Мытарства, Подъячев Семен Павлович, Год: 1903

Время на прочтение: 167 минут(ы)

C. Подъячевъ.

Мытарства

1. Московскій работный домъ.— 2. По этапу.

Изданіе редакціи журнала ‘Русское богатство’.

С.-Петербургъ. 1905.

Отъ издателей.

Предлагая вниманію читателей очерки С. П. Подъячева, мы считаемъ нужнымъ сказать нсколько словъ по поводу одного изъ нихъ (‘Московскій работный домъ’), имющаго, кром чисто художественнаго, также и нкоторое публицистическое значеніе. Появленіе (въ 1892 году) этихъ картинъ изъ жизни работнаго дома вызвало въ свое время много толковъ (особенно въ Москв), а въ Московской городской дум послдовали тревожные запросы гласныхъ и ревизіи. Московская администрація, съ своей стороны, сочла нужнымъ сдлать запросъ городскому самоуправленію относительно порядковъ въ подвдомственномъ ему учрежденіи.
Вскор посл этого въ ‘Извстіяхъ Московской гор. думы* появилась статья (‘Изъ жизни работнаго дома’), представляющая какъ бы отвтъ на очерки С. П. Подъячева и вызванные ими запросы. Нужно признаться, что отвтъ этотъ существенно отличается отъ обычныхъ возраженій нашихъ оффиціальныхъ мстъ. Правда, авторъ находитъ, что, по его мннію, повствованіе г. Подъячева ‘носитъ печать тяжелаго личнаго настроенія’, и поэтому ‘разсказчикъ не отмтилъ ни одной заслуги работнаго лома передъ людьми, обращающимися къ нему за помощью.’ Тмъ не мене, органъ Московской управы признаетъ выдающіяся достоинства очерковъ, а также, что ‘отдльныя описанія г. Подъячева отличаются полной правдивостью: все это такъ бывало, а кое-что и до сихъ поръ такъ бываетъ въ работномъ дом.’
Лучшей стороной этого отвта является то, что указанія автора уже приняты во вниманіе. Такимъ образомъ, кое-что изъ фактическихъ условій рисуемаго г. Подъячевымъ быта отошло уже или отойдетъ вскор въ область прошлаго. Но главный интересъ очерковъ, разумется, не въ этихъ чисто вншнихъ чертахъ. Многое въ этой тяжелой картин коренится гораздо глубже тхъ условій, которыя въ состояніи измнить гор. управа, а живая и страдающая ‘на дн’ городской жизни человческая душа, правдиво отраженная авторомъ, сохранитъ свое значеніе при всякихъ условіяхъ.
Второй очеркъ перваго тома даетъ картины и впечатлнія этаповъ, т. е. учрежденія, порядки котораго уже не зависятъ отъ гор. самоуправленія. Много ли они отличаются отъ порядковъ работнаго дома (и въ какую сторону) — читатель увидитъ при чтеніи. Нужно только прибавить, что ни о какой тревог, ни о какихъ запросахъ съ чьей бы то ни было стороны, а также ни о какихъ улучшеніяхъ по поводу этого второго очерка С. П. Подъячева мы не слыхали. Такимъ образомъ, если разсказы нашего автора повліяли отчасти на извлеченіе сучка въ глазу городского самоуправленія, то относительно бревна административно-этапныхъ порядковъ онъ далеко не былъ такъ же счастливъ…

Московскій работный домъ.

Тяжела и горька твоя доля,

Безпріютный, оборванный людъ!.

I.

Какъ и почему случилось это со мной,— читателю знать не интересно. Достаточно сказать, что я очутился въ Москв безъ мста, безъ гроша денегъ, безъ знакомствъ и въ короткое время дошелъ до положенія совершенно отчаяннаго.
Какъ-то разъ, въ одинъ особенно тяжелый для меня день, попалъ я, у Преображенской заставы, въ извстный среди бднаго люда трактиръ, подъ названіемъ ‘нищенскій’, и здсь пропилъ съ себя всю одежду…
Проснувшись утромъ въ какой-то подвальной трущоб, на полу, около двери, я съ ужасомъ увидалъ, что на мн, вмсто моего, сравнительно порядочнаго одянія, надто что-то до того грязное и рваное, что въ немъ не только показаться къ знакомымъ, но и выйти днемъ на улицу нельзя… Въ головахъ, вмсто моей хорошей шапки,. лежалъ на полу какой-то рыжій блинообразный картузъ… Я поднялъ его и подъ нимъ нашелъ свой паспортъ, завернутый въ синюю бумагу, и десять копекъ денегъ…
— Это теб, другъ, на похмлье, видно, оставили, — сказалъ мн лежавшій неподалеку отъ меня и наблюдавшій за мною старикъ, — кривой, рыжій и худой, какъ сушеный судакъ. — Говори слава Богу, что видъ цлъ!..
— Что-жъ теперь длать? — воскликнулъ я невольно.
Старикъ засмялся, поднялся съ рогожки, на которой спалъ, слъ, поджавъ ноги калачикомъ, свернулъ покурить, затянулся раза три-четыре, передалъ окурокъ мн и сказалъ:
— Накось, хвати… Чай, съ похмлья-то башка трещитъ… Ну, съ кмъ грха не бывало… А длать теб больше нечего, только выпить надо перво-наперво, вотъ что, а тамъ увидимъ.
— Выпить? — удивился я,— на что-жъ выпить-то. Гд деньги?..
— Найдемъ!… Давайка-сь гривну-то… Я добавлю… закусить принесу… Выпьемъ, закусимъ, дло-то, глядишь, и обойдется… Чего тутъ!… Эвося!… Я самъ, братъ, не одинъ разъ на этомъ кон зжалъ… Наплевать!..
Я отдалъ ему послдній гривенникъ. Онъ, весело ухмыляясь, ушелъ куда-то и скоро возвратился назадъ, неся сороковку водки и какихъ-то ‘обрзковъ’ на закуску.
— Теперича дло пойдетъ, — сказалъ онъ.— Мальё!… Гляди, на пятакъ какихъ обрзковъ раздобылся — сливки!… Хлбушка въ булочной подстрлилъ… Ничего, живетъ!… Выпьемъ, закусимъ, ну, тогда — приходи, кума, любоваться!… Такъ-то, другъ ситный!… Ха, ха, ха!… Тебя какъ звать-то?.. Женатый?..
— Женатъ.
— Еще того чище!. Небось, дти?
— Двое…
— Ловко! Хо, хо, хо!… Приходи, кума, любоваться!… Н-н-да!… Слабы мы…
Онъ сходилъ куда-то, принесъ стаканъ, налилъ въ него водки и далъ мн.
— Пей!..
— Много…
— Лакай!… елка зеленая… много!… Говори слава Богу,— на меня напалъ. Видалъ я вечоръ, какъ тебя обдлывали, жалко стало… простъ ты… Я самъ такой!… Пей, пей!… Отдеретъ отъ сердца-то…
Я выпилъ и вскор почувствовалъ, что у меня дйствительно какъ будто ‘отдираетъ’ отъ сердца… Стало легче… Положеніе перестало казаться такимъ ужаснымъ, какъ трезвому…
Мы разговорились… Онъ разсказалъ мн всю свою жизнь, полную бдствій, пьянства, грязи и всевозможныхъ безобразій. Чего только не перенесъ этотъ человкъ!… Былъ онъ и въ тюрьм, ходилъ разъ десять этапомъ на родину, въ Костромскую губернію, былъ несчетное число разъ битъ, видалъ и холодъ, и голодъ…
— Самая, тоись, послдняя, паршивая собака,— говорилъ онъ, — краше мово живетъ… И нтъ у меня никого… Одинъ… Издохну — никто ‘царство небесное’ не скажетъ… О-хо-хо!… Да!..
Онъ захмллъ и сталъ плакаться на свою долю… Мн это надоло, и я хотлъ было идти. но онъ не пустилъ меня.
— Куда ты пойдешь?.. Погоди до вечера, пойдемъ вмст на Хиву {‘Хива’ — извстный Хитровъ рынокъ.}, тамъ ночуемъ у Ляпина… Бульонки купимъ… далъ бульонку-то когда?.. Нтъ?.. Попробуешь… Штука первый сортъ и недорого. — А завтра… Завтра у насъ что, — какой день?
— Вторникъ.
— Вторникъ… Вотъ и ладно… Завтра, значитъ, иди ты, научу я тебя, въ Юсуповъ работный домъ… Тамъ по вторникамъ да по пятницамъ пріемъ…
— Зачмъ?
— Зачмъ?.. Чудакъ!… Куда-жъ теб, акромя этого дома, идти?.. Останешься тамъ, заработаешь денегъ… Одежонку кое-какую справишь, тогда и айда домой, въ деревню… Приходи, кума, любоваться!… Такъ-то!..
— Да неужели это правда?— воскликнулъ я.— И меня примутъ?..
— Извстно, примутъ… Отчего не принять? Я тамъ разъ шесть былъ… Примутъ! Одежду теб дадутъ казенную. Харчи… Двадцать монетъ за день плата..
— Да ну?..
— Врно… Ты мастеровой, что-ли?
— Нтъ.
— Нтъ… Ну, въ чернорабочіе запишутъ. Все едино… Поживешь мсяцевъ пять, забьешь копйку, тогда и вонъ… Ну, и того… Приходи, кума, любоваться!… Не тужи, братъ, все, глядишь. перемелется — мука будетъ… Такъ-то!… О-хо-хо! Да!..
Я обрадовался… Мысль попасть въ тепло, заработать кое-что, чтобы одться и ухать домой въ деревню, развеселила и ободрила меня…
— Слава Богу, — подумалъ я,— еще есть, значитъ, исходъ изъ этого ужаснаго положенія!— Такъ, значитъ, завтра?— спросилъ я.
— Завтра… Пораньше… Часиковъ въ семь… Ночуемъ на Хив. Утречкомъ попьемъ чайку, я тебя и налажу…
— На чаекъ-то денегъ нтъ.
— Найдемъ!… Да вотъ что, другъ: на теб, я гляжу, рубаха-то новая. На кой она теб песъ!… Тамъ казенную дадутъ… Чайку бы сичасъ попили съ лимончикомъ, а?..
— Что-жъ мн голому быть?..
— Зачмъ голому?. Сдлаемъ смнку! Замсто этой другую получишь, да, окромя того, копекъ двадцать придачи… Чего ужъ тутъ — проживали ворохами, не наживешь крохами… Не рубаха тебя нажила, а ты ее… Айда, значитъ!… Все одно вдь до завтра жить надо… Пить-сть захочешь… Стрлять не умешь… Замтятъ… Вляпаешься… Елка зеленая!… Тутъ и думать нечего… Дло само показываетъ, какъ быть… Идемъ!..

II.

Въ трактир онъ живо подыскалъ охотника на мою рубашку. Мн дали ‘смнку’ такую, что страшно было смотрть, и, кром того, четвертакъ денегъ…
Къ этимъ деньгамъ старикъ прибавилъ свой гривенникъ, а парень, купившій рубашку, двугривенный, и вся эта сумма была живо и торжественно, несмотря на мой протестъ, пропита нами…
До вечера еще было далеко, а сидть въ трактир за пустымъ столомъ не полагалось. На улицу идти — холодно… Положеніе опять казалось безвыходнымъ… Но,видно, мой новый благопріятель-старикъ былъ тертый калачъ, видавшій на своемъ вку виды…
— Вотъ что, другъ,— обратился онъ къ парню, купившему мою рубашку.— На кой она теб песъ, рубаха-то?.. Давай-ка ее махнемъ, а?.. Сичасъ бы, понимаешь, чайку попили съ лимончикомъ, а?.. Ты кто такой?.. Мастеровой?.. Безъ мста, что-ли.
— Безъ мста.
— Видать… Вотъ и онъ тоже,— указалъ онъ на меня,— безъ дловъ… Да я нашелъ ему мсто… Въ Юсуповъ работный домъ… Завтра пойдетъ, поступитъ… О-хо-хо… Приходи, кума, любоваться!… Вотъ теб бы тоже туда… Одежа тамъ казенная… Харчи важные… Кашей кормятъ… По двугривенному за день плата… Сметана, сичасъ провалиться, а не жизнь!… Сымай рубашку-то. Я ее сичасъ копекъ за сорокъ махну, а теб надть свою дамъ… Вотъ эту, гляди…
— А самъ-то?
— А мн не нужно… Я такъ, безъ рубахи… Вишь, на мн пиджакъ надтъ… Зашпилю у горла булавкой и ладно… Приходи, кума, любоваться!… Сымай, чего тутъ волынку-то тянуть!..
Подвыпившій малый, не долго думая, согласился… Старикъ живехонько сдернулъ съ себя свою грязную и драную рубашенку и всучилъ ему… Малый переодлся… Старикъ ‘зашпилилъ’ воротъ пиджака булавкой такъ, что совсмъ не было замтно, что подъ пиджакомъ нтъ ничего, и, посмиваясь, ушелъ продавать рубашку…
Онъ возвратился скоро и принесъ денегъ… Заказали чаю, взяли ‘стюдьню’ и ‘сорокоушку’ водки… Я не сталъ пить… Они вдвоемъ живо осушили ее и оба, сильно захмлвъ, пустились разсказывать одинъ другому, поминутно ругаясь скверными словами, свои похожденія и мытарства… Въ конц концовъ, малому захотлось еще выпить…
— Чекалдыкнуть бы еще по махонькой!— предложилъ онъ. — Да не за большимъ дло: денегъ нтъ!..
Старикъ, казалось, какъ будто только этого и ждалъ.
— Какъ такъ нтъ денегъ?!. — радостно воскликнулъ онъ.— Что ты, другъ… Денегъ нтъ?!. А это что?.. — Онъ дернулъ малаго за рукавъ поддевки.— Ншто это не деньги?!. Ахъ ты, голова!… Чудакъ, сичасъ провалиться!… Денегъ нтъ!… Да вдь мы сами деньги…
— Ну, братъ, поддевку нельзя!— сказалъ малый.— Главная причина: на мн пиджака нтъ, одна жилетка.
— А на кой-те песъ пиджакъ-то?— воскликнулъ старикъ. — Въ жилетк проходишь!… Любезное дло… Приходи, кума, любоваться!… Есть объ чемъ толковать!… Наплевать на пиджакъ!… Жилетка есть — говори слава Богу… Живы будемъ, акапируемся…. Сичасъ бы, понимаешь, выпили сотку на двоихъ, да и айда на Хиву… Тамъ переночуемъ, а утромъ прямо на врное дло, на работу.
— Не знаю ужъ, какъ и быть? — задумчиво произнесъ малый, оглядывая свою поддевку,— совстно въ одной-то жилетк… Кабы лто…
— Если бы да кабы, — передразнилъ его старикъ. — Ишь, какой господинъ! Кто тебя здсь знаетъ-то? Говорю: завтра васъ обоихъ на врное дло приставлю. Значитъ, толковать нечего!… А поддевка ничего, — продолжалъ онъ, ощупывая ее, важная… За два съ полтиной съ руками оторвутъ..
— Она не два съ полтиной мн встала,— сказалъ малый, — много дороже… Работа домашняя, прочная…
— Ахъ, другъ, мало-ли что она теб встала… Да здсь, самъ знаешь,— Москва… Цны такой не дадутъ… Говори слава Богу, коли два съ полтиной получишь… А не хошь цлковый?.. Я самъ намедни пальто за рубль за двадцать отдалъ, а оно, кому не надо, три стоитъ… На все, землякъ, время… Н-н-да!…
— Такъ-то такъ, а все-таки…
— Чего все-таки?.. Да будетъ теб дурака-то ломать… Чай, не махонькой… Поддевки, что-ли, не видалъ?.. Чай, живы будемъ, не такого дерьма наживемъ… Брось… Все, другъ, что сегодня есть, то и наше, а завтра, что Господь дастъ… Такъ-то..
— Ну, ладно! — согласился малый и махнулъ рукой,— гд наше не пропадало! Вали… На, примай…
Онъ скинулъ поддевку и, не глядя, кинулъ ее старику. Тотъ ловко подхватилъ ее на руки и сейчасъ же, очевидно, боясь, чтобы малый не раздумалъ, исчезъ куда-то.
Мы остались вдвоемъ. Прошло около часа. Старикъ не шелъ… Малый сталъ безпокоиться.
— Уйдетъ, старый чортъ, съ поддевкой-то… Ищи его… Дернула меня нелегкая…
— Придетъ!— утшалъ его я.
— А ты его знаешь?
— Какъ тебя…
Стали ждать… Прошло часа полтора… Малый сталъ совсмъ отчаяваться… Онъ чуть не плакалъ… Хмль съ него сошелъ совсмъ… Какъ вдругъ, около стола, совсмъ неожиданно, точно изъ-подъ земли, появился старикъ
— Вотъ и я! — воскликнулъ онъ и ударилъ рукой по карману, гд забренчали деньги,— вотъ они, денежки-то — грызутся… Въ Гавриковомъ продалъ за два семьдесятъ пять монетъ… А вы, чай, думали, не приду… Небось, я не такой человкъ!… Я свое отдамъ послднее… На, землякъ, получай!… Соточку, значитъ, сичасъ дерганемъ, да и маршъ на Хиву… Лучше тамъ выпьемъ… Тамъ просторне нашему брату… За ночлегъ платить не будемъ… Даромъ ночуемъ въ Ляпиномъ… Такъ-то вотъ, елка зеленая!… Ха, ха, ха!… А ты толковалъ: жалко… Приходи теперь, кума, любоваться!..
— Чего ужъ сотку лизать, давай сорокоушку,— предложилъ малый, пряча въ карманъ жилетки деньги,— много-ль въ сотк кишковъ-то…
— О?!. А и правда твоя… Ну,— такъ, такъ, такъ!… Давай сороковку… Эй, родной, подай-ка намъ половиночку…
Половой подалъ водки. Мы,— на этотъ разъ и я,— выпили ее и, отдавъ деньги, отправились на Хиву.

III.

Отъ Преображенской заставы до Хитрова рынка конецъ не малый… На улиц было холодно… Морозъ градусовъ въ двадцать… Мы въ нашихъ майскихъ костюмахъ не шли, а летли… Старикъ избгалъ людныхъ улицъ и велъ насъ какими-то переулками, обходя по возможности городовыхъ и зорко слдя за тмъ, нтъ ли гд околоточнаго или, какъ онъ выражался, ‘антихриста’…
— Увидитъ,— говорилъ онъ,— замететъ, проклятый, всхъ троихъ, какъ пить дастъ!… ‘Пожалуйте, господа, на фатеру… Для васъ готова-съ’… Приходи, кума, любоваться!… Меня намедни совсмъ было одинъ замелъ въ Зарядь… Удралъ, слава Богу… Есть изъ ихняго брата собаки… А то есть и ничего… Въ Крещенье меня одинъ остановилъ на Пятницкой… ‘Ты, говоритъ, что?’ ‘Ничего, говорю, ваше высокоблагородіе’. ‘Видъ, говоритъ, есть’? ‘Есть, говорю, ваше сіятельство’… А какой чортъ есть — нту! ‘Просишь, говоритъ, нищенствуешь’?.. ‘Такъ точно, говорю, вашеся, потому зрніемъ отъ Господа обиженъ и опять грыжа… Страдаю грыжей… Заставьте за себя вчно Богу молить — подайте на ночлегъ’!… Ничего не сказалъ, ползъ въ штаны, досталъ двугривенный. ‘На, говоритъ, чортова голова, только уходи, пока цлъ’… Ну, думаю, ладно… съ паршивой собаки хоть шерсти клокъ…
Пришли мы на Хитровъ въ сумерки… Среди площади, подъ огромнымъ шатромъ, толкалось еще много народу… Старикъ сейчасъ-же купилъ ‘бульонки’ и повелъ насъ въ трактиръ.
— Ужъ и бульонка,— говорилъ онъ дорогой,— языкъ проглотишь… скусъ… запахъ… князьямъ сть, а не нашему брату, стрлку вчному…
‘Бульонка’, которой онъ такъ восхищался и которая пріобрла на Хив обширную извстность и права гражданства, благодаря своей дешевизн, представляетъ вотъ что: всевозможные отбросы изъ мяса и косточекъ, выбрасываемыхъ по трактирамъ, ресторанамъ, харчевнямъ, какъ вещи никуда не годныя, — подбираютъ, рубятъ въ общую массу, поджариваютъ, пускаютъ ‘духовъ’ въ вид перца и лавроваго листа, и ‘бульонка’ готова.
Трактиръ, въ который мы пришли, былъ, какъ и вс трактиры на Хив, грязный, вонючій, переполненный золоторотцами…
Крикъ, шумъ, отборныя ругательства неслись со всхъ сторонъ… Дымъ махорки лъ глаза… Лампы горли, какъ будто окруженныя туманомъ… Люди — оборванные, грязные, испитые, страшные, пили, ли, ругались, бгали, кружились, какъ будто въ какомъ-то водоворот…
Мн стало жутко… Тоска, какъ клещами, сдавила сердце.
— Бжать отсюда!… Но куда? Куда въ такомъ костюм?.. Кому я нуженъ?..
Я съ отчаяніемъ и съ какой-то злобой принялся пить купленную старикомъ водку, думая заглушить этимъ боль сердца…
Съ каждымъ стаканомъ въ голов у меня мутилось все больше и больше… Передъ глазами мелькали какіе-то разноцвтно-яркіе кружочки, часто-часто, до боли… Въ вискахъ стучало… Сердце готово было выпрыгнуть вонъ… Къ горлу подступали и душили непрошенныя слезы…
Опомнился я и нсколько пришелъ въ себя только уже на свжемъ воздух, когда мы, вмст съ другими людьми, шли по улиц въ гору, мимо части, къ Ляпинскому ночлежному дому…

IV.

У подъзда этого дома, подъ навсомъ и дальше по тротуару, по порядку, ‘въ затылокъ’ стояла толпа человкъ въ 500, ожидая когда отворятся двери…
Мы остановились въ хвост этой ленты и стали ждать…
Пронзительно-жгучій морозный втеръ дулъ прямо въ лицо и пронизывалъ до костей… Люди жались другъ къ другу, корчились, топотали ногами, ругались, проклиная тхъ, кто такъ долго не отворяетъ дверей…
Такъ пришлось стоять около часу… Весь хмль слетлъ съ меня… Я положительно замерзалъ… Все тло тряслось, какъ въ лихорадк… Зубы выколачивали дробь… Малый въ жилетк, стоявшій впереди меня, скорчился въ дугу и, какъ мн казалось, тихонько плакалъ… Стоявшій позади старикъ кряхтлъ и ругалъ какого-то племянника скверными словами…
Наконецъ двери отперли… Толпа зашумла и, толкаясь, хлынула туда, какъ лавина… Вмст съ другими я очутился въ огромной полутемной ‘камер’… Двойныя нары занимали ее всю, оставляя узкіе проходы около стнъ и посредин… Черный, сводчатый потолокъ мрачно вислъ надъ головами, придавая необычайно угрюмый и дикій видъ всей обстановк…
Необыкновенно гулкій, какой-то странный, хаотическій шумъ и гамъ несся со всхъ сторонъ… Мн слышались въ этомъ шум звуки музыки, лай собакъ, звонъ, смхъ, плачъ, отрывистые возгласы и ругательства, отдаленные крики, шарканье множества ногъ по чугунному полу…
Дверь, безпрестанно визжа и хлопая, отворялась, впуская все новыхъ и новыхъ ночлежниковъ… Люди испитые, полуодтые, молодые, старые и совсмъ дти, ругаясь, толкаясь, крича, спшили занять мста на нарахъ. Что-то страшное, звриное было въ этой общей свалк за обладаніе мстомъ… Вскор вс мста на нарахъ были заняты, а люди все шли и шли… Стали ложиться на полу, въ проходахъ, ползли подъ нары… Крикъ и гамъ усиливался съ каждой минутой и, наконецъ, слился во что-то хаотически-страшное…
Двери заперли, наконецъ, и не стали больше пускать… Да и некуда было пускать, такъ какъ везд, гд можно было приткнуться и лечь, все было занято..
Воздухъ сталъ удушливо-тяжелъ… Лампа едва горла, окруженная туманомъ… Всюду: на нарахъ, на полу, подъ нарами, вспыхивали огоньки папиросъ… Курили махорку, и дымъ этотъ, разъдавшій глаза, сплошной, удушливой волной плавалъ по ‘камер’…
Пораженный всмъ этимъ, я сидлъ и думалъ, что вижу все это не на яву, а во сн… До того странна, дика, безобразно ужасна казалась мн вся эта, невиданная мною до сихъ поръ, картина человческаго униженія.
Нары были раздлены, какъ лошадиныя стойла, желзными переборками, такъ что, когда я легъ, то голова и половина туловища скрылись въ этомъ стойл, другая же часть тла оказалась наружи…
Я легъ навзничь, положивъ голову на покатую желзную подушку, похожую на монастырское ‘возглавіе’, и сталъ слушать…
Волна общаго, сплошного гудящаго шума мало по малу начала стихать… Стали слышны отдльные разговоры, смхъ, ругательства, вскрикиванья…
Мн захотлось покурить… Я слъ въ своемъ стойл и заглянулъ въ другое, черезъ переборку, налво. Тамъ лежалъ на спин, закинувъ руки за голову, костлявый, сухой мужчина… Его тонкія, длинныя руки были голы… Грубая, срая, рваная рубаха висла клочьями… Очевидно, его сильно донимали наскомыя, потому что онъ ерзалъ какъ-то всмъ тломъ по нарамъ и сильно, точно опоенная лошадь, хриплъ, тяжелымъ астматическимъ хрипніемъ… Я глядлъ на него, и онъ тоже, съ своей стороны, уставился на меня широко открытыми, мутными, страшными глазами… Потомъ поднялъ руку, прохриплъ что-то и вдругъ страшно и дико закричалъ, забился всмъ тломъ, какъ подстрленная птица, въ припадк падучей болзни…
Ужасъ охватилъ меня… Я хотлъ вскочить и бжать, но не могъ,— точно меня кто приковалъ къ мсту… Блая пна клочьями показалась изъ его рта… Онъ страшно хриплъ и бился… Лицо у него сдлалось черно-багровое и какое-то невыразимо ужасное…
— Ишь его черти схватываютъ!..— услыхалъ я вдругъ позади себя голосъ и, оглянувшись, увидалъ молодого, лтъ 17-ти мальчишку съ отталкивающе-нахальнымъ лицомъ и съ папироской въ зубахъ…— Нажрется винища-то, дьяволъ! Ткни ему въ морду-то!. Покою отъ него нтъ…
Онъ перегнулся черезъ перегородку и, схвативъ больного за волосы рукой, дернулъ въ сторону такъ, что голова стукнулась о перегородку.— Песъ поганый… дьяволъ!— добавилъ онъ злобно.— Убью, какъ собаку…
Меня какъ будто что-то рзануло по сердцу… Я отвернулся и упалъ ничкомъ въ свое стойло. Слезы подступили и сдавили горло… Расшатанные всмъ предыдущимъ нервы не выдержали… Не помня себя, я вдругъ заплакалъ, какъ бабау горькими, мучительными слезами…

V.

Оглушительный звонокъ разбудилъ меня утромъ… Я вскочилъ и долго не могъ сообразить, гд нахожусь. Было еще совсмъ темно… Ночлежники, точно привиднія, нехотя поднимались съ своихъ логовищей и шли въ двери… Я слдилъ за выходящими, надясь увидать вчерашняго старика, но его не было… Вскор раздался второй звонокъ, и кто-то пронзительно громко закричалъ: ‘Эй! вонъ отсюда вс! живо!..’ Толпа хлынула въ двери, и я вмст съ нею очутился на улиц…
На улиц было темно… Тускло и печально мерцали фонари… Подъ ногами трещалъ снгъ, и пронзительно дулъ холодный втеръ. Вышедшіе изъ ночлежнаго дома люди завертывались въ свои рубища и, какъ-то особенно жалко скорчившись, точно голодныя, забитыя собаки, разбгались въ разныя стороны.
Пробжавъ вмст съ другими до Яузскаго бульвара, я остановился на углу, не зная, куда идти… Все тло дрожало мелкой и частой дрожью. Морозъ выжималъ изъ глазъ слезы, сердце мучительно ныло и плакало…
— Куда идти?.. Господи, что теперь длать?— съ отчаяньемъ шепталъ я. — Погибъ, погибъ… А дома?.. Что теперь дома?.. что теперь дома? Жена, небось, ждетъ извстій… дти…
— Чего тутъ торчишь?!… п-ш-шелъ къ чорту! — раздался вдругъ позади меня грубый голосъ, и вслдъ затмъ я почувствовалъ ударъ въ спину, такъ что чуть было не упалъ. Обернувшись, я увидалъ городового. Онъ какъ-то злобно скалилъ зубы, намреваясь ударить меня еще разъ. — Пшелъ!— опять крикнулъ онъ.— Убью!..
Не дожидаясь повторенія, я отскочилъ отъ него и побжалъ налво, вверхъ по бульвару, глотая слезы и корчась отъ холода, самъ не зная, куда и зачмъ бгу.
Пробжавъ бульваромъ, я свернулъ въ переулокъ и наткнулся прямо на дворника, сметавшаго съ панели снгъ. Онъ взмахнулъ метлой и ударилъ меня по ногамъ. Я упалъ въ кучу снга, такъ что руки мои по локоть ушли въ него. Увидя это, онъ громко ‘заржалъ’ отъ удовольствія. Я поднялся и, сдерживая слезы, спросилъ его: — За что ты меня ударилъ?
— Проходи, проходи! разговаривай тутъ! сказалъ онъ, подходя ко мн.— Вотъ я те еще трахну… сволочь!… золотая рота!… Куда бжишь-то? Небось, норовишь цопнуть что ни на есть…
— Гд Юсуповъ работный домъ? — задыхаясь отъ слезъ и трясясь отъ холода, спросилъ я.
Дворникъ подошелъ ко мн вплотную и заглянулъ въ лицо.
— А зачмъ теб этотъ домъ?— спросилъ онъ какимъ-то совсмъ другимъ голосомъ и, поставя метлу къ фонарному столбу, сталъ свертывать папиросу. Я объяснилъ.
— А это, другъ мой, будетъ у Красныхъ воротъ въ Харитоньевскомъ переулк… Вотъ здсь ступай, направо… не далеко… Да теперича еще туда рано.— Онъ помолчалъ, затянулся и спросилъ, глядя мн въ лицо:— Иззябъ?
Я ничего не отвтилъ и пошелъ было отъ него по указанному направленію.
— Эй, землячокъ, стой… погоди! — закричалъ онъ мн вслдъ.— Погоди чутокъ!..
Я остановился. Онъ юркнулъ въ ворота и минутъ черезъ пять вышелъ оттуда, подошелъ ко мн и сказалъ, протянувъ руку:
— Нако-сь теб гривну, попей чайку… Тутотко вотъ недалеча, за угломъ чайная есть… Погрйся.— И, говоря это, онъ, какъ-то торопливо и точно стыдясь, сунулъ мн въ руку гривенникъ и быстро отошелъ прочь.
Слезы сдавили мое горло.
— Спасибо теб! — крикнулъ я, чувствуя, что вотъ-вотъ разрыдаюсь, и побжалъ отъ него прочь…

VI.

Придя въ чайную, я купилъ хлба, спросилъ чаю и слъ въ уголокъ, гд потемне, къ столу, на другомъ конц котораго, положивъ голову на руки, а руки на столъ, крпко спалъ какой-то, одтый въ хорошее пальто, человкъ.
Я съ жадностью выпилъ нсколько стакановъ чаю, полъ хлба и нсколько пришелъ въ себя. Было еще рано — половина седьмого, торопиться, значитъ, было некуда… Я закурилъ, взялъ потихоньку какую-то газетку и хотлъ было почитать, какъ вдругъ спавшій на другомъ конц стола человкъ поднялъ голову, пристально посмотрлъ на меня и сказалъ осипшимъ голосомъ:
— Покурить не оставите, молодой человкъ?
Я далъ. Онъ жадно затянулся нсколько разъ и, бросивъ окурокъ, сказалъ:
— А чайку стаканчикъ?.. пожалуйста!..
Я налилъ стаканъ и передалъ ему. Онъ взялъ его обими руками, гря ихъ, и сказалъ, глотая чай:
— Славно!… спасибо вамъ… право… Вы давно здсь?..
— Нтъ,— отвтилъ я, глядя на его испитое, еще совсмъ молодое и симпатично-глуповатое лицо.— Я недавно пришелъ…
— Откуда?— спросилъ онъ. Я отвтилъ, и мы слово за слово разговорились. Я разсказалъ ему свои мытарства. Онъ внимательно слушалъ, моргая добрыми подслповатыми глазами, и, когда я кончилъ, сказалъ:
— Ничего!… поправитесь… У васъ все-таки такъ сказать, есть еще пристань: деревня, домъ, жена, дтишки… Уйдете туда и снова жизнь… А вотъ мн какъ быть? куда дться?.. Это вотъ вопросъ… Да-съ…
— А вы разв тоже безъ дла?— спросилъ я.
— Конечно!— воскликнулъ онъ. — Я потерялъ мсто и вотъ теперь, какъ ракъ на мели… Пропился вдребезги!… Вдь все, что на мн надто — смнка… Чортъ знаетъ что… право… Пожалуй, я вамъ разскажу, если хотите, какъ это все со мной случилось… Длать-то нечего, все равно, и идти некуда… Знаете, я вдь въ этой чайной пятую недлю, каждую ночь ночую — такъ вотъ, какъ изволите видть, сидя… У меня, понимаете, отекъ ногъ сдлался… Чортъ знаетъ, что такое… право… А вдь я — дворянинъ и нжнаго, такъ сказать, воспитанія
Онъ какъ-то жалобно засмялся, сказавъ это, и продолжалъ:
— Служилъ, понимаете, въ почтамт… Получилъ награду къ празднику, навернулся товарищъ… пошла писать губернія!… Пропился, какъ сапожникъ… Очутился на Грачевк… Денегъ нтъ… ничего нтъ… Пришелъ на службу, а меня на выносъ!… Пять дней не являлся… Ахъ, чортъ возьми, скверно!..
Онъ какъ-то сразу оборвалъ рчь и глубоко задумался.
— Да это все пустяки,— началъ онъ опять, посл продолжительнаго молчанія.— Дло не въ этомъ, а дло въ томъ, что меня жена бросила… Понимаете, взяла да и бросила… Сбжала отъ меня, да не одна, а еще захватила собственнаго моего сынишку… а?
— Какъ же такъ?— спросилъ я.
— Да такъ, очень просто… ‘Ты,— говоритъ,— пьяница и кормить меня не можешь… Не хочу съ тобой бдствовать, дай мн видъ. Жить съ тобой, все равно, не стану… ненавижу тебя, какъ пса…’ Такъ, понимаете, и сказала: ‘какъ пса’. Что тутъ длать, а? Пришлось дать видъ. Такъ и разошлись. Она теперь въ Твери… у кого-то въ экономкахъ, и сынишка съ ней…
Онъ ударилъ рукой по столу такъ, что зазвенла посуда, и продолжалъ:
— Водку пью, какъ воду… Запить хочу… Нтъ, понимаете, никакого удовольствія! Стоитъ передо мною мальчишка мой и зоветъ, и манитъ: ‘папа, папа!’ Тяжело!… ей-Богу, тяжело, молодой человкъ!… Жизнь подлая… или я подлъ… чортъ знаетъ, что такое… право… Хочу пулю въ лобъ… честное слово! Больше длать нечего… Дться некуда!… одинъ… никому не нуженъ… спился… Что вы мн на это скажете, а?
— Да что жъ сказать… мсто надо найти… перестать пьянствовать…
— Мсто! — засмялся онъ.— Гд оно? Какое же мсто, когда у меня, понимаете, подъ этимъ пальтомъ одно только голое тло… рубашки нтъ… Вотъ-съ, извольте взглянуть, коли не врите!
Онъ распахнулъ пальто, и я увидлъ, что тамъ было, дйствительно, только ‘одно голое тло’.
— Куда, скажите, пожалуйста, кром какъ въ адъ, меня въ такомъ вид примутъ, а?..
— Да что же у васъ здсь, въ Москв, нтъ разв никого… ни родныхъ, ни знакомыхъ?..
— Какъ не быть — есть… Да только, чортъ ихъ возьми, подлецовъ: не принимаютъ! Разв это люди!… Когда я жилъ хорошо — принимали… ‘Такой, сякой’… А вдь я, честное слово, тогда, какъ человкъ, гораздо хуже былъ… Да, плохо, плохо и плохо!… Не знаю, право, что длать… Посовтуйте!… Вы, напримръ, что думаете предпринять, а?..
— Да что предпринять? Хочу вотъ сейчасъ идти въ работный домъ… Можетъ быть, и останусь тамъ. Случайно вчера узналъ, и вотъ, ухватился, какъ утопающій за соломенку.
— Знаете что,— воскликнулъ онъ, выслушавъ меня, — и я пойду съ вами… ей-Богу… а что?.. Вотъ только работать-то я того… нездоровится мн… А, можетъ быть, тамъ есть, такъ сказать, и интеллигентный трудъ, а? вы не знаете? Право, пойду!… Какъ вамъ, право, такая славная идея въ голову пришла и какъ васъ Господь на меня нанесъ… Удивительно!… Давайте-ка, курнемъ на радостяхъ, да и поплывемъ… Хо, хо, хо! Работный домъ, такъ работный домъ… Не всели равно, гд ни издохнуть, а?.. а что?.. ‘И пусть у гробового входа младая будетъ жизнь играть’… О, хо, хо!… Чортъ ихъ возьми, подлецовъ!
Я далъ ему табаку и бумаги. Онъ сталъ неумло вертть ‘собачью ножку’ и, засмявшись,. сказалъ:
— Махорочка!… Махорочку сталъ курить дворянинъ-то потомственный, а? Ха, ха, ха! Прежде у Макея было два лакея, а теперь Макей самъ лакей… О, судьба, судьба!… Но такъ и надо… Такъ. намъ, подлецамъ, и надо… Да сбудется реченное Іереміей пророкомъ, глаголющимъ… и такъ, понимаете дале, и такъ дале… Кабы моя покойница маманъ увидала меня въ такомъ положеніи… Картина бы это была! Помню я, знаете, у моего отца кучеръ былъ. Здоровенный такой мужчина, какъ быкъ. Губы имлъ красныя, феноменально толстыя и слюнявыя. И постоянно онъ, понимаете, махорку сосалъ, вотъ изъ этакой же ‘собачьей ножки’. Разъ пришелъ я, помню, къ нему, мальчишка, въ каретный сарай, а онъ куритъ.— Какой ты, Гурій, табакъ гадкій куришь!— говорю ему. ‘Нтъ,— говоритъ,— барчукъ, табакъ важный… На-ко, попробуй’. Вынимаетъ, понимаете, изъ своихъ слюнявыхъ губъ ‘цыгарку’ и подаетъ мн. Я взялъ… Совстно какъ-то отказаться было. Дымлю!… Вдругъ, понимаете, шасть въ сарай маманъ… Увидала… ‘Боже мой! что это такое? Какъ ты смлъ, гадкій мужикъ, изъ своихъ отвратительныхъ губъ давать ему курить… Ахъ, ахъ, понимаете, заразится, заразится!’ Ну, понятное дло, Гурія этого къ чорту намахали, а меня наказали… А теперь? теперь я у золоторотцевъ выпрашиваю окурки, а то подбираю ихъ гд придется, на бульварахъ… Отлично вдь, а?
Его лицо какъ-то подергивалось, а углы губъ опустились и нервно вздрагивали. Онъ очевидно сдерживалъ душившія его слезы и вдругъ какъ-то неестественно странно не то засмялся, не то заплакалъ и, вскочивъ съ мста, крикнулъ запахивая пальто:
— Идемте въ работный домъ!..
Я подошелъ къ буфету, отдалъ деньги и пошелъ вслдъ за нимъ на улицу.

VII.

Подойдя къ Юсуповскому работному дому, мы увидали, что у дверей подъзда стоитъ толпа людей… Было еще рано… Только что стало разсвтать, и дверей еще не отворяли… Мы подошли и смшались съ толпой…
Люди жались и корчились отъ холода, точно такъ-же, какъ у дверей ночлежнаго дома. Да и люди-то были т-же, что и тамъ… Все та же самая ‘золотая рота’, рваная, грязная, голодная и холодная…
Вс ждали нетерпливо открытія дверей, а ихъ почему-то не отворяли… Толпа, между тмъ, все возрастала… То и дло подходили и подбгали новыя лица… Наконецъ, насъ собралось человкъ съ двсти… Глухой ропотъ и шумъ стоялъ въ толп…
— Скоро-ли они тамъ, черти!— слышались ругательства,— замерзнешь здсь!… Имъ хорошо тамъ, въ тепл-то…
Стало совсмъ свтло, а насъ все не пускали… Морозъ, между тмъ, какъ будто усилился… Перезябшіе люди бгали по тротуару и жались другъ къ другу, какъ перепуганныя овцы..
Прохожіе, тепло и нарядно одтые, останавливались по ту сторону переулка и глядли на насъ съ любопытствомъ Да, впрочемъ, зрлище и было занятное: нкоторые изъ насъ выкидывали полуобутыми ногами такія па, что впору заправскому танцмейстеру…
Какая-то толстая барыня, прозжавшая переулкомъ, остановила противъ насъ своего кучера и громко спросила:
— Что это такое?.. Что за люди?..
— Буры! — Крикнулъ ей кто-то изъ толпы — Черти!— добавилъ другой. — У-у-у, какая!— крикнулъ третій, и вдругъ вся толпа закричала:— У-у-у, какая! го, го, го!… Ха, ха, ха! У-у-у, какая!..
Перепугавная барыня ткнула кучера въ спину, и тотъ, тряхнувъ возжами, пустилъ съ мста полной рысью.
— Держи!… Ого, го!… Ха, ха, ха!..— заорала и загоготала ей вслдъ толпа…
Вскор посл этого маленькаго ‘развлеченія’ долго неотворявшіяся двери, наконецъ, отворились, толпа хлынула было въ нихъ, но швейцаръ не пустилъ.
— Тише, дьяволы!— привтствовалъ онъ насъ.— Входи по череду… Куда васъ чортъ несетъ, обормоты!… У-у-у, окаянные, погибели на васъ нтъ!… Передохли-бы тамъ, на Хив-то… Проходи, что-ли!… Работники!..
Начали входить по череду…
Въ передней, налво у окна, сидлъ за столомъ писарь. Передъ нимъ лежала груда ‘длъ’ въ блыхъ оберткахъ… Онъ разбиралъ и готовилъ ихъ по номерамъ…
Прямо, отъ входной съ улицы парадной двери, вела на верхъ широкая лстница, а направо была открыта дверь въ небольшую, проходную, съ однимъ окномъ, не то пріемную, не то какую-то старинную лакейскую комнату… Насъ всхъ, какъ барановъ или какъ маленькихъ поросятъ въ садокъ, загнали въ эту комнату… Тснота и давка сдлалась ужасная… Нельзя было вытащить руки, повернуться. Меня и моего пріятеля ‘дворянина’ прижали къ стн такъ, что намъ трудно стало дышать…
На стн, на видномъ мст, висла бумажка съ надписью: ‘Курить воспрещается’… Но на это не обращали вниманія и задымили со всхъ концовъ… Вскор сдлалось жарко и душно, какъ въ бан… Швейцаръ нсколько разъ просовывалъ въ дверь свою бритую свирпую физіономію и оралъ, что позоветъ городового и выведетъ вонъ тхъ, кто куритъ, но, въ конц концовъ, кто-то изъ заднихъ рядовъ пустилъ въ него оторванной отъ опорка подошвой, и это его какъ будто успокоило…
Такъ пришлось стоять часа два… Ноги начали ныть… Голова шла кругомъ… Нкоторые не выдержали и, опустившись, присли кое-какъ на полъ… Но сидть на полу было еще хуже, потому что давили и толкали стоявшіе… А разъ уже слъ, то подняться и встать на ноги не было никакой возможности…
Двери въ передней давно уже заперли и не стали пускать новыхъ людей, а насъ все держали въ неизвстности. Безконечно долго длилось это ожиданіе, пока, наконецъ, намъ приказано было выходить по одному въ переднюю, къ сидвшему за столомъ писарю.
Дошелъ чередъ и до меня, я подошелъ къ столу.
— Паспортъ есть?— спросилъ писарь.
— Есть.
— Фамилія?
Я сказалъ.
— Имя?
Сказалъ и имя.
— Званіе?
— Мщанинъ.
— Лтъ?
— Тридцать.
— Давай паспортъ!
Я отдалъ паспортъ и, сдлавъ налво кругомъ, хотлъ было встать тутъ-же въ передней, но швейцаръ не допустилъ этого безпорядка…
— Проходи! — крикнулъ онъ, указывая рукой туда, откуда я вышелъ, т. е. опять въ туже набитую людьми комнату.— Живо!..
Въ комнат этой стало еще хуже… Люди толкались и лзли другъ на друга, ругаясь и крича… Въ дверяхъ происходила давка… Т, которые не записались, лзли въ переднюю, а имъ навстрчу пробивались обратно т, которые записались… Получалась какая-то дикая картина напраснаго мученья. Въ комнат стоялъ дымъ коромысломъ… Записавшіеся искали мстечка, гд бы приткнуться, а ихъ, въ свою очередь, давили т, которымъ нужно было еще записываться… Послдніе боялись опоздать. Страшныя лица, потныя, блдныя, красныя, съ вытаращенными безсмысленно глазами, мы казались выходцами съ того свта… Процедура записыванья и отбиранья паспортовъ, у кого они были, длилась безконечно долго. Но, наконецъ, благодареніе Богу, кончилась и она. Всхъ насъ оказалось 147 человкъ…
— Теперь куда же насъ?— спросилъ, наклонившись къ моему уху и держась за полу моего пиджака, дворянинъ. — Рзать или на колъ сажать? Какъ вы думаете?..
— А вотъ увидимъ,— отвтилъ я, главное сдлано… Записали… Отмтили… Значитъ, приняли…
— Утшительно! — пожавъ плечами, отвтилъ онъ.— Вы ужъ меня, ради Христа, не бросайте.— Боюсь я до смерти!… И чортъ меня сюда принесъ!… Загнали, какъ гршниковъ въ адъ… Сиди тутъ!… Хоть бы жрать скорй дали!… Неужели не покормятъ,— какъ вы думаете?..
— Не знаю… Сомнваюсь…
— Гм!… Ловко!… Но стойте!… Что это такое?.. Кажется, стали выпускать изъ ада?
Дйствительно, въ дверяхъ произошло какое-то движеніе… Толпа заволновалась…
— Тише, черти! крикнулъ кто-то, — вызываютъ!..
Толпа стихла… какой-то человкъ, въ синей рубашк, стоя на лстниц, ведущей наверхъ, началъ выкликивать васъ по фамиліямъ.
— Петровъ!
— Здся!
— Проходи!
— Куда?
— Наверхъ… Дверь направо.
— Похлебкинъ!
— Похлебкинъ! Что ты, чортъ сивый, спать сюда пришелъ, что-ли?.. Ну живо!… Проходи!..
Дошелъ чередъ и до меня… Я побжалъ наверхъ… Вслдъ за мной, перескакивая черезъ дв ступеньки, летлъ ‘дворянинъ’… Мы вбжали съ нимъ на площадку и остановились… Направо была дверь, налво шла лстница наверхъ, на слдующій этажъ…
— Стойте! — дайте перевести духъ!… — сказалъ дворянинъ, тяжело дыша, и добавилъ, показывая на дверь: Сюда, что-ли?..
Мы отворили дверь и очутились въ огромномъ и свтломъ зал… Посреди этого зала стояли крытые зеленымъ сукномъ столы, за ними сидли одтые въ синія рубашки писаря, а между нихъ, за первымъ столомъ, какъ блый грибъ среди поганокъ, возсдалъ въ кресл какой-то необыкновенно строгій на видъ господинъ.
— Это, должно быть, самъ Юпитеръ!— шепнулъ дворянинъ, указывая на него глазами. — Вотъ страсть-то!… Вдругъ — прикажетъ насъ выдрать…
Залъ, между тмъ, быстро наполнялся народомъ… И какъ-то странно было видть въ немъ этихъ жалкихъ, грязныхъ, оборванныхъ, жавшихся другъ къ другу, оробвшихъ людей…
По стнамъ висли портреты гг. Юсуповыхъ, а также портреты государей, начиная, кажется, съ Александра І-го… Сурово и грозно въ полъ-оборота глядлъ Николай І-й… Ласково и мягко, съ грустью на лиц взиралъ на своихъ ‘освобожденныхъ’, вольныхъ людей Александръ ІІ-й и, казалось, думалъ какую-то тяжелую и грустную думу…
Когда вс находившіеся внизу люди собрались въ зал, началась снова безконечная процедура записыванья: Кто?.. Откуда?.. Чмъ занимался?.. Гд жилъ?.. Женатъ-ли?.. Есть-ли дти?.. Доброволецъ или полицейскій и т. д., и т. д.
Посл этого насъ отдлили, какъ овецъ отъ козлищъ: полицейскихъ (присланныхъ полиціей) отдльно, добровольцевъ (т. е. явившихся по собственному желанію) отдльно, снова пересчитавъ, выдали каждому по картонному на веревочк билетику съ No дла и велли идти наверхъ въ спальню…
Мн достался No 2251-й.
— Ну, теперь мы не люди, — сказалъ дворянинъ,— а просто номера… Вы какой?.. Ну, я васъ такъ и буду звать: 2251-й, пожалуйте въ спальню… Ха, ха, ха… Но зачмъ же, однако, въ спальню, а не въ столовую?.. Это глупо, наконецъ… Однако, идемте… вс пошли… Охъ, что-то тамъ съ нами сдлаютъ?..

VIII

Огромное отдленіе спальни, сплошь заставленное койками, такъ что оставался одинъ только не особенно широкій проходъ по средин, находилось въ верхнемъ этаж. Туда вела винтовая, полутемная, узкая деревянная лстница…
Спальня эта производила какое-то тоскливое впечатлніе… Все здсь было сро: срыя стны, срыя одяла, срый полъ, срый потолокъ, к даже свтъ, проникавшій въ окна, казался какимъ-то срымъ..
Здсь, кром насъ, вновь пришедшихъ сегодня, толкалось много поступившихъ раньше и ожидавшихъ работы, которой пока еще не было…
Многіе изъ нихъ валялись на койкахъ. Нкоторые играли въ карты… Большинство же шлялось на подобіе одурвшихъ овецъ, сь какими-то странными, какъ мн казалось, ‘голодными’ лицами, изъ одного конца спальни въ другой…
Мы, вновь пришедшіе, размстились, кто какъ умлъ и какъ могъ… Я, съ не отстававшимъ отъ меня ‘дворяниномъ’, слъ на край порожней койки и съ любопытствомъ сталъ приглядываться къ людямъ и прислушиваться къ разговорамъ
Изъ разговоровъ я вскор понялъ, что работъ никакихъ нтъ. Люди живутъ здсь пока безъ дла, и когда будутъ работы — не извстно… Между тмъ, народу накопилось много
— Здся, въ Москв, народу еще не ахти много, — говорилъ высокій, худой, косматый, съ глазами на выкат мужикъ.— А вотъ въ Сокольникахъ, въ тамошнемъ дом, баютъ, стрась што!… Отседова туда гонятъ… Кажинный день партія… Васъ нон, похоже, тоже туда погонятъ… Раздадутъ вотъ, немного погодя, блье… въ баню сгоняютъ… одежу дадутъ и того… маршъ въ Сокольники…
— Слышите,— сказалъ дворянинъ,— намъ еще, значитъ, предстоитъ прогуляться въ Сокольники съ пустымъ, такъ сказать, желудкомъ… Любезный,— обратился онъ къ говорившему мужику,— а въ какое мсто въ Сокольникахъ насъ погонятъ, не знаешь?..
— Какъ не знать… не близко… Тишину знаешь?.. Ермаковская улица. Фабрика была допрежь сахарная тамъ Борисовскаго… Слыхалъ, можетъ?.. Ну, а теперича тамъ этотъ самый работный домъ… отдленіе то-есть… Самому мн тамотка быть не приходилось… Да и здсь-то я въ первой… Плотникъ я… по пьяному длу попалъ… Ну, а люди баили, которые оттуда пришли, больно плохо тамъ нашему брату… Главная причина, — работъ нтъ, а народу — сила!… Вальма валитъ!… Вотъ ужо на ночь погонятъ туда… Увидимъ…
— А покормятъ насъ нынче… не знаешь, а?..
— Не знаю, братъ… Ужо ужинать будутъ… Да только, мотри, вамъ не придется… Потому, васъ въ баню погонятъ, а опосля бани одежу получать въ чихаузъ пойдете, а тамъ къ доктору на осмотръ… На врядъ!..
— Да какъ-же быть-то?.. жрать хочется!.
— Какъ быть, терпи!… Богъ терплъ и намъ веллъ… Завтра пообдашь въ Сокольникахъ…
— Завтра!… да до завтра-то сколько?.. сутки! помрешь вдь… Утшилъ: завтра… Что-жъ это такое?.. я убгу!..
Окружавшіе засмялись…
— Ишь ты какой стрюкъ выискался, — послышались голоса, — сть захотлъ… Убгу?.. Нтъ, братъ, отседа не убжишь… Здсь крпче тюрьмы… ишь ты! Зачмъ тебя песъ съ Хивы-то пригналъ… Жралъ бы тамъ бульонку… А то къ жен бы шелъ, она тебя супомъ накормила бы… Ха, ха, ха! Баринъ дикой!..
Отъ этихъ насмшекъ мой дворянинъ покраснлъ и, наклонившись ко мн, сказалъ:
— Чортъ ихъ знаетъ… Прибьютъ еще…
— Потерпите,— сказалъ я,— терпятъ-же люди…
— Какіе люди?
— А вотъ вс…
— Да разв это люди?
— Кто-же?
— Черти… Зври… Все, что хотите, но только не люди!..
Я посмотрлъ ему въ лицо, окинулъ взглядомъ его тощую фигурку и сказалъ:
— За такія слова васъ, пожалуй, дйствительно прибьютъ.— Онъ какъ-то сморщился и, помолчавъ, сказалъ:
— Покурить-бы!
— У меня нтъ… весь вышелъ…
— Попросите у кого-нибудь.
— Попросите вы сами…
— Ну вотъ, стану я у нихъ просить!… Попросите вы… Вы къ нимъ ближе… Свои люди..
— Землячокъ!— обратился я къ почтенному съ виду и, какъ мн показалось, доброму сденькому старичку. — Нтъ-ли покурить?.. Одолжи, сдлай милость, на папироску..
Старичокъ посмотрлъ на меня, подумалъ и съ какой-то особенной мягкостью въ голос сказалъ:
— Ступай-ка ты, родной, къ кобыл подъ хвостъ. Ишь ты, ловкой какой!… Дай ему табачку!… Табачокъ-то, чать, на деньги покупается… Какъ ты полагаешь?.. Чудно, пра, ей-Богу!… Дай ему, видишь-ли ты, табачку, — обратился онъ къ близь стоявшимъ людямъ.— Выискался какой табашникъ!… Откедова ты такой склизкой… Табачокъ-то здсь дороже хлба… Дай ему табачку… Ахъ, въ ротъ-те!..
— Слышите?— сказалъ я дворянину.
— Хамъ!… свинья!— проговорилъ онъ и замолчалъ, насупившись…

IX.

Прошло не мало времени… Стало смеркаться… Мы ждали, что вотъ-вотъ позовутъ получать блье… Но насъ никуда не вызывали…
Спальня со всей ея обстановкой, съ толкающимися безъ дла какими-то ошалвшими оборванцами, надола до смерти… Хотлось пость, отдохнуть, успокоиться… Безтолковый, несмолкаемый гулъ человческихъ голосовъ раздражалъ нервы… Являлась какая-то безпричинная, непонятная злость..
— Чортъ знаетъ, что такое!— говорилъ дворянинъ, пожимая плечами, — скоро-ли конецъ?.. Надоло все это!… Дуракъ я, что послушалъ васъ и пошелъ сюда… Вы виноваты… Какія, однако, идіотски-безсмысленныя хари! Пріятное общество, нечего сказать!., Посмотрите, пожалуйста, вонъ. на того парнишку… Вотъ отвратительная харя!… Сходить, однако, разв внизъ?.. Узнать тамъ у кого. нибудь, скоро-ли примутъ относительно насъ какія-нибудь мры… Какого чорта, на самомъ дл!… Я вдь не кто нибудь… не золоторотецъ… Привилегированное лицо… Я пойду!..
— Какъ хотите!— сказалъ я, чтобы отвязаться отъ него.— Идите…
Онъ поднялся и хотлъ было идти, но въ это время въ спальню вбжалъ или, врне, точно изъ-подъ полу выскочилъ какой-то молодой, въ синей рубашк, малый и закричалъ во всю силу своихъ легкихъ:
— Эй, вы, золотая рота!… Новенькіе!.. Въ чихаузъ!… Блье получать… Живо!..
Мы вс, точно съ цпи сорвавшись, толкаясь, рискуя сломать шею, бросились вслдъ за нимъ по винтовой лстниц внизъ…
На площадк второго этажа насъ остановили… Направо была дверь въ какой-то полутемный корридоръ… Въ конц этого корридора горла лампа, и виднлась еще дверь въ кладовую или, какъ здсь выражались, въ ‘чихаузъ’, гд и выдавали блье…
— Становись вс въ ранжирь, по порядку,— оралъ малый въ синей рубашк. Живо!… Ну, ты, чортъ косматый, куда лзешь? Становись, теб говорятъ!… Въ морду захотлъ… Встали?.. Ну, маршъ! Живо!… Не задерживать!… Кто получитъ блье, иди внизъ, въ столовую… Тамъ дожидайся вс!..
Торопясь, словно на пожаръ, толкаясь, ругаясь, совсмъ какъ будто одурвъ, лзли мы въ ‘чихаузъ’ за бльемъ, напоминая,вроятно, на взглядъ свжаго человка, толпу сумасшедшихъ…
Получившіе блье крпко держали его въ рукахъ, какъ драгоцнность, и торопливо, съ выраженіемъ боязни, какъ бы не отняли назадъ, бжали внизъ но лстниц, въ столовую…
Получивъ свою пару, я тоже отправился туда… За мной, не отставая, слдовалъ ‘дворянинъ’. Онъ повеселлъ и расцвлъ, получивъ блье…
— Вотъ это дло!— говорилъ онъ,— хоть и грубое, а все таки блье… Отлично!— Блье выдали и въ столовую послали… Очевидно, покормятъ… Иначе, зачмъ бы въ столовую, а?.. Какъ вы думаете?..
Но ему пришлось горько разочароваться: въ столовую насъ загнали лишь за тмъ, чтобы ‘гнать’ отсюда въ баню.
Когда вс собрались, надзиратель, хорошо и тепло одтый, приказалъ намъ выходить на дворъ и строиться попарно…
На двор было полутемно и страшно холодно. Кое какъ построившись и дрожа отъ холода въ своихъ нищенскихъ костюмахъ, мы стали ждать… Вышелъ надзиратель, пересчиталъ всхъ, выдалъ каждому по кусочку мыла и опять ушелъ… Пришлось снова стоять и ждать на мороз… Прошло съ полчаса… Мы стыли, тряслись и чуть не плакали отъ холода… Нкоторые стали громко роптать… Большинство же молчало, терпливо и покорно ожидая.
Наконецъ, явился надзиратель, веллъ перемнить фронтъ и становиться по порядку, одинъ за другимъ, ‘затылокъ въ затылокъ’… Посл этого насъ опять пересчитали и погнали, наконецъ, въ баню…

X.

Выйдя за ворота, мы сбились, какъ овцы, въ одну нестройную сплошную толпу и пошли посреди улицы, возбуждая своимъ видомъ удивленіе въ прохожихъ.
На улицахъ было много снгу… Онъ шелъ съ утра… Мы мсили его своими полуобутыми ногами и, корчась отъ холода, не шли, а торопливо бжали… У меня, къ довершенію бдствій, вдругъ отвалилась подошва… Пришлось ступать въ снгъ прямо голой ногой… Сначала я чувствовалъ холодъ, потомъ какъ-то обтерплся и, мысленно махнувъ на все рукой, бжалъ за другими…
У бань насъ остановили, построили опять по порядку, одинъ за другимъ, и стали пускать по череду. Я стоялъ въ хвост и, когда, наконецъ, дошелъ чередъ до меня и я попалъ въ баню, то увидалъ, что тамъ не только мыться, а и встать-то негд. Кром насъ, какъ оказалось, въ бан въ этотъ же вечеръ мылись солдаты… Тснота, давка, ругань, крикъ, стукъ были невозможные… Баня казалась какимъ-то адомъ… Голыя тла, возбужденныя, озлобленныя, красныя лица, паръ, запахъ мыла, духота, едва горвшія въ туманной мгл лампы,— все это, вмст взятое, представляло фантастически-мрачное и грустное подобіе ада.
Насъ торопили… Такъ или иначе, а надо было раздваться и мыться… Приткнувшись кое-какъ у порога, я сдернулъ съ себя свою рвань и протискался къ крану. Какой-то добрый человкъ, завладвшій шайкой, предложилъ мн мыться изъ нея съ нимъ вмст. Я, конечно, съ радостью принялъ это предложеніе. Мыла у меня не оказалось… Я обронилъ его гд-то… Обмывшись кое-какъ, на скорую руку, изъ шайки теплой водой, я побжалъ одваться, радуясь все-таки что хоть такъ-то пришлось сполоснуться и надть блье на чистое тло.
Процедура мытья продолжалась не долго, потому что торопили и подгоняли. Тмъ, которые вымылись и одлись, не позволялось оставаться въ бан, а приказано было выходить на улицу и тамъ ожидать, когда кончатъ и выйдутъ остальные…
Это стояніе на улиц посл жаркой, душной бани я никогда не забуду!..
Читатель! если у васъ добрая душа, представьте себ несчастныхъ, жалкихъ, полураздтыхъ людей, голодныхъ, выгнанныхъ изъ жаркой бани на морозъ… Представьте страдальческія лица стариковъ, скорчившіяся, трясущіяся фигуры молодыхъ,— всю эту страшную, унизительную картину человческаго бдствія и позора… Представьте и… подумайте иногда объ этихъ несчастныхъ братьяхъ, ибо они тоже люди!..

XI.

По возвращеніи изъ бани въ работный домъ, намъ, полузамерзшимъ, не дали ни пость, ни пообогрться, а прямо ‘погнали’ въ ‘чихаузъ’ получать верхнюю одежду…
Вс мы выстроились въ холодномъ корридор, другъ за другомъ, точно такъ же, какъ при получк блья, и начали снимать съ себя, по приказанію ‘начальства’, свою собственную одежду и сапоги…
Каждому изъ насъ выдали по бичевк и велли этими бичевками какъ можно крпче связать узлы съ своей одеждой… Если же узелъ стягивался не крпко, то его съ ругательствомъ развязывалъ человкъ, завдывавшій пріемомъ и выдачей одежды, и кидалъ его въ лицо владльцу…
Другой человкъ сидлъ у двери при вход въ ‘чихаузъ’, записывалъ NoNo и фамиліи и выдавалъ мдные блестящіе кружочки съ номерами, по два каждому. Одинъ изъ нихъ привязывался къ узлу съ одеждой, другой выдавался на руки.
Оба они, и записывающій, и выдающій одежду, страшно злились и ругались, на чемъ свтъ стоитъ… Вроятно, имъ страшно все это надоло, и они отводили душу…
Одежду выдавали старую, рваную, вонючую и грязную… На ноги — мягкіе, сдланные изъ шерстяныхъ жгутовъ, ‘чюни’, точно такіе, въ какихъ бабы богомолки ходятъ весной къ преподобному Сергію…
Выдавали разно: одному попадалъ коротенькій, ‘этапный’ полушубокъ, другому изъ толстаго сукна не то пиджакъ, не то поддевка… Штаны тоже были разные: нкоторымъ попадались изъ толстаго сукна и довольно крпкіе, другимъ какіе-то синіе, тонкіе, какъ тряпка… Моему ‘дворянину’ (мы стояли съ нимъ на ‘череду’ послдними) совсмъ было не выдали никакихъ: ему дали рваный пиджакъ, чюни, а штановъ не оказалось: вс вышли!
— Нтъ штановъ!— сказалъ выдававшій одежду.
— Такъ какъ же мн быть-то?— спросилъ дворянинъ, разводя руками, — безъ штановъ вдь невозможно!..
— Ну, еще разговаривать сталъ!… и безъ штановъ пойдешь!..
— Отдайте мн назадъ мои… Я въ нихъ пойду.
— Молчи, чортъ!… Поговори еще!… Въ рыло захотлъ!..
— Да какъ же я безъ штановъ-то… Идіоты вы эдакіе… Говорятъ, насъ въ Сокольники погонятъ… какъ-же я пойду?..
— Такъ и пойдешь… не великъ баринъ-то… Ночью не видать, а тамъ дадутъ…
— Не пойду я безъ штановъ!
— Не пойдешь?!
— Не пойду!… Что за безобразіе такое… Я жаловаться буду…
— Не пойдешь?! Жаловаться! такъ вотъ теб штаны… На, получай!… Иди жалуйся!
И прежде, чмъ онъ усплъ что-нибудь сказать и сдлать движеніе, его схватили за шиворотъ и безъ церемоніи вышвырнули въ корридоръ…
— Какъ вамъ это покажется, а?— обратился онъ ко мн, чуть не плача.— Что-же это за самоуправство такое, а?.. Казенныхъ не даютъ, свои собственные отобрали, да еще и по ше бьютъ!… А, что? Вдь я говорилъ: бить будутъ… Такъ и вышло… Во всякомъ случа я безъ штановъ въ Сокольники не пойду… Простудиться мн, что ли, чортъ ихъ возьми, подлецовъ!..
— Къ доктору!… Эй, идите къ доктору на осмотръ!— закричалъ кто-то.— Къ доктору, къ доктору!..
— Остается только теперь послать насъ еще къ чорту!— сказалъ дворянинъ и добавилъ:— Вотъ хожденіе-то души по мытарствамъ… Однако, хорошъ на мн костюмчикъ… Не правда-ли?.. Очень миленькая выйдетъ, такъ сказать, жанровая картинка прогуляться такимъ образомъ въ Сокольники, а?..
Я посмотрлъ на него и не могъ не засмяться. Широкіе, стоптанные, на босу ногу, чюни, широчайшіе ‘невыразимые’, драный, сальный пиджакъ и высокая, какъ у Шевченка, барашковая (своя) шапка…
— Клоунъ!— сказалъ онъ съ горечью..— Вотъ если-бы теперь на меня покойная маманъ взглянула, а? Фу, ты, чортъ!… ‘И похоже это на правду? Все похоже на правду, все можетъ статься съ человкомъ’!..— продекламировалъ онъ изъ Гоголя и, какъ-то отчаянно махнувъ рукой добавилъ: — Наплевать!…

XII.

Докторъ, почтенный съ виду, бородатый, съ очками на носу господинъ, спасибо ему, не задерживалъ насъ. Его осмотръ оказался до крайности простъ.
Онъ сидлъ за столомъ вмст съ какой-то барышней въ чолк, вроятно фельдшерицей, и, не глядя на паціента,— спрашивалъ себ подъ носъ:
— Номеръ дла?
Паціентъ подавалъ картонный No.
— Грыжа есть?..
— Нтъ.
Барышня съ чолкой брала No и длала на немъ съ другой стороны клеймо, букву С, т. е. ‘способенъ’.
— Слдующій! Подходилъ слдующій.
— Грыжа есть?
— Нтъ
— Проходи!… Слдующій! Грыжа есть? и т. д.
Дошелъ ‘чередъ’ до дворянина.
— Грыжа есть?
— Есть!
Докторъ поднялъ голову и съ удивленіемъ посмотрлъ на него.
— Давно?
— Не помню, съ какихъ именно поръ, по всему вроятію, какъ я думаю, съ дтства… Наслдственная, наврно… потому и отецъ мой страдалъ ей-же… Да, кром того,— продолжалъ онъ,— я чувствую боль въ бокахъ, и вообще я нездоровъ и на тяжелую работу не способенъ.
— Гм!… Ну, неспособенъ, такъ и запишемъ, что ‘неспособенъ’… Не зачмъ было идти сюда: здсь не богадльня, а работный домъ… Неспособенъ!— обратился онъ къ барышн…
Та положила на No клеймо Н., т. е. ‘не способенъ’, и вручила дворянину.
— Проходите!… Слдующій!..

XIII.

Посл докторскаго ‘осмотра’ насъ опять загнали въ столовую. Было поздно — десятый часъ вечера… Пора бы дать отдохнуть и покормить измучившихся и наголодавшихся за этотъ безтолковый день людей. Но не тутъ-то было! Оказалось, что насъ сейчасъ-же ‘погонятъ’ въ Сокольники.
Началась снова безконечная перекличка людей по фамиліямъ.
— Ивановъ! Сидоровъ! Столбовъ! Стригуновъ! проходи къ двери… Живо!… Стройся попарно!..
— Ты что безъ штановъ, косматый чортъ?! — заоралъ надзиратель, когда дошелъ чередъ до дворянина.— Гд штаны?.. Пропилъ, что-ли?..
— Мн не дали… Не хватило…
— Какъ не дали!… Врешь?..
— Не дали…
— Какъ-же быть?.. Нельзя-же теб идти безъ штановъ… А, чортъ тебя задави!… Канителься съ тобой!… Эй, Шинкаренко!— обратился онъ къ молодому парнишк, стиравшему со столовъ соръ.— Сбгай на спальню, возьми у пвчихъ штаны какіе-нибудь похуже… Скажи, за нихъ посл новые дадутъ… Отходи прочь!— заоралъ онъ на дворянина.— Эй, кто тамъ слдующій… Киселевъ! Перовъ! Эстенъ! выходи скорй! дьяволы!
Наконецъ, насъ вывели на дворъ, у воротъ опять пересчитали и тогда только ‘погнали’ въ Сокольники…
Голодные и злые шли мы, не соблюдая никакого порядка, какъ попало, среди улицы, мся чюнями рыхлый и глубокій снгъ. Прохожіе останавливались и глядли на насъ… Нкоторые подавали деньги, думая, вроятно, что это идутъ арестанты. Дворники и извозчики глумились и острили на нашъ счетъ…
— Эй, землячки, куда Богъ несетъ?.. Ай въ деревню отправляетесь къ женамъ?.. Кланяйтесь тамъ нашимъ… На Хиву-то когда придете?.. Го, го, го…
Съ болью въ сердц и съ чувствомъ невыносимой гнетущей тоски, шелъ я за другими, думая не о себ, а о своихъ близкихъ, оставленныхъ тамъ, дома, въ деревн. Что, если бы они узнали про мои похожденія?..
Долго шли мы… Чмъ дальше, тмъ все глуше, печальне и темне становилась улица… Втеръ пронзительно свисталъ и дулъ намъ прямо въ лицо, казенная одежда грла плохо… Въ особенности зябли ноги, обутыя въ гадкія, безъ подвертокъ, тяжелыя чуни… Люди шли молча, спотыкаясь, толкая и подгоняя другъ друга… Ни разговоровъ, ни смху не было слышно… Только изрдка раздавались ругательства, въ которыхъ слышались проклятія и злость на свою горькую долю…
Наконецъ, мы свернули съ шоссе влво и, пройдя немного темнымъ и узкимъ переулкомъ, остановились у воротъ… Сторожъ отперъ ихъ, и мы вошли въ какую-то пустынную и длинную аллею. Огромныя, высокія сосны глухо шумли вершинами… За деревьями вправо виднлись развалины не то какого-то строенія, не то забора,— трудно было разобрать въ темнот… Дальше, на лво были небольшіе дома, а еще дальше, прямо въ глубин, куда ‘гнали’ насъ, виднлась какая-то огромная масса строеній… Мы подошли къ этимъ строеніямъ, свернули влво, мимо огромной, высокой, фабричной трубы и, повернувъ вправо, за уголъ, мимо высокаго краснаго дома, направились внизъ, подъ горку, къ какому-то мрачному, высокому и тоже красному дому. Достигнувъ его, мы взобрались по скользкимъ обледенлымъ ступенькамъ въ темныя сни, изъ которыхъ вошли, какъ оказалось, въ столовую работнаго дома..
Столовая эта, уставленная поперекъ длинными, узкими столами и скамейками, состояла изъ двухъ большихъ съ низкими, темными потолками комнатъ. Въ прежнее время здсь, вроятно, была какая-нибудь фабричная мастерская. Голыя стны съ обвалившейся кое-гд штукатуркой выглядывали чрезвычайно мрачно… Точно такъ же были мрачны и высокія, съ одной только правой стороны, окна, съ большими стеклами, въ красныхъ переплетахъ рамъ… Холодомъ и сыростью несло отъ каменнаго, выстланнаго большими срыми плитами пола. Вообще, вся эта столовая производила какое-то до крайности тягостное и тоскливое впечатлніе, точно тюрьма или затхлый могильный склепъ.
Надзиратель вмст съ другимъ человкомъ, худощавымъ, съ злыми бгающими глазами, одтымъ въ коротенькое полупальто, слъ къ столу, досталъ изъ сумки бумагу и началъ выкликать по фамиліямъ. Мы подходили… Одтый въ полупальто, человкъ окидывалъ глазами каждаго изъ насъ съ ногъ до головы и записывалъ себ въ какую-то тетрадку наши костюмы.
— Штаны какіе?— спрашивалъ онъ.
— Черные!
— Полушубокъ?
— Нтъ… Пиджакъ.
— Сапоги?
— Чюни.
— Проходи… Слдующій!..
Когда все это окончилось, насъ, голодныхъ, озлобленныхъ, усталыхъ, ‘погнали’, наконецъ, на покой, въ спальню.
— Маршъ на спальню въ 15 No!— крикнулъ надзиратель, и мы вс, толкаясь и спша, хлынули изъ столовой.
— Слава теб, Господи,— подумалъ я,— наконецъ-то, отдыхъ!..

XV.

Я побжалъ вслдъ за другими, черезъ дворъ, мимо трубы, къ тому угловому огромному, красному дому, мимо котораго мы проходили ране, идя въ столовую.
По узкой, вонючей и скользкой лстниц я, вслдъ за другими, взобрался на третій этажъ, вошелъ въ помщеніе спальни — и… остановился, пораженный картиной, которую увидалъ.
На меня пахнула цлая волна затхлыхъ, вонючихъ испареній и дыма, смшанныхъ съ шумомъ и крикомъ множества людскихъ голосовъ. Сквозь густой и зловонный туманъ глаза мои съ трудомъ могли разглядть огромную длинную камеру, со сводчатымъ потолкомъ, поддерживаемымъ деревянными столбами, раздленную на три помщенія.
По обимъ сторонамъ этой камеры, оставляя проходъ посредин, стояли сдвинутыя попарно вплотную койки. На койкахъ, подъ койками, на полу, въ проход, везд, гд только было свободное мсто, валялись люди…
Многіе спали… Но нашъ приходъ, приходъ 147 человкъ, которые, какъ зври, ворвались въ спальню, разбудилъ всхъ. Крикъ, шумъ, ругань слились въ одинъ сплошной гулъ.
Надо было торопиться и искать, гд бы приткнуться и лечь на ночь… Я прошелъ, шагая черезъ ноги валявшихся на полу людей, въ самое дальнее помщеніе спальни и нашелъ тамъ себ мстечко на полу, въ проход около двухъ крайнихъ, сдвинутыхъ вплотную, коекъ… Одна изъ нихъ была порожняя, а на другой полулежалъ, облокотившись на руку, и курилъ, глядя на меня, какой-то красивый молодой человкъ, въ грязной рубах съ разстегнутымъ воротомъ.
Я снялъ съ себя полушубокъ, положилъ его шерстью вверхъ на полъ, слъ, снялъ чюни, положилъ ихъ въ головы подъ полушубокъ и хотлъ было ложиться, какъ вдругъ, человкъ, сидвшій на койк и не спускавшій съ меня глазъ, сказалъ, дотронувшись до моего плеча рукой:
— Послушайте-ка… Ложитесь вотъ на эту койку… Она порожняя… На ней никто спать не будетъ, потому что слесарь, который на ней спалъ, попалъ сегодня въ больницу, и поэтому не придетъ, а я говорю всмъ желающимъ лечь на ней, что она занята… Ну, а васъ мн почему-то жалко… Вы точно мертвецъ… Ложитесь!..
Понятно, я съ радостью согласился и, поднявъ свой полушубокъ, слъ на койку, глядя съ особеннымъ любопытствомъ на человка, такъ стати предложившаго мн это мсто.
Онъ былъ высокъ и очень красивъ. Съ виду ему было лтъ 30. Наружность его рзко выдлялась изъ окружающей среды. Лицо его было худощаво и нжно… Продолговатые черные глаза глядли задумчиво и строго… Въ нихъ мелькало какое-то особенное полупрезрительное выраженіе.
— Полушубокъ-то вы свой подъ кровать бросьте!— сказалъ онъ съ улыбкой на тонкихъ и блдныхъ губахъ. — Я по опыту знаю: наскомыя съдятъ васъ… Вотъ, поносите денька два-три, узнаете и сами… Бросайте его подъ койку къ чорту и ложитесь… Курить хотите?..
Я взялъ отъ этого неожиданнаго ‘благодтеля’ папироску и съ наслажденіемъ, понятнымъ тмъ, кто куритъ, нсколько разъ затянулся такъ, что у меня пошла кругомъ голова и зарябило въ глазахъ.
— Ну, что новенькаго въ Москв?— разсказывайте-ка!… — сказалъ онъ и потянулся на койк всмъ своимъ тонкимъ и длиннымъ тломъ. Или вы, можетъ быть, спать хотите, а?.. Такъ я вамъ скажу, что наврядъ ли заснете… Во-первыхъ, потому, что шумъ смолкаетъ только подъ утро, а во-вторыхъ, не дадутъ клопы… Безъ привычки не заснешь… Ну, привыкнете, тогда дло десятое… Вы полицейскій?..
— Нтъ, доброволецъ.
— Гм! Охота вамъ была въ этотъ адъ идти. Умете что-нибудь длать?.. Мастеровой?
— Нтъ.
— Это и видно… Что-жъ, чернорабочимъ записались? Гм!… А прежде гд жили?.. Служили гд-нибудь на мст, да?
Я удовлетворилъ его любопытство и, помолчавъ, сказалъ:
— сть страшно хочется… Цлый день ничего не лъ… Насъ нигд не кормили.
— Такъ вы давно бы сказали! — воскликнулъ онъ.— Чудакъ вы… У меня хлбъ есть… Хотите? Цлая пайка… Я въ карты ее выигралъ… Вотъ!— Онъ досталъ изъ-подъ изголовья большой квадратный кусокъ чернаго хлба и подалъ мн. — Нате вамъ и кружку,— добавилъ онъ, доставая ее оттуда же.— Сходите, вонъ тамъ, въ ушатахъ, вода стоитъ, зачерпните и валяйте!
Я сходилъ по его указанію за водой и, возвратясь назадъ, принялся было за ду, какъ вдругъ ко мн, Богъ его знаетъ откуда, точно изъ-подъ земли выросъ, подскочилъ ‘дворянинъ’ и почти закричалъ на меня:
— Куда вы скрылись?!. Я нигд васъ не найду… Чортъ знаетъ, что такое!… Я чуть не погибъ здсь… Чортъ меня занесъ въ этотъ дьявольскій домъ. Гд вы достали хлба?.. Дайте мн… Подлитесь… Вотъ такъ ловко! Самъ жретъ, а про меня забылъ… Кром шутокъ, дайте, ради Христа, кусочекъ!… Смерть моя!… Издыхаю!… Черти! Мучили, мучили цлый день, хотли было безъ штановъ по Москв прогнать, сть не даютъ… Тьфу, безобразіе!..
Я отломилъ и далъ ему кусокъ… Онъ съ жадностью, точно голодная собака, набросился и началъ не сть, а буквально пожирать хлбъ, чавкая губами и не разжевывая… Человкъ, уступившій мн койку, внимательно и, какъ мн ка’залось, съ какимъ-то отвращеніемъ и презрніемъ глядлъ на него. Его тонкія, блдныя губы кривились и нервно подергивались… Онъ, видимо, что-то хотлъ сказать, но сдерживался и молчалъ…
— А спать вы гд ляжете? — спросилъ дворянинъ, съвши данный мною кусокъ.
— Вотъ здсь, на койк!— отвтилъ я.
— На койк!— воскликнулъ онъ,— да неужели? Какъ же это вы нашли?.. Вотъ счастливецъ!… Послушайте? Уступите ее мн!..
— А я то гд же?
— А вы на полу!… Для васъ, я думаю, все равно?.. Вы, наврно, тамъ, у себя, въ деревн привыкли валяться по полу, а?.. Уступите!..
Я ничего ему не отвтилъ… Мн стало какъ-то неловко, какъ будто чего-то стыдно. Я чувствовалъ, что красню и не могу посмотрть на него…
— А вы кто такой будете?— вдругъ съ какой-то дрожью въ голос спросилъ у него сосдъ, уступившій мн койку.
— Я… То есть, какъ это, кто буду?.. Человкъ, какъ видите?
— Вижу, что человкъ… Я не о томъ васъ спрашиваю… Званіе ваше?
— Дворянинъ… А что?
— Дворянинъ… А, дворянинъ!… Баринъ… Блая кость!… Понимаю!… Такъ почему-жъ ты предлагаешь ему на полу лечь, а самъ хочешь на койку, а?.. Койка моя… Я далъ ему ее!— продолжалъ онъ, возвышая голосъ. — А ты уйди!… Теб здсь не мсто… Мы не дворяне… Зачмъ ты къ намъ, мужикамъ, лзешь? Теб дали, какъ собак, кусокъ хлба, сожралъ — ступай къ чорту! Къ своимъ дворянамъ! Уходи, а не то!..
Онъ не договорилъ и приподнялся на койк. Лицо его поблло… Губы тряслись… Черные глаза сверкали и бгали…
Мой ‘дворянинъ’ посмотрлъ на него, какъ-то сжался весь, хотлъ было что-то сказать, вроятно выругаться, но ничего не сказалъ, вскочилъ съ койки, гд сидлъ, рядомъ со мной, согнулся и, какъ-то держа голову на бокъ, отошелъ прочь и скрылся въ другомъ помщеніи спальни.

XV.

— Вдь вотъ,— заговорилъ мой новый ‘благодтель’, проводивъ его злыми глазами, — дрянь какая-то, а гонору сколько. Наврно, вдь съ Хивы пришелъ… Длать ничего не можетъ… Гд ему… На Хив, небось, занимался разсылкой писемъ къ знакомымъ… Дло легкое…
Онъ легъ навзничь, подложивъ руки подъ голову, и замолчалъ, глядя въ потолокъ.
— Ложитесь, — сказалъ онъ, помолчавъ. — Чего-жъ вы не ложитесь? Особыхъ приглашеній не будетъ…
Я поднялъ какую-то срую большую тряпицу, изображавшую одяло, и легъ на грязный, вонючій, сбитый и скомканный тюфякъ, рядомъ съ нимъ.
— Вы женаты?— спросилъ онъ, повернувшись на бокъ и глядя на меня въ упоръ своими красивыми черными глазами.
— Да.
— Небось, и дти есть?
— Есть.
— Гд-жъ жена, не секретъ?
— Дома, въ деревн.
— Какъ же вы сюда попали… Извините… Пропились?..
— Да.
Онъ помолчалъ немного и сказалъ:
— Хорошо теперь въ деревн…— И, опять помолчавъ, съ какой-то затаенной грустью продолжалъ: — Я вдь тоже женатъ… И у меня тоже дти… Теперь, наврно, двое… Когда я отправился въ Москву, одинъ еще былъ только сынишка, Петька, ну, а теперь, наврно, еще родился кто-нибудь… Наврно!..
— А вы давно въ Москв?— спросилъ я.
— Я… Нтъ… Какой чортъ, давно!… Всего только третій мсяцъ… Второй мсяцъ пошелъ, какъ я здсь вотъ, въ работномъ дом… Я вдь полицейскій… т. е. попалъ сюда черезъ полицію… За нищенство забрали, хотя я, собственно говоря, и не просилъ никогда… Мн еще здсь около мсяца придется отсиживать…
— Какъ же вы попали?
— Какъ попалъ?.. ‘По пьяному длу’, конечно… Перепился точно такъ же, какъ и вы, да и, какъ вс, здсь…
— Вы въ Москву мста искать пріхали?..
— Какъ вамъ сказать,— отвтилъ онъ.— И самъ не знаю! Мн, собственно, не слдовало изъ дому уходить… Характеръ у меня чертовскій, вотъ что! Мн все какъ-то скоро надодаетъ… Жена у меня, напримръ, красивая, добрая, славная, и люблю я ее такъ, что и сказать не могу… Третій годъ всего какъ и женатъ на ней, а вдь вотъ, откровенно вамъ скажу, я и ушелъ изъ дому больше отъ нея… На зло ей захотлъ сдлать… Какъ она плакала, какъ умаливала меня не уходить… Нтъ, не послушалъ, ушелъ… Бросилъ ее, да еще какъ бросилъ-то… Ей, можетъ быть, всего только недлю до родовъ осталось!… Какъ она теперь тамъ, несчастная, Богъ знаетъ! Главное то подло, что она не знаетъ, гд я… Изныло у меня все сердце!… А написать не хочу… Не хочу, да и все… Выберусь отсюда, уду… У меня кое-что заработано… Только одного боюсь,— продолжалъ онъ и провелъ рукой по лицу, — водки!… Боюсь, какъ получу деньги — выпью… Ну, тогда не знаю, что… Тогда я погибъ!..
— А вы не пейте!
— Не пейте!… Легко сказать — не пейте!… Не знаю тамъ, какъ вы пьете, а я вотъ какъ пью, слушайте, я вамъ разскажу… Когда я уходилъ изъ дому, жена на колняхъ передо мной стояла — умоляла не пить, плакала… Руки мои цловала… Надоло мн все!… Послдніе два рубля взялъ у жены… Уврилъ ее, что, какъ пріду въ Москву, сейчасъ же поступлю на мсто и пришлю денегъ… Мать старушка тоже просила не уходить… ‘На кого ты насъ бросишь, несчастныхъ?.. Жена беременна… Послдніе дни ходитъ… Чего теб не достаетъ?.. Какое теб тамъ мсто? Кто приготовилъ?’ Ну, и все въ такомъ же род, понимаете… Мать у меня старая, лтъ 70-ти, бывшая крпостная… Я мщанинъ, приписной къ городу Звенигороду… Недалеко отъ Москвы, верстъ 50… Домикъ у насъ свой… Землю у господъ арендуемъ… Огородъ… Покосъ… Корова есть, лошадь, куры, ну, словомъ, все, кром денегъ, и жить вообще можно…— Что я,— говорю матери,— буду здсь зиму-то безъ дла съ вами на печк сидть… Я на мсто поступлю, а весной приду опять, когда надо … ‘Никакого теб мста не надо, говоритъ она,— а погулять ты захотлъ… Попьянствовать… Ну, какъ знаешь, иди… Богъ съ тобой…’ Собрался я съ вечера… приготовилъ одежу… пиджакъ, брюки, жилетъ, самые хорошіе. На женины деньги, что взялъ въ приданое, и купилъ-то ихъ… блье, рубашки вышитыя, платочки носовые, полотенчики… ха, ха, ха!… Ну, словомъ, все! Сапоги отличные. опойковые, съ резиновыми калошами… тоже на женины деньги куплены были… шубу и шапку барашковыя. Ну, однимъ словомъ, баринъ, такъ сказать, франтъ! Всю ночь я эту послднюю не спалъ… и жена тоже. Боже мой, какъ она просила меня не уходить!… ‘Милый, хорошій, не уходи, не бросай меня… умру я… Забудешь ты меня въ Москв… Не уходи, не уходи!..’ Ахъ, да что говорить!… Не разскажешь этого…
Онъ замолчалъ, сдлалъ папироску и легъ навзничь.
— Чортъ знаетъ, что такое!— воскликнулъ онъ вдругъ, какъ-то сразу перевернувшись на бокъ ко мн лицомъ и со злостью кинулъ на полъ скомканную папироску.— Какъ объяснить это? Вдь я же отлично зналъ тогда, что длаю подлость, что длаю возмутительное дло, что убиваю ее… Мн хотлось плакать, глядя на ея мученья и слезы, и вмст съ тмъ мн были пріятны эти ея слезы… Тшили он меня… тшили мое чертовское самолюбіе… Плачешь… страдаешь… жалко… любишь… мучаешься… и мн тяжело, а все-таки я уйду… мучайся тутъ… страдай… плачь!… Ахъ!— съ отчаяніемъ воскликнулъ онъ,— не могу я объяснить этого чувства… разсказать не могу… изныло сердце! Подлость, подлость и вмст нтъ подлости, а есть любовь, одна только любовь!… Вдь люблю же я ее… Господи! да, кажется, вотъ такъ сейчасъ бы и упалъ ей на грудь… заплакалъ бы… Все-то бы, все поняла она сердцемъ своимъ добрымъ, душою ангельской!… И простила бы!..
Онъ перевернулся внизъ лицомъ и, какъ мн показалось, началъ кусать подушку зубами.
— А что если она,— воскликнулъ онъ, привскочивъ на койк и схвативъ меня за руку,— померла!.. Померла отъ родовъ?.. а?— И онъ съ выраженіемъ ужаса глядлъ на меня, ожидая отвта.— Тогда,— продолжалъ онъ, и глаза его дико сверкнули,— я разобью себ голову объ стну или сожгу себя на огн, какъ полно дровъ!… О, Господи!— продолжалъ онъ, немного успокоившись и выпустивъ мою руку изъ своей.— Я не знаю, что говорю и длаю… Во мн все горитъ и кипитъ… То мн жалко всхъ… То я готовъ зарзать свою мать, своего собственнаго ребенка!… И всегда такъ, съ самаго, понимаете, моего дтства, все у меня шло въ разрзъ. Я всегда былъ не такой, какъ другіе… Въ глубин души я чувствовалъ себя способне и умне всхъ своихъ товарищей… Учился я отлично. Покойный отецъ не жаллъ денегъ на это. Деньги были… Онъ занималъ мсто управляющаго въ богатомъ имніи. Хотя онъ былъ простой человкъ, малограмотный, но страшно гордый и ученье ставилъ выше всего. Да не судилъ ему Богъ вывести меня — померъ. Такъ я и не окончилъ нигд… Средствъ не стало. А господишки, которымъ мой отецъ служилъ всю жизнь, перенося ихъ дикій произволъ, не захотли платить за меня… Такъ я и слъ на мель!… Ну, выросъ я, окрпъ… Сняла старуха-мать земли въ аренду… женила меня… живи!… Пить я сталъ сначала тайкомъ, еще до женитьбы, а потомъ вьявь… пристрастился къ водк… Да, тяжело это, а все-таки люблю. Голова кружится и горитъ, какъ въ огн, сердце бьется, готово выскочить, рой мыслей, одна другой смле, кружатся въ голов!… О, въ это время все мн ясно… Все я могу передлать, перемнить… Стоитъ только мн захотть, и я открою людямъ глаза, и все измнится къ лучшему… Измнятся мысли, отношенія, обычаи, земля превратится въ рай земной, а люди въ братьевъ… Я говорю тогда и врю въ могущество своего слова, врю, что мною найденъ ключъ къ счастью, ко всеобщему благу… Я забираюсь въ такія минуты въ какую-нибудь трущобу, къ пьянымъ людямъ, гд сидятъ обтрепанныя, растерзанныя двки, пьютъ водку и ругаются, какъ извозчики. Я кричу, что насталъ день великаго торжества и счастья, что придетъ то время, когда, по словамъ поэта,
‘… не будетъ на свт ни слезъ, ни вражды,
Ни безкрестныхъ могилъ, ни рабовъ,
Ни нужды, безпросвтной, мертвящей нужды,
Ни цпей, ни позорныхъ столбовъ!..’
Мн кажется тогда, что я великій человкъ… ораторъ, витія!… Что передо мной масса слушателей. Что кругомъ меня все такъ красиво, свтло, радостно, просторно… Я упиваюсь своими словами… слушаю ихъ, и мн кажется, что во мн все ликуетъ, поетъ. пляшетъ!… Но когда изъ моей головы выдохнется водка,— продолжалъ онъ, понизивъ голосъ,— тогда я падаю съ неба на землю, прямо въ грязь! Тогда я не могу совладать съ собой… Все мн гадко… Тоска, тоска гложетъ сердце! Я убгаю отъ постылыхъ людей, забиваюсь въ какую-нибудь дыру и горько, самъ не понимая, не зная о чемъ, плачу…
Онъ плакалъ и теперь… Слезы катились крупными каплями изъ его черныхъ, какъ черная смородина, глазъ по разгорвшимся щекамъ. Я, затаивъ дыханіе, слушалъ и смотрлъ на него. Мн было грустно. Я чувствовалъ, что дрожу, но не отъ холода,— въ спальн было страшно жарко,— а отъ чего-то другого.
— А годы, между тмъ, идутъ,— продолжалъ онъ,— все лучшіе годы… Тратится жаръ души въ пустын… Собственно говоря, лично я ничего не желаю… Богатые и бдные, сытые и голодные, умные и глупые всегда страдаютъ и будутъ страдать… Не въ этомъ дло… А вотъ — гд справедливость? Гд правда?..
Онъ замолчалъ, слъ на койку, обхвативъ колни руками, широко раскрылъ глаза и проницательно взглянулъ на меня.
— На чемъ я остановился-то? Да. Ну… такъ вотъ, всю ночь мы съ женой не спали… Она плакала, а я уврялъ ее, что все будетъ хорошо. Утромъ поднялся чмъ свтъ, переодлся, забралъ блье, шубу надлъ… ухожу!..
Жена пошла проводить… Зашли мы съ ней въ лсъ… Съ версту отъ дома… Погода была гадкая, снжная… Устала она, запыхалась… Въ такомъ-то положеніи, понимаете… ‘Не ходи дальше, говорю ей, — устала… Простимся здсь, и иди обратно’… Заплакала она… Бросилась ко мн на шею… ‘Не забудь тамъ меня, — шепчетъ,— не забудь, голубчикъ мой… Не уходи… Вернись… Помру я безъ тебя тутъ… Немного ужъ мн осталось’… Высвободился я изъ ея объятій и пошелъ прочь… Прошелъ шаговъ сто, до повертка… Оглянулся, вижу: стоитъ она, руки заломила, плачетъ… Остановился и я… Слышу, шепчетъ мн въ одно ухо совсть: ‘останься, что ты длаешь? А въ другое: иди, иди, иди!… Пусть ее плачетъ… Это ничего… Значитъ, любитъ… Будь мужчиной… Покажи свою твердость… Иди… Она тебя за это еще больше любить будетъ’…
Нахлобучилъ я шапку, поднялъ воротникъ у шубы, махнулъ рукой и скрылся изъ ея глазъ за поверткомъ… Ну, и пошло… Дошелъ до села, прямо въ кабакъ… Напился… Нанялъ подводу въ городъ… Пріхалъ, опять прямо въ трактиръ, — ‘Низокъ’ называется, гд обыкновенно ‘золотая рота’ обитаетъ… Заказалъ четверть водки, собралъ этихъ молодцовъ, напился съ ними, разсказалъ имъ, какъ съ женой разставался, плакалъ, проповдывалъ имъ что-то, псни они мн пли, Христомъ меня называли… Шубу, помню, я здсь же продалъ и, какъ потомъ очутился въ Москв, ужъ и не знаю… Знаю только то, что очнулся на Хитровк и что у меня нтъ ничего… Ни денегъ, ни блья этого, вышитаго-то, ни платочковъ носовыхъ, ни полотенчиковъ — ничего! Чистъ и голъ, какъ турецкій святой!… Что длать? Куда идти?.. Началось мученье… Не въ холод и голод дло… Это наплевать, а вотъ душевная-то мука, которая терзаетъ душу, жалитъ, какъ огнемъ, сердце, растравляетъ, какъ мучительную рану, совсть и, вмст съ тмъ, длаетъ свое великое дло, обновляетъ и очищаетъ человка! Не знаю, какъ вамъ объяснить, но только для меня въ этомъ есть своего рода невыразимая прелесть… Можетъ быть, этого-то очищенія мн и хотлось…
Онъ замолчалъ, думая что-то, и потомъ продолжалъ:
— Остался я на Хитровк жить… Ночевалъ у Ляпина… Питался кое-какъ… Все собирался домой идти, да не усплъ… Забрали меня, и вотъ сюда попалъ… Теперь скоро, впрочемъ, выйду… Ну, тогда прямо домой… Хоть замерзать на дорог, наплевать, а только домой, домой!… Жена такъ и стоитъ передо мной въ той поз, какъ я ее въ лсу бросилъ… Жива ли она?.. Господи! Ну какъ нтъ!… Что тогда? Кто виноватъ? Я… Что мн за это?.. Какую казнь? Боже мой, Боже мой!..
Онъ отвернулся отъ меня, закрылся одяломъ и замолчалъ.
— Завтра вы не ходите утромъ въ столовую чай пить… все равно толку не добьетесь,— сказалъ онъ изъ подъ одяла,— здсь напьетесь со мной… У меня чайникъ есть и все… Спите! Прощайте!..

XVI.

Я не спалъ всю ночь… Масса впечатлній, вынесенныхъ въ продолженіе этого безалабернаго дня, до того расшатали нервы, что было не до сна. Забылся и заснулъ я только подъ утро. Но и этотъ сонъ былъ прерванъ оглушительнымъ звукомъ трещотки. Я вскочилъ, не понимая, гд нахожусь и что такое за трескъ раздается около меня. Опомнившись и придя въ себя, я увидалъ сторожа, который ходилъ по всмъ тремъ отдленіямъ спальни и оглушительно трещалъ на своемъ инструмент… Кажется, мертвый и тотъ бы возсталъ отъ этихъ звуковъ… Кром того, онъ оралъ во всю глотку отвратительныя ругательства, заставляя скоре вставать и убираться изъ спальни въ столовую…
Мой сосдъ не вставалъ… Онъ лежалъ, закрывшись одяломъ съ головой, и не подавалъ, такъ сказать, признаковъ жизни. Посидвъ на койк и видя, что вс одваются и уходятъ, пошелъ и я…
На двор было втрено, морозно и совсмъ темно… Скорчившіяся фигуры людей, подобно привидніямъ, по одиночк и цлыми партіями, бжали внизъ подъ горку, мимо трубы, въ столовую…
Столовая, биткомъ набитая народомъ, изображала изъ себя настоящій адъ… Въ тускломъ полусвт лампъ, окруженныхъ какимъ-то смрадомъ, оборванцы съ фантастически-страшными лицами лзли къ столамъ, добиваясь какой-то болтушки вмсто чая… Ругань, крикъ, шумъ были страшные!… Дло доходило чуть не до драки…
Служащіе изъ такихъ-же, какъ здсь выражались, ‘призрваемыхъ’, т. е. такіе же золоторотцы, какъ и мы вс, одтые въ синія рубашки и подобранные, видно нарочно, молодецъ къ молодцу, но съ какими-то прямо-таки разбойничьими лицами, разносили чайники, ругаясь отборными ругательствами и безцеремонно тыча ‘въ морды’ тмъ, которые подвертывались имъ подъ руку.
Какой-то молодой, тщедушный, страшно блдный, испитой, лтъ 17-ти парнишка подошелъ къ двери ‘кубовой’, гд заваривали изъ огромнаго клокотавшаго куба чай, и, жалобно держа въ тонкихъ, какъ спички, рукахъ кружку, попросилъ кипяточку.
— Дайте кипяточку кружечку,— сказалъ онъ,— сахару-то у меня есть кусочекъ… Я-бъ выпилъ замстъ чаю… Погрлся бы…
— Кипяточку теб?— переспросилъ малый, одтый въ синюю рубашку, — сейчасъ… Съ нашимъ удовольствіемъ… На, получай!..
Онъ схватилъ стоявшую въ углу на куч сора и всякихъ нечистотъ метлу и ударилъ ею мальчишку по лицу… Парнишка отскочилъ… На его лиц показалась кровь. Онъ горько заплакалъ, вытирая глаза рукавомъ казеннаго пиджака…
— Черти!— между тмъ оралъ прислужникъ,— лзетъ всякая дрянь!. Кипяточку… Вотъ теб кипяточекъ… Мало?— еще дамъ…
Видя все это и какъ-то ‘обалдвъ’ отъ непривычнаго шума, ругани, крика и смрада, я хотлъ было уйти обратно въ спальню No 15… Но туда меня уже не пустили… Здсь, какъ оказалось, былъ заведенъ порядокъ, чтобы весь этотъ несчастный чернорабочій людъ, за неимніемъ пока дла, пребывалъ въ столовой, не имя права съ пяти часовъ утра до шести вечера отлучаться изъ нея куда бы то ни было… Этотъ порядокъ былъ крайне тягостенъ… Представьте себ множество народа, загнаннаго въ тсное помщеніе, съ утра и до ночи обязаннаго находиться въ шум, толкотн, духот, грязи, и вы поймете, какъ это тяготитъ и озлобляетъ полуголодныхъ и безъ того ошалвшихъ, несчастныхъ людей..
Чернорабочіе — не то, что слесаря, столяры и вообще мастеровой людъ… Этимъ, такъ или иначе, всегда есть дло, чернорабочимъ же надо ждать, пока потребуется партія куда-нибудь на желзную дорогу, на свалку или еще куда… За неимніемъ же работы — приходится сидть у моря и ждать погоды..
Въ столовой скопляется въ такое время по нскольку сотъ человкъ… Люди, какъ тни, съ унылыми лицами ходятъ, толкутся, курятъ, ругаются и ждутъ съ нетерпніемъ съ утра — обда, а съ обда — ужина…
Длать было нечего… Пришлось возвратиться снова въ столовую… Чай отпили… Народу скопилось такое множество, что не было свободнаго мстечка ссть… Т-же, кому удалось приткнуться гд нибудь, покидали свои мста только въ крайнихъ случаяхъ… Столовая гудла человческими голосами, точно лсъ въ бурю или громадный котелъ, который гудитъ и бурлитъ, закипая…
Какая-то гадкая смсь изъ дыма, копоти, сырости, людского пота и испареній стояла въ воздух… Лица, худыя и полныя, блдныя и красныя, старыя и молодыя, мелькали передъ глазами, какъ мелькаютъ деревья, столбы, поля, деревнюшки, когда смотришь изъ окна вагона во время быстраго хода позда…
Сосредоточиться, остановить вниманіе на какомъ-нибудь одномъ лиц не было никакой возможности…
Разговоры окружающихъ меня людей, когда я нсколько свыкся съ шумомъ и сталъ прислушиваться къ нимъ, велись по большей части на одну тему… Тема эта: — какъ пропился, какъ заработаю, куплю пиджакъ, брюки, найду мсто… Или же: какъ и гд забрала полиція, какъ ‘стрлялъ’, какъ жилъ на Хив, какъ воровалъ…
Одинъ сденькій, маленькаго роста старичокъ, на голов у котораго была надта порыжвшая съ широкими полями шляпа, привлекъ мое вниманіе своимъ чрезвычайно симпатичнымъ лицомъ… Я подошелъ къ нему, и мы мало-по-малу разговорились… Онъ сидлъ въ уголк, не, выступ окна, у самой двери и добродушно поглядывалъ съ улыбкой на толпу сновавшихъ мимо людей, покуривая коротенькую трубочку-носогрйку.
Изъ его словъ оказалось, что онъ попалъ черезъ полицію за прошеніе милостыни и сидитъ здсь третій мсяцъ, а когда выпустятъ — не знаетъ…
— Плохо здсь,— жаловался онъ мн:— порядку нтъ, работы нтъ… вша подомъ стъ… въ тюрьм много лучше…
— А ты былъ?
— Эвося! ты спроси: гд я не былъ?..
— Чмъ же тамъ лучше?
— Въ тюрьм-то?.. Въ тюрьм, я теб прямо, какъ передъ Истиннымъ, скажу, для нашего брата, что въ раю пресвтломъ…
— Да, ну!— воскликнулъ я, удивленный этимъ сравненіемъ…
— Вотъ те и ну… Не нукай, не запрегъ… Врно теб сказываю… Ты слушай: перво на перво чистота… спокойствіе, порядокъ… Умирать не надо!… А главная причина — харчъ: шь, пока брюхо не разопретъ…
— Плохо же теб, должно быть, жилось на свт, — сказалъ я, глядя на его морщинистое, удивительно симпатичное лицо,— коли ты лучше тюрьмы ничего не находишь…
— Всего бывало, — отвтилъ онъ, улыбаясь,— жилъ и жизнь изжилъ… Теперича мн три тесницы да поверхъ крышку, бол ничего и не надо!… Такъ-то, землячокъ!… На-ка-сь, курни… Чай, табачишку-то нту?..
Въ окнахъ начало свтлть… Пришелъ ламповщикъ съ двумя привязанными къ боку на веревк ‘ершами’ и задулъ лампы… Въ столовой сдлался полумракъ… Гулъ голосовъ какъ будто нсколько стихъ… Люди, сидвшіе на скамейкахъ за столами, спали, положа на нихъ головы… Не имвшіе мстъ,— а такихъ было большинство,— топтались въ этой полутьм, какъ напуганное стадо овецъ…
Стало совсмъ свтло… День начинался ведренный, морозный. Солнечный ослпительно яркій свтъ проникъ всюду, и при этомъ освщеніи картина получилась еще печальне… Вся нагота, грязь, рвань, выплыли на свтъ, въ настоящемъ своемъ вид, застланныя только дымомъ махорки…
Я нигд не видывалъ, чтобы такъ много и жадно курили, какъ здсь… Къ обмусленному, жгущему уже губы, брошенному на полъ окурку бросалось нсколько человкъ разомъ, стараясь завладть имъ и хоть какъ-нибудь, рискуя обжечь губы, затянуться, или, какъ здсь говорили, ‘хватить’ разочекъ…
Особенно запомнился мн одинъ чахоточный: желтый, высокій и худой, какъ скелетъ. Обернувшись лицомъ въ уголъ, онъ жадно глоталъ, втягивая щеки, табачный дымъ… Глотнетъ разъ-другой, боязливо обернется, посмотритъ кругомъ, какъ затравленный волкъ, идіотскими мутными глазами и опять, обернувшись въ уголъ, жадно и часто начинаетъ глотать!… что-то до того отталкивающее, страшное и вмст жалкое было въ фигур этого согнувшагося, чахоточнаго человка, что я до сей поры не могу забыть его… Фигура эта такъ и стоитъ у меня передъ глазами, какъ живая, во всей своей отталкивающе ужасной нагот!..
Время шло безконечно медленно… Отъ непрестаннаго гула и шума кружилась голова… Тло чесалось и горло, какъ въ огн… Изъ шерсти полушубка на чистую холщевую рубаху выползли наскомыя въ такомъ множеств, что я струсилъ, зная, что избавиться отъ нихъ нтъ никакой возможности…
— Что, землячокъ, это, видать, не у жонки на печк,— сказалъ, улыбаясь, какой-то мужикъ, чернобородый, какъ жукъ.— Такъ намъ и надо!… За дло!… Часъ мы себя тшимъ, а годъ чешемъ… Такъ-то!… Да, братъ, ихъ въ этой самой шерсти-то можетъ сила… лопатой греби!… Самъ посуди, какъ не быть то: я поношу — оставлю, ты поносишь — оставишь, такъ оно колесо и идетъ… Кабы ихъ, полушубки-то, прожаривать, ну тогда дло десятое… а то ему износу нтъ!… Разорвалъ ты примрно… Клокъ выдралъ… Сичасъ на этотъ самый клокъ заплату приляпаютъ… Готово дло!… Такъ заплату на заплату и сажаютъ… Въ Москв вонъ, когда на работу идешь, все новое даютъ: полушубокъ, валенки, рукавицы… Неловко тамъ-то: господа ходятъ, начальство… Ну, а здсь нашего брата замстъ собакъ почитаютъ.
— Ох-хо-хо,— продолжалъ онъ печально,— горе наше насъ сюда гонитъ, а главная причина — слабость къ винному длу… Я вотъ кузнецъ… На вол-то каки деньги заколачивалъ, а тутъ вотъ пятыя сутки безъ дловъ и уйти нельзя: до гашника пропился… Бить насъ надо, кнутомъ жучить,. чтобы помнили… Да!..
Онъ вдругъ остановился, послушалъ и сказалъ:
— Никакъ запли?. Такъ и есть! Вечоръ тутъ двое какихъ-то стрюцкихъ, должно изъ лягавыхъ, важно пли… Надо полагать, это опять они?.. Пойдемъ, послушаемъ.
Народъ, какъ волна, хлынулъ въ другое отдленіе столовой, откуда доносилось пніе. Мы тоже прошли туда, въ самый дальній уголъ, около стны. Народъ сплошной массой окружалъ это мсто… Черезъ головы толпы я увидалъ сидвшихъ на скамейк двухъ какихъ-то субъектовъ…
Одинъ былъ пожилой, худощавый, съ длинными волосами, съ горбатымъ носомъ. Другой — совсмъ еще молодой, почти мальчикъ, блокурый и румяный, съ круглыми на выкат глазами.
Пропвъ что-то не громко, какъ будто налаживаясь, они замолчали, посмотрли на толпу, перешепнулись о чемъ-то и вдругъ, какъ-то сразу, старшій махнулъ рукой и заплъ могучимъ и чистымъ басомъ. Къ нему сейчасъ же присталъ молодой съ своимъ теноромъ и полились чистые, тоскливые, такъ и рзанувшія по сердцу слова неизвстно кмъ сочиненной псни:
‘Ахъ ты, доля, ахъ ты, доля,
Доля бдняка,
Тяжела ты безотрадна,
Тяжела—горька’!..
Казалось, что эти рыдающіе звуки шли не изъ темнаго угла столовой, а падали откуда-то сверху отчаяннымъ дождемъ слезъ. Какъ будто невдомая болзненно-жуткая скорбь перенесла въ эту столовую всю тоску и горе забитаго, обездоленнаго люда…
‘Не твою-ли, бднякъ, хату
Втеръ пошатнулъ?
Съ крыши ветхую солому
Поразнесъ, раздулъ’…
Вс слушали, затаивъ дыханіе, не шевелясь… Псня лилась широкою волною… Этотъ жалобный вопль, мольба, стонъ и плачъ какъ будто расширили столовую своимъ безбрежнымъ отчаяніемъ. Жутко было слушать… Жутко и сладко… Люди стояли молча, вперивъ глаза въ пвцовъ, и не одна, думаю, грудь колебалась отъ мучительныхъ рыданій и не одно сердце ныло, плакало и горло огнемъ мучительныхъ воспоминаній о лучшей, давно прошедшей, закиданной грязью, залитой сивухой, жизни…
Я слушалъ, глотая слезы, и передо мной быстро и ярко проносились картины за картиной… Точно какое-то огромное окно вдругъ открылось передъ глазами, и я глядлъ въ это окно, вновь переживая то, что было такъ давно и что прошло, прошло навсегда!..
Мн виднлась рчка… Берега ея густо заросли олешнякомъ, черемухой, дикой черной смородиной и высокой, какъ тростникъ, осиной… День ясный, веселый, солнечный… На хрустально-прозрачной вод, тамъ и сямъ, дрожатъ, какъ живые, отъ быстраго теченія широкіе листья водяного лопуха… Кое гд на этихъ листахъ сидятъ стрекозы и трещатъ по временамъ своими прозрачно-хрустальными, какъ слюда, крылышками… Крупные темно-срые водяные комары, разставя ноги, какъ на лыжахъ, быстро, не оставляя никакого слда, скользятъ по вод, какъ по зеркалу… Стайки мелкихъ, серебристыхъ верхоплавокъ гуляютъ на неглубокихъ мстахъ, то выскакивая на поверхность, то, быстро сверкнувъ, разсыпаются, какъ стальныя иголки, въ разныя стороны, убгая отъ волка-щуки… Задумчиво-важные головли, похожіе на старыхъ генераловъ въ отставк, тихо гуляютъ поверху, надъ глубокими омутами.
Осторожная утка, окруженная семьей желтенькихъ быстро снующихъ вокругъ нея утятъ, выплываетъ изъ осоки на чистое мсто, тихонько крякая, словно говоря имъ: ‘тише, тише, дтки’… Зеленая лягушка, забравшись на верхушку высунувшагося изъ воды, обросшаго мохомъ камня, изрдка квакаетъ, какъ-то особенно смшно тараща глаза и раздувая на щекахъ блые, точно мыльные пузыри, кружочки… Надъ водой кружатся ласточки и съ пронзительнымъ свистомъ, какъ пули, обгоняя другъ друга, проносятся стрижи… Я сижу на берегу, подъ кустомъ и гляжу на поплавокъ… Мн жарко… Клонитъ ко сну… Рыба не клюетъ… Я быстро стаскиваю съ себя рубашенку, штанишки и бросаюсь, перекрестясь, въ студеную, прозрачную, какъ хрусталь, воду!… Какимъ дождемъ посыпались брызги!… Какъ хорошо!… Какъ весело!… Какъ радостно бьется мое дтское сердчишко!..
Боже мой! Гд это все?.. Я-ли это былъ тогда?.. Гд тотъ я?.. Куда онъ длся?.. Что осталось отъ него? Кто виноватъ?.. О, какъ тяжело…
И снова мелькаетъ картина:
За рчкой лсъ… Молодыя, стройныя красавицы-березки ростутъ въ перемежку съ оршникомъ, рябиной, кленомъ, съ кустами жимолости, волчьихъ ягодъ, черемухи… По низу, въ сочной и мягкой трав краснетъ земляника, цвтутъ фіалки, ландыши… Нжно-голубыя незабудочки да ‘Иванъ съ Марьей’, точно коверъ, покрываютъ небольшія полянки… Въ тни кустовъ папоротникъ раскинулъ по сторонамъ свои листья. Медуница, дикая ромашка, фіалки, ландыши насыщаютъ воздухъ ароматами… Цпкіе листья хмля ползутъ по кустамъ, драпируя ихъ роскошной зеленью… Отъ цвтущаго хмля идетъ сильный пьяный духъ…
А сколько здсь жизни и движенія!..
Въ кустахъ чирикаютъ и поютъ на разные голоса чижи, пночки, малиновки, корольки. Маленькіе зяблики перескакиваютъ торопливо съ втки на втку… какіе-то крохотные, кругленькіе, какъ шарики, съ блыми зобочками — птички, порхаютъ небольшими стайками съ дерева на дерево, тихонько чирикая, нжно и мелодично… Черный дроздъ, усвшись на самой вершинк стройной и тонкой сосенки, старательно выводитъ свои трели и вдругъ, испугавшись чего-то, стремительно, точно камушекъ, падаетъ внизъ и пропадаетъ въ трав… Пронзительно и какъ-то неожиданно-громко, на весь лсъ, крикнетъ иволга… Кукушка, распустивъ хвостъ веромъ и кивая головкой, выкрикиваетъ свое однообразное ку!-ку!… Въ глуши меланхолично цлыми днями, точно молодыя вдовы, жалующіяся на свою долю, воркуютъ горлицы…
Изъденный до нельзя комарами и мелкой мошкарой заяцъ, торопливо ковыляя и смшно вскидывая задомъ, выскакиваетъ вдругъ, какъ полоумный, на полянку, садится на заднія лапки, вытягивается, слушаетъ съ уморительно-серьезной мордочкой, шевеля кончиками поднятыхъ ушей, и вдругъ, ни съ того ни съ сего, принимается передними лапками часто-часто тереть себ щеки…
Но вотъ, гд-то далеко-далеко слышатся раскаты грома, глухіе и мощные… Гроза еще далеко, не уже деревья притихли и ждутъ ее чутко и боязливо… Ярко свтившее солнце скрылось… Темно-свинцовая туча растетъ, величаво медленно надвигается, ползетъ по небу, какъ бы цпляясь огромными лапами за верхушки лса…
Въ лсу все затихаетъ… Но вотъ гд-то загудло… Шумъ все растетъ… Вотъ сразу какъ-то вся затряслась, залепетала листьями чуткая осинка… За ней зашумли березы… Тяжелыя капли дождя зашлепали по листьямъ… Оглушительный ударъ грома разсыпался надъ головой, и вслдъ за нимъ льетъ, какъ изъ ведра, дождь…
Удары грома, блестящіе зигзаги молній, вой втра, шумъ лса — все слилось въ одну общую. необыкновенно величавую гармонію. Но вотъ, мало-по-малу, гроза стихаетъ… Дождь все тише и тише… Постепенно удаляясь, громыхаетъ громъ… И вдругъ сразу въ лсъ ворвалось солнце!… Господи, какъ хорошо! Какъ все блеститъ и сіяетъ!… Съ листьевъ, какъ алмазы, падаютъ дождевыя капли… Трава и умывшіеся цвты стоятъ и точно смются… Птицы опять зачирикали, защебетали, запли…
Мы съ матерью ходимъ по лсу и собираемъ грибы…
— Сенька!— ау-у!— слышится гд-то вдали ея голосъ.— Сенька, пострленокъ, гд ты?!… Ау-у!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пвцы вдругъ какъ-то сразу кончили… Слушатели долго не отходили отъ нихъ, ожидая новыхъ псенъ… Но они не пли и, поднявшись съ своихъ мстъ, ушли куда-то…

XVII.

Подошло время обда. Служащіе въ столовой молодцы, отвратительно ругаясь и толкая людей, начали разставлять по столамъ солонки… застучали большущими ложками и такими же чашками…
— За хлбомъ!… Маршъ за хлбомъ,— заоралъ одинъ изъ нихъ,— живо!… Не отставать… не задерживать!..
Толпа хлынула изъ столовой, давя въ дверяхъ другъ друга, на дворъ и построилась тамъ по череду одинъ за другимъ длинной вьющейся лентой…
Это длалось потому, что хлбъ и ‘воробьевъ’ (такъ называли здсь небольшіе кусочки мяса) выдавали у дверей столовой, но только съ другой, противоположной стороны ея… Получившіе хлбъ входили въ двери и прямо садились за столы, начиная по порядку съ конца… Благодаря такому порядку, вс размщались безъ давки и шума…
Но прежде, чмъ попасть въ столовую, приходилось долго ждать на мороз… Тмъ, которые попали въ ‘чередъ’ первыми, еще ничего… Но представьте себ положеніе тхъ, которые стоятъ и ждутъ въ самомъ конц этой живой человческой ленты, состоящей человкъ изъ трехсотъ, а то и больше. Скоро ли дойдетъ ‘чередъ’ до нихъ… да и дойдетъ-ли?..
Случается такъ: ждутъ, ждутъ, подвигаются, подвигаются черепашьимъ шагомъ къ вожделнному крыльцу, на которомъ одляютъ каждаго ‘пайкой’ хлба и кусочкомъ мяса (дйствительно, похожимъ на общипаннаго воробья), какъ вдругъ, у самой цли этого ожиданія,— ‘стой!… поворачивай назадъ… мстовъ больше нтъ… вс столы заняты’… Жди, пока отобдаетъ эта партія и начнетъ обдать другая такая же, если еще не больше…
Если бы я былъ художникомъ, я нарисовалъ бы эту живую ленту людей, ожидающихъ обда… Я нарисовалъ бы эти изнуренныя, голодныя, злыя лица, эти разношерстные, рваные костюмы… скорчившіяся фигуры… грязный обледенлый дворъ и освтилъ бы все это яркими веселыми лучами солнца… И тогда, я думаю, у зрителя явился бы вопросъ: что это такое?.. люди-ли это, или какія-то ободранныя, загнанныя, затрепанныя собаки, дожидающіяся, когда имъ выкинутъ кость?..
Я стоялъ на ‘череду’ позади небольшого согнувшагося старичка… Лицо у него было худое, желтое, нездоровое… Удивительно злые глаза глядли исподлобья… Онъ водилъ ими, какъ затравленный волкъ, быстро переводя съ предмета на предметъ… и, очевидно съ голоду, злился на все и на всхъ, произнося безпрестанно отвратительныя ругательства…
— Ты чего, старый песъ, лаешься?— сказалъ ему стоявшій впереди молоденькій, съ отчаянно удалымъ лицомъ парнишка, вроятно, попавшій сюда съ Хивы и прошедшій огонь и воду.— Дамъ вотъ въ зубы раза — замолчишь…
Старичокъ такъ весь и затрясся отъ злобы.
— А ну-ка, дай!… А ну-ка, дай!… дай! Ты думаешь, ты одинъ жрать-то хочешь?.. Анъ нтъ… здсь, братъ, не на Хив… здсь васъ взнуздаютъ…
— А, старый песъ, еще разговаривать!— крикнулъ парнишка и, какъ-то неожиданно ловко подставя ногу, толкнулъ его въ спину такъ, что тотъ полетлъ кубаремъ изъ ‘череды’ прямо на ледъ.— Вотъ теб взнуздаютъ! ха-ха-ха, взнуздалъ! мало, еще дамъ!..
Старичокъ вскочилъ на ноги и, какъ-то пронзительно завизжавъ, точно собака, которой мальчишки зажали хвостъ, бросился было на то мсто, откуда его вытолкнули, но его туда уже не пустили…
— Куда, старый чортъ!… Ишь ты… впередъ отца въ петлю лзетъ… Осади назадъ!..
— Мой чередъ!… мой чередъ!— визжалъ старикъ, толкаясь, но видя, что встать ему на прежнее мсто не придется, что надъ нимъ вс только потшаются, онъ вдругъ пронзительно-отчаянно заплакалъ или, врне, завылъ и побжалъ, жалко скорчившись, утирая рукавомъ полушубка глаза, въ самый конецъ ‘череды’…
— Го, го, го!… ха, ха, ха!..— неслось ему вслдъ…
Получивъ на крыльц ‘пайку’ хлба и ‘воробья’, я вслдъ за другими прошелъ въ столовую и, идя по порядку, попалъ за столъ…
На стол уже стояли и дымились чашки со щами — каждая на восемь человкъ — и лежали ложки, похожія скоре на деревенскія чумички. сть не начинали, дожидаясь, когда соберется полный комплектъ, т. е. когда будутъ заняты вс столы… Наконецъ, вс столы наполнились…
— На молитву!— закричалъ служащій.
Люди встали и пропли ‘Очи всхъ на Тя, Господи, уповаютъ’. Не успли еще окончить послдняго слова, какъ ложки съ изумительной быстротой опустились въ чашки, захватывая тамъ мутную воду съ запахомъ капусты… Люди торопливо глотали, давились, чавкали съ такимъ азартомъ и жадностью, что если бы сытый человкъ посмотрлъ на это со стороны, то пришелъ бы въ ужасъ…
Въ одинъ мигъ чашки опорожнились!… Послали за прибавкой… Такъ же быстро уничтожили и прибавку… Немного погодя, подали гречневую кашу въ такомъ ограниченномъ количеств, что ея едва хватило бы пость до сыта двоимъ… Ее уничтожили въ одинъ мигъ такъ, что я едва усплъ зачерпнуть и проглотить одну ложку…
Едва успли, а нкоторые еще и не успли, дость кашу, какъ насъ всхъ ‘погнали’ изъ-за столовъ вонъ, въ другія двери, чтобы очистить мсто ‘второму столу’…
Въ дверяхъ меня кто-то хлопнулъ по плечу.
Я оглянулся и увидлъ… дворянина. Лицо у него было веселое, улыбающееся… Глаза сіяли..
— Знаете что! — закричалъ онъ, оттаскивая меня въ уголъ сней,— а вдь фортуна-то хочетъ повернуть ко мн свое капризное личико…
— Какъ такъ?
— А такъ… очень просто… дло-то вотъ какое оказывается… Въ контор я разнюхалъ, что прогнали двухъ писарей… тутъ мн одинъ человчекъ сообщилъ… ну, я, конечно, не будь дуракъ, прямо туда… прямо, понимаете, къ самому начальнику… къ Зевсу!… Такъ и такъ, говорю… работать неспособенъ… это разъ, а во-вторыхъ — дворянинъ, привилегированное лицо — два, ну, и, конечно, обратите вниманіе и т. д., и т. д.
— Ну и что же?
— Веллъ приходить завтра заниматься… а, что? ловко вдь?!
— Слава Богу.
— Только жалованье, понимаете, б-ррры!..
— Сколько?
— А вы никому не скажете?
— Нтъ…
— Три копйки въ день! — воскликнулъ онъ, какъ трагическій актеръ.— А?.. хорошо!… Вы вникните: три копйки!..
— Ну что-жъ и то ладно… поживете, прибавятъ… Харчи готовые…
— Да вдь надо жить здсь три года, чтобы скопить на приличный костюмъ!… Харчи, вы говорите… Чортъ ихъ возьми съ ихними харчами: я не знаю, обдалъ я, напримръ, сейчасъ или нтъ? Впрочемъ, наврно писарей лучше кормятъ… Какъ вы думаете?..
— Не знаю.
— А что это за чортъ съ вами вчера рядомъ спалъ? Что онъ — бшеный, что-ли, или декадентъ какой? Лицо такое идіотское!..
— Богъ его знаетъ!
— Дуракъ, очевидно… Покурить не раздобылись?
— Гд-же?..
— Плохо!… Знаете что — я пойду въ контору, попрошу тамъ у кого-нибудь изъ писарей табачку въ счетъ будущихъ благъ…
Онъ ушелъ… Я вышелъ на крыльцо и, облокотившись на перила лстницы, сталъ глядть на ‘чередъ’ идущихъ съ другого крыльца въ столовую обдать.
Два какихъ-то субъекта, одинъ пожилой, корявый, съ огромнымъ краснымъ носомъ и толстыми губами, другой — молодой, худой и длинный, съ наглыми на выкат глазами и съ какой-то странной, точно выщипанной бороденкой, ростущей не такъ, какъ у людей, а какъ-то чудно, какими-то рыжевато-бурыми клочьями тамъ и сямъ,— стояли на нижнихъ ступенькахъ лстницы и разговаривали… Говорилъ собственно одинъ молодой, а пожилой только поддакивалъ да смялся… Отъ нечего длать я сталъ слушать.
— Спрашиваетъ она у меня,— говорилъ молодой, продолжая раньше начатый разговоръ, котораго я не слыхалъ.— ‘Гд же вы живете?’ — Возл рчки, возл мосту,— говорю ей, — сударыня-съ … ‘Какъ же такъ?’ — Да такъ-съ… У меня домовъ, какъ у зайца ломовъ… ‘Ахъ, бдный, бдный!… тяжело вамъ, я думаю?’ — Чтожъ длать, сударыня-съ, Господь терпть веллъ… ‘Ну, а чмъ же вы занимаетесь’?— Выхожу одинъ я на дорогу, сударыня-съ…
— Го, го!— заржалъ пожилой,— это ты ловко… ну?..
— Ну и того… тары бары, на дв пары… то се, пято десято… Вижу, барыня дура… Сударыня, говорю, явите Божескую милость, не дайте душ хресьянской замерзнуть, позвольте ночевать?.. А паспорта у меня, понимаешь, нтъ… Думаю: ну, какъ спроситъ? нтъ, не спросила… ‘Ночуйте, ночуйте, голубчикъ’, говоритъ… И все, понимаешь, на ‘вы’ со мной… Потха!..
— Го, го, го!— опять заржалъ пожилой,— вотъ такъ вы!… вы!… ахъ чтобъ тебя!.,
— Ладно… Положили меня въ людской… Вижу, народу нтъ никого… одинъ кучеръ, да и тотъ пьяный спитъ безъ заднихъ ногъ… Масляница: народъ, извстно, гуляетъ… Ладно… Ночью я, не будь дуракъ, снялъ съ себя одяніе свое стрлецкое, нарядился въ кучеровъ пиджакъ… валенки съ печки снялъ, полушубокъ… айда!… наше вамъ почтеніе!… Живо до города десять верстъ отмахалъ… у Сычихи ночевалъ… утромъ съ Володькой борзымъ все и пропили…
— Ловко!… ха, ха, ха! Вотъ, чай, барыня-то?.. ‘голубчикъ, голубчикъ… ‘вы’… вотъ те ‘вы’… Го, го, го!..

XVIII.

Когда вс отобдали, я опять вошелъ въ столовую и хотя съ трудомъ, но все-таки разыскалъ себ мстечко въ углу на кончик скамьи за однимъ изъ столовъ, твердо ршивъ не сходить съ него до вечера.
Облокотившись на столъ, я задумался, глядя на шумвшую, какъ пчелиный рой, толпу людей, и долго сидлъ такъ… Мн стало грустно и стыдно,— что я допустилъ себя до всего этого и не имю теперь возможности уйти… Сердце мучительно ныло, когда я мысленно переносился домой, въ кругъ своихъ близкихъ, родныхъ…
Голосъ слва, раздавшійся такъ рзко, что я вздрогнулъ, надъ самымъ моимъ ухомъ, вывелъ меня изъ задумчивости.
— Землячекъ, а, землячекъ, ты чего это носъ-то повсилъ?..
Я обернулся и увидалъ какое-то квадратное, обросшее рыжими волосами, улыбающееся лицо стараго мужика. Глаза у него какъ-то странно, точно онъ игралъ ими, то закатывались кверху подъ лобъ, оставляя одни только блки, то сурово спускались внизъ, при чемъ рыжія, необыкновенно густыя брови свирпо хмурились… Толстыя красныя губы улыбались и какъ-то смшно оттопыривались подъ самый носъ — маленькій и сизый, похожій на грецкій орхъ…
Онъ повторилъ свой вопросъ и, видя, что я не отвчаю, заговорилъ снова.
— Тебя какъ звать-то?.. Брось думать-то! Э, милый, вс мы люди и вс человки: съ кмъ грхъ да бда не бываетъ… Пройдетъ все… опять на дло поступишь: ты человкъ, вижу я, не глупый… Не вшай головы, не печаль гостей!… Пропился, знать, ась?
И, видя, что я опять не отвчаю, онъ продолжалъ:
— Вс мы такъ-то… не одинъ ты… Эва народу што, а спроси у любого, какъ, молъ, сюда попалъ?— по пьяному длу!… Вс мы по пьяному длу… Просты мы ужъ очень… слабы… къ вину предвержены… Женатъ?..
— Женатъ.
— А зять есть?
— Нтъ, зятя нту.
— Нту?.. говори слава Богу…
— Что-жъ такъ?
— А такъ… зять, я теб прямо, милый, атлепартую: ядовитая штука… особливо богатый… заноза!… Я, можетъ, черезъ зятя-то и пропадаю…
— Какъ такъ?
— А такъ… ты слушай… Ты мн вотъ человкъ чужой, впервой тебя вижу, а душа у меня къ теб лежитъ… родные-то нонче хуже чужихъ… Опять и такъ сказать: понятія у нихъ нтъ, т. е. насчетъ хоть бы вотъ нашего брата… По ихнему пропился — и больше ничего, никакой къ человку жалости нтъ… Хоть издохни!… ‘Такъ и надо, скажутъ, за дло’… Видно, кто въ этой шкур не бывалъ, на мороз не дрогъ, тотъ нашего брата постигнуть и понять не можетъ… потому — душа зачерствла… Говорится пословица: окрпнетъ человкъ — крпше камня, ослабнетъ — слабже воды… По Христову ученью какъ? знаешь?.. прощай человка во всемъ, несчетное число разъ прощай, а они разу не простятъ… зачерствли!..
Онъ помолчалъ, досталъ тавлинку, понюхалъ, заморгалъ глазами часто-часто, крякнулъ и опять началъ, не торопясь, съ разстановками, степенно и внушительно, точно попъ съ амвона:
— ІІІуринъ у меня есть… Епаломъ звать… допрежь его Епалкой звали. а теперича Епаломъ Митричемъ величаютъ… живетъ здсь, въ Москв на хорошей линіи, управляющимъ домовымъ на Петровк… Сестра моя Грушаха за ёмъ… Ну, только жисть ея хвалить погодить… прямо надо сказать — желтенькая жисть!… Спуталась она съ нимъ въ двкахъ… дура баба, извстно… Ну того… затижалла… Онъ, не будь дуракъ, хотлъ было того — улизнуть,… отвертться, бросить ее. Да нтъ, стой,— шалишь!. Не на такую нарвался… сичасъ она, другъ милый, того… куда слдуетъ жалобу… Такъ и такъ, говоритъ, у меня документъ есть, собственноручный его, что жениться хотлъ… Опять, говоритъ, на Царицу Небесную Матушку Казанскую клялся… Портниха она, Грушаха-то, съ измалтства въ Москв, порядки знаетъ… Ну, отлично… Туды, сюды… анъ, врешь — женись! Такъ и женился… ничего не попишешь… Я въ т поры жилъ ничего, хорошо, исправно. Мастеровой я… по конапатному длу, конапатчикъ… Деньжонки у меня о ту пору, прямо теб скажу, были… Виннымъ дломъ я мало зашибался,— гроза надо мной была: баба, жена — покойница, царство небесное… Отлично. Свадьбу надо играть, а у него, у шурина-то, волкъ его съшь, денегъ нтъ… Вретъ ли, въ заправду ли, а только говоритъ: нтъ и нтъ… Дло-то опосля узналось — совралъ онъ… тнь, тоись, одну наводилъ… Ну что жъ, думаю, надо человка выручить по родственному… Далъ ему.
Онъ опять помолчалъ и опять понюхалъ табачку.
— Сто бумажекъ ему, не за столомъ сказано, чорту, собственноручно всучилъ… Отлично!… Сыграли свадьбу.— Онъ меня такъ на рукахъ и носитъ… такой, сякой, немазаный, шуренокъ, родной! — Ладно, молъ, хорошо!… Ну стали они жить: жена на машинк трыкъ, трыкъ… Онъ на линію попалъ… зафортунило ему… Знаешь, какъ пойдетъ линія, играетъ и глиняна… Одначе денегъ мн не отдаетъ… Не отдаетъ да и все!… нту и нтъ… ‘Погоди, говоритъ, отдамъ, ужли зажилю’… Ну, водочки мн поставитъ, закусить, то, се, умаслитъ: министръ, а не мужикъ… Тянулъ, тянулъ. Старуха покойница подомъ стъ меня: ‘завыли наши денежки’!… Захворала инда отъ этого. А можетъ и отъ чего другого, только похворала, похворала да и съ копыльевъ долой… отдала Богу душу… Загоревалъ я… закургузилъ… нынче выпить, завтра съ похмелья… Денежки таютъ… Думаю себ: ладно, у шурина есть… Пить да пить, милый, пить да пить… втянулся!… На Хиву попалъ, потерялъ ликъ человчій… въ люди ужъ совстно идти,— нагъ, босъ, трясеніе во всхъ суставахъ… Но, однако, разъ собрался, отрезвлъ, ужаснулся самъ на себя… Пойду, думаю, къ шурину, возьму свои деньги, поступлю въ монастырь къ преподобному Мефодію на Псношу… Тамъ, знаю, возьмутъ меня… Тамъ и косточки похороню, думаю… Пошелъ вечеромъ къ нему… днемъ то не ловко: ужъ очень я того, оборвался… Прихожу. Ну, здорово живете! Посмотрлъ онъ на меня: ‘ты кто, говоритъ, такой?..’ Какъ кто?.. возьми глаза въ зубы… шуринъ твой Никифоръ!… ‘Буде, говорить, врать то’… Да что ты, говорю, Епалъ, аль блены обълся?. За деньгами я къ теб пришелъ… ‘За какими деньгами’? За своими. За долгомъ. ‘Что ты, говоритъ, золотая рота, какой долгъ?.. Ничего я теб не долженъ’! Побойся, говорю, Бога, сестра вотъ свидтельница… Сестра молчитъ, ни чукнетъ… голову наклонила: покраснло у ней все рыло, какъ зарево… ‘Уходи, онъ говорилъ опять, пока цлъ’… Заплакалъ я… На колнки передъ нимъ всталъ, на старости лтъ, передъ жуликомъ… прошу, плачу… Да гд же! ншто проймешь душу человчью, коли она зачерствла… Не далъ… отперся… кликнулъ пошелъ дворниковъ… ‘Выведите, говоритъ, его за ворота, да дайте ему хорошаго раза’… Ну дворники, извстно, рады… имъ потха… вытащили меня за калитку да и давай вваливать… Отвсили разовъ пятокъ, пустили… Эхъ, обозлился я о ту пору… Да… а, что станешь длать?.. Ну, думаю, пропадай! Взялъ, понимаешь, впервой отъ роду, всталъ на углу Столшникова переулка, у церкви то… знаешь?.. началъ просить Христовымъ именемъ… И задалось мн на диво… какой-то баринъ цлковый далъ сразу… Рупь семь гривенъ, живымъ манеромъ подстрлилъ я о ту пору… Ну, извстное дло, куда идти?. Одна нашему брату дорога не заказана — въ трактиръ… Думаю себ, выпью водочки для храбрости, куплю ножикъ, заржу пойду его анафему… Пришелъ въ трактиръ выпилъ сотку,мало показалось,еще выпилъ… а тамъ еще… до сыта налакался… вс деньги ухнулъ… По утру въ части проснулся… Вотъ вдь какое дло!..
— Видаешь его когда?
— Нтъ… Господь съ нимъ… На што онъ мн?.. А что, другъ,— добавилъ онъ, помолчавъ,— не подремать-ли намъ пока, а?.. До ужина то далеко…
И, говоря это, онъ положилъ ‘кренделемъ’ на столъ руки, ткнулся въ нихъ головой и вскор захраплъ…

XIX.

Я хотлъ было послдовать его примру, но не могъ и вышелъ изъ столовой на крыльцо…
Постоявъ здсь съ полчаса, я думалъ было идти обратно, потому что озябъ и что-то стало у меня покалывать въ боку, какъ вдругъ увидалъ идущую подъ горку къ крыльцу, гд я стоялъ, высокую женщину, закутанную въ срую шаль… На рукахъ она несла грудного ребенка и вела за ручку двочку, худенькую и крайне бдно одтую… Подойдя къ крыльцу, она остановилась и спросила у меня, съ трудомъ выговаривая слова отъ усталости и тяжело дыша, какъ загнанная лошадь:
— Батюшка, здся столова, ай нтъ?..
— Здсь.
— Скажи ты мн на милость, какъ мн мужа сыскать?..
— А онъ здсь?
— Здся… Я доподлинно узнала… здся онъ… Охъ, отъ Калуцкихъ воротъ шла… смерть моя! Какъ мн его увидать-то, разбойника?!
— Спросить надо… тутъ народу много… Иди за мной.
Я ввелъ ее въ столовую. Она, робя, остановилась въ дверяхъ. Вроятно, этотъ шумъ и видъ множества такихъ ‘страшныхъ’ людей поразилъ ее… Ее сейчасъ же окружила толпа любопытныхъ.
— Кто такая? Зачмъ? Кого надо?
— Мужа бы мн… сказывали: здся…
— Мужа?.. Какого мужа? какъ звать?— заоралъ какой-то здоровенный малый надъ самымъ ея ухомъ.— Не я-ли грхомъ…
— Звать-то… Иваномъ… Иванъ Красавинъ… Фабричный онъ… на самоткацкой работалъ…
— Иванъ Красавинъ! — заоралъ малый, обернувшись къ толп, — Красавинъ! Иванъ Красавинъ… чортъ… эй! кто здся Красавинъ, выходи лшій!… Эй, Красавинъ!..
— Здся!… Я Красавинъ! — раздался гд-то вдали голосъ.
— Иди сюда, дьяволъ… жена пришла!…
Торопливо, расталкивая толпу, появился Красавинъ. Это былъ малый, лтъ тридцати, испитой, измятый какой-то, съ синими мшками подъ глазами… Увидя жену, онъ какъ-то сразу ошаллъ и попятился назадъ, точно волкъ, котораго выгнали облавой изъ чащи прямо на охотника… Онъ глядлъ на нее во вс глаза и, очевидно, даже не врилъ себ — жену-ли онъ видитъ, или это дьявольское навожденіе… Баба заплакала… Двочка уцпилась обими рученками за подолъ матери и тоже заплакала…
— Ты какъ сюда попала?— вдругъ заговорилъ пришедшій въ себя мужъ и какъ-то сразу перемнился. Лицо его стало до крайности нагло, отвратительно… Глаза загорлись злобнымъ чахоточнымъ блескомъ. Какъ тебя сюда чортъ занесъ? Чего надо?
— Чего надо? — заголосила баба жалобно и громко:— Люди добрые,— обратилась она къ притихшей и жадно смотрвшей на эту сцену толп, какъ бы призывая ее въ свидтели и въ защиту: — спрашиваетъ: чего надо?— Ушелъ, бросилъ меня съ дтьми одну одинешеньку на чужой сторонушк!… Вторую недлю ищу его… маюсь, не пимши, не мши… Слезъ пролила, можетъ рки… А онъ — на-ка поди!… Дтей-то бы пожаллъ, варваръ, мошенникъ, притка тебя прострли!… Дохлый песъ… На, бери дтей-то… Корми! Пьяница… Злодй!..
— Лайся! лайся! — отвтилъ мужъ, — я те полаюсь!..
— Убить тебя мало, дохлаго гнилого пса!… Какъ же, люди добрые, посудите, Христа ради, сами… Жилъ на фабрик… домой ничевошеньки, ни синя пороху не подавалъ. Дома перекусить нечего: останный мшокъ, коли еще! до Миколы съли… Свекоръ больной, на ладанъ дышетъ… бдность, нужда… Останную коровенку за оброкъ со двора свели… Говоритъ надысь свекоръ: ‘Ступай, говоритъ, молодушка, къ ему, разбойнику, бери дтей, а мы со старухой по міру пойдемъ… Что-жъ теб здсь издыхать, что-ли, съ голоду’… Пошла я… бол ста верстъ шла пша… Зимнее время, а мое дло бабье… опять дти… Пришла въ Москву, нашла его… вижу: почитай голый, пропился весь, съ фабрики то прогнали, у земляковъ Христа ради проживаетъ… На, говорю, дтей-то, такой сякой!. А онъ, не будь глупъ, шапку въ охабку… Я, говоритъ, сбгаю, чаю заварю — чай, съ дороги то устала, прозябла… погрйся, да и былъ таковъ: втору недлю чай-то завариваетъ… Я туды, сюды — нтъ! какъ въ тучку канулъ… А извстно — мое дло бабье, что я смыслю? Опять пить-сть надо… Искала я его по Москв-то, искала… словно въ лсу дремучемъ… Спасибо, научилъ меня одинъ его знакомый, землякъ нашъ: ‘иди ты, говоритъ, баба, въ рабочій домъ, безпремнно онъ таматко, бол ему негд быть’… —Ну, разбойникъ,— обратилась она опять къ нему,— что скажешь?.. бери ребятъ-то… корми!..
— На кой они мн… Пошла къ чорту: заработаю — вышлю… Что ты срамить то меня пришла, дура баба!. деревня чортъ, необузданная!..
— А ты, братъ, потише!— вступился вдругъ въ разговоръ совсмъ еще молодой, высокій и стройный хитровецъ съ ‘отчаяннымъ’ лицомъ и бойкими ухватками, — баба дло говоритъ. Какого ты чорта ее не кормишь? Женился тоже, сволочь паршивая! Дамъ вотъ въ рыло то!..
— Молчи, золотая рота! — огрызнулся на него мужъ.
— Золотая рота! — передразнилъ его малый.— Я золотая рота и буду… по крайности одинъ… чужого вка не задаю… А ты что? Жену прокормить не можетъ, сволочь… Я бы укралъ да далъ… Повсить тебя!… Ишь ты, ловкачъ, кашку сълъ — горшокъ на шестокъ…
— Врно! — раздались въ толп голоса, — что врно, то врно… Не задалъ бы чужого вку… не женился бы…
Слушая это, баба стояла и громко плакала…
А мужъ злобно глядлъ на нее. По лицу у него выступили красныя пятна.
— Иди! — сказалъ онъ, — отколь пришла… У меня нтъ ничего… заработаю вотъ, вышлю — разорваться мн, что-ли, ай родить теб денегъ то!
— Куда-жъ я пойду?
— Домой иди, въ деревню.
— Да мошенникъ ты эдакой… Ай на теб креста нтъ… Ты хочь дтей-то пожалй… Ангельскія-то душки за что муку несутъ? Куда я съ ними днусь? Какъ пойду-то опять?
— Какъ пойдешь?.. ногами!… Мн взять негд… Сама видишь…
— Вотъ, сволочь-то! — крикнулъ опять малый съ отчаяннымъ лицомъ. — Эхъ, на мои бы зубы! Разорвалъ бы!… Попадись ты мн на Хив — душу вышибу!… Не люблю смерть такихъ… За правду глотку прорву!..
— А мн гд-жъ взять: я — баба.
— Поправлюсь, говорю, вышлю и батюшк такъ скажи…
— Да, вышлешь ты… какъ же… Матушка ты моя, Царица Небесная! — отчаянно вдругъ заголосила она:— Что-же это таперича будетъ-то?.. Куда-жъ я днусь-то?.. Какъ пойду этакую стужу съ дтьми малыми… О-о-о, головушка моя!… Говорила матушка, не ходи за него… нтъ, пошла!… Разбойникъ ты, разбойникъ! Кровопійца, идолъ! Ни стыда-то въ теб, ни совсти!… безстыжія твои бльмы, поганыя… тьфу!..
— Лайся, лайся! На меня нон ни одна собака не лаяла, ты вотъ первая…
— А ты вотъ что, — вступился опять малый, обращаясь къ баб.— Я тебя научу… Гд-жъ теб идти… дорога дальняя… Паспортъ при теб есть?
— Какой родной, паспортъ?.. нтути…
— Ну ладно, все одно… Иди ты прямо въ контору здшнюю, спроси тамъ управляющаго, набольшаго,— тамъ теб скажутъ… Разскажи ему все, поклонись въ ноги, попроси хорошенько: такъ и такъ молъ… идти не могу, потому съ дтьми. Проси у него на машину денегъ… Скажи: мужъ, молъ, заживетъ здсь… заработаетъ… Все равно, скажи, коли ему отдать,— пропьетъ…такъ и скажи: дастъ!..
— О!— радостно воскликнула баба,— дастъ?!
— Дастъ!
— Не дастъ!— сказалъ кто-то.
— Дастъ! дастъ! Чай не сто рублей! — закричало нсколько голосовъ сразу. — Это ты, Мишъ, врно, ловко придумалъ!… Иди, тетка! больше теб длать нечего… Дастъ… а его, гуся, отсюда не выпустятъ, пока не заработаетъ… ха, ха, ха!
Баба поправила на голов ‘шаль’, взяла за руку двочку и, сказавъ: ‘Спасибо вамъ, родненькіе!’ — пошла въ дверь, не взглянувъ на мужа, стоявшаго съ краснымъ лицомъ и поблвшими трясущимися губами…
— Ребята!… наши!… Хива!— крикнулъ малый съ отчаяннымъ лицомъ, какъ только захлопнулась за ней дверь. — Ну-ка — ‘Сни мои сни’, по бокамъ припвъ…
‘Мужъ’ какъ-то сразу очутился среди плотно обступившей его толпы молодцовъ съ Хивы… Раздался было крикъ:’караулъ’!..но сейчасъ-же смолкъ.
— Бей его, дьявола!
Я вышелъ на крыльцо… Баба шла въ гору за уголъ краснаго дома, плача и утирая рукавомъ глаза. Двочка бжала за ней, цпляясь рученками за подолъ ея юбки, и тоже плакала…
— Такъ ему и надо! — подумалъ я и содрогнулся вдругъ отъ ужаса, вспомня свою жену и дтей.— Ты то самъ разв лучше его?.

XX.

Вечеромъ, посл ужина, состоявшаго изъ однихъ пустыхъ и мутныхъ щей, идя изъ столовой въ спальню, я чувствовалъ какую-то страшную слабость во всемъ тл и боль въ боку… Появился кашель и ознобъ…
— Неужто воспаленіе? — съ ужасомъ думалъ я, — этого только еще не доставало… Что тогда длать?..
Придя въ спальню, я засталъ своего вчерашняго знакомаго уже лежащимъ на койк.
— Ну что,— встртилъ онъ меня,— хорошо въ столовой?.. понравилось?..
— А вы не были?..
— Нтъ… Я вдь на правахъ больного… у меня отъ доктора записка,— что я могу проводить время здсь, въ спальн, а не тамъ… Тамъ съ ума сойдешь безъ дла… Да что съ вами? вдругъ, какъ то перемнивъ тонъ, спросилъ онъ, глядя на меня.— На васъ лица нтъ!…
— Нездоровится.
— Чего нездоровится, да вы совсмъ больны!… Ишь васъ колотитъ. Нервы еще эти проклятые! Я ужъ знаю… Хотите,— заварю чаю?
Я хотлъ было поблагодарить его, но не могъ. Къ горлу вдругъ подкатился точно шаръ какой-то, и начали душить слезы..
— Ай, ай, ай! ай, ай, ай!— заволновался онъ,— вотъ это не хорошо!… Экъ вдь, батенька, какъ мы пьянствомъ то себ нервы коверкаемъ хуже бабъ длаемся… Полноте! бросьте! стыдно!… Я вотъ сейчасъ чаю заварю… Попьемъ, потолкуемъ и ладно… Ложитесь пока!… Стаскивайте съ себя эту хламиду-то чортову… а я сейчасъ… О, Боже, Боже!..
Онъ досталъ изъ-подъ изголовья палочку цикорія или, по здшнему, ‘цики’, отломилъ кусочекъ, кинулъ въ чайникъ, сунулъ ноги въ чюни и торопливо пошелъ заваривать этотъ ‘чай’ въ столовую..
Я ткнулся ничкомъ на койку, изо всхъ силъ стараясь сдержать проклятыя слезы и боясь, чтобы кто-нибудь не поднялъ меня на смхъ…
Онъ скоро возвратился, и мы сли на подоконникъ пить ‘чай’…
— Вы вотъ что,— сказалъ онъ,— ступайте завтра въ девять часовъ утра въ больницу къ доктору… Докторъ здсь для нашего брата, рабочихъ, душа человкъ… Онъ васъ положитъ въ больницу… Тамъ вы обмоетесь, отдохнете, въ себя придете, обдумаете свое положеніе, нервы улягутся… Вдь это все отъ пьянства, да отъ этой одуряющей обстановки длается… Здсь, батюшка, не такіе, какъ вы, а прямо съ виду богатыри, самъ я очевидецъ, плакали, какъ дти… Полежите тамъ недльку, другую, опомнитесь… Мой совтъ: письмо домой послать. Не бросятъ же васъ такъ, безъ вниманія. Узжайте или уходите домой… Здсь вамъ оставаться нтъ никакого смысла… Во-первыхъ, работъ мало, а во-вторыхъ — скоро ли вы по двугривенному то наколотите денегъ? Вдь это если работать мсяцъ, каждый день, чего никогда не бываетъ, и тогда только — шесть рублей… Что вы на нихъ сдлаете?.. Домой надо, домой, домой…
— Неловко очень домой-то… стыдно..
— Стыдно… Чего стыдно? Что вы обокрали кого-нибудь, убили?.. Ложный стыдъ!. Стыдно было длать такъ, а ‘повинную голову и мечъ не счетъ’… Стыдно!. Чудакъ вы!… Да дай Богъ, чтобы побольше блудныхъ сыновъ возвращалось…
Совтъ этого добраго человка ободрилъ меня. Больница, какъ это ни странно, стала казаться мн какой-то обтованной землей…
— Такъ и сдлаю, — сказалъ я, — какъ вы совтуете… пойду завтра… только боюсь, не воспаленіе ли?
— Да будетъ вамъ! какое къ чорту воспаленіе! просто отъ пьянства почки болятъ… У меня это же самое было… Закатятъ вамъ тамъ мушку во всю спину, и какъ рукой сниметъ! Тамъ изъ ста человкъ девяносто съ мушками. Здсь исключительно только мушками и лчатъ. Серьезныхъ больныхъ нтъ: серьезныхъ отправляютъ во вторую городскую… Здсь лежатъ здоровые больные… Что только длается тамъ, вотъ увидите! И время проведете отлично… почитать есть что… ну и сравнительно, чисто… выспитесь до сыта. Я васъ, пожалуй, навщу какъ-нибудь… У васъ вдь денегъ нтъ?
— Нтъ, конечно.
— Ну, я вамъ табачку дамъ: тамъ табакъ дороже хлба. И бумаги, и конвертъ принесу… Письмо домой настрочите… Ну, на марку не могу дать, у самого мало… да это не важно: дойдетъ и безъ марки, еще врне… Вамъ ли унывать?.. свой домикъ, жена, дти… Эхъ, я вамъ скажу, есть здсь личности, насмотрлся я, вотъ тмъ унывать не грхъ… ни кола, ни двора, ни родныхъ, ни знакомыхъ … одна Хива… Тутъ и мать, и жена, и сестра, и родина… О!… Есть здсь мальчикъ, онъ теперь въ больниц, вы можетъ, его увидите… Отецъ у него тутъ въ Москв, гд-то на Хив путается, пьяница горькій, матери нтъ, замерзла пьяная гд-то на Грачевк, подъ воротами… Сынишку отдалъ этотъ отецъ куда-то въ коробочники. Били его жестоко, онъ убжалъ — на Хиву… къ отцу… А отецъ взялъ да и продалъ тамъ его какому-то негодяю за бутылку водки да за фунтъ колбасы вареной…
— Зачмъ же онъ покупателю?
— Зачмъ?.. Да вы на Хив-то разв не жили?
— Нтъ.
— Э, ну такъ вы еще. значитъ, жизни не видали… Да тамъ это самое обыкновенное дло… За чай да за калачъ такія штуки продлываютъ…
И онъ разъяснилъ мн отвратительныя цли покупки.
— Да что-жъ на это никто не обратитъ вниманія?
— Кому нужно?.. кто станетъ въ это входить? Э батенька, правда-то знаете гд?.. Да что! Я какъ-то читалъ, въ какой-то газетк здшней московской, вотъ про это наше отдленіе работнаго дома… такъ врите — умилился до слезъ — такъ хорошо написано!… И чистота-то, и воздуху-то масса, и каждому-то отдльная кровать, и столъ отличный, чуть ли не по фунту мяса на каждаго, и залъ-то концертный скоро отдлаютъ, картины туманныя станутъ показывать!. Концертный залъ!. Ха-ха-ха! туманныя картинки!… Ну, скажите, ради Господа, пошли бы вы вотъ сейчасъ смотрть ихъ?.. До того ли намъ? Хоть бы обращались-то по-человчески, не какъ съ собаками… Что, былъ сегодня управляющій въ столовой?
— Нтъ.
— Жаль, а то-бы посмотрли картину. Войдетъ, понимаете, не одинъ, а со свитой,— какіе-то прихлебатели позади… войдетъ и заоретъ: ‘Встать!..’ Ну, конечно, вс вскочатъ, молчаніе мертвое… А какъ обращается съ рабочими?.. ‘Ты’, ‘мерзавецъ’, ‘подлецъ’, негодяй’, только и слышишь! Подлость!
Онъ закашлялся и замахалъ рукой, какъ бы отгоняя что-то…
— Будетъ, — съ трудомъ выговорилъ онъ, — ну, ихъ къ чорту… Не нами заведено, не нами и кончится… Ложитесь. да давайте потолкуемъ про деревню… Скоро весна вдь: снгъ стаетъ, тетерева по утрамъ затокуютъ, вальдшнепы прилетятъ… О!… вы не охотникъ?..
Мы легли… Онъ началъ говорить про свою жизнь дома, про охоту, про рыбную ловлю, про пчелъ… Разсказы эти дышали любовью и какой-то особенной, задушевной прелестью..
Я долго слушалъ его, совсмъ позабывъ, что нахожусь въ спальн работнаго дома…

XXI.

На другой день утромъ я отправился въ больницу… Доктора еще не было… Въ пріемной дожидалось человкъ пятнадцать… Молоденькая, симпатичная фельдшерица записала наши фамиліи. Мы услись въ прихожей на узкой и длинной скамь и стали ждать. Рядомъ со мной помстился какой-то молодой человкъ съ длинными курчавыми волосами.
Ему не сидлось спокойно… Онъ какъ-то ерзалъ по скамь, пожималъ плечами и безпрестанно чесалъ свою голову.
— Что ты не сидишь покойно?— сказалъ я,— что у тебя болитъ?
Онъ испуганно взглянулъ на меня большими ‘телячьими’, какими-то жалобными глазами и тихонько, чуть не плача, сказалъ:
— Бда!… зали…
— Давно въ работномъ дом?— спросилъ я у него съ невольнымъ участіемъ.
— Недавно… Пріхалъ въ Москву на мсто… да загулялъ…
— А ты кто — крестьянинъ?
— Нтъ, я изъ духовныхъ… У меня отецъ дьяконъ въ Клинскомъ узд… Дядя еще есть — тоже дьяконъ здсь въ Москв, на Старой Басманной (онъ назвалъ богатый и извстный приходъ), да нельзя мн къ нему… совстно…
— Что-жъ, ты учился гд-нибудь?..
— Учился въ семинаріи у Троицы… да выгнали изъ четвертаго класса…
— Мамаша, небось, жива?.. Онъ заморгалъ глазами.
— Жива… Хочу у доктора попроситься въ больницу… Письмо къ дяд пошлю… Очень мн тяжело!
Онъ наклонилъ голову и замолчалъ.
Немного погодя пришелъ докторъ. Это былъ средняго роста брюнетъ, худощавый, съ добрымъ, симпатичнымъ лицомъ… Онъ слъ къ столу и сталъ вызывать по фамиліямъ.
Первымъ подошелъ къ нему коренастый и крпкій, лтъ 60-ти старикъ.
— Ты что, ддъ?
— Зубы… зубами маюсь!..
— Гд?
— Во, гляди!..
— Вырвать?
— Рви!
— Садись!
Докторъ взялъ щипцы и вырвалъ зубъ. Старикъ только головой мотнулъ и, сплюнувъ въ тазикъ, сказалъ:
— Рви другой!
Докторъ вырвалъ другой и сказалъ:
— Еще, что ли?
— Рви!
Докторъ вырвалъ третій зубъ и опять, улыбаясь спросилъ:
— Ну еще, что ли?
— Нтъ, будетъ!— сказалъ старикъ съ такимъ выраженіемъ въ голос, какъ будто отказывался отъ рюмки водки, которую его упрашивали выпить… Вс засмялись…— Спасибо!— сказалъ онъ и пошелъ въ прихожую, кладя по полу, точно печати, оттаявшими чунями клтчатые слды.
Подошелъ слдующій… Докторъ выслушалъ его, осмотрлъ и нарисовалъ на правомъ боку карандашомъ квадратъ.
— Приходи въ четвертомъ часу сюда… въ больницу ляжешь,— сказалъ онъ.
Дошелъ чередъ до меня.
— У тебя что?
— Бокъ больно.
— Какой?
— Правый.
— Сними рубашку.
Я снялъ. Онъ сталъ слушать.
— Ого! сердце-то того… Ни вина, ни пива отнюдь нельзя пить… Эхъ, народъ, не бережете вы свое здоровье!… Ну, что-жъ, желаешь полежать въ больниц?
— Сдлайте милость!..
— Можно! Къ боку теб мушку поставимъ,— и, говоря это, онъ начертилъ мн карандашомъ на боку квадратъ.— Приходи часа въ три.
Я надлъ рубашку, полушубокъ и пошелъ въ столовую.
— Взяли! и меня взяли!— услыхалъ я за собой голосъ и, обернувшись, увидалъ молодого семинариста. Онъ былъ радъ, точно ребенокъ, которому подарили игрушку..
— Начертилъ мушку?— спросилъ я.
— Начертилъ! Слава Теб, Господи! — онъ вдругъ перекрестился нсколько разъ торопливо и часто повторяя:— Слава Теб, Господи! Слава Теб, Господи!..

XXII.

Въ три часа я пошелъ въ больницу. Тамъ, въ прихожей, уже дожидались семинаристъ и еще какихъ-то двое, принятыхъ сегодня же въ больницу.
Вскор пришла нянька и повела насъ въ такъ называемую ‘мужскую уборную’, гд была ванна.
— Раздвайтесь! сказала она, — кладите сюда вотъ къ порогу свою рухлядь… Вотъ вамъ блье… халаты… туфли… Ползайте въ ванну по-двое заразъ… Вонъ кранты… въ этомъ вотъ холодная, а здся горячая… Вымоетесь, я васъ наверхъ сведу въ третье отдленіе… Мойтесь на здоровье… небось, обовшивли…
Она ушла. Мы начали раздваться.
— По-двое заразъ велла, — сказалъ высокій длиннобородый старикъ, напуская воды, — а какъ по двое-то: у него вонъ,— онъ кивнулъ на сосда, худенькаго, плюгавенькаго человчка, — я дав видлъ, вся спина въ чирьяхъ… Какъ съ нимъ лзть-то?.. Я не ползу… Слышь, землякъ,— обратился онъ ко мн, — полземъ мы съ тобой первыми… Чего тутъ… сымай рубашку-то… сигай!… Господи благослови!… О-о! важно!..
Я скинулъ рубашку и забрался къ нему въ ванну. Намъ было тсно и неловко. Старикъ, какъ тюлень, вертлся съ боку на бокъ и брызгался водой.
— О, важно! — твердилъ онъ, — мальё! Одно плохо, ужо на ночь мушку вляпаютъ… Здорово деретъ, анафема!. Теб тоже, землякъ, мушку? — спросилъ онъ у меня.
— Тоже.
— Да ужъ здсь лкарство одно… Ну, будя… слава теб, Господи!… Теперича бы половиночку раздавить гоже,— добавилъ онъ, вылзая изъ ванны,— да закусить сняточкомъ!..
— Да у тебя что-жъ болитъ-то? — спросилъ я.
— Да какъ-те сказать не соврать: одышка врод какъ… кашель… мокрота душитъ… А-то я ничего, слава Богу…
Мы надли чистое блье, полосатые халаты, туфли, и я почувствовалъ себя другимъ человкомъ… Стало какъ-то легко, во всемъ чистомъ, и страшно длалось при взгляд на валявшуюся у порога скинутую одежду…
Посл насъ, пустивъ свжую воду, ползли въ ванну семинаристъ и плюгавенькій человчекъ… и убдился, что старикъ сказалъ правду: вся спина у него была въ чирьяхъ…
— Эхъ, порядки здшніе!..— укоризненно сказалъ старикъ.

XXIII.

Третье мужское отдленіе представляло изъ себя большую, чистую, свтлую, но биткомъ набитую больными, палату… Койки стояли такъ же, какъ въ спальн No 15-й, по дв въ рядъ, сдвинутыя вмст… Кром того, койки стояли и по одиночк, тамъ, гд только было возможно поставить ихъ. Всхъ больныхъ, какъ я узналъ посл, было въ этой палат 75 человкъ.
Шумъ, крикъ, хохотъ стояли въ палат нисколько не тише, чмъ въ спальн… ‘Больные’ играли въ карты, въ шашки, читали, курили, ходили, шлепая туфлями по полу, въ полосатыхъ халатахъ, надтыхъ у кого въ рукава, у кого въ накидку, по широкому проходу, изъ одного конца палаты въ другой…
Мн досталась койка въ углу у окна, около стны. Я слъ на нее, посмотрлъ на своего сосда, и… меня охватилъ ужасъ.
Рядомъ со мною лежали ‘живыя мощи’ и глядли на меня какими-то блесоватыми, злобными, страшно ввалившимися глазами. Это былъ старикъ, лтъ 70-ти, худой, страшный, костлявый, косматый. Онъ лежалъ на спин, покрывшись одяломъ, поднявъ колнки, которыя какъ-то страшно, точно у мертвеца, обрисовывались подъ этимъ одяломъ… Одна рука у него была закинута подъ голову, другая лежала поверхъ одяла… Руки эти были тонки и худы, точно палки, обтянутыя кожей… изъ-подъ края подушки, подъ головой, выглядывали ‘пайки’ чернаго и благо хлба…
Но самое страшное, что увидалъ я и отъ чего пришелъ въ ужасъ, это наскомыя, которыя ползали по лицу этого старика… кишмя кишли въ бород, въ волосахъ, на голов…
Я не могъ смотрть и отвернулся отъ него съ ужасомъ, отвращеніемъ и жалостью…
— Господи! какъ онъ еще живетъ, несчастный,— подумалъ я,— что же это такое?!.
— Что, землякъ, глядишь?— спросилъ у меня съ противоположной койки молодой парень, наблюдавшій за мной,— послалъ теб Богъ сосда… Вотъ лежитъ тутъ ни живой, ни мертвый… Не издыхаетъ да и все! А озорникъ какой страсть…
— Что-жъ его не уберутъ отсюда?
— Да куда-жъ его?.. Ждутъ, когда сдохнетъ. Допрежь онъ внизу лежалъ со слабыми… Не знаю, зачмъ сюда перевели… Должно, скоро капутъ ему… Да ты хлопочи на другую койку… Вотъ завтра пойдутъ на выписку, ты и хлопочи… Съ нимъ лежать-то грхъ одинъ… Озорникъ… матершинникъ… даромъ, что старый… Что, старый чортъ, глядишь?— обратился онъ къ нему, — про тебя говорю… У-у-у, песъ!..
Стало темно… Зажгли лампы… Одна изъ нихъ какъ разъ пришлась противъ моей койки… Немного погодя, няньки, — разбитныя и нахальныя, съ черезчуръ развязными манерами и такими же словечками (которымъ он научились, очевидно, на Хив), получающія здсь по три копйки въ день жалованья,— стали разносить ужинъ… Ужинъ этотъ состоялъ изъ какого-то мутнаго, прокисшаго и въ микроскопическомъ размр перловаго супа…
Поужинавъ, я хотлъ было устроиться и лечь спать, какъ вдругъ кто-то крикнулъ на всю палату:
— Новенькіе!… пожалуйте на живодерню!..Мушки ставить!… Кому мушки? подходи!..
Этимъ дломъ, т. е. прикладываніемъ мушекъ — или, какъ здсь выражались ‘живодёрствомъ’ — занимался не фельдшеръ, а просто такой же ‘золоторотецъ’ больной, какъ и вс. Онъ лежалъ въ больниц уже семь мсяцевъ, присмотрлся и привыкъ ко всмъ порядкамъ… Фельдшеръ, вроятно, ршилъ, что это дло не хитрое, и самому заниматься этимъ незачмъ…
Мы вс четверо подошли къ этому ‘живодеру’, разставившему свою ‘аптеку’ на табуретк посреди палаты… Толпа больныхъ окружила насъ… пошелъ смхъ и остроты…
— Ну, раздвайтесь! — сказалъ ‘живодеръ’.— Я вотъ вамъ вляпаю… останетесь довольны!..
Онъ живо ‘вляпалъ’ намъ всмъ по мушк и такъ крпко забинтовалъ грудь, что трудно было дышать…
— Ну, подходи теперь, кому вечёръ ставилъ? Снимать стану!— крикнулъ онъ.
Подошло шесть человкъ. Изъ любопытства я не пошелъ на свое мсто, а остался посмотрть, что будетъ.
— Ну, стаскивай рубашку-то! крикнулъ ‘живодеръ’ на какого-то подслповатаго, съ желтымъ и бритымъ лицомъ, сильно-робвшаго человка.— Аль думаешь,— горнишная придетъ сымать то ее!..
Бритый человкъ, кряхтя и какъ-то корчась, скинулъ рубашку и бросилъ ее на полъ.
‘Живодеръ’ живо разбинтовалъ бинтъ.
— Ну, держись!..
Онъ сразу сдернулъ мушку… Бритый человкъ такъ и подскочилъ кверху…
— Важно наядрила… Мотри, какой мшокъ надрала! — послышались возгласы больныхъ. — Здорово!..
‘Живодеръ’ взялъ ножницы, простригъ ими пузырь, спустилъ воду и, взявъ пальцами съ уголка отвисшую кожу, началъ безъ церемоніи сдирать ее со всего нарисованнаго докторомъ квадрата… Больной корчился и крпко стиснулъ зубы, боясь закричать…
— Держися, небось!… Задаромъ здсь кашей не кормятъ!… Помнить будешь… ха, ха, ха… Петровъ, мажь тряпку саломъ, вмазывай ему!… Подходи другой!… Становись ты, долговолосый!..
Я не сталъ больше смотрть и пошелъ на свое мсто. Мой сосдъ-старикъ лежалъ, укрывшись одяломъ съ головой, и, должно быть, спалъ… Я поднялъ свое одяло, раздлся и тоже легъ спать…

XXIV.

Проснулся я отъ какого-то шороха… кто-то тащилъ, какъ мн показалось, съ меня одяло… Я открылъ глаза… и увидалъ, что старикъ сидитъ на своей койк и дергаетъ съ меня одяло. При этомъ онъ глядлъ на меня и улыбался своимъ ввалившимся ртомъ, въ которомъ на верхней челюсти необыкновенно страшно торчалъ одинъ желтый и длинный зубъ…
Было, очевидно, поздно, часа три утра, потому что вс больные спали… Лампа, хотя и убавленная, горла все-таки очень ярко, освщая во всей красот этого удивительнаго старика…
— Сумасшедшій! — подумалъ я, испугавшись и спросилъ:— Ты что?
Онъ, вмсто отвта, провелъ рукой по бород и бросилъ что-то на мою койку, глядя на меня своимъ блесоватымъ, но на этотъ разъ не злымъ, какъ мн показалось прежде, а какимъ-то ‘чуднымъ’, такъ сказать, необъяснимымъ и загадочнымъ взглядомъ.
— Сумасшедшій, — опять подумалъ я и сказалъ: — Что же это ты длаешь?.. Зачмъ эту гадость кидаешь?..
— А!— какъ-то радостно заговорилъ онъ шепотомъ,— разозлился!… Ну, ругайся… ну, бей меня!..
Говоря это, онъ глядлъ мн въ глаза, и я невольно содрогнулся отъ этого взгляда: въ немъ было что-то страшное и невыразимо скорбное, что невольно заставляло содрогаться.
— Я вдь нарочно это! — опять заговорилъ онъ.— Я вотъ залаю еще… Я вдь не человкъ, а песъ, собака… паришвая собака… на которую помои льютъ…
Онъ пригнулся и, заглянувъ мн въ лицо, опять засмялся.
Я совершенно не нашелся что сказать и только глядлъ съ удивленіемъ на его искаженное лицо.
— А хочешь, — снова началъ онъ,— я тебя ударю! А! фу ты, чортъ!..
Я опомнился.
— Что ты, съ ума, что-ли, сошелъ?.. отстань!…
Онъ откинулся головой на подушку и затрясся весь отъ своего противнаго принужденнаго хихиканья. Потомъ вдругъ опять слъ и, переставъ хихикать, серьезно и тихо спросилъ:
— Ты обо мн какого мннія?
— Я тебя совсмъ не знаю, и поэтому не могу судить…
— Не знаешь?.. Гм! Да врно, не знаешь… А хочешь, я теб разскажу одну исторію…
— Разскажи.
Онъ опять посмотрлъ на меня своимъ тяжелымъ взглядомъ, въ которомъ теперь стало мелькать какое-то сознательное и грустное выраженіе, и сказалъ:
— Про сына моего, Николеньку…
Онъ потянулъ на себя одяло, услся поудобне, подумалъ что-то и сказалъ почти шепотомъ.
— Принеси мн воды, сдлай милость, тамъ вонъ, подъ краномъ… Знаешь?
Я взялъ кружку и принесъ воды… Онъ жадно отпилъ полъ-кружки и, откинувшись на подушку, закрылся по самую бороду одяломъ, оглядлся по сторонамъ, очевидно боясь, чтобы его, кром меня, никто не услыхалъ, и тихо, шепотомъ заговорилъ, наклонившись ко мн:
— Сынъ у меня былъ… Николенька. И жена была. Славная… И любила меня… Не вришь? правда… Да померла она, понимаешь?.. померла. А сынъ остался… Ну, взялъ я его съ собой въ Москву… думалъ: вотъ моя цль жизни… душу за него отдамъ… вырощу… человкомъ сдлаю… Эхъ, сколько думалъ я!… Сколько думалъ я всего хорошаго!… А жизнь-то, подлая, повернула по-своему… Ну, такъ вотъ, взялъ я его съ собой… Здсь, въ Москв, мн первое время посчастливилось: нашелъ мсто… сталъ жить… коморочка у меня была снята на Плющих маленькая… четыре рубля платилъ за нее… Самъ, бывало, уйду на занятія съ утра, а его, сыночка-то, оставлю одного… Попрошу только хозяйку приглянуть за нимъ… И сидитъ онъ, бывало, цлый день одинъ… Тихій былъ мальчикъ, задумчивый… уставится глазенками на свтъ и смотритъ… думаетъ тоже что-то… Говорить сталъ только къ концу третьяго года, да и то плохо… Гд-жъ ему было учиться?.. Одинъ все… все одинъ… Меня онъ звалъ ‘тятя’, ‘тятя миленькій’, а то еще ‘тятя путеня’… Что такое это значило ‘путеня’, я и сейчасъ не знаю…
Онъ насупился, замолчалъ и, тряхнувъ головой, точно отгоняя что-то, продолжалъ:
— Все было ладно за эти три года, а тутъ пошло все какъ-то подъ гору… Съ мста прогнали… Осдлала меня нужда, облюбовала и похала… Бился-бился, искалъ-искалъ мста — нтъ! нтъ, да и все! а вдь пить-сть надо… О себ-то ужъ я не думалъ… Гд ужъ! только бы его-то… его то только бы! Заложилъ все… оборвался… озлобился… въ трущобахъ жилъ, съ ребенкомъ-то, понимаешь? Чего только не натерплся!… Въ разные эдакіе пріюты обращался… Не берутъ нигд: незаконный! Да и просить-то я путемъ не умлъ. Помню, разъ провелъ я ночь на Хив, въ притон одномъ… Всталъ рано… куда идти? Вышелъ на Солянку: ‘Николенька, говорю, куда-жъ намъ идти?’ А май мсяцъ стоялъ о ту пору… тепло было, весело, радостно… Пошелъ, куда глаза глядятъ… Его-то на рукахъ несу, то веду потихоньку за ручку… Долго Москвой шли… вышли за заставу… въ поле… посидли… отдохнули… Куда-жъ теперь? думаю… Взялъ его на руки. Держись крпче! Обхватилъ онъ меня рученками, головку на плечо положилъ и зашагалъ я… Лучше, думаю, гд-нибудь въ деревн издохну, чмъ въ Москв этой, проклятой… Отошелъ верстъ десять… свернулъ въ сторону въ деревеньку… Прямо въ избу первую… Гляжу: баба одна хлбы мситъ… больше никого нтъ… ‘Теб чего’? спрашиваетъ… Тетенька, говорю, дай Христа ради, мальчику моему молочка… Сполоснула она руки, сходила куда-то, тащитъ цлую кружку… Разговорились мы… Разсказалъ я ей все, вотъ какъ теб теперь… Подивилась она… пожалла… Подумала, подумала да и говоритъ: ‘Отдай намъ его со старикомъ въ сынки, худо не будетъ… Пойдешь, говоритъ, къ намъ, сынокъ, жить’?— это у него-то спрашиваетъ. А онъ, сынокъ-то мой, обхватилъ вдругъ меня да какъ взвоетъ… жмется ко мн… трясется весь… Нервный онъ у меня былъ… О, Господи! Господи!..
Онъ оборвалъ свою рчь и долго сидлъ молча, тихо всхлипывая…
— Ну, понятное дло,— началъ онъ опять,— не отдалъ я его… Еще бы… отдать… Съ тхъ поръ началъ я съ нимъ вмст ходить, бродяжничать… изъ деревни въ деревню… изъ села въ село… Случалось, гд поработаю — заплатятъ, а то и такъ выпрошу… И вотъ, ей-Богу, скажу теб, хорошее это время было… Загорли мы оба, мальчикъ мой пополнлъ даже… Идемъ, бывало, лсомъ… птички поютъ… листочки-шелестятъ… Солнышко играетъ… Травка-муравка точно коверъ… хорошо!… Сядемъ, разговариваемъ… Лепечетъ онъ у меня… радуется ангелъ мой на муравья на каждаго… И у меня, глядя на него, сердце играетъ!… Да только все это недолго было… Недолго! Подошла осень… пошли холода… дожди… грязь… Одежонка на насъ плохая была… Ну и того… простудился онъ… сразу какъ-то его свернуло… шабашъ! стопъ машина!… — Было это дло во Владимірской губерніи: рка тамъ есть Дубна, можетъ, слыхалъ? Такъ вотъ разъ, въ одно, такъ сказать, прекрасное утро шелъ я съ нимъ по берегу этой рки… На рукахъ его несъ… больного… Да холодно было… втряно… тоскливо… На душ у меня камень лежалъ… ныло сердце, и все во мн плакало лютыми слезами… Несу, несу его, послушаю: дышетъ? Слава Теб Господи!— Николенька!— спрошу. ‘А’! откликнется. Не спишь? ‘Нтъ’. А кто съ-тобой? ‘Тятя миленькій’… и жмется, слышу, ко мн… А гд у тебя ‘бобо’? молчитъ… Несу, тороплюсь, думаю: скоро ли деревня, а деревни нтъ и нтъ, какъ на зло… Мста какія-то глухія, дикія… Усталъ… слъ… его на колнки положилъ… укутанъ онъ у меня былъ тряпьемъ разнымъ… открылъ тряпки посмотрть: не узналъ моего Николеньку: блдный, блдный… губки-трясугся, глазки большіе ввалились… слезки въ нихъ, какъ росинки… — Николенька!— говорю. ‘А!’ отвчаетъ.— Николенька… Господи, что съ тобой?! А онъ, а онъ, понимаешь, улыбнулся эдакъ жалостно, рученками хотлъ поймать меня за шею… да не смогъ… прошепталъ только: ‘тятя миленькій’, ‘путеня’ да и того… померъ!..
Онъ вдругъ опять оборвалъ рчь и полными ужаса глазами, молча, уставился на меня… Въ этихъ глазахъ опять проглядывало сумасшествіе…
— Да и померъ! да и померъ! да и померъ!— повторилъ онъ нсколько разъ, не спуская съ меня своего страшнаго взора… Я не выдержалъ и отвернулся отъ него. Когда я опять посмотрлъ на него, онъ лежалъ навзничь и горько плакалъ. Я тронулъ его за плечо и сказалъ: Полно, полно!… Онъ затрясся еще шибче отъ душившихъ его слезъ и, поднявъ голову, безсмысленно глядя на меня, залепеталъ, какъ ребенокъ, все одно и то же слово: ‘тятя, путеня, тятя, путеня’…
Мн стало страшно. Я взялъ кружку и опять подалъ ему воды… Онъ жадно, захлебываясь и икая, выпилъ воду и хотлъ было подняться, ссть, да не смогъ и, откинувшись на подушку, долго молчалъ, глядя ‘чудными’ глазами куда-то вдаль…

XXVI.

— Взялъ я его тло,— вдругъ неожиданно и какимъ-то совсмъ другимъ голосомъ, точно плача, заговорилъ онъ,— и побжалъ отъ рки въ гору, въ лсъ… Зачмъ? Не знаю. Бжалъ, бжалъ… споткнулся, упалъ… прямо на него… Тутъ ужъ я не помню, что было… Очнулся, тьма кругомъ… ночь непроглядная… и тишина мертвая, тупая, страшная… Вспомнилъ я все вдругъ — подкатилъ точно шаръ къ моему сердцу… Николенька, кричу, Николенька, гд ты?! А самъ вдь отлично знаю, что мертвый онъ, а думаю: авось, Господь дастъ, отзовется… Да нтъ, не отозвался! Взялъ я трупикъ его… положилъ къ себ на колни… припалъ къ нему, да такъ и замеръ… И вся-то тутъ мн моя горькая жизнь представилась! вся! И возропталъ я на Бога! За что, за что наказуешь?! За что отнялъ у меня то, что любилъ я?! За что, Господи!… О!— воскликнулъ онъ страстно,— страшная это была ночь! Мучилась душа человчья, одинокая, никому-то, никому не нужная! истерзанная, жалкая!… Лились никому-то, никому не видимыя, горькія слезы… Одинъ и мертвый сынъ на рукахъ… Понимаешь! Понимаешь ты это?.. Есть на теб крестъ… есть въ теб Богъ… есть жалость — поймешь!… И дивное дло: какъ я не померъ тогда! какъ не задушилъ себя своими руками!. Утро,— продолжалъ онъ, немного успокоившись,— застало меня надъ трупикомъ… мокрое утро, тоскливое, холодное:… Что длать? Ни денегъ похоронить его, ни одежды… Нтъ ничего… Куда дться съ нимъ… объявить?.. придерутся… ‘Кто такой?’… ‘откуда?..’ то, се… всю душу вымотаютъ… Думалъ, думалъ, да и ршилъ похоронить его самъ, безъ попа… Укуталъ тльце его тряпками, спряталъ подъ елкой, а самъ побжалъ въ деревню за заступомъ… Какъ мн его удалось раздобыть?— не помню… Возвратился назадъ, походилъ по лсу, нашелъ мсто эдакое, глухое, тихое, печальное… Сталъ рыть яму … Рою и плачу, рою и плачу… Брошу рыть, подойду, загляну ему въ личико — лежитъ онъ и ничего-то, ничего не слышитъ, губенки полуоткрыты и зубки видны…
— Выкопалъ яму… наломалъ еловыхъ втокъ, обложилъ ими все дно… чтобы, думаю, легче ему спать было… Вылзъ изъ ямы… О, Господи! оставили тутъ меня силы, палъ на колнки передъ нимъ: ‘Николенька, батюшка! ангелъ… прощай, прощай!… Сынокъ мой! ‘путеня’… прости меня!..’ обхватилъ его въ охапку, опустился въ могилу… положилъ на втки не навзничь, а на бочокъ и самъ легъ съ нимъ… Полежу, думаю, въ останный разокъ… Обезумлъ совсмъ: и молитвы читаю, и плачу… Какъ я простился съ нимъ,— не помню!… Вылзъ изъ ямы… схватилъ заступъ, зажмурился и кинулъ землю… Слышу: ударилась… Напала тутъ на меня ярость, какая-то дикая, звриная… точно кто бьетъ меня по голов и кричитъ: ‘скорй, скорй, скорй’!..
Онъ замолкъ.
— Что-же дальше-то?— спросилъ я.

XXVI.

Черезъ нсколько дней его перевели куда-то внизъ, гд онъ вскор умеръ. Какъ-то разъ утромъ мы увидали въ окно изъ нашего третьяго этажа, что изъ больницы четверо рабочихъ на носилкахъ потащили куда-то черезъ дворъ его тло. Я отъ души пожаллъ его и отъ души пожелалъ ему всего хорошаго тамъ, ‘идже нсть болзнь, ни печаль, ни воздыханіе’…
Его мсто рядомъ со мной занялъ другой субъектъ, совсмъ въ другомъ род… Это былъ, пріобрвшій на Хив обширную извстность, юродивый Петруша. Большинство ‘больныхъ’ изъ нашей палаты знало его хорошо. Это былъ загадочный человкъ, не то монахъ, не то странникъ… Волоса у него были черные, курчавые и длинные… Лицо, опухшее, блое… Глаза черные, бойкіе, наглые… Походка кошки, крадущейся за мышью… Руки пухлыя, блыя, съ короткими обгрызками, вмсто ногтей…
Благодаря этому ‘юродивому’, моя койка, а также и его превратились въ какой-то клубъ… Петруша былъ неистощимый разсказчикъ… Онъ нисколько не стснялся, чувствуя себя между ‘своихъ’, разсказывая про свои похожденія, надувательства, пьянство и развратъ, пересыпая рчь такими ругательствами, какими не ругается ни одинъ становой… Гомерическій хохотъ стоялъ каждый вечеръ около нашихъ коекъ… Чего только я не наслушался отъ этого человка!..
Въ больницу онъ попалъ посл сильнаго и долгаго пьянства, спустивъ съ себя все, затмъ только. чтобы послать отсюда письма съ просьбой о помощи ‘болящему и страждущему рабу Божьему Петруш’…
На другой же день по поступленіи онъ настрочилъ нсколько такихъ писемъ, послалъ и сталъ ждать ‘движенія воды’…
Въ первое же воскресенье ‘движеніе воды’ не замедлило сказаться: явились какія-то дв почтенныя матроны — матушки изъ монастыря.
Когда сообщили объ этомъ Петруш, онъ какъ-то сразу преобразился изъ веселаго и здороваго въ согбеннаго, удрученнаго недугами старца… Походка, фигура, лицо, глаза, — все сдлалось другое. Сгорбившись, шлепая туфлями по полу, пошелъ онъ на лстницу, гд его дожидались, и черезъ полчаса вернулся въ палату прежнимъ Петрушей, неся цлый узелъ ‘госгинцевъ’.
— Вотъ какъ наши кошелями-то машутъ!— весело крикнулъ онъ мн, бросая узелъ на койку,— теперь заживемъ… Не тужи! Гляди сюда, — онъ протянулъ ко мн руку и разжалъ кулакъ. На ладони лежалъ золотой въ пять рублей. — Ужо можно въ картишки… Та, та, та… Съ нами Богъ, разумйте языцы… ‘Петруша, Петруша’… Дураки вы вс!..
Въ узл, когда онъ развязалъ его, оказались: чай, сахаръ, булки, ‘монпасье’, дв банки съ вареньемъ и еще кое-что.
— Погоди,— сказалъ онъ,— ужо не то будетъ. Скоро ‘сама’ придетъ… Принесетъ добраго здоровьица…
Дйствительно, его скоро опять кликнули. Это оказалось, пришла ‘сама’, т. е. его, какъ онъ выразился, ‘дама сердца’, мать Ефросинья, съ которой онъ жилъ на Хив и вмст пьянствовалъ, пропивая заработанныя деньги’… Она принесла бутылку водки и дв четверки махорки..
— Ну, теперь я кумъ королю,— говорилъ онъ, смясь,— а дай-ко вотъ еще кой-куда настрочу,— не то будетъ… Со мной, рабъ Божій, сытъ и пьянъ будешь… шь, пей, не жалко… шь, чудакъ!..
Къ вечеру Петруша напился, ночью, играя въ карты, ‘проигралъ’ три рубля, а остальные отобрала у него нянька, съ которой онъ гд-то на чердак ночью, какъ самъ выразился, ‘говорилъ про божественное.
— Сколько я этихъ бабъ на своемъ вку облапошилъ,— разсказывалъ онъ мн вечеромъ, сидя на койк и куря огромную ‘собачью ножку’,— такъ и счету нтъ… Дуры… ахъ! дуры есть изъ нихъ!… Ты что, рабъ Божій, знаешь? Меня за святого почитали… Слдъ мой вынимали!..
— Какъ такъ?..
— А такъ… Гд я вступлю ‘стопой’ своей, т. е. ножищей грязной, въ снгъ али тамъ въ грязь, сейчасъ это мсто, слдъ-то и вынутъ… Коли снгъ,— растопятъ и пьютъ, ну, а ужъ грязь куда идетъ — не знаю… Ха, ха, ха… А то, бывало, за полы меня ловятъ, подрясникъ цлуютъ… Ей-Богу, не вру!… ‘Петруша, Петрушенька, Петруша!’… ахъ! провались вы вс, дуры анаемскія!
— А то разъ со мной какой случай былъ: стоялъ я у Большого Вознесенія въ Ечохов… товарищъ со мной былъ, о. Досией… пьяница, чортъ, страсть! Ну, отошла обдня… вижу: идетъ купчиха брюхатая… Я это сейчасъ подскочилъ на одной ножк: ‘мальчика роднишь! мальчика, мальчика’!… Ну, подала она мн ‘Помолись за рабу Божью Евдокію, Петруша’… А я опять: ‘мальчика родишь! мальчика, мальчика’!… Вдругъ слышу, спрашиваетъ меня сзади кто-то: ‘А я кого рожу’?.. Я съ дуру-то не разобралъ, думалъ это мой Досией смется, да и ляпнулъ: чорта!… Оглянулся, — хвать — приставъ! Вотъ такъ клюква!… Ха, ха, ха!..
— А то еще разъ я княгиню облапошилъ. Домъ у ней свой насупротивъ Храма Спасителя… Взошелъ въ ворота на дворъ: гляжу — клумбы… цвты растутъ… Княгиня на балкон сидитъ… Я это сей часъ скокъ, скокъ… подбгу къ цвточку, поцлую его, къ другому… Увидала княгиня: ‘кто такой’?.. Бжитъ горничная ко мн: ‘кто ты?’ а я: ‘Петруша, Петруша, матушка, Петруша, рабъ Божій! Спаси Господи’!… Сейчасъ меня, раба Божьяго, къ самой… Въ комнаты ввели… Палаты страсть!… ‘Ахъ, Петруша, Петруша, я больная… Сердце болитъ’…— Молись, матушка, молись, молись. ‘Покушать, Петруша, не хочешь-ли’?— Сухарика, матушка, съ водицей… сухарика, сухарика… Спаси Господи! А самъ хожу по угламъ: въ одинъ плюну, въ другой дуну… Думаю… какъ-бы мн… того… улизнуть…— ‘У отца Ивана Кронштадтскаго бываешь ли, Петруша’?..— Какъ же, какъ же, матушка, недавно отъ него… недавно, недавно… сподобился… благословилъ меня къ Преподобному Сергію… иду, матушка, на-дняхъ… ‘Ахъ, Петруша, помолись за меня гршную’. — Помолюсь, матушка, помолюсь… Не будетъ ли жертва какая — преподобному… за упокой родственниковъ?.. — ‘Ахъ какъ же, Петруша, будетъ, будетъ!’ Ну, думаю, мн это-то и надо… Сла къ столу, написала что-то на бумажк, достала денегъ, сунула все въ конвертъ, даетъ мн.— Спаси Господи, матушка, спаси Господи!… Подастъ теб Господь… молись, молись… Я тебя еще навщу въ скорби твоей… ‘Ахъ, навсти, Петруша!’ Ну, вышелъ я это на дворъ, глядь: дворникъ, повара, кучеръ, горничныя ко мн: ‘Петруша, Петруша, скажи намъ, скажи намъ… благослови’!… Лзутъ ко мн… въ уголъ прижали у воротъ… Ахъ, дери васъ чортъ! думаю, а самъ гляжу за ворота нтъ ли гд, спаси Богъ, пристава, либо городового… Насилу вырвался… одолли… Нанялъ извозчика, на Хиву… Посмотрлъ въ конверт-то, а тамъ 75 бумажекъ… Ловко а?.. Вотъ какъ дла-то обдлываемъ, не по вашему… Почудилъ, рабъ Божій, я на своемъ вку!..
— Да вдь грхъ, — сказалъ я ему какъ-то разъ. — Стыдно Божьимъ именемъ людей морочить.
— Эхъ!— сказалъ онъ, подумавши. и махнулъ рукой.— Дураковъ и въ алтар бьютъ… Наплевать!. все одно ужъ горть въ аду, такъ горть… А можетъ это и пустое, адъ-то?.. Помремъ, увидимъ… Наплевать! Живи, пока Богъ грхамъ терпитъ… Эхъ-ма!… ходи веселй!..
И, подобравъ полы халата, онъ началъ выдлывать ногами уморительныя па, при всеобщемъ хохот ‘больныхъ’…

XXVII.

Былъ и еще человкъ, потшавшій нашу палату разсказами и пользовавшійся, подобно Петруш, завиднымъ авторитетомъ. Это былъ, какъ онъ называлъ себя, ‘вчный стрлокъ’, по имени Григорій Дурасовъ, прошедшій, какъ говорится, огонь и воду и мдныя трубы.
Небольшого роста, крпкій, съ бойкими, умными глазами, живой и ловкій, онъ никогда ни передъ чмъ не задумывался… Чего-чего только онъ ни перевидалъ и ни перетерплъ на своемъ вку!… Его разсказы были необыкновенно живы, правдивы и интересны. какой-нибудь пустой случай онъ умлъ такъ освтить и передать съ такимъ юморомъ и правдой, что невозможно было не смяться… Память у него была просто таки феноменальная. Впрочемъ, онъ разсказывалъ не только о своихъ приключеніяхъ и похожденіяхъ, но передавалъ чуть не слово въ слово большіе разсказы и даже романы. При мн, напримръ, онъ въ теченіе нсколькихъ вечеровъ занималъ насъ передачей одного романа, печатавшагося (подъ заглавіемъ ‘Буря въ стоячихъ водахъ’) въ газетк ‘Московскій Листокъ’.
Въ палат онъ пользовался почетомъ. Его даже боялись: тому, кто связывался съ нимъ, приходилось солоно отъ его остраго, какъ бритва, языка. На его койк устраивался по ночамъ ‘майданъ’, т. е. картежная игра на деньги. У него постоянно можно было купить махорки, бумаги, яицъ, ‘воробья’, пайку ситнаго хлба…
Чмъ онъ былъ боленъ — неизвстно. Врне всего — ничмъ. Онъ просто ‘отлеживалъ’ глухое зимнее время.
— Вотъ какъ прилетятъ жаворонки,— говорилъ онъ какъ-то разъ собравшимся слушателямъ, — и мы полетимъ… И все у насъ будетъ… чаекъ и баранки! Здсь, что-ли, оставаться? Это вы, дураки, корпите, а я уйду… Я каждый день, ничего не длая, сорокъ-то копекъ добуду… Вольный казакъ! Куда хочу туда иду. Захотлъ отдохнуть — отдыхай… никто надъ душой не стоитъ… работать не стану… За шесть-то цлковыхъ въ мсяцъ — была нужда… Награждай ихъ, чертей, съ дуру-то. Сиди, какъ сычъ, гд-нибудь въ подвал… А на вол-то благодать, рай!… Птицы поютъ и ты поешь!… Кормить мн некого… одинъ… женой не обвязался… Сумку за спину, палку въ руки,— пошелъ оброкъ собирать — любо!..
— Что-жъ ты, Григорій, не женился?— спросилъ кто-то.
— Зачмъ? Нашему брату жениться нельзя,— баба любитъ гнздо, а нашъ братъ волю… Летть куда-нибудь… На одномъ мст не усидишь, — мохомъ обростешь… Чужой вкъ задать — жениться-то. Моя жена — воля, крыша небушко… и ничего мн больше не надо.
— Такъ всю жизнь ходить и будешь?
— Такъ и буду… Пойду, пойду, авось до смерти дойду… Дойду до смерти, вотъ и женюсь тогда… Такъ-то, други милые… Ну, кто хочетъ въ шашки на воробья?!

XXVIII.

Въ палат ‘лежали’ два мальчика, по здшнему, ‘малявки’, которые особенно интересовали меня. Одинъ изъ нихъ, ‘Сергунька’, про котораго мн разсказывали въ спальн, былъ хорошенькій, лтъ 14-ти круглолицый и краснощекій мальчикъ. Другой, Васька, былъ совсмъ въ другомъ род: худенькій, черный, какъ жукъ, злой и сварливый,— онъ производилъ очень непріятное впечатлніе.
Оба они старались изображать изъ себя большихъ. Оба курили, пили водку, играли въ карты, ругались гадкими словами… У нихъ постоянно водились деньжонки, не переводилась махорка, яйца, ситный… Въ карты они играли съ особеннымъ азартомъ. Странно было видть ихъ дтскія лица ночью, при тускломъ свт лампы, среди завзятыхъ, отчаянныхъ картежниковъ… какія-то особенно-отвратительныя манеры были у нихъ во всемъ. Куритъ-ли, напримръ, одинъ изъ нихъ, то папироску держитъ въ углу рта, на бокъ, безпрестанно сплевываетъ, безпрестанно ругается самыми гадкими словами…
Но это еще сравнительно ничего… Ужасно было смотрть на нихъ пьяныхъ… Вся грязь, гадость, развратъ Хивы, всосались въ нихъ, какъ вода въ губку… Ничего дтскаго, никакого проблеска непосредственности, свойственной дтскому возрасту…
— Сергунька,— спросилъ я какъ-то разъ,— зачмъ ты, дуракъ, водку пьешь? вдь гадко!
— Ступай ты къ чорту,— отвтилъ онъ,— учитель какой!… А у самого на папироску махорки нтъ… Тоже людей учитъ… Ты поглядлъ бы на меня, какъ я въ именины налакался… Ахъ, здорово!
— Малъ ты еще, братъ…
— Малъ да уменъ… Дай-ка вотъ выросту…. ахъ!..
— Ну, что тогда?
— Богатъ буду!
— А гд возьмешь?
— Достану!
— Никто такъ не дастъ.
— Да ужъ достану… Мн наплевать, все едино — придушу какого-нибудь чорта!..
— Въ деревн у тебя есть родные?
— А на кой они мн?!
— Въ деревн-то лучше.
— Лучше… сказалъ!… тамъ и жрать-то нечего… Здсь-то и водочка, и двочки… все!
— Какія двочки?
— Какія?.. костяныя да жильныя!… дуракъ ты… Ну, двки!… Не знаешь, что-ли?.. Да что съ тобой говорить-то… ступай къ чорту!..
Съ другимъ мальчикомъ Васькой у меня произошелъ небольшой инцидентъ: на ше у меня вислъ вмст съ крестомъ небольшой деревянный, въ серебряной вызолоченой оправ образокъ, который на меня надла, умирая, матушка… Онъ былъ мн очень дорогъ. Увидвъ его какъ-то у меня на груди, Васька сейчасъ-же справился: сколько онъ стоилъ и какая на немъ оправа?.. Я сказалъ, что серебряная, вызолоченная и совсмъ забылъ про это, думая, что онъ спросилъ объ этомъ изъ простого любопытства… Оказалось, однако, хуже.
Какъ-то разъ ночью, сквозь сонъ, услыхалъ я, что меня кто-то какъ будто дергаетъ за шнурокъ на ше. Я проснулся и открылъ глаза. Гляжу: сидитъ на корточкахъ передъ койкой Васька и тихонько пиликаетъ ножемъ шнурокъ. Въ первую минуту я испугался и сдлалъ невольное движеніе. Замтивъ, что я гляжу на него, мальчикъ, какъ кошка, прыгнулъ въ сторону и, согнувшись, быстро побжалъ около коекъ на свое мсто… Я вскочилъ и бросился за нимъ. Онъ усплъ уже лечь на свою койку, закрыться одяломъ и притвориться спящимъ. Я отдернулъ одяло и сказалъ:
— Ты что же это, негодяй, длаешь?
Онъ сдлалъ видъ, что не понимаетъ, и, свъ на койк, сталъ протирать рукой глаза.
— Не притворяйся, — крикнулъ я и дернулъ его за руку.
— Да ты что пристаешь!— въ свою очередь закричалъ онъ.— Я доктору скажу… зачмъ лзешь?..
— Ты сейчасъ у меня образокъ срзывалъ.
— Образокъ! какой образокъ?.. Караулъ!!. — вдругъ громко закричалъ онъ и этимъ крикомъ разбудилъ своего сосда и еще нсколько человкъ
— Что за чортъ?— спросилъ сосдъ,— чего ты орешь?
— Да какъ же,— заговорилъ Васька, показывая на меня и вдругъ заплакалъ,— присталъ ко мн, разбудилъ… сталъ безобразничать… Теперь говоритъ, что образъ, вишь, я у него укралъ какой-то… Я доктору скажу… ей-Богу, скажу! батюшки, родимые, что-жъ это такое? воромъ меня сдлалъ. О-о-охъ… доктору скажу… глазеньки мои лопни скажу..
Видя, что дло приняло такой оборотъ, я плюнулъ и пошелъ на свое мсто…
— Самъ воръ!— неслось мн вслдъ:— золотая рота… абармогъ!… кашу сюда пришелъ жрать казенную!..
Утромъ онъ, какъ ни въ чемъ не бывало, подошелъ ко мн и сказалъ, подавая ‘собачью ножку’:
— На, курни, чортъ. Впередъ умне будь… не лзь… на все знай время… зря-то тоже это дло не длается.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Три недли пролежалъ я въ больниц, и эти три недли показались мн за три года…
Письмо я послалъ на третій же день по поступленіи и сталъ ждать отвта… Отвтъ пришелъ только по прошествіи трехъ недль и такой отвтъ, котораго я не ожидалъ.
Какъ-то разъ, рано утромъ, слышу я вдругъ, кличутъ меня по фамиліи… Поднимаю голову, — гляжу и глазамъ своимъ не врю: въ дверяхъ стоитъ сестра!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Она увезла меня въ деревню.

ПО ЭТАПУ.

(Наброски).

‘Холодна въ синемъ мор волна,

И глубоки пучины морскія,

Но еще холоднй глубина,

Гд таятся страданья людскія’.

Шелли.

I.

— Клинъ, Дмитровъ, Волоколамскъ! пронзительно громко, какимъ-то дрожаще-звонкимъ голосомъ закричалъ старшій конвойный солдатъ, войдя въ нашъ ‘этапный’, биткомъ набитый народомъ, вагонъ.— Петровъ, Крысинъ!..
Я не спалъ. Я ждалъ этого окрика отъ самаго Петербурга… Необыкновенно тяжело, гадко и грустно было на душ. Нервы натянулись и дрожали, какъ струны…
— Петровъ, Крысинъ!— еще громче крикнулъ конвойный.
Я вскочилъ и отвтилъ:
— Здсь.
— Ты — Петровъ?..
— Я.
— Чего-жъ ты молчишь, чортова голова, а?! Въ морду захотлъ, что-ли?! А Крысинъ гд? Крысинъ! Эй, Крысинъ!
— Здсь! Я Крысинъ!— отозвался съ противоположнаго темнаго конца вагона голосъ, и вслдъ за нимъ по узкому проходу, спотыкаясь и шагая черезъ валявшихся по полу людей, вошелъ въ полосу свта и остановился передъ конвойнымъ старикъ, высокаго роста, широкоплечій, съ крупными чертами лица, могуче сложенный, съ длинной по поясъ, сдой бородой.
— Ты — Крысинъ?
— Я.
— Чего-жъ ты… чортъ!… Заснулъ?.. Къ жен на печку пришелъ, что-ли?.. Сво-о-о-олочь!… Готовьтесь, — добавилъ онъ, звая во весь ротъ,— слзать вамъ въ Клину.
Онъ повернулся и ушелъ въ другое отдленіе.
Я слъ на свое старое мсто. Старикъ, назвавшійся Крысинымъ, постоялъ, что-то думая, свернулъ курить и слъ рядомъ со мной на полу, въ проход между скамеекъ.
— Тебя куда гонятъ? — спросилъ онъ, дымя махоркой.
Я сказалъ и въ свою очередь спросилъ:
— А тебя?..
— Меня тоже туда…— отвтилъ онъ и, помолчавъ еще, спросилъ:— ты кто? крестьянинъ… мщанинъ?..
— Мщанинъ.
— Гм!… Ну значитъ, намъ съ тобой вмст путаться. На, кури!..
Онъ передалъ мн окурокъ и, отвернувшись, глубоко задумался, обхвативъ голову руками, скорчившись своимъ длиннымъ тломъ въ дугу ж упершись локтями въ колнки согнутыхъ ногъ…

II.

Старый, потемнвшій отъ копоти, съ маленькими оконцами, задланными желзными ршетками вагонъ, былъ переполненъ людьми..
Было душно, смрадно, полутемно…
Всюду: на лавкахъ, подъ лавками, въ проходахъ на полу, валялись, какъ полнья дровъ, и спали арестанты. Свтъ отъ фонаря казался какимъ-то туманнымъ пятномъ… По временамъ мелькали по стнамъ и потолку какія-то фантастично-причудливыя тни… Подъ поломъ вагона гудли колеса по стыкамъ рельсъ, равномрно и назойливо-однообразно пощелкивая, какъ маятникъ у часовъ: тикъ, такъ! тикъ, такъ!… Неплотно прикрытая дверка фонаря дребезжала и тряслась, какъ больная лихорадкой, то на время замолкала то снова еще шибче принималась вздрагивать и трястись… Стонъ, скрипъ зубами, отдльныя вскрикиванья, удушливо-тяжелый несмолкаемый храпъ, гулъ колесъ, темная долгая ночь…
Я сидлъ, поглядывалъ время отъ времени на своего будущаго товарища по пшему хожденію, и передо мной, подъ одвообразно-назойливое постукиванье и шумъ колесъ, вставали и плыли тяжелыя картины… Я снова съ ужасомъ переживалъ все то, что видлъ и что было со мной за послднее время…

III.

А было вотъ что.
Дойдя до послдней степени нищеты, голодный, холодный, не имя возможности выбраться какимъ бы то ни было путемъ на родину и страстно желая этого, я ршился, откинувъ стыдъ въ сторону, попроситься на ‘вольный этапъ’…
Ухватившись за эту мысль, я уничтожилъ свой паспортъ и, придя раннимъ утромъ въ канцелярію градоначальника, подалъ прошеніе о томъ, чтобы меня отправили на родину ‘вольнымъ этапомъ’. Прошеніе мое приняли, посмялись, что меня безпаспортнаго отправили бы и безъ прошенія, — и велли придти ‘завтра’…
Переночевавъ въ какой-то трущоб или, выражаясь языкомъ петербургскихъ босяковъ, ‘на гоп’, гд-то на Боровой улиц, раннимъ утромъ, на другой день, я снова явился въ канцелярію, и меня сейчасъ же, не задерживая, отправили съ городовымъ въ Спасскую часть.
На улицахъ было холодно и втрено. Хорошо и тепло одтый городовой, не торопясь, шелъ по панели, а мн веллъ идти около, по мостовой…
Попадавшіеся навстрчу люди глядли на меня, какъ мн казалось, одни съ презрніемъ, другіе съ состраданіемъ. какая-то закутанная въ клтчатую шаль женщина, съ корзинкой въ рук, вроятно кухарка, возвращавшаяся съ рынка, перекрестилась и торопливо сунула мн въ руку пятакъ.
— Сколько? — спросилъ городовой, косясь на меня.
— Пятачокъ.
— Давай, куплю папиросъ ‘Голубку’.
Онъ взялъ въ лавочк папиросъ, далъ мн одну, а остальныя положилъ за рукавъ шинели и сказалъ:
— Кури пока… Тамъ вашему брату курить не полагается…
— А остальныя?— спросилъ я.
— На кой он теб?!. Помалкивай, небось!…
Придя въ часть, мы вошли по лстниц въ комнату, гд сидли и что-то писали двое: одинъ съ бородой, постарше, другой безъ бороды, помоложе.
Городовой передалъ имъ какую-то бумагу, объяснилъ, въ чемъ дло, и ушелъ…
Господинъ, помоложе, спросилъ мое имя, фамилію, званіе, откуда я родомъ, и посл этого, подойдя ко мн, началъ съ необыкновенно серьезнымъ видомъ ощупывать и ошаривать меня со всхъ сторонъ, ища чего-то… Продлавъ это и не найдя ничего, онъ кликнулъ солдата.
— Отведи его!— сказалъ онъ, кивнувъ на меня, и, закуривъ папироску, добавилъ:— На родину захотлъ, гусь-то… по охот… хи, хи, хи!… ну, что-жъ, пусть попробуетъ…
— Пожалуйте, господинъ, — ухмыляясь и шевеля, какъ котъ, шетинистыми подстриженными усами, сказалъ солдатъ и повелъ меня изъ этой комнаты въ помщеніе для арестантовъ, назначенныхъ къ пересылк.
Поднявшись по лстниц на другой этажъ, солдатъ остановился на площадк, около плотно запертой двери и позвонилъ. Застучали какіе-то засовы, дверь отворилась, и мы вошли въ узкій, высокій, страшно длинный полутемный корридоръ. Лвая сторона этого корридора представляла сплошную глухую стну… Въ другой стн, на извстномъ разстояніи одна отъ другой, виднлись двери, съ маленькими оконцами-‘глядлками’ посредин.
Двери эти то и дло отворялись, и изъ нихъ выходили и входили какіе-то странно одтые люди. Люди эти сновали и по корридору туда и сюда, точно одурвшіе бараны…
Мн приказали идти въ камеру и быть тамъ, пока не потребуютъ. Я отворилъ первую дверь, вошелъ и остановился въ испуг, пораженный общимъ видомъ камеры.
Въ камер трудно дышалось протухлымъ, необыкновенно тяжелымъ воздухомъ, отъ скользкаго, обшарканнаго ногами пола, заплеваннаго и загаженнаго, несло сыростью и какой-то кислятиной… Свтъ, проникавшій сквозь огромныя за чугунными ршетками окна, былъ похожъ на туманъ или дымъ. Вся обстановка и лица людей, благодаря этому свту, принимали какой-то срый, печально-испуганный видъ…
Мстъ свободныхъ не было… Всюду: на деревянныхъ нарахъ, занимавшихъ средину камеры и шедшихъ вдоль стнъ, а также подъ нарами и въ проходахъ лежали, сидли, стояли и ходили люди…
Не смолкавшій ни на минуту общій гулъ и ревъ множества человческихъ голосовъ наполнялъ огромное помщеніе, нагоняя на душу безотчетный страхъ и щемящую тоску…
Думалось почему-то, что вотъ-вотъ все эти срыя стны, и окна, и люди, провалятся и полетятъ куда-то въ преисподнюю…

IV.

Постоявъ около двери и нсколько освоившись съ общимъ видомъ камеры, я сталъ искать глазами мстечка, гд бы приткнуться, посидть… Мстечко отыскалось тутъ же, неподалеку отъ двери, около огромной печи, на полу… Я пробрался туда и потихоньку слъ, боясь, какъ бы не зацпить и не разбудить лежавшаго на полу навзничь и тяжело храпвшаго высокаго, сдобородаго, косматаго человка, съ огромнымъ распухшимъ носомъ. Онъ храплъ, вздрагивалъ всмъ тломъ и бормоталъ во сн ругательства.
Я слъ около него, прислонился спиной къ стн и сталъ смотрть и слушать…
Люди, молодые и старые, симпатичные и наглые, грязно и бдно одтые, безъ всякаго дла, ругаясь и крича, бродили по камер, какъ мухи лтнимъ днемъ бродятъ цлой тучей по столу въ душной и старой крестьянской изб…
Входная дверь отворялась и хлопала безпрестанно… Около этой двери на полу стояла не подтертая еще зловонная лужа. Лужа эта образовалась, очевидно, изъ переполненной за ночь ‘парашки’.
Какой-то молодой малый, худой, какъ скелетъ, въ клтчатыхъ набойчатыхъ порткахъ и въ ситцевой ‘блорозовой’ рубашк, безъ пояса, съ разстегнутымъ воротомъ, босой, съ грязными, точно въ чернилахъ, подошвами ногъ, лежалъ лицомъ кверху, около самой лужи, раскинувъ по сторонамъ руки, и крпко спалъ, широко открывъ ротъ… Рядомъ съ нимъ сидлъ, скорчившись, тоже совсмъ еще молодой парень въ деревенской поддевк и въ валенкахъ и плакалъ, утираясь рукавомъ поддевки.
Я долго глядлъ на этого парня, и мн стало жаль его.
‘О чемъ онъ думаетъ? О чемъ плачетъ’?..
Мн хотлось поговорить съ нимъ и не хотлось вставать изъ боязни потерять мсто. Но вотъ онъ пересталъ плакать, поднялся, почесалъ обими руками голову и взглянулъ на меня. Я воспользовался этимъ и поманилъ его рукой. Онъ робко, неуклюже, какъ медвдь, шлепая сырыми подошвами подшитыхъ валенокъ, подошелъ ко мн и остановился, моргая опухшими красными глазами.
— Присядь, землячекъ,— сказалъ я, потснившись въ сторону.
— А теб что?— спросилъ онъ и прислъ передо мной на корточки.
— О чемъ это ты ревлъ?— спросилъ я.
Онъ засоплъ носомъ и еще шибче заморгалъ глазами.
— Заревешь здсь,— началъ онъ хриплымъ голосомъ,— обокрали меня!..
— Какъ такъ?..
— Какъ?.. Очень просто! Вотъ была здсь у меня въ пол трешница зашита… уснулъ ночью… проснулся — нтъ!… вырзали ножомъ… точно корова языкомъ слизнула…
— Не слыхалъ?..
— Гд слышать!… жулье тутатко… ловкачи!..
— А ты какъ же попалъ сюда?..
— Сдуру и попалъ… Прямо отъ своей глупости… Научили меня… Я, видишь-ли, добрый человкъ, пятый мсяцъ въ Питер болтаюсь безъ дла. Прожился, пролъ все… А тутъ, хвать, изъ дому письмо пришло: прізжать велятъ немедля… Братья, вишь ты, длиться тамотка задумали… Я туды… я сюды… какъ быть?.. А мн не близкой свтъ домой-то… въ Орловскую губерню… не мутовку облизать ухать-то туда… Ну, и посовтовалъ мн одинъ человчекъ на этапъ попроситься… ‘Доставятъ, баитъ, за милую душу’… Ну, я съ дуру-то и послушай… Трешницу-то мн землякъ далъ. Я ее и зашилъ въ полу, думалъ: годится дома… Анъ вотъ те годится!… Шестыя сутки здсь вотъ, какъ въ котл киплю… Не приведи Богъ здсь и быть-то!..
— Плохо?
— Сибирь!… Нашего брата замстъ собакъ почитаютъ… Узнаешь самъ: каторга, сичасъ издохнуть…
— Да что-жъ тебя такъ долго не отправляютъ?
— А песъ ихъ знаетъ!… Партію, вишь ты, подгоняютъ, канплектъ… Отседова, баютъ, въ тюрьму еще погонятъ… Тамотка, гляди, просидишь денъ пять, а то бол… пока этапъ наберутъ на Москву.
‘Ну, ну, — подумалъ я, слушая его, — дло-то плохо’!
— А вдь я тоже, землякъ, не плоше тебя по вольному этапу иду,— сказалъ я ему.
— Дуракъ, значитъ, и ты вышелъ!— сказалъ онъ и, помолчавъ, продолжалъ: — Вришь Богу, измаялся я здсь… обовшивлъ… Въ тюрьму бы ужъ, что-ли, скорй гнали… Тамотка, баютъ, много лучше здшняго… Здсь ни пость, ни уснуть… Собака, сичасъ провалиться, и та сытй!… Дадутъ теб пайку хлба съ фунтъ, хоть гляди на нее, хоть шь, какъ хошь… Похлебки принесутъ — собака сбсится… Да и той, коли усплъ ложки три хлебнуть — говори слава Богу… Такъ-то плохо и не приведи, Царица Небесная!..
Онъ хотлъ разсказать еще что-то, но не усплъ, потому что въ это время проснулся лежавшій на полу рядомъ со мною человкъ… Проснувшись, онъ уставился на меня огромными съ кровяными блками глазищами и зарычалъ какимъ-то сдавленно-сиплымъ басомъ:
— Ты откуда взялся, а?.. Какого ты чорта развалился здсь, какъ дома на печк?.. Мсто-то твое, что-ли?.. Здсь, братъ, давнымъ давно занято… Убирайся-ка, братъ, къ… пока цлъ!..
— А ты купилъ его, что-ли?— спросилъ я.
— Купилъ… стало быть, купилъ!… Поговори еще, срый чортъ…
Парень въ поддевк поднялся и, дернувъ меня за рукавъ, сказалъ:
— Пойдемъ, землякъ, курнемъ… Не связывайся!..
Я поднялся и пошелъ за нимъ. Онъ вышелъ въ корридоръ и, пройдя его весь, свернулъ влво и отворилъ дверь въ отхожее мсто.
Смрадная, вонючая комната была переполнена. Въ углу топилась печка… Къ этой печк то и дло подскакивали люди закурить… Курили не вс… курили счастливцы… большинство, съ какой-то особенной жадностью, ожидало, когда курящіе кинутъ обмусленный окурокъ на вонючій полъ, чтобы броситься къ нему, схватить и жадно, обжигая губы, затянуться разъ-другой…
Табакъ здсь, какъ я потомъ узналъ, цнился страшно дорого, потому что курить запрещалось и пронести его съ воли было трудно. Мой парень пронесъ его, какъ оказалось, подъ тульей своей деревенской шапки и берегъ, какъ святыню.
Не успли мы покурить, какъ по корридору раздался крикъ: ‘За хлбомъ! За хлбомъ*!..
— Пойдемъ скорй! — сказалъ парень,— сейчасъ хлбъ принесутъ… раздавать станутъ…
Мы побжали съ нимъ по корридору въ нашу камеру.
Въ камер все всполошилось. Спавшіе подъ нарами повскакали и вылзли оттуда, грязные, оборванные, страшные… Вс лзли и толкались къ двери… что-то дикое, злое и вмст жалко-униженное чувствовалось въ этой толп голодныхъ людей…
Вскор принесли въ большихъ блыхъ корзинахъ хлбъ и начали не раздавать, а прямо-таки швырять ‘пайки’ какъ попало, точно голоднымъ собакамъ на псарн куски конины…
Люди, съ возбужденными, красными или блдными лицами, съ широко открытыми глазами, толкаясь, ругаясь скверными словами, лзли къ корзинамъ и хватали хлбъ съ такой жадностью, что страшно было глядть.
Схвативъ кое-какъ свой ‘паекъ’, я отошелъ къ окну и слъ на подоконникъ, ожидая, что будетъ дальше.
Около меня и кругомъ толкалась, шумла, орала толпа, такъ, что голова шла кругомъ и мутилось въ глазахъ. Вдругъ какой-то, какъ я замтилъ, молодой, черноволосый, въ одной рваной рубах малый выхватилъ у меня изъ рукъ мой ‘паекъ’ и прежде, чмъ я усплъ что-либо сдлать, пырнулъ подъ нары и скрылся. Видвшіе это близь стоявшіе люди подняли меня на смхъ.
— Ворона!… деревня!… эхъ ты, разинулъ хлебово-то!… — слышалось кругомъ, — ха-ха-ха!… Вотъ такъ ловко! губа толще — брюхо тоньше… Дураку наука… дураковъ и въ алтар бьютъ…
Я всталъ и отошелъ отъ этого мста на другое, подальше. Тяжело было у меня на душ. Прямо-таки хотлось плакать. Вся эта обстановка: грязь, вонь, крики, злоба — давили и терзали сердце мучительной, нестерпимой болью…
— Эй, родной! а, родной! слышь… землякъ! — услыхалъ я позади себя голосъ и, оглянувшись, увидалъ, что меня кличетъ какой-то сидящій на краю наръ, небольшой сдобородый, плшивый старикашка.— Ты чего-жъ это ходишь безъ хлба-то?— продолжалъ онъ, оглядывая меня. — Аль не хошь получать? ступай, бери, а то опоздаешь…
Я подошелъ къ нему и разсказалъ то, что сейчасъ только что случилось со мной.
— Экой грхъ-то какой, — сказалъ онъ, — ну народъ!… Точно, прости Господи, псы… изо рта кусокъ рвутъ!… Какъ же теб быть-то?.. Ты купилъ бы, а?.. у кого ни на есть…
— А гд деньги-то?..
— Нту?.. ну, можетъ, еще что есть… Я-бъ те продалъ пайку…
— Да у меня нтъ ничего…
— Изъ одежи, можетъ, что… жилетки нтъ-ли?..
— Вотъ что есть у меня,— сказалъ я, доставъ изъ кармана листовъ шесть сложенной чистой, какъ-то уцлвшей у меня бумаги,— больше ничего нтъ…
— А ну-ка, покажь!..
Онъ взялъ бумагу, осмотрлъ внимательно каждый листикъ и, опять сложивъ, какъ было, сказалъ, передавая ее мн:
— Много-ль же теб за нее дать-то?— онъ опять взялъ бумагу изъ моихъ рукъ, — на вотъ, коли хошь, дамъ кусокъ… а?.. аль мало?..
И, говоря это, онъ передалъ мн черствую, завалящую съ выглоданнымъ мякишемъ корку хлба.
Я взялъ и торопливо, глотая подступившія къ горлу и начавшія душить меня слезы, отошелъ отъ него прочь.
— А сольцы-то?— крикнулъ онъ мн вслдъ,— на сольцы-то!… Возьми!..

V.

— За обдомъ!… Эй, за обдомъ! — заорали вдругъ гд-то около двери.
Нсколько человкъ бросились бгомъ вонъ изъ камеры и вскор возвратились назадъ, неся огромныя деревянныя чашки. Въ чашкахъ что-то дымилось и запахло чмъ-то кислымъ.
— Разбирай ложки!… садись!… жри, православные!… по пяти человкъ на чашку!
Я, вслдъ за другими, схватилъ изъ кучи брошенныхъ на нарахъ ложекъ одну и, вооружившись ею, всталъ въ числ пяти около одной изъ дымившихся чашекъ, поставленныхъ на нарахъ и наполненныхъ какой-то мутной жижей. Держа въ одной рук ложку, а въ другой стариковскую корку, я приготовился, такъ сказать, къ бою…
— Ну, готовы?— спросилъ высокій круглолицый, съ нагло отчаянными на выкат глазами, малый и постучалъ своей ложкой объ край чашки.
Чашку опорожнили въ одну минуту. Сдлалось это такъ скоро, что я не усплъ понять, что такое мы хлебали. Буквально пришлось проглотить не больше трехъ ложекъ, да и то съ грхомъ пополамъ, расплескавъ половину на полъ.
Страшно было глядть, съ какой звриной жадностью черпали и торопливо глотали люди эту отвратительную, грязную болтушку!..
Что-то ужасное, что-то унизительно-подлое, не похожее на человческую ду, было въ этомъ торопливомъ пожираньи!.
— Волки, голодные волки!— думалъ я, и вдругъ какъ-то сразу припомнилась и всплыла предо мной картина, которую я видлъ однажды, зимней, холодной, лунной ночью у себя дома, на родин. Одинъ старикъ, мой пріятель, страстный охотникъ, бывшій крпостной человкъ, жившій въ имніи на поко, сдлалъ ‘приваду’ на волковъ, начинивъ эту ‘приваду’ (дохлую лошадь) стрихниномъ, и позвалъ меня ночью въ ригу, изъ которой при лун хорошо была видна эта лежавшая на опушк мелкорослаго осинника ‘привада’,— посмотрть, какъ будутъ ее ‘жрать’ волки.
Помню, сли мы съ нимъ, притаясь въ полуразвалившейся риг, и стали ждать…
Полная луна плыла по чистому, усыпанному звздами, холодному небу и ярко свтила. Было видно далеко и къ лсу, и въ пол…
Въ полночь пришли волки… Ихъ было пять штукъ… Издали было видно, какіе они худые, шаршавые и злые… Они не сразу бросились на ‘приваду’,— но сначала тихо обошли ее кругомъ, подозрительно нюхая носомъ воздухъ… потомъ, какъ то внезапно, одинъ изъ нихъ, самый, должно быть, старый, большой, поджарый, длинный, сдлалъ огромный скачокъ вцпился зубами въ бокъ лошади и рванулъ къ себ… За нимъ скакнулъ другой, третій, вс… Видно было, съ какой ужасной жадностью, ощетинившись, какъ-то визжа, принялись они рвать мясо … Слышно было, какъ трещатъ кости… Я, помню, не отрывая глазъ, глядлъ на эту картину… Впечатлніе было страшно тяжелое, и, вмст съ тмъ, мн было жалко этихъ шаршавыхъ худыхъ, наголодавшихся волковъ, какъ теперь было жалко этихъ людей..

VI.

Часовъ въ шесть вечера всхъ арестантовъ ‘выгнали’ въ корридоръ на проврку и молитву. Посл этого камеру заперли. У двери, на полу поставили зловонную ‘парашку’.
Небольшая, на все огромное помщеніе камеры, лампочка, тускло мигая, свтила, какъ въ туман. По потолку и по стнамъ мелькали какія-то странныя тни. Воздухъ сперся и сдлался нестерпимо вонючимъ. Этотъ смрадъ и полутьма давили голову точно камнемъ. Шумъ и крикъ не умолкали ни на минуту. Къ ‘парашк* то и дло подбгали полуодтые люди за извстной надобностью, и вонь отъ нея несла страшная…
Съ чувствомъ невыносимой тоски, съ головной болью, какъ-то ‘обалдвъ’, бродилъ я по камер, ища мста, гд бы пристроиться на ночь. Подъ нары лзть не хотлось: ужъ очень тамъ было гадко, а на нарахъ и въ проходахъ мстъ не было.
Везд, какъ муравьи, копошились и толкались люди. Блдный свтъ лампочки тихо и трепетно падалъ на нары, лица, плечи, бороды людей… Въ отдаленныхъ углахъ было темно… Все помщеніе камеры, полутемное, неясное, казалось чмъ-то смутно-стихійнымъ, загадочнымъ, со своимъ несмолкаемымъ гуломъ, похожимъ на ревъ втра…
Шатаясь по камер, изъ одного конца въ другой, прислушиваясь къ разговорамъ и приглядываясь къ лицамъ, я замтилъ въ одномъ изъ отдаленныхъ угловъ кучку людей.
Ихъ было шестеро, сидли они тсной кучкой въ полутьм на нарахъ и одинъ изъ нихъ, какъ оказалось посл, дьяконъ, длинноволосый, косматый, широкоплечій человкъ, говорилъ густымъ басомъ, точно трубилъ не очень громко въ мдную трубу.
— Братцы, други мои милые… любилъ я пуще всего читать Евангеліе… Хорошо!… Выдешь, бывало, съ Евангеліемъ на амвонъ… Походка у меня была лебединая… Народу — полно, вс на тебя глядятъ… Встанешь это… плечами передернешь, да и того… не торопясь эдакъ, начнешь: ‘Благослови, владыко!— Густой речитативъ загудлъ и разсыпался по камер, забирая все выше.
— Бла-го-вс-ти-те-ля, свя-та-го, слав-на-го, все-хваль-на-го апосто-ла и еван-ге-ли-ста, Іо-ан-на Бо-го-сло-ва!
— А то, — продолжалъ, опять немного помолчавъ, въ полутьм дьяконовскій басъ,— любилъ я тоже стихиры похоронные… Сердце отъ нихъ рвется… душа ноетъ… свое окаянство чувствуешь… выворачиваетъ все нутро твое подлое… Любилъ!. Споемъ, Витька, а?— обратился онъ къ кому то.— Споемте, братцы!..
— И такъ тоска! — сказалъ кто-то тоненькимъ голосомъ.
— Дуракъ! — рявкнулъ дьяконъ, — тоска… не понимаешь, оселъ!… Въ тоск ищи радости!
— Что насъ отпвать-то,— мы и такъ отптые,— сказалъ кто-то изъ подъ наръ.
— ‘Образъ есмь неизреченныя твоея славы’,— заплъ вдругъ дьяконъ, и голосъ его трепетно и властно съ какой-то ужасающей тоской раздался по всему помщенію камеры…
Въ волну этихъ густыхъ трепетныхъ звуковъ сейчасъ же влились и пристали еще два изумительно сильныхъ, рыдающихъ и тоскующихъ голоса.
— ‘Аще и язвы нашу прегршеній’, — зарыдали они…
— ‘Ущедри твое созданіе, Владыко, и очисти твоимъ благоутробіемъ’,— могуче гремлъ басъ.
— ‘И очисти твоимъ благоутробіемъ’,— вторили ему тенора…
Я почувствовалъ, какъ въ груди у меня точно оборвалось что-то. Невыразимо странно было слышать въ этой ужасающей обстановк трогательные благородные звуки, вылетавшіе изъ груди этихъ измытаренныхъ, жалкихъ пропойцъ. Мн казалось, что все вокругъ поетъ и рыдаетъ, трепещетъ и стонетъ въ мукахъ скорби и отчаянія. Жалко было всхъ: и тхъ, кто плъ, и тхъ, кто слушалъ, и самого себя жалко, и жалко прежнюю жизнь, и все то, что видлъ и перенесъ въ жизни.
— ‘И возжделнное отечество подаждь ми,’— мучительно терзая сердце, рыдали тенора…
— ‘Рая паки жителя мя сотворяя’,— съ изумительно-сильно выраженной просьбой со слезами и могучимъ чувствомъ отчаянія докончилъ дьяконъ.
— Да полно вамъ!… дьяволы!— закричалъ вдругъ откуда-то чей-то отчаянно-злобный голосъ,— всю душу вымотали, подлецы!… нашли что пть… будетъ!… покою отъ васъ нтъ… и безъ того тошно!.
Пвцы замолкли. кто-то громко засмялся… кто-то крикнулъ:
— Отецъ дьяконъ, веселенькую!..
— ‘Вы-ы-ы-ый… — завелъ дьяконъ, — ду-ль… — точно оборвалъ онъ и продолжалъ:— я на рченьку… посмотрю-ль на быструю’. Вслдъ за нимъ, порхая и крутясь, подхватили и понеслись теноровые и другіе голоса.
Все вокругъ словно сразу встрепенулось и ожило. Точно неожиданно свтлый и радостный лучъ солнца ворвался въ полутемную камеру и, весело играя, внесъ вмст со свтомъ какую-то удалую, бодрящую, свжую волну.

VII.

Приходилось лзть подъ нары… Другого исхода не было… Заглянувъ подъ нихъ въ одномъ мст, я увидалъ въ полутьм фигуру сидящаго, скорчившись, на полу маленькаго человка… Человкъ этотъ курилъ, жадно и часто затягиваясь, и озирался по сторонамъ, очевидно боясь, какъ бы кто не вырвалъ у него папироску…
Я согнулся и ползъ на четверенькахъ къ нему. Онъ быстро смялъ въ рук цыгарку и заворчалъ что-то себ подъ носъ
— Ты что ворчишь?— спросилъ я, располагаясь съ нимъ рядомъ.
— А теб что?!— огрызнулся онъ и скорчился еще больше, точно ежъ, котораго толкнули ногой.
Подъ нарами было сыро и грязно… Воняло чмъ-то гадкимъ, кислымъ и промозглымъ… По бокамъ слышался храпъ спящихъ людей, смхъ и сквернословіе.
Я легъ, подложивъ подъ щеку шапку, и сталъ въ полутьм, отъ нечего длать, разглядывать своего сосда
Это былъ старичокъ, маленькій, горбатый, чудной… похожій на какую-то большую мышь или крысу, сидящую у своей норки. Въ ногахъ у него лежалъ какой-то узелокъ… Когда я подлзъ подъ нары, онъ схватилъ этотъ узелокъ и зажалъ его между колнъ, поглядывая на меня и ворча что то, какъ собаченка, грызущая кость…
Ему не сидлось покойно: весь онъ, всмъ своимъ маленькимъ тломъ, одтымъ въ какую-то рвань, ерзалъ по полу, точно кто его поджигалъ снизу… Руками онъ длалъ какіе-то непонятные жесты… Ноги, обутыя въ опорки, шаркали по полу… Когда онъ оборачивался ко мн лицомъ, мн виднлись тонкія губы, бороденка клиномъ, сморщенное лицо и, какъ у осла, большіе уши…
Мн захотлось подразнить его, поговорить… И я опять спросилъ:
— Да что ты ворчишь все?.. Ругаешься, что-ли?..
— А теб что за дло?— завизжалъ онъ,— что ты присталъ ко мн, сукинъ ты сынъ!..
— Сверни-ка покурить, да угости!— опять сказалъ я.
Онъ затрясся и завертлся на мст, какъ блоха.
— Покурить! закричалъ онъ,— на-ка, вотъ, выкуси!… Ахъ вы, лодари!… жулье!… много васъ тутъ, сукиныхъ дтей… воры!… Отстань отъ меня!… что ты присталъ ко мн: аль выглядываешь, какъ бы упереть что… Нтъ, братъ, я спать не буду, шалишь!… Нтъ ужъ, я знаю теперь… жулики трехкопешные… тьфу!..
Онъ плюнулъ и, отвернувшись, началъ возиться со своимъ узелкомъ, бормоча подъ носъ ругательства.
Я легъ навзничь, подложивъ подъ голову руки, и сталъ думать…
Какія-то срыя тягучія мысли носились въ голов… Я переживалъ все то. что со мной было за послднее время. Точно кто-то потихоньку развертывалъ передо мной огромный листъ бумаги, на которомъ, сцена за сценой, изображена была моя жизнь…
Угрюмыя и страшныя картины плыли передо мной, какъ кошмаръ… Усиліемъ воли я старался отогнать ихъ отъ себя, но лишь только закрывалъ глаза, он снова плыли передо мной, мучительно терзая сердце.
Въ камер не смолкало… Непрерывный гулъ, возня, крики, неслись отовсюду… Въ полутьм сновали какіе-то люди, жалкіе и противные… Гд то подъ нарами кто-то плъ громкимъ рыдающимъ голосомъ:
‘Голова-ль ты моя удалая,
Долго-ль буду тебя я носить’…
Что-то дикое, нелпое и вмст страшно грустное чувствовалось во всемъ этомъ.
Я заткнулъ уши и лежалъ съ тяжелой, точно съ похмлья, головой… Въ грудь заползала тихо, настойчиво обвивая сердце своими холодными противными кольцами, мучительная змя-тоска…
Я закрылъ глаза и забылся тяжелымъ, безпокойнымъ сномъ…

VIII.

Какой-то пронзительный вой, крикъ, хохотъ разбудили меня.
Я вскочилъ, ударившись головой объ нары, и ползъ на четверенькахъ изъ-подъ нихъ вонъ узнать, что такое случилось, и кто кричитъ.
Около двери собралась и шумла толпа косматыхъ, всклокоченныхъ со сна людей. Среди нихъ по грязному полу, шлепая ладонями по луж, текущей отъ ‘парашки’, валялся человкъ, корчась, какъ въ падучей, и вылъ пронзительно громко, какъ поросенокъ, когда его ржутъ…
— Что такое съ нимъ?— спросилъ я стоявшаго рядомъ со мной и поднимавшагося на ципочки человка.
— А песъ его знаетъ, что съ нимъ!— отвтилъ онъ,— должно быть, пьяный… Его сейчасъ только привели… Ишь, его чорта, схватываетъ,— добавилъ онъ равнодушно.
— Подлецы! разбойники! кричалъ, между тмъ, валявшійся на полу человкъ. — Креста на васъ нтъ! идолы!… татары!.. О-о-о, подлецы!..
И онъ, растерзанный, оборванный, жалкій, полупьяный, вскочилъ на ноги и, дико вращая ополоумвшими глазами, началъ сквернословить, грозя кулаками на дверь.
— Поори… поори!— раздался въ дверную дырку голосъ,— поори, сволочь проклятая!..
— Самъ ты сволочь,— завизжалъ человкъ, — ахъ, вы мошенники!… Подлецы! подлецы! подлецы!— все возвышая голосъ, пронзительно кричалъ онъ и вдругъ не то что заплакалъ, а какъ-то дико затявкалъ и въ безсильной злоб опять покатился по полу…
— Вотъ такъ чортъ! — раздались голоса, — что его ржутъ, что-ли?.. Откуда такой взялся?
— Спать не даетъ, дьяволъ! — заворчалъ кто-то.
— Уймите его!— крикнулъ другой.
— Староста! Ой, староста! Твое дло! — закричалъ изъ подъ наръ третій,— уйми! Людямъ покой нуженъ… Что не видали, черти?!.
— А вотъ сейчасъ!— раздался спокойный, самоувренный голосъ, и староста, средняго роста, черноволосый, скуластый здоровенный мужикъ, отпихнувъ людей, подошелъ къ валявшемуся на полу пьяному, наклонился, взялъ его рукой за шиворотъ и, поставивъ на ноги, внушительно, какимъ-то страшнымъ голосомъ сказалъ:
— Брось орать! рвань паршивая!… ложись… дрыхни, сволочь!..
— Ты самъ сволочь! — закричалъ человкъ,— кто ты?.. Я… я!..
Но староста не далъ ему договорить… Онъ вдругъ взмахнулъ рукой и со всего размаха ударилъ его по лицу.
Человкъ, какъ снопъ, упалъ на полъ, что-то рыча и захлебываясь…
— Прибавь!— крикнулъ кто-то и засмялся.
Упавшій хотлъ было приподняться и встать на ноги, но староста, съ покраснвшимъ лицомъ, тяжело сопя, ударилъ его опять.
— Караулъ!— не то застоналъ, не то закричалъ человкъ и какъ-то невыразимо жалко, точно заяцъ, у котораго перешибли ноги, по-ребячьи захлюпалъ, закричалъ и на четверенькахъ торопливо поползъ подъ нары, повертывая на ходу въ сторону, гд стоялъ староста, свое разбитое, окровавленное лицо съ мутными, одурвшими отъ водки и страха глазами…
Не помня себя, я побжалъ отъ этого зрлища и забился опять на старое мсто, подъ нары.
За мной слдомъ юркнулъ туда же мой сосдъ старикашка. Усвшись, онъ захихикалъ и сказалъ, обращаясь ко мн:
— Видалъ?.. Ловко!… такъ васъ и надо, сукиныхъ дтей, хи, хи, хи!..
— Чему ты радуешься, чортъ!— закричалъ я, чувствуя къ противному старику отвращеніе и злость.
Какъ будто мои слова относились не къ нему,— онъ ничего не отвтилъ, отвернулся, хихикая, забормоталъ что-то, какъ тетеревъ на току, и началъ продлывать руками какіе-то чудные и непонятные знаки, точно стараясь схватить что-то.
— Полоумный!— подумалъ я, глядя на него.
Но вдругъ онъ опять обратился ко мн и сказалъ:
— Ловко, а?.. такъ и надо… а?.. морда-то вся въ крови… будетъ помнить… хи, хи, хи!..
Сказавъ это, онъ отвернулся отъ меня и затрясся всмъ своимъ противнымъ тломъ отъ душившаго его гадкаго сдавленнаго смха.
— ‘И скажетъ тмъ, которые по лвую: изыдите отъ меня проклятіи въ огнь вчный, уготованный діаволу и аггеломъ его’,— громкимъ шепотомъ забормоталъ онъ неожиданно и потихоньку тоненькимъ голоскомъ заплъ: — ‘Егда славній ученицы на умовені вечери просвщахуся… То-о-о-огда,— старательно выводилъ онъ,— Іуда злочестивый сребро’…
— Я тебя вотъ просвщу, стараго пса, по ше!— раздался вдругъ густой, точно изъ пустой бочки, басъ. — Будешь тогда помнить Іуду… Ишь тебя схватываетъ… расплся! нашелъ мсто… Я-те заткну глотку-то, паршивый чортъ!..
Старикашка быстро, какъ ежъ, свернулся клубочкомъ и притихъ.

IX.

Проснувшись утромъ, я не нашелъ своей шапки: пока я спалъ, ее успли украсть… Шапка была хорошая, и мн стало ее жаль, а главное, досадно было то, что придется щеголять въ казенномъ блинообразномъ, кругломъ арестантскомъ картуз.
Выбравшись изъ-подъ наръ, я увидалъ, что разсвтаетъ. Въ окна слабо проникалъ свтъ тусклаго зимняго утра… какой-то сроватый смрадъ, отъ котораго щекотало въ горл и трудно было дышать, стоялъ въ камер… Большинство арестантовъ еще спало, разметавшись по нарамъ во всевозможныхъ позахъ… Нкоторые лежали, почти совсмъ нагіе, въ однхъ грязныхъ, худыхъ рубахахъ, изъ-подъ наръ высовывались ноги, отовсюду шелъ храпъ, стонъ, какія-то непонятныя вскрикиванья… Нкоторые во сн неистово драли ногтями обнаженное тло, стараясь избавиться отъ наскомыхъ, кишмя кишвшихъ на нарахъ…
Дверь въ корридоръ отперли… Застучали чайниками… Счастливцы стали пить ‘цыку’ {‘Цыкой’ на арестантскомъ жаргон называютъ цыкорный кофе.}. Протащили на палк вонючую ‘парашку’…
Я пошелъ въ корридоръ и сказалъ надзирателю, что у меня украли шапку.
— Ладно,— сказалъ онъ, окинувъ меня злымъ взглядомъ,— я скажу старост… Чего-жъ ты глядлъ, дурья голова!..
Я опять пошелъ въ камеру. Люди лниво поднимались со своихъ логовищъ. Многіе пили ‘цыку’, сидя на нарахъ по-турецки: большинство-же лежало, вроятно, не зная для чего вставать… Нкоторые, сидя на нарахъ поближе къ окнамъ, нагіе, давили въ рубахахъ наскомыхъ. Какой-то сдой съ нависшими бровями, курносый старикъ молился, читая вслухъ молитву. ‘Отврати лицо твое отъ грхъ моихъ, и вся беззаконія моя очисти. Сердце чисто созижди во мн, Боже, и духъ правъ обнови во утроб моей’, — громко говорилъ онъ, и странно какъ-то звучали эти слова въ этой неподходящей обстановк.
Лампочку загасили. Съ каждой минутой въ камер становилось свтле, и этотъ свтъ придавалъ ей какой-то еще боле тяжелый, безотрадно-ужасный видъ. Жалко было глядть на людей, доведенныхъ до послдней степени униженія. загнанныхъ въ это гадкое помщеніе подобно скотамъ, брошенныхъ, никому не нужныхъ, оставленныхъ всми…
— Эй!… У какого тутъ чорта шапка пропала?!— закричалъ вдругъ на всю камеру староста, входя изъ корридора въ дверь — Говори, что-ли!..
— У меня пропала! откликнулся я и подошелъ къ нему.
— У тебя?— переспросилъ онъ, окинувъ меня злыми глазами, — ты жаловаться, сволочь!… Ну, ладно,— добавилъ онъ, помолчавъ,— смотри, коли найду здсь ее, всю морду теб разобью!… Самъ, небось, засунулъ куда-нибудь, да на людей сваливаетъ… сволочь!
— Чего-жъ ты лаешься-то? — ничего не понимая, спросилъ я.
— У-у-у, поговори еще! — закричалъ онъ и скрипнулъ зубами,— чортъ! Обыскъ теперь изъ-за тебя длать, что-ли?.. Шапка его пропала!… невидаль! Чай не сто рублей стоитъ…
Ругаясь и грозя, онъ отошелъ отъ меня прочь. Не понимая, что это значитъ, я слъ на край наръ, въ ногахъ у какого-то человка, лежавшаго навзничь, наблюдавшаго за мной, и, недоумвая, вопросительно взглянулъ на него. Онъ поймалъ мой взглядъ, поднялся, слъ, поджавъ ноги калачикомъ, и, улыбнувшись, сказалъ:
— Что, братъ, вляпался?.. Вотъ теб и шапка!
— Чего онъ ругается?— спросилъ я.
— Ругается-то что?— переспросилъ онъ.— Эхъ, ты чудакъ!… Мелко плаваешь — спину видно… Я теб вотъ что скажу, по душамъ: иди ты къ надзирателю, скажи: нашелъ, молъ, шапку… А то плохо, братъ, теб будетъ.
— А что?
— Да то, что надзиратель скажетъ еще кое кому, придутъ съ обыскомъ… Шапку твою все одно не найдутъ, а еще кое-что неладное найдутъ… Ну, и того… понялъ?..
— Понялъ! спасибо, что научилъ,— отвтилъ я и пошелъ опять въ корридоръ заявить, что шапка нашлась.
Когда я возвратился снова въ камеру, то увидалъ, что староста слдитъ за мной.
— Ну что, нашелъ шапку?!— крикнулъ онъ.
— Нашелъ!— отвтилъ я.
— Ну, то-то… А говорилъ: пропала… Сволочь!… Въ морду васъ чертей надо, дурачье!… Деревня необузданная!.

X.

Невыносимо долго тянулось время. Длать было положительно нечего. Отъ толкотни, шума и смрада кружилась голова, ныло сердце и брала досада на то, что попросился съ дуру на этотъ ‘вольный этапъ’…
Судя по разговорамъ, которые мн удалось услыхать, я понялъ, что отсюда не скоро вырвешься…
Тоска грызла меня. Не находя мста, я бродилъ по камер, приглядываясь къ людямъ и слушая разговоры… Не веселы были люди, не веселы и разговоры!… Вс томились и ждали своей участи, ждали, когда погонятъ въ тюрьму, а изъ тюрьмы — кого этапомъ домой, на родину, кого въ Сибирь, и т. д…
— Въ тюрьм много лучше, — слышалъ я не одинъ разъ,— тамъ чистота… лапшой кормятъ… а здсь что?— каторга!… не жрамши, издохнешь!..
И правда, тяжело было сидть здсь!… Тсно, грязно, голодно, а главное, невыносимо скучно безъ дла.

——

Получивъ пайку хлба, хлебнувъ ложки дв-три похлебки, я ползъ подъ нары, мысленно махнувъ на все рукой, думая, что придетъ, наконецъ, время и сдлаютъ же насчетъ меня какое-нибудь распоряженіе..
— Лзь, лзь, землякъ!— привтствовалъ меня изъ-подъ наръ какой-то человкъ,— лзь!… мсто хорошее… теплое… чистое… рай пресвтлый!..
Я забрался въ этотъ ‘рай пресвтлый’ и легъ на вонючій и грязный полъ рядомъ съ этимъ такъ любезно приглашавшимъ меня человкомъ.
Онъ лежалъ, облокотившись на руку, и, улыбаясь, глядлъ на меня.
— Ложись… любота здсь! продолжалъ онъ,— а тамъ, наверху тснота, повернуться негд… Здсь словно у Христа за пазухой!… Полеживай да и все тутъ!… И вша не такъ стъ… Не любитъ она подлая сырости! Недаромъ видно говорится: вша тепло любитъ… Ты какъ попалъ сюда?.. За что?.. Давно-ли замели? — И, не ожидая отвта, продолжалъ:— Плохо нашему брату жить стало… закрывай лавочку… Народъ аккуратенъ сталъ… какъ залзъ куда, тутъ и того, говори, влопался… Не кладутъ плохо!..
— А ты что-жъ, воровствомъ занимался?— спросилъ я, глядя на его веселое лицо.
— А то чмъ же! — воскликнулъ онъ удивленно,— вотъ спрашиваетъ… понятное дло!… неужели работать стану… А ты нешто не этимъ?..
— Нтъ.
— А чмъ же?.. Стрлялъ, что-ли?..
— Стрлялъ!— отвтилъ я, чтобъ отвязаться.
— Плохо подаютъ-то ноне, не стоитъ овчинка выдлки, да и полиція слдитъ строго… Какъ чуть зазвался — готовъ… какъ сомъ въ вершу! Вотъ моду взяли: нищимъ просить не велятъ… гд это видано?..
— Стало быть, такъ надо,— сказалъ я.
— Видно, что надо. Имъ что, имъ хорошо! Съ деньгами-то и дуракъ проживетъ… Совстно имъ нашего брата, вотъ и не знаютъ, какъ отвязаться. И въ тюрьму сажаютъ, и на родину шлютъ, въ дома рабочіе… туда, сюда… чтобъ глаза не мозолили. Да нтъ, шалишь, много насъ!— точно радуясь, воскликнулъ онъ,— охъ, много насъ!… Сила!… Кто кого одолетъ — неизвстно… Тебя, что же, на родину, что ли? — перемнилъ онъ, помолчавъ, рчь.
— На родину!— отвтилъ я и разсказалъ, какъ это случилось. Когда я сказалъ, что иду ‘вольнымъ этапомъ’, онъ сдлалъ большіе, удивленные глаза и, покатившись со смху, воскликнулъ:
— Вотъ, дуракъ-то!… Царица небесная!… Вотъ!… Ахъ ты, чудородъ… Что-жъ теб на вол-то надоло, знать?.. Ахъ ты, дуракъ, дуракъ!… Ну-у ты небось думалъ: такъ тебя сейчасъ и отправятъ… Пожалуйте, ваше благородіе… Нтъ, братъ, врешь, не скоро ты попадешь домой… Вша-то тебя, знать, не ла, такъ постъ всласть… Здсь вотъ посидишь денъ шесть, да въ тюрьм, пока партію на Москву наберутъ, недлю, а то и дв… да, гляди, въ Москв столько же. Аль тебя не до Москвы?.. Ну, все одно — въ Клину застрянешь… Да что толковать, погуляешь, попьютъ изъ тебя крови!… Мн,— продолжалъ онъ, торопливо свернувъ и закуривъ папироску, — все это, пріятель, вотъ какъ извстно!… Погоняли меня, знаю, обтерплся я… Всего видалъ… Ну, а только скажу по совсти: не приведи, Царица небесная, этапомъ ходить!… И какъ это тебя догадало… Чудное дло!… Да ты пшкомъ-то бы махнулъ… А у тебя пальтишко-то важное, — перемнилъ онъ вдругъ разговоръ, ощупывая рукой мое пальто,— давай, смняемся на пинжакъ?.. Придачи дамъ, а?. не хошь?.. Ну, твое дло!… А я-бы далъ на бутылку… На теб вся одежда ничего… казенной теб не дадутъ… Гляди, коли пшкомъ идти, придется до дому, то прохватитъ тебя… Не будь у тебя пальтишка, полушубокъ дали бы… Врно я теб говорю… Смняемъ, а?..
Я ничего не отвтилъ ему и молча ползъ вонъ изъ-подъ наръ. Слова этого человка нагнали на меня еще большую тоску Я досадовалъ и раскаивался, что попалъ, по неопытности, на этотъ ‘этапъ’… Но, длать было нечего, приходилось сидть у моря и ждать погоды

XI.

Прошло четыре томительно долгихъ дня. За эти дни я сильно затосковалъ…
Мн стало казаться, отъ постояннаго шума, вони, сквернословія, грязи и рвани, я живу гд-то за тридевять земель, въ какомъ-то другомъ царств, гд люди только и знаютъ, что валяются на грязныхъ, смрадныхъ нарахъ, давятъ наскомыхъ, ругаются, дятъ вонючую похлебку, не знаютъ ни радости, ни любви, ничего, кром злобы, ненависти, обиды, слезъ и затаеннаго отчаянія…
Мн казалось, что вся эта огромная камера, съ ея окнами, потолкомъ, стнами, со множествомъ людей, молодыхъ и старыхъ, рваныхъ и грязныхъ, была наполнена не воздухомъ, а злобой и отчаяніемъ…
Люди отъ постояннаго пребыванія вмст, полуголодные, изъденные наскомыми, грязные, озлобленные, опостылли другъ другу и ненавидли другъ друга до глубины души…
Было страшно и жутко! Сердце ныло и плакало постоянно… До боли было жаль всхъ этихъ людей и себя, и вся жизнь казалась чмъ-то страшнымъ, ненужнымъ, мрачнымъ, тоскливо-печальнымъ!..

——

Вечеромъ, на четвертый день, посл поврки, мн объявили, наконецъ, что на другой день поутру, вмст съ другими, меня погонятъ въ тюрьму.
Изъ нашей камеры назначили къ отправк въ тюрьму человкъ тридцать, да изъ другихъ камеръ по столько же, если не больше. Вообще, народу собралось много… И какого народу!… ‘Какая смсь одеждъ и лицъ’!..
Рано утромъ всю эту разношерстную толпу выгнали на дворъ, построили, сдлали перекличку и ‘погнали’…
Утро было холодное, дулъ пронзительный втеръ и прохватывалъ до костей… На прямыхъ, малолюдныхъ и мрачныхъ улицахъ, по которымъ насъ гнали, было какъ-то тоскливо и жутко.
Темно-свинцовое небо висло надъ головами и точно давило… Откуда-то, не то съ фабрики, не то съ желзной дороги, доносились пронзительно-жалобные свистки, нагонявшіе на измотавшуюся и безъ этого душу еще большее уныніе… Было до того гадко и тошно, что такъ бы, кажется, закрылъ глаза и полетлъ въ какую-нибудь пропасть отъ всего этого ненужнаго безобразія, которое люди называютъ жизнью!..
Наша грязная и рваная толпа шла торопливо и молча, мся ногами бурый снгъ, возбуждая своимъ видомъ въ прохожихъ любопытство и жалость…
Я шелъ, испытывая скверное чувство: точно кто-то подгонялъ меня сзади кнутомъ… Мн казалось, что люди, смотрвшіе съ тротуаровъ, видятъ во мн не человка, а что-то отвратительное и страшное.
Шли мы долго и все какими-то малолюдными улицами… Очевидно, тмъ, кто распоряжался нами, было стыдно вести нашу жалкую, грязную, дикую партію тамъ, гд много прохожихъ…
Судя по тому, какъ обращались съ нами, вроятно, насъ не признавали за людей, которымъ такъ же и больно, и холодно, и стыдно, и голодно, какъ и всмъ, а прямо-таки считали какимъ-то паршивымъ, зачумленнымъ стадомъ козлищъ, которыхъ стоило-бы пришибить поскоре, да бросить гд-нибудь, чтобы не видали!..

XII.

У тюремныхъ воротъ партія остановилась… Стали пускать въ калитку по одиночк. У калитки стоялъ надзиратель счетчикъ, который каждаго проходившаго, не глядя на него, а глядя куда-то поверхъ головъ, хлопалъ по спин и громко произносилъ: 1-й, 2-й, 5-й, 10-й и т. д.
Посл этого всхъ насъ провели въ огромную, свтлую и чистую комнату, пріемную и, переписавъ, отправили въ кладовую сдавать свою одежду и надвать казенную.
Мн не хотлось, да собственно и не зачмъ было надвать казенный изъ толстой матеріи вонючій пиджакъ, потому что у меня былъ свой. Поэтому я завернулъ и сдалъ на храненіе только одно верхнее пальтишко, все же остальное осталось на мн свое.
Получивъ картонный No, я отошелъ въ сторону, къ тмъ, которые переодлись, и сталъ ждать, что будетъ дальше.
Переодвшись въ одинаковые костюмы, люди показались мн съ виду какъ будто совсмъ другими. Не было той гадкой, разношерстной рвани, которая такъ рзко бросалась въ глаза и отталкивала своимъ тяжелымъ видомъ въ частномъ дом…
На всхъ были надты сравнительно крпкіе и чистые пиджаки и, подъ цвтъ имъ, такіе же длинные на выпускъ, толстые штаны.
Лица людей, какъ будто тоже, вмст съ одеждой, перемнились и стали гораздо лучше и веселй… Да и вообще вся обстановка тюрьмы не производила тяжелаго впечатлнія, а, напротивъ, здсь, сравнительно съ тмъ мстомъ, откуда насъ пригнали, было все хорошо, свтло, чисто и напоминало своимъ видомъ скоре больницу, чмъ тюрьму… Не было этого ужаснаго, сплошного крика, не было сквернословія и не было той особенной, невыносимо-гадкой вони, которая царила въ камер частнаго дома…
Посл того, какъ дло съ переодваньемъ уладилось, насъ повели по широкой лстниц въ верхній этажъ и тамъ въ корридор, построивъ всхъ по четыре человка, затылокъ въ затылокъ, сдлали перекличку, ощупали каждаго и ужъ посл этого размстили по камерамъ…

XIII.

Всхъ насъ собралось въ камер человкъ тридцать, хотя помщеніе камеры могло вмстить въ себ несравненно большее число людей.
Всхъ насъ гнали на родину этапомъ, и, кажется, одинъ только я длалъ это путешествіе въ первый разъ. Вс остальные были рецидивисты или, по здшнему, ‘спиридоны повороты’… Этимъ ‘спиридонамъ’ — я не знаю и не понимаю почему,— давалось казенное блье и верхняя одежда въ полную собственность, которая, по прибытіи на мсто назначенія, сейчасъ же пропивалась, и ‘спиридонъ’, вытрезвившись и облачившись въ какую-нибудь рванину, снова шагалъ въ Питеръ…
Камера, куда заперли насъ, представляла изъ себя отличное, свтлое, теплое и чистое помщеніе. Черный асфальтовый, натертый воскомъ полъ лоснился и блестлъ, точно покрытый лакомъ. Посредин стоялъ чистый, окрашенный срой краской, длинный, узкій, почти во всю длину камеры, столъ. Около него, по обимъ сторонамъ, стояли такого же цвта и тоже такія же чистыя скамейки.
По стнамъ, направо и налво, были пристегнуты парусиныя койки подъ NoNo…
На полк, близь входной ршетчатой, чугунной двери, сквозь которую было видно все, что длается въ корридор, стояло нсколько штукъ, изъ красной мди, вычищенныхъ и горвшихъ, какъ огонь, большихъ чайниковъ… Въ одномъ изъ отдаленныхъ угловъ камеры было устроено отхожее мсто, тоже отличавшееся чистотой.
Словомъ, все было такъ хорошо, что намъ, только что выпущеннымъ изъ вонючей и душной трущобы, помщеніе это показалось раемъ.
Въ корридор постоянно находился надзиратель: онъ то и дло подходилъ къ дверямъ и заглядывалъ въ камеры, слдя за нами, какъ ястребъ за курами.
Въ камер было тихо: ни крика, ни ругани… Люди погуливали по асфальтовому полу вдоль камеры, одтые въ новые костюмы, точно гд-нибудь по бульвару, а не въ тюрьм.
Погулявъ, я подошелъ къ двери и сталъ глядть, что длается въ корридор и въ другой противоположной, угловой, маленькой по размру камер, сквозь двери которой намъ все было видно…
То, что я увидалъ, поразило меня удивленіемъ. Тамъ были дти, — нсколько человкъ мальчиковъ, — по здшнему, на язык босяковъ, ‘плашкетовъ’… Эти ‘плашкеты’ висли на двери, таращились въ корридоръ, шумли, кричали, сквернословили… Надзиратель то и дло подходилъ къ ихъ двери и, покраснвъ отъ злости, кричалъ на нихъ… Но это мало помогало: на минуту они смолкали, пока онъ стоялъ около двери, а потомъ снова принимались за свое.
Увидя, что мы нсколько человкъ, глядимъ на нихъ, они, какъ только отвертывался надзиратель, принимались длать намъ непристойные знаки… Стоявшіе со мной арестанты, видя это, засмялись, а одинъ, толстый, съ красными пятнами по лицу, съ выкатившимися и широко разставленными калмыцкими глазами, человкъ передернулъ какъ-то особенно плечами и крикнулъ:
— Гляди, гляди, и Катька тамъ!… Попала стерва! Ха, ха, ха!… Ахъ, сволочь!… Катька!— крикнулъ онъ, когда надзиратель отошелъ подальшпе, и сдлалъ руками какой-то знакъ.— Гляди сюда, подлая!… хошь этого?!.
На этотъ крикъ и жестъ одинъ изъ ‘плашкетовъ’, очевидно, прозванный Катькой, съ своей стороны, сдлалъ что-то такое непристойное, что заставило всхъ смотрвшихъ разразиться хохотомъ
— Ахъ, сволочь! что длаетъ!..— съ какимъ-то наслажденіемъ проговорилъ толстый, къ которому, вроятно, и относился этотъ знакъ… Смясь, онъ навалился всмъ своимъ короткимъ тломъ на дверь и, припавъ лицомъ къ ршетк, крикнулъ то неприличное слово, какимъ въ народ обзываютъ публичныхъ женщинъ.
— Прочь отъ двери!— закричалъ, услышавъ это и подбжавъ къ намъ, надзиратель — Ахъ ты, подлецъ! въ карцеръ захотлъ?!.
— Что все это значитъ? — спросилъ я, отойдя отъ двери, у какого-то молодого длинноволосаго человка, повидимому, изъ кутейниковъ.
— А ты, небось, не знаешь?— отвтилъ онъ, отходя отъ меня,— сволочь! — презрительно добавилъ онъ, оглянувшись:— у меня, братъ, не покуришь!..
Я обратился къ сдому, добродушному съ виду старичку. Пожевавъ губами, онъ улыбнулся и, дотронувшись до пуговицы моего пиджака, сказалъ:
— Дло, другъ, житейское. Мало ли что на міру-то дется… Народъ до всего дошелъ… Бога забыли, стыда нтъ… ну и того… понялъ?..
И онъ разсказалъ мн такое, что не дай Богъ и слышать!.

XIV.

Въ тюрьму пригнали насъ какъ разъ наканун Николина дня.
Въ шестомъ часу вечера въ камеру заглянулъ надзиратель и крикнулъ:
— Въ церковь!
Мы построились попарно другъ за другомъ, и надзиратель повелъ насъ внизъ по лстниц… Изъ другихъ камеръ тоже выходили люди и шли внизъ за нами.
Вся широкая лстница заполнилась этимъ шествіемъ… Слышался кашель, сморканье, шепотъ, шарканье объ полъ множества ногъ, сдержанный смхъ.
Сойдя внизъ, мы увидали отворенныя двери пустой, тускло освщенной церкви и, молча крестясь и кланяясь, вошли туда.
Намъ приказали идти на хоры, направо. Тснясь и толкаясь, мы начали устававливаться…
Съ хоръ хорошо было видно все внизу. Волна людей, молодыхъ и старыхъ, худыхъ и толстыхъ, бритыхъ и не бритыхъ безостановочно текла въ дверь… Надзиратели торопливо устанавливали ихъ по нсколько человкъ въ рядъ, другъ за другомъ.
Посл всхъ вошли съ полуобритыми головами каторжные. Впереди ихъ шелъ, какъ сейчасъ гляжу, высокій, съ горбатымъ носомъ, худощавый, съ какой-то точно заостренной кверху головой, молодой арестантъ… Онъ шелъ точно на гулянье, свободно помахивая правой рукой, высоко держа голову, посматривая по сторонамъ съ такимъ видомъ, какъ будто хотлъ сказать: глядите на меня, каковъ я молодецъ!..
Звяканье цпей вдругъ наполнило тишину церкви…
Жутко и тяжело было слушать это звяканье…
Нкоторое время въ церкви было тихо и полутемно. Ждали священника… Онъ скоро пришелъ и торопливо, почти бгомъ, наклонивъ голову. направился въ алтарь. Церковь освтили. Началась служба…
При первыхъ же словахъ священника, я почувствовалъ мучительное чувство тоски и одиночества… Передо мной встала другая, далекая церковь… Тамъ тоже праздникъ… тоже служба… весело горятъ свчи… церковь полна народомъ… на лицахъ праздничное, веселое выраженіе… съ клироса несутся и наполняютъ всю церковь голоса пвчихъ… Священникъ въ блой нарядной риз ходитъ по церкви и кадитъ, не жаля ладану, у мстныхъ иконъ…
Съ колокольни раздаются торопливые, частые, веселые звуки колоколовъ… Блоголовые мальчишки снуютъ между большихъ, то вбгая въ церковь, то выбгая на паперть… Словомъ,— все весело, празднично, прекрасно и мирно…
А здсь…
Сурово и молча стоятъ арестанты… Изрдка кто-нибудь перекрестится… тяжело вздохнетъ… наклонитъ голову и думаетъ. О чемъ?
— ‘Правило вры, образъ кротости’,— торопясь, скороговоркой выкрикиваетъ дьячекъ…
Слышатся вздохи… звякаютъ цпи… Нкоторые падаютъ на колна…
— ‘Отче, священноначальниче, Николае, моли Христа Бога, спастися душамъ нашимъ!..
— ‘Спастися душамъ нашимъ!’ — громко шепчетъ стоящій рядомъ со мной старикъ и кланяется въ землю, стукалсь лбомъ объ полъ.
Я стою, слушаю и чувствую, какъ подступаютъ къ горлу слезы… что-то непонятное, мучительно-скорбное охватываетъ все моё существо… Я боюсь разрыдаться… какой-то холодный ужасъ и нестерпимая тоска заполоняютъ душу…

XV.

Печально и тоскливо началось на другой день, въ нашей камер, праздничное утро…
Разбудили рано… сдлали поврку… пропли молитву, убрали камеру, и каждый могъ заняться чмъ хотлъ и какъ хотлъ…
Тусклый свтъ утра медленно, точно нехотя, мало по малу разгоняя тьму, наполнялъ камеру.
По камер взадъ и впередъ, по одиночк и попарно, скользя чюнями по гладкому полу, сновали арестанты…
Я подошелъ къ окну и сталъ глядть на улицу. Въ огромное окно видна была часть тюремнаго двора, высокая, красная кирпичная стна, а за стной Обводный каналъ и садъ Александро-Невской лавры. Надъ всмъ этимъ висли и тихо плыли клочковатыя, темно-свинцовыя облака. Изъ нихъ, тихо порхая, падали на землю крупные и рдкіе хлопья снгу… гд-то вдали поднимался столбомъ густой, черный дымъ и стлался по воздуху медленно и плавно… Глядя на эту картину, я перенесся мысленно домой, на родину… Мн стало больно и грустно… Я отвернулся и пошелъ на другой конецъ камеры, гд въ углу, около печки собралась кучка людей и слушала какого-то шаршаваго, высокаго человка.
Я подошелъ къ нимъ и сталъ тоже слушать. Высокій, съ огромной копной свалявшихся рыжихъ волосъ на голов, человкъ этотъ, длая руками какіе-то театральные жесты, громко, отчетливо и звучно читалъ стихи. Его внимательно и, видимо, съ большимъ удовольствіемъ слушали.
‘Вс, кто въ этомъ дл сгинетъ,
Кто падетъ подъ знакомъ крестнымъ,
Прежде, чмъ ихъ кровь остынетъ,
Будутъ въ царствіи небесномъ’!
Напирая на римы, читалъ онъ, махая руками, и, вращая по лицамъ слушателей большими какими-то полоумными глазами,— продолжалъ:
‘И лишь зовъ проникнулъ въ Дони,
Первый всталъ епископъ Эрикъ,
Съ нимъ монахи, вздвши брони,
Собираются на берегъ’.
— Ты что разинулъ ротъ-то? — вдругъ обратился онъ къ молодому парнишк,— ничего вдь, оселъ, не смыслишь… да и вс-то вы… Ну… тсс!..
Онъ подумалъ, помолчалъ, потеръ рукой лобъ, какъ бы припоминая, и началъ:
‘Вс струги, построясь рядомъ,
Покидаютъ вмст берегъ,
И, окинувъ силу взглядомъ,
Говоритъ епископъ Эрикъ’.
Онъ поднялъ об руки, точно ‘владыко’, благословляющій народъ, и, подержавъ ихъ такъ нсколько времени, вдругъ опустилъ, точно бросилъ что, и заоралъ:
‘Съ нами Богъ! склонилъ къ намъ пана
Пренодобнаго Егорья,
Разгромимъ теперь съ нахрапа
Все славянское поморье’!..
Оралъ онъ, махая руками и дико вращая глазищами… Странно и жалко было глядть на него.
— Вдь вы кто?— началъ онъ, помолчавъ:— вы вс, собственно говоря, свиньи, скоты… вамъ бы только нажраться. А я… я — жрецъ!… Вы счастливые скоты, потому что вы глупы, а у меня огонь божественный горитъ въ груди!… Я — артистъ. Я видалъ лучшую долю, я…
— ‘Природа, мать,— закричалъ онъ опять дикимъ голосомъ, — когда-бъ такихъ людей, — онъ ударилъ себя въ грудь,— ты иногда ни посылала міру, заглохла-бъ нива жизни’! Пошли вы прочь отъ меня!— закричалъ онъ рыдающимъ голосомъ,— безчувственныя дубины!. Умираю вдь я, дьяволы! Прочь!..
— Чудакъ!— сказалъ кто-то.
— Лается тоже, сволочь!— сказалъ другой.
— Арестанты вы, несчастные!… Сволочи!— оралъ, между тмъ, на всю камеру какимъ-то дикимъ, тоскливымъ голосомъ полоумный чтецъ стиховъ…

XVI.

На другой день, часу въ одиннадцатомъ, посл обда (обдали мы рано), пришелъ въ нашу камеру какой-то чернобородый, при фартук, въ полушубк, обсыпанномъ мучной пылью, человкъ и сказалъ:
— Ну, кто на мельницу?.. Кто не пойдетъ ли?
Пять человкъ арестантовъ подошло къ нему.
— Мы пойдемъ!— сказали они.
— Ну, а еще кто?— спросилъ онъ и взглянулъ на меня.— Ты, длинный, не хошь ли, а?..
— А что длать?— спросилъ я.
— Увидишь!… муку молоть… покуришь за это, цыки попьешь…
— Можно!— сказалъ я, заинтересовавшись его предложеніемъ и радуясь, что хоть на время выберусь изъ этой клтки куда-то въ другое мсто и проведу безконечно долго тянувшееся время не праздно, а за работой.
— Сколько васъ? Шестеро… Ну, идемте.
Надзиратель отперъ дверь, и мы пошли за человкомъ въ полушубк по лстниц внизъ. Внизу, около запертой двери, стоялъ солдатъ и караулилъ человкъ двадцать арестантовъ, поджидавшихъ, какъ оказалось, того человка, который привелъ насъ.
— Вс, что ли?— спросилъ солдатъ отъ двери.
— Вс!— отвтилъ человкъ въ полушубк.
— Что-жъ мало?..
Человкъ въ полушубк засмялся и сказалъ:
— Небось, не кашу жрать!… Ну, становись по порядку!— крикнулъ онъ намъ, — одинъ за другимъ!..
Мы построились. Онъ прошелъ вдоль всей линіи, пересчиталъ насъ, дотрагиваясь до каждаго рукой, и посл этого веллъ отворять дверь.
Солдатъ загромыхалъ засовомъ, отперъ дверь и, ставъ на порог, крикнулъ:
— Маршъ по одному!..
Мы по одиночк начали выходить на дворъ.
Стоявшій у двери солдатъ хлопалъ каждаго изъ насъ по спин и громко считалъ: разъ, два, три…
Когда вс мы вышли на дворъ, человкъ въ полушубк снова наскоро пересчиталъ насъ и веллъ идти за собой. Пожимаясь отъ холода, плохо одтые, безъ шапокъ, мы тронулись за нимъ. Идти пришлось не далеко… Онъ подвелъ насъ къ какому-то зданію, похожему съ виду на сарай, въ который ставятъ въ богатыхъ барскихъ имніяхъ экипажи, и, введя туда, сейчасъ же наглухо заперъ дверь…
Въ сара было полутемно, сыро и пахло мукой. Прямо противъ двери, на противоположной сторон, стояла печка. Въ печк горли, потрескивая, дрова… Направо отъ двери стоялъ столъ, а на немъ жестяной чайникъ и нсколько штукъ блыхъ кружекъ… Налво была дверь, ведущая въ другое помщеніе, гд былъ устроенъ ‘приводъ’ или ‘воротъ’, посредствомъ котораго вертлся жерновъ. Мсто же, гд засыпались зерна и сбгала по желобку мука, было устроено въ первомъ отдленіи около двери.
Приведшій насъ человкъ выбралъ изъ насъ одного круглолицаго, румянаго парня, назначилъ его ‘засыпкой’, а намъ сказалъ:
— Становись, братцы, за дло. Посмнно… Двнадцать человкъ на смну, по трое къ ваг… Часъ провертите — отдыхъ… курить… Другая смна встанетъ… Ну, маршъ.!.
Мы, двнадцать человкъ, по его приказанію вошли вь помщеніе, гд находился ‘приводъ’, и запряглись въ лямки по трое, какъ онъ выразился, къ каждой ‘ваг’.
— Ну, съ Богомъ!… Ходи веселй!..
Мы налегли на лямки и тронулись.
Затрещали шестеренки, заскрипли ‘ваги’, затрясся полъ.
— Эй!… гопъ! но, но!… налягъ!… но, родные!— закричалъ на насъ, точно на лошадей, человкъ въ полушубк,— пошелъ!.. не бось!..
Сдлавъ три или четыре круга, я почувствовалъ, какъ у меня въ груди спирается дыханіе и трясутся ноги, — до того трудно и тяжело было вертть этотъ проклятый жерновъ!..
Меня, какъ человка высокаго роста, запрягли въ корень, а на пристяжку ‘поддужныя’ съ обихъ сторонъ попались какіе-то истомленные, лтъ по 18-ти, парнишки. Об эти пристяжки, согнувшись, тяжело дыша и глядя въ землю, перли впередъ, а ихъ перло назадъ… Досадно и жалко было глядть на нихъ.
Впереди насъ, кряхтя и охая, тоже шла тройка. Въ корню,— здоровый и широкоплечій, бородатый мужикъ, а на пристяжк слва — рыжеволосый, съ распухшей щекой и подбитымъ глазомъ парень, а съ правой стороны — высокій татаринъ, одтый въ собственный костюмъ… Татаринъ этотъ, какъ оказалось, былъ человкъ веселаго нрава. Звали его Абдулка. Вертя жерновъ, онъ кричалъ что-то на своемъ непонятномъ для насъ язык, прыгалъ, скакалъ, держалъ голову на бокъ, какъ заправская пристяжная, ржалъ, подражая лошади, и вообще ‘чудилъ’, потшая и развлекая насъ.
Но мн, да и вообще всмъ намъ, было не до смха. У всхъ, кажется, была одна и та же мысль: поскорй бы прошелъ часъ и дали бы отдохнуть.
— Ходы! Эй, ходы, ходы!— оралъ татаринъ.— Но-о-о, робатушка!… О-го-го!..
Вертясь кругомъ, мы подняли съ полу пыль, которая лзла въ ротъ и носъ… Скоро стало темнть. Мельникъ зажегъ лампочку и повсилъ ее на стн. При этомъ слабомъ, трепетномъ освщеніи, картина получилась какая-то фантастическая. Художникъ, который бы перенесъ на полотно эти срыя стны, полусвтъ, пыль, насъ, согнувшихся, налегающихъ на лямки, наши разнообразныя, злыя, жалкія, потныя лица,— могъ бы смло разсчитывать на успхъ…
Прошелъ часъ… Усталые и злые, мы, толкаясь въ дверяхъ, бросились въ первое отдленіе отдыхать. На наше мсто впряглись въ лямки другіе двнадцать человкъ… Усвшись около топившейся печки, мы потребовали у мельника платы за трудъ — курить… Онъ свернулъ дв собачьихъ ножки и, подавая намъ, сказалъ:
— Курите, братцы, на шестерыхъ по крючку!
Мы раздлились на два кружка и встали по шести человкъ въ каждомъ. Молодой, худощавый парнишка, досталъ изъ печки уголь, зажегъ папироску и, жадно затянувшись, стараясь глотать дымъ такъ, чтобы ни одна капля его не пропадала даромъ, передалъ сосду. Сосдъ глотнулъ и передалъ слдующему. Когда, такимъ порядкомъ, папироска обошла всхъ и очутилась снова у того, который закуривалъ, отъ нея остался только небольшой окурокъ…
— Ну, други,— сказалъ парнишка, разглядывая его,— какъ быть? хватитъ на всхъ еще по разу, аль нтъ?
— А ты соси да другимъ давай!— сказалъ угрюмый чернобородый мужикъ.— Неча его даромъ-то жечь. По затяжк, надо быть, хватитъ,— добавилъ онъ
Парнишка поглядлъ на окурокъ и потянулъ изъ него такъ, что провалились щеки. Угрюмый мужикъ схватилъ его за руку и крикнулъ:
— Ты что-жъ это, дьяволъ, одинъ хошь слопать, а?!.
— На, чортъ!. жри,— тяжело переводя духъ и передавая ему окурокъ, отвчалъ парнишка,— хватитъ и теб… Испугался, идолъ!..
Покуривъ, мы услись около печки отдыхать. Татаринъ Абдулка, кривляясь и длая смшныя рожи, сталъ уморительно разсказывать про свои похожденія. Намъ въ особенности нравились его разсказы про толстыхъ женщинъ… Чортъ знаетъ, какія подробности передавалъ онъ своимъ ломаннымъ языкомъ. Невозможно было слушать его безъ смха. Смялись вс, смялся даже серьезный мельникъ… Разсказчика, въ вид поощренія, ругали, называли чортомъ, дьяволомъ. татарской мордой,— все это онъ принималъ, какъ должное, съ видимымъ удовольствіемъ, точно актеръ, которому неистово апплодируютъ въ театр…
Подъ его росказни мы не замтили, какъ прошелъ часъ, и опять надо было идти вертть жерновъ…
Эта египетская работа, съ часовыми передышками и съ платой за нее глоткомъ вонючаго дыма для того лишь, чтобы на минуту одурть,— тянулась до вечера. Подъ конецъ насъ угостили мутной, съ чернымъ отстоемъ на дн кружекъ, ‘цыкой’ и такимъ же порядкомъ, какъ привели сюда, пересчитавъ и провривъ, погнали снова въ камеру.
На лстницахъ и по корридорамъ везд ярко горли огни. Намъ пришлось проходить мимо камеры для привилегированныхъ. Тамъ было свтло и чисто. Стояли кровати съ блыми подушками и съ байковыми срыми одялами. какой-то благообразный господинъ съ рыжеватой клинообразной бородкой, похожій на Сенкевича, сидлъ за столомъ и кушалъ чай — съ блой французской булкой… Когда мы проходили мимо двери, онъ поднялъ голову и, прищурившись, поглядлъ на насъ, изобразивъ на лиц какую-то брезгливую и презрительную гримасу.
— Ишь, дьяволъ,— сказалъ одинъ изъ насъ,— чай жретъ съ булкой: не нашъ, братъ…
— Имъ везд хорошо, чертямъ!— отвтилъ на это угрюмый чернобородый мужикъ,— Жуликъ, небось, а кто я?.. баринъ!… тьфу!… разтудыть ихъ всхъ-то!..
— Бдному везд одна честь,— сказалъ еще кто-то:— въ зубы да въ морду…
— Н-н-н-да!— подтвердилъ четвертый,— дла… дла божьи, судъ царевъ… о-хо-хо!… Видно, братцы, когда издохнемъ, тогда отдохнемъ…
— Проходи, проходи!— крикнулъ надзиратель, отворивъ дверь въ камеру,— живо!… Ну, поворачивайся ты, чортъ большой!… Жулье несчастное!… подохнуть бы вамъ… надоли до смерти!..

XVII.

Насталъ, наконецъ, день отправки этапа въ Москву.
Утромъ подняли насъ рано — часу въ четвертомъ. Отправлявшаяся партія была огромная, человкъ въ пятьсотъ. Всхъ надо было проврить по спискамъ, переписать, раздать на дорогу пайки хлба. Время за этимъ дломъ шло безконечно долго.
Наконецъ, когда кончилась эта измучившая всхъ канитель, когда вс мы получили по пайк хлба и по кусочку мяса, приколотому лучинкой къ хлбу, насъ попарно вывели на тюремный дворъ и, построивъ опять, принялись считать… Пересчитыванье тянулось долго. Конвойные ругались и толкали насъ, покорно сносившихъ это обращеніе.
Наконецъ, кончили… Отворили ворота, партія тронулась со двора на улицу…
За воротами опять построили по другому. Конвойные солдаты съ обнаженными саблями разстановились вокругъ партіи…
Погодя немного, раздалась команда конвойнаго начальника, и мы тронулись…
Впереди шли солдаты, за ними, бренча цпями, кандальные, за кандальными еще какіе-то скованные только въ поручни, а за ними уже мы, т. е. всякій сбродъ, одтый кто въ свою одежду, кто въ казенную.
Сзади всхъ трусили дв бабенки. Одна, съ подбитыми глазами, опухшая и страшная, другая помоложе, худая, блдная, съ огромными испуганными глазами… За ними и по бокамъ партіи шли провожатые, родные и знакомые.
Утро стояло срое и холодное. Шелъ не то дождь, не то какая-то мелкая крупа, больно хлеставшая по лицамъ. Солдаты шли ходко. Шли опять какими-то пустырями, печальными и малолюдными. Ряды за рядами двигались скорымъ шагомъ, возбуждая въ прохожихъ и жалость, и страхъ..
Мн было невыносимо тяжело съ непривычки сознавать себя частью этой толпы. Мн было стыдно, какъ будто я сдлалъ, въ самомъ дл, что-нибудь постыдное, въ род грабежа или кражи. Казалось, что вс прохожіе глядятъ на меня, какъ на вора или душегуба..
Къ вокзалу насъ провели сквозь какія-то ворота, какими-то задворками и остановили около арестантскихъ вагоновъ, съ маленькими, подъ самой крышей оконцами, задланными желзными ршетками.
Здсь, около вагоновъ, произошла продолжительная остановка. Какіе-то люди, высокая тучная женщина и двое мужчинъ, поджидали партію, стоя около корзинъ, наполненныхъ блыми хлбами, калачами, баранками и пр. Насъ построили въ ряды, человкъ по пятнадцати въ каждомъ, и женщина съ двумя мужчинами торопливо начала одлять ‘подаяніемъ’…
Арестанты, волнуясь и спша, хватали, почти рвали изъ рукъ у нихъ это подаяніе. Кто пряталъ его за пазуху, а кто сейчасъ же съ голодной жадностью принимался пожирать, торопливо глотая и озираясь на другихъ.
Помню, — мн достался блый французскій хлбъ и штукъ пять большихъ баранокъ. Хлбъ я спряталъ, а баранки сейчасъ же сълъ, отламывая и глотая отъ нихъ по кусочку, съ чувствомъ какого-то невыразимо-остраго наслажденія. Смшно сказать, но я чувствовалъ, какъ какая-то странная, тихая радость загоралась въ моемъ сердц, по мр того, какъ я, кусокъ за кускомъ, наполнялъ свой тощій желудокъ этими вкусными, давно невиданными баранками. Погруженный въ это наслажденіе, я не обращалъ вниманія, что длалось вокругъ, позабылъ, что я арестантъ и что меня сейчасъ загонятъ, какъ скотину, въ грязный вагонъ и повезутъ куда-то, не обращая вниманія на то, хочу я этого или нтъ.
Крикъ конвойнаго вывелъ меня изъ этого пріятнаго забытья.
Конвойный начальникъ кричалъ, ругаясь гадкими словами, чтобы мы не толкались зря, а входили въ вагоны по порядку.
Волнуясь и спша, какъ одурлые, ползли мы въ вагоны, торопясь поскоре занять мсто.
Въ вагон, около дверей, съ обихъ сторонъ, было по солдату. Солдаты эти равнодушно глядли на нашу толкотню, какъ на привычное и надовшее имъ зрлище..
Когда, наконецъ, вагонъ, въ который попалъ я, переполнился людьми такъ, что негд стало повернуться, двери заперли, и между арестантами пошелъ, какъ говорится, дымъ коромысломъ…
Конвойные солдаты мняли наше подаяніе на табакъ. За дв французскихъ булки можно было получить что-то около восьмушки махорки.
Скоро весь вагонъ переполнился табачнымъ дымомъ. Сдлалось жарко и невыносимо душно. Крикъ, шумъ, псни, ругательства, хохотъ, неслись со всхъ сторонъ. Лица людей, красныя, потныя, возбужденныя, мелькали передъ глазами…
Когда, наконецъ, посл третьяго звонка, поздъ тронулся, я перекрестился и сказалъ:
— Слава Теб Господи, наконецъ-то!… Точно гора какая-то свалилась съ плечъ ..
— Братцы! — закричалъ на весь вагонъ высокій съ блестящими глазами арестантъ. — Увозятъ!… Прощай, Питеръ!… Го, го, го!… до свиданья!… Увидимся скоро… Кому булку за табакъ, а?! Эй!… кому булку!… Булку, булку, булку!..

XVIII.

Поздъ сталъ замедлять ходъ, подходя къ станціи. Старшій конвойный солдатъ, заспанный и злой, щуря глаза, снова вошелъ въ нашъ вагонъ и опять крикнулъ:
— Петровъ! Крысинъ! Готовьтесь, слзать вамъ!
Я поднялся съ мста и всталъ. Крысинъ, старикъ съ длинной сдой бородой, о которомъ я говорилъ вначал, не тронулся… Онъ остался сидть въ прежней поз.
— Крысинъ! — заоралъ конвойный, — не теб, что ли, говорятъ-то, собака!… Не слышишь, что ли?!
— Слышу! — отозвался старикъ глухимъ голосомъ.
— Чего-жъ ты не встаешь?..
— Встану, когда надо.
— Ахъ ты, собака, сволочь!… — еще шибче заоралъ конвойный и со злобой ударилъ его ногой по спин.
Старикъ повернулъ къ нему лицо и тихо, но какъ-то особенно внушительно сказалъ:
— Ударь еще… Покажи свою власть надо мной, старикомъ… Эхъ, ты!… аль у тебя отца не было?.. Стыдно, братъ!..
— Ну, ну, помалкивай!— гораздо тише и мягче сказалъ конвойный,— мн тутъ съ тобой некогда бобы-то разводить. Васъ, чертей, вонъ сколько… Обозлишься съ вами. Народъ-то вы больно хорошій… Прозвай, голову сорвете!..
— Народъ везд одинъ,— сказалъ старикъ, тяжело поднимаясь съ полу, — что ты, что я, одно дерьмо-то… А за грхи мои я самъ передъ Господомъ отвтъ дамъ, не теб судить… Вс мы люди… Ноне я арестантъ, а завтра ты имъ будешь… Такъ то, другъ!… ‘Многая у Господа милость и многое у него избавленіе и той избавитъ Израиля отъ всхъ беззаконій его!..’ Ну вотъ, землячокъ, мы съ тобой и пріхали, — добавилъ онъ, обращаясь ко мн. — Сейчасъ насъ опять въ тюрьму поволокутъ… О-хо-хо!… Ну, слзать, что ли?..
— Сейчасъ!— отвтилъ конвойный. — Не торопись.
Поздъ остановился. Мы вышли изъ вагона и спустились по ступенькамъ не на платформу, а прямо на землю… Налво, на вокзал мелькали огни, бгали люди, шла обычная въ такихъ случаяхъ суета… Здсь же, гд высадили насъ, было тихо, только холодный, пронзительный втеръ жалобнымъ воемъ, крутя снгъ, точно плача, встртилъ насъ, да трое дожидавшихся конвойныхъ солдатъ, обругавъ насъ скверными словами и не давъ опомниться, повели въ тюрьму.
Было поздно, городъ спалъ, луны не было видно за облаками, но свтъ ея, холодный и мертвый, тихо лился на спящій городъ, придавая всему чрезвычайно тоскливый видъ… Печально и грустно глядли темные домишки, въ пустыхъ улицахъ гулялъ втеръ, наметая сугробы снга… гд-то вдали жалобно выла собака, гд-то проплъ птухъ…
Я шелъ, скорчившись въ своемъ лтнемъ пальто. Мн было страшно холодно, и тихая, щемящая грусть заползала въ душу… Шедшій сбоку, по правую отъ меня руку, старикъ тоже жался отъ холода, безпрестанно спотыкался и фыркалъ носомъ, точно плакалъ.
Высокій, плотный солдатъ, должно быть, старшій, шедшій впереди, всю дорогу ругалъ насъ отвратительными словами. Я слушалъ его ругательства и сознавалъ, что ‘лаетъ’ онъ насъ за дло.
— Покою отъ васъ, дьяволовъ, нтъ, — говорилъ онъ,— нтъ того разу, чтобы кого да не пригнали… И чего васъ чортъ въ Питеръ носитъ?.. Зачмъ?.. Вотъ завтра тащись съ вами за 60 верстъ, по эдакой-то погод. Хорошій хозяинъ собаки не выгонитъ… Чортъ васъ задави!… тьфу! жись собачья, хуже арестантской!..
Шли мы долго. Отъ вокзала до тюрьмы было не близко. По приход насъ не сразу впустили: старшій солдатъ долго дергалъ за звонокъ и ругался, прежде чмъ отперли.
— Опять есть? — спросилъ кто-то, отворивъ дверь.
— А когда ихъ не было-то, дьяволовъ?— отвтилъ солдатъ.
— Тьфу!— громко плюнулъ кто-то, — окаянная сила! И откуда берутся? Точно, прости Господи, вшей на гашник… Покою нтъ!… Ночь полночь — канителься!… Проходи скорй!… Да ну, вшивые черти, поворачивайся! Дамъ вотъ по ше,— до новыхъ крестинъ не забудешь!..— Проведя тюремнымъ дворомъ, насъ ввели въ какую-то полутемную, затхлую комнату. Съ деревянной скамьи поднялся высокій, шаршавый человкъ. Звая, онъ принялъ отъ солдата бумаги и, окинувъ насъ заспанными глазами, сказалъ:
— Дьяволы!..
Посл этого привтствія онъ лниво ощупалъ насъ и повелъ по лстниц наверхъ. Наверху, тамъ, гд кончалась лстница и начинался корридоръ направо и налво, полутемный, съ обычнымъ отвратительнымъ ‘острожнымъ’ запахомъ, сидлъ на табуретк дежурный и клевалъ носомъ.
— Кузьма! — окрикнулъ его приведшій насъ человкъ,— проснись!… Сваты пріхали…
Кузьма поднялся съ табуретки, оглянулъ насъ и спросилъ:
— Погода знать на двор-то, а?
— Стрась!— отвтилъ приведшій насъ и добавилъ: — А ихъ вотъ чортъ носитъ!
— Н-нда, дло казенное, — проговорилъ дежурный и, поглядвъ на насъ сонными глазами, добавилъ: — Ну, соколы, пожалуйте!..
Онъ повелъ насъ по корридору направо и остановился передъ небольшой, грязной дверью съ отверстіемъ посредин. Сквозь эту дырку шелъ слабый свтъ изнутри. Гремя засовомъ, солдатъ, не торопясь, отперъ дверь и сказалъ, распахнувъ ее:
— Пожалуйте! для васъ покойчикъ!..
И, пропустивъ насъ, громко захлопнулъ дверь, заперъ ее опять и ушелъ, скребя по полу корридора сапогами, на свое мсто, къ лстниц, на табуретку.

XIX.

‘Покойчикъ’, въ которомъ мы очутились, была узкая, загаженная, съ однимъ окномъ, вонючая каморка. Почти половину этой каморки занимала голая досчатая койка, на которой, подложивъ подъ голову руки, лежалъ какой-то въ изодранномъ, грязномъ бль рыжій человкъ и, глядя на насъ, ядовито усмхался.
Около койки стоялъ столикъ, на немъ жестяная, съ закоптлымъ, разбитымъ до половины стекломъ, лампочка… Въ углу, около порога, стояла неизбжная ‘парашка’.
Войдя, я бросилъ свой арестантскій блинъ-шапку на столъ и слъ на полу въ уголъ… Старикъ постоялъ немного посреди каморки, о чемъ-то думая, и тоже слъ рядомъ со мною, принявъ почти такую же, какъ давеча въ вагон, задумчивую позу.
Рыжій человкъ, лежавшій на койк, повернулся на бокъ въ нашу сторону и, немного помолчавъ, пристально глядя на насъ большими выпуклыми глазами, насмшливо спросилъ у меня:
— Куда изволите отправляться, синьоръ?
Я сказалъ.
— Подлый городишко!— сказалъ онъ.— А сей мужъ?— кивнулъ онъ на старика.
— Тоже.
Онъ замолчалъ, запустилъ об руки за пазуху грязной рубахи, поскребъ тамъ ногтями, морщась и хмуря брови, и опять спросилъ:
— На улиц какъ, холодно?..
— Холодно.
— Гм! А я вотъ лежу здсь одинъ… скучища, не спится. Васъ тамъ на полу обсыпятъ. Если хотите, я могу потсниться, на койк двоимъ мста хватитъ…
— Зачмъ же,— сказалъ я,— все равно…
Мы замолчали гд-то въ углу заскребла мышь, въ корридор закашлялъ дежурный…
— И чортъ знаетъ, для чего эдакая тварь на свтъ произведена?! — воскликнулъ онъ вдругъ такъ неожиданно и громко, что я вздрогнулъ.
— Какая тварь?
— Вши!..
— Отъ Бога на пользу она! — глухо и глядя въ полъ, произнесъ мой старикъ.
— Вша-то?..
— Живешь хорошо — нтъ ея, — продолжалъ старикъ, — а напала на тебя тоска, и она тутъ. Откуда взялась, а?
— Отъ Бога?— насмшливо произнесъ рыжій.
— Все отъ Бога… А то отъ кого-жъ?
— Какая же отъ нея польза-то?
— А та и польза — не зазнавайся! Знай, значитъ, что тебя во всякое время вша сть можетъ…
— А умремъ — черви съдятъ!— засмялся рыжій,— такъ, что ли?!
— А умремъ — черви съдятъ! — подтвердилъ старикъ,— это врно… Такъ и надо нашему поганому тлу, чтобъ его и заживо, и замертво всякая нечисть ла… Душа нужна! — добавилъ онъ, помолчавъ.
— Душа? — переспросилъ рыжій и, тоже помолчавъ, добавилъ:— Ты кто?
— Я?.. Человкъ, аль не видишь?
— Вижу — человкъ изъ какихъ?.. Кто? Званіе твое?.. Мужикъ, мщанинъ? Кутейникъ?..
— Такой же, какъ и ты, полевой дворянинъ,— сказалъ старикъ и началъ снимать съ себя рваное пальто.— Спать пора, сказалъ онъ,— ложись-ка, землячокъ, намъ съ тобой утромъ идти надо: заправляйся, отдыхай.
— Не хочется что то!— сказалъ я.
— Что такъ? спросилъ старикъ и, взглянувъ на меня, добавилъ,— аль скучно?
Я промолчалъ.
— А ты не скучай. Брось! Э, милый, милый, чего въ жизни не бываетъ. Да, поживешь — узнаешь. Умный пшкомъ ходитъ, дуракъ въ карет здитъ… Да!
— А ты умный?— сказалъ рыжій, длая папироску.
Старикъ ничего не отвтилъ и, вставъ, началъ молиться Богу въ уголъ, гд висла маленькая икона.
— ‘Къ теб пречистей Божіей Матери азъ, окаянный, припадая, молюся,— громко читалъ онъ, крестясь и кланяясь: вси, Царице, яко безпрестанно согршаю, прогнвляю Сына Твоего и Бога моего, — онъ опустился на колни и голосомъ, въ которомъ дрожали слезы, продолжалъ: — И многожды аще каюся, ложь предъ Богомъ обртаюся, и каюся трепеща, неужели Господь поразитъ мя’.
— Святъ мужъ, брось! — сказалъ рыжій, лежа навзничь и пуская дымъ въ потолокъ.— И безъ тебя тошно! Брось, вотъ заявился! Что онъ изъ духовныхъ, что ли?— обратился онъ ко мн,— монахъ, что ли, какой?
Я промолчалъ. Старикъ, не обращая вниманія на его слова, продолжалъ молиться. Слова молитвы звучали странно въ этой тухлой, загаженной каморк.
— Что за человкъ?— думалось мн,— какая его жизнь?..
Окончивъ молитву, онъ молча, не глядя на насъ, разостлалъ на полу пальто, снялъ съ ногъ холодные съ короткими голенищами сапоги, оглядлъ подошвы, размоталъ подвертки и, подложивъ все это подъ голову, кряхтя и вздыхая, легъ на бокъ лицомъ къ двери.
— А вы?— спросилъ рыжій.
— Я… я посижу.
— Вы курите?..
— Курю.
— Не угодно ли?
Онъ далъ мн окурокъ и легъ опять на бокъ.
— Тоска! — сказалъ онъ,— смерть! Не спится. Скорй-бы разсвтало… Лзетъ въ голову всякая чертовщина!..
— А вы давно здсь?— спросилъ я.
— Да вотъ уже третьи сутки.
— А отсюда куда-же васъ?— спросилъ я.
— Куда? Да не знаю еще, не намтилъ.
— То-есть какъ — не намтилъ?
— Да такъ, мн вдь все равно. Куда захочу, туда и отправятъ. Я, напримръ, сюда попалъ изъ Романова. Ну, а теперь думаю куда-нибудь подальше… на югъ… Меня, понимаете, изъ города въ городъ перевозятъ на казенный счетъ, какъ министра путей сообщенія. Гораздо лучше, чмъ пшкомъ ходить.
— Да какъ-же вы это устраиваете?
— Да очень просто: вру. Я, напримръ, родомъ изъ… впрочемъ, откуда я родомъ, это для васъ все равно. На какой мн чортъ, спрашивается, родина? Что я тамъ не видалъ? Что буду длать?.. Паспорта у меня нтъ. Почемъ знаютъ, откуда я,— изъ Ржева или изъ Старицы? Скажу старицкій мщанинъ, — меня туда… Являюсь. ‘Ты кто?’ — Такой-то и такой-то. — ‘Ты здшній?’ — Нтъ. ‘Какъ же ты, подлецъ, означался здшнимъ, а?’— Молчу. — ‘Откуда же ты, подлецъ?’ Изъ Блозерска.—‘Отправить его, сукина сына, въ Блозерскъ! Чортъ съ нимъ! Не держать же здсь’… Чудно вдь, а?
— Чудно, дйствительно.
— Теперь зимой ходить подлая самая штука,— продолжалъ онъ, перевертываясь навзничь,— идешь полемъ гд-нибудь, одяніе плохое, втеръ, холодно, сро, глухо, противно! ‘Нтъ въ отчизн моей красоты. Все намеки одни да черты, все неясно, не кончено въ ней, начиная отъ самыхъ людей’… Тоска! Идешь и думаешь, думаешь, думаешь!… Гадко!..
— Да и такъ-то тоже не весело, — сказалъ я, оглядывая его.
Онъ подумалъ что-то и, усмхнувшись, сказалъ:
— Конечно!… Ну да, впрочемъ, привычка… Ко всякой вдь подлости привыкнуть можно. Писатель это какой-то нашъ россійскій сказалъ, Достоевскій, кажись… И врно. А я, по правд вамъ скажу, съ дтства самаго, такъ сказать, полюбилъ подлости. Я вотъ до вашего прихода лежалъ здсь, да все и думалъ… Всю жизнь вспомнилъ, чудно! Какія только я штуки раздлывалъ! Да!…
— Вспомнилось мн, напримръ, какъ разъ, давно это было, въ дтств, пошелъ я въ рожь и нашелъ тамъ на меж гнздышко. Не знаю, какая птичка… птенчики въ немъ были, маленькіе такіе, какъ сейчасъ гляжу, пять штукъ, ротики желтенькіе, пищатъ… Посмотрлъ я, посмотрлъ на нихъ, взялъ одного за ноги да и разорвалъ пополамъ… Любопытно!… Другого взялъ, разорвалъ, да такъ со всми и покончилъ… Покончилъ, поклалъ ихъ въ гнздо, отошелъ въ сторону, легъ въ рожь, жду, что будетъ. Прилетла, гляжу, птичка: чирикъ, чирикъ! Нтъ, молчокъ, не отзываются дтки! Скачетъ она около гнзда, чирикаетъ: чирикъ, чирикъ! точно плачетъ… А я гляжу. Гляжу — прилетла другая, и начали они вмст бгать кругомъ гнзда, бгали, бгали… Только вижу: вскочила одна на край гнзда и суетъ въ ротъ птенчику что-то. А у него голова одна только да ротъ раскрытъ, а туловища-то нтъ, оторвано!..
Онъ посмотрлъ на меня, помолчалъ и, почесавъ до колна обнаженную ногу, продолжалъ:
— Варваръ!… А то разъ кошку убилъ, т. е. не убилъ, а такъ только спину ей перешибъ: рыжая такая, помню, кошка сидитъ около дровъ, грется на солнышк… Взялъ я палку, подкрался — разъ ее! Только хрустнуло, хотла было она вскочить, не можетъ. Какъ замяучитъ! И все рвется: побжать хочетъ, а не можетъ: хребетъ я ей перешибъ.
Онъ опять замолчалъ и вопросительно посмотрлъ на меня, ожидая, что я скажу на это. Я молчалъ, думая: зачмъ это онъ говоритъ?..
Онъ вдругъ прищурилъ глаза и, громко засмявшись, сказалъ:
— Глупости я говорю. Не правда ли? И къ чему весь этотъ разговоръ?
— Не знаю!— сказалъ я.
— А потшиться-то, воскликнулъ онъ,— эхъ, синьоръ, надо же вдь какъ-нибудь. Я люблю…
Онъ опять разсмялся, и все лицо его покраснло отъ этого смха.— Слушайте-ка, какую я вамъ исторійку про себя разскажу. Пришло мн на умъ, вспомнилъ я, лежа тутъ. Хотите, — разскажу?
— Говорите, коли не лнь.
— Ладно, посмиваясь, началъ онъ: — Было мн лтъ эдакъ 19-ть… Жилъ я тогда у родителя своего, теперь онъ покойникъ, дай ему Богъ всего хорошаго. Лодырничалъ, жилъ, ничего не длалъ. Надо вамъ сказать, меня отдавали въ науку, да не вышло дло: выгнали за неспособность, а по правд сказать — за лнь. Ну, куда-жъ дться? Явился къ родителю.— ‘Живи, говорилъ, сукинъ сынъ. Пастухомъ будешь’. — Сталъ жить… Надо вамъ замтить, что родитель мой жилъ у одного барина въ имніи управляющимъ… Строгій былъ человкъ, изъ бывшихъ крпостныхъ холуевъ, понятія у него самыя дикія были. Ну, можете представить, какая моя жизнь была. А у барина, надо вамъ сказать, тоже сынокъ былъ въ моихъ-же годахъ и такой-же оболтусъ, какъ и я. Сошлись мы съ нимъ. Научился я отъ него кое-чему. Н-да! Научился! И, видя его жизнь сладкую, озлобился… Думаю: вдь не дурне же я его, а почему-же такая разница? И возненавидлъ я жизнь свою, опостылло мн все какъ-то. Дома на меня никто не обращалъ ни малйшаго вниманія, родитель такъ и звалъ: ‘лодырь’. Можете понять, какъ мое самолюбіе страдало… Терплъ я, сторонился, въ лсъ убгалъ, въ рожь, цлые дни въ лсу проводилъ. Возьму изъ барской библіотеки романъ какой-нибудь и уйду. Особый какой-то міръ у меня сложился, и жилъ я въ этомъ мір одинъ со своими думами. А ихъ, думъ-то, было много, много!..
…Лтомъ мн вообще хорошо было. Любилъ я природу. Да, по совсти сказать, и теперь люблю. И теперь мое заскорузлое сердце дрожитъ, когда я иду одинъ гд-нибудь полемъ, лтнимъ днемъ, жаворонки поютъ. трава шепчется. Да… Ну за то зимой плохо мн было: все дома, уйти некуда, ругань, попреки. И тосковалъ же я!
…И вотъ однажды, какъ сейчасъ помню, было это въ самый крещенскій сочельникъ, ршился я ни больше, ни меньше, какъ покончить съ жизнью… Странно какъ-то было. Точно задумалъ уйти куда-нибудь на прогулку, а не на тотъ свтъ. Да у меня, впрочемъ, все странно!— добавилъ онъ и провелъ рукой по лицу.
— Утромъ ушелъ изъ дому такъ, куда глаза глядятъ, мятель была, втеръ, холодъ. Отошелъ верстъ шесть, не замтилъ какъ, опомнился, посмотрлъ кругомъ, — налво поле, направо кусты оршника. И пришла мн вдругъ, понимаете, мысль сойти съ дороги, отойти шаговъ двадцать и лечь въ снгъ. Схвачу, думалъ, горячку, проваляюсь недлю и капутъ. А когда, думалъ, помирать буду, когда соберутся около меня родные, я имъ и скажу, отчего помираю. Нате, молъ, вамъ!..
…Ну ладно, такъ я и сдлалъ. Отошелъ съ дороги въ сторону, снялъ полушубокъ, снялъ куртку, поднялъ рубашку и легъ въ снгъ лвымъ бокомъ. И вотъ, когда легъ, то вдругъ подумалъ, что это я такъ себ только длаю, т. е. тшу себя, и что это ничего не значитъ, и что не простужусь я.
…Собственно-то говоря, когда думалъ я еще только лечь въ снгъ, такъ ужъ эта мысль сидла въ голов моей. Но зачмъ-же, спрашивается, я такъ длалъ?.. Помню, когда я ложился въ снгъ и легъ съ цлью простудиться, то не думалъ вовсе о простуд, а совсмъ о другомъ думалъ. Я думалъ, что у меня въ лвомъ тепломъ сапог стелька протерлась. Потомъ, помню, взглянувши на дорогу, я подумалъ, что хорошо бы, кабы по ней, т. е. по дорог-то, похалъ сейчасъ генералъ или князь какой нибудь, который бы увидалъ меня, слзъ бы съ саней и, подойдя ко мн, спросилъ бы: ‘что вы тутъ длаете?’ А я приподнялся бы и сказалъ: а вамъ какое дло? Убирайтесь къ чорту!… Ерунда какая, а?
Онъ помолчалъ, свернулъ папиросу и слъ на койк, прислонившись спиной къ стн и сложивъ ноги калачемъ, по-турецки.
— Посл этого,— началъ онъ опять,— мои мысли постепенно перешли на то, какъ я заболю, какъ станутъ ухаживать за мной, плакать, а я скажу: ‘Вотъ какъ помираю, такъ плачете, а то говорили: чтобъ ты издохъ’!..
…Передъ смертью, думалъ я, хорошо бы взять листъ бумаги и написать что-нибудь въ род: ‘вырыта заступомъ яма глубокая’, или ‘милый, другъ, я умираю’. Для того написать, чтобы сказали посл моей кончины: ‘Господи, какой онъ челоикъ-то былъ славный и умный какой былъ, а вотъ не умли мы цнить его, и померъ’.
…Говорятъ такъ, а я будто мертвый-то все это слышу, и мн это очень нравится. Въ комнату, гд лежу я, народъ ходитъ, глядятъ на меня, иные говорятъ: ‘Ишь, какъ живой лежитъ’. Старикашка Блоха, обыкновенно занимавшійся чтеніемъ псалтири надъ покойниками, стоитъ неподалеку отъ меня и читаетъ какъ-то въ носъ слова псни царя Давида: ‘въ беззаконіяхъ зачатъ есмь и во грсхъ роди мя мати моя’. Все это я слышу.
…Днемъ мн лежать очень весело, а ночью, наоборотъ, скучно. Въ комнат сдлается тихо, тихо. Блоха почитаетъ, почитаетъ и замолчитъ, засопитъ носомъ, опуститъ голову, потомъ вдругъ опомнится, тряхнетъ головой, перекрестится, взглянетъ съ испугомъ въ мою сторону и опять начнетъ торопливо читать что-нибудь. За печкой ему вторитъ сверчокъ, за стной тикаетъ маятникъ нашихъ огромныхъ старинныхъ часовъ, однообразно и настойчиво, рдко, точно выговариваетъ кто глухимъ голосомъ, считая: разъ! два! разъ! два!
…Но вотъ, я пролежалъ двое сутокъ. Завтра, значитъ, хоронить станутъ. Утромъ пришелъ попъ, стали съ дьячкомъ служить панихиду. Народу въ комнату набилось много, и у всхъ свчи горятъ и такъ-то отъ этихъ свчей душно!… Вотъ кончилась панихида, стали подходить ко мн прощаться, нкоторые плачутъ. Вотъ и Блоха лзетъ и сильно отъ него водкой разитъ. Потомъ подняли гробъ, понесли вонъ. На порог, слышу, говорятъ: ‘тише тутъ, не заднь краемъ’. Принесли въ церковь, отслужили обдню, отпли, стали снова прощаться, цлуютъ, а я думаю: вотъ оно послднее-то лобзаніе!..
Вотъ закрыли гробъ крышкой, слышу: Андрюшка Гусакъ шепчетъ кому-то: ‘гд молотокъ-то? Давай!’ Застучали молоткомъ по гвоздямъ. Одинъ гвоздь не попалъ въ край гроба, а проскочилъ внутрь и воткнулся въ подушку, на которой лежитъ голова моя. Кончили, понесли на кладбище. Слышу, опускаютъ въ яму. Слышу — говоритъ батька: ‘земля бо есть’, и вслдъ за этимъ ударилась въ крышку первая брошенная имъ горсть земли, закапываютъ! Сначала шибко стучитъ земля, а потомъ все тише и глуше. И вотъ, наконецъ, тишина, ужасная тишина, мертвая тишина! Вотъ когда конецъ-то!.
Онъ замолчалъ, что-то думая. Лежавшій на полу старикъ завозился и слъ, упершись локтями въ колни.
— Господи, помилуй насъ гршныхъ! — глухо проговорилъ онъ.
— Лежу я,— снова началъ рыжій,— долго лежу, и вотъ начинаютъ появляться черви въ гробу. Откуда они берутся — не знаю, только я чувствую какъ они ползутъ по моему тлу, холодные, мокрые, скользкіе, ббрр!… Много ихъ и все разные: толстые, тонкіе, длинные, короткіе, и вотъ вс они начинаютъ точить мое тло, вотъ всего они меня съли, кости одни остались, черепъ лежитъ, ощеривъ зубы, вотъ рухнула на меня земля и придавила, кости отскочили одна отъ другой, и черепъ лежитъ уже не навзничь, а на боку, и страшно глядятъ дв дыры, гд были когда-то глаза, въ черную холодную землю! О-охъ!..
Онъ замолчалъ и перевелъ духъ. Я вздрогнулъ. Нелпый разсказъ странно овладвалъ мною, какъ кошмаръ.
— Господи, помилуй насъ гршныхъ!— опять проговорилъ старикъ.
— Что же дальше?— спросилъ я
— Что дальше? Да что: страшно мн стало, вскочилъ я, одлся да поскорй домой, и ничего… не простудился вдь.
Онъ замолчалъ и легъ навзничь. Старикъ тоже легъ. Въ каморк стало тихо. Только слышно было, какъ съ улицы по стекламъ стучитъ сухой снгъ да глухо шумитъ втеръ. Я снялъ пальто и, подостлавъ его, тоже легъ. Но не спалось. Мы вс трое лежали и думали каждый свои думы, и всмъ намъ, кажется, было одинаково тоскливо, постыло и жутко.
— Семенъ!— окликнулъ меня старикъ.
— Что?
— Не спишь?
— Нтъ.
— А ты спи! Спи, я теб говорю!
— А ты что не спишь? — спросилъ рыжій и, обернувшись ко мн, произнесъ:— жутко, а?!
— Что жутко?— спросилъ я.
— Такъ, вообще, жить жутко!… Люди-то ужъ больно того…
— Не суди людей,— сказалъ старикъ и опять слъ,— не суди, грхъ!… Не люди виноваты, а мы сами… Мы то нешто лучше, а? Подумай-ка!
Рыжій засмялся и, махнувъ рукой, сказалъ:
— Вс хороши! Чудакъ! Да разв я себя хвалю: я самъ подлецъ, такъ я говорю, вообще… Потому видалъ кое-что на своемъ вку, всего было…
— Что-жъ ты не живешь, какъ должно?— опять сказалъ старикъ,— зачмъ бродяжничаешь? Православныхъ объдаешь…
— Зачмъ, зачмъ!… такъ стало быть, надо!…
— А давно вы такъ-то?— спросилъ я.
— Что?
— Ходите?..
— Да ужъ давненько! — Онъ помолчалъ и, обратившись къ старику, сказалъ: — Я теб, старикъ, скажу, какой разъ со мной случай былъ, и какой я подлецъ есть. Слушай-ка. Жилъ я тогда въ Москв, хорошо жилъ… только пилъ сильно… Какъ я свихнулся и на эту дорогу попалъ, по которой теперь хожу, я вамъ разскажу посл, а теперь вотъ мн вспомнился одинъ случай. Шелъ я, помню, разъ передъ вечеромъ домой по бульвару полупьяный, и попался мн навстрчу человкъ одинъ, не молодой ужъ, одтъ прилично, лицо пріятное и страсть какое грустное… Поровнялся со мной, — а шелъ-то я не по главной алле, а по боковой, въ сторонк, и гуляющихъ здсь не было, — посмотрлъ да и говоритъ мн потихоньку: ‘Будьте добры, дайте на хлбъ. Не лъ вторыя сутки’. Остановился я, посмотрлъ на него, вижу: человкъ не вретъ… И странная мн пришла мысль въ голову, странная и ужасно подлая! Захотлось мн унизить этого человка и посмотрть, что изъ этого выйдетъ…
Досталъ я три рубля, показалъ ему и говорю: ‘вотъ, говорю, я вамъ отдамъ эти три рубля, если вы встанете на колни и сапогъ у меня поцлуете’… А самъ эдакъ ногу впередъ выставилъ…
…Посмотрлъ онъ на меня, трясутся, вижу, у него губы и поблднлъ весь, подумалъ, подумалъ, вижу, трудно ему, борется… однако, кончилъ тмъ, что опустился на колнки и поцловалъ сапогъ… А я его эдакъ будто нечаянно по носу сапогомъ-то чикъ!— Извини, говорю, не нарочно. Отдалъ ему деньги… Взялъ онъ и говоритъ: ‘Мужикъ ты’! Такъ это меня взорвало… ‘А вотъ, говорю, хоть и мужикъ, а деньги-то ты у этого мужика ваялъ да еще и ногу поцловалъ.’ — ‘Мн, говоритъ, жрать нечего. Не я цлую, а голодъ. У меня, говоритъ, жена, дти, мать слпая’. — Эка штука, отвчаю, мн кабы и жрать нечего было, такъ я бы и то не сталъ этого длать, что ты сейчасъ сдлалъ… вотъ теб и ‘мужикъ’… А ты дворянинъ, что ли?.. Плюю я на тебя…
И пошелъ отъ него прочь… Только слышу, догоняетъ онъ меня… Сопитъ, какъ запаленная лошадь.
— На, говоритъ, возьми свои деньги назадъ… Стыдно теб, когда-нибудь будетъ… вспомнишь, мерзавецъ, это. — ‘Что-жъ, говорю, давай. Я ихъ вотъ на землю брошу, а ты поднимешь’. — Подлецъ ты, говоритъ, мерзавецъ. Ты самъ поднимешь…— и швырнулъ деньги на землю.— Нагнулся я, поднялъ и говорю:
— ‘Задаромъ ногу-то, значитъ, поцловалъ*.— Засмялся и пошелъ отъ него прочь. Отошелъ шаговъ десять, оглянулся, стоитъ онъ, смотритъ на меня. Остановился я и крикнулъ ему: — ‘А жена-то съ дтишками все-таки не жрамши будутъ*!… и пошелъ, не оглядываясь… Хорошъ эпизодецъ, а?..
Онъ замолчалъ и посмотрлъ на насъ. Я ничего не сказалъ, а старикъ подумалъ и сказалъ:
— Нашелъ чмъ хвастать… Подлецъ и есть!
— Ну то-то же! Да мало ли,— началъ опять рыжій,— что со мной бывало и что я продлывалъ, пока не попалъ на свою настоящую точку… Я давеча говорилъ вамъ,— обернулся онъ ко мн,— что у меня отецъ строгій былъ, бывшій крпостной… Понятія у него самыя дикія были. Хамъ, однимъ словомъ, съ ногъ до головы, царство ему небесное, не тмъ будь помянутъ. Жилъ я у него лтъ эдакъ до двадцати трехъ и надолъ ему до смерти… Видитъ онъ, что я длать ничего не хочу, а только книжки читаю, да барина изъ себя корчу, прогналъ меня. Говоритъ: ‘Ступай отъ меня ко всмъ чертямъ. Не стану я тебя держать… Добывай себ хлбъ. Можетъ, узнаешь, какъ люди живутъ, очухаешься’. Далъ мн деньжонокъ и того… выставилъ!— ‘Ищи, говоритъ, мсто. Люди ищутъ, находятъ’.— Ну, отправился я въ Москву, кое-какіе знакомые были, просить сталъ. Пріискали мн мсто, въ магазинъ къ купцу одному. Сталъ я жить, приглядываться. И скоро постигъ купца этого! Понравился ему. Полюбилъ онъ меня… Стали у меня деньжонки водиться. Одлся франтомъ, водочку сталъ попивать, мста разныя эдакія узналъ, вошелъ во вкусъ… Прожилъ годъ, совсмъ привыкъ, въ выручку сталъ лазить… Умлъ скрывать. Хозяинъ во мн просто души не чаялъ.— ‘Честный ты, говоритъ, Мишутка, парень’.— Ладно, думаю, честный!… Разъ, помню, у насъ разговоръ былъ… Онъ говоритъ: ‘Вотъ мн, это ему-то то есть, люди за добро зломъ платятъ. Не одинъ разъ такъ было’. А я, понимаете, такое удивленное лицо сдлалъ и спрашиваю: — ‘Да неужели, Иванъ Петровичъ, такіе люди есть? Господи, да какъ же это за добро зломъ?!’ — ‘А ты, думаешь, какъ? Эхъ ты, говоритъ, Емеля, простота!’ и по плечу меня похлопалъ. ‘Жизни ты, братъ, не знаешь, простъ! Материно молоко на губахъ не обсохло’… Слушаю я его, разиня ротъ. А онъ-то, дурья голова, передо мной распинается. Эхъ ты, думаю, скотина, дуракъ! — Ну, ладно, такъ и жилъ я. Знакомство у меня завелось и, между прочимъ, одна сваха, т. е., собственно говоря, и не сваха, а прямо-таки сводня. Познакомился я съ ней, и вотъ тутъ у меня романъ затялся… Пошло все къ чорту, и свихнулся я. Объ этомъ вотъ я вамъ и разскажу сейчасъ… Хотите?.. Ддъ, хошь, а?..
— Болтай ужъ, коли затялъ!— отозвался старикъ и добавилъ: — ври, Емеля, твоя недля!
— Я. братъ, не вру, а правду говорю. Ну ладно. Слушайте.
Онъ опять слъ, прислонившись спиной къ стн, и заговорилъ

XX.

— Есть россійская гадкая поговорка: ‘деньги не Богъ, а милуютъ больше’… Въ большой мод эта поговорка. Вотъ, соображаясь, такъ сказать, съ этой поговоркой, я и жилъ, т. е. исключительно жилъ для денегъ… выше и лучше ихъ для меня ничего не было… Хорошо-съ. И вотъ, когда у меня такія понятія были, сошелся я съ двушкой, впрочемъ, даже и не съ двушкой, а съ двочкой, ей еще и шестнадцати не было… Сваха-то та, про которую говорилъ, свела меня съ ней… Стоило мн это удовольствіе рублей… ну, десять, т. е. свах въ зубы за хлопоты.
…Помню все это дло въ праздникъ было, на Рождеств, на третій, кажется, день. Былъ я у свахи въ гостяхъ съ товарищемъ, ну, пили, много пили и вдругъ, понимаете, приходитъ эта двушка… все это сводня раньше подстроила. Просилъ я ее. Робкая такая, вижу, двушка… краснетъ… жмется, говорить боится… А хорошенькая, прелесть! Упросилъ я ее посидть съ нами… винца предложилъ… Не хочетъ… приставать сталъ выпить… И сводня говоритъ: ‘Да выпей, говоритъ, Груня!… Рюмочку-то ужъ авось ничего… Обручъ съ тебя отъ нея не соскочитъ’ — ‘Да я, отвчаетъ, не пила отъ роду.’— ‘Ну что-жъ такое, а ты выпей, не хорошо ломаться передъ кавалерами’.
Послалъ я кухарку за портвейномъ, за виноградомъ, вообще за лакомствомъ… и, понимаете, ухитрился ей въ рюмку портвейну водки влить на половину. Выпила она, выпила потому, что боялась не выпить. — ‘Какъ же, молъ, вдь просятъ’. — Есть такія натуры и среди нашего брата мужчинъ, которые отказаться не могутъ… безхарактерность это, что ли?.. Ну-съ, выпила она и того, готова, опьянла… Много ли ей, цыпленку, надо. Я еще подлилъ… ‘Чокнемтесь, говорю, за того, кто любитъ кого’. Эдакой вдь саврасъ былъ!… Она только смется и розовенькая такая сдлалась — чудо! Выпили еще… Сдлалась она совсмъ готова. Шепчетъ мн сваха въ ухо, какъ злой духъ: — ‘Теперь ваше дло, не звайте’!… Поднялся я съ дивана и говорю: пойдемъ теперь, Груня, въ манежъ. — ‘Ахъ, что вы, говоритъ, стыдно’. — Надлъ я на нее безо всякихъ разговоровъ пальтишко ея старенькое, взялъ за руку, вывелъ на улицу, нанялъ извозчика и того… въ номера…
Проснулся по утру, гляжу: сидитъ она на кровати, голову руками обхватила и рыдаетъ, волоса у ней, какъ ленъ, растрепались, а тло все такъ ходуномъ и ходитъ. — Объ чемъ ты?— спрашиваю.
Ничего она не отвтила, только затряслась еще шибче да сквозь всхлипыванья, какъ малый ребенокъ, лепечетъ: ‘Мамочка, мамочка, ахъ, мамочка’. — Лежу я, руки подъ голову подложилъ, поглядываю… жду, что будетъ… И вдругъ, понимаете, мн захотлось ее еще больше унизить — ‘Будетъ теб, говорю, чего ты ревешь-то? Не первый чай разъ?.. Давай-ка выпьемъ! — Посмотрла она на меня… А рожа у меня въ т поры нахальная была: румяная, гладкая… Посмотрла да и говоритъ: — А мн сказывали, что вы добрый!.. — ‘А чтожъ, злой, что-ли’?— Не честный… за что вы меня обидли? — А ты зачмъ шла, дура? Вотъ позову сюда кого надо, да желтый билетъ и дамъ.
Посмотрла она на меня, помолчала да и говоритъ — ни дать, ни взять, какъ тотъ человкъ на бульвар, которому я трешницу далъ: — ‘Подлецъ ты! Рыжая твоя морда безстыжая’!.. — А, такъ ты вотъ какъ, говорю, хорошо же! Вотъ я сейчасъ позвоню. Скажу лакею, чтобы призвалъ кого надо.
Взялъ да и позвонилъ. Она какъ заплачетъ! Такъ и упала на подушки… Вошелъ лакей. — ‘Принеси говорю, водки*.
Ушелъ онъ. Подняла она голову, глядитъ на меня. — ‘Зачмъ вы, говоритъ, за водкой послали?..
— ‘А теб какое дло?
— ‘ акъ я.
— ‘Молчать! — говорю. Заставлю тебя пить и будешь пить!. А ты, небось, струсила… Думала насчетъ билета.
— ‘Ничего я, отвчаетъ, не струсила, а совстно мн, что съ такимъ человкомъ сошлась.
— ‘Съ какимъ это человкомъ?
— ‘Съ нехорошимъ… У меня мамочка есть… Господи, кабы узнала!..
— ‘Дура, говорю, мы вмст теперь жить станемъ… Я человкъ умный, со мной не пропадешь. Чмъ занимаешься?
— ‘Портниха.
— ‘У хозяйки живешь?
— ‘Да.
— ‘Сколько получаешь?
— ‘Пять.
— ‘А сейчасъ при теб деньги есть?
— ‘Есть.
— ‘Сколько?
— ‘Полтора рубля.
— ‘Давай!
— ‘Зачмъ?
— ‘Давай!… надо… Жалко?
— ‘Это у меня на платокъ.
— ‘Давай!… Надо же за номеръ отдать… Не стану я одинъ платить… За всякую шкуру да плати… Я деньги-то трудомъ добываю, не такъ, какъ ты… затылкомъ наволочки стираешь…
Заплакала она опять. Кошелекъ, однако, достала, вынула изъ него деньги…
— ‘На, говоритъ, только отпусти меня, Христа ради’!
Онъ замолчалъ и потупился. Лицо его какъ-то потемнло. Онъ сжалъ кулакъ и стукнулъ имъ по койк такъ, что задрожали доски.
— Давно все это было,— заговорилъ онъ,— но какъ вспомню — гадко мн станетъ, точно кто-то по голому тлу щеткой проведетъ… б-ррры!… Ну, ладно… Просится она… Что-жъ, спрашиваю, противенъ я теб?
Молчитъ. Я опять: ‘противенъ’? Молчитъ. Тутъ лакей вошелъ, принесъ водку. Всталъ я, одлся… налилъ рюмки.
— ‘Пей!— говорю.
— ‘Не могу!
— ‘Пей, шкура, убью!
— ‘Оставьте меня, говоритъ, Христа ради! Я бдная… за что обижаете? Господи, Господи! Ахъ я, дура, несчастная!..
— ‘Пей, сволочь, а то на голову вылью! Плачетъ она.
Христа ради проситъ, чтобы отпустилъ ее. Взялъ я рюмку и, понимаете, какъ плесну ей въ лицо водкой.
— ‘Врешь — не пьешь, махонькую пропустишь!
Закрыла она лицо руками. Стою я, гляжу на нее и вдругъ, понимаете, захотлось мн по другому надъ ней помытариться. Думаю: что будетъ?.. Опустился я передъ ней на колни:
— ‘Груня, прости… не по злоб я… прости!
Ноги у ней съ пьяныхъ-то глазъ цлую. Сла она… глядитъ на меня, какъ безумная… Глядла, глядла, потомъ, знаете, положила руку свою ко мн на голову, гладитъ, какъ ребенка, а сама говоритъ:
— ‘Что вы? что вы? Мн стыдно!
А я, вотъ истинный Господь, не вру, какъ заплачу вдругъ… понимаете, словно оборвалось у меня что-то въ груди… А она гладитъ меня по голов и плачетъ тоже… слова ласковыя говоритъ… это за то, что я опозорилъ ее… Двочка святая!.
Онъ опять замолчалъ и, торопясь, трясущимися руками свернулъ папироску и, закуривъ, продолжалъ:
— Ну, и того… полюбилъ я ее съ той поры… Но только полюбилъ себ на муку, а ужъ про нее и говорить нечего… Привязалась она ко мн, какъ собака… вся мн отдалась и душой, и тломъ… Стали мы съ ней жить вмст на одной квартир… Машинку я ей купилъ швейную… Работать она стала… Прожили мы съ ней такъ ладно около года, потомъ все пошло подъ гору, къ чорту. Началось съ того, что сталъ я ее ревновать… Глупо, дико ревновать… мучить сталъ… ругать сталъ… бить… Напьюсь пьяный и ну придираться… Кусать ее начну… по щекамъ бить… плеваться… а она молчитъ! Это молчаніе-то ея еще больше меня бсило. Точно каменная… Смотритъ только, какъ пришибленная… Скажетъ иногда, впрочемъ: ‘помру я скоро… избавлю тебя’.
Онъ провелъ рукой по лицу и, переведя духъ, началъ опять говорить.
— Да, скоро это случилось: пить я сталъ сильно… развратничать… самъ подлости длаю, а ей запрещаю изъ дому лишній разъ выйти… Денегъ не стало хватать мн… воровать началъ… Разъ цапнулъ сотню цлую и попался: увидали… Хозяинъ все не врилъ… Да пришлось поврить.— ‘Подлецъ ты, говоритъ, а я думалъ — честный. Хитрая ты, бестія’… Ну, понятное дло, прогналъ меня съ позоромъ въ шею изъ магазина. ‘Надо бы, говоритъ, тебя подъ судъ, да ужъ чортъ съ тобой, не хочу связываться!’
…Сталъ я мста другого искать… Нтъ мста!… Ей не сказываю… Злость на меня напала: и всю эту злость свою я на нее выливалъ, какъ помои на паршивую собаку…
Однако, стала она догадываться, что безъ дловъ я. Иногда спроситъ: ‘Ну какъ ты съ хозяиномъ’?— А теб какое дло?— отвчу. Денегъ нтъ… что длать? Началъ вещи таскать — закладывать… Заложу, а деньги пропью… и чмъ больше пью, тмъ мн гаже все… Особливо утромъ… мука!… Пьяный я вообще не покойный, гадкій, страшный. Ухаживаетъ она за мной, разднетъ, уложитъ… ‘Да, чортъ тебя возьми, кричу ей, съ твоимъ ухаживаньемъ-то!… бей меня! ржь! кусай! только не ухаживай, Христа ради!’
…Очумлъ… Допился до кошмара… Лежу ночью, вдругъ слышу въ ухо мн кричитъ кто-то: ‘Степановъ! Степановъ! Степановъ’!— страшно громко… Ужасъ! Наконецъ, нечего стало закладывать… и не на что пить… Вотъ тутъ-то я за нее и принялся, т. е. понимаете, цлыхъ почти два года, до самой ея смерти, кормила она меня, поила, обувала и одвала… Билъ я ее… охъ, какъ я билъ ее, вспомнить страшно! Смертнымъ боемъ билъ! Да… терпла вдь… Цлый день работаетъ… ночь работаетъ… Надо за квартиру отдать… жрать надо… мало ли, что надо… папиросъ мн надо… водки… безобразіе, однимъ словомъ!
…Ну, ладно… пришелъ конецъ… померла она! Родами померла… Цлый мсяцъ передъ этимъ нездорова была… извелась вся… высохла… кости да кожа… А я въ это время взялъ, да пальтишко у ней послднее пропилъ… Она больная, страдаетъ, а я пьяный… До нищеты дло дошло… уголъ грязный, вшивый, съ клопами… вонь!
…Помню, ночью она родила, выкинула мертвую двочку… за три дня до Рождества Христова… Кричала какъ… и я тутъ былъ, да старуха какая-то… померла въ эту же ночь!… Что мн длать? Хоронить не на что… Поцловалъ я ее, помню, въ губы холодныя, да потихоньку, какъ воръ, и ушелъ… Ушелъ и ужъ больше не возвращался… Кто ее хоронилъ? гд? какъ? не знаю!
Сначала я съ себя пиджакъ продалъ, пропилъ… И началось съ тхъ поръ, и началось! Хитровка… грязь… одурь какая-то… тоска смертная… бродяжничество, куда глаза глядятъ… голодъ… холодъ… тюрьмы… и вотъ, какъ видите, весь тутъ… дошелъ, какъ говорится, до дла… больше ужъ идти некуда и нтъ, кажись, ничего ужъ такого, чего бы я не перенесъ на своей шкур… Выпита чаша до дна… осталось разбить ее только… Такъ-то!..
Онъ замолчалъ и легъ навзничь, положивъ подъ голову руки. Коптвшая и плохо свтившая лампочка вдругъ догорла и тихо погасла. Въ каморк стало темно… Мы молчали… Мышь заскреблась сильне…
— Догорла!— тихо сказалъ онъ и, помолчавъ, добавилъ:— и жизнь наша такъ же вотъ догоритъ и тихо погаснетъ, никому ненужная… Давайте-ка спать, братцы, пора!
— Господи, помилуй насъ гршныхъ!— проворчалъ старикъ, укладываясь на полу.— Семенъ, спишь?!
— Нтъ.
— А ты спи… Что не спишь? Не думай… брось… спи… идти намъ съ тобой далече…

XXI.

Утромъ, когда совсмъ разсвло, солдатъ-надзиратель отперъ дверь, вошелъ въ каморку, взялъ со стола лампочку, обругалъ насъ матерными словами, веллъ подмести полъ и вынести ‘парашку’.
Когда онъ ушелъ, мы посмотрли другъ на друга, думая одно и то же, кому выносить ее?..
— Я ужъ таскалъ,— сказалъ рыжій посл продолжительнаго молчанія,— какъ хотите, чередъ за вами!
— Что-жъ, Семенъ,— сказалъ старикъ,— я постарше тебя… неси… Я бы и снесъ, да у меня, признаться, руки дрожатъ… расплескаешь!… Въ зубы натычутъ… тащи ужъ ты!..
Длать было нечего, я взялъ ‘парашку’ за ручку и потащилъ. Въ корридор попался навстрчу какой-то краснорожій, здоровый арестантъ и, увидя меня, сказалъ:
— Волоки, братъ, волоки… дло хорошее! все не дарма хлбъ-то казенный жрать станешь… го, го, го!
— Что-жъ, давайте съ горя попьемъ хоть кипяточку! — сказалъ рыжій, когда я снова возвратился въ каморку.— Все оно какъ-то повеселе на душ будетъ.
— Чайку бы теперь! — сказалъ старикъ, — съ хлбцемъ… гоже!..
— Чайку! — передразнилъ его рыжій, — чайку дома попьешь… Дома-то теб, небось, рады будутъ… а? ха, ха! Ахъ ты, Магометъ пятнадцатый! Водочки тоже, небось, гоже бы было, а?..
Онъ досталъ изъ-подъ койки большой жестяной, почернвшій отъ грязи, чайникъ и пошелъ куда-то за кипяткомъ. Возвратившись съ кипяткомъ, онъ ушелъ опять и скоро принесъ три чайныхъ чашки. Поставя все это на столъ, онъ улыбнулся и сказалъ:
— Чай поданъ… пожалуйте!..
Мы услись пить ‘чай’. Я и старикъ на полу, а рыжій на койк.
— Сахарку бы кусочекъ вотъ эдакой,— сказалъ старикъ,— все бы не такъ жгло… О, Господи!… До чего мы, ребята, сами себя допустить можемъ… А все что? Все простота наша насъ губитъ. Недаромъ пословица-то молвится: ‘простота хуже воровства’.
— Н-н-н-да!— согласился рыжій, какъ-то необыкновенно громко, угломъ рта схлебывая съ блюдца ‘чай’.— Врно это… просты мы…
— Выпьемъ,— продолжалъ философствовать старикъ,— вс родные… Что хошь съ нами длай… что хошь бери… для всхъ душа на распашку, какъ дверь въ кабак, входи, пей!..
— Мы-то такъ,— согласился рыжій,— да для насъ то не такъ. Нашего брата, какъ звря, каждый чортъ словить да въ шею накласть норовитъ… А ужъ эти мужики подлые, хуже всхъ…
— Строго стало!— сказалъ старикъ.
— Имъ что, чертямъ,— продолжалъ рыжій,— у нихъ и земство, и земля, и все, а у насъ? Ночевать не пускаютъ безъ паспорта, подлецы!— ‘Кто ты такой будешь? Видъ кажи’. А, чортъ ихъ возьми, подлецовъ! Нтъ хуже дикарей этихъ да еще поповъ… Подлый народъ!..
— Нашего-то брата очень много,— сказалъ старикъ:— Сила!… Одолли!
— Ну, такъ что же?..
— Ну и того… кому охота дармодовъ-то кормить.
Слово ‘кормить’ напомнило намъ, что мы страшно голодны.
— Полощешь кишки-то водой, — сказалъ старикъ, — а какая польза?.. Пожевать бы теперь… тьфу!..
— Колбаски бы, — кривя усмшкой ротъ, сказалъ рыжій и, плюнувъ на полъ, добавилъ: — экая жизнь подлая… собачья!..
— Авось, помремъ скоро!— тихо и задумчиво произнесъ старикъ, — тогда, значитъ, всему крышка!..
— Ты-то, можетъ, и скоро помрешь,— отвтилъ рыжій, почти съ завистью глядя на него, — вонъ ты какой старый и плохой… недолго теб.
— Дай-то, Господи, поскорй бы!— молитвенно произнесъ старикъ и перекрестился, — дай-то, Господи!— Онъ вздохнулъ, крпко зажмурилъ глаза, задумался о чемъ-то…
Вскор намъ принесли обдъ. Въ большой деревянной чашк была налита постная похлебка, сваренная съ селедочными головами… Похлебка эта была покрыта какой-то рыжеватой ржавчиной, вроятно, потому, что селедочныя головы были ржавыя и, какъ были, грязныя, вонючія, такъ ихъ и положили въ котелъ. ‘Сожрутъ, молъ: не господа!’… Мы съ жадностью голодныхъ собакъ набросились на эту похлебку и, опорожнивъ то, что было въ чашк,— а было для троихъ очень немного — почувствовали, что страшно голодны.
— Пообдали! — съ ироніей вымолвилъ рыжій, сидя на койк и болтая ногами.
— Слава Теб, Господи!— добавилъ старикъ:— заморили червячка!… теперь, гляди, на питье потянетъ…
— Дьяволы!— выругался рыжій и, сердито плюнувъ, началъ вертть папироску…

XXII.

Не прошло и часа посл обда, какъ насъ со старикомъ потребовали внизъ, въ ту комнату, въ которую привели вчера вечеромъ съ вокзала. Тамъ сидлъ тотъ же человкъ, который принялъ насъ вчера… Кром его, въ комнат было два солдата… Около печки, въ углу стояли ружья, а на лавк лежали желзныя ‘баранки’.
Солдаты были одты въ шинели съ башлыками. На ногахъ у нихъ были валенки, а на рукахъ варежки. Посмотрвъ на нихъ, я догадался, что это конвойные, которые поведутъ насъ.
Принявшій насъ вчера человкъ выдалъ одному изъ нихъ какія-то бумаги и сказалъ:
— Ну, съ Богомъ.
— Мн бы вотъ полушубокъ, — сказалъ мой старикъ,— не дойти мн такъ-то, студено!..
— Ладно! дойдешь и такъ, не великъ баринъ-то! Серега!— обратился онъ къ солдату. — Наднь на нихъ баранки
— Небось, не убжимъ и такъ!— сказалъ старикъ.
— Ладно! Толкуй, кто откуль… видали мы медали-то, а кресты-то нашивали…
Солдатъ взялъ со скамьи поручни и надлъ мн на правую руку, а старику на лвую.
— Господи, помилуй насъ гршныхъ, — сказалъ, тяжело вздохнувши, старикъ и перекрестился на висвшую въ углу икону.— Мучители вы! Какъ мн идти-то на старости лтъ, подумали бы. Ай мы какіе разбойники… куда намъ бчь-то? Намъ бчь-то некуда.
— Не разговаривать! — крикнулъ старшой,— старый чортъ! Серега! — обратился онъ снова къ солдату,— получай кормовыя…
Онъ вынулъ изъ кошелька двадцать копекъ мдью и подалъ солдату.
— Ну, готовы?
— Готовы!— отвтилъ солдатъ.
— Съ Богомъ, маршъ!..
Солдаты взяли ружья, вложили въ казенники по боевому патрону и, посторонившись, пропустили насъ впередъ въ дверь.
Выйдя за ворота на улицу, одинъ изъ нихъ пошелъ впереди, другой позади насъ.
Намъ со старикомъ идти было ужасно неловко. Старикъ спотыкался и вязъ въ глубокомъ снгу, дергая меня за руку до боли. Попадавшіеся навстрчу немногочисленные прохожіе таращили на насъ глаза.
На душ у меня было гадко и стыдно.
— Господа служивые, — взмолился, наконецъ, старикъ, и въ голос его задрожали слезы,— кавалеры, не знаю, какъ и величать васъ. Ослобоните вы насъ, Христа ради! Поимйте жалость. Смерть! О, Господи помилуй!..
Шедшій передомъ солдатъ полуобернулся и сказалъ:
— Погоди, старикъ, не скули, выдемъ за городъ, сыму, дай городомъ пройти.
Пройдя длинную, пустынную улицу, миновавъ кузницы, какіе то огороды, мы вышли, наконецъ, въ поле и, пройдя немного по большой дорог, свернули влво на проселокъ. Здсь солдаты остановились, и одинъ изъ нихъ снялъ съ насъ ‘баранки’. Посл этого мы пошли дальше. Идтибыло тяжело. Погода стояла холодная. Дулъ пронзительный втеръ навстрчу. Дорогу передувало. Ноги вязли въ снгу мстами по колно. Плохо одтое тло сильно зябло, въ особенности лицо и руки. Идти навстрчу втру приходилось, нагнувшись, и длать усилія, точно пробиваясь сквозь что-то. Мн было жалко старика. Онъ шелъ, согнувшись, засунувъ руки въ рукава, жалкій, трясущійся. Хорошо и тепло одтые солдаты, перекинувъ за плечо ружья, твердыми, привычными шагами торопливо шли впередъ, перекидываясь словами, относившимися къ погод, къ дорог.
Намъ со старикомъ было не до разговоровъ. Чмъ дальше шли мы, тмъ становилось трудне.
Ноги вязли и заплетались. За голенища худыхъ сапогъ насыпался снгъ.
— Господи помилуй!— шепталъ старикъ,— Господи, Владыко живота моего, спаси, сохрани. О, Владычица!
На него тяжело было смотрть. Старый, сгорбившійся, трясущійся, онъ былъ похожъ на засохшую елку въ лсу, которую безпощадно треплетъ непогода и которая жалобно скрипитъ и стонетъ точно плачетъ, жалуясь кому-то, вспоминая свою лучшую долю.
— Семенъ! Батюшка, отецъ родной!— закричалъ онъ вдругъ какимъ-то жалостнымъ, плачущимъ голосомъ.— Да скоро ли деревня-то? Смерть моя… Сме-е-е-ерть!…
— Шагай, шагай, старикъ!— крикнулъ солдатъ,— небось, умлъ кататься, умй и саночки возить.
— Я-то возилъ!— какъ-то громко, съ дрожью въ голос завопилъ старикъ.— Я-то возилъ. Гляди, теб не пришлось бы этакъ повозить. О, Господи, хоть бы сдохнуть.
Это ‘хоть бы сдохнуть’ онъ выкликнулъ такъ отчаянно жалобно, что мн стало жутко. Очевидно, слово было сказано не зря, а какъ окончательный выводъ о жизни, которая не стоитъ ничего другого, какъ именно только ‘сдохнуть’.
— Не скули, старый чортъ. Дуй тя горой!— крикнулъ солдатъ, шедшій сзади,— и безъ тебя тошно. Диви, кто виноватъ. Самъ виноватъ. Молчи, песъ! Дери тебя дёромъ.
Солдатъ сталъ ругаться матерными словами, жалуясь и проклиная насъ, свою долю и вьюгу.
А вьюга, точно на зло, разгулялась и расшумлась во всю. Воя и плача, она швырялась снгомъ, била насъ и, довольная своимъ дломъ, съ хохотомъ кружилась и плясала въ какой-то фантастично-отчаянной пляск.
Въ воздух всюду, куда ни посмотришь, стояла какая-то срая колеблющаяся муть. Низкое свинцовое небо точно давило и хотло упасть на землю. По сторонамъ дороги торчали ‘вшки’ и росли какіе-то жалкіе кусты вереска. Вдали чернлъ лсъ. Къ этому лсу мы держали нашъ путь. Передовой солдатъ торопливо шагалъ, не оглядываясь. Я не отставалъ отъ него, но старикъ сталъ отставать. Слышно было, какъ другой солдатъ ругалъ его.
Наконецъ, мы вошли въ лсъ. Дорога пошла лучше. Стало тише. Лсъ былъ еловый, строевой, могучія, прямыя, какъ свчи, ели достигали необыкновенной вышины. Втеръ шумлъ по вершинамъ, заставляя ихъ колыхаться и наполняя лсъ какими-то странными звуками: то слышался жалобный скрипъ, похожій на плачъ, то какъ будто кто-то вдали кричалъ и аукался. Сверху падали на дорогу, сшибленные втромъ съ макушекъ, пушистые и мягкіе, какъ вата, хлопья снга, какъ будто кто-то сидлъ тамъ наверху и швырялся ими.
Мы пошли тише. Солдаты закурили. Я хотлъ тоже было свернуть папиросу, но не могъ, пальцы не дйствовали. Увидя это, солдатъ далъ мн свою папиросу и сказалъ:
— На, курни, горе лукавое! Да вонъ и старику дай, ишь онъ замерзъ. Ддъ, замерзъ, что ли?
Старикъ потрясъ головой и какъ-то жалобно ухнулъ, точно филинъ.
Пройдя лсомъ версты дв, мы вышли на поляну, гд стояла сторожка. Проходя мимо, мы увидали бабу-сторожиху, тащившую на коромысл ведра съ водой. Завидя насъ, она поставила ведра на тропку и, сложивъ на груди руки, закачала головой, выражая этимъ качаніемъ и жалость, и состраданіе, и удивленіе.
— Служивенькіе!— крикнула она, когда мы совсмъ поровнялись съ ней,— подьте, родные, въ избу, погрйтесь.— И потомъ, обратясь уже лично къ намъ, она жалобно добавила:— ахъ вы, несчастные арестантики, иззябли, чай, до смерти!..
— Нельзя, тетка заходить,— сказалъ солдатъ.— Шагай! шагай!— закричалъ онъ намъ.
— Погрться бы… вздохнуть,— вымолвилъ старикъ.
— Придешь на этапъ, нагрешься,— насмшливо сказалъ солдатъ.— Отдохнешь. Ну, маршъ!
Мы тронулись дальше. Баба стояла и качала головой, долго провожая насъ глазами.

XXIII.

Лсъ сталъ рдть и, чмъ ближе пододвигались мы къ опушк, тмъ все хуже и хуже становилась дорога. Когда же, наконецъ, мы выбрались изъ лсу, то увидали, что дло наше совсмъ плохо: дорогу занесло и въ пол видно было только, какъ кружится и воетъ какая-то срая муть.
Передовой солдатъ вязъ въ снгу и злобно ругался. Я, молча, стиснувъ зубы и вооружившись терпніемъ, шагалъ за нимъ, стараясь попадать своими сапоженками въ его слдъ, похожій на слдъ медвдя. За мной поспшалъ старикъ и соплъ, и пыхтлъ, какъ лошадь, везущая возъ не подъ силу.
Такъ шли мы вс четверо, одинаково злые, одинаково недовольные, думая только о томъ, какъ бы поскоре добраться до мста, пость, отогрться и лечь спать.
Дошли до деревни. Въ деревн солдаты дали передышку. Они зашли за общественный ‘магазей’ и сли съ той стороны, откуда не дулъ втеръ, на толстыя бревна, отдохнуть и покурить.
— А похоже,— сказалъ одинъ изъ нихъ, вертя папироску,— не скоро мы доберемся до ночлега. Погода!
— Темно придемъ, — сказалъ другой и, помолчавъ, добавилъ:— Эхъ, жизнь собачья! Води вотъ всякую сволочь, погода — иди.
— Да,— отвтилъ первый,— теперь бы дома, на печк, эхъ-ма!..
Онъ махнулъ рукой и задумался, глядя вдаль.
Мы со старикомъ молчали. Я думалъ о томъ, какъ приду домой, что буду говорить, что длать. Какъ узнаютъ о томъ, что меня пригнали этапомъ, и какъ будутъ надо мной глумиться люди! На душ было горько.
Старикъ сидлъ, согнувшись, разставя ноги, низко опустивъ голову Что думалъ онъ? Вся его согнувшаяся, жалкая фигура изображала молчаливое покорное страданіе.
— Ну, ребята, идемъ! — точно проснувшись, вскочилъ и крикнулъ солдатъ,— сиди не сиди, а идти надо. Пораньше придемъ… айда! Трогай, блоногій.
Мы молча и нехотя тронулись. Дорога пошла въ гору. Втеръ все такъ же дулъ навстрчу и валилъ съ ногъ. Мы шли, согнувшись, жалкіе и маленькіе, борясь, изнемогая и напрягая вс силы, чтобы двигаться, двигаться, двигаться!..
Между тмъ, стало темнть. Декабрьскій день коротокъ. Вдали мутно и неясно чернли кусты, мелкорослый осинникъ, какія-то кочки, и надъ всмъ этимъ стояла и заполоняла собой все больше и больше начинавшая темнть, все та же колеблющаяся муть.
Усталые, перезябшіе и голодные, шли мы, а навстрчу намъ грозно двигалась холодная, темная ночь. И по мр того, какъ она двигалась, на душ длалось жутко и боязно.
— Эхъ, да и запоздаемъ мы здорово! сказалъ солдатъ, шедшій впереди и, оглянувшись назадъ, крикнулъ:— Наляжь, ребята! Прибавь ходу.
— Издохнуть бы!— застоналъ опять старикъ.— Не могу я больше… О-о-охъ, Господи.
— Успешь издохнуть, погоди! — крикнулъ солдатъ,— а ты не робй, двумъ смертямъ не бывать, а одной не миновать!… ‘Эхъ, ты, зимушка зима, морозная была’… — заплъ онъ вдругъ высокимъ голосомъ и такъ же сразу смолкъ, точно оборвалъ, похлопывая рука объ руку, онъ зашагалъ впередъ, прибавляя шагу.

XXIV.

— Ребята, не робй, огонь видать!— закричалъ передовой солдатъ.— Слава теб, Господи!… село, этапъ, малымъ дломъ помаяться и крышка, отдыхъ.
Дйствительно, вдали сквозь мракъ, мелькали рдкіе огоньки, то пропадая, то опять вспыхивая, какъ звздочки.
— Прибавь ходу!— крикнулъ снова солдатъ,— съ версту осталось, не больше. Запоздали мы здорово, гляди, какъ бы трактиръ не заперли… Вотъ будетъ штука-то, Ивановъ, а?.
— Чай, не заперли,— сказалъ другой солдатъ,— а чайку теперь испить первый сортъ.
— Намъ хлбушка купите!— простоналъ старикъ.
— Хлбушка!— засмялся первый солдатъ,— а ты тоже сть хочешь? Я думалъ, ты совсмъ замерзъ, а ты, на-ка поди, хлба захотлъ… Ладно,— купимъ.
Придя въ село, мы прошли какую-то длинную пустынную улицу, на которой не было никого, кром собакъ, злобно брехавшихъ на насъ, и, свернувъ направо, остановились у какого-то темнаго зданія.
— Контора,— сказалъ солдатъ,— волость, пришли, слава теб, Господи… Ну, и погодку Господь послалъ… Неужли Григорій дрыхнетъ, а?
— Небось, дрызнулъ здорово и спитъ,— сказалъ другой солдатъ,— что ему, гладкому, длается… Ему хорошо… Не съ нашей собачьей жизнью сравнять… Отворяй дверь-то, что ли, — добавилъ онъ,— чего всталъ?.. Небось, не заперто.
Первый солдатъ толкнулъ дверь, и мы слдомъ за нимъ вошли сначала въ темныя сни, а изъ сней уже въ контору.
Здсь принялъ насъ заспанный съ похмлья сторожъ и, долго оглядывая наши трясущіяся фигуры, сказалъ:
— Эхъ вы, дуй васъ горой, вшивые черти!… Вшей только носите… Провалиться бы вамъ, жулье!… Ну, идите, что ли… А, окаянная сила!..
Говоря эти любезныя слова, онъ провелъ насъ въ какую-то темную нору и сказалъ:
— Сичасъ огня дамъ… Посидите покамстъ.
Онъ заперъ дверь, ушелъ и точно сквозь землю провалился. Мы сначала стояли, поджидая его, потомъ сли на полъ и сидли въ темнот, не видя другъ друга и не зная, гд мы находимся.
— Семенъ!— прошепталъ старикъ дрожащимъ голосомъ,— живъ ли, милый?..
— Живъ,— отвтилъ я,— только не знаю, гд сидимъ?
— Гд сидимъ… Въ холодной, надо думать. О, Господи, неужли и на томъ-то свт насъ этакъ мучить станутъ?!… Владычица, холодно-то какъ!
Я молчалъ. Мн слышно было, какъ дрожитъ старикъ, громко стучитъ зубами, ерзаетъ какъ то по полу, стараясь согрть свое старое тло.
— Иззябъ?— спросилъ я.
— Сме-е-ерть!
— Хоть бы огня скоре!
— Песъ его знаетъ, провалился… Пьяный лшманъ…
Наконецъ, пришелъ сторожъ, принесъ хлба, воды, и освтилъ насъ и нашъ клоповникъ свтомъ коптлки-лампочки.
— Вотъ вамъ и свтъ, — сказалъ онъ,— гожа бить вшей-то… свтло! Лампочку-то вонъ тамотка повсьте на стнку… Эна гвоздокъ-то… Спать ляжете, задуете… А то не трогъ, виситъ такъ… Ну, спокойной ночи!..
Онъ заперъ дверь и ушелъ. Мы остались одни. Въ каморк было холодно, гадко, печально и пусто. Голыя стны, грязный полъ, уголъ ободранной печи, и больше ничего. Стны, и въ особенности печка, были покрыты пятнами раздавленныхъ клоповъ. Печку, должно быть, не топили: она была холодная. Отъ пола дуло… На потолк и по угламъ висла паутина. Воздухъ былъ какой-то промозглый, кислый, точно въ этой каморк стояла протухлая кислая капуста, которую недавно вынесли..
Мы сидли на полу другъ противъ друга и молчали. Около насъ стояла лампочка и тускло свтила, коптя и моргая. Тутъ же лежалъ завернутый въ желтую бумагу черный хлбъ и стояла кружка съ водой.
— Ну, что-жъ намъ теперь длать?— спросилъ я и посмотрлъ на старика.
— Давай пожуемъ,— отвтилъ онъ,— а тамъ спать ляжемъ.
— Холодно здсь
— А дай-ка выстынетъ,— смерть!
Мы раздлили хлбъ поровну и стали ‘жевать’, прихлебывая холодной водой. Хлбъ былъ черствый, испеченный изъ низкаго сорта муки. Онъ разсыпался и хрустлъ на зубахъ, точно песокъ. Старикъ размачивалъ куски въ вод и глоталъ, почти не разжевывая…
— Теперь бы щецъ,— сказалъ онъ,— горяченькихъ… эхъ!..
— Да,— отвтилъ я,— важно бы!
— Да спать бы на печку на теплую, а?..
— Хорошо бы!
— Живутъ же люди,— продолжалъ онъ, съ трудомъ глотая куски,— и все у нихъ есть… И сыты, и одты, и почетъ имъ… Мы же, прости Господи, какъ псы, маемся всю жизнь, и нтъ намъ ни въ чемъ удачи… А за что, подумаешь?.. Ты кобылу кнутомъ, а кобыла хвостомъ… Эхъ-ма! Спать, что ли?..
— Гд?
— Давай, вотъ, къ печк ляжемъ… Мое пальтишко подстелемъ, твоимъ однемся… Сапоги подъ голову. Аль не сымать сапогъ то?.. У меня ноги зашлись… Печку-то, знать, не топили… Экономія на спичкахъ… О, Господи!… Клопа здсь сила, надо быть, несосвтимая… До чего мы сами себя, Семенъ, допустили, а?.. Подумать страшно… Холодно-то какъ, батюшки!. Ну, давай ложиться… Чего сидть-то… Сиди не сиди, цыплятъ не высидишь…
Онъ снялъ съ себя пальто и разостлалъ его въ углу около печки. Потомъ разулся, сапоги положилъ въ голову и, прикрывъ ихъ портянками, перекрестился нсколько разъ и легъ, скорчившись, къ стнк.
— Ложись, Семенъ, и ты рядомъ,— сказалъ онъ,— сапоги-то тоже сыми… Ногамъ вольготне… Отдохнутъ они… Огонь-то заверни… На што онъ намъ?.. Ложись скорй… Холодно, смерть какъ!
Я снялъ пальто, разулся, положилъ сапоги точно такъ же, какъ и онъ, подъ голову и, погасивъ лампочку, легъ рядомъ съ нимъ, накрывъ и его, и себя пальто.
— Двигайся ближе ко мн,— говорилъ онъ,— крпче жмись… Теплй будетъ… Дай-кась я тебя обойму вотъ эдакъ… Вотъ гоже … Словно жену… А?.. Семъ, у тебя жена-то есть-ли?..
Я промолчалъ и тоже обнялъ его… Такъ мы и лежали, плотно прижавшись другъ къ другу и дыша — я ему въ лицо, а онъ мн.
Въ клоповник было тихо, точно въ подземель. Слышно было только наше тяжелое дыханіе… Мы оба не спали. Мрачныя мысли, тоскливыя и злыя, кружились въ голов, какъ воронье въ ненастное, осеннее утро.
— Семъ!— тихонько произнесъ старикъ посл долгаго молчанія.
— А!— такъ же тихо отозвался я.
— Не спишь, голубь?..
— Нтъ.
— Объ чемъ думаешь? Тоскуешь, небось, а?
— А ты?..
— Я что, моя псня спта, тебя мн жалко… Вотъ какъ передъ Истиннымъ говорю, до смерти жалко… Парень, я вижу, ты хорошій, душевный… отъ этого отъ самаго и пропадаешь…
Онъ говорилъ это тихо, нжно и любовно… Мн отъ этихъ ласковыхъ словъ сдлалось вдругъ невыносимо грустно и такъ жалко самого себя, что я не выдержалъ и заплакалъ… Мн вдругъ вспомнилась моя мать, ея ласки, милое дтство и все то дорогое, далекое, невозвратимое, что прошло навсегда, кануло въ вчность, забылось, закидалось грязью, залилось водкой, заросло дремучимъ лсомъ всякихъ гадостей…
— Что ты, родной?— шепталъ старикъ, крпко обнимая меня,— что это ты?.. Брось!… Ну вотъ, экой ты какой на сердце слабый, брось!… Голубь ты мой, съ кмъ грхъ да бда не бываютъ… А ты Господу молись… Его, Создателя нашего, проси укрпить тебя отъ всякія скорби, гнва и нужды… Полно, сынокъ, полно, родной!..
Онъ говорилъ это дрожащимъ голосомъ, сдерживая дыханіе, и что-то неподдльно-искреннее, дтски-доброе звучало въ его рчи.
— Трудно жить на бломъ свт, — продолжалъ онъ шепотомъ,— ахъ трудно!… Каждому свой крестъ отъ Господа данъ… Нести его надо… Тяжело его нести, особливо старому человку… И грхи мучаютъ, и все, что длалъ, вспоминается… Охъ, тяжело это, соколъ ты мой!… Ты вотъ молодъ, да и то плачешь, а мн-то каково легко… Кабы ты зналъ, что я видалъ въ своей жизни… Что длалъ?.. Какъ жилъ? Господи, грхъ юности и невднія моего не помяни!..
Онъ перекрестился въ темнот.
— Иной разъ лежишь вотъ эдакъ ночью одинъ да раздумаешься, страхъ нападетъ, ужасъ! И не врится… А вдь все правда, все было.
— Молодъ былъ, — продолжалъ онъ, помолчавъ,— не думалъ, что пройдетъ она, молодость-то… Вали во всю! Пилъ, гулялъ, на гармошк первый игрокъ былъ… плясать — собака!… Двки эти за мной, какъ козы… По двадцать второму году женился… въ домъ взошелъ… Домъ богатый… огородъ… триста грядъ одного луку сажали… Дв лошади, корова… Жена ласковая, тихая, красивая… Жить бы… анъ нтъ! не любилъ я ее, жену-то… женился больше изъ-за богатства… надулъ ее… Гулять отъ нея сталъ… Отъ этого пошелъ въ дому раздоръ… да!… вспомнить гнусно! Отецъ-то ея, женинъ-то, строгій человкъ былъ… по старой вр… курить и то заказывалъ мн… Ну, а я не уважалъ его… противенъ онъ мн былъ… вотъ какъ, страсть! Онъ слово, а я ему десять… Онъ бы меня по себ-то и прогналъ бы, да дочку жаллъ, за нее и терплъ только… Немного онъ съ нами пожилъ… года, знать, съ три, не больше… померъ… Я его, сынокъ, по правд-то сказать, и ухайдакалъ… Повезли мы съ нимъ разъ капусты возъ за городъ, въ имніе одно барское… Дло было осенью… погода — смерть… дорога — Сибирь!… Стали въ одномъ мст подъ гору спускать, а гора крутая, возъ тяжелый, разъхались колеса по глин, наклонился возъ… вотъ упадетъ… Забжалъ мой старикъ сбоку на ту сторону, куда падать-то возу, уперся плечомъ. ‘Помоги!’ — кричитъ. А я взялъ да правой возжей лошадь и тронь… Рванула она, дернула… благая была лошадь, сытая… возъ-то брыкъ!… Ну и того… придавило его… Побжалъ я въ деревню… собралъ народъ… вытащили его изъ-подъ воза мертваго… Ну, что жъ тутъ длать? Задавило и задавило… Дло, видно, Божье… Никто не видалъ, какъ дло было… Ну, сталъ я жить съ женой вдвоемъ… Родила она двочку… Пожила двочка съ полгода — померла… Ну, что-жъ… живу… Хозяинъ дому сталъ полный… жена смирная… безотвтная… Началъ пить… Пьяный я безпокойный, озорноватый… Приду,— сейчасъ,коли что не по мн, въ зубы… Родила она мн еще ребенка, мальчика… Сталъ рости этотъ мальчикъ… Гринька я его звалъ… такой-то веселый, здоровый, любо!… Привязался я къ нему, милый, всей душой и пить сталъ меньше… Около дому сталъ хлопотать, гоношить… Думаю: коли помру, все ему пойдетъ… Съ женой сталъ жить по закону… драться бросилъ… Расцвла моя баба… души во мн не чаетъ… Люди стали завидовать… Жить бы да жить, анъ нтъ!… Богъ-то взялъ, да по своему и сдлалъ… наслалъ на меня напасть… горе такое и сказать страшно… Заболлъ Гринька скарлатиной… Поболлъ, поболлъ, да и того… скончался… Охъ, Семенъ, Семенъ, коли будутъ у тебя дтки, да, спаси Богъ, помретъ который, вспомнишь меня, старика… Все одно, я теб скажу, взять, вотъ, да ножемъ по сердцу полыхнуть… вотъ какъ легко это!..
…Стали мы его хоронить… Дло-то зимой было… морозъ… холодъ несосвтимый… Земля-то аршина на полтора промерзла… Самъ я могилу рылъ… билъ, билъ, ломомъ-то!. рою, а самъ думаю: кому рою?.. да… Ну ладно… Убрала его жена во все чистое въ гробу. Двки, цвточницы сосдки, цвтовъ дали… обложили его цвтами-то… Лежитъ онъ въ нихъ, аки ангелъ Господень, и словно бы улыбочка на устахъ… Жалко! подойду, посмотрю — жалко!… Сердце-то точно кто раскаленными клещами схватитъ… Ну, пришло время, надо его изъ дому выносить… Что тутъ было,— и сказать теб, родной, не сумю. Жена, какъ мертвая… обхватила гробъ-то, застыла… У меня и руки, и ноги трясутся, и плачу я, и топчусь на одномъ мст, какъ баранъ… Понесли его въ церковь… Я иду сзади… Жена идетъ… качаетъ ее, какъ былинку… Шаль на одномъ плеч виситъ, съхала… и треплется эта шаль по втру, какъ птица крыломъ. Ну, отпли въ церкви… Снесли на погостъ, зарыли въ землю… Пришли мы съ женой домой… тоска-то, Господи!… Ползъ я на печку, легъ, лежу и думаю… Вспомнилъ, какъ мы съ нимъ на печк спали вмст… какъ, бывало, скажетъ онъ мн: ‘Тятька, обойми меня ручкой’…
Вспомнилъ, и такая меня тоска взяла — смерть! Слзъ съ печи, гляжу: жена держитъ сапожонки его, валенки, въ рукахъ и разливается, плачетъ… Еще пуще взяла меня тоска! Опротивло все… весь домъ… Глаза-бы не глядли ни на что!… Взялъ шапку — ушелъ со двора… и началъ я, милый ты мой, съ эстаго разу пить… Забылъ все… и стыдъ, и совсть, и Бога… и Богъ меня забылъ… Наплевать, думаю, все одно, коли такъ… Точно, понимаешь, самому Господу на зло длалъ… Озврлъ… совсмъ опустился… жена опостылла… бить ее сталъ смертнымъ боемъ, мытарить всячески… въ ея мукахъ отраду себ находилъ… Что только я съ ней ни длалъ!.. Молчала она… извелась… высохла, какъ лучина… Разъ я, что съ ней сдлалъ, не повришь, а правда… распялъ ее!..
— Распялъ?— переспросилъ я.
— Распялъ! — повторилъ онъ, — съ пьяныхъ глазъ сдлалъ это… Вывелъ ее на дворъ, привязалъ ноги къ столбу, а потомъ взялъ дв веревки, привязалъ одной за руку, перекинулъ конецъ за переводъ, прикрутилъ, другую руку взялъ, перекинулъ опять конецъ за переводъ и эту прикрутилъ… Повисла она… Голову на грудь свсила, глядитъ на меня… Взялъ я кнутъ да и давай ее полыхать…
Онъ замолчалъ… Мн слышно было, какъ онъ весь дрожитъ.
— Страшно! — зашепталъ онъ, — огонь бы вздуть… покурить… а?.. Семенъ… Что ты молчишь?..
— Тебя слушаю.
— Страшно мн, жутко… Жмись ко мн, Христа ради… Не гнушайся ты моимъ тломъ, ради Господа… Человкъ я тоже… пожалй ты меня, старика!..
— Богъ съ тобой!… разв я тобой гнушаюсь… мн самому не легче твоего…
— Горюны мы… лежимъ вотъ, какъ псы… И никому-то мы не нужны… Не жалко насъ никому… Такъ, молъ, имъ и надо… Пьяницы… золотая рота!… О, Господи!… да, справедливо наказуешь… А тяжко… ахъ, тяжко на старости лтъ терпть!..
Онъ опять замолчалъ… Въ труб жалобно завылъ втеръ… гд-то стукнуло, упало что-то, въ сняхъ замяукала кошка.
— Немного проскрипла она,— началъ опять шепотомъ старикъ,— извелась, впала въ чахотку, отдала Господу душу о самаго вешняго Миколу…
— Подожди!— перебилъ я его,— за что же, собственно, ты ее билъ?..
— За что? не знаю!… такъ… Стоитъ, бывало, мн ее только разъ ударить, то и пойдетъ, и начну, и начну, удержу нтъ! Молчитъ она, а меня пуще злость беретъ… Да что ужъ — вспомнить страшно!..
— Ну, какъ же ты безъ нея жить сталъ?— спросилъ я, видя, что онъ молчитъ.
— Какъ жилъ? пить сталъ, пить и пить, пить и пить…Все, что было въ дому, пропилъ… Нечего стало пропивать, взялъ да домъ съ землей продалъ… за полцны, по пьяному длу, кузнецу отдалъ… Съ годъ, должно, на эти деньги гулялъ, а потомъ вышелъ въ чистую… Сталъ нагъ и босъ… Ну, и сталъ жить: день не жрамши, да два такъ, пока не привыкъ… Попадешь, братъ, въ золотую роту, не скоро изъ нея выскочишь, засосетъ она тебя, какъ болото особливо, коли характера нтъ, укрпиться не можешь… шабашъ! крышка! пиши пропало! Голодная жизнь, за то вольная, ничего ты не робешь,— потому нтъ у тебя ничего!… Какъ птица, куда задумалъ, туда и полетлъ… Я, вотъ, всю Россію исходилъ. Спроси, гд не былъ? На Дону жилъ, въ Соловкахъ жилъ, въ Крыму, на новомъ Аон два года выжилъ… Гд только не былъ! всего наглядлся,— и голодалъ, и сытъ бывалъ по горло, и битъ былъ, и самъ билъ… всего было, всего! И въ людяхъ живалъ, и топоръ на ногу обувалъ, и топорищемъ подпоясывался…
— Ну, а теперь ты чтожъ думаешь длать?..
— Что длать?.. дло мое одно: стрлять… издохну, авось, скоро… Охъ-хо, хо!… курнемъ, а?..
— Не охота вертть, холодно…
— Какъ-то намъ по утру идти придется?.. ужъ и не знаю, дойду ли!… Объ чемъ думаешь, Сёмъ?.. Ты сказалъ бы хоть что ни на есть?.. Умрешь вдь съ тоски такъ-то лежать… Сна нтъ… дума… Клопы стали покусывать… Слышишь?..
— Слышу…
— Чиркни-ка спичку… Вотъ небось ихъ высыпало на печку.
Я чиркнулъ спичку. Она вспыхнула и тихо загорлась, освтивъ слабымъ трепетнымъ свтомъ каморку… Испуганные свтомъ клопы побжали по печк во вс стороны… Спичка догорла и погасла… Я зажегъ другую и засвтилъ лампочку. Множество клоповъ побжало по нашей постели, убгая отъ свта… Старикъ поднялся и слъ, сложивъ ноги калачикомъ. Въ каморк длалось все холодне. Паръ отъ нашего дыханья ходилъ волнами… Лампочка тускло мигала, какъ старая старуха глазомъ. Въ деревянной переборк, часто и назойливо, чикали, точно карманные часы, червячки, точа гнилыя, трухлявыя доски…
Мы сидли около лампочки, глядя на мигающій свтъ, курили и оба молчали, думая свои думы.

XXV.

Такъ сидли мы довольно долго. Вдругъ гд-то на крыльц за дверью раздался крикъ, отъ котораго мы со старикомъ вздрогнули, потомъ затопали и застучали въ сняхъ, и вслдъ за тмъ кто-то подошелъ къ нашей двери, отперъ замокъ и, распахнувъ ее настежь, крикнулъ:
— Волоки его, чорта, сюда!
Кричалъ это, какъ оказалось, сторожъ. Въ сняхъ опять застучали, завозились, и слышно было, какъ волокутъ кого-то по полу.
— Да ну!— крикнулъ сторожъ, — ай не совладаете!..
— Здоровъ, дьяволъ! — раздался изъ темноты хриплый голосъ, и вслдъ за нимъ мы увидали, какъ двое сотскихъ, съ бляхами на груди, съ возбужденными, красными лицами, выволокли на полосу свта, къ нашей двери, какого-то упиравшагося пятками въ полъ и злобно хрипвшаго человка.
Сотскіе, пыхтя и сквернословя, втащили его къ намъ въ каморку и бросили на полъ. Человкъ вскочилъ и ринулся къ двери. Сотскіе отголкнули его и выскочили вмст со сторожемъ за дверь.
— Сиди вотъ здсь, дьяволъ тебя задави!— сказалъ одинъ изъ нихъ, — дурь-то выскочитъ,… троимъ-то вамъ весело…
— Проклятые! — закричалъ человкъ и застучалъ объ дверь кулаками,— пустите!… Разнесу!..
— Разнесешь!
— Разнесу!
Человкъ этотъ былъ пьянъ. На его худое, блое, какъ бумага, лицо и на огромные, налитые кровью, дико бгающіе глаза страшно и противно было глядть. Одтъ онъ былъ въ одежду монастырскаго послушника. Длинные, совсмъ рыжіе волосы мокрыми прядками трепались по плечамъ. Голосъ его, отвратительно хриплый, какой-то скрипучій, билъ по нервамъ и раздражалъ, какъ скрипъ немазаной оси.
— Пустите! — вылъ онъ дикимъ голосомъ и колотилъ кулаками въ дверь. — Дьяволы! Антихристы!… дверь вышибу!
Мы со старикомъ молча глядли на него. Онъ не унимался. Наконецъ, старикъ не выдержалъ и крикнулъ:
— Не ори… Эй ты, рабъ Божій!… ложись спать…
‘Рабъ Божій’ обернулся и посмотрлъ на насъ.
Налитые кровью глаза его какъ-то завертлись необыкновенно дико и страшно, и онъ вдругъ совершенно неожиданно, ничего не говоря, какъ кошка, отпрыгнулъ отъ двери, бросился къ старику, повалилъ его навзничь и, вцпившись ему въ горло руками, началъ душить, воя и визжа, какъ волкъ.
Старикъ вытаращилъ глаза, захриплъ и замахалъ мн рукой.
Я сперва испугался,— до того это было дико и неожиданно. Потомъ, видя, что онъ задушитъ старика до смерти, схватилъ ‘раба Божьяго’ за его длинныя, рыжія космы обими руками и поволокъ по полу. Онъ, очевидно, отъ страшной боли, сейчасъ же выпустилъ старика и, отбжавъ въ уголъ, всталъ тамъ спиной къ стн, дико глядя на насъ безумными глазами.
— Господи Іисусе!— простоналъ перепуганный старикъ,— вотъ было гд смерть свою нашелъ… Ну, Семенъ, гляди теперь за нимъ въ оба… Коли что, бей его сапогомъ въ рыло… Парень, я вижу, ты ловкій… Вотъ чорта-то, прости Господи, притащили. Что-жъ теперь намъ длать?..
— Не знаю… увидимъ.
— Полоумный, знать?
— Чортъ его знаетъ… Спать, видно, намъ не придется.
— Гд спать… гляди, гляди!
Полоумный ‘рабъ Божій’, глядя на насъ, поднялъ вдругъ руки надъ головой и, махая ими, пустился по каморк плясать въ присядку, крича во всю глотку какую-то кабацкую псню. Онъ долго вертлся по полу, похожій на чорта, встряхивая волосами и размахивая полами подрясника. Потомъ, очевидно, измучившись, пересталъ плясать и, подскочивъ къ двери, завопилъ: Отоприте! отоприте! отоприте!..
— Господи помилуй!— шепталъ перепуганный старикъ,— Царица Небесная… Семенъ, на сапогъ, держи, будь наготов… Коли что, бей его въ торецъ. Вотъ вляпались-то мы съ тобой… Гляди, какъ бы лампочку, спаси Богъ, не разбилъ…
— Отоприте!— вылъ, между тмъ, пьяный монахъ такъ громко и дико, что, я думаю, на улиц былъ слышенъ этотъ крикъ.
— Не ори!— раздался за дверью голосъ сторожа.
— Отоприте!— еще шибче закричалъ пьяный.
— Ну, погоди-жъ ты, чортъ! — крикнулъ сторожъ,— мы тя уймемъ… Погоди!..
Онъ ушелъ и скоро возвратился назадъ съ двумя сотскими. Вс они трое ворвались въ каморку, набросились на монаха, сшибли его съ ногъ и начали колотить и таскать по полу, какъ какой-нибудь мшокъ съ трухой… Монахъ дико визжалъ и рвался..
— По рылу не бей! по рылу не бей!— кричалъ сторожъ,— охаживай его по бокамъ, вотъ такъ! вотъ такъ! ловко! что, чортъ, будешь орать, а?.. будешь, а?..
Его били и волочили за волосы до тхъ поръ пока онъ не пересталъ кричать. Потомъ связали ему веревкой руки и, бросивъ въ уголъ на полъ, ушли, какъ ни въ чемъ не бывало… Очевидно, дло это для нихъ было привычное, неинтересное, обыденное…
— Успокоили! — подмигивая и весело ухмыляясь, сказалъ старикъ, когда они ушли,— ловко отдлали: за дло… не ори. Задушилъ было, проклятый! Гляди, не издохъ бы ночью, наживешь съ нимъ бды… на насъ еще свалятъ… Погляди, дышетъ ли?
Я подошелъ и взглянулъ на лежавшаго навзничь монаха. Лицо его было бло и страшно. Изъ угла рта сочилась кровь. Глаза были закрыты. Онъ тихо и рдко дышалъ.
— Ну, что?— спросилъ старикъ.
— Дышетъ!— отвтилъ я.
— Ну, а дышетъ, значитъ, ничего… отойдетъ…
Избитый монахъ вдругъ завозился, застоналъ и, повернувшись на бокъ, лицомъ къ стн, захраплъ.
— Не отходитъ-ли? — испуганно воскликнулъ старикъ.— Сёмъ, батюшка, посмотри!
— Нтъ,— сказалъ я, послушавъ,— спитъ.
— Ну песъ съ нимъ!… пущай спитъ… Проспится, будетъ по утру бока почесывать…
Мы поговорили еще кое о чемъ и, погасивъ огонь, легли опять спать точно такъ-же, какъ раньше, крпко прижавшись другъ къ другу…

XXVI.

Долго-ли я спалъ,— не знаю. Проснулся я отъ того, что меня кто-то тихо трогалъ по лицу чмъ-то холоднымъ и мокрымъ. Испугавшись, я вскочилъ и закричалъ:— Кто тутъ?!
Отъ моего крика проснулся старикъ, и слышно было, какъ онъ сперва ошарилъ то мсто, гд лежалъ я, и, не найдя меня, испуганнымъ шепотомъ спросилъ:
— Семенъ! гд ты?..
— Здсь!— отвтилъ я тоже шепотомъ и добавилъ,— меня кто то разбудилъ… за лицо трогалъ.
— Зажигай скорй огонь!— заволновался старикъ и заерзалъ по полу. — Убьетъ, проклятый! И какъ это мы, дураки, оплошали,— огонь погасили.
Я торопливо чиркнулъ спичку, зажегъ лампу, и вотъ что увидали мы при ея слабомъ свт.
На полу, около нашей постели, головой къ стн, ногами къ намъ, лежалъ навзничь монахъ. Ноги его, обутыя въ опорки, поверхъ грязныхъ портянокъ, находились какъ разъ на томъ мст, гд была моя голова. Очевидно, онъ толкалъ меня въ потемкахъ по лицу этими опорками…
Онъ лежалъ, глядлъ на насъ мутными страшными глазами и улыбался, скаля зубы, какой-то страшной и противной улыбкой…
— Что? Что ты?— спросилъ я, отшатнувшись отъ него.
Онъ ничего не отвтилъ и молча, не переставая улыбаться, водилъ глазами то на меня, то на старика.
Мн стало страшно. Вся эта долгая ночь стала казаться какимъ-то кошмаромъ…
— Не во сн-ли я все это вижу? — думалось мн,— не заболлъ ли я горячкой… не бредъ ли это?..
— Рабъ Божій!— заговорилъ старикъ,— что ты, а? проснулся, родной, а?.. А ты усни еще… вставать-то рано.
— Гд я?— прохриплъ монахъ.
— Въ хорошемъ мст, землячокъ,— съ усмшкой отвтилъ старикъ,— на даровой квартир… въ гостиниц господина Клопова.
— Какъ я попалъ сюда?— опять прохриплъ монахъ.
— Доставили тебя, рабъ Божій, сюда добрые люди, подъ ручки привели… съ почетомъ…
Монахъ завозился по полу, стараясь встать.
— Развяжите мн руки!— простоналъ онъ.
— Этого мы не можемъ,— сказалъ старикъ: — не мы тебя связывали.
— Христа ради!..
— Развяжи тебя, а ты опять скандалъ поднимешь, дверь ломать начнешь… Меня давеча совсмъ было задушилъ… Вотъ кабы добрый человкъ не помогъ,— былъ бы я теперь въ раю.
— Христа ради!— опять простоналъ монахъ.
— Чудакъ, да ты пойми: какъ намъ тебя развязать… намъ вдь за это влетитъ… Нельзя, рабъ Божій, ей-Богу нельзя.
Монахъ обвелъ насъ глазами и, плюнувъ, крикнулъ:
— Тьфу ты, дьявольское навожденіе! Угораздило меня… Били меня, что ли, а?..— спросилъ онъ, глядя на старика.
— Да, было дло… повозили порядкомъ… Чай, слышно въ бокахъ-то…
— Покурить бы!
— А табакъ-то есть?
— Въ карман кисетъ… развяжи руки.— И, видя, что старикъ молчитъ, онъ обратился ко мн и сказалъ:— Паренекъ, развяжи… Христа ради прошу.
Мн стало жаль его. Хмль съ него соскочилъ. Онъ сталъ понимать свое положеніе.
— Что-жъ, Семенъ, аль развязать?— сказалъ старикъ,— кажись, очухался… Шумть, рабъ Божій, не будешь,— развяжемъ.
— Не буду.
— Побожись!
— Да не буду! ей-Богу, не буду… На меня вдь находитъ на пьянаго-то… ничего не помню.
— Ну, ладно, коли такъ, что самдли тебя томить… Развяжи-ка его, Семенъ!
Я нагнулся и развязалъ веревки. Монахъ слъ и, помахавъ руками по воздуху, сказалъ:
— Отекли!— Потомъ, помолчавъ еще, прибавилъ:— ничего не помню, хоть заржь.
Онъ досталъ кисетъ и, закуривъ отъ лампочки, задумался, глядя на огонь. Мы тоже молчали, поглядывая на него.
— А, что, братцы, меня сюда безъ котомки привели?— спросилъ онъ вдругъ, точно проснувшись, и передалъ старику окурокъ.
— Ничего у тебя не было,— сказалъ старикъ,— вотъ, такъ какъ есть… Да тебя откеда взяли-то?
— Да опять же изъ трактира!
— За что?..
— Наскандалилъ я, небось… Ужъ такая замычка у меня подлая.
— А не помнишь?..
— Хоть убей, ничего! Котомкуто, знать, посялъ… жалко! Фу ты, провалиться бы теб!
— А было что въ котомк?
— Бльишко… еще кое что… рублей на пять.
— А видъ-то цлъ ли?
— Видъ при мн… за пазухой, вотъ здсь… кому онъ нуженъ?
Мы помолчали… Въ каморк стояла таинственная, полная какихъ-то призраковъ, гнетущая тишина.
— Утро, знать, скоро,— сказалъ старикъ и, обратившись къ задумавшемуся монаху, спросилъ:— А ты куда идешь-то, отецъ?..
— На Калугу иду… къ Тихону… Знаешь?
— Ну, вотъ, какъ не знать… ночевалъ тамъ на странней… Ужъ и странняя тамъ: хуже тюрьмы… А жилъ-то гд?— опять спросилъ онъ.
— Тутъ, въ одномъ монастыр, не далеча… А что теб?
— Да такъ… загулялъ, знать?
— Нтъ… такъ…
— Руки длинны, а?— спросилъ старикъ и подмигнулъ глазомъ.
Монахъ ничего не отвтилъ и задумался.
— Голова, небось, трещитъ?— опять спросилъ старикъ.
— Все трещитъ! — мрачно отвтилъ монахъ и, поднявшись съ полу, потянулся, звая во весь ротъ. — А вы какъ сюда попали?
— Мы изъ Питера этапомъ,— отвтилъ старикъ и, помолчавъ, спросилъ:— Давно по монастырямъ-то?
— Давно.
— Какъ житьишко-то?.. Живалъ я, только не по здшнимъ мстамъ… Харчи-то какъ?
— Ничего харчи…
— А ты самъ-то чей?..
— Дальній я… съ Камы… Слыхалъ?.. рка такая… въ Волгу пала…
— Знаю… Что-жъ, опять въ монастырь?
— А то кудажъ больше?
— Пьете вы здорово!
— Какъ придется тоже…
— Да, правда,— гд въ монастыр денегъ взять?
— Захочешь, такъ найдешь гд, коли ловокъ.
— Извстно, ловкому везд ловко… А ты, чтожъ, самъ ушелъ, аль прогнали?
— Прогнали!
— За что?..
— За что, за что… за воровство!
— Свиснулъ?
— А теб что?
— Да такъ… любопытно… скука такъ-то сидть, молчать…
— Я часовню обкрадывалъ! — сказалъ монахъ, помолчавъ.
— Ну-у?— удивился старикъ. — Какъ же ты исхитрялся-то?.. разскажи, братъ.
— Такъ и исхитрялся… Вишь ты, братецъ мой, дло-то это просто длалось… Наладилъ было я ловко, да сорвалось… Самъ виноватъ: сказалъ товарищу, а онъ, сукинъ сынъ, меня въ яму и всадилъ, подвелъ… забжалъ къ игумену съ язычкомъ… Сволочь!… попадется когда-нибудь — голову оторву!..
— Ишь ты!— покачавъ головой, сочувственно произнесъ старикъ,— вотъ такъ товарищъ, ну, ну!?
— Ну и того… поперли меня. Жалко!… Житьишко у меня наладилось было форменное. Деньжонки каждый день… выпьешь, бывало, и закусишь… бабенку пріучилъ… Жалко!..
— Бабенку?!
— Сколько хошь добра этого… сами лзутъ.
— Ахъ, сволочь!… Въ святое мсто и то отъ нихъ не уйдешь!… Ну, ну! какъ-же ты кралъ-то, скажи…
— А вотъ какъ. Есть, братецъ мой, около монастыря этого, гд жилъ я, часовня на большой дорог, съ версту эдакъ отъ обители, въ честь пророка Предтечи и Крестителя Господня Іоанна. Вс, понимаешь, кто ни идетъ и ни детъ, безпремнно въ нее заходятъ. Ну и того… жертвуютъ, кто сколько можетъ… Икона въ часовн-то… большая икона Предтечи и Крестителя Господня Іоанна… Передъ иконой аналойчикъ, а на аналойчик оловянное блюдо для денегъ поставлено, на это блюдо и кладутъ. Ладно. Къ часовн этой старецъ приставленъ — отецъ Августалій, за порядкомъ глядть и деньги получать. Старый этотъ самый Августалій, престарый, лтъ 80 ему… глухой, дурковатый, видитъ плохо, сидитъ, клюетъ носомъ, молитвы шепчетъ. Отлично. Вотъ я и того… смекнулъ. Вижу, дло-то подходящее. Сталъ слдить за этимъ старцемъ: когда онъ приходитъ въ часовню, когда уходитъ обдать. Замтилъ, что онъ поутру не рано ходитъ туда изъ обители, часовъ эдакъ въ семь. Я, понимаешь, возьми, да туда маршъ пораньше. Часовня-то постоянно отпертая стояла, потому тамъ, окромя образа, ничего не было. Ну, ладно. Богомольцы поутру, лтнее время, чуть свтъ, идутъ по холодку. Ну, я и того… что накладено на блюд, то — въ карманъ себ… Ловко?..
— Ловко!— воскликнулъ старикъ.— Ну, ну!..
— Наладилось у меня дло… малина!… Передъ большими праздниками хорошо добывалъ… Рубля по полтора, а то и больше.
— Ну-у-у!?.
— Сейчасъ провалиться, не вру… Водочка это у меня каждый день… закусочка… колбаска… рыбка… манность! Все бы ладно, да дернула меня нелегкая, по пьяному длу, разсказать про это пріятелю… Поилъ его, дьявола… угощалъ… а онъ къ игумену,— и разсказалъ все… Ну, меня и намахали… Пошелъ я съ горя да и загулялъ… Какъ сюда попалъ,— не помню.
— А не мало ты, похоже, денегъ побралъ эдакъ-то?..
— Не мало.
— Да,— задумчиво сказалъ старикъ,— денежки эти теб отольются… У кого кралъ то? у пророка, Предтечи Крестителя Господня Іоанна!… Можетъ, какая баба, копйку ту какую клала а?.. Слезовую! кровяную! мозольную!… Думала — Богу, анъ ты ее на глотку… Сукинъ сынъ, братъ, ты отецъ, не въ обиду будь теб сказано. Теб за это дло, знаешь, что надо?..
— Чего ты меня учишь?.. Наплевать!..
— Наплевать-то наплевать, а счастья теб не будетъ.
— А мн и не надо!
— Что такъ?..
— Да такъ… все одно… Эхъ, да и надоло мн все!— воскликнулъ онъ съ тоской.— Кажись, кабы кто застрлилъ меня изъ поганаго ружья,— спасибо сказалъ бы.
— Чего-жъ теб не достаетъ?.. человкъ ты молодой.
— Надоло все!… глаза-бъ не глядли! Только и живешь, пока пьянъ… Налакаешься — одурешь… все позабылъ: и богатъ, и веселъ!..
— Ну это, братъ, не одному теб, а и всмъ такъ-то… Жизнь-то мачиха… жизнь, братъ, задача… Намъ съ тобой и не понять… Не даромъ пословица-то молвится: не такъ живи, какъ хочется, а какъ Богъ веллъ.
— Богъ, Богъ!— опять какъ-то отчаянно и злобно воскликнулъ монахъ,— все Богъ! Голова болитъ — Богъ наказалъ! Не спится — Богъ наказалъ! На этапъ попалъ — Богъ наказалъ! Все Богъ… а можетъ, Бога-то и нтъ… пугаютъ только насъ, дураковъ.
— Ну, это ты ужъ заливаешь съ пьяныхъ-то глазъ.
— Ничего не заливаю! Сказано: гора двинется съ мста, коли попросишь… Ну-ка, коли вришь, попроси, чтобы тебя Богъ отсюда вывелъ въ трактиръ… да выпить бы далъ, да закусить… Ты, чай, не жралъ путемъ съ роду… Ну-ка!… а?.. что!
— Дуракъ!— сказалъ старикъ,— теперь вс трактиры заперты.— И, помолчавъ еще, сказалъ: А святые-то отцы?.. а мощи-то?
— Мощи… длаютъ, братъ, въ лучшемъ вид!..
— Отстань! Ну тебя ко псамъ! И врно: тебя изъ поганаго ружья убить стоитъ… Семенъ!— обратился онъ ко мн,— вотъ, гусь-то, а?..
Я ничего не сказалъ. Монахъ покурилъ и легъ, отвернувшись отъ насъ лицомъ къ стн.
— Врь всему,— сказалъ онъ,— дураковъ-то и въ алтар бьютъ… Деньги — Богъ! Уснуть бы,— добавилъ онъ,— да не уснешь… о, Господи!.
— Да,— сказалъ, помолчавъ, старикъ и покачалъ сдой головой,— много на свт всякаго народу… всякаго… и всякой дуракъ по своему съ ума сходитъ… Гляди, Сёмъ, учись… вкъ живи, вкъ учись, а дуракомъ помрешь… Такъ ли, а?.. Что присмирлъ?.. Давай опять спать… Можетъ, уснемъ, а?.
— Теперь скоро за вами, дьяволы, придутъ!— заворчалъ монахъ.
— Да ужъ одинъ бы конецъ!— отвтилъ старикъ и растянулся на полу,— всю душу вымотали! Давай спать, Семенъ, больше ничего. Увидимъ тамъ. Утро вечера мудрене. Нечего думать-то… Ложись-ка!..

XXVII.

Рано утромъ солдаты разбудили насъ и повели въ дальнйшій путь.
Погода утихла. Было тихо и морозно. Заря только что начинала заниматься. Серпъ мсяца стоялъ надъ горизонтомъ, медленно погасая подъ лучами разгоравшейся зари. Ночь, какъ бы нехотя и лниво, уступала мсто короткому зимнему дню.
Дороги не было. Ее совсмъ задуло вчерашней мятелью. Мстами снгъ отвердлъ такъ, что не проваливался подъ ногами. Идти было трудно и не спорно. Еловыя вшки, скупо натыканныя далеко одна отъ другой, показывали намъ дорогу. Мы шли молча, вязли и злились. Морозъ крпчалъ и хваталъ за лицо. Яркое солнце, огромнымъ огненнымъ шаромъ, тихо выплыло изъ-за лса. Снгъ заискрился и заблестлъ такъ, что на него больно стало глядть. Направо, въ деревн, затопились печки, и дымъ изъ трубъ тихо, столбами поднимался къ небу. Гд-то вдали звонили въ колоколъ, и откуда-то доносился крикъ: ‘Но! но!… да, но, дьяволъ тебя задави!..’ Везд кругомъ, куда ни посмотришь, было свтло и необыкновенно красиво. Природа точно переодлась за ночь во все чистое и, свтлая и радостная, показалась въ такомъ наряд взошедшему яркому солнцу.
Мы прошли полемъ, спустились подъ гору, въ лощину, перешли по мосту чрезъ занесенную снгомъ рчку и, взобравшись на гору, усталые, остановились покурить.
Съ горы, передъ нашими глазами, разстилался чудесный видъ. Куда могъ только проникнуть глазъ, уходила какая-то синяя, безконечная, какая-то наводящая на сердце и бодрость, и грусть, манящая къ себ даль. Надъ этой далью опрокинулось, какъ огромная чашка, голубое, ясное, необыкновенно прозрачное небо… Отдаленныя села, съ горящими на солнц крестами церквей, черныя пятна деревень, полоса чернаго лса на горизонт, высоко и быстро съ говоромъ летящія галки, сверкающій ослпительно снгъ,— все это радовало и ободряло. Что-то здоровое, свжее, радостное вливалось въ душу.
— Ну, и простору здсь, братцы мои!— воскликнулъ старикъ, заслонясь рукой отъ солнца.— Эва, какъ плшь!..
— Говори, слава Богу, погода утихла,— сказалъ солдатъ.— Кабы здсь да по вчерашнему — взвылъ бы! Вонъ какіе сугробы насадило! Есть гд погулять втру. Ну, трогай, ребята, верстъ двадцать съ гакомъ идти еще.
Мы пошли дальше. Вскор насъ догнали хавшіе порожнемъ мужики и любезно предложили подвезти. Старый мужикъ, широкоплечій и кряжистый, съ большущей бородой лопатой, къ которому вмст съ солдатомъ я слъ въ дровни, вытаращилъ на меня глаза съ такимъ удивленіемъ и любопытствомъ, что мн стало неловко, досадно и смшно.
— Куда-жъ ты его, служба, ведешь-то,— спросилъ онъ солдата, не спуская съ меня глазъ,— въ замокъ, что ли?
— Сдамъ тамъ!— неопредленно махнулъ солдатъ рукой,— наше дло доставить…
— Тотъ-то никакъ старый?— сказалъ опять мужикъ, кивнувъ на другія дровни, гд сидлъ старикъ съ солдатомъ.— А этотъ, вишь ты, совсмъ молодой,— обратился онъ снова ко мн,— чай, поди, родители живы? Вотъ грхи-то тяжки. Эдакой молодой, а до чего достукался… За воровство, чай, молодчикъ, ась?.. Что рыло-то воротишь, а? стыдно!… И какъ живъ только?— началъ онъ опять, видя, что я молчу,— дивное дло! Эдакой холодъ, почитай, раздмшись!… Чай, теб холодно, ась? Что молчишь, холодно баю, чай?
— Тепло!— сказалъ я.
— Быть тепло, онъ покачалъ головой,— ахъ ты, парень, парень!… Родители-то есть ли? Женатъ, небось, тоже, ась?..
— Его жена по лсу, задеря хвостъ, бгаетъ!— отвтилъ за меня солдатъ.
— Н-н-да!— заговорилъ опять мужикъ,— и много васъ такихъ-то вотъ, сукиныхъ сыновъ, развелось… дармодовъ… То и дло на чередъ водятъ, отбою нтъ, одолли. Откуда тебя гонятъ-то?..
— Изъ Питера!— отвтилъ опять за меня солдатъ.
— Изъ Пи-и-итера,— глубокомысленно протянулъ мужикъ,— да, не близко.— Онъ помолчалъ и, снова обратившись ко мн, спросилъ:— Неужли же теб не стыдно?.. И давно ты эдакъ-то? А все, чай, водочка?.. Ты откуда? Чей?..
— Да отвяжись ты отъ меня!— сказалъ я, разсердившись.— Какое теб дло?..
— А ты не серчай… такъ я. На, покрой ноги-то дерюгой, ознобишь, мотри… Ахъ робята, робята, какъ это вы сами себя не бережете!… Родителямъ-то каково на тебя глядть, на эдакого, какъ заявиться домой-то… Страшно подумать. И не стыдно! Правда, стыдъ не дымъ, глаза не выстъ, такъ знать?..
— Захотлъ отъ нихъ стыда, — сказалъ солдатъ,— у этого, отецъ, народа стыдъ подъ пяткой…
— Необузданный народъ,— сказалъ мужикъ,— отчаянный… вольный народъ… избалованный… пороть бы… шкуру спускать…
— Хоть убей, все одно,— сказалъ солдатъ.
Я сидлъ, слушалъ ихъ и думалъ:
‘Ни на что такъ не способенъ и не скоръ человкъ, какъ на осужденіе своего ближняго’.
— Осатанли! — продолжалъ разсуждать мужикъ,— вольный народъ… не рабочій… не ломаный… Работать-то лнь, ну, и допускаютъ сами себя до низости… Необразованный народъ… Ты, землякъ, по какому же длу-то?— опять обратился онъ ко мн,— мастеровой, что-ль, аль такъ трепло?..
— Онъ золотыхъ длъ мастеръ,— сказалъ солдатъ и засмялся.— Чудакъ ты, ддъ! — воскликнулъ онъ. — Какой же онъ мастеровой… Чай, видишь, небось — жуликъ.
— Мастерство выгодное, сказалъ мужикъ и, отвернувшись, хлестнулъ лошадь и крикнулъ: Ну, голубенокъ, качайся… небось!..
Косматая, пузатая лошаденка махнула хвостомъ и побжала шибче, кидая копытами сухой снгъ.
— Вонъ въ томъ лсу,— указалъ мужикъ кнутовищемъ,— мы васъ ссадимъ… Мы отсель дрова возимъ на фабрику… Чай, жрать хочешь?— обратился онъ опять ко мн и, ударивъ еще разъ по лошаденк кнутомъ, продолжалъ, — погодика-сь, бабы, чай, мн наклали лепешекъ… Гд мшокъ-то?.. А, чтобъ те пусто было! Вотъ онъ гд — подо мной…
Онъ развязалъ мшочекъ и досталъ изъ него дв лепешки, испеченныя съ мятой картошкой.
— Нака-сь, прими Христа ради,— сказалъ онъ,— поправься!… Чай, кишка кишк шишъ кажетъ…
Я взялъ и, отломивъ, сталъ сть… Солдатъ сидлъ и косился на меня, глотая слюни… Я видлъ, что ему хочется лепешки, а спросить совстно.
— Не хошь ли?— сказалъ я, подавая ему кусокъ.
— шь самъ-то,— сказалъ онъ и отвернулся,— что тебя обижать-то!..
— Да на!— опять сказалъ я,— съ меня хватитъ.
— Нешто кусочекъ.— Онъ взялъ кусокъ.— Спасибо! Признаться, — обратился онъ къ мужику, точно извиняясь,— пость хотца… Чаемъ однимъ живемъ… а что чай — вода.
— Понятное дло,— согласился мужикъ и, подумавъ, сказалъ,— я вамъ, пожалуй, еще дамъ одну… шьте на здоровье… съ меня хватитъ… дунъ-то я не ахти какой…
Онъ досталъ еще одну и далъ намъ
— Ну, вотъ и пріхали,— сказалъ онъ, възжая въ лсъ.— Слзать вамъ.
Мы слзли. Мужики похали шагомъ и, свернувъ съ большака въ сторону, скрылись въ лсу… Мы пошли дальше.

XXVIII.

Лсомъ было идти хорошо, и мы прошли его скоро. За лсомъ дорога пошла между кудрявыхъ, старыхъ, развсистыхъ березъ, насаженныхъ по обимъ сторонамъ. Мы шли, точно по алле какого-нибудь стариннаго барскаго сада. Дорогу успли наздить и идти было легко, тмъ боле, что насъ подгонялъ морозъ, больно пощипывая за лицо и скрипя подъ ногами.
Пройдя верстъ восемь,— до деревни, гд былъ трактиръ, мы попросили солдатъ купить хлба на оставшійся гривенникъ и, отдохнувъ за деревней, около овина, на омет соломы, тронулись дальше.
Солнце стало спускаться, холодъ усилился. Мы торопились, разсчитывая придти въ городъ засвтло. Мысль, что скоро будетъ конецъ нашимъ мытарствамъ, подгоняла насъ.
— Скоро придемъ, ребята,— сказалъ солдатъ,— недалеча… верстъ пять… Вотъ взойдемъ на лобокъ, и городъ видно.
— Слава Теб, Господи! отвтилъ старикъ.— Семенъ!— обратился онъ ко мн, — знакомыя мста… чай, бывалъ здсь?.. Что не веселъ, головушку повсилъ, а?..
Я молчалъ и думалъ, какъ, на самомъ дл, я заявлюсь къ своимъ… Я зналъ, что невеселая готовилась мн встрча… На душ было такъ тоскливо, что хоть бы вернуться и идти назадъ, опять снова голодать, холодать, валяться гд-нибудь подъ нарами и знать, что ни кругомъ, ни около нтъ никого, кто бы сталъ ‘пилить’ и читать житейскую, азбучную мораль на тему не ‘упивайтеся виномъ’ и т. п.
— Ну, вотъ и городъ, — сказалъ * солдатъ,— эвонъ!..
Въ лощин, версты за дв отъ насъ, раскинулся городишко. Лучи заходящаго солнца играли на церковныхъ крестахъ. Въ собор звонили къ вечерн. Звуки большого колокола, тяжелые и рдкіе, медленно плыли и таяли въ холодномъ воздух.
Старикъ снялъ картузъ и перекрестился.
— Слава Теб, Создателю,— сказалъ онъ,— пришли! живы остались… Ну, а теперь что будетъ, увидимъ…
Мы вошли въ городъ.
Длинная, пустынная улица, съ почернвшими, занесенными снгомъ домишками, тянулась передъ нами. Мы торопливо шли по средин ея. Рдкіе пшеходы останавливались и глядли на насъ, долго провожая глазами. Изъ подъ воротъ то и дло выскакивали собаки и съ лаемъ кидались на насъ. Какой-то, возвращавшійся изъ города домой, пьяный мужикъ, весь черный, какъ негръ, очевидно, угольщикъ, поровнявшись съ нами, обругалъ насъ на всю улицу матерно и долго смялся, остановивъ лошадь, намъ вслдъ, находя въ этомъ, должно быть, какое-то особенное удовольствіе.
Чмъ дальше шли мы, тмъ все больше и больше попадалось людей… Иные изъ нихъ качали головами и показывали на насъ пальцами… Бабы останавливались и глядли, разиня ротъ, съ такимъ напряженно-дурацкимъ выраженіемъ удивленія, на лиц, что, казалось, глядятъ он не на людей, а на какихъ-то чудовищъ со звриными головами.
Какой-то лавочникъ, здоровый и красный, одтый въ короткій пиджакъ, перевязанный по брюху краснымъ кушакомъ, увидя насъ, подперъ руки въ боки и закричалъ:
— Господамъ-съ… съ прибытіемъ-съ… честь имю кланяться… все ли здоровы-съ!… Го, го, го!— заржалъ онъ на всю улицу.
Съ котомкой за плечами, горбатый и худой мужикъ, поровнявшись съ нами, подалъ старику монету и, снявъ шапку, перекрестился на церковь…
Все это — удивленіе прохожихъ, и пьяный угольщикъ, и толстый лавочникъ, и подавшій копйку мужикъ — дйствовало на меня удручающе. Я шелъ, мысленно моля Бога, чтобы вся эта срамота и униженіе кончились поскоре.
Наконецъ, все это кончилось. Солдаты подвели насъ къ желтому, облупившемуся, мрачному зданію и, обколотивъ объ ступеньки съ валенокъ снгъ, ввели насъ въ холодныя, полутемныя сни. Въ сняхъ, прямо передъ нами, была дверь, а надъ дверью надпись, по зеленому полю блыми буквами: ‘Тюрьма’.
— Неужели опять въ тюрьму?— съ ужасомъ подумалъ я, прочитавъ эту надпись.
Но благодареніе Богу! въ тюрьму насъ на этотъ разъ не повели. Оправившіеся солдаты пошли вверхъ по лстниц, какъ оказалось, въ канцелярію. Въ канцеляріи былъ только сторожъ да какой-то носатый не то писарь, не то еще кто — Богъ его знаетъ…. Солдаты передали ему бумаги и ушли, оставя насъ сторожу.
Носатый человкъ, одтый въ коротенькій коричневый пиджакъ и въ срыя клтчатыя брюки, записалъ что-то, закурилъ папиросу и сказалъ сторожу: — Веди ихъ въ мщанскую управу.
— Что-жъ вести, — отвтилъ сторожъ,— тамъ теперь нтъ никого.
— Ну, а кудажъ ихъ?.. Веди… тамъ на съзжую посадятъ, завтра разберутъ. На вотъ бумаги, отдашь тамъ… Небось, въ полицейскомъ управленіи есть кто-нибудь?
— Ну, ладно, — сказалъ сторожъ, надвая шапку. — Пойдемте! — обратился онъ къ намъ…— Стойте, правда, покурить сверну… У васъ есть ли табакъ-то? а то дамъ… вертите, здсь можно.,. торопиться-то все одно некуда.
Мы посидли, покурили, удовлетворили его любопытство относительно того, откуда насъ пригнали, и уже посл этого онъ повелъ насъ, опять городомъ, въ мщанскую управу.

——

Помщеніе управы находилось во второмъ этаж благо каменнаго дома, стоявшаго на площади. Когда мы пришли туда, тамъ не было никого,— ни писарей, ни старосты. Сторожъ повелъ насъ внизъ, гд находилось полицейское управленіе, казармы для городовыхъ и ‘съзжая’, т. е. вонючая, грязная, кишащая клопами, полутемная каморка…
Въ комнат полицейскаго управленія сидлъ спиной къ двери, за большимъ, покрытымъ черной клеенкой столомъ, черный, пожилой писарь и что-то строчилъ. Сторожъ ввелъ насъ и, поставя на порог, подалъ ему бумаги и отрекомендовалъ насъ. Писарь поглядлъ въ бумаги, фыркнулъ носомъ, оглянулся и, уставя на насъ мутные глаза, спросилъ у меня:
— Кто ты такой?
Я сказалъ.
— Врешь, можетъ, а?— сказалъ онъ.— Точно-ли ты здшній мщанинъ? Есть у тебя въ город, кто-бы могъ удостоврить твою личность?
— Я приписной,— сказалъ я,— живу не въ город, а въ деревн. Но все-таки у меня найдется здсь человкъ, который можетъ удостоврить мою личность.
— Кто такой?
Я опять сказалъ.
— А… ну, ладно! Что-жъ ты въ Питер-то — пропился, что-ли?
Я промолчалъ. Онъ перевелъ глаза на старика и спросилъ:
— Ну, а ты кто? тоже здшній?
— Здшній.
— Врешь?.. Подлецы вы, ребята, ей-Богу! Намедни тоже привели одного, говоритъ здшній, а потомъ оказалось, — не здшній, а изъ Углича… Народъ тоже… Ну, что-жъ?.. веди ихъ въ холодную,— обратился онъ къ сторожу,— пусть ночуютъ, завтра отпустимъ…
Вслдъ за сторожемъ мы вышли въ переднюю… Здсь сидлъ на скамейк и дремалъ старый, сдой, должно быть, еще бывшій Николаевскій солдатъ, дежурный городовой. Около того мста, гд онъ сидлъ, была дверь съ знакомымъ отверстіемъ по средин. Инвалидъ нехотя поднялся съ насиженнаго мста, нехотя отперъ эту дверь и сдлалъ движеніе рукой, означавшее: ‘пожалуйте, господа!’
Мы вошли и, ничего не видя со свту, остановились у порога.
Въ полутьм кто-то засмялся и сказалъ:
— Ну вотъ, и сваты пріхали!
— Здорово живете,— сказалъ старикъ.
— Здравствуй! — отвтилъ кто-то, — милости просимъ!… васъ только и не хватало.
Я оглядлся и увидалъ, что на полу, подложивъ подъ голову верхнюю одежду, лежатъ босые, въ однхъ рубахахъ, два мужика: одинъ старый, сдобородый, худой и длинный, другой молодой, коренастый, съ круглымъ, точно надутымъ лицомъ, съ обнаженными по локоть руками…
Они оба глядли на насъ. Старый серьезно и строго, а молодой съ улыбкой, весело игравшей на толстыхъ губахъ.
— Что за народъ?— спросилъ мой старикъ, усаживаясь на полъ къ печк, — православные аль нтъ?
— А вы откеда прибыли?— спросилъ молодой.
— Мы изъ Питера.
— Этапомъ?
— Само собой…
— Золотая рота… жулье, значитъ!
— Какъ хошь понимай, землякъ… А вы кто? графья, что-ли?..
— Мыто?.. мы — староста!..
— Та-акъ! Что-жъ вы тутъ сидите? За какое дло?
— Да опять же за оброкъ!
— За какой оброкъ?
— Да брось, Гурій,— сказалъ старый мужикъ,— что связался съ дерьмомъ… Какое имъ дло.
— За васъ вотъ, чертей, и сидимъ,— продолжалъ молодой.— Ты кто, крестьянинъ, что-ли?.. Оброкъ-то, небось, и забылъ, когда платилъ. А съ нашего брата требуютъ: давай!… А не собралъ во время — на съзжую вшей парить, понялъ?..
— Понялъ… Признаться, я не крестьянинъ, а только все одно, гд взять-то?.. Взять негд — не возьмешь… дубиной не выбьешь… Зря васъ здсь морятъ…
— Начальство знаетъ, зря ли, нтъ ли,— сказалъ старый,— ты вотъ сиди!..
— Ну, а харчи-то какъ, казенныя?
— Захотлъ, казенныя!… свои, на своихъ, другъ, лепешкахъ…
— Плохо!
— Да, не важно… Ну, а вы какъ?.. разскажи, братъ…
Старикъ сталъ разсказывать, а я снялъ съ себя пальтишко, разулся и, положивъ все это на полу, легъ навзничь.
Въ передней инвалидъ зажегъ лампу. Свтъ отъ нея проникъ въ нашу конуру сквозь дверную щель и легъ по грязному полутусклой полосой. Съ полу несло вонючей сыростью… Черный, низкій потолокъ мрачно вислъ надъ головами, точно собираясь упасть и раздавить насъ. По угламъ сгустился мракъ черный, какъ чернила. Клопы, тихо шурша, бгали по стн и падали на полъ. Гд-то за стной громко стучали: кололи дрова…
— Семенъ!— окликнулъ вдругъ меня старикъ.— Ты чего-же это, спишь, что-ли?
— Нтъ.
— Гд ты тутъ? Не видать въ потьмахъ-то!
— Здсь я. А что?..
Старикъ подползъ по полу ко мн и легъ рядомъ.
— Знаешь что?— шепотомъ спросилъ онъ.
— А что?
— Сколько у насъ капиталу?
— Ну, сколько?
— Пятнадцатъ монетъ, вотъ сколько! Мы,— онъ зашепталъ еще тише,— завтра съ тобой выпьемъ… Какую я, братецъ мой, штуку обмозговалъ… Очень ловко!..
— Какую?..
— Помалкивай!… Узнаешь.— Онъ помолчалъ и потомъ, шепотомъ и тихо хихикая, заговорилъ:— Мы вотъ что… купимъ завтра пару лаптей, — больше пятиалтыннаго не дадимъ. Портянки у насъ есть, веревочекъ выпросимъ… Понялъ?
— Нтъ, не понялъ,— отвтилъ я, дйствительно не догадываясь, къ чему онъ клонитъ рчь.
— Не понялъ… Эхъ ты, Антонъ!… А сапоги-то?
— Ну, что сапоги?
— А сапоги по боку!— воскликнулъ онъ уже вслухъ и радостно засмялся.— Чудакъ!— продолжалъ онъ.— Твои да мои, дв пары. Какъ ни плохи, а все, на худой конецъ клади, полторы бумажки дадутъ… Ловко, а?!. Шарикъ у меня еще работаетъ, а?..
— Ловко!— согласился я, улыбнувшись.
— То-то, чудачекъ!— радовался старикъ, точно открылъ Америку. Шарикъ-то у меня работаетъ! Главное дло, я и такъ думалъ и эдакъ, все выходитъ: не нужны сапоги! На кой ихъ лядъ?! Здсь провинція, и въ лаптяхъ сойдетъ. Куда ходить-то!… Ужъ и выпьемъ мы утромъ… эхъ!… Колбаски возьмемъ, велимъ поджарить рубца, чайку съ баранками. Баранки здсь, братъ, пекутъ, во всей Россіи не найдешь… патока!… Что всамдль, наголодались мы. Хоть часъ, да нашъ! А счастье, братъ Семенъ не въ однихъ сапогахъ ходитъ… Наплевать на нихъ, да и вся недолга!..
Все это онъ говорилъ, волнуясь и радуясь, какъ ребенокъ, получившій новую игрушку. Я слушалъ его, и мн стало весело.
— Въ какомъ угодно положеніи можетъ, значитъ, найти себ человкъ радость,— думалось мн.— Чего-жъ я-то? Да не все ли равно… такъ-то, пожалуй, и лучше. Вдь не въ сапогахъ же, на самомъ-то дл, счастье-то ходитъ… ‘Хоть часъ, да нашъ’… и врно, хоть часъ!..

XXIX.

Утромъ, на другой день, часу въ десятомъ, насъ повели наверхъ къ старост. Староста и писарь знали меня лично и сейчасъ же отпустили. Отпустили и старика. Мою казенную шапку отъ меня отобрали. Спасибо, писарь выручилъ: далъ мн какой-то рваный завалявшійся картузишко. Я надлъ его, сказалъ спасибо и, не помня себя отъ радости, сбжалъ по лстниц на улицу. Мн не врилось, что я на свобод, что могу идти и длать, что хочу, что позади меня нтъ какого-нибудь солдата или сторожа…
— Погоди, что ты разскакался,— остановилъ меня старикъ.— Вырвался на свободу-то, какъ жеребецъ… Радъ радехонекъ!
Я посмотрлъ на него. Онъ улыбался во весь ротъ, глаза весело играли. Онъ точно помолодлъ и выросъ.
— Значитъ того… пьемъ?— сказалъ онъ.— Перво наперво вотъ что: идемъ лапти купимъ, а тамъ увидимъ…
Мы скоро нашли и сторговали за пятиалтынный пару берестовыхъ лаптей и тутъ же, въ лавченк, нарядились въ нихъ. Лавочникъ, снисходя къ нашему положенію, далъ намъ даромъ по бичевк, которыми мы и скрутили икры ногъ, прикрпивъ предварительно бичевки къ лаптямъ.
Сдлавъ такъ, мы пошли и продали какому-то цыгану у трактира на конной за рубль семьдесять пять коп. дв пары нашихъ сапогъ.
— Теперь куда-же?— спросилъ старикъ.
— Куда?— отвтилъ я и, засмявшись, крикнулъ,— пока что — ‘одна открыта торная дорога къ кабаку’!..
— Врно! — согласился старикъ.
Туда мы и направились…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека