бы уже будущаго, существовала бы она вся въ прошломъ. А теперь ни впереди, ни позади — все загажено, запятнано, обезславлено, обезстыжено. Не было бы будущаго, потому что она ему и мертвому оставалась бы врной. Ей не пришло бы въ голову, что можно вновь искать другого счастья отдать свои поцлуи чужому, не ему. Для нея, будь это тысячу разъ освящено, чмъ бы то ни было, такая измна мертвецу являлась бы развратомъ, паденіемъ. А онъ! Не могъ дождаться двухъ мсяцевъ, чтобы опять не запутаться въ стяхъ у женщины, которую, по его собственному признанію, онъ не любилъ, не уважалъ, видлъ насквозь со всей ея грязною, подлою душонкой, жадносью, звринымъ разсчетомъ и звриною хитростью. И ради такой гадины разбить ихъ счастье, швырнуть въ слякоть ее, Наталью Григорьевну!
Ахъ, какъ душно, какъ душно!.. Какъ жарко опять… Выйти бы на холодъ, настужу, подъ рзкій втеръ, дующій смертью съ альпійскихъ вершинъ, подставить ему грудь, всю себя, чтобы онъ остудилъ послднее дыханіе остающейся ей жизни… Пусть сердце не бьется, пусть оно замерзнетъ, легче вдь чмъ жить обезславленной, брошенной, одинокой… Разв хоть когда-нибудь можетъ настать ночь, въ которую она бы не вспомнила, что онъ покоится въ объятіяхъ у той, и такой кошмаръ не станетъ ли жечь ее, Наталью Григорьевну, адскимъ огнемъ ревности, муки, горя о несбывшемся, стыда о мечтахъ въ прошломъ.
Гд ей спрятаться?..
Міръ великъ, правда, но что она будетъ длать одна въ его простор? Къ кому ей придти и крикнуть: ‘помоги мн’… Одно прибжище, разумется, и оно ее не обманетъ. Оно не обманываетъ никого. Если есть правда на земл — она у смерти. Только смерть держитъ общанія! Разумется, умереть! Пусть они будутъ счастливы, спокойны. Пусть ея бдная тнь не является передъ ними — тревожить ихъ благополучіе! Да,— умереть, умереть. Какъ хороню умереть. Ни о чемъ, ни отъ чего не страдать… А тамъ… За этимъ рубежомъ… О, она скажетъ: вотъ что они сдлали со мною! Разв я могла жить, надяться, дышать посл этого? Что мн оставалось кром дороги къ Теб? И Богъ не накажетъ ее. Она вдь страдала… Будьте счастливы… Будьте счастливы и забудьте, забудьте обо мн. Прости меня, Боже, какъ я прощаю ихъ. Оставь мн, какъ и я оставлю должникамъ моимъ…
Слегка задремавшая сестра Беата проснулась въ кресл отъ какого-то шума. Она всполохнулась, наклонилась надъ больною, а та, глядя на нее широко открытыми глазами, шептала на невдомомъ ей язык. Что — монахиня не понимала, но ей было ясно одно: лежавшая передъ нею женщина не видитъ ее и не слышитъ.
Молодая инокиня опустилась на колни рядомъ съ постелью и, поднявъ на Распятіе большіе печальные глаза, начала: ‘да воскреснетъ Богъ’…

VIII.

Левъ Самойловичъ былъ пораженъ, когда Калерія Алексевна, не предупредивъ его ни однимъ словомъ, пріхала къ нему въ Гліонъ. Приглядовъ сдлалъ свое, во-время давъ ей знать изъ Петербурга, что разводъ состоялся. Селицкая поняла опасность положенія. Пройди недля — и все для нея было бы кончено! Нетерпливо ожидавшій этого Самсоновъ, не медля, обвнчался бы съ Натальей Григорьевной и для Калеріи Алексевны былъ бы потерянъ навсегда. Только-только швырнулъ бы ей въ утшеніе сотню-другую тысячъ. А у нея ротъ былъ раскрытъ не на такой жалкій кусокъ. Послднее время она задумала планъ гораздо боле широкій, ей нуженъ былъ весь Самсоновъ, со всмъ его состояніемъ. Помшать Марго развести Владиміра Петровича съ женою — она не могла бы. И пускай ихъ! Еще лучше, если ея соперница посл останется не причемъ. Въ этомъ для Селицкой было и торжество, и месть. Но разъ удалось это сдлать Свтлинъ-Донецкой, что бы помшало развестись и ей съ Романомъ Викентьевичемъ?.. Она выхала изъ Парижа — день провела въ Террите и упала ко Льву Самойловичу, какъ снгъ на голову. Онъ написалъ наскоро странное, такъ встревожившее Наталью Григорьевну, письмо, а самъ, взволнованный и оторопвшій, поддаваясь невольно ласкамъ этой умвшей оболакивать его женщины, думалъ, какъ бы отъ нея поскоре отдлаться. Слабохарактерный, безвольный, терявшійся при встрч съ силою — а Калерія Алексевна была не только норовиста, но и сильна — онъ не могъ ршиться на прямое объясненіе. Онъ все хотлъ предоставить времени. ‘Потомъ, потомъ! тшилъ онъ себя.— Я ей напишу, заплачу, и все устроится, какъ нельзя лучше!’ Калерія Алексевна, притворяясь, что ей ничего неизвстно, каялась: ‘Какъ де я могла поврить глупйшимъ слухамъ о развод!’ и ставила Льва Самойловича въ невозможное положеніе. Она такъ играла роль вновь влюбившейся въ него женщины, что у Самсонова было жутко на сердц. Онъ сознавалъ, что длалъ величайшую подлость, изрдка оставаясь одинъ, хватался за голову, колебался, не зная, на что ршиться, чувствовалъ, что у него не хватитъ смлости посмотрть Наталь Григорьевн прямо въ ея ясные, доврчивые глаза, но являлась Калерія, и онъ, загипнотизированный, усталый, безъ сопротивленія отдавался ей… У него сложился планъ бросить здсь эту женщину, внезапно ухать въ Россію и обвнчаться тамъ. Онъ даже по-воровски приказалъ человку уложить необходимыя вещи и собрался бжать, какъ мальчишка, ни словомъ не предупредивъ любовницу. Но у нея все вокругъ было на откупу. Лакей добросовстно доложилъ ей объ этомъ. Она только закусила губу въ отвтъ, велла ему исполнить все, а сама еще усугубила свою нжность. Теперь уже Левъ Самойловичъ ни на минуту не оставался одинъ. Но зато она успокоила его, сообщивъ, что надняхъ должна хать въ Парижъ…
— Я не могла не украсть у судьбы этихъ нсколькихъ дней. Теперь я опять буду спокойна!
И онъ повеселлъ.
Въ самомъ дл, недля не разсчетъ, когда все складывается такъ хорошо. Наталья Григорьевна переждетъ у тетки, а потомъ онъ прідетъ къ ней, и конецъ всему прошлому, всему, что его мучило, что не давало ему жить. Они скроются далеко-далеко! Потомъ какъ-нибудь онъ ей покается во всемъ, найдетъ минуту. Счастливая его любовью жена проститъ ему, и эта скверная быль — быльемъ поростетъ, и онъ ужъ смло, не боясь Калеріи, вернется домой. Какъ разъ въ одну изъ такихъ минутъ Селицкой подали телеграмму.
— Отъ кого это?— спросилъ Самсоновъ.
Калерія спокойно распечатала ее и небрежно отвтила.
— Отъ Романа!
Самсоновъ поморщился. Онъ даже теперь терпть не могъ ея мужа, котораго мысленно называлъ ‘кассиромъ’. Это было лучшимъ способомъ прекратить его вопросы.
— Отъ Романа — хочешь прочесть? Возьми.
И она съ смлостью, на которую способны только женщины, спокойно протянула ему депешу.
— Ну, вотъ!
И Левъ Самойловичъ съ неудовольствіемъ оттолкнулъ ея руку.
Телеграфировалъ Иванъ Николаевичъ Приглядовъ:
‘Она детъ. Сопутствовалъ ей дв станціи. Остановится въ Террите’.
Тамъ только одинъ отель — des Alpes. Надзоръ легко было устроить. Наталья Григорьевна и не подозрвала, что Калерія тутъ уже не сводила съ нея глазъ. Какъ первая, такъ и вторая ея записки попали въ руки къ Селицкой, и Левъ Самойловичъ о нихъ не имлъ никакого понятія. Онъ даже и не подозрвалъ, что его невста около, что стоитъ ему спуститься въ Террите и черезъ четверть часа онъ увидится съ нею. Пока онъ занимался длами запершись у себя, въ Гліонъ пріхалъ Иванъ Николаевичъ.
— Вы ко мн?— встртила его Калерія Алексевна.
— Нтъ… Мн вашу цацу хочется повидать.
Селицкой показалось страннымъ, что онъ такъ старательно отводитъ отъ нея свои плутовскіе глаза.
— Льва Самойловича?
— Одно вдь у насъ съ вами утшеніе…
— Зачмъ вамъ?
— Нужно!
— Вы его не увидите!
— Почему?
— Я не хочу… Ни сегодня, ни завтра.
— Что-жъ вы его въ полонъ, что ли, взяли… Попеченежски?.. За шиворотъ зацапали и въ узилище ввергли?
Уловивъ выраженіе странной злости въ лиц у Приглядова, Калерія засмялась.
— А если я начну караулъ кричать?
— Попробуйте! Я прикажу лакеямъ вышвырнуть васъ…
Иванъ Николаевичъ обмякъ.
— Это меня-то? Амазонка вы дагомейская! Меня?
— Васъ, васъ именно…
— За все, что я для васъ длалъ и сдлалъ?
— О, я никогда не забуду, что вы со мной сдлали!
— Ничего дурного.
— Если я способна краснть и стыдиться, то только нашихъ общихъ съ вами воспоминаній,— вырвалось у нея.
Она съ силою схватила его руку и повела его прочь. Втеръ колыхалъ надъ ними верхушки альпійскихъ сосенъ, безлистные платаны съ сухимъ шорохомъ вздрагивали всми своими втвями. Тучи сползались отовсюду. Долина Роны уже исчезла за ихъ срою завсою. Озера почти не было видно…
— Да, только этого я и стыжусь… Только этого…
— Ужъ очень я противенъ сталъ?
— Нтъ, а того, что развратный и скверный старикъ, — вдь вы и тогда, сравнительно съ такою двчонкой, какъ я, старикомъ были,— взялъ меня, точно съ полу поднялъ. Изъ-за васъ изломана вся моя жизнь. Я могла-бы, какъ и другія, стать честною женщиной, и не горть, какъ свча, предъ каждымъ Самсоновымъ, не бояться такихъ, какъ Наталья Григорьевна. И у меня былъ-бы мужъ, котораго-бы я любила, дти… Вы думаете, что деньгами это купишь? Да предложи вы, любой, какъ я,— забыть, стереть ея прошлое, изъ памяти вытравить,— она-бы пошла на нужду, на трудъ, только-бы людямъ прямо въ глаза смотрть…
Приглядовъ окинулъ ее насмшливымъ взглядомъ и засвисталъ.
— Такъ вы… вы мн не врите?
— Отчего-же… Тонь взятъ настоящій… ужъ если быть кающейся Магдалиной, такъ именно такъ. Въ голомъ вид еще-бы лучше. Знаете, какъ старые итальянцы рисовали. Полумракъ пещеры, черепъ, книги и заблуждающая двица въ слезахъ. Глаза къ небу, разумется, а въ неб въ вид примиренія съ нимъ — пижонъ съ растрепаннымъ хвостомъ. У васъ вдь и волоса подходящіе, — вс подразумываемыя мста прикрыть можно. Хорошо писали прежніе мастера! Будущей мадамъ Самсоновой не дурно пройти черезъ это. Вашъ болванъ еще не видалъ васъ въ такой роли? Только я одного не понимаю. Положимъ, въ качеств змія въ раю — я не особенно плнителенъ… Но не думаю, чтобы и невроятный грекосъ Караки былъ лучше. Помилуйте, вдь у него носъ точно въ пороховомъ дыму весь — а на щекахъ Брынскіе лса растутъ… А вдь вы и съ нимъ въ жмурки играли?.. Да, кстати, дошло до меня, что и ‘вумный’ молодой человкъ Афронтъ срывалъ съ вами цвты удовольствія! Въ долинахъ любви! Pas des deux эдакое отплясывали вы вдвоемъ. Что еслибы я прочелъ такіе разсказцы, знаете, во вкус старика Боккачіо, Льву Самойловичу? Воображаю, сколько бы онъ осчастливился ими и одобрилъ васъ. Да — и то еще. Ужъ очень я человкъ откровенный, ‘рубаха-парень’ и ‘ужасно люблю’, какъ выражаются россійскіе беллетристы, вашего Самсонова. Такъ меня самого и позываетъ на душеспасительную бесду. Сколько разъ я хотлъ подлиться съ нимъ пріятнйшими воспоминаніями жизни…
— Онъ вамъ не повритъ!— вспыхнула она.
— Не повритъ!.. Разумется, не повритъ! Ктоже мн, негодяю, повритъ, когда я самъ себ не врю… А насчетъ документиковъ, какъ вы думаете, и имъ не повритъ?…
— Какимъ документикамъ?
— Ахъ, вы, распрекрасная Василиса Милосская… Собственноручнымъ вашимъ литературнымъ произведеніямъ? Помните вы цыганскую псню.
Напиши, о другъ мой милый,—
Поскорй мн письмецо!..
Хорошая псня!..
— Мои письма у васъ еще?
— А то какъ-же!.. Въ перламутровой ‘штукатунк’, перевязаны розовой ленточкой… И вс сувениры тамъ-же. Волосы, портреты, цвточки…
Она цвточекъ мн дала
И я храню его донын…
Вы отъ меня, кажется, такой нжности не ожидали, а?.. А я вонъ на какіе сантименты способенъ. Что длать: память сердца… Ахъ, хорошія тамъ мста есть — въ письмахъ. Нынче такъ ужъ не пишутъ. Увы! Еслибы кто задумалъ издать ‘Избранные лирическіе отрывки’ — я-бы большую могъ ему услугу оказать. И каждое письмо у меня цло — со всми онерами… Какъ вы думаете, что почувствуетъ Самсоновъ, если узнаетъ, что вы дама съ исторіей, что Романъ только наслдникъ Приглядова, да и то не по прямой линіи… Династія то у васъ, какъ у Египетскихъ фараоновъ, огромаднющая была. Псамметиховъ, Рамзесовъ да Сезострисовъ не перечесть!..
— И вы способны на это?
— Способенъ!— горестно вздохнулъ Иванъ Николаевичъ.
— Подлецъ, подлецъ!
— А я что-же говорю…
Мадамъ, я вамъ сказать обязанъ:
Я не герой, я не герой!
— Подлецъ, подлецъ!
— Это повтореніе въ риторик называется, кажется, усугубленіемъ. Впрочемъ, я не отъ васъ первой это слышу. Сегодня даже во второй разъ!. И какъ я радъ, Калерія Алексевна, что вы, наконецъ, подходящее слово нашли… Знаете, пока вы еще подозрвали, что у меня гд-то тамъ, ‘на дн души’, чтоли, кусочекъ благородства завалялся, ужасно неспособно мн было разговаривать съ такимъ ‘чистымъ и цломудреннымъ’ созданіемъ, какъ вы. О, creatura — casta e pura! А теперь все ясно. Я подлецъ, ну, и давайте по подлому дло вести. Напрямикъ. Не стсняйтесь. Вы ‘подлецомъ’, точно знакомъ препинанія, можете уснащать свои реплики. ‘Что въ имени теб моемъ!’ А я буду наблюдать мою линію. И такъ воленъ-зи, гнедиге фрау, по настоящему… До сихъ поръ мы — какъ дипломаты на конгресс — другъ другу очки втирали, но съ благороднйшимъ видомъ. Хоть сейчасъ съ каждаго святыхъ пиши… Давайте-ка лучше, какъ ‘братья разбойники’… сто тысячъ пурбуару — и безъ всякаго разговора…
— Какія сто тысячъ? У меня ихъ нтъ.
— Мадамъ! Василиса Милосская, Калерія Медицейская, разв-же я сейчасъ хочу съ васъ шкуру драть… Ужели-же у меня сердца нтъ! А мы вотъ какъ — постановимъ между нами договоръ: первое — обвязанъ я, явный подлецъ и тайный прелюбодй Приглядовъ, ни въ чемъ не мшать ангелу небесному Калері достигать побды-одолнія надъ овномъ Самсоновымъ, второе — общаюсь и клянусь я, Далила, остричь этого Самсона въ лучшемъ вид подъ гребенку, знаете, какъ во времена оны кантонистовъ, третье — повиненъ я, филистимлянинъ Приглядовъ, въ качеств мерзавца своей жизни, пребывать все это время въ забвеніи чувствъ и какъ истинный, непомнящій родства, утратить даже представленіе о великолпномъ балет, сыгранномъ когда-то мною съ небожительницей Калеріей въ Москв, четвертое — въ знакъ великодушія, я, заблудящая Магдалина, плачу развратному и скверному Приглядову,— подлецу тожъ, на успокоеніе его старости, сто тысячъ, срокомъ черезъ годъ по перемн своей фамиліи на боле звучную, т.-е. когда буду Самсоновой, пятое — я, Приглядовъ, въ знакъ восторженной благодарности, не медля посл сего великодушнаго поступка, возвращаю божественной Калеріи вс ея литературныя упражненія и сохраняю у себя о ней одни ‘супиры’, т.-е. портретъ и цвточки!.. Что же касается до помина души моей посл смерти, объ этомъ можно не заботиться, этого я у васъ ужъ не требую. Господь съ вами! У меня вдь тоже совсть есть.
Калерія задумалась.
— И въ какой поэтической обстановк мы заключаемъ наши кондиціи! Взгляните, вонъ подъ нами ‘на лон водъ стоитъ Шильонъ’… Позади, оберъ-кельнеръ съ террасы удивляется, чего эта красивая мадамъ возится съ противнымъ толстякомъ. Приказала-бы его прямо въ шею. Такъ, кажется, вы собирались поступить съ ‘нашимъ извстнымъ художникомъ’, а? А вы еще и то подумайте, если я ему,— Льву вашему, въ утшеніе — сообщу что ‘та другая’ внизу въ Htel des Alpes сидитъ тихо, скромно, благородно и ожидаетъ поступковъ…
— Я все-таки не могу согласиться на ваше предложеніе.
— Почему?.. Не огорчайте меня, о, Калерія!
— Потому-что сто тысячъ много.
— Что длать! Такой у меня счетъ…
— Половину — хотите?
— Не торгуйтесь, мадамъ, самому дороже стоитъ. При милліонахъ-то незамтно будетъ. Подайте нищему на хлбъ — онъ Велизарія питаетъ!…
— Письма съ вами?..
Приглядовъ ей подмигнулъ.
— Этакія сокровища — да съ собой возить? Что вы, матуська… Пожалуйте ручку сахарную.
— Что-же, вы думаете, я-бы васъ надула?
— Да! Думаю, представьте! По себ сужу,— я-бы надулъ. И онъ вдругъ опять глупо заплъ:
Конфетка моя — ледянистая,
Полюби-же ты меня — румянистаго!..
— Ей-Богу, надулъ бы — и совсти не ощутилъ. За что, помилуйте, негодяямъ даромъ сто тысячъ, бросать… Ну, какъ-же?.. Ахъ, хорошія есть псни…
Скажи мн что-нибудь глазами, дорогая!..
— Пятьдесятъ…
— Сто… Сто короче… всего одинъ слогъ, а какъ звучно.
— Больше не могу!
— Меньше не хочу!
— Иванъ Николаевичъ!
— Калерія Алексевна!
— У васъ совсть есть?
— Нтъ!
— Я это вижу!
— Да и я, вдь, никогда васъ слпою не считалъ.
— Шестьдесятъ…
— Девяносто-девяти не могу взять. Товаръ такой.
— Вдь вы знаете, какъ это называютъ.
— Умная вы женщина, а къ словамъ еще не привыкли! Заплатите сто — и называйте, какъ хотите. Даже прибить можете, если это доставитъ вамъ утшеніе. Ну-съ…
Скажи мн что-нибудь глазами, дорогая!..
— Вотъ что. Вы видлись съ Натальей Григорьевной?
— Видлся.
— Вы предлагали ей то-же, что мн?
— Люблю съ умными людьми дло имть. Все сейчасъ-же понимаютъ. Предлагалъ, только съ нея я половину просилъ.
— Почему, безстыдный человкъ!
— Потому, что она ни въ чемъ не виновата. Съ нея и половины было довольно.
— Знаете… Я до сихъ поръ считала себя скверной… очень скверной, но встртилась съ вами и…
— Вдругъ себя добродтельной Таисой Египетской ощутили? Не удивляюсь, ибо что я такое — какъ не фигура для сравненія. Подлъ, какъ Приглядовъ, гадокъ, какъ Приглядовъ… Можете до безконечности. И такъ, дама Біанка, сто тысячъ, а портретъ я вамъ даромъ накину. Напишу васъ въ полстны. Одной краски на сто серебра пойдетъ. Хорошо?
— Что мн длать. Вы меня къ стн прижали.
— Я-то… Да такой стны еще и не выстроено! А теперь вотъ что, примите мры… и онъ перешелъ въ серьезный тонъ,— Наталья Григорьевна наврное сейчасъ пришлетъ записку къ вашему Самсону Библейскому, и полетитъ онъ къ ней на зовъ любви.
Вы слышали-ль за рощей гласъ ночной
Пвца любви, пвца своей печали!..
плъ онъ гнусавымъ голосомъ, уходя на станцію, гд маленькій вагончикъ фуникулярной дороги уже былъ готовъ, и кондукторъ кричалъ ‘en voiture, messieurs, en voiture!..’
Калерія Алексевна остановилась у парка шалэ, гд жилъ Левъ Самойловичъ.
‘Сто тысячъ!.. У него вкусъ недуренъ… Сто тысячъ. Неужели онъ меня считаетъ до такой степени глупой, чтобы заплатить ему это!.. Или такою трусливой? Что мн помшаетъ потомъ и самой покаяться Льву. А остальное? На остальное доказательствъ нтъ, а нтъ доказательствъ, значитъ его и не было.
Какой-то комиссіонеръ подходилъ сюда.
— Не здсь-ли, простите, m-eur Samsonoff?
— Да…
— Я очень радъ. Значитъ, это къ нему.
И онъ подалъ ей записку. Она вошла съ нею въ комнаты, вскрыла конвертъ и прочла.
Приглядовъ былъ правъ. ‘Она’ писала о своемъ прізд Льву!
— Не будетъ-ли отвта?
— Нтъ, никакого. Скажите — хорошо!
— Больше ничего? Я могу идти?
— Да!
Она дала ему какую-то мелочь.
Калерія задумчиво вошла къ Льву Самойловичу.
Она, кажется, еще никогда не была такою ласковой, веселой, изящной. Насквозь знавшій ее Левъ Самойловичъ совершенно поддавался очарованію этой зминой гибкости и податливости. Сегодня она явилась ему совершенно не тою Калеріей Алексевной, какую онъ видлъ въ послдніе годы. Она ему напоминала первыя ихъ встрчи.
— Что съ тобою?— смялся онъ ей.
— Я всегда такая, когда остаюсь вдвоемъ, когда около насъ нтъ никого, кто-бы мшалъ намъ.
— Напримръ, твоего мужа.
— Да, хотя-бы и его!
— Ты знаешь, я его терпть не могу.
— А разв я люблю? Я едва сама выношу его… Но чтожъ мн длать? Ахъ, еслибы у меня былъ такой мужъ, какъ ты…
Онъ вздрогнулъ и отодвинулся отъ нея.
Она притворилась, что не замтила этого.
— И даже не такой, какъ ты, а именно ты?..
— Ты знаешь, что это невозможно.
— Разв не на каждомъ шагу разводы!.. Противъ каждаго яда есть противоядіе, ну, и противъ такихъ браковъ, какъ мой — тоже…
И она опять расхохоталась, глядя на него.
— Чему ты?— Такъ мн пришло въ голову… Скажи мн, ты… Она выдержала паузу.— Ты никогда не помышлялъ о развод?
— Какомъ?— отвелъ онъ глаза отъ нея.
— Разумется, не о твоемъ. Ты вдь ни съ кмъ не связанъ… Ни съ кмъ… а… Ну, положимъ — о… (она наслаждалась его смущеніемъ) о моемъ…
— Какія глупости! успокоился онъ.— Что теб вздумалось объ этомъ сегодня? Да съ Романомъ Викентьевичемъ и разговоровъ никакихъ не можетъ быть. Только спроси: сколько стоитъ?— вотъ и все.
— Ты думаешь?
— Еще-бы!
— А если онъ дорого запроситъ?..— и вдругъ, кинувшись къ нему на шею, она стала его цловать, говоря ему: — никогда, никогда я не уступлю тебя никому. Ты мой, слышишь, ты мой, мой и ничей больше. Ты моя собственность. Ты мн достался дорогою цной! Мой, мой, мой милый, хорошій, Лева!.. Ни за какія блага въ мир я не отдамъ тебя…
Едва-едва удалось ему отбиться.
Въ одну изъ такихъ минутъ она замтила въ дверяхъ Наталью Григорьевну, и хоть никогда не видла ее, но тотчасъ-же сообразила, что это могла быть только она. Калерія Алексевна не отказала себ въ мстительномъ удовольствіи унизить соперницу, на которую прежде не смла подымать глазъ. Она такъ ловко и умло разыграла эту сцену, что двушка невольно отшатнулась. Селицкую точно что-то толкнуло за нею. Она оставила утомленнаго и одурманеннаго ея ласками Льва Григорьевича и пошла къ выходу въ садъ. Замтивъ, какъ Наталья Григорьевна поражена и измучена — она не нашла въ душ ни искры состраданія къ ней. Напротивъ, злоба душила Калерію Алексевну. ‘Эта, эта осмлилась отнимать у меня его! пріхала сюда, когда я здсь!’ и она съ силою схватила ее за руку, вывела въ темную аллею подъ густо разросшіяся альпійскія сосны, и прямо въ лицо кинула ей: ‘разводка’. Та зашаталась, кинулась прочь. Селицкая радостно смотрла ей вслдъ. ‘Что, не ожидала этого?’ думала она. ‘Никакъ не ожидала. Вообразила, что на готовое дешь? Такой сюрпризъ теб не по вкусу. Еще-бы, и Самсоновъ и его милліоны изъ рукъ уходятъ. Я, пожалуй, бросила-бы теб его — на что онъ мн!.. А денегъ его теб не видать, какъ своихъ ушей… Ишь, ишь, какъ ее дергаетъ. Помучься, помучься! Вдь, и я томилась тоже, когда вы задумывали противъ меня всю эту игру…
Налетлъ втеръ, закачалъ вершины сосенъ, сорвалъ лепестки зимнихъ цвтовъ, выставленныхъ на террасу и закружилъ ихъ въ воздух, замоталъ во вс стороны зеленые кустики, точно невидимою рукою хотлъ ихъ съ силою вырвать изъ земли, застучалъ голыми втвями платановъ, попробовалъ, крпки-ли желзныя бра для жалюзи, гд-то разбилъ плохо притвореннымъ ставнемъ стекла окна и съ дикимъ тоскливымъ воемъ понесся дальше… Новыя тучи наползали снизу, медленно поднялись, окутали ‘Викторію’, громадное зданіе которой торчало около, прихватили кстати и станцію зубчатой дороги…
Въ туман исчезла Наталья Григорьевна.
Разрженный горный воздухъ, близость бури, унылый втеръ и гонимыя имъ сырыя холодныя облака всегда скверно дйствовали на Калерію Алексевну. А тутъ еще нсколько дней приходилось ей играть роль, утомлявшую ее,— немудрено, что у нея нервы расходились и расходились до того, что, вернувшись къ Льву Самойловичу, она не могла держать себя съ прежнимъ самообладаніемъ. Къ томуже — и свиданіе съ Приглядовымъ, какъ оно коротко ни было, вывело ее изъ себя. Ихъ общія воспоминанія были не такого свойства, чтобы она гордилась ими!
— Что съ тобою?— замтилъ это даже Самсоновъ.
— Ничего, такъ.
— Богъ васъ знаетъ, какія вы вс…
— Какія?
— Изломанныя! Минуту назадъ была весела, казалась счастливой.
— А теперь еще счастливе!— неосторожно вырвалось у нея.
— Можетъ быть!— равнодушно отвтилъ Самсоновъ, опять уходя въ дла и бумаги.
Она прошлась по комнат. Калерія Алексевна сама не понимала, что съ ней. Накипало что-то внутри. Казалось — передъ нею наклонная плоскость, и Селицкая не чувствовала силы удержаться на ней. Тянуло внизъ, кружило голову. Какое наслажденіе было бы свести наконецъ счеты съ этимъ идоломъ, которому она такъ долго служила, обманывая его, унижаясь! Какое наслажденіе безумное, опасное, но безконечное, ни съ чмъ несравнимое.
— Вотъ какъ… Теб даже не любопытно, почему я чувствую себя такъ.
А одурявшая ея волна мстительнаго бшенства подымалась все выше и выше.
— Вы народъ мудреный, улыбнулся ей Левъ Самойловичъ.— Никакой метеорологъ не опредлитъ, почему въ вашей душ мняется погода.
— Не надо быть метеорологомъ, чтобы понять… Достаточно любить.
Самсоновъ отмахнулся и опять ушелъ съ головою въ дла.
— Брось бумаги.
— Зачмъ?
— Поговоримъ.
— Разв на это не будетъ времени? У меня — спшныя!
— У меня еще больше. Не мы мудреныя, а вы… Мы вс на чистоту. И въ подлости, и въ любви, и въ самоотверженіи… А вы?.. Все какъ-то еле-еле… на половину… Точно мокрое горитъ. Больше чаду, чмъ огня. Если мы лжемъ и притворяемся, такъ только потому, что вы сдлали насъ невольницами. Мы сознаемъ свою зависимость, понимаемъ, что безъ васъ — некуда, и поневол должны обманывать… Ахъ, еслибы я, напримръ была мужчиной!
— Ну?
— Чтобы я унизилась до лжи! Съ какой стати — самому, вдь, дороже стоитъ! Чтобы я позволила себ обмануть какую-нибудь бабу, рабыню, собаку! Скоре-бы хлыстъ на нее подняла и заставила и кушъ, и пиль, и тубо! Странное недоразумніе! У насъ характеръ — и мы безсильны, безправны!.. Вы мякоть какая-то, вс, вс не настоящіе, а у васъ все, въ чемъ судьба отказала намъ…
Онъ съ удивленівхмъ смотрлъ на нее.
— Скажи, пожалуйста, какая муха тебя укусила сегодня?
— Сегодня? Ты думаешь, что это было сегодня?.. Ошибаешься. А если я скажу теб, что это было и вчера, и третьяго дня?.. У тебя хватитъ духа — ну, хоть ударить меня что-ли?
— Еще чего?
— Ну, ударь… Ну, если хочешь, чтобы я относилась къ теб съ уваженіемъ, размахнись и ударь во всю мочь. Вдь ты физически силенъ… Самсонъ и Далила! Еслибы и настоящій Самсонъ не былъ такою мякотью и дулъ бы свою Далилу… возжами что-ли, какъ извозчики,— она бы его не остригла и не выдала бы филистимлянамъ.
— Ты съ ума сошла, Калерія?
— Ахъ, я не знаю… Мн только невыносимо больше скрывать и прятать. Мы вс вдь до поры до времени такъ… А тамъ прорветъ, и кончено. И этотъ втеръ противный! Воетъ въ коридорахъ, точно по покойник.
Туча, заволочившая недавно Htel Victoria, теперь надвинулась сюда.
Калерія Алексевна подошла къ окну — но оттуда смотрло на нее что-то срое, однообразное, неопредленное, безотрадное и безнадежное. Не видно было даже сосны, стоявшей напротивъ. Селицкая различила во мгл какую-то тнь — и, только оглянувшись, поняла, что это она сама отбросила ее, потому что Самсоновъ позади зажегъ свчи. Что-то подступило ей къ горлу, и вмст съ этимъ она чувствовала приливъ необъяснимый злости…
— Скажи я теб, напримръ, что обманывала тебя, насмялась надъ тобою — ты поступилъ бы самымъ деликатнымъ образомъ…
Она прислонилась къ холодному стеклу горвшимъ лбомъ.
— Не только не выгналъ бы, а напротивъ самъ у меня просилъ бы прощенія.
— Ну… Впрочемъ, у тебя начинается истерика, очевидно… Странно, я никогда не замчалъ этогоза тобою.
— Разумется! Когда же замчать! Вдь ты былъ совсмъ другимъ занятъ.
— У меня, понятно, дла!
— Дйствительно!.. Бракоразводныя.
— Что? не поврилъ онъ ушамъ.
— Бракоразводныя дла у тебя! Ахъ, какъ все это глупо — притворяться, лгать, когда за такихъ, какъ ты, надо руками браться. Вдь, кто тебя первый взялъ — тотъ и правъ. Кажется Приглядовъ замтилъ, что у тебя шея особенная. Такъ устроена, чтобы на нее кто-нибудь слъ и ноги свсилъ. Ты настоящій слонъ,— безъ корнака никуда не годишься!
— Какія бракоразводныя дла?
— Недостаетъ только, чтобы ты, какъ мальчишка, продолжалъ врать и оправдываться. Я все знаю. Слышишь, все, все, все!.. И если я нежданно сюда пріхала… Ахъ, какъ это глупо, что я говорю. Но я не могу, не могу больше. Пусть будетъ, что будетъ. А я уже не стану лгать! Надоло. Не стоитъ съ такимъ, какъ ты. Все равно — никогда и никуда теб не уйти отъ меня. Такого мста нтъ, куда бы ты могъ спрятаться! Я вдь тебя найду везд. Да ты и не уйдешь — не изъ таковскихъ. Мн надло мучиться — я требую своихъ правъ, своихъ. У меня он есть на тебя. Я долго терпла роль обманутой женщины. Больше не хочу… Не хочу, не хочу… Дай воды мн.
Онъ торопливо, самъ не понимая, что длаетъ, подалъ ей стаканъ.
— Даже и въ этомъ! Не могъ крикнуть мн, чтобы я взяла сама! Ничтожество, ничтожество…
— Что ты знаешь?
— Все, понимаешь, все, и то, что ты поручилъ Марго, и о развод Свтлинъ-Донецкой съ мужемъ, и о томъ, что онъ уже состоялся… Хорошо, что вовремя успла сюда пріхать. Жалкіе, жалкіе вы люди!.. Будь я мужчиной — неужели бы я стала играть въ прятки съ такою женщиной, какъ…
— Молчите, Калерія Алексевна… Вы доходите до цинизма.
— Но не до подлости, Левъ Самойловичъ. Я удивляю васъ! Еще бы — нжная, мягкая, всегда покорная…
— Откуда вы знаете? Кто вамъ сообщилъ? Вы завели шпіоновъ…
— Вамъ остается уврить меня, что это неправда и то, что ваша Наталья Григорьевна, будущая Самсонова, сюда детъ?
— Неправда!
— Какой вы…
Калерія Алексевна почувствовала, что уже не можетъ остановиться. Ее съ головокружительной быстротой тянуло внизъ.
— Какой вы… Жалкій лгунъ.
— Послушайте, всему бываетъ конецъ. Разъ вы знаете — тмъ лучше. Рано или поздно пришлось бы вамъ объявить все…
— Мн нечего объявлять. Я сама могу объявить вамъ, что ваша ‘невста’, подчеркнула она, ваша ‘разводка’ здсь… Можете хать къ ней, если теперь она васъ къ себ пуститъ. Чортъ возьми васъ всхъ, — неудержимо головой внизъ падала она въ какую-то бездну,— безвольныхъ и жалкихъ. Я измучилась и истерзалась съ вами. Подите, попробуйте, можетъ быть она васъ проститъ. Такая же сволочь, какъ и вы!— грубо и неожиданно вырвалось у нея. Читайте!
И она швырнула ему записку Натальи Григорьевны.
— Что это?.. не врилъ онъ своимъ глазамъ.— Когда это было получено?
— Утромъ…
— И потомъ?
Калерія Алексевна не узнала Льва Самойловича.
— Потомъ, потомъ, что было… Говори… гадина!
— Оставь. Мн больно… больно!— старалась она вырвать у него руку.
— Потомъ. Тварь!
— А, я тварь теперь!.. Она, знай это — была здсь, когда ты цловалъ меня, гадину, когда ты ласкалъ меня, тварь! Да! Она вонъ изъ тхъ дверей видла все… И когда ты сидлъ здсь, я выгнала ее отсюда, слышишь — я. Я тварь, гадина по твоему, взяла ее за руку, вывела и въ лицо ей кинула, что я о ней думаю.
— Ты! Осмлилась!
— Да… Да!.. уже въ слпомъ бшенств крикнула она.
Самсоновъ, не понимая, что онъ длаетъ, поднялъ надъ нею тяжелое преспапье.
— Ну-ну… Убей… убей, если смешь… Если можешь. Мн самой жить тошно, скверно…
Онъ съ страшною силою оттолкнулъ ее прочь и, не обращая вниманія на ея крикъ, выбжалъ изъ дому. Калерія Алексевна, отброшенная къ столу, ударилась вискомъ объ его уголъ и, обливаясь кровью, рухнула на полъ…
Отель былъ далеко, въ шалэ — прислуги не оказалось. Ея крика не слышали… Лужа крови изъ раненаго виска медленно расползалась по ковру, просачиваясь въ него. Втеръ свисталъ за окномъ и въ коридорахъ, стучался въ стны. Ливень уже хлесталъ бичами стну этого дома, а Селицкая лежала неподвижно… Часы шли за часами — она очнулась. Оглянулась вокругъ. Дотронулась до виска и съ ужасомъ увидла, что ея рука въ крови. Съ усиліемъ хотла подняться и не могла. Поползла въ свою комнату, но на полудорог опять потеряла сознаніе…

IX.

Левъ Самойловичъ потомъ самъ не могъ опредлить, что онъ длалъ въ эти минуты. Записка Натальи Григорьевны крутила ему голову до отчаянія. Она звала его къ себ, она сама явилась къ нему и увидла… На него пахнуло предчувствіемъ громаднаго несчастія. Онъ ощущалъ на себ вяніе его черныхъ крылъ и стремглавъ торопился къ станціи зубчатой дороги. Только добжавъ туда, онъ сообразилъ, что теперь холодно, а онъ безъ пальто. Втеръ бросался на него, рвалъ его внизъ съ обрыва и съ печальнымъ воемъ уносился дальше… Въ туман едва можно было найти кондуктора.
— Сейчасъ идетъ вагонъ внизъ?
— Нтъ… черезъ часъ…
Еще часъ, цлый часъ невыносимой муки!
— У васъ есть телефонъ въ Террите?
— Есть.
— Вы мн позволите имъ воспользоваться.
Онъ приказалъ себя соединить съ Htel des Alpes.
Спросилъ, тамъ-ли остановилась Наталья Григорьевна и дома-ли она. Ему отвтили, что она ушла два или три часа назадъ и еще не вернулась… Что-то до боли сжало его сердце, онъ задышалъ часто-часто и поневол опустился на ящикъ, приготовленный къ отправк внизъ. Кондукторъ замтилъ, что съ этимъ большимъ и сильнымъ человкомъ творится неладное.
— Не надо ли вамъ чего?
— Нтъ…
И онъ, очевидно, не понявъ вопроса, всталъ…
— Я успю скоре сойти внизъ, чмъ вашъ вагончикъ пойдетъ туда.
И онъ быстро-быстро побгалъ назадъ. Зачмъ-то ему понадобилось зайти домой. Онъ увидлъ лежавшую на ковр Калерію Алексевну и едва удержался, чтобы не толкнуть ее ногой! Поддайся онъ душившему его бшенству, онъ бы раздавилъ ей голову, какъ ядовитой зм…
— Зачмъ мн сюда?— самъ спросилъ онъ себя и тотчасъ же вышелъ вонъ.
Ливень усиливался. Дорога внизъ была скользкая. Кругомъ гремло, порою молніи прорзывали туманъ. Но Льву Самойловичу было не до того, у него въ душ носилась своя гроза, и передъ ея мучительнымъ неистовствомъ весь ураганъ и непогода кругомъ казались жалкими, незамтными. Ноги его подкашивались. Замчая головоломныя тропинки, онъ бросалъ шоссе и сбгалъ по нимъ. Какъ онъ не упалъ и не разбился? Мокрые и голые сучья деревьевъ, колышась, обдавали его струями холодной влаги, темныя, торжественныя, мрачныя ели выдвигались на его путь и, протягивая передъ нимъ черныя хвои, точно торопились заградить ему дорогу… Альпійскія сосны — видимыя только внизу у самой земли, тонули во мгл верхушками. ‘Скорй-скорй!’ — самъ себ кричалъ онъ, съ невыносимою болью чувствуя, что, можетъ быть, уже поздно! ‘Если та гадина, да, да, повторялъ онъ, именно гадина, не солгала’, если Наталья Григорьевна была вверху у него, и сама видла все, онъ зналъ, что она не пойметъ общей слабости, не проститъ, никогда не проститъ ему отвратительнаго малодушія. И не только не проститъ, но и Богъ всть что сдлаетъ, утративъ всю вру своей жизни, вс надежды!.. Не проститъ, никогда не проститъ! Какъ ей сказать, что старыя связи не рвутся разомъ, что, не смотря на все ею виднное, онъ любилъ и любитъ только ее одну, любитъ безумно, что она для него все, что безъ нея — смерть ему легче… Нтъ, разумется, та солгала, солгала! До такой наглости даже Калерія не могла бы дойти! Онъ скажетъ ей, Наталь Григорьевн, что онъ не могъ сойти ране, что онъ только сейчасъ получилъ ея записку. И вдь это правда… Правда — еще нсколько минутъ назадъ онъ не зналъ о ней… Дождь лилъ съ него, ботинки его въ грязи, лицо, перекошенное страданіемъ, ужасно. На бгу онъ хватался за сердце, точно оно въ мучительномъ стремленіи впередъ могло выбиться изъ груди… Ему минутами казалось, что вотъ-вотъ онъ рухнетъ — силъ не хватало, горло пересохло, ноги подкашивались. ‘Скоре, скоре!’ безсмысленно торопилъ онъ себя и неизвстно гд находилъ новыя силы. ‘Скоре, скоре!’ Можетъ быть, черезъ часъ уже поздно, все будетъ кончено и навсегда. ‘Любовь моя, дорогая, голубка,— кидалъ онъ въ сырой воздухъ,— прости, прости меня… Ты одна для меня — надежда, вра, радость, все, все!’ Но туманъ равнодушно слушалъ его, и втеръ относилъ прочь восклицанія. Разъ какъ-то сильнымъ порывомъ вихря разнесло туманъ во вс стороны, и Левъ Самойловичъ подъ своими ногами увидлъ крыши и дома Террите, куполъ Htel des Alpes и, не смотря на отсутствіе свта и неба — все-таки бирюзовый клочокъ Лемана… Только спрыгнуть, и онъ будетъ тамъ — въ отел. Онъ кинулся цлиною внизъ по круч. Сорвался съ нея, перевернулся нсколько разъ и поднялся уже на слдующемъ зигзаг дороги — весь въ грязи… Хорошо, что ливнемъ сейчасъ же смыло эту грязь, хотя на лиц его остались ссадины… ‘Скоре, скоре!..’ Вдь, она тамъ мучится, она, сама пріхавшая для него сюда. Наташа, милая! Счастье — вотъ оно, тутъ сейчасъ, и уходитъ изъ его рукъ, оставляя позади темень, пустоту, безнадежность. Ахъ, какъ дорого каждое мгновеніе… Вдь, она можетъ ссть на поздъ и ухать и кто ее отыщетъ? Свтъ великъ, дорогъ въ немъ много. Она горда, она не отзовется ему! А если та — сказала ему правду? Если, дйствительно, Наталья Григорьевна — его Наташа, милая, родная, любимая — видла, видла его — подъ ласками и поцлуями продажной женщины?.. Что будетъ съ бдняжкой, куда она кинется, какою кровью, какими слезами она смоетъ слды его губъ съ своего искаженнаго смертною мукою лица?.. И это онъ ей нанесъ такой ударъ, онъ, который долженъ былъ беречь день, минуту, мгновеніе ея жизни, защищать ее это всего, умереть за нее, если бы это понадобилось. На дорог выросъ какой-то домъ… Лстница подъ низкой крышей шла вверхъ, на ней сидли дти и смялись чему-то. Льву Самойловичу даже страннымъ показалось: разв есть еще улыбка на свт, разв можно радоваться, когда онъ и она — такъ несчастливы, такъ разбиты нежданнымъ ударомъ… Коляска нагнала его… Кучеръ ему кричитъ что-то. Смутно соображаетъ Самсоновъ, что ему предлагаютъ ссть туда, и онъ садится, уже не слыша повтореннаго вопроса: куда прикажете?
Кучеръ останавливается, оглядывается подъ верхъ экипажа.
— Куда везти?
— Ахъ… везти… Внизъ… внизъ… скорй…
— Куда — внизъ? Монтре или Террите?..
— Htel des Alpes, — наконецъ опамятовался Самсоновъ.
Черезъ три — четыре минуты коляска подкатила.
Къ нему съ зонтикомъ выскочилъ portier, но, увидвъ, въ какомъ состояніи Самсоновъ,— попятился… Платье у Льва Самойловича было оборвано, онъ весь въ ссадинахъ.
— Здсь ли остановилась?
И онъ назвалъ Наталью Григорьевну.
Кучеръ замтилъ недоумніе швейцара, вышелъ и шепнулъ ему.
— Это извстный богачъ, онъ живетъ въ Right Vaudois… въ Гліон, я его знаю.
Портье сталъ любезенъ.
— Здсь, здсь, пожалуйте!..
‘Слава Богу — она дома!’
Онъ вскочилъ въ большой вестибюль…
Слова кучера, что это ‘извстный богачъ’ — уже были переданы сюда.
— Вы совсмъ вымокли… Переодньтесь… Мы сейчасъ дадимъ вамъ все… И высушимъ ваше платье.
— Нтъ, нтъ, не надо… Мн… скоре… Свтлинъ-Донецкую… Гд она? Куда къ ней?
Портье позвонилъ. Лакей, въ безукоризненномъ бль и новомодномъ фрак, сбжалъ сверху.
— Въ No 5-мъ — дома?
— Нтъ.
Сердце у Самсонова захолохнуло.
— Куда он вышли?— едва нашелъ онъ у себя силы спросить.
— Не знаю… Нсколько часовъ назадъ. Еще совсмъ свтло было, он отправились въ Гліонъ.
— Это ко мн.
— Вы м-сье Самсоновъ?
— Да!
— Он посылали вамъ письмо, но его получила, такъ какъ васъ не было, ваша дама. И не дала отвта. Мадамъ очень безпокоились и похали сами — и съ тхъ поръ не возвращались.
— Я долженъ ее дождаться! Гд ея комнаты?
Лакей полетлъ вверхъ, Самсоновъ слдовалъ за нимъ. Ключъ былъ въ замк, казалось, что Наталья Григорьевна и не выходила. Лакей ввелъ его, и, такъ какъ это былъ богачъ — онъ его оставилъ одного. Левъ Самойловичъ вышелъ на середину комнаты и оглянулся. Вонъ, на стол, бумаги!.. Онъ сталъ ихъ перечитывать. Начатая къ нему записка: ‘Родной мой, Лева… Я здсь’. Его точно толкнули въ грудь, и онъ зашатался. Платье разбросано кругомъ… Ея платье!.. Портретъ его, — она съ нимъ, видимо, никогда-никогда не разставалась. А онъ… ‘Господи, спаси меня отъ этого!.. Я больше’… А что ‘больше’ — и самъ не знаетъ и, останавливаясь на половин молитвы, замчаетъ листокъ около. Это его письмо, послднее, въ которомъ онъ ей рекомендовалъ подождать его, не хать сюда…
Что бы то ни было, лжетъ Калерія Алексевна или нтъ, но Наташа уже знаетъ, что ея записка получена другою… Куда она ушла! Нтъ… Селицкая созналась, дйствительно… Не получивъ отвта, Наташа подняласъ вверхъ сама, вошла къ нему и видла, видла все. И не только видла… Теперь Самсоновъ припоминаетъ, какъ Калерія Алексевна быстро встала тогда и пошла къ дверямъ, и какою странною, возбужденною, съ радостною злостью она вернулась, какъ она чему-то смялась, глядя въ окно… Теперь даже сообразить нельзя всей силы обрушившагося на нихъ несчастія. Нельзя, нельзя! Будь это другая, не Наташа, не такая чистая, ему удалось бы легко вымолить у нея прощеніе. Но у этой… Вдь она сама даже шуткой не солгала никогда, вдь она со всми говорила, какъ на духу, вдь въ ней все одна правда! Что она чувствуетъ теперь? Гд она?..
Его холодомъ обдало: куда она могла дваться?
Столько времени!.. Еслибы она похала домой,— она бы давно была здсь… Онъ уже встртилъ бы… Пойти за ней — куда? Искать ее — гд? Если она, дйствительно, оскорблена тою… Что она могла сдлать съ собой?.. До чего довело ее отчаяніе?..
За окнами темнло… Ночь густилась на озеромъ… Въ мрачной туч вспыхнулъ и точно растаялъ въ ней всмъ своимъ свтомъ электрическій фонарь. Она поблла, какъ молоко. Въ большой комнат, казалось, двигаются и въ углахъ стоятъ зловщія тни. Вотъ одна отдлилась отъ стны, черезъ весь полъ легла и шевелится у его ногъ. Другая, длинная-длинная — за стну цпляется. Что-то шевельнулось въ другой комнат, точно вздохнуло. ужъ не умерла-ли она? ‘Наташа, радость моя, милая!..’ Левъ Самойловичъ даже не замчаетъ, что слезы давно текутъ по его лицу, падаютъ на столъ, на руки ему. А голова вся въ полым и, точно искры въ огн, пробгаютъ въ ней разсянныя, безсвязныя мысли. Кто-то стучится въ двери… Не она-ли? Нтъ, ей чего-же стучаться. А можетъ быть извстіе отъ нея?.. ‘Entrez!’.. Нтъ, это только лакей.
— Не прикажете-ли чего-нибудь?
И тутъ-же принимаетъ пуговку электрической лампы, и она вспыхиваетъ посреди комнаты.
Нтъ, ему ничего не надо. Лакей странно и недоумло смотритъ на него и уходитъ. У дверей шаговъ не слышно. Должно быть, остановился, подслушиваетъ или подсматриваетъ… Ахъ, не все-ли равно. Отъ кого прятаться… Прежде всего отъ себя самого не уйдешь никуда, никуда!.. Это ея любимые духи… Ихъ ароматъ — легкій-легкій, остался въ воздух… Или брошенное платье пахнетъ ими!.. Вонъ оно… срое… Она такое-же носила въ Біарриц. Онъ перешелъ къ кушетк, куда было оно кинуто. Коснулся его — мягкая шерсть. Шелковая подкладка зашуршала… Да, въ Біарриц! Какъ онъ благословлялъ ихъ встрчу тамъ, какъ жилъ чудными воспоминаніями, какъ вс эти дни, вс эти мсяцы онъ радовался ихъ будущему, ихъ общему ‘завтра’, такому чистому, прекрасному… И неужели все, все это разрушено безповоротно, подлою выходкою отвратительной женщины, не любимой имъ вовсе!.. О скоре бы, та другая, его невста, его жена пришла сюда. Онъ ей скажетъ все, что у него на душ, онъ на колняхъ вымолилъ себ прощеніе. Ну, да, онъ слабъ, малодушенъ, безхарактеренъ. Слишкомъ добръ и не съумлъ сразу разорвать связи, длившіяся цлые годы и потому обязывавшія его ко многому.
А ночь идетъ. Шумъ и движенія на улиц прекратились, лакею тоже надоло подслушивать у дверей, и его крадущіеся шаги чуть-чуть донеслись до Льва Самойловича. Долго-ли онъ просидитъ здсь, уронивъ горящую голову на ладонь. Къ чему онъ прислушивается теперь? Не къ голосамъ-ли прошлаго, такого недавняго прошлаго!.. Какимъ укоромъ они звучатъ въ его ушахъ! Да! Быть любимымъ чудною женщиной, и въ одно мгновеніе утратить ея любовь навсегда!.. И гд она теперь такъ долго, что съ нею… Рядомъ бьютъ часы… уже десять!. Несомннно случилось что-нибудь ужасное, безповоротное… Она бы пришла сюда, къ себ. Не сорвалась-ли она сверху, и теперь, искалченная и растерзанная, лежитъ на дн пропасти въ густомъ туман. Холодный ужасъ проникъ ему въ сердце. Онъ самъ не зналъ, что длать, хотлъ куда-то бжать, кому-то объявить о томъ, что Наталья Григорьевна, только что пріхавшая сюда, исчезла, поднять на ноги полицію, — когда въ дверь постучались… Не она-ли? Нтъ! Она бы не стала стучаться къ себ.
— Entrez!
— Monsieur! Не прикажете-ли тутъ номеръ рядомъ… Или предпочтете подняться на верхъ, къ себ въ Glion? Послдній вагонъ снизу отходитъ черезъ десять минутъ.
— Нтъ, нтъ,— я рядомъ!..
‘А если она ходитъ тамъ, около его жилья?.. Если ей хочется увидть его, можетъ быть, въ то самое время, какъ онъ здсь ждетъ ее, — она тамъ одна подъ бурей и втромъ… Въ самомъ дл, куда же ей дваться!..’ И почему-то въ эту минуту онъ вспомнилъ, какъ разъ въ такую же непогоду въ Біарриц онъ несъ ее на своихъ сильныхъ рукахъ отъ уже завоеванныхъ моремъ скалъ къ отелю. Волны съ глухимъ ворчаніемъ кидались на него, втеръ точно толкалъ его: ‘скоре, скоре!’, земля, мокрая и просачивавшаяся водою, на каждомъ шагу уходила изъ-подъ ногъ, дождь хлесталъ его бичами, а въ душ было столько счастья!.. Какъ далеко оно теперь!..
— Да, я подымусь… Только вотъ что. Помните, тотъ изъ васъ, кто первый принесетъ мн въ Glion, ко мн въ отель, извстіе, что она вернулась — получитъ тысячу франковъ!
Лакей даже зашатался.
— О, monsieur!
— Моя невста, — подчеркнулъ онъ,— не застала меня и, врно, была сбита бурей съ дороги. Кто ее найдетъ — получитъ столько-же. И вс расходы!— совсмъ ужъ глупо прибавилъ онъ.
— Я разошлю всхъ мальчиковъ изъ отеля…
— Да… и скажите хозяину… Я озолочу васъ, только найдите мн ее…
Онъ быстро вышелъ и остановился, какъ вкопанный. Вдали едва-едва обрисовывался въ глубин стройный силуетъ высокой женщины.
— Она!— вскрикнулъ было радостно Самсоновъ. Но, увы! Черезъ минуту мимо него торжественно прошла какая-то англичанка съ сдыми накладными локонами и въ бломъ парик. Она съ удивленіемъ оглянулась на Льва Самойловича и также медленно исчезла въ противоположномъ конц коридора…
Лакей и хозяинъ выбжали проводить его. Вагончикъ фуникулярной дороги готовъ былъ уже подняться въ туманъ и тучи, густившіяся въ высот. Самсоновъ слъ, опять схватился руками за голову. ‘Что длать, что длать!’ Неужели все, все рухнуло!..’ И бшенство вскипало въ его душ, дурманя его, наполняя горячимъ чадомъ мозгъ. ‘Что длать, что длать?’ Передъ нимъ сидлъ французъ съ женою. Они болтали, какъ сороки, въ одно и то же время, не слушая другъ друга… Мужъ спросилъ о чемъ-то Самсонова, и тотъ отвтилъ ему и удивился, что отвтъ его былъ вполн приличенъ… Жена тоже сказала что-то, но Левъ Самойловичъ ея не слышалъ. Онъ опять ушелъ весь въ свое горе.
Вверху онъ кинулся къ себ.
— Никто меня не спрашивалъ?..
— Нтъ… Мадамъ — больна. Я подавалъ лампу и нашелъ ее въ обморок на ковр.
— Что вы сдлали съ нею?
— Перенесли ихъ на постель… Только что хотли послать за докторомъ.
— Никакого доктора не надо! Пошлите сюда носильщиковъ и приходите сами.
— Слушаюсь.
Самсоновъ вошелъ къ себ… Вотъ въ этихъ дверяхъ стояла она и видла все, все!..
— Лева!— послышалось изъ другой комнаты.
Такого омерзенія онъ еще ни разу не испытывалъ во всю свою жизнь.
— Лева, милый!..
Онъ толкнулъ ногою двери.
— Что теб надо… Что вамъ нужно отъ меня?
Онъ такою злобою смрилъ ее съ ногъ до головы, что Калерія Алексевна похолодла.
— Ты простишь меня, когда нибудь!
Но вмсто отвта, онъ кинулъ ей въ самое лицо такое рзкое слово, что она вздрогнула, какъ подъ ударомъ плети, и выпрямилась, глядя на него съ ужасомъ, округлившимися глазами.
— Извольте сейчасъ же убираться… Прочь отсюда!
— Левъ Самойловичъ… Пощадите… Я больна. Я столько потеряла крови.
Онъ съ гадливостью обвелъ ее горвшимъ взглядомъ.
— Это мн все равно… Одвайтесь… Тамъ — уже пришли люди.
Онъ разслышалъ въ сосдней комнат топотъ нсколькихъ ногъ.
— Entrez!..
Лакей и носильщики изъ отеля явились.
— Возьмите эту женщину и вс ея вещи — выбросьте и ее, и ихъ вонъ отсюда… Я вернусь черезъ десять минутъ, и чтобы ея не было… Слышите!
Они оторопло молчали.
— Слышите, что я вамъ приказалъ?
Калерія Алексевна торопливо собирала воротникъ ночной рубашки у шеи…
— Берите же ее! Чортъ васъ возьми! топнулъ онъ на нихъ ногою.
Т было двинулись.
— Я сама, сама… потерянно и безпорядочно заговорила Селицкая.— Я сама… Ради Бога… Сама…
И уже не обращая вниманія, что тутъ чужіе, она опустила голую ногу и черезъ силу начала одваться…
— Victor…
Лакей подбжалъ къ нему.
— Вы слышали — выкиньте ее прочь. Я сейчасъ, вернусь, и чтобы ея духа не было здсь!
Онъ опять вышелъ въ туманъ и тьму.
Туча, сползшая съ Mont Саих и Rocher de Naye, точно этого только и ждала и окутала его. Гд-то сверкнула молнія, и нсколько спустя грянуло такъ, будто горы около раскололись…
— Наташа! Милая, радость моя, крикнулъ онъ во мракъ передъ собою.
Но ему въ отвтъ только шуршали голыя втви деревьевъ подъ вихремъ, да шумлъ ливень о скалы.

X.

Цлые дни Наталья Григорьевна проводила теперь, глядя съ высоты на холодный миражъ Женевскаго озера. Оно все тонуло въ голубомъ свт, чистое, спокойное, безмятежное, слишкомъ безмятежное! Этой красот, этимъ снговымъ вершинамъ, плававшимъ въ лазурномъ простор, этому снжному небу ни до чего не было дла. Непогоды давно прошли, зима уже отпла послднюю псню, и отъ французскаго берега нтъ-нтъ да и вяло теплымъ и нжнымъ дыханіемъ, точно далекій югъ съ легкимъ втеркомъ посылалъ чудный привтъ черезъ ледники и простуженныя ущелья крохотному монастырьку, испуганно прижавшемуся къ каменному отвсу. Казались сказкой недавніе порывы бшенаго вихря, неудержимо стремившагося сорвать ласточкино гнздо добрыхъ монахинь. Оно мирно висло теперь надъ бездной, и Наталья Григорьевна, безразлично глядя туда, уже не чувствовала ни головокруженія, ни жуткости. Ей не до того было. Она только недавно поняла свое несчастіе во всемъ объем, но, разъ оцнивъ его, тотчасъ же успокоилась. Ясно было: ни въ прошломъ — свта, ни въ будущемъ — надежды. Она одна въ этомъ большомъ и безграничномъ мір, и нтъ ничьей руки, на которую она могла бы опереться. Нужно было начинать жизнь сначала, и какъ начинать! Она уже не настолько неопытна, чтобы не знать, какъ отнесутся къ ней вс. Выйди она замужъ — дло другое. Дрянь и рвань картоннаго міра явилась бы тотчасъ къ ней на поклонъ. Ея разводъ казался бы только романтическимъ и придалъ ей еще боле прелести. Ей бы завидовали многіе, но въ ней заискивали бы вс. Она могла бы всюду показываться съ гордо поднятою головою и смотрть людямъ прямо въ глаза. Теперь — иное дло. Все, что еще недавно покорно терпло ея вліяніе, поневол мирилось съ ея успхами, значеніемъ, репутаціей — прежде всего, постарается свести счеты съ поверженнымъ и разбитымъ кумиромъ. То, что для Натальи Григорьевны глубокая трагедія, разбившая ея жизнь — тамъ веселая забава. Она погналась за чужими милліонами, мужа бросила (да и онъ хорошъ — продалъ ее, какъ корову на базар!), а Самсоновъ, не будь дуракъ, въ ршительную минуту взялъ да и отлынялъ, ‘мн-де и такъ хорошо, я и безъ васъ обойдусь въ лучшемъ вид’. Свое получилъ, чего же еще? Въ его положеніи глупо жертвовать свободой… Бдная, черезъ тысячи верстъ, казалось, слышала уже насмшки бездльной толпы, создающей у насъ общественное мнніе, ея клеветы, видла ея пренебрежительныя улыбки, вздернутые носы развратныхъ, но еще не пойманныхъ бабъ, ихъ негодующіе взгляды. Злое шипніе отвратительныхъ старухъ и лицемрный ужасъ привычныхъ героинь отдльныхъ кабинетовъ. Еще бы ничего, еслибы она могла уйти отъ этого міра, еслибы Наталья Григорьевна была богата. Ну, ухала куда-нибудь — міръ Божій, вдь, великъ, всегда въ немъ найдется уголокъ, гд можно спрятаться. Мало-ли по заграничнымъ курортамъ ютится разбитыхъ жизней и горделивыхъ несчастій, не ищущихъ ни состраданія, ни оправданія. Одна Ницца въ этомъ отношеніи чего стоитъ! Но у обманутой женщины оставалось ровно настолько, чтобы расквитаться съ Htel des Alpes — гд она оставила вещи, да просуществовать мсяца два-три. Ее не пугалъ трудъ, она всю жизнь мечтала о немъ, особенно когда сознавала, насколько ея ‘мужъ’ тратился на нее. Ее жгли его деньги, больше, она чувствовала, что он оподляютъ ее. Ей противно было зависть отъ нелюбимаго человка, и она съ искреннею завистью смотрла на обтрепанныхъ учительницъ, цлые дни летающихъ съ урока на урокъ, всю жизнь бгающихъ отъ нищеты, какъ перепуганная мышь отъ лукавой безпощадной кошки, чтобы все-таки въ конц-концовъ попасться ей въ лапы и благополучно окончить вс треволненія на больничной кровати… Ей казалось, что у нихъ, ни отъ кого не зависвшихъ, спокоенъ сонъ, и душа не волнуется и не болитъ отъ униженія. Чуткая судьба, вдь, всегда лучше своей! Теперь, когда она лицомъ къ лицу столкнулась съ необходимостью жить такъ же, какъ он, Наталья Григорьевна разомъ поняла цну такой ‘независимости’, она еще не начала ‘дла’, и ужъ мучилась — какъ найти его, какъ выполнить, какъ удержать въ рукахъ, чтобы ее не прогнали!.. Страхъ жизни, прибивающій человка къ земл, какъ траву градомъ, развращающій до рабства, становился передъ нею такимъ громаднымъ чернымъ призракомъ, что его сплошною тнью были заслонены и омрачены прекрасныя картины раскидывавшейся кругомъ спокойной природы.
Она не боялась смерти и, разумется, сумла-бы умереть. Но жизнь, жизнь постылая, не освщенная ни однимъ лучомъ, ничмъ не согртая — и когда-же! посл горячки ожиданія, посл радостной увренности въ счастіи, когда она, казалось, уже держала его въ рукахъ, когда только нсколько дней отдляло отъ рая, отъ сказочнаго міра ея мечты. Въ ней передъ этою глубокою печалью — замерла даже ненависть къ ея соперниц. Что значило пережитое ею оскорбленіе передъ обломками ея надеждъ, передъ рухнувшими чудными стнами ея волшебныхъ дворцовъ и передъ будущимъ, надвигавшимся на нее отовсюду — темными, безпросвтными тучами. Цлую молодость, каждую мысль, грезу, всякое біеніе сердца, муку и радость, сонъ и явь отдать одному человку, связать съ нимъ вс движенія души, ея порывы, невидимыми нитями перепутатать свое существованіе и въ прошломъ, и въ настоящемъ, и въ будущемъ только съ нимъ! Отказаться отъ самой себя, чувствовать, что ни сердце, ни голова ея не принадлежатъ ей, ея тло тоже не ея — и радоваться этому, въ головокружительномъ восторг кинуться въ бездну самоотреченія,— чтобы разбиться въ ней, понявъ всю призрачность счастья и, вмсто любимаго человка, принадлежавшаго ей одной, найти чуждое, странное, незнакомое и даже враждебное ей теперь существо!..
Разумется, смерть была-бы легкимъ выходомъ изъ этого ужаса. Только что оправившаяся — Наташа какъ-то вышла за стны этого монастырька и вдругъ увидла три плиты, прижавшіяся къ его небольшому храму. Они смотрли сиротливо и робко среди несравненнаго величія окружавшихъ мирный и тихій уголокъ горъ, утесовъ и ущелій. Надъ могилами только недавно поднялись маленькіе кипарисы, и втеръ уже наклонилъ ихъ на югъ. Они такъ и росли, точно стараясь уйти отъ холодныхъ порывовъ безпощадной стихіи. На бломъ камн она отличила скромныя надписи. Одн имена, и больше ничего!.. Вечерняя заря кидала на нихъ розовый отсвтъ, колеблющійся, неровный, какъ будто по плитамъ скользила тнь пролетавшихъ мимо ангеловъ — и Наталья Григорьевна еще никогда и никому не завидовала такъ, какъ бднымъ монахинямъ, лежавінимъ тутъ: этимъ сестрамъ ‘Лаур’, ‘Перфект’ и ‘Аннунціат’. Она заучила ихъ имена и всю ночь мечтала, какъ о величайшемъ счастіи — о возможности улечься рядомъ съ ними, въ яму, выбитую въ дикомъ камн, прикрыться отъ жестокаго и холоднаго свта такою простою плитой и быть всми-всми забытой, да, именно всми и навсегда! Какъ это зло, несправедливо оставить ее, никому не нужную — жить! Для чего?.. У больной — въ безсонныя, томительныя ночи, пробуждалась въ душ гордость. Она думала: ‘Ну, что-жъ, жизнь разбита, нужно создать другую’. Она врила въ себя — теперь-же въ ней все упало, и она по часамъ смотрла внизъ — ничего не понимая въ этомъ красивомъ, но слишкомъ спокойномъ, слишкомъ холодномъ мираж. Недавнія бури ей были боле по душ. Он казались только отраженіемъ того, что совершалось въ ней самой. Она въ природ находила свое горе, свое безуміе, свои муки. Но эта торжествующая, увренная въ себ красота, ни къ чему не стремящаяся, ни о чемъ не болющая, ей враждебна. Она оскорбляла! Наталь Григорьевн, даже безсознательно казалось страннымъ — какъ могутъ эти эмалевыя краски такъ блестть, бирюзовое озеро медлительно и нжно струиться, голубыя горы съ снговыми вершинами величаво плавать въ мор золотистаго тумана, когда ей такъ жутко, страшно, мучительно страшно, когда въ ней каждая жилка ноетъ и жалуется, каждый нервъ дрожитъ какъ струна, каждый атомъ болитъ!.. Какъ-то сестра Вероника сла съ ней рядомъ и, желая развлечь ‘несчастную’, горе которой было все-таки неизвстно монахинямъ, стала ей указывать:
— Вонъ вдали долина Роны… Вонъ Бувіе, Веве… а вонъ видишь тамъ, гд скалы выступили впередъ и окутались, точно облакомъ, безлистными теперь садами?..
— Да, вижу!— сама не зная, зачмъ, отвтила Наталья Григорьевна.
— Тамъ Гліонъ, съ большими отелями и виллами, гд живутъ богатые господа!.. Такіе богатые, что на одинъ обдъ, говорятъ, тратятъ по пяти франковъ, подумай — по пяти франковъ! ‘Гліонъ’ — ее ударило по сердцу. Она хотла встать и уйти, но это-бы обидло наивную монахиню и, сверхъ того, какая-то сила не только приковывала Наталью Григорьевну къ скамь, но заставляла ее всматриваться въ клочокъ скалъ, деревьевъ и домовъ, затерявшихся среди безграничнаго простора.
‘Гліонъ’… Тамъ вдь онъ теперь!.. Должно быть, въ спокойномъ счастіи, и не знаетъ, гд она, что съ нею!. Не тревожится ничмъ! Она упорно глядла туда, какъ будто могла различить того, кого съ такою жаркою любовью еще недавно искала ея душа, о комъ болла теперь. Онъ… И она, другая, такъ дико и глубоко оскорбившая ее женщина. И имъ ничего-ничего не надо. Они, врно, ужъ забыли ее, имъ не до нея… Гліонъ весь то прятался въ тнь отъ пробгавшихъ по небу тучекъ, то опять выступалъ подъ солнце, блестя кровлями казавшихся крохотными домовъ. Подъ которою они?.. И вдругъ мстительное, злобное чувство подсказало ей: стоитъ одной изъ такъ страшно нависшихъ скалъ сорваться, и отъ всего этого уголка, отъ счастливаго Гліона не останется даже мста на его дикомъ камн. Обвалъ сотретъ его и выкинетъ жалкою горстью земли и щебня прямо въ бирюзу спокойнаго озера съ сотнями жизней, съ десятками счастій, съ цлымъ маревомъ надеждъ, желаній!.. Будь правда на свт — это-бы и случилось. Зачмъ-же имъ жить и радоваться, когда ей жутко, тяжко, непосильно! Еслибы она сама могла шевельнуть и сдвинуть скалу. Вдь она такъ выдвинулась впередъ, что, кажется, довольно одного движенія… одного усилія слабой руки ребенка… Но тысячи такихъ дтей сдлаются взрослыми, переживутъ безчисленныя муки, измучатся и уйдутъ въ безвстныя могилы, на смну имъ явятся тысячи-тысячъ такихъ-же и тоже исчезнутъ въ провал вчности, а скалы все будутъ висть надъ мирнымъ Гліономъ, только пугая воображеніе!.. Гліонъ! Должно быть, въ ней, кром страданія, жило еще и другое чувство. Не отболло, но омертвло. Ей страстно захотлось пойти посмотрть, что длаетъ онъ, тотъ, на котораго еще нсколько дней назадъ молилась, кому она врила, какъ небу, въ наивномъ порыв благоговйной души. Еще разъ взглянуть на него, и уйти, затеряться навсегда въ этомъ большомъ, большомъ и чуждомъ ея мір. Взглянуть такъ, чтобы ни онъ, ни та, другая — ея не замтили…’Будьте счастливы, спокойны… На что я вамъ?.. Радуйтесь, живите, если можете, и забудьте, забудьте навсегда обо мн’, вдругъ вырвалось у нея вслухъ, и она, уронивъ голову на руки, зарыдала и забилась такъ, что перепуганная сестра Вероника, не зная, что ей длать, сначала побгала за водою, а потомъ всполошила Терезу, объявивъ той, что демонъ овладлъ красавицей-русской, которая и вчера, и сегодня имъ казалась почти выздороввшею.
Левъ Самойловичъ тоіке измучился и истерзался. Онъ рыскалъ по окрестностямъ, искалъ всюду Наталью Григорьевну, разсылалъ въ уголки Женевскаго озера комиссіонеровъ, по нскольку разъ на день спускался внизъ въ Террите, при чемъ portier Htel des Alpes такъ привыкъ къ этому, что, не ожидая вопроса, уже издали кричалъ ему, придавая печальное выраженіе лицу.
— Никакихъ извстій… Комната ея еще пуста, и ниоткуда не являлись за вещами…
Осмотрли ущелья, спускались въ бездны, обшарили отвсы — Натальи Григорьевны нигд не было! Надодали одними и тми-же разспросами мужикамъ, освшимъ въ горной глуши по закоулкамъ, до которыхъ и добраться было трудно, обрыскали вс оголвшія за зиму рощи, перещупали каждый камешекъ — и никому не приходило въ голову забраться въ поднебесье, въ одинокій, утонувшій въ его лазури монастырекъ, только на одну минуту прижавшійся къ скал, какъ казалось снизу, чтобы съ первымъ порывомъ втра унестись дальше, вмст съ пробгавшими мимо и обрывавшимися черезъ нее тучами. Никому и первому Льву Самойловичу даже не думалось, что Наталья Григорьевна можетъ быть тамъ. Птиц легче было бы залетть туда. Посл того оставалось бы въ ледникахъ Dent du Midi искать! И въ то время, какъ поиски кипли кругомъ, какъ внизу было все возбуждено, заинтересовано, взволновано ими, какъ газеты Женевы, по порученію Льва Самойловича, предлагали преміи тому, кто отыщетъ невдомо куда пропавшую иностранку, какъ, наконецъ, спокойные и невозмутимые крестьяне изъ Шальи и другихъ мстечекъ, и т поднялись обшаривать каждый уголокъ — монастырь тихо, мирно вислъ въ небесахъ, знать ничего не зная… Въ это ласточкино гнздо не достигали снизу ни слухи, ни новости, а наивныя монахини газетъ нуждались, считая ихъ порожденіемъ сатанинскимъ. Цлыя царства и народы могли-бы, кажется, исчезнуть и стереться съ лица земли, какая нибудь часть свта провалиться въ таръ-тарары отъ страшнаго катаклизма — а ему-бы ни до чего не было-бы дла, онъ-бы и не узналъ объ этомъ. Такъ-же тихо и въ то-же время звонилъ-бы его маленькій колоколъ, одинаково спокойно блыя монахини скользили-бы въ церковку, молились тамъ и пли, сестра Тереза, все по прежнему, съ тмъ-же вниманіемъ и священнымъ трепетомъ, читала-бы житіе своей патронессы, какъ-будто въ мір не совершилось ничего. Да, въ самомъ дл, въ ‘ихъ’ мір ничего и не могло совершиться. Ихъ міръ начинался тамъ, гд кончался тотъ, нижній, мало имъ вдомый. Имъ скоре были сродни неподвижные ледники, скалы, вчно куда-то бгущія тучи. Эти такъ-же, какъ и обитель, близились къ небу и ничего общаго не имли съ землей. Еще лтомъ сюда подымались неугомонные англичане и англичанки, осенью забирались охотники. Они напоминали одинокимъ монахинямъ о вчно мятущемся мір, но теперь никому не было дли до пріютившагося къ утесу гнзда. И монахинямъ тоже ни до чего дла не оказывалось. Он лучше понимали легенду, чмъ жизнь. Вотъ, напримръ, дьяволъ вчера ночью пролеталъ темный-темный мимо, да увидлъ ихъ крохотную колоколенку и мать Терезу, погрозившую ему крестомъ, и весь разсыпался искрами — это понятно… Сестра Беата какъ-то на-дняхъ не спала, пошла въ церковь молиться. Свчей мало, масло дорого — она только одну лампаду зажгла, и въ ея тускломъ бдномъ свт вдругъ замтила у стны три неопредленные силуэта. Они то двигались, то къ земл припадали, и все это было такъ беззвучно, такъ смутно, что она первую минуту подумала, не кажется-ли это ей, или не очень-ли ужъ безпокойно колышется огонекъ лампады, создавая эти фантомы кругомъ, и только на другой день сестра Вероника объяснила ей:
— Какъ-же ты не поняла, что вмст съ тобой приходили молиться наши сестры.
— Какія? Вс вы спали.
— Я не про тхъ, что здсь…
— А то гд-же еще?
Вероника, молча, указала ей въ окно, гд у самой церкви подъ чахлыми, наклонившимися на югъ отъ порывовъ свернаго втра кипарисами едва можно было разсмотрть три плиты съ ничего и никому не говорящими именами ‘Лауры’, ‘Перфекты’ и ‘Аннунціаты’.
— Это он по ночамъ молятся. Вдь для нихъ нтъ ночи…
А Тереза, та еще дальше пошла.
— И моей соименниц и патронесс не разъ были виднія. Это наши сестры сдлали нарочно, да не будетъ никакого сомннія, что и въ томъ, и въ этомъ мір мы вс будемъ вмст. Он насъ не оставляютъ ни на одну минуту, заботятся о нашемъ спасеніи, молятся о насъ даже тогда, когда мы спимъ…
До газетъ-ли и треволненій міра было этимъ женщинамъ? И весь міръ — ‘нижній’, кипвшій подъ ними — казался имъ сказкой, а отнюдь не дйствительностью.

XI.

Тмъ не мене монахинямъ случалось иногда съ высотъ сходить въ этотъ ‘странный’ міръ, отъ котораго он давно отвыкли. Опускаясь въ повседневную сказку дйствительности изъ своего заоблачнаго уголка, он возвращались къ себ, въ поднебесье, возбужденныя, взволнованныя, даже смятенныя. Потомъ на цлыя недли у нихъ хватало разсказовъ о дивныхъ дивахъ, встрченныхъ внизу и, разумется, путешественники, вернувшіеся изъ африканскихъ пустынь, мене интересуютъ насъ, чмъ бдныхъ инокинь ихъ робкія подруги, побывавшія такимъ образомъ хотя одинъ день среди суеты-суетъ. Надо сказать правду: это здсь случалось очень рдко. Что-нибудь особенное вызывало такой подвигъ и, во всякомъ случа, не теперь. До сихъ поръ зима закупоривала сестеръ въ ихъ убжищ, какъ пчелъ въ уль, до перваго весенняго тепла. У озера весна уже воскресала въ трепет согртаго воздуха, въ ласковомъ шопот волны, въ нжномъ шелест порозоввшихъ молодыхъ сучьевъ, но вверху о ней еще не думали. Вроятно, и въ эту пору, какъ и раньше, монахини просидли бы до первой зелени и дождались въ заперти, чтобы тающіе ледники водопадами напоили жаждущую землю, еслибы разъ сестра Вероника не подняла тревожнаго вопроса.
— Мать Тереза!..
— Что теб, сестра?
— Какъ же теперь мы будемъ?
— Именно?
— Вы знаете, прошлый годъ Мадонна, должно быть, разгнвалась на насъ, хлбомъ-то она не благословила обитель.
— Плохо молились, гршили…
— Да, но хлба, вдь, все-таки нтъ… Думали, что пришлютъ намъ изъ Сенъ-Мориса, но у братьевъ-августинцевъ, должно быть, у самихъ плохо… Вся зима прошла, а отъ нихъ ничего.
— Сколько еще осталось?
— На недлю хватитъ… не больше. Надо-бы къ нимъ послать.
— А если имъ нечмъ съ нами подлиться?
— И работы кое-какія у насъ кончены, монно было-бы продать внизу… Все что-нибудь выручили-бы…
— Сестра Беата, сколько у насъ денегъ?
— Сорокъ два франка.
— Мало…
— За наши работы — что-нибудь дадутъ.
Сестра Тереза задумалась. Она терпть не могла суеты и грха юдоли. На горныхъ высотахъ, въ вчномъ собесдованіи съ своей патронессой, ощущая чуткою душой близость святой, ея вяніе, ея вдохновляющую силу, она свыклась съ грезами и привидніями. Все окружавшее ее было только дымчатымъ стекломъ, сквозь которое, хотя неясно, передъ нею выступали чудные призраки иного міра, ея міра, уготованнаго для самоотреченія и молитвы. Каждый разъ, когда нужда и забота отрывали ее отъ ея поднебесной высоты и гнали внизъ, она долго не могла вернуться къ созерцательному покою и мистическому счастію. Она всегда колебалась долго, думала и раздумывала, даже ворчала на сестеръ, прежде чмъ ршалась. Такъ и теперь она нахмурилась и утратила обычную ясность.
— Съ вами всегда такъ… Вы думаете, очень мн пріятно возиться съ этимъ. За одинъ день тамъ нагршишь столько, что потомъ мсяцами не замолишь. Суетишься, споришь, кланяешься… Пора-бы вамъ замнить меня…
— Я, пожалуй, пошла-бы!— нершительно вызвалась младшая.
— Вотъ-вотъ, именно! Такъ тебя и пустили. У тебя еще слишкомъ много огня въ глазахъ. Дьяволъ такихъ, какъ ты, на всхъ путяхъ стережетъ, а внизу — ему полная воля. Я не хочу обижать тебя. Ты у насъ лучшая изъ сестеръ, но у тебя еще слишкомъ быстро кровь ходитъ. Мн жалко подвергать тебя искушенію. Я знаю, что дурного ничего не случится, но ты принесешь съ собою въ нашу обитель сожалніе о виднномъ внизу… Сюда слдуетъ возвращаться съ осужденіемъ тлннаго и суетнаго міра… А у тебя еще слишкомъ живое сердце, чтобы ложный блескъ сатанинскаго царства не плнилъ тебя. Нтъ, ужъ, врно, и на этотъ разъ мн самой придется послужить обители… Что длать!..
Ее обряжали такъ, какъ будто сестра Тереза по крайней мр собиралась переплыть океаны. Он благословляли ее, молились объ успх ‘путешествія’ бдной овечки среди волковъ, проводили ее до слдующей скалы и долго крестили монахиню издали, пока она не завернула за выступъ сраго камня и не исчезла у нихъ изъ глазъ. Потомъ он вернулись домой — громко и возбужденно разсуждая о томъ, благопріятна-ли погода для странницы, какія приключенія могутъ инокиню встртить по дорог, хорошъ-ли путь и не попадется-ли злыхъ людей навстрчу, не выкинетъ-ли вчный врагъ ихъ, дьяволъ, неожиданной пакости, и такъ дале. Сама сестра Тереза, преисполненная сознаніемъ важности своей миссіи, опасностей, ожидающихъ ее, искушеній, которыя ей предстоитъ побороть, быстро и ршительно шла, сжавъ губы и нахмурясь, съ желаніемъ все принести въ жертву обители. Она чувствовала себя такъ же, какъ солдатъ, идущій охотникомъ на вражій редутъ, изъ амбразуръ котораго на него направлены жадные звы стальныхъ орудій, а за валами уже нащупываютъ храбреца роковые штыки. И походка ея носила характеръ самоотверженной ршимости. Она ступала твердо, точно завоевывая, отбивая у врага каждый шагъ, шла быстро — не оглядываясь назадъ и стараясь не замчать очарованій пріозерныхъ окрестностей, все ярче и свтле, по мр того, какъ она спускалась, рядившихся въ пестрыя и нжныя эмали. Было тихо. Втеръ спалъ въ ущельяхъ. На вершинахъ спокойно лежали снга — онъ ихъ не тревожилъ и блыми фантомами не гналъ надъ долинами. Терез казалось, что невидимыя крылья ангеловъ поддерживаютъ ее на головоломныхъ тропинкахъ, съ которыхъ такъ легко слетть внизъ. За то первые дома Монтр и Террите разомъ уничтожили въ ней ея самоувренность. Мужество вдругъ покинуло ее, ангелы отлетли, и враждебный, чуждый міръ окружилъ ее вызывающей жуткость и колебанія суетою. Она усомнилась: поврятъ-ли ей въ долгъ въ знакомомъ магазин, купятъ-ли работы ‘сестеръ’ въ другомъ, хватитъ-ли денегъ на неотложныя нужды монастыря, не обидятъ-ли е, не надуютъ-ли! Вдь св. Терезы нтъ съ нею. Ея патронесс противенъ низменный міръ. Тутъ она отступаетъ отъ своей рабы и врной молитвенницы. Теперь монахин нужна вся ея проницательность, и, какъ нарочно, съ перваго-же шага ее ждала наудача. Знакомый хлбный магазинъ, гд она должна была заказать муку и крупу для сестеръ,— ужъ не существовалъ. Самые припасы страшно поднялись въ цн, и за то, чтобы ихъ доставить вверхъ, требовали чуть не вдвое… Тамъ, гд она должна была сбыть работы ‘сестеръ-инокинь’ — ей сказали, что выгодне для нея принести эти бездлушки весною, когда надутъ богатые нмцы и англичане, а теперь за нихъ могутъ дать только половину. Все равно товаръ будетъ зря валяться на прилавкахъ. Не русскія-же больныя барыни, что едва-едва перебиваются въ пятифранковыхъ пансіонахъ, разсчитывая каждый сантимъ, раскупятъ ихъ. Мать-Тереза должна была помириться и съ этимъ. Она было зажаловалась на плохія времена, разсказала, какъ обитель падаетъ, нужда растетъ — а денегъ нтъ, но купецъ, повидимому, большой раціоналистъ, рзко отвтилъ ей:
— А кому нужна ваша обитель? Если и пропадетъ — не велико горе.
— Вотъ найдите ‘русскую даму’, сейчасъ же пять тысячъ франковъ получите! засмялся приказчикъ, не удостоивая оглянуться на нее изъ-за дверей.
— Какую ‘русскую даму’…
— Какъ какую? Что вы, madame Ter&egrave,se, съ луны, что-ли? Весь міръ всполошился! Только объ этомъ и говорятъ у насъ цлый мсяцъ, а вы одн этого не знаете.
— Мы?.. разумется. Это, вдь, до насъ не касается. Какую-же ‘русскую даму’?.. Въ самомъ дл?.. Что такое ‘русская дама’?..
А сама чувствуетъ, что сердце у нея бьется-бьется. Лишь-бы не прогнали ее, не отказали объяснить, въ чемъ дло.
— Экъ васъ задло! Вс монахини таковы. Какъ запахло деньгами — он сейчасъ-же носъ по втру. Поди, подъ ложечкой засосало.
— Совсмъ нтъ!— возмутилась сестра Тереза.— Во всякомъ случа, насъ эти деньги не такъ интересуютъ, какъ васъ, купцовъ, продающихъ и душу, и жизнь изъ-за лишняго сантима.
Въ лавк расхохотались. Раціоналистъ хозяинъ былъ очень доволенъ, что вывелъ изъ себя монахиню.
— Да есть такая ‘русская дама’!— потшался онъ.— Вотъ прочтите, — швырнулъ онъ ей черезъ прилавокъ листъ ‘La Tribune de Gen&egrave,ve’.— Попробуйте найти, и деньги ваши…
Тереза наскоро пробжала указанное ей объявленіе и чуть на ногахъ устояла. Все завертлось кругомъ нея, и хозяинъ потускнлъ и исчезъ, и дверь съ приказчикомъ куда-то пропала…
— Вотъ-вотъ поищите!— насмшливо звучало изъ какой-то темноты.— Попробуйте, и тысячи ваши…
Тереза быстро оправилась.
— Меня и насъ всхъ, то-есть моихъ сестеръ, деньги эти не интересуютъ и не привлекаютъ, хотя обитель наша бдна и мы — нищія! А если есть возможность спасти бдную больную душу, дать счастіе кому-нибудь — мы это сдлаемъ… И тмъ охотне, что я знаю, гд эта русская женщина.
Она быстро вышла изъ лавки, чуть не бгомъ кинулась къ фуникулярной дорог въ Гліонъ и вскочила въ вагонъ, когда онъ уже трогался.
Левъ Самойловичъ потерялъ надежду найти когда-нибудь Наталью Григорьевну. Вс его поиски не приводили ни къ чему, если не считать попытокъ нсколькихъ проходимцевъ, воспользовавшихся обстоятельствами очень ловко. Они выманили у него не мало денегъ. Благородные и честные швейцарскіе граждане въ этомъ отношеніи стоятъ любого нмецкаго протоплута. Одни требовали вознагражденія за трудъ и, получивъ таковое, съ спокойною совстью пропивали его въ кабакахъ Монтр и Террите. Другіе писали ему, общая указать немедля, гд находится его соотечественница, если только имъ будетъ предварительно уплачено столько-то и столько-то. Явилась даже, ошалвшая отъ ‘родительскихъ наставленій’, двица, соблювшая себя въ чистот и рекомендовавшая свою невинность Самсонову. ‘Не ищите утраченнаго, совтовала она ему.— Посмотрите около, и вы всегда найдете утшеніе. Всякая образованная особа суметъ понять и оцнить ваше сердце!’ и такъ дале. Кургузая, носившая шапку на бекрень, расхлестаная русская дама прилетла къ нему съ требованіемъ немедленной уплаты ей пяти тысячъ франковъ, потому-что она хорошо знала покойницу.
— Какую покойницу!— изумился Левъ Самойловичъ.
— А Наталью Григорьевну!
— Да почему-же она покойница?
— Ахъ, свтъ такъ жестокъ, разумется, ее убили!
И она разыграла истерику со всми онерами — хохотомъ, рыданіемъ, конвульсіями, причемъ парикъ у нея съхалъ на ухо.
Утомленный всмъ этимъ, Левъ Самойловичъ сидлъ у себя, когда ему доложили, что его настоятельно спрашиваетъ монахиня.
— Какая?
— Не знаю… У насъ наверху и въ долин Роны есть монастыри…
— Что ей надо?
— Она хочетъ сообщить вамъ что-то важное.
— Пусть войдетъ!
Сестра Тереза была смущена и растеряна. Она крпко дергалась за висвшее у нея на груди распятіе, точно оно было теперь ея единственнымъ якоремъ. Левъ Самойловичъ принялъ ее холодно, не посадилъ даже. Къ нему ужъ являлась не одна такая, и рука его невольно нащупывала въ карман, на всякій случай, двадцатифранковикъ. Самсоновъ ждалъ, что она скажетъ. Сестра не находила, съ чего ей начать. Онъ, впрочемъ, самъ пошелъ ей на встрчу.
— Ваша обитель бдна, и вы хотите просить у меня помощи.
Сестру Терезу точно въ грудь толкнуло. Она попятилась и потупилась.
— Наша обитель, дйствительно, бдна… Но… но, monsieur, мы милостыни не просимъ и за помощью къ незнакомымъ не обращаемся… Напротивъ,— она подняла на него глаза, ставшіе вдругъ строгими, — напротивъ, monsieur, Господь даетъ еще намъ возможность самимъ помогать другимъ, какъ это случилось почти мсяцъ назадъ съ вашей соотечественницей. Думаю, что это именно та, которую вы ищете…
Левъ Самойловичъ даже зашатался.
— Ради Бога, простите меня…
Онъ нагнулся къ креслу, пододвинулъ его и усадилъ въ него уставшую монахиню.
— Мн не за что прощать васъ. Напротивъ, я сама виновата передъ Богомъ и передъ вами, что позволила гордын овладть собою.
— Постойте… У меня голова кружится… Я не могу врить — вы молчали цлый мсяцъ, заставляя меня жестоко мучиться!
— О, она наврно страдала и страдаетъ больше васъ. Что касается до вашего упрека, мы не виноваты, мы живемъ высоко… Мы не знали, что длается въ мір, и еслибы я сегодня не спустилась по дламъ обители — врно, прошло-бы еще много времени, прежде чмъ вы нашли-бы слды… Да вотъ она — наша больная…
Сестра Тереза быстро поднялась, подошла къ столу, на которомъ опять стояла большая фотографія Натальи Григорьевны. Самсоновъ ране пряталъ ее отъ Калеріи Алексевны.
— Только теперь она сильно измнилась… Похудла. Она, долино быть, вынесла страшный ударъ… Въ мір такъ много искушеній.
— Ради всего святого, мать моя, скажите мн все, что вы о ней знаете.
— Вы близки ей?
— Да, я ея женихъ…
Сестра Тереза недоврчиво покачала головою.
— Она не похожа на счастливую невсту… Напротивъ… Она говорила какъ-то сестр Беат, что хотла-бы умереть и быть схороненной подъ стною нашей обители, знаете тамъ, гд у насъ лежатъ сестры Лаура, Перфекта и… впрочемъ, вы, вдь, у насъ не бывали! Ее къ намъ загнала буря.
Левъ Самойловичъ слушалъ ее, схвативъ руками голову и крпко сжимая виски. Каждое слово простодушной монахини, казалось, падало на него каплей расплавленнаго свинца. Оно жгло его, заставляло вздрагивать. Онъ переживалъ въ эту минуту все, что испытала Наталья Григорьевна, и чмъ дальше, тмъ его отчаяніе длалось замтне и замтне. Онъ вскакивалъ, ходилъ по комнат, принимался лбомъ къ стеклу, прерывалъ разсказъ сестры Терезы рыданіями и вдругъ принимался цловать ей руки, повторяя точно про себя: ‘Какія вы великодушныя, какія вы добрыя. Вы спасли, спасли ее. Если еще есть святыя на свт, такъ это вы, вы!…’ Сестра Тереза краснла, разволновывалась сама и заканчивала ужъ сквозь слезы, выражая сожалніе, что он мало, очень мало могли сдлать для нея, для невсты monsieur, что обитель такъ бдна, такъ несчастна… Он, впрочемъ, отдали все, что у нихъ нашлось, но это такіе пустяки. Он не могли даже позвать доктора, потому что это имъ не по силамъ. У нихъ разъ даже умерла одна сестра — Аннунціата, потому что докторъ изъ Монтре требовалъ сто франковъ, чтобы подняться въ ихъ обитель.
— Простите меня, что я раньше не подумалъ объ этомъ!— вдругъ вскочилъ Левъ Самойловичъ,— Вамъ по праву принадлежитъ сумма, общанная мною тому, кто принесетъ мн всть о моей невст. Я ее сейчасъ, сейчасъ вамъ…
Сестра Тереза быстро выпрямилась. Кровь кинулась ей въ лицо. Монахиня протянула руку, властно протянула и полнымъ величаваго негодованія жестомъ остановила Льва Самойловича, да такъ, что тотъ будто приросъ къ земл.
— Извините меня, monsieur, но мы своихъ услугъ не продаемъ за деньги…
Она вспомнила, какъ ее встртилъ этотъ гордый человкъ, и еще тверже продолжала.
— Это было-бы грхомъ, большимъ грхомъ — добро не покупаютъ. Она была несчастна, и мы ее приняли, она постучала къ намъ — значитъ — самъ Богъ привелъ ее…
И вдругъ монахиня осклась чуть не на полуслов.
Она вспомнила, муки-то все-таки нтъ. Цна поднялась, этихъ нсколькихъ франковъ, которые у нея въ карман — хватитъ не надолго. Она опустила въ голову — и въ одно мгновеніе передъ нею мелькнула ихъ бдная церковь. Платье на стату Мадонны обвтшало! И Богородица — склонясь и протягивая руки въ холодномъ храм, глядитъ на нее какъ будто съ упрекомъ. Коверъ передъ алтаремъ — плохъ. Весь въ дырьяхъ. Священникъ въ послдній разъ даже бранился. ‘Не можете сами вышить разв!..’ А какъ вышить, когда всякую работу надо сейчасъ-же продать, чтобы жить… И угля почти нтъ, камины у монахинь не топятъ и вмсто залы рефекторіи — сестры сидятъ теперь въ кухн, гд все-таки тепле… Крестъ на колоколенк покосился и искривился. Ни на что не похоже. Прошлымъ лтомъ англичане смялись, а какой-то грубый нмецъ даже святотатственно ‘пьянымъ’ его назвалъ! И сами монахини обносились. Ни блья, ни обуви! Вероника — если есть посторонніе, въ церковь выйти не можетъ — срамъ! Такъ она изодрана. Все это въ одно мгновеніе мелькнуло передъ сестрою Терезой, и она смятенно и растерянно забормотала:
— Простите… Разумется, я не имю права отказываться… Обитель наша всми забыта! Мы и то живемъ чудомъ… Не примите моего отказа серьезно… Но, monsieur, если бы вы знали, какъ намъ плохо… Какъ стыдно, какъ нехорошо! О, вы-бы не осуждали насъ…
— О чемъ вы это, мать моя… Я, напротивъ, такъ счастливъ, что могу быть вамъ полезенъ. Разв это за то, что вы сдлали? Вдь такія добрыя дла оплачиваются только на неб…
— О, monsieur, какъ вы благородны, великодушны…— уже плакала монахиня.
— Дайте-же и мн возможность сдлать что-нибудь… Вотъ вамъ что я общалъ, а это отъ меня на вашу обитель. Какъ я буду счастливъ, если съ моей легкой руки она станетъ на ноги…
Сестра Тереза, дрожа, какъ виноватая, взяла толстый пакетъ, и вся въ румянц стыда нершительно положила его въ карманъ, едва попавъ въ него. Руки у нея ходили ходуномъ, и грудь дышала тяжело, а ноги, какъ свинцовыя, едва двигались, словно чужія. Она разслышала, наконецъ, какъ Самсоновъ разспрашивалъ ее.
— Гд-же это?.. Скорй, ради Бога… Если-бы вы знали, какъ я измученъ… Сейчасъ-же къ ней, къ моей милой, голубк,— уже по-русски закончилъ онъ.— Я велю лошадь заложить.
— О, къ намъ нтъ такихъ дорогъ. Мы ходимъ пшкомъ, а припасы къ намъ доставляются на ослахъ.
— Пшкомъ? Только сейчасъ… Да, пшкомъ…— торопливо и безсмысленно повторялъ Левъ Самойловымъ.
Замтивъ, что онъ безъ пальто и безъ шляпы, лакей догналъ его и подалъ ихъ. Левъ Саймоловичъ растерянно пожалъ ему руку, очевидно, не видя его въ эту минуту… Сестра Тереза бойко подымалась вверхъ по головокружительнымъ тропинкамъ, по краямъ и выступамъ скалъ, по какимъ-то невозможнымъ рубчикамъ надъ безднами. Левъ Самойловичъ пріостановливался, колебался и вдругъ съ бшенствомъ началъ упрекать себя въ трусости, съ ужасомъ вслухъ говоря: ‘и она, она, моя Наташа, бжала, куда глаза глядли, по этой невозможной дорог. Господи, какіе ангелы хранили ее. Какъ она не погибла тутъ… Вдь такъ только лунатики могутъ’.
— Неужели нтъ иной дороги?
— Нтъ, monsieur.
— Какъ же она, она, бдная, шла къ вамъ!
— О, monsieur, она была какъ сумасшедшая, когда мы ее подняли. Она ничего не понимала, не слышала, не чувствовала, только дрожала вся. Мы такъ и поняли, что она пережила великое несчастіе… Ее всю забило дождемъ… Если втеръ не сорвалъ ее въ пропасть, — а тогда втеръ былъ ужасенъ, — это именно чудо Господне!
— Да, да… Чудо… Разумется, чудо. Я самъ не понимаю, какъ иду…
— Мы привыкли, ужъ успокоенная и радостная, отвчала сестра Тереза.— Via dolorosa для Спасителя была еще ужасне, а Онъ шелъ, сгибаясь подъ тяжестью креста. Стоитъ-ли намъ обращать вниманіе на такіе пустяки, какъ эта дорога! Вдь безъ воли Его ни одинъ волосъ не упадетъ съ нашей головы.

XII.

Наталья Григорьевна сегодня чувствовала себя гораздо лучше. Вмст съ здоровьемъ къ ней возвращалась и увренность. Она уже не ждала отъ жизни праздника и счастья, знала, что ее ждетъ тяжелый трудъ, и помирилась съ этимъ. Она ршила, что домой не вернется ни подъ какимъ видомъ. Петербургъ ей казался ужаснымъ при ныншнихъ обстоятельствахъ, тамъ борьба была бы для нея слишкомъ тяжка. Нужно для всхъ, знавшихъ ее, затеряться, такъ, чтобы ее забыли, нигд и никогда не видли больше. Теперь весь вопросъ въ томъ, чтобы хотя безрадостно и тускло, но дожить сколько ей оставалось до смерти въ холодномъ и жестокомъ мір, гд нибудь въ Париж, на какомъ попало дл, которое дастъ ей кусокъ хлба. Больше Наталь Григорьевн ничего не надо. Она все утро просидла, приводя свое платье въ нкоторый порядокъ. Добрыя монахини давно ужъ вымыли и вычистили все, что можно было, теперь она подшивала, чинила остальное. Она очень жалла, что не попросила сестру — зайти въ Htel des Alpes и взять оттуда ея вещи, расплатиться за нее. Она не знала, что та пошла внизъ. Самой ей было жутко и стыдно, и она ни за что не ршилась бы явиться въ гостинницу, изъ которой такъ неожиданно пропала. Наталья Григорьевна ршила только написать о себ и о своей печальной судьб тетк. Надежда Сергевна одна бы поняла и пожалла ее. Не Маргарит же Францовн было сообщать объ этомъ. Француженка назвала бы ее ‘дурой’, и только. Мало-ли мужчинъ, которые измняютъ любимымъ женщинамъ. Это, вдь, въ ихъ мір считается ни за что! Кленовская посовтовала бы ей силой взять Льва Самойловича и заставить его жениться на себ. Все равно, Маргарита Францовна и такъ все узнаетъ отъ Самсонова.
Сегодня день былъ особенно хорошъ.
Сердце ея уже приросло къ этимъ утесамъ. Насколько Женевское озеро ей противно спокойною, ликующею красотою, настолько эта горячка природы вверху по душ ей: скалы награможденныя на скалы, вершины на вершины, ледники — рождающіе водопады, осыпи и обвалы, стремнины, падавшія въ полныя тумана бездны и стнами подымавшіяся оттуда, чтобы утонуть въ небесахъ безплодными порывами земли къ ихъ неразгаданной тайн. Она здсь опять научилась молиться и только одинъ упрекъ посылала въ эту лазурную таинственную глубину: ‘Господи, за что Ты меня такъ тяжко испытуешь!’ Но изъ пропасти голубого свта ей не было отвта. Въ безсонныя ночи молитва приносила ей больше утшенія. Изъ мрака что-то загадочное говорило ей — сердцемъ сердцу — и она засыпала успокоенная. ‘Ты теперь совсмъ монахиня!’ — сегодня встртила ее сестра Беата. И на ея вопросительный взглядъ принесла ей маленькое зеркальце: ‘Смотри’. Дйствительно, монахиня. Исхудалое, обострившееся, блдное-блдное лицо. Большіе, печальные глаза на немъ и строго сдвинутыя брови.
Завтра или послзавтра она удетъ отсюда. Уйдетъ внизъ — и оттуда въ Парижъ на борьбу, на тяжелый искусъ. Она обходила теперь крохотный монастырекъ. Посидла надъ могилами Лауры, Перфекты и Аннунціаты. Маленькіе еще кипарисы слегка покачивались, наполняя тишину этого крохотнаго кладбища мягкимъ шорохомъ. Тни ихъ скользили по блымъ плитамъ, точно лаская начертанныя на нихъ имена. Когда чуть замтный втерокъ падалъ, тонкія верхушки кипарисовъ неподвижно вытягивались впередъ къ югу, и тогда ихъ темные силуеты будто отпечатывались на этихъ могилахъ.
Старыя скалы, кругомъ въ тысячахъ трещинъ и расщелинъ, молча ползли въ высоту — напоминая гигантовъ, стремящихся въ паломничество. Выше ихъ только снга да голубая бездна… Наталья Григорьевна говорила сама себ, что скоро въ кипеніи борьбы она будетъ вспоминать милый уголокъ, на время пріютившій ея великое горе. Разумется, лучше, если бы этого уголка не было! Тогда буря захлестала бы ее ливнемъ, затрепала втромъ и, оглушенную громомъ, ослпленную молніями, бросила въ первую попавшуюся бездну, и всему, конецъ…
Она пошла опять къ себ и сла за письмо къ Надежд Сергевн.
У той тоже милый пріютъ… Тамъ любовь и ласка и, пожалуй, Надежда Сергевна одна въ мір искренно заплачетъ, прочтя немногія строки Натальи Григорьевны. Она не могла писать больше. Не молить же о состраданіи, не жаловаться? Она никогда не умла этого, не изъ гордости. Въ ея натур, въ ея характер часто объясняли гордостью то, что было только цломудріемъ страданія. Чуткая душа сама пойметъ, въ чемъ дло, а на обросшихъ щетиною людей жалкія слова вдь не дйствуютъ… Дописавъ почтовый листокъ, она вспомнила, что не сказала ничего о намреніи ухать въ Парижъ и, слдовательно, не намтила хоть приблизительно адреса. Подумала-подумала и оставила такъ. Зачмъ? Теперь, вдь, она пылинка, затерявшаяся въ громадной вселенной и никому ненужная! Пусть будетъ такъ, какъ вышло! Она положила письмо въ конвертъ, пожелтвшій и смятый. Только одинъ и оказался у сестеръ-монахинь. Написала адресъ и точно застыла на минуту въ кресл, безсильно опустивъ на колна когда-то красивыя, а теперь неузнаваемо исхудавшія руки. Она ни о чемъ не думала въ эту минуту, смотрла только въ синюю даль за окномъ. Тамъ черною тнью пролетлъ альпійскій орелъ. Она на одно мгновеніе уловила широкій размахъ его могучихъ крыльевъ. Орелъ описалъ громадный кругъ и опять исчезъ куда-то. Далеко-далеко на одной изъ высотъ ярко горитъ ледникъ… Точно комъ серебра, выхваченный изъ горна раскаленнымъ. Она даже невольно зажмурилась… Гд-то послышались голоса, монахини громко и взволнованно встртили кого-то, должно быть, сестра Тереза вернулась уже снизу. Он ожидали ее позже, вечеромъ. Положимъ, и вечеръ этотъ уже недалеко. Силуэты скалъ впереди намчиваются рзко, и солнце изъ-за нихъ раскидываетъ внецъ слпящаго сіянія. Какая-то суета въ коридор. Врно Тереза привезла важныя новости и монахини, какъ всполошившаяся стая птицъ бьется въ окна и стны, засуетились и заметались во вс стороны… Ей, Наталь Григорьевн, нтъ дла до этого. Во всемъ громадномъ свт впрочемъ ей теперь ни до чего нтъ дла. Она одна, одна! Совсмъ одинока и брошена.
Кто-то постучалъ къ ней…
Она встала.
Вошла сестра Тереза. Что съ нею? На ея лиц двушка разобрала и смущеніе, и какое-то сознаніе долга, который надо исполнить… Сестра Тереза взяла ее за руку и сжала крпко-крпко… Потомъ зорко взглянула ей въ лицо и вдругъ смятенно опустила глаза.
— Послушай. Помни одно: Господь испытуетъ людей не для того, чтобы сердца ихъ ожесточались… Ты понимаешь меня?
— Нтъ, мать моя, ничего не понимаю.
— Онъ послалъ къ намъ Сына, и Тотъ, замученный, умирая на крест, искаженными отъ смертнаго страданія устами молилъ: ‘Прости ихъ, Отецъ мой, ибо они не вдаютъ, что творятъ’.
Наталья Григорьевна вопросительно посмотрла на нее.
— Помни: это его единственный завтъ тамъ, людямъ. Любите другъ друга и не помните зла другъ на друг… Ты вдь молишься, вришь. Ты вдь каждый день повторяешь: и остави намъ долги наша, якоже и мы оставляемъ должникамъ нашимъ… Прости, забудь и ты, какъ прощалъ и забывалъ Онъ.
И вдругъ со слезами на глазахъ, широко благословивъ ее, она опять опустила голову и, пойдя къ дверямъ, низко въ нихъ поклонилась кому-то.
Левъ Самойловичъ съ бьющимся до боли, почти до потери сознанія сердцемъ переступилъ изъ темнаго коридора черезъ порогъ — куда, онъ не зналъ и не видлъ. Тамъ была бездна… И вдругъ изъ этой бездны, изъ тумана, разстилавшагося передъ нимъ, ему послышался крикъ, полный и радости, и отчаянія.
— Лева, милый… Ты…
Кто-то кинулся къ нему, припалъ къ нему на грудь, но не усплъ Самсоновъ очнуться, какъ т-же руки, что за мгновеніе назадъ безсильно лежали у него на плечахъ, вдругъ съ силою оттолкнули его прочь, такъ что онъ слегка ударился головою о косякъ двери. Теперь онъ только увидлъ Наталью Григорьевну и съ ужасомъ, сразу замтилъ, какъ она измнилась, исхудала, поблднла. Она отходила отъ него прочь, спиною къ окну, далеко протягивая ладони передъ собою, точно защищаясь ими отъ какого-то страшнаго, отвратительнаго призрака.
— Вы… вы здсь… Зачмъ?.. Опять меня мучить… обманывать… уйдите, уйдите. Ради всего святого.
Онъ теперь тупо, но пристально всматривался въ нее. Казалось, посторонняя сила приковывала его глаза къ этой женщин.
— Я не хочу, не хочу васъ… Уйдите отсюда…
Но онъ не уходилъ.
Напротивъ, ему казалось, что онъ приросъ къ порогу, и не было въ мір силы, которая моглабы его оторвать отъ него. Онъ ничего не понималъ еще. Вся эта маленькая келія ужъ выдлилась изъ тумана, изъ бездны, точно родилась въ ней и заключила въ блыхъ простенькихъ стнахъ милое и дорогое ему существо, единственно милое и дорогое въ цломъ свт… Она смотритъ на него широко округлившимися глазами, посл перваго, несознаннаго порыва, въ ея глазахъ нтъ ничего, кром ужаса, ея рука еще протянута впередъ… И распятіе, черное распятіе позади съ блымъ Христомъ колышется, и она точно шатается, и сама эта келья не стоитъ на мст, а вмст съ нимъ, съ этою дверью и порогомъ, съ Христомъ и Натальей Григорьевной уносится далеко-далеко, на какихъ-то волнахъ.
— Вы слышите… Я не хочу… не хочу.
Разумется, онъ слышалъ, но ничего не могъ ей отвтить. Языкъ высохъ въ горячемъ и сухомъ рту. Дыханіе перехватывало въ груди. Онъ хотлъ что-то сказать и не могъ, только открывалъ губы. Точно рыба, выброшенная налетомъ взбудораженнаго моря на прибрежный камень. Разумется, онъ слышалъ, и мысль его съ усиліемъ работала, стараясь понять слышанное. Съ такимъ усиліемъ, какъ будто въ его мозгу ворочались медленно и тяжело жернова… Хорошо слышалъ, но кто что значитъ? И вдругъ, вмсто отвта, онъ почувствовалъ, что колни его сами подгибаются, что онъ падаетъ на полъ и рыдаетъ, какъ ребенокъ, горькими слезами, безъ словъ, съ хриплыми криками вмсто нихъ.
— Зачмъ вы нашли меня?.. Все, вдь, ршено… безповоротно… вдь не вернуть ничего, поймите разъ навсегда, ничего!
— Прости, прости!..
— О, я давно простила!.. Видитъ Богъ, никакого зла противъ васъ… Какое зло?.. Молюсь Ему — будьте счастливы… Но не могу забыть… Поймите, не могу… не могу. Вотъ тутъ,— коснулась она трепетавшими худенькими пальцами до сердца,— вотъ тутъ ничего, ничего прежняго… Изболло и теперь болитъ. Вдь это не можетъ сномъ пройти. Я такъ врила вамъ, гордилась вами, такъ ждала этого счастья. Поймите сами, разв возможенъ возвратъ…
— Да, да, возможенъ… Моя любовь, мое раскаяніе заставятъ васъ забыть.
— Полноте, Левъ Самойловичъ!
Она ужъ очнулась и теперь могла говорить съ нимъ.
— Полно, Левъ Самойловичъ… Раскаяніе заставляетъ прощать, а я вдь не упрекаю васъ… Вы не виноваты, что вы такой… Ахъ, еслибы и я была такая!— съ мучительнымъ выраженіемъ безконечной тоски вырвалось у нея.— Ахъ, еслибы и я была такая!.. Но нтъ… Левъ Самойловичъ… Поймите. Вдь вы меня знаете! Разв можно воскресить въ душ вру? Нельзя, нельзя… Вдь все, что было, не сонъ…
— Сонъ, именно сонъ и только сонъ. Это настоящее слово… Да, да, сонъ, Наташа.
— И то, что случилось, сонъ, и то, что я слышала своими ушами — сонъ, и эта женщина (голосъ у нея вздрогнулъ, и она потупилась), эта женщина тоже сонъ…
— Ея уже нтъ, этой женщины!— Жестко и зло вырвалось у него.— Я ее вышвырнулъ прочь.
— Напрасно… Она не виновата,— принудила себя сказать это Наталья Григорьевна.— Она вдь тоже любила васъ.
— Любила!.. Падаль, поднятая на дорог…
— Левъ Самойловичъ!— съ горечью остановила она его.
— Да, да, падаль.
— Левъ Самойловичъ. Вы вдь цловали ее, ласкали… И посл этого… Какъ вы смете такъ называть эту женщину?
— Я околдованъ былъ. Я сходилъ съума… Ну, да. Я безвольный человкъ… Я слишкомъ мягокъ… у меня не хватило силы сразу оттолкнуть ее, выбросить, покончить наши отношенія. Что скрывать, вы знаете все. Одни — мы живемъ не ангелами. Трудно обрывать сразу такія связи.
— У васъ было много времени.
— О, вы не понимаете, какая эта женщина. Она на чужой душ какъ на клавишахъ играетъ. А оболакиваетъ такъ, что не выбьешься.
— Напрасно вы разстались съ нею.
— Что? не поврилъ онъ себ.
— Напрасно, говорю. Такія, какъ она, именно и нужны вамъ… Вся моя жизнь, а вдь моя любовь была моей жизнью, вся она оказалась громадною, страшною ошибкой. Безповоротной… Неисправимой… Поймите, что у меня даже въ воспоминаніяхъ теперь нтъ ни одной радости. Я красню короткаго лтняго счастья, которое вы дали мн. Я проклинаю его, потому что оно было обманомъ, и только обманомъ.
Она пошла къ нему. Ее толкало впередъ. Голосъ ея звучалъ теперь ршительно. Она уже вполн владла собою.
— Какъ я васъ любила, какъ любила. Вы были моей единственной врою, привязанностью. Вдь вы мн все застили, и свтъ, и небо, и землю. Вы — и какая-то пустота. Я ни о чемъ и ни о комъ не думала. Каждая мысль моя — принадлежала вамъ, вся моя душа перевилась съ вашей. Я не умла и не умю иначе. Я вся была тутъ. Больше вамъ скажу — у меня не оставалось ни гордости, ни силы. Не удайся разводъ — я пошла бы за вами любовницей, рабой, чмъ хотите. Мн уже не было дла до того, что скажутъ, какъ ко мн отнесутся. Лишь бы вра въ васъ оставалась! Въ этомъ все — и мое счастье, и совсть, и оправданіе. Поймите, во всю нашу разлуку, я не помню мгновенія, когда бы я не видла васъ, не была съ вами. Это безуміе. Богъ да вы! И ничего больше… Я думала, что на такую руку, какъ ваша, можно опереться смло. Я приносила вамъ не одно тло, это вдь самое меньшее. Мн сладка была мысль, что я откажусь отъ воли, отъ себя самой. На цлый міръ я смотрла вашими глазами, чувствовала вами, думала вашими мыслями. Мн иной разъ казалось, что у меня въ груди бьется ваше сердце. Знаете ли, въ чемъ я себя упрекала? Я, которая была такъ горда по вашему? Въ томъ, что тамъ въ Біарриц, я была слишкомъ холодна съ вами, не дала вамъ счастья, котораго вы хотли… Я проклинала свой отъздъ, мн являлось преступленіемъ, что я приказала вамъ тогда уйти изъ моей комнаты, оттолкнула васъ въ лодк… Я думала, что было бы подвигомъ, справедливостью, честно и безповоротно (пусть бы осуждали!) — отдаться вамъ… Мн уже были смшны и моя мораль, и мои правила, и все, чмъ я жила до тхъ поръ. Передо моей любовью — потускнло все… Все! Съ вами — я не завидовала бы ангеламъ небеснымъ. Въ обожаніи къ вамъ — я доходила до глупости… Я мечтала и хотла, чтобы вы разорились, опять стали бднякомъ, какимъ были когда-то. Какое счастіе поселиться въ комнатк — жить и работать другъ для друга, тяжело работать, терпть лишенія, все, все… Я сходила съ ума — думая, что скоро настанетъ минута, когда уже ничего и никого не будетъ между нами… Я не обманывала васъ — у меня во всю жизнь не было другой любви, другой привязанности… Ужъ если на то пошло, я вамъ скажу — я и мать не любила, а отца не знала. Все вложенное въ меня чувство — было отдано вамъ, и зачмъ?.. Зачмъ… Что вы, вы длали въ это время. Боже мой, Боже мой, да неужели же у васъ все было ложью?.. Письма ваши, зацлованныя мною… Вдь мн чудилось, что каждая буква въ нихъ теплится и гретъ меня — и это неправда, неправда… Вы въ это время, видите ли, кончали съ другою… Хотли сдлать это мягко, не оскорбляя никого, никому не длая больно. Вамъ, разумется, и на умъ не приходило, что больно то вдь мн, вы именно той, которая васъ беззавтно любила, нанесли самый ужасный, безжалостный ударъ… Или вы разсчитывали, что неправда никогда, никогда не обнаружится? Не всплыветъ?.. Да что это за гадость наконецъ. Вы воображали, что вы всю жизнь будете мн лгать, скрывать прошлое. Благо-де, хорошо кончилось… Вы надялись, что мы можемъ быть счастливы — когда у васъ въ сердц оставался бы закрытый для меня уголокъ. Ахъ, Левъ Самойловичъ… зачмъ я не похожа на другихъ. Т вдь и не доискиваются, тмъ нтъ дла до прошлаго… А я не могу, не могу… Я одного и забыть, и простить не могу… Слышите, даже простить — любимому человку — лжи.
— Я во всемъ виноватъ передъ тобою… Но клянусь теб…
— Не клянитесь… Это вдь такъ легко… И зачмъ все это… Разумется, мн жутко жилось, холодно. Но я была спокойна. У меня прошлое ужъ отходило назадъ. Меня окружили люди, если не любившіе меня, такъ хоть цнившіе и уважавшіе. И не тянуло никуда, до встрчи съ вами! А что я теперь, куда выброшена? И вами… Вы вдь и ту, другую, выкинули. Но ей отъ этого не больно. Она найдетъ себ другого Самсонова, если опять не околдуетъ васъ.
— Наталья Григорьевна!
— О, не оскорбляйтесь. Это вовсе не такъ невозможно! Такія, какъ она, нужны вамъ. Это какъ разъ по вашей душ. Та-же ложь, то-же притворство. Пріятныя ощущенія, а до уваженія какое же дло и вамъ, и ей? Она найдется! Она не пропадетъ… А вы знаете ли, на какую жизнь вы меня осудили? Разв я была подготовлена къ ней. Я не боюсь ея, не боюсь нищеты и труда — но я вдь не знала ихъ. Мн будетъ тяжко!.. Я хала къ вамъ… Съ какимъ восторгомъ, съ безуміемъ! Разумется, глупо было. По вашему слдовало — какъ вы мн писали, — дождаться. Вы бы въ это время развязались съ тою и явились ко мн рыцаремъ безъ страха и упрека. И я бы врила,— что на вашей душ нтъ ни одной неправды. А потомъ вы начали бы меня обманывать съ какимъ-нибудь номеромъ третьимъ… Вамъ странно, что я такъ говорю? Да я много, много передумала и угадала въ безсонныя ночи за эту болзнь. Многое, чего не понимала прежде. А теперь мн все, все ясно… Мы на разныхъ дорогахъ съ вами, Левъ Самойловичъ. И он никогда-никогда не встртятся. Идите по своей и будьте счастливы… Моя тяжеле вашей. Я за все плачусь, ну да вы вдь скоро забудете…
— Наталья Григорьевна! я не знаю, что со мною. Я хочу сказать вамъ такъ много… и ничего не могу. Тоска, больно. Врьте, я не могу безъ васъ. Мн все постыло. Да, я слабый и дрянной человкъ, но все время я любилъ васъ одну. Какой я идолъ, какой я богъ! Вы дйствительно были мн такимъ — богомъ. И будете всегда. Господи, помоги мн объяснить ей. Безъ васъ я пропалъ. Въ вчные потемки — душа уйдетъ. Назначьте какое хотите испытаніе, будьте для меня цлые годы только сестрой, пока вы мн не поврите… пока я не искуплю всего…
— О чемъ вы говорите! Я разъ уже въ жизни сдлала такой опытъ, была сестрой своего мужа… И сверхъ того я врю, что вы любите меня по своему, что въ будущемъ вы можетъ быть и не обманете меня… Но я не могу ничего вычеркнуть изъ памяти. Идите, Левъ Самойловичъ, оставьте меня моей судьб. Вдь прощаясь съ вами — я отказываюсь отъ всего на свт, не сдлайте же для меня еще мучительне мое положеніе. Уйдите, узжайте… У васъ своя дорога, у меня моя. Меня ждутъ годы непосильной борьбы и жалкая смерть… Что вамъ за дло? Прощайте. Мы не имемъ даже права на это свиданіе. Вы слышите, въ коридор… монахини смущены вашимъ присутствіемъ здсь.
— Молю васъ, какъ о милости. Подарите мн еще часъ — одинъ часъ только… И не здсь… Тутъ всюду шорохъ, тутъ мы не одни… Выйдемъ отсюда…
— Хорошо… Да вотъ что… У меня есть къ вамъ одна просьба.
Наталья Григорьевна покраснла. Очевидно, она не ршалась высказать ее.
— У меня нтъ права на это. Но я вдь была дорога вамъ.
— Никогда вы мн не были дороже, чмъ теперь.
— Если я жива, если не погибла, хоть для меня было бы это легче… Провидніе было жестоко ко мн, оставивъ меня жить!.. этимъ я обязана монахинямъ. Великодушныя, добрыя, истинныя ‘сестры’! Он пріютили меня, даже не спрашивая, кто я, что сдлала, какъ дошла до такого положенія… Послдняя моя просьба — помогите имъ. Мн стыдно, что я прошу насъ.
— Я уже сдлалъ это и сдлаю еще.
— Благодарю васъ…
Когда они вышли, въ коридор стояли сестры, чуть не съ благоговніемъ вглядывавшіяся въ Льва Самойловича. Тереза уже передала имъ о великодушной помощи, которую онъ оказалъ монастырю, и т низко поклонились Самсонову, проходившему мимо.
— Благодарю васъ!— еще разъ тихо проговорила Наталья Григорьевна, замтившая и понявшая это.
Они нсколько времени двигались, молча. Самсоновъ весь ушелъ въ тоскливыя мысли, она тоже не подымала на него головы. Только когда они завернули за утесъ, заслонявшій отъ нихъ солнце, она печально подняла на него глаза и замтила, какъ онъ измнился за это время. Тоже похудлъ, осунулся, въ вискахъ пробилась ранняя сдина. У нея сжалось сердце, но она не могла пересилить себя, хотя что-то подсказывало ей: ‘забудь, прости! Бери жизнь, какъ она есть. Онъ нисколько не хуже другихъ…’ Такъ подсказывало, что она сама отвтила этому голосу, внятно звучавшему въ ея душ.
— Ахъ… Еслибы я могла это, могла забыть.
— Гд эта женщина?— вдругъ вырвалось у нея.
— Не знаю.
— Она тоже несчастна.
— Она! Она единственнымъ счастіемъ считаетъ богатство и ничего больше…
— Значитъ покинута, оставлена только одна я!.. Послушайте, Левъ Самойловичъ, я хочу знать правду и одну правду.
Она сла на выступъ утеса. Внизъ падалъ крутой отвсъ съ елями, трещинами и рытвинами, по которымъ стремились весенніе водопады. Далеко-далеко у нея подъ ногами круглились подъ солнцемъ вершины убгавшихъ къ бирюзовому озеру холмовъ.
— Одну правду… когда она къ вамъ пріхала?
Самсонова охватило покаянное настроеніе. Онъ, не глядя на нее,— ему было страшно встртить ея правдивые, строгіе глаза,— сталъ ей разсказывать, какъ онъ попалъ еще изъ Біаррица въ Парижъ. Онъ хотлъ покончить съ ‘тою’ все и похалъ къ ней… И самъ онъ не зналъ, какъ все это сдлалось — только она и тогда околдовала, захватила его. Онъ ненавидлъ ее и оставался съ нею.
— Какъ, сейчасъ посл Біаррица!
Онъ, занятый воспоминаніями, не замтилъ страданія въ ея голос. И чмъ больше говорилъ Самсоновъ, тмъ онъ все меньше и меньше становился въ ея глазахъ. Она нсколько разъ поднимала ихъ на него съ недоумніемъ и въ ея взгляд читалось: ‘да неужели это тотъ самый человкъ, котораго я знала?’
— Да, да, представьте, сейчасъ… Я не знаю, что въ ней, въ этой женщин…
Потомъ онъ, наконецъ, вырвался, ухалъ… Какъ онъ былъ счастливъ въ Петербург, встртивъ, наконецъ, Наталью Григорьевну — въ какихъ розовыхъ и свтлыхъ надеждахъ тонуло это короткое время! Когда она ухала къ тетк, — и онъ перебрался сюда и здсь нечаянно встртилъ Калерію.
— Нечаянно!.. Вы ухали съ Приглядовымъ.
— Да…
— Хорошо это нечаянно!..
Онъ не позволялъ той женщин являться къ нему. Какъ это случилось, какъ она могла мало-помалу обойти его, онъ не знаетъ самъ. Разумется, онъ не могъ сказать ей разомъ всю правду о томъ, что онъ женится на другой.
— Почему?
— За васъ боялся.
— За меня — напрасно.
— О, она съумла бы отравить вамъ жизнь… Вы не знаете, что это за характеръ.
— А вы, видя ее насквозь, опять сблизились съ нею.
— Это было уже концомъ. Я хотлъ ее подготовить.
— Ее… подготовить?.. Точно я бы испугалась или поврила кому-нибудь, кром васъ… Боже мой, и я могла любить такого безвольнаго, слабаго… Ни одного ршительнаго, смлаго движенія въ душ. Все у васъ съ оглядкой. Все вы чего-то боитесь, а на дл собственный покой бережете. Разволноваться вамъ страшно. Такихъ, какъ вы, твари, подобныя вашей Калеріи, и берутъ страхомъ сценъ и истерій. Вы на все готовы пойти — на обманъ, притворство, на лживыя ласки, лишь-бы избжать скандала… Хоть сердце любимой женщины разобьется — что вамъ до этого. Я бы скорй могла забыть и простить искреннее увлеченіе… Ну, закружилась голова. Вы вдь вс распущены и развратны. А тутъ и не это одно. Тутъ малодушіе, страхъ. И даже еще хуже, непониманіе человка, котораго любишь, неувренность въ немъ. Вы за меня боялись. А я за васъ,— нтъ, ни на одну минуту!.. Я думала, вы лучшій человкъ въ мір. Орелъ! Орелъ!.. Орелъ, который не можетъ выбиться изъ простого курятника. Я думала, что съ вами будетъ такъ легко и хорошо. Душа, на которую можно положиться во всемъ. Я не могу такъ… Каждую минуту трепетать за свое маленькое счастье… Цпляться за него, отбивая его отъ хищницъ врод вашей Калеріи… Да, такія именно по васъ. Он ‘оболакиваютъ’, он умютъ за васъ браться. И скажу вамъ больше, Левъ Самойловичъ, для васъ все сложилось къ лучшему. Вы бы измучились со мною. Вамъ было бы трудно. Вдь на уступкахъ да на половинкахъ такія, какъ я, не мирятся… Я не умю забывать и я не продаю ничего. Мы слишкомъ требовательны, а для вашего праздника жизни — Калеріи боле подходящи!.. Наше счастье быстро кончилось бы. И первый вы ушли бы отъ него безъ оглядки. Бжали бы. Да! Для васъ это къ лучшему. Хуже было бы иначе… И для меня тоже. Теперь, по крайней мр, я знаю, что нтъ нигд настоящаго, большого счастья… А другого мн не надо… Боже мой, Боже мой!.. Тогда, посл Біаррица — и вы похали къ ней… Еще овянный морскимъ втромъ, еще у васъ въ ушахъ отзвучалъ мой голосъ… Я до сихъ поръ чувствую ваши ласки — он живы для меня… И вы… вы…
— Наташа… Голубка…
— Ахъ, какъ съ вами трудно! И зачмъ вы нашли меня — уйдите, уйдите скоре.
Но онъ вдругъ обвилъ ее сильными и нжными руками, отвелъ ея голову и заглянулъ ей въ глаза, и она прочла въ его взгляд столько любви и искренней муки, что на минуту совсмъ утратила самообладаніе. Она даже не попыталась отолкнуть его… Она невольно отдавалась его поцлуямъ, и ея ослабвшее за эту болзнь тло трепетало отъ внезапно нахлынувшаго на нее сознанія счастья… Долго-ли это продолжалось, потомъ она сама не могла вспомнить. Сквозь сонъ точно, слышался его шопотъ, она видла его слезы. Снизу остановившееся на полугор облачко подтянулось къ ихъ утесамъ. Вверху тихо и мелодично прозвонилъ колоколъ монастыря… Доносилось пніе монахинь въ церкви… Пустынныя вершины и ледники разгорались подъ солнцемъ… И вдругъ что-то ударило ее по сердцу защемило и забилось въ ней, и ей стало душно и больно. Опять сойтись съ такимъ, какъ этотъ? Всю жизнь не врить ему ни въ чемъ!.. Страсть придетъ, любовь воскреснетъ, да она и не умирала никогда, но вры больше ужъ не будетъ… Разъ утраченная, она не вернется. Еще полулежа у него на плеч, она невольно думала о той минут, когда изъ Біаррица — онъ могъ похать къ другой женщин… И потомъ… Эта встрча въ Гліон, эта обида ей… Вдь она взяла ее, Наталью Григорьевну, именно за ту руку, которую онъ цлуетъ въ эту минуту, взяла, грубо, больно взяла — и выкинула въ море охватившей ее теперь безнадежности. Нтъ, нтъ и нтъ! Надо кончить и навсегда… Хоть умереть. Умереть вдь легче…
Она съ усиліемъ вырвалась отъ него, опираясь ему въ грудь ладонями, и встала.
— Довольно, Левъ Самойловичъ. Прощайте!
— Ты думаешь, что я теперь могу уйти отъ тебя?
— Еще разъ и въ послдній говорю вамъ: прощайте… Идите своею дорогой… Я забылась на минуту. Считайте, что я этимъ простилась съ вами. Я для васъ — мертвая теперь. Я заглянула себ въ душу и убдилась, что ничего, ничего въ ней нтъ къ вамъ… Будьте счастливы.
Онъ зашатался даже.
— Послушай, это базсмысліе… Подумай сама…
— Я думала долго и много.
— Но я силой возьму тебя, мое счастіе, мою радость!..
Онъ было двинулся къ ней, — она однимъ движеніемъ оказалась надъ отвсомъ. Самсоновъ точно приросъ къ мсту и, весь блдный, смотрлъ на нее.
— Мн легче умереть, чмъ еще разъ испытать вашу ласку. Вдь вы такъ-же ласкали ту, другую, наканун нашей свадьбы… Если вы дотронетесь до меня, я брошусь…
Въ ея лиц было столько ршимости, что онъ ей поврилъ и, протянувъ руки впередъ, точно мысленно удерживая ее, отошелъ прочь.
— Прощайте!.. Постарайтесь забыть меня. Меньше горечи будетъ въ вашихъ воспоминаніяхъ… Я… забыть немогу… Но тутъ,— опять коснулась она груди,— уже ничего, ничего не осталось къ вамъ… Вы мн чужой, нашего общаго прошлаго я стыжусь… Оно — мн упрекъ. Прощайте и идите…
Онъ снялъ пляпу… Постоялъ-постоялъ. И, не говоря ни слова, обернулся и пошелъ внизъ по тропинк…
‘Никогда, никогда ты не увидишь его,— вдругъ поднялся въ ней неожиданный порывъ.— Никогда-никогда. Годы пройдутъ за годами, и ничто не столкнетъ васъ больше. Ты будешь вести жалкую, убогую, полную лишеній жизнь… Онъ… Онъ скоро забудетъ все… И въ его памяти останешься ты тусклымъ, мимолетнымъ образомъ. Въ долгія безсонныя ночи ты обольешь слезами и свою гордость, и свою жестокость. Сколько разъ теб захочется вернуть эту минуту. На зло годамъ и разстоянію, ты будешь въ тишин и мрак звать его, но онъ не услышитъ… Оно, это счастіе, не вернется къ теб даже во сн. Никогда-никогда, никогда-никогда!.. Смотри на него еще нсколько мгновеній, до поворота той вонъ тропинки, до скалы, которая заслонитъ его… И тогда настанетъ конецъ… Крикни ему, еще не поздно… Подумай, на какую страшную, безцвтную жизнь ты обрекаешь себя, на какую непосильную, безрадостную, ни однимъ лучемъ не согртую борьбу. Забудь все. Сотри прошлое… Еще мгновеніе…
Вся похолодвъ, она стояла недвижная, точно выросла камнемъ изъ утеса! Тише и тише звучали его шаги. И каждый больно отдавался въ ея сердц. Теперь и ихъ уже не слышно. Никогда, никогда!.. Дорогой, да, все-таки дорогой образъ въ послдній разъ видла она, съ этою мукою, выражавшеюся въ его лиц, съ этими опущенными, виноватыми глазами. Боже мой, да что-же осталось отъ ея счастія? Отъ дивнаго миража?..
— Лева… Дорогой, милый… Вернись!
Неужели это она крикнула… Какъ отчаянно, громко прозвучалъ ея голосъ.
Втеръ проснулся въ ущель и тоскливо засвисталъ между его камнями… И опять тихо, тихо.
— Лева… Лева!..
Ни звука въ отвтъ. Какъ молчатъ горы… Какъ недвиженъ просторъ. Никому и ничему нтъ дла до нея… Утесы не даютъ даже ея словамъ унестись за ихъ стны. Ея голосъ остается здсь. И тотъ, отвергнутый ею, тоже идетъ внизъ теперь съ мукой въ душ, съ безнадежностью.
Она опустилась на камень и зарыдала надъ утраченной и разбитою жизнью.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ И ПОСЛДНЯЯ.

I.

Наталья Григорьевна уже мсяцъ въ Париж.
Устала. Цлые дни въ бготн, въ поискахъ мста, занятій, какъ бы трудны они ни были. Но пока никакого успха! Везд и все полно, до отчаянія! Она не нужна, до нея нтъ дла никому. Она знала Парижь и прежде: блестящій, роскошный, счастливый, веселый. Но какъ онъ не похожъ на тотъ, съ которымъ она познакомилась теперь! Она часами просиживала въ комиссіонерскихъ конторахъ, и мимо нея проходили сотни женщинъ и двушекъ, голодныхъ, измученныхъ нищетою, соглашавшихся на все, лишь бы умереть не сегодня, а завтра. Казалось, на ихъ блдныхъ, исхудалыхъ лицахъ лежала печать нищеты цлыхъ поколній. Въ тусклыхъ взглядахъ не было луча надежды. Он кидались на все, что только имъ предлагали. Наталья Григорьевна столкнулась съ такими углами жизни, о которыхъ до сихъ поръ она не имла понятія. Еще на-дняхъ, когда она сидла въ одномъ изъ ‘бюро’,— хозяйка, толстая и жирная, вся обвшанная золотыми цпями, брошами, браслетами, крашенная до омерзенія, большеротая, съ хищными, острыми глазами вышла къ ней и поманила къ себ пальцемъ, до ногтя унизаннымъ. перстнями. Наталья Григорьевна встала. Хозяйка ястребинымъ взглядомъ разсмотрла еще двухъ двушекъ получше и ихъ позвала и, шурша тяжелымъ шелковымъ платьемъ, ввела въ гостиную. Тутъ сидлъ какой-то грекосъ, у котораго волоса росли отъ глазъ и отъ бровей, захватывая кстати и ноздри.
— Вотъ он… Хотите сами поговорить или предоставляете мн?
— Пожалуйста, мадамъ, объясните вы…
Мадамъ сла, расправила платье широкими складками и ласково-ласково обвела двушекъ глазами, вдругъ принявшими сладкое выраженіе.
— Вотъ господину Попандуросу… Я его знаю давно, имла съ нимъ большія дла, и еще ни разу, ни я, ни рекомендованныя мною demoiselles не имли случая на него пожаловаться. Это благородный и великодушный человкъ!.. Такъ вотъ, господину Попандуросу вы нужны въ Александрію. Я не знаю, что вамъ за охота голодать въ Париж, мучиться, надрываться, чтобы въ конц-концовъ заложить послднее платье, купить себ жаровню съ угольями, закрыть окна и задохнуться. Вдь… будемъ смотрть прямо въ глаза дйствительности — ни на что другое вы разсчитывать не можете?.. Подумайте сами? Кому вы нужны здсь, гд и безъ васъ милліонъ двушекъ жадно кидается на всякое дло, и каждый день еще въ прибавку къ нимъ провинція выбрасываетъ сюда тысячи такихъ же… А господинъ Попандуросъ предлагаетъ вамъ дло легкое и веселое. Климатъ въ Египт прекрасный, богачей много. Кормить васъ будутъ великолпно. Каждый вечеръ музыка и танцы. Платья шелковыя. Разумется, господинъ Попандуросъ требуетъ отъ васъ полнаго повиновенія его гостямъ. Къ долгамъ вашимъ заведенію онъ не иметъ общей привычки приписывать. Вы отложите кое-что на черный день. Притомъ, почемъ знать, случается, что англичанинъ влюбится и выкупаетъ двицу, а та такимъ образомъ длаетъ свое счастье и благословляетъ судьбу, пославшую ей господина Попандуроса…
Одна изъ двушекъ поопытне встала.
— Вы что же это намъ рекомендуете, madame?— негодуя, спросила она.
— Я ничего не навязываю. Здсь все дло доброй воли и согласія… Хотите — берите, хотите — нтъ… Вы, mademoiselle, можете не являться въ мою контору больше. Для васъ у меня не будетъ никогда никакого дла. Я не люблю недотрогъ. Вашъ примръ дурно подйствуетъ на другихъ моихъ кліентокъ.
Наталья Григорьевна, едва вря ушамъ, поднялась тоже. Она еще не понимала, въ чемъ дло, но чувствовала нчто отвратительное, одно прикосновеніе къ которому уже позорило человка.
— Mademoiselle… Постойте!… кинулась къ ней хозяйка.— Для васъ съ вашей фигурой и красотою у monsieur Попандуроса будутъ особенныя условія… Спеціальныя условія. Не бгите отъ счастія… У него бываютъ русскіе моряки. А вы тоже русская.
Но Наталья Григорьевна уже быстро шла прочь, слыша за собою отчаянное рыданіе оставшейся двушки. На улиц ждала — ране ушедшая…
— Какая мерзость!.. Какъ она сметъ!.. Надо-бы подать на нее жалобу. Я сегодня-же все разскажу своему брату…
— А та… третья…
— Врно согласилась! У нея никого въ Париж — и она дошла до послдняго су. Для нея одно осталось: Сена и моргъ.
— Что такое моргъ?..
— Выставка такая… Если не хотите потерять послдней бодрости — никогда не посщайте ее… Это страшно. Особенно для такихъ, какъ мы…
Въ громадномъ торговомъ дом — даже обрадовались, узнавъ, что она русская.
— Вы русская, красивая… Отлично говорите пофранцузски. У насъ бываютъ часто ваши соотечественницы, между ними встрчаются не знающія, кром своего, никакого другого языка. Очень часто. Особенно за послднее время… Я не скрою отъ васъ, mademoiselle, что вы и ваши манеры намъ очень нравятся. Вы можете быть намъ полезны. Разумется, вы первые два мсяца не получите жалованья. Это правило! Мы для васъ даже готовы понизить цифру залога. Сдлать исключеніе…
— У меня нтъ денегъ на залогъ.
— Какъ нтъ?.. Но… но вашъ покровитель можетъ за васъ поручиться…
Пришлось и отсюда бжать, сломя голову.
Деньги ея приходили къ концу. У нея оставалось сотни дв франковъ. Надо было браться за все, что предлагали, лишь-бы въ этомъ не было ничего позорнаго. Она, разумется, сначала искала боле подходящихъ занятій: уроковъ, мста гувернантки. Но, увы,— уроковъ не было. Русская молодежь сбила на нихъ цну совсмъ, да и кром того: дтей, пожалуй оказывалось меньше, чмъ женщинъ, желавшихъ учить ихъ. Для гувернантки она была слишкомъ хороша собою. Одна француженка уже совсмъ было покончила съ нею. Да,— сунулся ея мужъ и сталъ вдругъ необычайно любезенъ съ Натальей Григорьевной. ‘Madame’ — точно потемнла вся. Вызвала его въ другую комнату, откуда тотчасъ-же послышались рыканія львиныя и нчто похожее на потасовку. Вслдъ затмъ, — еще минуту назадъ, милая и ласковая,— дама выскочила къ Наталь Григорьевн, съ шиньономъ, сбитымъ на сторону, и весьма кратко объявила, что намренія ее разомъ измнились, и въ гувернантк къ дтямъ она не нуждается, а заведетъ себ гувернера… Это было сказано нарочно громко, причемъ она обернулась къ комнат, гд сидлъ ея мужъ… ‘Да, гувернера! И молодого — не какого-нибудь плшиваго осла съ красною ленточкой въ петличк… Хоть анархиста, пожалуй… Ей теперь все равно…’
Наталья Григорьевна всюду оставляла свой адресъ. Ей писали, но она рвала эти письма. Краснла за нихъ. Сначала она оскорблялась, плакала. Потомъ мало-по-малу привыкла. Ей самой скоро показалось страшнымъ это равнодушіе къ грязнымъ лапамъ, хватавшимся за нее. Какъ мало времени прошло со дня, когда она вышла въ первый разъ на парижскую улицу, высматривая вывски всевозможныхъ бюро для пріисканія мстъ, а уже все въ ней упало, понизилось. Что еще недавно вызвало-бы чувство стыда, обиды, негодованія — теперь скользило по ней, не задвая ея. Сплошная пошлость и грязь оболакивали ее, кружили въ своихъ водоворотахъ, то выбрасывая наверхъ, то заставляя захлебываться въ смрадныхъ волнахъ. Приходя домой, она не думала о томъ, что пережила сегодня, а смотрла въ окно на шумную улицу, отдаваясь странному спокойствію безнадежности, или Богъ знаетъ въ который разъ переживая прошлое. Точно отъ него до этихъ минутъ cTaMu, безцльнаго наблюденія надъ веселою толпою — не случилось ничего. Часы проходили за часами. Улица мало-по-малу пустла и скоро подъ неровнымъ блескомъ фонарей слпыми окнами глядли на нее казавшіеся вымершими дома. Собака пробгала, бездомная, голодная, нюхая всякій соръ, поджимая хвостъ при малйшемъ шум шаговъ, пугливо оглядываясь во вс стороны. ‘Такая-же несчастная, какъ и я’, думала Наталья Григорьевна. За угломъ переулка, выходившаго сюда, въ такую пору непремнно пряталась растерзанная, обшлепанная, въ растрепанной шляпк и уже пожилая женщина. Услышавъ издали чьи нибудь шаги по тротуару, она принимала веселый и кокетливый видъ и, напвая, шла навстрчу, толкала ‘monsieur’ локтемъ, говорила нсколько словъ, улыбаясь, и безнадежно останавливалась, понуренная и видимо вся избитая и разбитая жизнью, когда ея стратегія не удавалась. А это было почти всегда! Наталью Григорьевну охватывало ужасомъ жизни. Случалось, безпріютные бдняги ложились тутъ-же на тротуаръ и быстро засыпали такимъ глубокимъ сномъ, что полицейскому стоило большого труда разбудить ихъ. Они о чемъ-то просили его, но тотъ, памятуя врно инструкцію, спокойно приглашалъ ихъ ‘circulez, messieurs, circulez!..’ И т, качаясь на ослабвшихъ ногахъ, шли дальше… И какъ все и вс были равнодушны! И т, которыхъ гнали — и гнавшіе. Это равнодушіе хуже ненависти, борьбы и отчаянія, врне пароксизмовъ безнадежности и муки унижало душу. Она погружалась вся въ океанъ забвенія, безъ дна, безъ поверхности. Сколько ни бейся — все равно изъ него не выйдешь! Разъ на улиц передъ собою Наталья Григорьевна увидла женщину… Была уже ночь. Та шла, шла и, видимо, не осилила устали — рухнула и заснула тяжело, слпо и глухо. Выскочившая изъ-за угла та же растрепанная женщина въ растерзанной шляпк наклонилась къ ней. Это было такъ близко, что Наталья Григорьевна разсмотрла даже выраженіе лица ужъ примелькавшейся ей уличной бродяги. Разсмотрла и изумилась: столько въ немъ было въ эту минуту доброты, жалости, состраданія, даже боли за чужую муку! Та живо растолкала спавшую. Даже на ноги ее поставила.
— Что вамъ надо, оставьте меня, оставьте. Кто вы?
— Сейчасъ будетъ проходитъ полицейскій… Это мужчинамъ хорошо, а намъ скверно. Ихъ онъ проситъ ‘circulez’, а насъ отправляютъ, вы знаете, куда — въ депо! Идите, идите. Вы погибли, если онъ васъ найдетъ здсь…
— Куда-же мн идти?..
— Если некуда… и если вы не стыдитесь — идите спать ко мн… Все равно, кто объ этомъ узнаетъ? Я вижу, вы настоящая барыня. Съ вами случилось несчастіе, какъ со всми нами… Шаги!.. скоре, скоре… И она увлекла ту за уголъ, къ себ. Городовой скоро прошелъ мимо ужъ по совершенно пустой улиц. Наталья Григорьевна поскоре вернулась и, похолодвъ, сосчитала, сколько у нея денегъ. Увы, мало! Неужели и ей придется быть выкинутой такъ-же на улицу, на произволъ судьбы, на волю каждаго полицейскаго, который подберетъ ее усталую, голодную, изнеможенную… Она улеглась въ постель и зажгла убогій огарокъ. Тускло озаренная, ея крохотная комната все-таки, при всей скудости, казалась раемъ въ сравненіи съ ужасною улицей. Положимъ, жалкая мебель кругомъ была грязна, обои тоже. Цлыя поколнія жившихъ здсь больныхъ бдняковъ захаркали и заплевали ихъ въ безсонныя ночи. Сколько слезъ было тутъ пролито, на этой узкой и жесткой кровати. Еслибы стны могли говорить!.. Господи — ничего, ничего, вдь, не осталось это всей жизни, отъ прошлаго!— уже не про себя подумала, а вслухъ проговорила Наталья Григорьевна.— Ни одного отблеска отъ мимолетнаго счастья, отъ яркихъ надеждъ, отъ розовыхъ грезъ, отъ горячей, такимъ полымемъ охватывавшей ее любви. Не караетъ-ли ее Богъ за жестокость, за то, что она не умла забыть чужого грха и даже не простила его, хотя сама думала иначе. И опять въ безконечной дали она увидла срыя уходившія внизъ скалы, узенькую тропинку между ними, курящіяся голубымъ паромъ бездны, чистое южное безоблачное небо и бирюзовое озеро… И онъ, онъ, кого она до сихъ поръ любитъ, котораго забыть не въ ея силахъ, кто наполняетъ всю ея душу — идетъ отъ нея прочь внизъ, прогнанный, проклятый ею. Идетъ, хоть у нея вслдъ ему сердце рвется отъ муки, и вся она тянется за нимъ каждою мыслью, каждымъ атомомъ, каждымъ невидимымъ движеніемъ души… Лева, милый Лева!.. Но поздно-поздно. Онъ ужъ не слышитъ. Скалы заслонили его, стали между нимъ и ею. Поздно-поздно! Онъ никогда, никогда не будетъ около нея, его взглядъ не остановится на ея лиц съ безконечною любовью… Міръ великъ. Она сама сказала, что они на разныхъ дорогахъ и, чмъ дальше, тмъ эти дороги будутъ расходиться все больше… А черезъ нсколько лтъ? Если она не умретъ, уцлетъ, и они случайно встртятся — онъ и не узнаетъ ея. У него будутъ другія привязанности! Разв мало женщинъ на свт! Помучается, помучается, и только, чтобы забыться, постарается привязаться къ кому-нибудь… Можетъ быть, даже радъ будетъ, что все такъ развязалось. Вдь она, его Наташа, измучила-бы его требовательностью. Онъ слишкомъ средній человкъ для нея. Ему не подъ силу это. Отчего онъ не оглянулся тогда, ране этихъ заслонившихъ его скалъ?.. Еслибы ея взглядъ еще разъ встртился съ нимъ — все повернулось-бы иначе… Ей было душно въ тсной комнат. Эти воспоминанія тяжелымъ игомъ ложились на ея голову, грудь, давили ихъ. Она открывала окно и подставляла холодному воздуху улицы горвшее, заплаканное лицо… Да, да, разумется, она была жестока, и ужъ въ который разъ она вдругъ оказывалась на полу, прикрытомъ грязнымъ дырявымъ ковромъ, вся въ слезахъ, едва удерживая въ груди крикъ, чтобы не разбудить сосдей…
— Господи! Не карай меня больше… Пощади… помилуй… помоги!.. Ты видишь, какъ я скалка, брошена, одинока, безсильна!.. Прости… прости.
Она, задыхаясь въ рыданіяхъ, уходила въ порывъ къ высшему міру, къ небу, покинувшему ее. Она въ чемъ-то каялась передъ невидимыми свидтелями черной ночи. Но они молчали, какъ молчало небо… И, вся разбитая, она ложилась опять въ постель, зная, что завтра будетъ еще хуже и безнадежне этого ужаснаго сегодня…
И оно, дйствительно, было хуже…
Ей опять приходилось одолвать тысячи униженій, какихъ прежде она не понимала.
Ей съ счастливою улыбкой хозяева конторъ предлагали то поступить прислужницей въ какіе-то невозможные кабачки, для спеціальнаго костюма въ которыхъ требовалось предварительно осмотрть, какъ она сложена, и красивы ли ея ноги. Оголтлые и разнуздавшіеся агенты разныхъ кафе-концертовъ звали ее въ хористки и статистки… ‘Вамъ тамъ совсмъ нечего будетъ длать — только стоять обернутой въ газъ. Разумется, хозяинъ вамъ ничего не заплатитъ — но вы понимаете, публика васъ увидитъ и оцнитъ. Вы все время будете какъ на выставк! Другія — за это сами деньги предлагаютъ. Это, вдь, гораздо лучше всякихъ газетныхъ объявленій’. И съ каждою минутою все больше и больше она понимала, что мимо нея несется цлое море чуждой ей жизни, что она не только выброшена вонъ, на безпріютный и безлюдный берегъ,— но притомъ и впереди ей ждать нечего. Она не понимаетъ этой жизни, какъ та, въ свою очередь, не понимаетъ ее. Налетали на нее и русскіе, но они, пожалуй, были еще хуже. Не разъ врывался къ ней черномазый Сержъ де-Терновъ, рекомендовалъ себя ‘бывшимъ офицеромъ’, лупилъ на нее глаза и всми силами убждалъ поступить къ нему въ ‘Всероссійскій салонъ’, куда, ‘вы понимаете, собираются сливки русской колоніи въ Париж, генералъ Свиристловъ, милліонеръ Сластуновъ, художникъ Коковцевъ (ахъ, какъ онъ тло пишетъ!), господинъ Афронтъ, пвица Геліотропова — у Маркези учится, — будущая звзда…— Что-жъ я буду у васъ длать?— Разливать чай за буфетомъ — и за это, imaginez-vous — двсти франковъ въ мсяцъ. И даже если вы понравитесь генералу Свиристлову — то и больше…’ Дале оказывалось, что ‘Всероссійскій салонъ’ основанъ Сержемъ де-Терновымъ для сближенія нашего отечества съ Франціей, и если такое сближеніе воспослдовало, то единственный виновникъ онъ, Сержъ де-Терновъ… Кром разливанія чая, Наталь Григорьевн придется каждый день, въ русскомъ костюм (кокошникъ — въ настоящихъ жемчугахъ, imaginez-vous!) вмст съ Сержемъ де-Терновымъ (въ красной рубах и бархатной поддевк) проходить отъ двухъ до четырехъ часовъ по парижскимъ бульварамъ, держа въ рукахъ и скрещивая французскія и русскія знамена. Потомъ онъ задумалъ читать публично о Россіи и демонстрировать ее, Наталью Григорьевну — какъ настоящую, типическую русскую женщину. Въ конц каждой лекціи — онъ будетъ пть русскія псни и плясать съ Натальей Григорьевной русскій народный танецъ… Отчаявшись добытъ ее для своего ‘салона’ — бывшій офицеръ наслалъ на нее самого генерала Свиристлова. Генералъ Свиристловъ — давно уже былъ въ отставк, но благодаря деньгамъ и начальству, игралъ въ Париж большую роль. Онъ умлъ мягко стлать, и о немъ не безъ основанія разсказывали, что онъ великій ловецъ человковъ передъ Господомъ. Перегубилъ онъ народу до пропасти — но его везд принимали и вс ему кланялись, какъ сил. Разные проходмцы у него были ‘своими’. Они вмст обрабатывали длишки, держали второстепенную челядь, въ качеств наживки на требуемую рыбу, и когда такая рыба попадалась, безпощадно вспарывали ей брюхо, солили и отправляли куда слдуетъ. Генералъ Свиристловъ служилъ спеціальнымъ представителемъ отечественнаго любопытства. Ему до всего было дло — и, говорили, что ‘тамъ’ на его любознательность смотрятъ, какъ на дло патріотическое и полезное. Онъ явился самъ къ Наталь Григорьевн, очаровался ею, сдлался сладокъ и нженъ, и нсколько разъ Сержа де-Тернова назвалъ дуракомъ и шенапаномъ и, уже уходя, въ дверяхъ, вдругъ обернулся и сдлалъ Наталь Григорьевн такое предложеніе, что потомъ она плакала весь день и долго не могла придти въ себя. ‘Неужели я уже до этого дошла?.. Неужели на меня вс такъ смотрятъ?.. Неужели я не стою даже простого уваженія!’
Посл этого прошла недля.
Она уже успокоилась, заскорузла, обтерплась. Только брови ея сдвинулись строже, да лицо казалось еще блдне.
Должно быть — въ ‘Всероссійскомъ салон’ у Сержа де-Тернова о ней много разговаривали, потому что она вдругъ начала получать письма отъ соотечественниковъ и даже прямые визиты. Хотя въ Париж было много русскихъ дамъ изъ общества, знавшихъ ее и когда-то добивавшихся чести побывать у нея въ гостиной, но ни одна изъ нихъ не удостоила Наталью Григорьевну посщеніемъ. Встртившій ее бывшій ея петербургскій знакомый безцеремонно сообщилъ:
— Он, знаете, собакъ на васъ вшаютъ нынче.
— За что?
— Все по поводу развода. Вы помните Кирбитьеву.
— Да.
— Вдь у нея что ни черномазый парикмахеръ — то и любовникъ. Кучера и лакеи подобраны для такой-же коллекціи… А она больше всхъ негодуетъ! Пусть, говоритъ, попробуетъ она (это — вы) поклониться мн, я ей покажу разницу между нами и ею!
— Что я имъ сдлала?
— Прежде он вамъ завидовали… Ну, а теперь сводятъ счеты. Это понятно.
Являлись старички, озабоченные спасеніемъ ея души. Одинъ особенно медоточивый, хотя она и гнала его вонъ — каждый день доставлялъ ей печатавшіяся имъ въ Париж духовно нравственныя брошюры: ‘Урокъ молодой гршниц’, ‘Почему красота пагубна?’, ‘Какъ я искупилъ свой грхъ передъ Господомъ?’, ‘Что сіе значитъ?’, ‘Гибель непослушанія’, ‘Отверзи сердце’, ‘Млеко нравоученія’, ‘Возмездіе нераскаянной’ и, наконецъ, знаменитый ‘Вопль моей души или слезы падшей двицы Прекрасновой’. Пріхалъ толстый и неподвижный баронъ Бутузовъ, лжецъ изъ отъявленныхъ спиритовъ, и объявилъ, что въ нощи было ему видніе, въ коемъ духъ нкоего благочестиваго старца Абракадабруса открылъ ему, что Наталья Григорьевна погибла и нын является только игралищемъ сатанинскихъ силъ. Единственнымъ спасеніемъ для нея было-бы ‘отрясти прахъ отъ ногъ своихъ и идти за барономъ Бутузовымъ, куда-бы онъ ее ни повелъ’… Иначе ей грозилъ огонь неугасимый на Юпитер или еще боле отдаленной планет. Слухи о Наталь Григорьевн шли все дальше и дальше. На нее ужъ указывали пальцами господа соотечественники, сидвшіе на бульварахъ за столиками кофеенъ (это, какъ извстно, является любимйшимъ ихъ занятіемъ). Нкоторые даже съ улыбкой откровеннаго направленія снимали шляпы и кланялись ей, не будучи никогда представленными. Наконецъ разъ утромъ, когда она, было, только собралась уходить на поиски мстъ и занятій — къ ней ввалился собственною персоною — Иванъ Николаевичъ Приглядовъ.
— Что? Небось не ждали?.. Анъ — я вотъ тутъ и есть!
И, не обращая никакого вниманія на ея оцпенніе, вынулъ большой шелковый платокъ съ черными каймами и широко вытеръ потную лысину.
— Вотъ-съ!— протянулъ онъ ей, этотъ платокъ… Какъ видите-съ… И я, наконецъ, попалъ въ неутшные вдовцы… Собственноручную супругу мою… отозвали въ горнія. И вся моя пакость теперь передъ нею какъ на ладони. Шушку — выдалъ замужъ и теперь могу опочить отъ трудовъ. Исполнилъ вполн-съ долгъ гражданина. Жену похоронилъ, честь-честью. Мраморнаго идола надъ ней поставилъ. Такого статуя закатилъ — въ Петербург любовались. По собственному рисунку. Покойся, милый другъ, до радостнаго утра. Даже слезу пустилъ,— фонтаномъ. По всей форм — чтобы покойниц не обидно лежать было… Встртилъ двицу Рослякову. Размордла она обстоятельно. Изобразилъ съ нею сцену Іосифа съ madame Potifare. И вотъ я здсь — у вашихъ ногъ…
— Я не понимаю… зачмъ?
— Это вы меня алевузаномъ хотите удивить… Не удивите!.. Пожалуйте ручку-съ. По старой памяти.
— Знаете, Иванъ Николаевичъ… Мн некогда… Я должна идти по длу.
— Да и я къ вамъ не безъ дла… Кажется, убдились вы, что у старика Приглядова всегда-съ дла на первомъ план. Не такъ-ли? Помните?.. Колибы вы меня тогда въ этой Швейцаріи послушали, теперь были-бы до небесъ превозвышены надъ нкоей Калеріей Побдоносицей… Какъ древле Мардохей надъ Аманомъ… А то вы, барыня, ни въ чью сыграли… Да, не хорошо, не хорошо вы поступили со мною. Совсмъ не хорошо — и даже можно сказать прямо, я вдь человкъ откровенный — неблагородно. И меня лишили куша, и сами по псн: торговала кирпичемъ и осталась не при чемъ… Но я зла не помню. Богъ съ вами…
— Иванъ Николаевичъ, говорите прямо, — что вамъ надо?
— Мстовъ ищете, барыня?
— Ищу — вамъ что до этого?
— Имю нкоторое касательство… къ предмету… Одного вы не сообразили, какія для васъ въ этомъ Вавилон мста могутъ быть?
— Да, трудно… Что длать… Не достану — умру, вырвалось у нея.
— Нечего сказать — ршеніе. За этакое ршеніе теоремы вамъ ноль съ плюсомъ… Виноватъ, съ минусомъ. Экъ удивили? Да здсь каждый день по самоубійству, и никого это не трогаетъ, потому что по статистик такъ полагается. Разв законы статистики могутъ быть нарушены? Никогда! Цлый міръ пропадай, а статистика все-таки хоть на пустомъ мст да восторжествуетъ! Ужъ это сдлайте одолженіе… Да-съ… Выкинули вы штуку тогда… И опосля — Левъ Самойловичъ вдь разсказывалъ мн. Мы съ нимъ опять въ дружб обртаемся. Я ему нкоторые касательно Калеріи Побдоносицы секреты открылъ. Весьма онъ мн за это благодаренъ и даже до того, что эти панталоны, видите въ клтку — я изъ его денегъ сшилъ. Ну, такъ вотъ онъ мн разсказывалъ, какъ вы его благородно по хвосту… А только напрасно вы его прогнали. Напрасно-съ. Поврьте, я вдь самъ молодъ былъ. Даже такимъ пикадоромъ красовался, — что покажи нынче вамъ свой портретъ тогдашній,— вы бы первая подумали: и тутъ-де подлецъ Приглядовъ вретъ. За кавалергарда выдаетъ себя! Вотъ какой я былъ. И, какъ вы, въ идеалы врилъ. Особливо когда голодъ. Голодные вс-съ идеалисты. Голодъ этому весьма содйствуетъ. Ну, а какъ въ сытость, въ тло вступила.— тутъ и понялъ ‘почему сіе важно въ-пятыхъ’: у г. Лскова, кажется, это сказано? Теперь я цну жизни знаю. Куда ужъ намъ съ египетскими мясами — да къ звздамъ! Колбасъ вдь съ бабочкиными крыльями нигд не полагается, а? Плюньте и вы, матушка, на идеалы. До звздъ небесныхъ далеко — никакъ за нихъ руками не схватишься. А и схватишься — обожжешься. Да и что небеса, пока мы здсь, я пальцемъ солнце заслонить могу. Поставилъ перстъ передъ окомъ, вотъ такъ — и нтъ солнца!.. Я, вдь, знаю впередъ, что вы меня не послушаете. И не только не послушаете, но еще боле утвердитесь въ мнніи, что Приглядовъ свинья, и ничего больше. А только вотъ что — пожалйте вы себя… Вдь, вамъ перстомъ шевельнуть, и Самсоновъ будетъ опять у вашихъ ногъ.
— Это онъ васъ послалъ?— нахмурилась она.
— Хорони Господи! Я было ему предложилъ, такъ онъ меня такъ турнулъ. Я, говоритъ, долженъ уважать ея волю. Вдь у васъ у обоихъ все какое-то сплошное петиметріе идетъ. Все на танцахъ да церемоніяхъ. И всего-то намъ жизни на пятиалтынный отпущено, а мы на сто цлковыхъ наглупить норовимъ… Наталья Григорьевна!.. Послушайте вы меня, дурака — будетъ вамъ трепаться по свту, черкните вы своему андилу — ‘приходи, твое счастье!..’ А?.. Хорошо было-бы, право, хорошо…
— Оставьте вы меня въ поко, Иванъ Николаевичъ…
— Ну, не хотите этого, могу вамъ предложить другое. Нашелъ я вамъ мсто, Наталья Григорьевна. Вотъ мы какъ. Вы насъ подлецами считаете, а мы за васъ, можно сказать, душу полагаемъ. И хорошее мсто, изящное, чистое… Хотите искусству послужить? Даже увковчить себя можете. Настоящіе друзья въ несчастій познаются. Такъ и я… Вс ваши обиды забылъ — вотъ вамъ крестъ. Вчера въ клуб,— у насъ, вдь, тутъ свой, клубъ есть… художественный! Какъ поднялась объ этомъ рчь, такъ я васъ и вспомнилъ. Эврика-де! Что вы задумали съ дтьми возиться? Штанишки младенцамъ подмывать. Съ эдакой красотой да сть сопляками возжаться? Ихъ и безъ васъ есть кому драть по указанному мсту. Сдлайте одолженіе.
— Я васъ не понимаю.
— А вдь и понимать нечего…
И Иванъ Николаевичъ сталъ вдругъ мягокъ и нженъ. Даже въ щелки, замнявшіе ему глаза, слезу пустилъ.
— И понимать-то нечего. Простое самое дло. По пятницамъ собираемся мы писать… Поняли?
— Нтъ…
— Съ натуры… и теперь не поняли?
— Ничего не понимаю, Иванъ Николаевичъ.
— Ужли-жъ я не ясно ‘докладаю’, какъ одинъ мой знакомый лакей выражается. Извольте видть. Съ натуры-то чтобы писать — натура нужна или нтъ? Сообразили?
— Нтъ.
— Ахъ ты, Господи! Ну вотъ вамъ на чистоту. Зная, въ какомъ вы обртаетесь положеніи (у учителей благородныхъ танцевъ прежде это называлось: третья позиція безъ шансу), я вчера въ нашемъ совт объявилъ, что я имъ такую натуру доставлю — ахнутъ. И вознагражденіе достойное, и дло чистое, изящное дло. Немножко обнаженное — но, вдь, и греческія богини не гнушались являться очамъ простыхъ смертныхъ даже безъ фиговаго листка-съ… На что ужъ были небожительницы! Даже и рифмы полагались для нихъ возвышенныя: Геба — неба, Киприда — Аида… Изъ Аида боги мчатъ!.. И мы не сразу, чтобы обнажать. Не то чтобы явились вы, и сейчасъ же дери съ васъ шкуру. Совсмъ напротивъ. Мы со всякою деликатностью, уважимъ-съ. Сначала головку. Потомъ грудку… А посл такимъ образомъ и до экватора дорисуемъ и даже южное полушаріе изобразимъ. Если будетъ на это ваша милость. Можетъ быть, вдохновите, и выйдутъ изъ сего безсмертныя произведенія. Мы вс, и вы въ томъ числ, въ могилахъ истлемъ, а въ залахъ, хоть того-же Луврскаго музея, восхищенные потомки будутъ созерцать красоту нстлнную.
Наталья Григорьевна, стоявшая до сихъ поръ, не удержалась на ногахъ и сла.
— Это вы мн… мн натурщицей?..
Иванъ Николаевичъ, очевидно, не такъ ее понялъ.
— ‘Натурщица’ слово глупое… Не ‘натурщица’, а ‘образъ’, ‘идеалъ’, символъ красоты… Недосягаемой! Что съ вами… Ахъ ты, Господи…
Онъ бросился къ ней съ водой, но она быстро оправилась, встала, пошла къ дверямъ и отворила ихъ.
— Идите!— строго приказала она Ивану Николаевичу.
— Чего-съ?
— Идите… И скоре…
Приглядовъ наклонился, сдлался маленькій-маленькій и бокомъ выбрался на лстницу. Но и тамъ не-могъ успокоиться. Потоптался, зло и криво усмхнулся, подкрался къ дверямъ Натальи Григорьевны опять и пріотворилъ ихъ.
— Не прикажете-ли адресокъ… На всякій случай… Если одумаетесь…
Но, не выдержавъ ея презрительнаго взгляда, выскочилъ и сбжалъ шарикомъ по лстниц внизъ.
— Хоть сейчасъ пиши съ нея Іезавель!.. Дура этакая. Сама-же себ добра не желаетъ.
И размордвшая, по выраженію Приглядова, двица Рослякова недолго заставила себя ждать. Анн Федоровн, наконецъ, Господь послалъ кусочекъ сыру. Посл того какъ Иванъ Николаевичъ разигралъ съ нею Іосифа Прекраснаго — Рослякова, обманутая въ лучшихъ чувствахъ и надеждахъ, согласилась, наконецъ, выйти замужъ за бывшаго правителя канцеляріи ея папаши — сверхъестественнаго семинара, набившаго себ зобокъ ‘во время прохожденія государственной службы’ и теперь успокоившагося на лаврахъ. Подсчитавъ процентныя бумаги, онъ ршилъ, что теперь ему пора облагородиться, т. е. жениться на аристократк, а такъ какъ объ аристократіи онъ имлъ понятіе весьма отдаленное, ибо какіе-же аристократы водились въ Зауральскихъ губерніяхъ, то верхомъ благополучія ему представлялась не кто иная, какъ Анна Федоровна, которую для важности онъ звалъ даже еодоровной. Двица Рослякова, согртая пламенемъ любви къ Приглядову, нсколько разъ отказывала господину Мадригалову. Она объявила ему: вы для меня стары, вамъ шестьдесятъ…— ‘Зато обязуюсь сильне любить… Я всегда былъ-съ, даже у вашего незабвеннаго родителя, исправенъ и исполнителенъ. Надюсь и въ семъ случа послужить вамъ также, не щадя живота!.. Я, изволите видть, мужчина еще крпкій, въ соку, и буду васъ ллеять, какъ драгоцнный камешекъ въ розовой ватк-съ! И при томъ я тайный совтникъ, И пансіонъ у меня усиленный-съ!..’ Рослякова, разсчитывая стать мадамъ Приглядовой, съ Мадригаловымъ была безжалостна и лишь на-дняхъ осчастливила его нсколько позднимъ для ея тридцатипяти лтъ согласіемъ. Она только поставила ему въ условіе: изъ церкви въ Парижъ, а въ Париж, даже не зазжая въ гостинницу — въ ‘Grands magasins de Louvre’. Восхищенный Мадригаловъ согласился-бы на Эйфелеву башню!.. Благодаря этому обстоятельству, Наталья Григорьевна разъ утромъ, выходя на улицу, застала разспрашивавшую о ней у conciergе Анну Федоровну.
— Ахъ, душечка…— взвизгнула та.— Поздравьте меня…
— Съ чмъ это?
— Я, милочка моя…— и она захлебнулась: теперь по мужу генеральша… Но только я осталась прежней и ни къ кому не измнилась… Вчера я узнала, что вы здсь, и, видите, сегодня уже у васъ… Я теперь мадамъ Мадригалова… Если-бы вы знали, какой у меня смшной папка! Я мужа зову папкой… Вы не думайте: у него дв звзды на боку. И лента! Онъ даже къ президенту Карно подетъ представляться и во всхъ регаліяхъ. Ему ужъ общали. А потомъ я буду танцовать на балу въ Елисейскомъ дворц съ иностранными кавалерами. Я такъ счастлива, душечка, такъ счастлива. Онъ меня балуетъ. Сегодня я ему приказала стать въ уголъ на колни — и онъ сталъ… А вы… Какъ вы перемнились! Вотъ-бы никогда не поврила…
Наталья Григорьевна пригласила ее наверхъ.
Анна Федоровна какъ вошла, такъ сейчасъ-же все оглядла вокругъ.
— Какъ вы бдно живете. А я, я уже приказала мужу — чтобы мы богато жили. Онъ меня долженъ слушаться, вдь онъ у моего папаши въ чиновникахъ былъ. Какъ вы бдно живете! Я, вдь, все слышала, мн даже въ Петербург разсказывали. И я такъ васъ жалла, такъ жалла! Какіе подлецы эти мужчины! Заставилъ развестись — а потомъ бросилъ. Но я, душенька, нисколько не горда и хочу къ вамъ совсмъ по старому… Вы со мною, Наталья Григорьевна, можете нисколько-нисколько не стсняться. Какъ были прежде, такъ и теперь — какъ будто ничего не случилось… Ахъ, какъ вы бдно живете?.. И какъ у васъ вещей мало!..
Наталья Григорьевна нахмурилась.
— Знаете, въ Петербург про васъ такія гадости разсказываютъ. Но я подумала: что бы тамъ ни было, а я ей останусь другомъ!.. И такъ я теперь богатая, а вы бдная — то вы, пожалуйста, если что нужно — прямо ко мн, душенька… У меня однихъ платьевъ въ Лувр куплено восемнадцать. Чулки шелковые съ золотой стрлкой. Вотъ посмотрите! И она подняла юбку. И юбки по шестидесяти франковъ. Вонъ какъ шуршатъ.— Я теперь такъ ршила: все блье себ сдлать изъ самаго тонкаго крепъ де шинь, знаете, сквозное… Хочу совсмъ grande-dame сдлаться и мужу приказала одться поанглійски…
Вспомнивъ высокое положеніе, занятое ею въ свт, Анна Федоровна выпрямилась на диван, сложила на колняхъ руки, стала неподвижной, гордой.
— Вы даже въ Петербург — можете ко мн пріхать… Я всегда вамъ буду рада… И мужъ тоже. Я, вдь, не ревную. Онъ меня такъ любитъ. Сегодня посадилъ меня въ панье и носилъ по комнат. Вы какъ думаете: мы, вдь, въ ‘Континентал’ остановились, и за номеръ платимъ по сорока франковъ въ день. А въ Петербург у меня будетъ спальня не иначе, какъ лиловая и въ золотыхъ цвтахъ… Ахъ, да, вотъ что, душечка… Такъ какъ вы теперь въ несчастіи, то позвольте… Я, вдь, знаете, всегда была добрая и ‘папочка’ мой тоже добрый. Я ему сказала, что хочу сегодня помочь намъ — и онъ даже ни одного слова, напротивъ… Такъ вотъ, потому что вы бдная, позвольте мн на первый разъ… Что могу.
— Не надо, не надо… Мн совсмъ на надо…— вспыхнула Наталья Григорьевна, отодвигая отъ себя руку Анны Федоровны, съ нсколькими стофранковыми билетами.
— Отчего-же не надо, душечка? Бдныя всегда берутъ…
— Я не бдна, у меня есть… Не надо, ради Бога…
— Я отъ всего сердца…
— Знаю, знаю… Ахъ, да оставьте-же вы меня, наконецъ, что я вамъ сдлала, что сдлала?
И уже вся отдаваясь истерическому припадку, Наталья Григорьевна зарыдала и забилась на кушетк, пряча лицо въ подушку…
Анна Федоровна съ минуту сидла неподвижно и вдругъ обидлась. Встала и пошла къ дверямъ. Оттуда обернулась, смрила Наталью Григорьевну гордымъ взглядомъ…
— Посл этого…
— Уйдите. Уйдите сейчасъ же…
Мадамъ Мадригалова выскочила за дверь и, вся раскраснвшаяся, вышла на улицу…
— Тоже финтитъ. Скажите пожалуйста!.. Дрянь эдакая, разводка!..
Ей подали ландо. Она услась. И вспомнила, что въ какомъ-то магазин, на Итальянскомъ бульвар, видла кружевную накидку. ‘И стоитъ столько же, сколько я хотла дать ей. Еще лучше вышло.— Cocher, на Итальянскій бульваръ!’

II.

Скоро соотечественники оставили въ поко Наталью Григорьевну.
Теперь она почувствовала себя совершенно одинокой. Никому до нея не было дла. Даже встрчаясь на улицахъ Парижа съ прежними знакомыми, она не узнавала ихъ. Она сильно измнилась, похудла и потемнла. Выраженіе ея лица стало строже, большіе печальные глаза ушли въ глубину. Она еще держалась. Порывшись въ вещахъ, нашла нсколько цнныхъ бездлушекъ и продала. Сбыла и брилліантовый крестъ — единственное воспоминаніе, оставшееся у нея отъ матери. Потребности она ограничила до крайности. ла разъ въ день въ дешевенькомъ ресторанчик ‘Rendez-vous des amis’, гд за восемьдесятъ сантимовъ подавали цлый обдъ, дома снимала платье, чтобы окончательно не заносить его, не зажигала свчи и, оставаясь въ темнот, день за днемъ и мигъ за мигомъ переживала прошлое. Она съ грустною улыбкою вспоминала, какъ еще недавно,— этотъ вчерашній день, какъ живой, стоялъ передъ нею,— она швыряла деньги полною горстью, а теперь покупку новыхъ ботинокъ приходилось обдумывать, какъ разорительный расходъ, и, прежде чмъ ршиться на него, она старалась какъ нибудь обойтись со старыми, продранными. Чинила ихъ сама, зашивала толстыми нитками, закрашивала стершіяся мста чернилами. Съ платьемъ было еще хуже. Скоро его пришлось немного укоротить, ужъ слишкомъ обтрепались-подолы, и вс изъяны ея обуви, такимъ образомъ, были еще видне. Оно разодралось, то и дло его надо было подштопывать. Теперь каждая мелочь жизни принимала въ ея глазахъ значеніе необычайно крупнаго событія. Когда, усталая и измученная, она возвращалась домой, и ей хотлось выпить кофе, она долго обсуждала, можетъ ли она допустить такую роскошь, хоть съ нея хозяйка брала за это всего двадцать сантимовъ. Чаще всего она отказывала себ. Пила воду и ложилась въ постель отдохнуть. Разъ она прихворнула. Голова болла, въ вискахъ стучало, ноги были точно опущены въ ледяную воду. Лихорадка начиналась во всю. Ночью даже нсколько разъ бредила. Надо было взять хинину въ аптек, но этотъ расходъ пугалъ ее своей громадностью. Хозяйка предложила послать за сосднимъ докторомъ,— больная, должно быть, и выздоровла отъ охватившаго ее ужаса заплатить ему пять франковъ за визитъ. Она вспомнила, какъ во время оно одна изъ ея горничныхъ лечилась лимоннымъ сокомъ съ кипяткомъ. Лимоны стоили по пяти сантимовъ, это еще было туда-сюда. И она поставила себя на ноги тмъ же способомъ. Того, что когда-то бросалось на прихоти въ одинъ вечеръ, теперь ей хватило бы на нсколько мсяцевъ убогой ото всхъ таившейся жизни. Но зато она стала гораздо спокойне. Она теперь точно со стороны смотрла на прошлое и, думая о немъ часто и много, сознавала, что поступила такъ, какъ должна была поступить. Она ужъ не страдала объ утраченномъ счасть. Жизнь съ человкомъ, къ которому у нея не было вры, казалась еще ужасне нищеты, лишеній, обидъ, переживаемыхъ ею, одиночества, надодливой и скучной борьбы съ мелочами жизни. Все это блднло и умалялось до ничтожныхъ размровъ, длалось почти незамтнымъ передъ мукою отдаться ласкамъ нечистыхъ рукъ, поцлуямъ вроломныхъ устъ, полныхъ лжи. Вдь она не могла бы слушать безъ сомнній, безъ мучительныхъ колебаній ни одного ихъ признанія. Каждый часъ, проведенный ею вмст съ нимъ, былъ бы для нея адомъ.. Жизнь, какъ она ни околачивала ее обо вс углы, не могла еще пріучить Наталью Григорьевну относиться спокойно и безразлично къ неправд. Мало-по-малу ей даже стало не больно, когда она вспоминала послднее свиданіе съ Самсоновымъ. Такъ вышло лучше. Поддайся она тогда охватившему ее порыву любви, услышь онъ ея призывъ, ей не оставалось бы выхода. Она покончила бы съ собою, чтобы положить предлъ этому вчному страданію. Она не могла винить себя въ неотходчивости, въ мстительности. Она понимала, что поступила такъ, какъ должна была, и не каялась больше!
Чмъ дальше шло время, тмъ ея лишенія казались ей боле сносными. Вдь, въ самомъ дл — сущность не въ этомъ. Надо сть, пить… Она и стъ, и пьетъ. Худо, скверно, одвается еще хуже — но ея внутренній міръ никмъ не тронутъ. Никто теперь не сметъ мшаться въ ея жизнь, копаться въ ея чувств, требовать у нея отчета въ ея мысляхъ. Она ни передъ кмъ не опуститъ глазъ, ей и стыдно уже, что она въ первое время борьбы съ надодливыми мелочами жизни такъ терялась, въ такомъ смятеніи отступала передъ нею. Гг. Приглядовы могли ее доводить до рыданій, Анна Федоровна — до истерики. Теперь случилось бы иначе. Иванъ Николаевичъ наткнулся на нее на бульвар и, прищуривъ глазъ, принялъ-было видъ насмшливаго гамена, даже шляпа его на бокъ съхала, но Наталья Григорьевна встртила его такимъ спокойнымъ и гордымъ взглядомъ, что шляпа эта невдомо какъ очутилась у него въ рукахъ, и онъ, посторонившись, ни къ селу, ни къ городу, даже растерянно проговорилъ ‘виноватъ-съ!’ Сержа де Тернова, опять сунувшагося къ ней, она прямо назвала ‘дуракомъ’. Жизнь ее пріучила и къ этому. Что длать! А генералу Свиристлову, явившемуся съ оправданіемъ, она весьма равнодушно и хладнокровно объяснила, что знаетъ въ Петербург его выучку и что нтъ боле отвратительнаго явленія, какъ старики его лтъ безъ достоинства старости… Скоро, впрочемъ, ея обстоятельства нсколько поправились. Одному русскому ученому понадобилась переписчица. Наталья Григорьевна случайно узнала объ этомъ и пошла къ нему. Тотъ (русскіе ученые народъ вообще смтливый и себ на ум) прикинулъ въ голов ея видъ, платье, ботинки, не ускользнувшіе отъ него, и предложилъ ей франкъ за два листа. Безграмотному соотечественнику передъ тмъ онъ платилъ вдвое. Она согласилась, не споря и не торгуясь. Мсяцъ проработала, не разгибая спины, и получивъ девяносто франковъ (слдовало бы больше, но ‘давалецъ’ полулистовъ и полустраницъ не считалъ, ‘нельзя-де всякую мелочь въ строку!’ и при окончательномъ итог ошибся, въ свою пользу, разумется, на десять листовъ) — тотчасъ же на эти деньги купила себ простенькое черное шерстяное платье и новыя ботинки. Ученый, встртивъ ее черезъ дня два въ парк Монсо, даже попятился.
— Королева-съ!.. Просто королева-съ… Мн даже совстно!..
И вдругъ, ощутивъ стыдъ, вынулъ кошелекъ.
— Я, знаете, ошибся. Только потомъ сообразилъ… Сосчиталъ опять — вамъ еще за двадцать листовъ (кончиковъ-то на десять набжало!) десять франковъ слдуетъ. Пожалуйте — получить.
Она просто взяла. Это было ея — заработанное. Этого стыдиться нечего.
— Очень радъ, что встртилъ васъ. Вдь я и адреса-то вашего толкомъ не знаю. Диктовать диктовалъ, а ни разу не спросилъ. Мы, ученые, народъ разсянный,— наклеветалъ онъ на себя.
Она ему сказала адресъ — и дня черезъ два онъ явился къ ней съ толстой книжкой.
— Нмецкій языкъ знаете?
— Знаю.
— Помочь мн можете?.. Вотъ я тутъ поотчеркивалъ… Всего страницъ полтораста, по разнымъ мстамъ. Самому-то мн некогда, а перевести надо… Триста франковъ вамъ будутъ не лишни?
Разумется, они оказались не лишни.
— Чмъ скоре сдлаете, тмъ лучше…
Онъ не сказалъ ей, что въ Петербург издатель ему за это долженъ заплатить не триста франковъ, а триста рублей. Тмъ не мене она съ радостью принялась за работу, точно этотъ скучный трудъ доставлялъ ей нивсть какое наслажденіе. Черезъ мсяцъ все было окончено. Когда она принесла переводъ ученому, тотъ сталъ-было его прочитывать и съ изумленіемъ поднялъ на нее глаза.
— Матушка! Да вы грамотная!
— Я васъ не совсмъ понимаю?
— Чего еще не понимать, въ нашей газет передовики могутъ у васъ поучиться. Штилемъ даже обладаете… Моему издателю, по его тупорылости, даже и не къ лицу такіе переводы.
И опять его зазрла совсть.
— Онъ мн, знаете, набавилъ за работу. Да и мн казалось, что много возни будетъ съ вами. А тутъ только связать обрывочки — и вся недолга. Такъ цликомъ ваше и пущу.— Пожалуйте получить — четыреста франковъ.
Сжимая въ карман четыре бленькія съ синими разводами бумажки, Наталья Григорьевна сочла себя чуть не богачкой. Поэтому сегодня она разршила себ пойти пообдать въ Rue Dufaut, гд это Сарданапалово пиршество обошлось ей въ три франка, потомъ въ Rue Royale она напилась русскаго чаю, а вечеромъ взяла себ дешевенькое мсто въ ‘Comdie Franaise’. Вернувшись домой, она подсчитала расходы и пришла въ ужасъ. Ей этотъ день обошелся въ десять франковъ. Дня черезъ два — ученый явился къ ней и довольно-таки безсвязно сдлалъ ей новое предложеніе.
— Видите ли, мать командирша… Однако комнату бы вамъ перемнить слдовало… Вы нынче вонъ какія суммы цапаете… А эта клтка — не по птичк, потому что, надо говорить правду, Господь-то васъ красотою не обидлъ… Такъ вотъ что, я, вы знаете, свою жизнь на разную историческую чепуху убилъ и все, что касается до разныхъ Марковъ-Авреліевъ — любому нмцу носъ утру. Въ лучшемъ вид… Ну, а штилю не научился… Некогда было. Все въ ‘пыли вковъ’ возжался. Такъ вотъ, извольте сообразить, написалъ я диссертацію… Учености,— скажу по чести — утонешь. А языкъ, прямо вамъ доложу — дерюга-дерюгой. Періоды у меня, напримръ, отъ аршина и длинне. Такъ уже голова устроена. Такъ вотъ сколько вы съ меня снимете (только вы полегше, мадамъ, съ живого осетра шкуру дерутъ и то больно,— кричалъ бы онъ, да не можетъ!), чтобы привести сію книжицу въ христіанскій видъ…
— Я, право, не знаю… смялась она.
Она за послднее время научилась смяться опять.
— А вы прикиньте… На чистоту вамъ доложу, какъ на духу: работы вамъ будетъ много.
— Да, можетъ быть, я не съумю.
— Вы то! Не безпокойтесь. Лучше всякаго другого обдлаете это.
— Я никогда не занималась… И цны не знаю.
— Что это вы, Наталья Григорьевна, точно помщица Коробочка съ Чичиковымъ. ‘Не знаю, можетъ быть, мертвыя души по другой цн ходятъ’. Ну, давайте я вамъ — двсти рублей, угодно, по ныншнему курсу — пятьсотъ франковъ. Мн, собственно, не надо, но уже такъ!.. И, чтобы — никому! Я да вы только и знаемъ… Нашъ общій секретъ, даже попу на исповди не заикайтесь! Помилуйте, чего хорошаго — если вдругъ малая печать (до всего она доходитъ!) на смхъ меня подыметъ. Ученому-то (имя-рекъ) дамы въ Париж диссертацію исправляли. А тамъ фельетонисты (тоже, я вамъ скажу — народъ подлый) вцпятся въ глотку, да и давай тормошить. Такъ берете пятьсотъ франковъ?..
Она не отказалась, и два мсяца не разгибала спины. Теперь ужъ ей было гораздо легче. Ее не пугали безсонныя ночи, вчныя заботы о завтрашнемъ дн: мучительныя сомннія не охватывали ее ознобомъ и жаромъ. Она была уврена въ себ. Румянецъ вернулся къ ней, она и сама если не пополнла, то поздоровла, окрпла. Глаза загорлись такимъ свтомъ, что навдывавшійся къ ней отъ времени до времени ученый началъ ужъ вздыхать:
— Ахъ, жаль, что я не кавалергардъ.
— Отчего это?
— Сейчасъ-бы вамъ руку и сердце…
— При чемъ-же тутъ кавалергарды?
— Такой уже родъ оружія. Больше къ лицу вамъ.
Когда она окончила, была поздняя осень. Сверный втеръ срывалъ листву съ деревьевъ и уносилъ ее вдоль бульваровъ… Ученый, заполучивъ работу, расплатился и собирался узжать въ Россію.
— Вотъ что, матушка, какъ же вы теперь будете?
— Подожду новой работы… У меня есть кое-какая экономія. Нсколько мсяцевъ выдержу.
— А вы какъ относительно младенцевъ?
— Какихъ?
— Разумется, не отвлеченныхъ, а настоящихъ. Вы съ ними возились когда-нибудь?
— Нтъ.
— А педагогическихъ наклонностей не чувствуете… Потому у меня для васъ можетъ быть наклюнется дло одно…
— Я буду вамъ благодарна.
— Ужъ очень къ вамъ роль гувернантки не подходитъ.
— Отчего? Я этого именно и искала.
— Ну, если къ соплякамъ отвращенія у васъ не оказывается, я, можетъ быть, что нибудь и сдлаю. Есть тутъ одна семья… Только, впередъ предупреждаю — идолы. Банкиръ изъ Франкфурта, покончилъ дло и почиваетъ на лаврахъ. Еще бы, милліоновъ двадцать-пять заграбилъ. Ну и дама у него, я вамъ скажу. Совсмъ по строгости не человкъ, а при-фиксъ какой-то. Что ни скажетъ, все при-фиксъ. Никакъ съ ней ни о чемъ поторговаться нельзя. Никакой уступки. Такъ вотъ у нихъ. Тяжело вамъ будетъ — прямо говорю. Разв только однимъ вы ихъ побдите: аристократическими манерами. Очень имъ нравится аристократовъ на побгушкахъ держать.— Вотъ-де я хоть и хамъ сверхъестественный, а какъ вами командую. Въ лучшемъ вид… Васъ я выдамъ за обднвшую представительницу нкогда высокаго рода. Даже по батюшак-то вы, вдь, въ экселенцахъ можете состоять. Это ихъ больше всего плнитъ…
‘Экселенцъ’ ихъ, дйствительно, плнило. Herr baron von Шпрудель даже сдлалъ попытку привстать съ кресла, на которое онъ уложилъ свое неимоврное чрево, но коротенькія толстыя ножки его, немного подрожавъ, тотчасъ же успокоились. Онъ только вздлъ пенсне на громадный носъ и, точно ожирвшій филинъ, не сводилъ глазъ съ Натальи Григорьевны, пока она вела переговоры съ баронессою фонъ-Шпрудель. Онъ даже и не моргнулъ ни разу. Баронесса тоже вооружилась лорнетомъ и долго осматривала Наталью Григорьевну. Потомъ обернулась къ мужу. Тотъ благосклонно промычалъ что-то.
— У насъ трое двочекъ, — наконецъ соблаговолила процдить сквозь зубы баронесса фонъ-Шпрудель.
— И вс он предназначены занять высокое положеніе въ свт!— совершенно неожиданно прохриплъ ея мужъ.
— Да-съ… Въ большомъ свт… Поэтому вы понимаете, какая на васъ будетъ лежать отвтственность.
Наталья Григорьевна поклонилась.
— Мы искали какую нибудь принцессу… Но, къ сожалнію, всхъ принцессъ разобрали американки!
— Вашъ батюшка былъ дйствительно экселенцъ?
— Да!
— И занималъ высокое положеніе въ свт?.. Это насъ еще можетъ примирить съ отсутствіемъ титула, хотя въ Италіи есть много герцогинь, сидящихъ безъ хлба. Но у всхъ этихъ герцогинь отвратительныя манеры. И потомъ он и зиму и лто носятъ фуфайки. У меня, впрочемъ, горничная контесса (графиня) изъ Венеціи. Это хоть немного утшаетъ меня… У нея на визитныхъ карточкахъ: ‘Анжелика контесса Бембо’… Ея предки были даже завоевателями и дожами. Въ Санъ-Джіованни-и-Паоло — такая есть церковь въ Венеціи — одинъ изъ нихъ изображенъ на кон и въ рыцарскихъ латахъ. Я васъ попрошу тоже заказать себ карточки съ экселенцъ и съ дворянской короной. Мы, знаете, не жалемъ денегъ, ибо Господь-Богъ благословилъ наши труды, но мы за то требуемъ, требуемъ…
— Чтобы все было перваго сорта и безъ обману!— пришелъ къ ней на помощь му жъ.
— Разумется, вы будете обдать съ дтьми за отдльнымъ столомъ.
— И вы обязаны моей жен, баронесс фонъ-Шпрудель, оказывать всяческое уваженіе.
— Да, кстати, вы умете убирать голову?
— Я, зачмъ?
— Когда мн это потребуется… Не приглашатьже каждый разъ парикмахера.
— Нтъ, не умю.
— Это жаль. Моя горничная, контесса Бембо — тоже не уметъ… Ну, да это еще ничего… Я только должна васъ предупредить. Мой мужъ, баронъ фонъ-Шпрудель…
— Марія!— попробовалъ ее остановить тотъ.
Она грозно взглянула на него и продолжала:
— Баронъ фонъ-Шпрудель, несмотря на высокое положеніе въ свт, унижается до ухаживаній за всякою дрянью… Я не хочу ничего сказать, чтобы касалось до экселенцъ Натали… Но вы это должны имть въ виду и при первой его попытк сейчасъ-же придти ко мн и изложить съ полнымъ чистосердечіемъ вс обстоятельства. Я у себя дома не терплю разврата… Мои дочери, призванныя занять высокое положеніе въ свт, должны расти въ чистой атмосфер…
— Марія!..
— Молчите… Вы не баронъ фонъ-Шпрудель, а баронъ фонъ-Старый Сатиръ!.. Помните, что вы прежде могли-бы быть даже сенаторомъ у насъ во Франкфурт. А вы ведете себя, какъ боннскій студентъ, да еще сынъ дурныхъ и бдныхъ родителей.
Удовлетворивъ себя этимъ, она опять обернулась къ Наталь Григорьевн и задала ей цлый рядъ вопросовъ, имвшихъ характеръ экзамена. Должно быть, она понравилась баронесс, потому что мадамъ фонъ-Шпрудель вдругъ спросила ее съ весьма благосклонымъ видомъ:
— Не нужно-ли вамъ денегъ?
— У насъ денегъ много?— вставилъ ея мужъ.
— Нтъ, благодарю васъ…
— И такъ, завтра вы можете перехать къ намъ! Вамъ будетъ дана комнатка рядомъ съ помщеніемъ нашихъ дочерей…
— Баронессъ фонъ-Шпрудель.
— Да, кстати. Он съ дтства должны пріучаться къ будущему высокому положенію въ свт, и потому я васъ прошу не допускать въ обращеніи съ ними фамильярности. Вы будете ихъ называть по имени съ прибавленіемъ каждый разъ титула, баронессы… Я уже не говорю о тамъ, какъ вы должны обращаться ко мн… Это вамъ укажетъ вашъ собственный тактъ, понимаете?
Все это сошло благополучно. Наталья Григорьевна създила въ Лувръ и купила нсколько недорогихъ платьевъ, подновила блье, а уже къ вечеру на другой день была на мст. Тутъ ее окружилъ міръ, о существованіи котораго ране она не знала. Это былъ маленькій дворъ, съ фаворитами, интригами, тонкими хитросплетеніями изъ-за лишней милости баронессы фонъ-Шпрудель. Ея дочери, призванныя занять впослдствіи высокое положеніе въ обществ, оказались испорченными и непослушными двочками, къ тому же еще и неряшливыми. Ихъ грубость, впрочемъ, нравилась папаш и мамаш. Они говорили: ‘Шпрудели должны заране пріучаться управлять людьми! Мы достаточно богаты, чтобы платить за это’. Но еще худшимъ условіемъ новой жизни оказалась ‘Анжелика, графиня Бембо’, старшая горничная баронессы. Она съ перваго мгновенія возненавидла Наталью Григорьевну, хотя, по свойственной итальянкамъ непосредственности, высказывала это сразу, въ нелпыхъ выходкахъ, больше смшившихъ ту, чмъ оскорблявшихъ. Каждое утро и каждый вечеръ Наталья Григорьевна съ дтьми являлась къ барону и баронесс Шпрудель. Часто ее вызывали съ ними и при гостяхъ, причемъ баронесса, наклоняясь къ нимъ, конфиденціально сообщала:
— Вы знаете — она настоящая ‘экселансъ’! Ея отецъ — былъ чуть не министромъ. И вотъ Господь ее привелъ теперь послужить мн… Мадемуазель Натали — вы можете идти!
И она величественно откидывалась въ кресл, совершенно довольная собою и всмъ окружающимъ ея міромъ.
Баронъ Шпрудель, встртившій разъ въ коридор Наталью Григорьевну, попробовалъ-было игриво задрожать толстыми ножками и, сдлавъ козла, перстами ткнулъ ее въ плечо. Но та обвела его такимъ взглядомъ, что тотъ опшилъ, и ни къ селу ни къ городу сообщилъ: ‘сегодня понедльникъ, и притомъ хорошая погода!’ Онъ впрочемъ не былъ золъ и не поставилъ ей на счетъ ея неприступности, только разъ, проходя мимо, шепнулъ ей по-нмецки:
— Контесса Бембо гораздо добре васъ, экселенцъ! Впрочемъ, я васъ уважаю.
Какъ это ни странно, но испорченныя, грубыя и взбалмошныя двчонки Шпрудель, въ конц второго мсяца, начали привязываться къ Наталь Григорьевн. Та умла ихъ заинтересовать своими разсказами, и он встртили въ ней ту заботливость о себ, къ какой ихъ не пріучили до сихъ поръ ни баронесса Шпрудель, ни прежняя гувернантка. Даже контесса Бембо, замтивъ, что Наталья Григорьевна вовсе не желаетъ оспаривать у нея мсто въ сердц барона и довренность баронессы, совершенно измнилась, и разъ, явившись, кинулась къ ней на шею и плача созналась, какъ она ее ненавидла. Цлые дни Наталья Григорьевна проводила со своими воспитанницами, мало-по-малу все дальше и дальше отходя отъ прошлаго и даже забывая его. Оно точно тускнло, жухло, какъ тускнетъ и жухнетъ написанная непрочными красками картина. Она уже не желала лучшаго. По-своему она даже была счастлива. Она сознавала, что обязана себ одной, что она въ сущности теперь вполн независима, никому до ея внутренняго міра нтъ дла. Ей нечего было стыдиться въ быломъ, и ея скромное настоящее ей не казалось вовсе тяжелымъ…
Зима на этотъ разъ въ Париж была очень тяжела.
Баронъ Шпрудель поэтому собрался съ семьей въ Ниццу.
Наталь Григорьевн было приказано готовиться къ этому отъзду какъ можно поспшне, потому что баронесса, еще въ первой молодости испортившая себ легкія въ скверной франкфуртской лавчонк, начала кашлять.
Контесса Бембо обрадовалась.
— Вы знаете, откровенничала она съ Натальей Григорьевной,— въ Ницц у насъ своя вилла и большой садъ. Тамъ гораздо больше свободы и много итальянцевъ, и между ними есть такіе красавцы!
Передъ отъздомъ баронесса пригласила къ себ гувернантку.
— Я вами очень довольна, фрейлейнъ. Манеры моихъ дочерей замтно исправились, и он стали сами лучше… Позвольте мн сдлать вамъ маленькій подарокъ, вотъ эти часы.
Но Наталья Григорьевна отступила и, покраснвъ, отказалась.
— Благодарю васъ, баронесса. Но я не принимаю подарковъ… Я достаточно получаю жалованья!
Шпрудель сначала разозлилась, вспыхнула, хотла сказать что-то рзкое, но потомъ одумалась.
— Знаешь, сообщала она мужу,— эта фрейлейнъ — настоящая ‘экселенцъ’! Я ею довольна, и такъ какъ она не хочетъ подарковъ, то мы должны прибавить ей жалованья…
— Фрейлейнъ, такъ какъ въ Ницц придется вамъ больше тратиться на костюмы, то мы съ барономъ ршили увеличить ваше содержанье.
Отъ этого отказываться не приходилось.
Передъ отъздомъ за два дня — почтальонъ принесъ Наталь Григорьевн большое заказное письмо. Она схватила его съ сильно бьющимся сердцемъ. Конвертъ былъ подписанъ Львомъ Самойловичемъ. Она быстро прошла къ себ — но тутъ вдругъ остановилась… Рука, ужъ хотвшая вскрыть конвертъ, замерла…
— Зачмъ? Вдь, все кончено и навсегда!..
Она вложила этотъ конвертъ въ другой, подписала на немъ адресъ Самсонова, значившійся на первомъ, сошла внизъ и опустила въ почтовый ящикъ.
Цлый день посл того она была печальна. Ночью плакала… Но утромъ проснулась бодрою и спокойною… Ей уже казалось, что послдняя связь съ прошлымъ оборвана…. Теперь ужъ ничего не оставалось въ ея душ.
Да и некогда было возиться съ этимъ прошлымъ. Хлопоты отъзда захватили ее всю…

III.

День ярокъ, солнце безпощадно, небо слпитъ пылающею синевою, море горитъ лазурнымъ огнемъ. Каждый атомъ воздуха искрится, всякая пылинка блещетъ. Все, что только выползло изъ виллъ и отелей на Promenade des Anglais — жмурится и щурится и скоре бжитъ назадъ въ потемки полузакрытыхъ ставнями комнатъ, въ прохладу гостиныхъ. Даже въ саду нтъ спасенія. Всякій листокъ свтится, точно онъ покрытъ зеленою эмалью. Тишина. Совсмъ не похожа сегодня сама на себя веселая и шумная Ницца. Заснула или притаилась? Не врится, что позади, въ Париж, остались туманы, дожди и холода. Хоть-бы порывъ втра оттуда, хоть тучку, чтобы освжить застоявшійся жаръ, напоить растрескавшуюся отъ сухоты, истомы и жажды землю. Баронесса Шпрудель здсь уже вторую недлю. По мстному обычаю, прохавъ Марсель, она разомъ переименовалась въ графини, а мужъ ея вдлъ въ петличку какую-то фантастическую ленточку и такъ встопорщился, какъ будто онъ всю жизнь по меньшей мр командовалъ арміями и покорялъ подъ ноз невдомыя страны и-народы: Въ ‘Le Petit Niois’ такъ и было сказано: ‘городъ удостоилъ посщеніемъ знаменитый графъ Шпрудель, неизгладимыми чертами вписавшій это славное имя во всемірную исторію’. Затмъ выражалось убжденіе, что его сіятельство украситъ собою колонію именитыхъ иностранцевъ и придастъ ей еще большій блескъ. Явившійся къ нему репортеръ паскудной газетки — получилъ такую мзду, что, прослезившись, назвалъ Шпруделя ‘mon gnral’ и тотчасъ же навалялъ замтку, въ коей оповстилъ цлый міръ, что ни на одной выставк красавицъ въ Спа не появлялось столь обворожительной женщины, какъ madame la gnrale, графиня Шпрудель, толстоносая, здившая верхомъ на собственномъ живот, банкирша была такъ польщена, что немедленно начала облекать рыхлое тло въ розовые и нжно-голубые цвта. Она заказала у мстнаго фотографа портретъ въ натуральную величину съ тмъ, чтобы онъ былъ выставленъ подъ аркадами Avenue de la Gare. Ей наконецъ доставили изъ Парижа ея ландо и лошадей и она цлые дни проводила теперь на бульварахъ, причемъ брала съ собою только младшую дочь — старшая могла-бы ее скомпрометировать своимъ возрастомъ. Генералъ и графъ Шпрудель величественно сидлъ рядомъ, а Наталья Григорьевна съ ребенкомъ напротивъ, причемъ ей запрещалось откидываться на спину и рекомендовалось простое черное платье. Мадамъ, которая еще недавно въ Париж была такъ проста съ нею, въ Ницц совсмъ измнилась, особенно съ тхъ поръ, какъ одна изъ ‘королевъ въ изгнаніи’ удостоила принять ее у себя и протянула ей на прощанье руку. ‘Она хоть и дочь экселенцъ, но все-таки не изъ нашего круга’, сообщила ‘графиня’ мужу. Тотъ, разумется, согласился. Онъ побаивался Наталью Григорьевну, которую считалъ лицемркою и недотрогой. ‘Да, да, она совсмъ не изъ нашего круга, я даже удивляюсь, зачмъ она садится за одинъ столъ съ нами. Она должна, какъ было сначала въ Париж, обдать отдльно, съ младшею двочкою… ‘Я подумаю объ этомъ!’ величественно процдила Шпрудель и въ тотъ-же вечеръ объявила Наталь Григорьевн приказаніе обдать и завтракать отдльно. Та невольно покраснла. Ея самолюбіе еще не притерплось къ такимъ мелочнымъ ударамъ.— ‘Вы меня извините, замтила на это ‘графиня’, но здсь въ Ницц совсмъ другой этикетъ у тхъ, кто, какъ мы, занимаютъ высокое положеніе въ обществ!’ — Слушаюсь! коротко отвтила та. Положеніе Натальи Григорьевны стало еще тяжеле. Ее разжалованье было замчено прочею прислугою и нанятый въ Ницц представительный лакей Франсуа, ршивъ, что это для него настоящая партія, началъ довольно усердно ухаживать за нею. Онъ даже называлъ ее ‘mademoiselle Nathalie’ и при встрч съ нею длалъ мечтательные глаза, пуча жилетъ колесомъ. Когда посл одного изъ объясненій, довольно безцеремонныхъ вообще, Наталья Григорьевна пожаловалась, мадамъ Шпрудель резонно отвтила, что не въ ея правилахъ входить въ разборы ссоръ между прислугою, что это ужъ ихъ личное дло и пускай она сама раздлывается, какъ хочетъ. ‘Франсуа служилъ у леди Кетнесъ, у экзотическихъ принцевъ и даже у ея altesse, владтельной княгини Требизондской. Имть такого лакея у себя большая часть’ и она, графиня Шпрудель, ни въ какомъ случа не желаетъ его утратить. Ей завидуютъ многія и еще вчера ‘ваша соотечественница княгиня Баломутова предлагала ему перейти къ ней!’ Со всми этими прогулками, вознею съ дтьми — у Натальи Григорьевны теперь совсмъ не оставалось ни минуты досуга. Утомленная и измученная, она вечеромъ падала въ постель и засыпала, какъ мертвая, на нсколько часовъ. Утромъ она старалась, пока спали ея двочки, найти себ дло поскоре, чтобы не оставаться наедин съ своими мыслями. У нея опять начинало болть и ныть сердце, когда она задумывалась обо, всемъ, что случилось съ нею за эти полтора-два года. Теперь ей предстояло во что-бы то ни стало и какъ нибудь доколотить жизнь до конца и уйти изъ міра такъ же незамтно, какъ незамтно суждено ей было провести еще долгіе годы мучительной и часто оскорбительной борьбы. Къ счастію, пока она въ Ницц никого не встрчала изъ русскихъ, знавшихъ ее въ Петербург. Ей тяжелы были еще эти случайныя столкновенія съ прошлымъ, эти обидные и безцеремонные взгляды, которыми ее мряли съ ногъ до головы въ Париж дамы ‘ея міра’. Она знала, что во всей исторіи ея развода она въ глазахъ этихъ свирпыхъ защитницъ показной добродтели является развратной интриганкой, которой только благодаря случайности не удалось окрутить благороднаго Льва Самойловича, попавшаго въ ея сти. Она служила для нихъ примромъ того, что какъ ни плохъ этотъ міръ, но въ немъ не всегда торжествуетъ порокъ. Даже т, которые лучше знали подноготную этого дла, смялись надъ Натальей Григорьевой: ‘молодцъ Самсоновъ — сорвалъ цвточки, а какъ его хотли притянуть къ Исаію, онъ скоре въ кусты и поминай какъ его звали, а та — дура-дурой осталась на пустомъ мст’… И у этихъ — она оказывалась виновной, а Левъ Самойловичъ только умнымъ человкомъ и ничего больше! ‘Не идти-же въ самомъ дл подъ внецъ съ каждою легкомысленною бабенкой, которая ни съ того, ни съ сего сама станетъ вшаться ему на шею’.
Сегодня, несмотря на жару, ландо madame la gnrale въ свое время находилось на ‘promenade’. Носъ графини Шпрудель весь горлъ и лучился, несмотря на совсмъ особенную пудру, которою его осыпали. Она сама сіяла во всемъ доступномъ ей великолпіи. Розовый атласъ струился по ней мягкими и красивыми волнами. Шляпка, про которую продавщица говорила ‘увряю васъ, madame la comtesse, это не шляпка, а мечта!’ чуть держалась на ея грубыхъ черныхъ волосахъ, не падавшихъ и не сдвшихъ только потому, почему не падаетъ и не сдетъ хвостъ у лошади. Вырзъ платья обнаруживалъ глыбы мяса, именовавшагося подъ перомъ репортера изъ ‘Petit Nisois’ — соблазнительными формами. Мужъ ея былъ выше всякихъ описаній. Срый галстукъ его, ‘diplomatique’, давилъ ему горло, какъ пеньковая петля висльнику. Срая шляпа была надвинута на самыя брови, совершенно такъ-же, какъ вчера онъ это замтилъ у испанскаго посланника, фамилія котораго вытянулась на разстояніе земли отъ ближайшей изъ неподвижныхъ звздъ. Руки на груди онъ скрестилъ по Карно, а нижнюю губу выпятилъ по герцогу Шуазелъ… Франсуа держался на козлахъ, точно съ него невдомый ваятель лпилъ монументъ, и только кучеръ горбился, портя общее впечатлніе. ‘Жеромъ!— крикнула ему мадамъ Шпрудель,— примите позу величественне!’ Жеромъ обидлся, потому что, не смотря на скромное положеніе въ свт, какъ истый французъ, онъ считалъ себя образцомъ всякаго величія, обернувшись и снявъ шляпу, онъ отвтилъ: мадамъ la gnrale, я не обязанъ за свои стопятьдесятъ франковъ въ мсяцъ быть для васъ также и натурщикомъ!..’ Это легкое облачко, разумется, не могло испортить сегодняшняго дня. Солнцу предоставлялось жечь сколько ему угодно, морю и небу горть и слпить простыхъ смертныхъ — не графамъ Шпрудель было изъ-за этого измнять аристократическимъ привычкамъ, и потому они еще разъ повернулись сдлать послдній туръ по ‘Promenade’, какъ вдругъ изъ хавшаго на встрчу ландо послышалось радостное ‘Madame la baronne…’ Госпожа Шпрудель поморщилась. Вроятно, ея пріятельница не знала еще, что она сама себя пожаловала въ графини, тмъ не мене, когда ландо съхались и остановились, она приняла радостный видъ и крикнула:
— Ахъ, какъ я рада васъ видть, Madame la comtesse… А гд-же вашъ милый мужъ?
— Я жду его на-дняхъ… Онъ въ Париж занятъ длами.
Самъ Шпрудель давно ужъ держалъ шляпу на отлет, какъ это на его глазахъ сдлалъ разъ Галиффе.
— А вы, мосье le baron, все молодете, хорошете… Право, я попробую отбить васъ у вашей милой жены.
— Вамъ это не будетъ стоить большого труда!— со злостью вырвалось у мадамъ Шпрудель, ибо она наканун получила нкоторыя свднія о неодобрительномъ поведеніи своего супруга за кулисами опереточнаго театра въ Casino.
— Что длать!.. Вс мужчины таковы… Наши русскіе мужья еще хуже.
При слов ‘наши русскіе’ Наталья Григорьевна машинально встртилась глазами съ говорившей и вздрогнула, и поблднла. Изъ-подъ далеко впередъ выдвинувшейся соломенной шляпки она разомъ узнала врзавшіяся ей въ память черты Калеріи Алексевны. Та тоже перемнилась въ лиц, но тотчасъ же оправилась и начала ее разсматривать въ черепаховый лорнетъ. Наталья Григорьевна не отводила отъ той загорвшагося негодованіемъ взгляда. Ихъ глаза еще нсколько разъ скрестились, когда Калерія Алексевна вдругъ засмялась и обернулась къ Шпрудель.
— А у васъ, я вижу, новая бонна?
— Гувернантка,— поправила ее та — ваша соотечественница… дочь генерала…
— Да, да… я немножко знаю madame, виновата, мадемуазель Натали. Хоть она и очень подурнла… Когда-то она славилась въ Петербург… считалась первою красавицей!
— Я этого не слышала!
Точно не про нее разговаривали, Наталья Григорьевна только отвернулась, Калерія Алексевна продолжала ее внимательно разсматривать и даже, чтобы лучше видть,— шляпа ей мшала — совсмъ откинулась на спинку экипажа.
— Да, да, очень подурнла и постарла. Что длать! Разочарованія… обманутыя надежды… неудавшіеся планы. Вы довольны мстомъ у мадамъ?— спросила она Наталью Григорьевну по-русски.
Та молчала.
Баронесса Шпрудель взглянула на нее съ удивленіемъ.
— Мадемуазель… Графиня говоритъ съ вами…
— Ахъ, пожалуйста оставьте ее…— быстро обернулась къ ней Калерія Алексевна.— Я спросила только, не тяготитъ-ли ее обязанность бонны потому, что мадемуазель еще недавно занимала въ обществ совсмъ другое положеніе. Ну, что-же длать… Я очень рада за нее. Лучше заниматься честнымъ трудомъ, чмъ… Моя вилла, милая баронесса, недалеко отсюда… Я рада буду васъ у себя видть. У меня четвергъ… и каждое воскресенье — музыкальный вечеръ… Я пригласила, знаете, извстный квартетъ де-Виніе… Какая у него явилась скрипка теперь… Вы будете въ восторг. Старикъ Тома въ послдній разъ подошелъ къ нему, обнялъ и поцловалъ… Обворожительный смычокъ, и самъ!.. Такіе глаза, она раздвинула пальцы,— и горятъ, какъ у волка. Знаете, я ужасно люблю у мужчинъ хищный взглядъ… Онъ невольно шевелитъ намъ нервы. Точно чего-то боишься. Хотя впрочемъ — простой музыкантъ, по пятидесяти франковъ за вечеръ! Мой мужъ спокоенъ за меня… Это все равно, что вы-бы боялись за вашего мужа… Самая красивая бонна — все-таки только бонна!..
И громко смясь, она послала барону и баронесс Шпрудель воздушный поцлуй и похала дальше.
— Вы ее знаете?— быстро обернулась къ ‘своей гувернантк’ та…
— Да… встрчала!— нехотя отвтила Наталья Григорьевна.
— Вы съ ней были не особенно вжливы…
— Это, мадамъ, мое личное дло…
Шпрудель на минуту опшила.
— Но… но она наша хорошая знакомая…
— Не моя — во всякомъ случа.
— Мой мужъ иметъ большія дла съ Селицкимъ и мн было-бы очень непріятно, если-бы она сочла себя оскорбленной. Тмъ боле, что она выразила вамъ вниманіе.
— Чмъ это?
— Она, занимающая такое положеніе въ свт, сама заговорила съ вами…
— Я ее не просила объ этомъ.
— Еще-бы, вы просили… Вообще я васъ не узнаю, ma ch&egrave,re. И я должна васъ предупредить, мн будетъ очень непріятно, если она еще разъ встртитъ съ вашей стороны такое… такое…
— Невжество… вставилъ ея мужъ.
— Не твое дло! живо обернулась къ нему жена. Ты-бы меньше болтался у актрисъ за кулисами. У тебя дочери. Ты такъ поставленъ…
Онъ глазами показалъ ей на Франсуа и кучера.
— Нечего!.. я сама знаю, что длаю… Вотъ теб примръ — мужъ мадамъ Селицкой. Кажется, ужъ кто-бы имлъ право на такія мерзости! Всмъ извстно вдь, что его жена жила съ этимъ русскимъ богачемъ — Самсоновымъ… А онъ — вренъ ей до послдняго издыханія… А я вдь теб ни разу не подавала никакого повода…
Мужъ искоса взглянулъ на нее, мысленно сравнилъ ее съ Калеріей Алексевной и глубоко вздохнулъ.
— Нечего вздыхать… Мн все сообщили. Если ты воображаешь, что я здсь позволю теб выкидывать такія-же штуки, какъ и въ Париж — ошибаешься… Я сама ворвусь за кулисы и передъ всею публикою устрою такой скандалъ твоей миссъ Элліетъ, какого ты и не ожидаешь!..
Баронъ Шпрудель только глубже ушелъ въ дипломатическій галстукъ и ниже опустилъ шляпу.
— А вы, мадемуазель, будьте впередъ осторожне. Мадамъ Селицкая — мой другъ. Вы слышите… Я не намрена впередъ терпть этого. Она везд принята и… и…— Очевидно баронесса забыла, какъ она только что атестовала Калерію Алексевну своему мужу…— И — я должна сказать, что она вполн почтенная и милая женщина. Она везд принята. Даже въ интимномъ кружк у герцогини Перигоръ де-Талейранъ… Съ нея слдуетъ брать примръ. Расположеніемъ такихъ женщинъ дорожатъ.
— Мои отношенія…
— Мн нтъ дла до вашихъ отношеній. Вы у меня служите и обязаны исполнять то, что мн угодно и нравится… Слышите. Вы слишкомъ горды… Вы забываете ваше положеніе.
Франсуа фыркнулъ на козлахъ. Самой Шпрудель вдругъ стало жалко Наталью Григорьевну. Въ баронесс на минуту проснулась добрая женщина, какою была она въ Париж.
— Вы меня извините… Я не желаю васъ обидть. Я знаю, что вы принадлежите къ хорошему кругу. Можетъ быть у васъ что-нибудь и было съ графинею… Но вдь это до меня не касается. Я не могу жертвовать вамъ моими отношеніями и знакомствами… Я вами очень довольна, какъ гувернанткой. Не портите-же сами своего положенія у меня.
Наталья Григорьевна потупилась.
Она чувствовала, что еще минута, и слезы брызнутъ изъ ея глазъ. Теперь ей временами казалось, что задача ея жизни будетъ не по ея силамъ. Она боялась не труда, не зависимости. Никакія условія такой зависимости не насилуютъ души человка. ‘Моя мысль, мой нравственный судъ остаются свободны. Я думаю обо всемъ, какъ я хочу’, — но эти встрчи — он были ужасны для Натальи Григорьевны. Точно грязная рука касалась ея истекавшаго кровью сердца. Когда она вернулась домой, къ счастью, дтей позвали внизъ. Явился пасторъ, дать имъ урокъ Закона Божьяго. Гувернантка могла на нихъ не присутствовать. Наталья Григорьевна воспользовалась этимъ, чтобы привести въ порядокъ смятенныя мысли, справиться съ отчаяніемъ, одолвшимъ ее, обдумать, что ей длать потомъ. Калерія Алексевна здсь въ Ницц и, очевидно, часто будетъ видться съ Шпруделями. То, что рдко случалась въ Париж, гд все занято, все за дломъ, живо мняется на юг. Тутъ только и заботятся, чтобы какъ-нибудь убить время. Люди мало знакомые рады другъ другу, скучные журъ-фиксы, музыкальныя собранія, гд можно издохнуть отъ тоски — полнымъ-полны барынями, не знающими, гд имъ показать туалеты, мужчинами, таскающими по міру вчный сплинъ. Т, кто у себя — не отвтятъ на поклонъ какому-нибудь проходимцу, здсь даже не улыбаются, когда лакей докладываетъ о немъ, перечисляя его самозванные титулы и чины. Селицкая, разумется, не упуститъ случая сблизиться съ баронессой. Она не изъ тхъ, которыя забываютъ, а Наталья Григорьевна знала уже, что Левъ Самойловичъ далъ отставку этой барын. Имъ придется еще посчитаться и посчитаться при невозможныхъ условіяхъ. Трудно договориться до чего-нибудь при хозяйк, требующей отъ гувернантки почтительности къ ея врагу. Бросить все, бжать? Но куда? И разв т же обстоятельства не могутъ повториться? Значитъ опять уходить? до какихъ-же поръ? И наконецъ, что она сдлала такого, чтобы лишаться мста, занятій, обречься вновь на проголодь, какую она узнала въ Париж? Да сверхъ того — вся ея гордость подымалась въ ней при этомъ. ‘Что я за жалкое существо, думала она,— если при малйшей непріятности буду бросать дло, искать другого. Въ этомъ-ли стойкойсть, сила? Первое столкновеніе съ дйствительностью — и я признаю себя побжденной, безъ борьбы, хотя бы пассивной, единственной доступной для меня, — и уступаю мсто. Да та-же Селицкая будетъ хохотать. Чего-же лучше! Она безъ труда побдила, унизила и уничтожила женщину, которую когда-то такъ боялась! Дйствительно — стоило для этого идти на вчный трудъ, больше — на настоящую каторгу труда, на самоотреченіе. Лучше ужъ было-бы навсегда остаться у монахинь надъ Женевскомъ озеромъ и скоротать тамъ среди утесовъ и тучъ незамтное и никому, прежде всего самой себ, ненужное существованіе. И безъ того ставятъ въ упрекъ женщинамъ, что безъ руки, на которую можно было-бы опереться, он никуда негодны и ни на что не способны. Выдвинуло волною, разбило о берегъ — и умирать!.. Трудно?.. Да вдь ничего легкаго на свт нтъ. Кому-же легко? Калеріямъ Алексевнамъ? Всякому, кто работаетъ — тяжко. Передъ каждымъ, кто самому себ обязанъ хлбомъ — стоитъ вчною грозою страхъ жизни. Пока здорова, сильна, молода — не складывай рукъ, не опускай головы. Ну, а придетъ старость, безсиліе, смерть — найдется всегда больничная койка!..
Наталья Григорьевна грустно усмхнулась и прошла по комнат. Безсознательно глаза ея остановились на зеркал. ‘Какъ вы похудли, подурнли, постарли!’ будто случайно вспомнила она. Въ самомъ дл подурнла? Какъ она ни чувствовала себя въ эти минуты покинутой, несчастной — а все-таки настолько оставалась женщиной, что это восклицаніе Калеріи Алексевны вызывало въ ней едва-ли не самое сильное огорченіе. Да, разумется, постарла! Осунулась… Вонъ прядка сдыхъ волосъ въ виск. Въ глазахъ нтъ прежняго блеска. И похудла. Отъ прежней ‘королевишны’, какъ ее называла Маргарита Францовна, осталась длинная полумонашеская фигура… И въ лиц точно застыло что-то. Горе не краситъ!— вспомнила она, а вдь ей всего двадцать-восьмой годъ. Еще молодость идетъ. жить-бы да жить теперь! И сколько радости было въ словахъ: ‘какъ вы постарли, похудли, подурнли!’ Теперь она не опасна этой женщин. Вдь та-же Калерія — пожалуй, лтъ на пятнадцать, во всякомъ случа на десять старше ея. А она — сама весна, молодость, красота въ сравненіи съ Натальей Григорьевной… И у висковъ морщины, вотъ он… Складки у рта. Чего не было никогда прежде — робость, неувренность въ каждомъ движеніи… Ахъ, если-бы вернуть недавнюю быль, эту пышную чудную сказку, послдній лучъ свта въ ея жизни… Она перешла къ окну. Все лучась въ голубомъ сіяніи, неподвижное лежало море, далеко оно незамтно сливалось съ яркимъ небомъ… Туда, за этотъ миражъ навсегда ушло счастливое прошлое… И ей-бы за нимъ въ загадочную безконечность, за порогъ жизни. Чего еще мучиться, зачмъ бороться?.. Птица пролетла мимо. Потянуло должно быть втеркомъ, потому что справа заколыхались втки гранатнаго дерева. Запахло цвтами… Откуда-то послышался веселый, счастливый смхъ. Она наклонилась и въ алле увидла красивую двушку съ сіявшими, радостными глазами… ‘Не радуйся, не врь жизни, она и тебя обманетъ, какъ обманула меня’, чуть было не крикнула ей Наталья Григорьевна. Вонъ Франсуа вышелъ къ воротамъ и сталъ въ картинной поз. Обернулся, увидлъ Наталью Григорьевну и послалъ ей воздушный поцлуй. Она вдругъ, точно колни сами подогнулись подъ нею, рухнула на полъ и зарыдала, едва-ли не въ первый разъ за это время давая волю слезамъ.
Черезъ часъ она спустилась за дтьми.
Должно быть глаза ея опухли, потому что встртившаяся ей баронесса Шпрудель вдругъ остановилась.
— Вы плакали?
— Нтъ, такъ… голова болитъ.
— Если я васъ обидла — извините… Я вамъ должна сказать правду: я можетъ быть была и не права. Селицкая, дйствительно, ну какъ бы это… не стоитъ ни вашихъ слезъ, ни моихъ упрековъ… но у насъ дла съ ними и потомъ она занимаетъ отличное положеніе въ Париж… Вы посмотрите, что о ней пишетъ ‘Petit Niois’.
Наталья Григорьевна мелькомъ взглянула на маленькій газетный листокъ и положила его на столъ.
— Она бываетъ даже у принца Уэльскаго!..— съ нкоторымъ священнымъ ужасомъ повторила баронесса.— Вы понимаете, у самого принца!.. На балу онъ ее велъ подъ ручку и былъ любезенъ съ нею. Стоитъ ей захотть, и я тоже буду представлена принцу… И мой мужъ… И почемъ знать, впослдствіи… Моя вторая дочь ростетъ очень красивою двушкой, и если Богъ благословитъ наши труды, за нею будетъ столько-же, сколько за Саррою Бернгеймъ, на герб которой теперь красуется герцогская корона.
Нсколько дней затмъ баронесса Шпрудель была очень внимательна къ Наталь Григорьевн. Она даже сдлала репримандъ Франсуа, вздумавшему было невжливо отнестись къ гувернантк. Наталья Григорьевна успокоилась, пришла въ себя, ршила разъ навсегда при встрч съ Калеріей Алексевной вовсе не замчать ее и цлые дни проводила съ двочками. Она уже радовалась, что обдала и завтракала отдльно. Меньше было поводовъ къ непріятнымъ столкновеніямъ. Если-бы Селицкая захала, она-бы ея не видла… Когда ученицы засыпали — Наталья Григорьевна выходила на балконъ и по цлымъ часамъ просиживала на немъ. Ночи были прохладныя, лунныя. Никогда еще небо не уходило въ такую зеленовато-голубую бездну. Взглядъ тонулъ въ безпредльности. Едва-едва осмливаясь трепетать, робко проступали звзды. Глухо шумло море и изъ Jett-Promenade чуть слышно доносилась музыка. Наталья Григорьевна ни о чемъ не думала въ такія минуты. Ее охватывало физическое наслажденіе тишины и покоя. Она засыпала и просыпалась, какъ засыпала и просыпалась листва платановъ около. Слдила за падающею звздочкой, за отраженіемъ мсяца далеко-далеко, гд-то на краю моря, за капризнымъ и нервнымъ полетомъ летучей мыши, и опять уходила въ безпамятство. Мягко шуршали колеса мимо. Вмст съ ними чей нибудь смхъ слышался, голоса… И опять глухой говоръ волнъ и разсянныя отзвучія музыки… Въ сумрак никому не кидалась въ глаза эта исхудавшая двушка въ черномъ, таившаяся за толстыми перилами балкона. Утромъ она вставала съ постели утомленною, точно всю ночь мучилась въ непрерывномъ кошмар.
Разъ, когда она сошла къ чаю съ дтьми (на это семейное торжество Шпрудели ее допускали), баронесса, видимо нсколько стсненная, спросила ее:
— Скажите, мадемуазель… Вы не согласитесь повезти дтей къ мадамъ Селицкой?
— Я?— удивилась Наталья Григорьевна.
— Да.
— Почему вы меня спрашиваете?
— Она меня проситъ отпустить къ ней двочекъ. Ея маленькія племянницы гостятъ у нея.
— Вы знаете, какъ это мн непріятно. Впрочемъ, вамъ остается приказать и я должна буду подчиниться вашему желанію.
— О, нтъ-нтъ! Я сдлаю это сама. Тмъ боле, что Селицкая зазжала ко мн уже два раза и не заставала меня.
Такъ и ршали. Наталья Григорьевна одла дтей для визита и ‘графиня’, величественно возсвъ въ ландо, повезла къ Калеріи Алексевн свои ‘обворожительныя формы’. Шпрудель была сегодня особенно великолпна. Она обновила шляпку съ большимъ султаномъ, что придавало ея сіятельству сходство съ тропическою птицей. Свтло-зеленое платье плотно обтягивало ея нелпую фигуру. Голова тонула въ громадныхъ буфахъ, даже Франсуа злился, что ему предназначено судьбою играть роль монумента при такой особ. Ея не было цлый день, и Наталья Григорьевна чувствовала себя свободной. Она ушла въ городъ, бродила по улицамъ, бульварамъ и садамъ, заблудилась въ верхнихъ кварталахъ, сохранившихся такими, какими они были лтъ триста назадъ, съ узкими переулочками, сводами надъ головами проходящихъ, домами, похожими на башни, и церквями, которыя издали не отличишь отъ замковъ. Здсь кишмя-кишла толпа, не имвшая ничего общаго съ такою-же въ нижнемъ город. Это былъ настоящій народъ, ободранный, потный, горластый, смющійся и работающій. Тутъ не околачивались около путешественниковъ и не жили только ими. Вверху голубою лентою межъ сдвинувшихся домовъ ласково улыбалось небо. Наталья Григорьевна чувствовала себя помолодвшею и не одинокою. Тысячи людей кругомъ нея такъ-же были не уврены въ завтрашнемъ дн, бились въ вчной истом труда, страдали отъ зависимости, но двушка читала въ ихъ лицахъ бодрость, спокойствіе. Она сама смялась съ ними и радовалась, не зная чему. Когда на одномъ изъ поворотовъ узенькой улички ей вдругъ блеснулъ вдали ослпительный клочокъ моря съ суденышкомъ, замершимъ на немъ, она засмотрлась туда и, странно, едва-ли не въ первый разъ почувствовала себя хорошо, что-то оттуда согрло и обласкало ее!.. Вдь она каждый день подъ своимъ окномъ видла то-же море, но никогда оно не производило на нее такого впечатлнія. Возвращалась она съ врою въ будущее, скромное, тихое, незамтное, но она вдь и не хотла другого!
Внизу — солнце весело играло въ густыхъ раинахъ у щеголеватыхъ виллъ. Въ изумрудномъ блеск листвы красиво выдлялись только что распустившіеся цвты. Рзко ложились тни на хорошо очищенныя и гладкія какъ паркетъ дорожки. За опущенными занавсями и жалюзи — угадывалось счастіе, хотя солнце жгло во всю и отъ накалившихся камней вяло томительнымъ зноемъ. Сама не зная какъ, вроятно задумалась и не сообразила куда она идетъ, Наталья Григорьевна прошла мимо виллы Калеріи Алексевны. Изъ ея широко раскрытыхъ оконъ слышались знакомые голоса дтей. Кругомъ раскидывался чудный садъ съ пальмами, нжно бросавшими въ голубой просторъ царственные внцы. Куртины пестрли рдкими цвтами. Ароматъ курился вокругъ блыхъ стнъ, съ которыхъ свшивались волны цпкой зелени. Наталья Григорьевна грустно улыбнулась: стоило-бы ей только захотть и у нея были-бы еще и не такіе уголки. Стоило-бы только захотть! Теперь можетъ и поздно. Онъ врно давно забылъ о ней, память сердца у такихъ короче всякой другой. Иное дло она. Наталья Григорьевна, если ужъ и не любила его, то при мысли о немъ что-то ныло у нея въ душ, что-то жаловалось и точно плакало въ груди. Сердце приросло къ нему — и, оторвавшись, до сихъ поръ сочилось кровью. И голову кружило, и душно длалось, такъ душно, что на этомъ простор она задыхалась, точно воздуха было мало. Она знала, что онъ никогда-никогда не дастъ ей жить, какъ живутъ другіе, что ей до смерти не разстаться съ этимъ мучительнымъ отраженіемъ въ душ навсегда утраченнаго счастья. Да она и не захотла-бы съ нимъ разстаться. Оно все-таки наполняло ея одиночество, ея мысли… Безъ него ей бы некуда было двать минуты досуга. Въ болзненномъ возврат къ прошлому еще ни разу она не почувствовала вражды къ Самсонову, ненависти, на которую имла право! Опозоренная клеветами и сплетнями, жалкая нищая, выброшенная въ головокружительный водоворотъ чуждой ей жизни — она не упрекала его ни въ чемъ. Безвольный, слабый и жалкій человкъ, онъ не виноватъ. Онъ можетъ быть и любилъ ее по-своему. Такіе, вдь, и любовью длятся, какъ кошелькомъ. Но какая мука — принадлежать ему и не врить въ него никогда, знать, что стоитъ только отойти, чтобы на твое мсто пришла и стала другая!..
Она повернула къ морю — и вдругъ остановилась — точно ноги приросли къ земл… Грезится-ли ей, что-ли? Солнце нажгло голову — и она видитъ миражъ? Нтъ, разумется, это дйствительность… Она заставила себя сдлать нсколько шаговъ! По Promemenade des Anglais шелъ онъ самъ — Левъ Самойловичъ Самсоновъ. Такой-же высокій, прямой, стройный. Онъ былъ далеко впереди. Она видла его спину и затылокъ… Срое платье красиво обтягивало его могучую фигуру. Столько физической силы и какое нравственное ничтожество! Широкія плечи, плотно поставленная шея… Наталья Григорьевна вспомнила Приглядовское опредленіе: ‘у него шея такъ устроена,— чтобы кто-нибудь слъ на нее и ноги свсилъ’. Самсоновъ уже исчезалъ въ слпящей, переполненной солнечнымъ свтомъ дали, а Наталья Григорьевна все стояла и смотрла емувслдъ и что-то опять плакало, и жаловалось, и болло у нея въ душ. Она невольно опустилась на скамейку, не замчая, что тонконогій французишко давно уже крутитъ усы около нея и разстрливаетъ ее выпученными глазами. Неужели Самсоновъ останется здсь и ей придется встрчаться съ нимъ? Только этого недоставало! Или — и ее обдало всю чувствомъ обиды — или онъ пріхалъ опять къ той, къ Калеріи Алексевн? Уже все забыто между ними и пошло по-старому и она, Наталья Григорьевна, сама и уже навсегда бросила его въ руки ненавистной женщин?.. Въ ней все подымалось противъ такого предположенія. Она только съ этимъ не номирилась-бы никогда. Другія ея несчастія и огорченія — ничто. Узнавъ объ этомъ, она-бы утратила послднюю волю и силу. Ее точно подняло на ноги и погнало вслдъ за Самсоновымъ. Ей хотлось сейчасъ-же убдиться, гд онъ, у Селицкой или нтъ. Она скоро отличила вдали Льва Самойловича. Онъ зашелъ въ Htel de la Mediterrane. Наталья Григорьевна сла и стала ждать. Самсоновъ черезъ нсколько минутъ вернулся, подозвалъ коляску и ухалъ. Наталья Григорьевна, сама кляня себя за то, что она длаетъ, подозвала швейцара.
— M-r Самсоновъ здсь остановился.
— Да.
У нея отлегло отъ сердца.
— Только его теперь нельзя видть. Онъ ухалъ.
— Вы не знаете куда?
— Въ Боль. У него тамъ друзья.
— Вы не помните, былъ онъ вчера у мадамъ Селицкой?.. Она ждала его.
Зачмъ она спросила? Краска такъ и залила ее лицо. И какъ глупо!
— Нтъ, вчера онъ не выходилъ никуда. Отдыхалъ посл дороги, писалъ письма.
‘Можетъ быть онъ и не знаетъ, что Калерія Алексевна здсь!.’
— Какъ прикажете доложить о васъ…
— О, я его увижу и такъ.
И она быстро пошла прочь, полная стыда, упрекая себя и каясь, точно совершила нчто позорное и скверное, хотя въ то же время, на зло ей самой, въ ней что-то смялось и радовалось. Разумется, онъ не знаетъ, что Калерія Алексевна здсь. И она тоже! Какъ Наталья Григорьевна не сообразила, что услышь Селицкая о прізд Самсонова или о томъ, что Левъ Самойловичъ собирается сюда — она тогда, встртивъ ихъ съ баронессой Шпрудель, съ злорадствомъ намекнула-бы объ этомъ. Нтъ, между ними должно быть дйствительно и навсегда все покончено…
Домой она вернулась спокойная и даже веселая.
Франсуа, при встрч съ нею, сдлалъ грустное лицо и вздохнулъ. Итальянка горничная столкнулась съ нею въ коридор и шопотомъ проговорила ей:
— Мадемуазель, идите скоре къ баронесс.
— Что тамъ?
— Я не знаю, что-то случилось… Приказано, когда вы вернетесь, просить васъ къ мадамъ.
— Дти здоровы?
— Дти остались на цлый день въ гостяхъ. Они вернутся только поздно вечеромъ.
Наталья Григорьевна наскоро оправилась и спустилась къ мадамъ Шпрудель.
Баронесса торжественно возсдала у большого стола. Гядоімъ еще величественне ушелъ совсмъ въ глубокое кресло баронъ — онъ-же графъ и генералъ. Наталья Григорьевна, войдя, поклонилась — ей едва отвтили. Хозяйка рукою указала ей на стулъ около и стала разглядывать ее въ лорнетъ, точно она впервые увидала двушку… Молчаніе продолжалось съ минуту…
— Вы меня звали…
— Да!.. процдила сквозь зубы баронесса… Я васъ пригласила.
— Мы васъ пригласили… поправилъ ее мужъ.
— Мы васъ пригласили для нкоторыхъ объясненій. Сегодня мадамъ Селицкая…
— Графиня!
— Ну, да все равно, выпалила баронесса. Что ты меня перебиваешь. Она такая-же графиня, какъ… (ты генералъ! хотла было закончить она, и поперхнулась, вспомнивъ кстати и свой титулъ)… Это все равно. Ваша соотечественница дала намъ нкоторыя свднія о васъ, которыя, я не могу скрыть… повергли меня и моего мужа въ… въ…
— Въ горестное изумленіе…
— Именно… Я даже не знаю, какъ передать ихъ вамъ, такъ он неожиданны, странны и… и…
— И возмутительны!— опять вставилъ баронъ, сильно побаивавшійся жены.
Наталья Григорьевна поблднла.
— Правда-ли?.. Я не знаю, какъ начать…
— Позволь мн…— опять вмщался баронъ.— Правда-ли, что вы были замужемъ?..
— Да, правда.
— За очень почтеннымъ человкомъ, лично извстнымъ Селицкой… И вы разведены съ нимъ?
— Да…
— По его требованію, причемъ онъ получилъ право вступить во второй бракъ?
— Нтъ, неправда. Я разведена по моему требованію… Впрочемъ, я не знаю, насколько все это касается васъ и почему я должна давать отчетъ кому бы то ни было.
— Вы забываете, что мы въ ваши руки сдали воспитаніе дтей, призванныхъ занять высокое положеніе въ обществ.
— Если-бы это были дочери какого-нибудь купчишки,— великолпно подчеркнула эту фразу баронесса,— все равно, кто имъ не внушаетъ извстныя правила. Но мы вдь и теперь еще не знаемъ и не можетъ предугадать будущаго. Если одна изъ нашихъ дочерей предназначена носить хотя-бы только герцогскую корону…
— Это все не то, — вдругъ вспылилъ мужъ.— Вы разведены, вы не вышли замужъ, потому что отъ васъ отказались… Графиня намъ сообщила все. Вы стали воспитательницей поневол… Мы не можемъ оставить дтей подъ вашимъ надзоромъ.
— Даже если-бы я и хотла,— вдругъ смягчилась мадамъ Шпрудель, — потому что я не врю тому, слышишь ты, не врю тому, что болтаетъ Селицкая. Она, видимо, терпть не можетъ мадемуазель. Но что мн длать? Она станетъ въ Париж всмъ разсказывать, что мы держимъ такую гувернантку и… и…
— Это отразится на нашемъ положеніи въ свт.
— Люди такъ требовательны!..
— Вы хотите отказать мн отъ мста!— Наталья Григорьевна поднялась вся блдная и спокойная.— Я сегодня-же могу оставить васъ…
— Мн лично жаль васъ… У васъ такія прекрасныя манеры и мои двочки съ вами отучились отъ дурныхъ привычекъ…
— Вы можете остаться еще недлю… Мы должны пріискать другую гувернантку.
— Нтъ. Я попрошу васъ освободить меня сегодня-же. Мое положеніе становится нестерпимо…
— Разумется, вы получите жалованье за три мсяца.
— Вы мн заплатите по этотъ день. Я подачекъ не принимаю…
— Вы слишкомъ горды, мадемуазель — вмшался опять баронъ.— Въ вашемъ положеніи слдовало-бы быть боле скромной…
— Благодарю васъ. Прошу съ своей стороны оказать мн одну милость… Когда вы увидите мадамъ Селицкую, скажите ей, что если-бы я захотла выйти замужъ за Самсонова, мн стоило-бы только написать ему одно слово.
— И вы его не напишете? насмшливо спросилъ Шпрудель.
Она его смрила съ ногъ до головы негодующимъ взглядомъ.
— Но у него милліоны? какъ бы извиняясь, объяснилъ онъ.
— Что-жъ изъ этого?
— Не франковъ, а рублей!..
— Это дло личнаго вкуса, мадемуазель… ужъ вышла изъ себя и баронесса. Разъ вы предпочитаете быть въ услуженіи — ваше дло. Мы не призваны давать вамъ совты…
— Я могу уйти.
— Да… деньги я сейчасъ пришлю.
Она поклонилась и направилась къ дверямъ.
— Вотъ посмотри на нее, прошепталъ Шпрудель. Ее выгнали, а она выходитъ изъ комнаты, какъ королева.
— Мн ея жаль. Она бы могла нашимъ дочерямъ передать прекрасныя манеры.
У себя Наталья Григорьевна опустилась въ кресло и на нсколько минутъ замерла. Кровь ей стучала въ виски, голову кружило. Она опять была выброшена на улицу, на произволъ судьбы. Правда, теперь у нея была экономія, и она могла долго еще продержаться до слдующаго мста… Но гд искать его? Она чувствовала себя запутанною въ сплошную сть клеветы, лжи и злости. Она слишкомъ оскорблена, чтобы плакать, даже оставаясь одна сама съ собою. Но у нея такъ болло сердце, и такая усталость охватывала бдную женщину, что она невольно отдалась малодушному желанію сейчасъ-же покончить со всмъ этимъ. Въ самомъ дл — нсколько минутъ, а можетъ быть и мгновеній боли — и ни мукъ, ни обидъ. Окно ея въ третьемъ этаж — шагъ за перила балкона и она будетъ внизу на камняхъ тротуара съ разбитою головою и грудью. Ей не придется уже ни волноваться, ни безпокоиться, отыскивая кусокъ хлба, ни отвчать на мерзости и подлую неправду… Да и тотъ… Левъ Самойловичъ… Онъ можетъ быть только тогда пойметъ, что онъ утратилъ, чью жизнь раздавилъ, какъ жалкаго червяка, случайно попавшагося ему подъ ноги… Придетъ къ ней на похороны, навститъ въ больниц — если она не сразу умретъ. Заплачетъ надъ нею. Слезы вдь у такихъ, какъ онъ, дешевы… Вонъ у подъзда Франсуа и швейцаръ… Они бросятся подымать ее… Переполохъ подымется въ цломъ дом… Она какъ будто въявь видитъ блдныя испуганныя лица. Съ того угла улицы крикнутъ городового. Онъ спокойно явится на ‘мсто происшествія’. Ему не привыкать къ такимъ драмамъ. Онъ ихъ навидался довольно. Принесутъ носилки… составятъ протоколъ… и въ конц концовъ безвстный уголокъ вверху на кладбищ — въ общей могил для бдныхъ, умирающихъ въ больниц… Швырнутъ ее, оставшуюся цломудренною и чистою, вмст съ проституткою или умершимъ въ тюрьм воромъ… Нтъ, Левъ Самойловичъ здсь, онъ, можетъ, устроитъ ей великолпныя похороны… Монументъ поставитъ, розами тло осыпетъ… Ахъ, какая подлость! Это вдь будетъ еще хуже общей могилы. Недостаетъ только, чтобы на ея торжественное погребеніе явилась Селицкая и въ глазахъ у Самсонова разыграла сцену трогательнаго покаянія! Гадко, отвратительно! Скажутъ, не совладала, не осилила… а т, кто лгалъ на нее, разв они не будутъ правы. Воображаю, съ какимъ лицемрнымъ сожалніемъ они заговорятъ: ‘бдняжка, ей не оставалось ничего больше!’ Нтъ, такъ нельзя… нельзя! Она еще молода, здорова — если до сихъ поръ ее въ конецъ не разбила судьба, если она устояла, то будущее ей несомннно окажется легче. Гораздо легче! Надо будетъ только ухать отсюда… Нсколько дней остаться здсь, взять вещи, кончить дла и опять въ Парижъ. Тамъ легче всего затеряться, сдлаться незамтною, забытою всми…
И только отхлынула волна отчаянія и растерянности, Наталья Григорьевна опять почувствовала себя сильной и смлой. Даже когда Франсуа, явившійся съ пакетомъ отъ баронессы, спросилъ ее:
— Мадемуазель отказали господа отъ мста?
Она спокойно подняла на него равнодушно глаза и кивнула ему на двери.
Онъ пріостановился въ нихъ.
— Я хотлъ только сказать вамъ, что у меня пятнадцать тысячъ франковъ сбереженій, я пользуюсь знакомствомъ и кредитомъ, и если бы вы согласились выйти за меня замужъ…
Наталья Григорьевна засмялась…
— Франсуа, убирайтесь вонъ. У меня такіе, какъ вы, были лакеями…
Франсуа презрительно пожалъ плечами.
— Ну, что? спросилъ его внизу швейцаръ, посвященный въ тайну его сердца.
— Дура и больше ничего.
— Ты ей говорилъ о пятнадцати тысячахъ.
— Да!
— Ну, такъ она теб не вритъ. Поди и покажи ей книжку сберегательной кассы. Она не устоитъ передъ этимъ…
Въ пакет Наталья Григорьевна нашла свое жалованье и аттестатъ. Она разорвала его. Сочла деньги. У нея теперь было около полутора тысячъ франковъ. Она могла считать себя богачкой въ сравненіи съ тмъ, какъ она явилась въ Парижъ!..

VI.

Наталья Григорьевна пока наняла себ комнатку въ верхнемъ город. Сюда не свтило солнце, не голубло море. Въ открытое окно не колыхалась втка гранатоваго дерева и душистою волною не вносилось нжное и привтливое дыханіе туберозъ. Зато она одна, спокойна и пока независима. Ей, еще не привыкшей къ упорному труду, нуженъ былъ короткій отдыхъ. Она, разобравшись въ своемъ крошечномъ уголк, даже почувствовала себя счастливой. Первый день она долго оставалась въ постел, вся отдаваясь странной нг. Никуда не хотлось, ни къ чему не тянуло. Напротивъ, черезъ узкую улицу, она видла черныя перила стараго балкона, за которыми съ ранняго утра мелькало нсколько взъерошенныхъ и кудрявыхъ дтскихъ головенокъ. Глазастые, веселые, крикливые ребята оставались одни. Мать долго прощалась съ ними и наказывала имъ, какъ себя вести: не шалить, не шумть, не надодать сосдямъ, не взбираться на перила, не кидать ничего на улицу. Старшая сестренка, необыкновенно серьезная сроглазая двочка, ужъ вязавшая чулокъ, наблюдала за ними, и когда мелюзга подымала отчаянный гвалтъ, та корила ихъ и грозила: вернется мама съ работы — все ей разскажу. Дтишки утихали на минуту, но какъ только она проходила, опять принимались за старое. Наталь Григорьевн видна была вся комнатка, гд они помщались. Изъ разсказовъ своей хозяйки она уже знала, что мать всей этой оравы — вдова, ходитъ въ ближайшую прачешную, гд съ утра до вечера, не разгибая спины, гладитъ блье на путешественниковъ, останавливающихся въ колоссальныхъ отеляхъ внизу. Возвращаясь вечеромъ, на-скоро она готовитъ ужинъ на всю семью, кормитъ ее, укладываетъ спать и уже затмъ отдыхаетъ сама. Это былъ уголокъ безотходнаго труда, пристальнаго, безъ досуговъ, безъ разнообразія, безъ удовольствія. Здсь завоевывалась и зарабатывалась жизнь цною самой жизни, и, всматриваясь въ эту преждевременно одряхлвшую работницу, Наталья Григорьевна впервые почувствовала стыдъ передъ нею. Она видла на ея лиц ясную и счастливую улыбку вечеромъ: утромъ оно дышало бодростью и ни малйшей боли не отражалось въ чертахъ женщины, озабоченной и торопившейся на повседневную каторгу. Она даже находила минуту поиграть съ младшимъ ребенкомъ, такъ что его счастливый хохотъ наполнялъ эту небольшую уличку. А вдь ей было о чемъ подумать! Если кто имлъ право на ‘страхъ жизни’, то именно она! Наталья Григорьевна невольно сравнивала свое положеніе съ нею. ‘Я одна — и теряюсь передъ завтрашнимъ днемъ. А эта ничему не учившаяся труженица, съ шестью дтьми, спокойно ждетъ его и съ увренностью въ томъ, что ея силы ей не измнятъ, встрчаетъ каждое утро’. Скромная гладильщица сама не подозрвала, какимъ урокомъ она послужила для новой жилички напротивъ. Та съ пристальнымъ любопытствомъ, приподнявшись на локти съ подушекъ, разсматривала обстановку ея комнаты. Черезъ головенки дтей, игравшихъ на балкон, она видла голыя стны, каменный полъ, по которому были разбросаны старые тюфяки,— и только. И освжающей волной бодрость и сила вливались къ ней въ грудь. ‘Какъ я была глупа, что такъ мучилась за себя. Я не одна борюсь за жизнь, и мое положеніе гораздо лучше многихъ. Не удалось разъ — удастся въ другой. Главное,— не надо вшать головы и складывать рукъ. Эти нсколько дней — отдыху, а потомъ опять за дло’. Она только ршила не брать мста гувернантки. ‘Лучше получать меньше и ходить — давать уроки, быть независимой, не жить въ чужой семь!’ Обдумавъ случившееся съ нею, онадаже порадовалась тому, что развязалась со Шпруделями. Тамъ ея положеніе было почти невозможно, унизительно и фальшиво до послдней степени. Одинъ Франсуа чего стоилъ, не говоря ужъ о барон! И потомъ все время она должна была отдавать дтямъ, ни на минуту не оставаясь одна, сама съ собою. Она, разумется, сбережетъ, насколько возможно, свою экономію. Комната ея стоитъ девять франковъ въ недлю. Она не больше истратитъ на столъ. Она улыбнулась: еще такъ недавно она не знала цны деньгамъ, съ спокойной совстью бросала сотни и тысячи рублей. А въ настоящей, трезвой, рабочей дйствительности каждая копйка страшно дорога, она представляетъ собою лишнюю каплю пота, пролитаго на упорномъ труд. Наталь Григорьевн теперь понятно, до какой степени подла и развратна была эта расточительность, швыряніе дешево достающихся средствъ, Богъ знаетъ, зачмъ и, Богъ знаетъ, на что. И вс ея прежнія огорченія и страданія — какъ они ей показались и жалки, и мелки, и фантастичны, когда она переводила взглядъ на балконъ напротивъ! Вотъ тамъ можетъ быть настоящая мука. Заболй эта гладильщица, у которой наврное если и есть экономія, такъ не больше двухъ-трехъ десятковъ франковъ, будетъ уже не призрачное, а настоящее горе! Неужели-же истинная жизнь, правда здсь и только здсь въ выброшенномъ на произволъ судьбы муравейник? Неужели все, что было до сихъ поръ — только красивая и ни къ чему негодная безтолочь? Да, разумется, она, Наталья Григорьевна, одна въ ея положеніи можетъ считать себя счастливицей. Она испытала трудъ и оказалась способной на него. Она теперь зависитъ отъ одной себя, и ни отъ кого больше. Будь она даже женою Самсонова, она должна бы жить его средствами, сознавать, что ничего своего у нея нтъ, смотрть на все изъ чуткихъ рукъ: въ сущности — являться тою-же содержанкой, въ род Калеріи Алексевны, которая за ласки, за сумму доставляемаго ею удовольствія, получала боле или мене крупныя деньги… Теперь иное дло. Она жила, дйствительно, у себя, въ заработанномъ ею угл, ла и пила свое, одвалась на свой счетъ. Она никому не обязана отчетомъ, ни у кого не должна спрашиваться. Это высшее счастье, въ самостоятельности и оправданіе, и наслажденіе, и награда за все, что только ей пришлось перенести. Какъ она была глупа, что такъ мучилась и боялась. Дло вовсе не сложное. Жизнь гораздо проще, чмъ думаютъ, нужно только прямо смотрть ей въ глаза, не обольщаться ея миражами, а брать ее такою, какою она есть. Не всмъ достается выигрышный билетъ: любить и быть любимой такъ, какъ она мечтала когда-то. Тысячи и тысячи должны обходиться безъ этой роскоши. Не ныть-же и жаловаться всю жизнь! Такъ пришлось, что-жъ длать. Вмсто воображаемаго праздника, оказался искусъ. Онъ не станетъ легче отъ того, что она будетъ вшать голову и опускать руки, и та, и другія ей нужны на настоящее дло… И съ постели, отдохнувъ и одумавшись, она встала совсмъ другою женщиной. Въ этотъ день она окончательно и навсегда простиласъ съ прошлымъ. Не то чтобы вчера возвратъ къ нему былъ возможенъ, нтъ. Но оно ее мучило, оно стояло передъ нею. Неудавшіяся задачи, воображаемое счастье — были маревомъ, заслонявшимъ передъ нею дйствительность. Теперь оно сплыло прочь. Воздухъ очистился, призраковъ нтъ, и она ясно видитъ впереди свою дорогу… Въ полдень она сошла внизъ. Тутъ было маленькое кафе, гд давали за франкъ завтраки. Хозяйка ее увряла, что тамъ кормятъ лошадинымъ мясомъ. Не все-ли равно, лишь бы быть сытою. Она живо окончила все ей поданное и, чтобы кое-какъ убить время, пошла на кладбище около. Тутъ солнце свтило на мраморы и бронзу дорогихъ памятниковъ, тихо колыхались кипарисы и платаны, кидая длинныя тни на ряды скромныхъ плитъ съ полустертыми именами… Тишина такая, что жужжаніе пчелы наполняло ее… Море внизу, но глухой говоръ его волнъ не доносился на высоту. И самыя волны казались едва-едва намчавшимися черточками. Вонъ деревянная пирамида Гамбетты съ массою внковъ. Кому нужны эти пышные девизы, эти сусальныя слезы и вышитые золотомъ по черному вопли! Какъ все это странно и пошло рядомъ съ таинствомъ смерти… Не лучше-ли скромная плита рядомъ, на которой только и значится одно слово ‘прощай!..’? Она невольно задумалась надъ этимъ… Прощай! Она тоже такъ простилась со всмъ прошлымъ и въ душ придавила его тяжелою каменною плитою. Никогда ему не встать изъ-подъ нея, какъ не подняться изъ могилы безвстному мертвецу… Тихо она шла впередъ и впередъ, отъ одного памятника къ другому, отъ креста къ урн съ мраморнымъ пламенемъ, отъ урны къ склонившемуся ангелу… Солнце на все бросало причудливые золотые блики, играло на недвижныхъ каменныхъ лицахъ, бжало огнистыми брызгами по желтымъ дорожкамъ, загоралось зеленымъ полымемъ въ листв и не смло коснуться только мрачныхъ, молитвенныхъ кипарисовъ… Кипарисы одни поняли тайну смерти и молча, благоговйно хранили ее про себя… Небо сегодня было особенно лазурно, ни блесоватыхъ облачковъ, ни сквозного налета едва замтной мари. Бездна его охватывала цлый міръ… Наталья Григорьевна сама не замтила, какъ очутилась передъ одною могилою… На мраморномъ цокол стояла, понурившись, знакомая ей темная фигура. Вдумчивое бронзовое лицо сегодня подъ этимъ солнцемъ было освщено Живою мыслью, глаза смотрли ей прямо въ душу. Казалось, еще мгновеніе и онъ заговоритъ, откинувъ еще дальше назадъ длинные волосы. На высокомъ лбу изгнанника — отражалось истинное величіе… Наталья Григорьевна прочла подъ нимъ дорогое каждому русскому имя и невольно вздрогнула. Она, дйствительно, угадала, надъ кмъ стоитъ этотъ скромный и прекрасный въ то же время памятникъ. Раньше она знала Герцена только по портретамъ, всегда останавливавшимъ ея вниманіе сосредоточенною въ спокойной улыбк грустью… Она сла напротивъ, не отводя глазъ отъ бронзоваго лица, какъ вдругъ рядомъ послышались голоса. Наталья Григорьевна вздрогнула, хотла было бжать, спрятаться за платаны, но тотчасъ-же совладала съ собою. Не все-ли равно: разъ она покончила съ прошлымъ,— ей нечего бжать ни отъ воспоминаній, ни отъ призраковъ сказочной были. Вся ея гордость пришла ей на помощь, и она осталась, какъ была, здсь… Даже не перемнила положенія, не опустила взгляда передъ человкомъ, шедшимъ ей на встрчу… И онъ — не замчая ее, тихо подвигался впередъ, съ какимъ-то французомъ… Она замтила, что и онъ похудлъ и поблднлъ, должно быть, и ему не даромъ досталось то, что она называла ‘настоящей дйствительностью’.
Левъ Самойловичъ, проводившій обыкновенно этотъ сезонъ въ Ницц, еще утромъ вышелъ гулять. Онъ узналъ, что Калерія Алексевна здсь — но теперь это на него не произвело никакого впечатлнія. Даже чувства злобы не вызвало. Эта женщина умерла для Самсонова. Онъ только не приказалъ ее принимать и ршилъ, если Селицкая будетъ писать ему, отправлять ей назадъ письма нераспечатанными. Сегодня изъ сутолки встопорщеннаго и блестящаго ншкняго города его потянуло, какъ это случалось съ нимъ часто, наверхъ. Здсь, на кладбищ — у него были мертвые друзья, и онъ любилъ по цлымъ часамъ сидть надъ ихъ могилами, уходя весь въ страшную загадку жизни, въ вчную иллюзію, въ странный сонъ, гд одна смерть является пробужденіемъ къ невдомому и таинственному… Онъ встртилъ знакомаго и заговорилъ съ нимъ, не замчая женщины, спокойно глядвшей на него со скамейки…
— Какое оригинальное лицо! Наврно еще недавно была красавицей!— проговорилъ его спутникъ, всматриваясь въ Наталью Григорьевну!
Левъ Самойловичъ разсянно поднялъ глаза и замеръ… Потомъ снялъ шляпу… Такъ и остался на нсколько мгновеній, и вдругъ простился съ французомъ и ршительно подошелъ къ Наталь Григорьевн.
— Это вы… здсь…
— Здравствуйте, Левъ Самойловичъ…
— Господи! Какъ я счастливъ, что опять вижу васъ. Вы мн позволите…
Она спокойно отодвинулась, давая ему мсто.
— Случай!.. случай!.. Я благословилъ-бы его… Вы давно въ Ницц?
— Недли три…
— Я слышалъ, что вы… у какого-то барона Шпруделя…
— Да, я была у него гувернанткой…
— Были? А теперь? (Господи! думалъ онъ. Совсмъ не объ этомъ мн надо говорить съ нею!) Что еще случилось у васъ?
— Ничего… Ваша Калерія Алексевна наговорила баронесс обо мн,— и та ршила, что дтей нельзя поручать подобнымъ женщинамъ.
Левъ Самойловичъ потупился… Онъ молчалъ, Наталья Григорьевна читала въ его лиц истинное горе. Ей даже странно было видть этого сильнаго человка такимъ согнувшимся, понуреннымъ въ эту минуту. Очевидно, сознаніе вины тяжкимъ игомъ лежало на немъ и давило его. Прошла минута. Какая-то птица шелохнулась въ чащ деревъ… Откуда-то долеталъ дтскій плачъ…
— Я не знаю,— началъ Самсоновъ,— радоваться-ли мн или нтъ нашей встрч?
Наталья Григорьевна молчала.
— Посл того, какъ мы съ вами видлись, не было дня, часа, минуты, когда-бы я не думалъ о васъ, не мучился за васъ… И все-таки, на зло всему, я никогда, никогда, ни на одно мгновеніе не могъ допустить мысли, чтобы мы съ вами могли быть чужими другъ другу.
Она только пожала плечами, ничего ему не отвчая.
— Я думалъ и думаю: наконецъ, придетъ время и вы поймете, что я достаточно уже искупилъ все, и простите мн… Потому что, повторяю вамъ теперь, какъ повторю черезъ десять лтъ, я васъ одну любилъ, люблю и буду любить въ цломъ мір.
— Левъ Самойловичъ… Зачмъ вы опять поминаете объ этомъ, неужели вы не понимаете, что у такихъ, какъ я, нтъ двухъ ршеній, нтъ поворота на разъ оставленную дорогу. Дло не въ самомъ искупленіи… И вашей любви теперь мало, слишкомъ мало…
— Значитъ, случилось то, чего слдовало больше всего бояться?.. Вы не любите меня больше…
— Не знаю… Я слишкомъ перемучилась… Но теперь я спокойна… Если не счастлива, то спокойна. Я вышла на настоящій путь и, разумется, не оставлю его. Опять начать старую исторію у меня нтъ ни охоты, ни права.
— Какое тутъ можетъ быть право! Или я вамъ дорогъ, или… Я слышалъ въ прошлый разъ ваши упреки. Я принялъ ихъ. Разумется, вы не преувеличивали, разумется, я былъ передъ вами кругомъ виноватъ, но позвольте и вамъ сказать. Вы безповоротно ршили разбить дв жизни, подумайте, изъ-за чего. Разв я любилъ ту женщину?
— Левъ Самойловичъ, всю жизнь я боялась одного — лжи. Я сама никогда не сказала никому неправды… А вы хотли, чтобы мы построили наше будущее именно на такой лжи! И къ чему вы начали теперь объ этомъ? Ничего новаго вы отъ меня не услышите. Вдь, тогда то, что меня ожидало, казалось мн страшнымъ, непосильнымъ… А теперь я освоилась съ нимъ. Вы теряете даромъ время. Вы и ни въ чемъ и никогда меня не убдите… Ошибись я умомъ, мыслью — другое дло. Тутъ все можно зачеркнуть и начать вновь. Ошибки сердца неисправимы. И потомъ теперь между нами цлая пропасть. Я внизу, въ томъ мір, который вы и ваши даже — не замчаютъ. Мы живемъ маленькою жизнью. Разъ я ее узнала, меня даже пугаетъ ваша… И я теперь уже на та. Я постарла, похудла, подурнла… Я это слышала еще на-дняхъ. Я сравнивала себя даже съ Селицкой — она красавица рядомъ. Оставьте меня и не мучьтесь. Вы не виноваты. Никто не виноватъ, вдь. Надо понять, чтобы простить. Я была слишкомъ восторженно настроена и видла исключительныхъ героевъ тамъ, гд были простые и слабые люди. Уже если тутъ есть вина, то и я не чужда ей. Я не скрою отъ васъ — мн пріятно было встртиться съ вами, узнать, что я еще не забыта, во мн шевелится къ вамъ боле чмъ дружеское чувство… Но не ищите большаго. Вы ничего не найдете. Самое страшное я пережила!
— Вы безжалостны, Наталья Григорьевна, вспомните наши встрчи въ Біарриц, надежды…
— Прекрасный миражъ. Я, повторяю, съ тхъ поръ узнала другую жизнь..
— И?
— И ршила идти туда, куда зоветъ меня мой долги… Вмст, теперь, мы были-бы оба несчастны… Да, вы знаете, что Селицкая здсь?..
— Вы ужъ мн сказали объ этомъ… Я и раньше зналъ.
— Вы думаете увидться съ нею?
— Нтъ. Эта женщина умерла для меня.
— Пусть я также умру для васъ…
— Подумайте, вдь, это безуміе. Разв вы не жестоки? Разв вы не понимаете, какому аду обрекаете меня? Могу-ли я хоть одну минуту быть спокоенъ, зная, какую борьбу, одна, оставленная всми, безъ средствъ, вы ведете за право жизни, за жалкій кусокъ хлба.
— Жалкихъ кусковъ хлба нтъ, Левъ Самойловичъ.
— Все равно, дло не въ словахъ. Я васъ люблю сильне, чмъ прежде. Къ тому-же чувству присоединилось теперь сознаніе моей вины, боль за васъ, горе за ваше несчастіе.
— Не о чемъ. Все это не такъ страшно… И мое несчастіе теперь такимъ маленькимъ мн кажется. Я одна, сильна, здорова, независима. Не жалйте меня. Для меня начинается настоящая жизнь.
— Блдная, тусклая, незамтная…
— Что я такое, чтобы разсчитывать на лучшую? Въ этой блдной, тусклой и незамтной жизни — настоящіе люди, Левъ Самойловичъ. Вспомните себя самого, когда вы были и бдны, и незамтны. Разв, позвольте мн сказать вамъ правду, вы не чувствовали себя и лучше, и чище тогда? Вы врили въ свои силы, въ людей, въ правду… У васъ Богъ былъ! А теперь?
Онъ потупился.
— Наташа, забудь все… Еще разъ… Вспомни, на какое громадное разстояніе раскидаетъ насъ жизнь. Неужели память обо мн будетъ теб не больна. Неужели никогда ты не почувствуешь себя виновной… Въ безсонныя ночи…
— И, мн слишкомъ придется работать для безсонныхъ ночей, Левъ Самойловичъ. Некогда будетъ думать объ этомъ. Это у васъ много досуга. У насъ, у ‘блдныхъ, тусклыхъ и незамтныхъ’ людей, его нтъ. Идите, Левъ Самойловичъ. Можетъ быть чрезъ нсколько лтъ мы встртимся, и вы мн сами повторите, что такъ лучше вышло. Вы будете счастливы — отъ души желаю вамъ этого. Не бередите меня больше. Я успокоилась и не хочу волноваться и мучиться опять. Въ этомъ мое право! Вотъ вамъ моя рука, пожмите ее и прощайте.
Она хотла еще сказать что-то…
— Ради Бога, исполните мою просьбу… Намъ не о чемъ больше… Или я должна буду встать и уйти.
Онъ поднялся, блдный, разбитый, поцловалъ ей руку и пошелъ прочь…
Она смотрла ему вслдъ… Какъ это было не похоже на то, когда онъ уходилъ изъ маленькаго монастырька надъ Женевскимъ озеромъ. И тогда ея сердце рвалось за нимъ. Казалось мучительно, страстно оно вытягивалось въ одну ниточку, и, разорвись она, и жизни былъ-бы конецъ. Какъ она рыдала, когда Самсоновъ исчезъ за скалами… А теперь, если и не спокойно, то безъ боли бьется сердце. Глаза сухи, и дышется легко… Неужели отъ недавней сказки ничего, ничего не осталось? Любовь прошла — или замерла? Проснется опять или тихо погаснетъ, какъ огонекъ подъ пепломъ?.. Послдняя связь съ прошлымъ порвана. Теперь Наталья Григорьевна, дйствительно, одна и свободна…
Свободна!.. Наконецъ. Ей только этого свиданья недоставало для поврки себя. Безъ него ей было бы трудно разобраться въ будущемъ. Теперь никакихъ корней. Одинъ суровый трудъ, одна утомительная борьба съ жизнью! Что-жъ. Во всякомъ случа, ничего страшнаго. Самое ужасное позади… Она вернулась въ свой одинокій уголокъ…
Въ ея душ не оставалось даже сожалнія о прошломъ.
Сочившаяся кровью рана зажила. Молодость ушла. Грезы о счасть облетли, какъ листья подъ суровымъ дыханіемъ осени. Не до весны, не до ея цвтовъ… Одна правда жизни осталась!..

V.

Въ самомъ дл, онъ ей оказалъ большую услугу тмъ, что повидался съ нею. Это было заключительнымъ аккордомъ ихъ такъ долго длившагося и такъ неожиданно окончившагося дуэта. Не будь вчерашняго дня, съ неожиданною встрчею на Ниццкомъ кладбищ — можетъ быть, старая быль еще не разъ бы поднялась передъ нею, и сердце опять бы заболло, а такъ все развязалось, какъ нельзя лучше. Она проврила себя, и на мст прежней тоски и муки нашла одну пустоту. Она сама удивлялась, какъ могла спокойно говорить съ нимъ, просто смотрть ему въ глаза, легко, даже безразлично слушать его… Провряя себя, вспоминая, что она чувствовала еще нсколько дней назадъ, она не понимала, какъ случился этотъ переломъ, какъ мольбы Льва Самойловича не подняли въ ней старыхъ дрожжей. Напротивъ, ночью она спала отлично, встала съ постели еще бодре и сильне, чмъ наканун. Какъ-то черезъ углы крышъ пробившійся къ ней лучъ свта озолотилъ стну ея убогой комнаты, и Наталья Григорьевна весело улыбалась нежданному гостю. Тепло на душ. Она опять начинала жизнь, но не такъ, какъ въ Париж. Отъ несбывшихся надеждъ и разочарованій не осталось слда. Руки сами просили дла. Рядомъ съ трудомъ идутъ и свобода, и увренность въ себ. Предложи ей опять вернуть Петербургъ съ ея роскошною квартирой, лошадьми, Владиміромъ Петровичемъ и всею фальшью и мишурою ея недавняго былого — она бы только засмялась.— Ея бы теперь не оскорбили сплетни и клеветы прежнихъ знакомыхъ. Она стала выше, она поняла, что все, вявшее на нее изъ этого mond’а — призрачно, фантастично, никому не нужно, лживо, что совладать съ этой наплывью нтъ никакого труда, и не стоитъ его. Трудъ долженъ идти на боле благородное дло. Она пальцемъ не шевельнетъ для этого. Да ей будетъ и некогда. Она теперь уже безъ прежней нершительности, смло бродила по улицамъ Ниццы, готовая черезъ два дня ухать отсюда. Разъ даже встртила Калерію Алексевну. Та шла прямо на нее, но вдругъ, увидя Наталью Григорьевну, отшатнулась и дала ей дорогу. Двушка даже не повернула головы къ ней… Селицкая для нея не существовала, она была сномъ, о которомъ днемъ не вспоминаютъ… День несетъ свои заботы, свои мысли, свою дйствительность… Наталья Григорьевна, страстно любившая природу, чувствовала только одно огорченіе — покинуть здсь солнце и море, фіолетовыя горы, тонувшія въ такой таинственной, прозрачной дали, пальмы и платаны, для холоднаго, дождливаго, задыхавшагося въ туман Парижа, но тмъ боле она хотла воспользоваться сегодняшнимъ днемъ, взять отъ него все, что онъ ей могъ дать… Уставъ, она сла на одной изъ скамей бульвара Маджента и залюбовалась, какъ разнообразно окрашены лучами листья передъ нею, какою нжною эмалью покрыты цвты роскошныхъ куртинъ за бронзовыми ршетками виллъ.
— Наталья Григорьевна… Виновата… Можетъ быть, я ошиблась… Неужели это вы?..
— Я…
Наталья Григорьевна съ удивленіемъ оглянулась на подошедшую къ ней высокую, худощавую и бодрую пожилую даму, одтую во все черное.
— Вы меня не узнаете?
— Нтъ..
— Я… Каменногорская.
— Боже мой… Простите…
— Пожалуйста, не извиняйтесь… Я сильно измнилась…
— И я тоже…
— Да… Я слышала все… И, признаться, я васъ искала…
‘Искала? Зачмъ? Что она слышала?’ — Наталья Григорьевна пытливо взглянула на нее, но въ ея глазахъ прочла только одно непритворное сочувствіе. Да, кром того, она хорошо помнила Каменногорскую, чтобы заподозрить ея во лжи…
— Обо мн толкуютъ столько мерзости.
— Я знаю правду. И вы знаете, кто мн передъ отъздомъ изъ Петербурга разсказывалъ о васъ? Маргарита Францовна. Я тоже, вдь, кончила теперь слоняться по чужимъ людямъ. Сдала здсь моихъ воспитанницъ ихъ матери, реализировала, что могла… Не хочу больше чужого хлба. Измучилась съ нимъ…
Наталья Григорьевна всматривалась въ говорившую и вспоминала, что еще лтъ десять назадъ та занимала почетное положеніе въ Петербургскомъ ‘свт’. Въ ихъ судьб было много сходнаго, почти одинаковаго. Каменногорская, бдная двушка, вышедшая замужъ за богатаго человка и обманутая имъ, вмсто того, чтобы ради приличій и общественнаго лицемрія мириться съ этимъ, платя мужу тою-же монетой, бросила его и ухала гувернанткой чуть-ли не въ Сибирь. Съ тхъ поръ десять лтъ она не складывала рукъ, то появляясь и работая въ Петербург, то узжая далеко оттуда. Она когда-то встрчалась съ Натальей Григорьевной, и ихъ отношенія были искренни.
— Я знаю все… до послдней подробности…— повторила Каменногорская.
— И… не вините меня?
— Васъ! Вы поступили, какъ должна поступать честная и сильная женщина… Поврьте, что если-бы такихъ было больше — мужья и братья наши стали-бы лучше. Да и намъ легче жилось-бы. Пока мы рдки — намъ трудно.
— Вы говорите, что вы меня искали?
— Да, когда узнала, что вы въ Ницц. Что вы думаете длать теперь?
— Я лишилась мста, буду добиваться уроковъ, занятій.
— Вотъ что… Я ужъ десять лтъ мъ чужой хлбъ и знаю, что это за прелесть. И теперь бы продолжала, но у меня умерла тетка и оставила мн… Положимъ мелочь: шесть тысячъ рублей. Это по курсу выходитъ около шестнадцати тысячъ франковъ. Одной мн справиться съ дломъ, какое я задумала, трудно, ну, а вдвоемъ другое дло. Да еще съ вами… Вы меня извините, я на сантиментальныя изліянія не способна. Но у меня къ вамъ сердце лежитъ. Съ вами мн будетъ легко работать, да и вамъ со мною, думаю, тоже…
— Я не знаю, способна-ли я. Что вы хотите длать?
— Вы не удивляйтесь, что я на такой мелочи строю все наше будущее. Шесть тысячъ рублей! Мы съ вами когда-то вдвое выбрасывали на тряпки въ какой-нибудь сезонъ. Ну, а для настоящаго дла этого довольно. Вы, вдь, знаете, рубль на хорошемъ дл становится фармазонскимъ рублемъ. Вы его выбросили, а онъ у васъ опять въ карман. Такъ вотъ въ чемъ дло. Я задумала въ Лозанн открыть маленькій пансіонъ и институтъ для нашихъ, для русскихъ двочекъ. Ихъ много теперь заграницей, и матери жалуются, что ничего для нихъ нтъ подходящаго, он волей-неволей отдаютъ дочерей нмкамъ и француженкамъ. На первыхъ порахъ у меня ужъ есть въ виду двнадцать воспитанницъ. Богъ дастъ, дло пойдетъ шире. Разумется, вы у меня будете не по найму, а участница, дольщица.
— Но, вдь, у меня ничего нтъ.
— Все равно, вашъ трудъ тотъ-же капиталъ…
— Ничего нтъ, то-есть очень мало… Я думала пока перебиться съ этимъ…
— А именно сколько?
— Немного больше полуторы тысячъ франковъ.
— И отлично. Сколько можете, столько и дайте… Для тхъ, кто, какъ мы, привыкъ работать, Наталья Григорьевна, малыхъ денегъ нтъ. Вс деньги большія!.. и ваши полторы тысячи пойдутъ на дло. Начнемъ его скромно, незамтно. Поможетъ Богъ, расширимъ. Поврьте, что будущее за нами, мы, вдь, не съ коммерческой стороны смотримъ.— Т, кому нуженъ показъ, фольга и мишура, къ намъ не пойдутъ, да намъ такихъ и не надо. Ну, а кто серьезно смотритъ на воспитаніе дтей — пожалуй, безъ насъ и не обойдется… Пока довольно васъ и меня. Чего мы не знаемъ — научимся. А потомъ понадобится, возьмемъ еще кого-нибудь, кто намъ по душ будетъ… Только опять не наймомъ, а какъ участницу. Мы, женщины, легче столкуемся и сговоримся другъ съ другомъ, и авось у насъ дло не распадется. Особенно съ такими характерами, какъ у васъ и у меня… Ну, такъ — какъ, по рукамъ что-ли?
— Вы еще спрашиваете… Я не знаю, какъ рада!
— И отлично… У меня ужъ присмотрнъ домикъ около Лозанны… Въ саду… Лтомъ, весною и осенью классы будутъ на открытомъ воздух, подъ деревьями. У меня своя система. Мы дадимъ и здоровыхъ, и добрыхъ, и знающихъ двушекъ.
— Я ваша и совсмъ. Я и не мечтала о такомъ счасть.
— Ну, это счастье будетъ труднымъ! Придется не складывать рукъ.
— Я этого не боюсь.
— Я знаю. Потому вы мн такъ дороги. И потому знаете — мы съ вами одного круга и у насъ такъ много общаго. Намъ не о чемъ спорить!.. А теперь, хотите ко мн, я здсь недалеко. Напою васъ русскимъ чаемъ.
Наталья Григорьевна едва могла одолть радостное волненіе.
Мучительный періодъ вчной безтолочи, уроковъ, переписки, бганья за занятіями, возни съ взбалмошными матерями для нея окончился. Она чувствовала, что крпко стоитъ на ногахъ и, оглядываясь на прошлое, видла: тамъ ей завидовать не чему. Разумется, впереди ни блеска, ни треска! Она сольется съ массою незамтныхъ труженицъ, но если счастье въ сознаніи исполненнаго долга, въ чувств свободы и независимости, въ прав смотрть въ глаза и судьб и людямъ — оно принадлежитъ ей вполн. Она теперь даже не испытаетъ одиночества. У нея будетъ семья пришлая, чужая, но это все равно. Когда въ душ бьются родники любви, живою водою ихъ сладко напоить не только тхъ, кого выносила подъ сердцемъ, но и всхъ, кто нуждается въ ласк, отрад, въ забот… Темная жизнь, никому невдомое существованіе! Ея они не испугаютъ. Настоящія заслуги въ этой темной жизни — въ анонимномъ труд. Ихъ не знаютъ люди, зато небо ведетъ имъ строгій счетъ, а дло наше, вдь, не кончается у порогъ таинственной вчности!..

VI.

Прошелъ годъ.
Парижъ переживалъ горячку франко-русскаго соглашенія, которое ни та, ни другая сторона, очевидно, изъ боязни словъ, никакъ не ршилась назвать ‘союзомъ’. Нашихъ моряковъ съ утра до поздней ночи возили съ одного торжества на другое, съ завтрака на обдъ, съ обда на ужинъ, съ ужина на поздній балъ, съ поздняго бала на утренній пріемъ. Отдыхать приходилось въ антрактахъ, да и то не совсмъ, потому что этими рдкими часами досуга пользовались безчисленныя депутаціи. Бдная молодежь, усталая и измученная, столько слышавшая о Париж — совсмъ не видла его за офиціальною Франціей. Циклономъ — разростались восторги, одушевленіе охватывало страну, еще вчера ожидавшую разгрома и новыхъ несчастій. Безчисленныя желзныя дороги каждый день доставляли сюда чуть-ли не всю провинцію, пожелавшую посмотрть на дорогихъ гостей, убдиться, что это не сонъ, а живая дйствительность, пожать имъ руки и вернуться назадъ успокоенными и почти счастливыми… Вс наличные русскіе въ Парибк — по ихъ искреннему мннію, настоящіе авторы этого союза — необыкновенно гордо носили голову, и даже самъ Афронтъ — величественно показывалъ цлому міру свою облзлую мордашку изъ почетной лобки, на спектакл ‘gala’… Когда истерзанные въ конецъ, мечтавшіе только о тишин и поко моряки вернулись назадъ, съ честью окончивъ порученное имъ дло — на сцену выступила только и ожидавшая этого пна и накипь, которой нельзя-же было не заявить себя въ столь торжественный моментъ.
У одного изъ французскихъ министровъ былъ назначенъ пріемъ.
Депутація отъ русскихъ женщинъ подносила ему не совсмъ обычный подарокъ. Въ отдланномъ серебромъ портфел, съ соединенными гербами Россіи и Франціи, были собраны образчики нашего шитья. Собственно говоря — министръ никакъ не могъ понять, зачмъ ему мордовскія рубахи и хохлацкія паневы, но слдовало стать на высоту положенія, и бритое лицо его превосходительства еще никогда не было такъ парадно и величаво. Казалось, отъ сегодняшняго дня зависла, по крайней мр, судьба полу-міра. Къ сожалнію, никто не могъ объяснить сановнику, что ‘русскія женщины’ тутъ ни причемъ, что портфель задуманъ, заказанъ и наполненъ узорами никмъ инымъ, какъ Калеріей Алексевной Селицкой, которая вмст съ Афронтомъ и являлась, въ качеств самозванной депутаціи изъ Петербурга.
Депутацію ввели въ одн двери, министръ, окруженный своими, вошелъ въ другія…
Афронтъ — съ ленточкою Равноапостольнаго Владиміра, которую онъ носилъ только во Франціи, потому что въ Россіи ему никто этого ордена еще не жаловалъ, вздулъ грудь колесомъ и произнесъ заученную рчь, въ которой скромно намекалъ, что, ежели отнын два великіе народа соединены неразрывно — ради торжества мира и ихъ обоюднаго благополучія, то значительною долею этого счастливаго событія міръ обязанъ ему, Афронту. Затмъ, указавъ на ‘образецъ русскихъ женщинъ’, Калерію Алексевну Селицкую, онъ съ пафосомъ заключилъ, что она приноситъ дорогой Франціи — въ лиц сановника — привтъ отъ Финскихъ хладныхъ скалъ до пламенной Колхиды, что теперь ея головою думаютъ, ея сердцемъ чувствуютъ вс женщины отъ Балтійскаго до Охотскаго морей и отъ Ледовитаго до Индійскаго океановъ. Заключивъ свою рчь такою географическою вольностью, нисколько, впрочемъ, не смутившею министра, познанія котораго о границахъ Россіи были довольно сбивчивы, онъ удостоился пожать его руку и отступилъ на два шага.
Калерія Алексевна сегодня была удивительно хороша, и первый министръ думалъ про себя ‘il n’y a que les femmes russes!’ Она, скромно потупивъ глаза, произнесла нсколько словъ и подала портфель съ мордовскими рубахами и хохлацкими паневами сановнику. Тотъ поцловалъ ея руку и, ставъ въ картинную позу, такъ, чтобы она была особенно видна спрятанному въ другую комнату фотографу съ аппаратомъ, откашлялся и, покосившись на стенографа началъ:
— Привтствую въ васъ лучшую и добродтельнйшую изъ женщинъ страны, отнын связанной съ Франціей тснйшими узами законнйшаго изъ политическихъ браковъ. Я счастливъ, что именно мн досталось на долю сегодня высказать вамъ все, неизгладимо вписанное отнын во всякое французское сердце. Мы не только чтимъ великій братскій народъ, но и любимъ его всею душою, съ тою страстною и беззавтною врою въ его величіе, съ тою самоотверженною преданностью, которою всегда отличалась страна, въ числ величайшихъ своихъ героинь считающая Жанну д’Аркъ. Да, сударыня, когда я вижу васъ передъ собою, съ пламенемъ вашихъ несравненныхъ очей, съ благородною мыслью, лежащею на вашемъ чел, и глубокою врою въ Бога, дышащею отъ каждаго вашего слова, передо мною въявь воскресаетъ чудный образъ орлеанской двственницы… Господа! (Ораторъ сдлалъ широкій жестъ, точно приглашая всхъ обратить вниманіе) — передъ вами одна изъ тхъ русскихъ женщинъ, имя которымъ — чистота, цломудріе, врность, исполненіе долга, самоотверженная любовь къ ближнимъ. Вы видите теперь, чмъ силенъ дружественный намъ народъ. Именно такими женами, матерями, сестрами, какъ та, которую я имю счастіе видть и привтствовать. Сударыня, въ вашемъ лиц я преклоняюсь передъ добродтелью русской женщины. Ваше прошлое — чисто и безупречно, настоящее почтенно, будущее безоблачно. Вы рождаетесь съ свтлою улыбкою на устахъ, живете, окруженные обожаніемъ людей, признающихъ ваше нравственное превосходство, и умираете, оставляя высокій примръ материнскихъ и супружескихъ доблестей… Еще разъ глубоко тронутый и взволнованный дошедшимъ до меня привтомъ изъ далекой и холодной Сибири, я желалъ-бы, чтобы мой голосъ могъ достигнуть вашего Индійскаго океана, и тамъ да услышатъ крикъ моего сердца: Да здравствуетъ русская женщина, да здравствуетъ великая нація!
Калерія Алексевна сдлала глубокій реверансъ и вышла, неся высоко голову…
Въ тотъ-же день исполнилось одно изъ мечтаній Афронта. Онъ былъ украшенъ Почетнымъ Легіономъ.
Теперь уже ленточку его онъ могъ носить не только въ Россіи, но и во Франціи.

VII.

Левъ Самойловичъ купилъ себ чудесную яхту.
Въ послдній разъ-его видли на ней отплывающимъ отъ Алжира къ Неаполю.
Съ нимъ неразлучна красавица испанка, которую онъ нашелъ въ Севиль. Ея брильянты сводятъ съ ума. Онъ повидимому на нее не надышится. Она, въ свою очередь, третируетъ его en canaille и, какъ говорятъ даже, случается бьетъ его, не обращая вниманія, одни ли они въ этотъ счастливый мигъ импровизованнаго супружества или окружены матросами.
Самсоновъ, какъ кажется всмъ, никогда не вспоминаетъ о Наталь Григорьевн.
Только оставаясь одинъ, онъ задумчиво смотритъ въ открытое море, и передъ нимъ, чмъ дальше, тмъ все неопредленне и смутне скользитъ въ его голубомъ туман знакомый образъ красавицы съ большими срыми глазами, въ которыхъ онъ невольно читаетъ грустный упрекъ. Въ безсонныя ночи онъ оставляетъ каюту, уходитъ на палубу и сквозь свистъ втра въ снастяхъ и гнвный ропотъ волнъ ему слышится тихій прибой синихъ валовъ Атлантики, чудятся лиловыя скалы Біаррица, и на нихъ стройная фигура двушки, навсегда имъ утраченной… Запираясь, онъ перечитываетъ ея письма и, случается, плачетъ надъ ними.

КОНЕЦЪ.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека