Мой дядя Бенжамен, Тилье Клод, Год: 1843

Время на прочтение: 17 минут(ы)

0x01 graphic

Клод Тилье.
Мой дядя Бенжамен

0x01 graphic

I. Кто был мой дядя

По правде говоря, я не понимаю, почему человек так цепляется за жизнь, что находит он столь привлекательного в этом бессмысленном чередовании ночей и дней, зимы и весны? Неизменно все то же небо, то же солнце, неизменны все те же зеленеющие луга и золотящиеся поля, те же мошенники и те же простофили. Если Бог не мог создать ничего более совершенного, то он неважный мастер, и любой машинист Большой Оперы смыслит в этом больше, чем он.
‘Зачем переходить на личности! — скажете вы, — докатились до противопоставления людей Богу’. А что делать! Бог, сказать по правде, — функционер, и функционер высокопоставленный, хотя его должность далеко не синекура. Но я не боюсь, что Он подаст на меня в суд Бордо, обвинит в оскорблении своей чести и потребует в качестве компенсации построить ему церковь.
Я хорошо знаю, что судейские более чувствительны к репутации Бога, чем Он сам, вот именно это я и нахожу дурным. На каком основании эти люди в черных мантиях присвоили себе право мстить за оскорбления, нанесенные лично Богу? Имеют ли они доверенность с подписью ‘Иегова’, которая им это позволяет?
Неужели вы верите, что Бог ликует, когда полиция нравственности берет в свои руки его громы и молнии меч и беспощадно метает их в тех, кто имел несчастье сказать о Нем несколько неточных слов? Более того, откуда вообще эти господа знают, что Он обиделся? Он же здесь, присутствует в суде, распят на кресте над головами судей, удобно устроившихся в креслах. Пусть допросят Его, если Он подтвердит их правоту, я признаю свою вину. Знаете ли вы, почему Бог смел с трона династию Капетингов, этот несвежий августейший салат из королей, щедро заправленный освященным маслом? Я знаю, клянусь, и я вам скажу. Потому что эта династия использовала суды для наказания богохульников.
Впрочем, я отклонился от темы.
Что значит жить? Вставать, ложиться, завтракать, обедать и завтра начинать все сначала. Когда сорок лет тянешь эту лямку, то начинаешь понимать нелепость подобного существования.
Люди похожи на тех зрителей в театре, которые, кто сидя на бархате, кто прямо на деревянных скамьях, большинство же просто стоя, присутствуют каждый вечер на одном и том же драматическом представлении, зевая до того, что рискуют вывихнуть себе челюсть. Все согласны с тем, что это смертельно скучно, что лежа в постели они чувствовали бы себя гораздо удобней, однако ни один не покидает своего места.
Жить, стоит ли для этого открывать глаза? Завершить все наши начинания суждено не нам. Дом, который мы строим, перейдет к нашим наследникам, халат, так заботливо простегиваемый нами, чтобы лелеять нашу старость, пойдет на ватничики для наших внуков. Мы говорим себе: ‘Вот день окончен’, — мы зажигаем лампу, разводим огонь в камине и готовимся провести уютный и приятный вечер у камелька: тук! тук! Кто-то стучит в дверь. Кто там? Смерть: пора собираться в дорогу. Когда мы чувствуем волчий аппетит молодости, когда кипим отвагой и кровь играет, как вино, мы — бедны, когда же все зубы выпали и желудок не варит, мы — миллионеры. Мы едва успеваем сказать женщине: ‘Люблю тебя’, как она уже дряхлая старуха. Царства, не успев окрепнуть, рушатся: они подобны муравейникам, которые с такими громадными усилиями возводят жалкие насекомые, недостает только последней соломинки, чтобы закончить их, как бык широким копытом или телега колесом сокрушают их. То, что вы именуете растительным слоем земной коры, это тысячи и тысячи саванов, наложенных друг на друга сменяющимися поколениями. Все эти, так громко звучащие в устах людей имена столиц, монархов, генералов, все это лишь отголоски прежнего величия. Вы и шагу ступить не можете без того, чтобы не поднять вокруг себя праха тысячи вещей, разрушенных еще до своего завершения.
Мне сорок лет, я переменил четыре профессии, я был домашним репетитором, солдатом, школьным учителем, а сейчас я — журналист. Я побывал на суше и на океане, в походной палатке и у семейного очага, за тюремной решеткой и среди вольных земных просторов, я повиновался и повелевал, знавал мгновения роскоши и годы нищеты. Меня любили и ненавидели, меня приветствовали и надо мною насмехались. Я был сыном и отцом, любовником, и супругом, на моем пути, как выражаются поэты, цвели весенние цветы и дозревали плоды осени. И никогда я не радовался тому, что я облечен кожей человека, а не заключен в волчью или лисью шкуру, раковину улитки, кору дерева или картофельную кожуру. Быть может, будь я рантье, особенно же рантье с пятьюдесятью тысячами франков, я мыслил бы иначе.
Пока же мое мнение таково, что человек — это машина, созданная исключительно для страданий, воспринимать ощущение радости он способен только пятью чувствами, для боли обнажено все его тело, куда бы его ни укололи, он кровоточит, где бы ни ожгли, вздувается волдырь. Легкие, печень, кишки не могут доставить ему никаких приятных ощущений, между тем как от воспаления легкого он кашляет, засорение печени вызывает жар, а спазмы кишек — колики. У вас нет нерва, мускула, сухожилия, которые не заставили бы вас кричать от боли.
Ваш организм, как плохие часы, портится каждое мгновение. Взывая к небесам, вы возводите очи ввысь, в них попадает помет пролетающей ласточки и портит вам зрение, вы едете на бал, получаете растяжение связок на ноге, и вас приносят домой на носилках. Сегодня вы великий писатель, поэт или философ, но вот в вашем мозгу оборвалась какая-то нить, и, сколько бы вам ни пускали кровь и ни клали на голову льда, вы уже только жалкий безумец.
За каждым вашим наслаждением таится страдание, вы — крысы-лакомки, которых оно приманивает к себе запахом свиного сала. Гуляя в тени своего сада, вы восклицаете: ‘О, прелестная роза!’ И роза вас колет, ‘О, какой чудесный плод!’ А в нем оса, и плод вас жалит.
Вы говорите: ‘Бог создал нас, чтобы мы служили ему и любили его’. Это неправда: он создал вас для страданий. Человек, не знающий страданий, — плохая машина, незаконченное создание, нравственный урод, выродок природы. Смерть не только завершение жизни, но она и исцеленье. Нигде не чувствуешь себя так хорошо, как в гробу. Если вы доверяете мне, то идите и вместо нового платья закажите себе гроб. Это единственное одеяние, которое не стесняет.
Примете ли вы то, о чем я говорю, за философскую идею или за парадокс — мне безразлично, во всяком случае попрошу вас считать это предисловием к той истории, которую я буду иметь честь рассказать вам, ибо ничего лучшего или более подходящего я не способен придумать.
Позвольте мне, как это делают ораторы, когда произносят надгробную речь над каким-нибудь принцем или героем, вернуться к эпохе, отделенной от нас двумя поколениями. Может быть, вы на этом ничего не потеряете. Нравы той эпохи были достойны современных, народ носил цепи, но он плясал в них, и они звучали, как треск кастаньет.
Ибо запомните, что веселье всегда идет рука об руку с рабством — это благо, которым Бог, в своей великой милости, вознаградил тех, кто зависит от господина или находится в суровых и жестоких тисках нищеты. Он создал это благо как утешение людям в их несчастьях, подобно тому, как он заставил цвести травы среди попираемых ногами булыжников мостовой, петь в старых башнях птиц и зияющие дыры развалин украсил прелестной зеленью плюща.
Подобно ласточке, над высокими блистающими крышами проносится веселье. Оно задерживается во дворах школ, у ворот казарм, на покрытых плесенью тюремных плитах. Как прелестная бабочка, садится веселье на кончик пера, когда ученик пишет свои pensum, оно чокается со старым гренадером в шинке и никогда так звонко не поет (если ему дозволяют петь), как в мрачных тюремных застенках, где томятся несчастные узники.
Впрочем, веселье бедняка — это его гордость. Я был беднейшим из бедняков. И что же? Мне доставляло удовольствие говорить судьбе: я не согнусь под твоею дланью. Я с такой же гордостью буду есть черствый хлеб, с какой Фабриций — репу. Как короли своими венцами, буду я гордиться нищетой, бей сколько хочешь, бей еще: я смеюсь над твоими ударами! Я буду подобен дереву, которое продолжает цвести, когда его подсекают в корне.
Дорогие читатели, будьте довольны этими объяснениями, более убедительных я привести не смогу.
Какая разница между теми временами и нашим! Современный человек не любит смеха.
Он лицемер, скряга и величайший эгоист. В какой вопрос он ни упрется лбом, его лоб трещит, как выдвижной ящик, полный тяжелых су.
Он высокомерен и готов лопнуть от тщеславия, бакалейный торговец именует своего соседа-кондитера досточтимым другом, тот в свою очередь просит бакалейщика принять уверение в совершенном почтении, с которым он имеет честь пребывать, и т. д.
Современный человек помешан на том, чтобы ни в чем не походить на человека из простонародья. Отец одет в синюю шерстяную блузу, на сыне — плащ из эльбефского сукна. Нет той жертвы, которой он не принес бы для удовлетворения своего тщеславия. Он подобен флюгеру. Он сидит на хлебе и воде, зимой выгадывает на дровах, летом остается без пива ради того, чтобы носить камзол из тонкого сукна, кашемировый жилет и желтые перчатки. Если его считают приличным человеком, он сам мнит себя великим.
Он напыщен и труслив, не кричит, не хохочет, чистоплюй, все жесты у него рассчитаны. Он безукоризненно произносит: ‘Добрый день, сударь, добрый вечер, сударыня’. Это именуется хорошим тоном. Но что такое хороший тон? Фальшивый лоск, покрывающий обыкновенную деревянную палку, чтобы она сошла за трость. Допустим, что так следует вести себя в присутствии дам, ну, а как надо себя вести перед лицом Бога?
Он педант, как хорошая хозяйка недостающую в доме обстановку заменяет порядком, так и он отсутствие в себе настоящих знаний заменяет чистотой языка.
На банкетах он всегда воздержан, молчалив и рассеян и потому вместо хлеба проглатывает пробку и вместо белого соуса берет крем. Пока не провозгласят тоста, он и рюмки ко рту не поднесет. В кармане носит всегда газету, заводит речь лишь о договорах, коммерческих предприятиях, железных дорогах и смеется только в Палате.
Но в ту эпоху, к которой я хочу вернуть вас, нравы провинциального городка не блистали внешним щегольством, от них веяло очаровательной непринужденностью и милой простотой. Отличительной чертой этих счастливых лет была беспечность. Все эти люди, кто подобно судну, кто — ореховой скорлупе — закрыв глаза, отдавались течению жизни, не беспокоясь о том, куда прибьют их житейские волны.
Мещане не домогались должностей, они не копили денег, они жили беззаботно, растрачивая до последней копейки свои доходы. Немногочисленные еще в те времена торговцы богатели медленно, постепенно, не отдаваясь этому всецело, просто в силу благоприятного стечения обстоятельств. Ремесленники работали не для того, чтобы откладывать сбережения, а довольствовались тем, что сводили концы с концами. За ними не гналась по пятам ужасная конкуренция, подхлестывающая нас и неумолчно кричащая: ‘вперед!’ Они занимались тем, что каждому из них было по душе, они кормили своих отцов, и, когда сами становились стариками, их дети, в свою очередь, заботились о них.
Непринужденность того веселого общества простиралась так далеко, что служащие суда, даже самые члены суда, заходили в кабачки и открыто устраивали там попойки и, чтобы привлечь к себе внимание, охотно повесили бы свои судейские четырехугольные колпаки на кабацкую вывеску. Казалось, что все эти люди от мала и до велика не имели другого занятия, кроме как развлечься, разыграть веселый фарс или выкинуть забавную шутку. Умные не пользовались своим умом для всевозможных происков, а тратили его на остроты.
Праздношатающиеся, а их в те времена было великое множество, собирались на городской площади. Дни ярмарок были для них днями потехи. Крестьяне, привозившие в город продавать продукты, становились их жертвами, они вытворяли над ними самые жестокие и остроумные шутки, все соседи сбегались поглазеть на это зрелище. Современная уголовная полиция вмешала бы прокурорский надзор, а полиция того времени, глядя на эти проделки, веселилась вместе с толпой, а зачастую принимала в них и сама непосредственное участие.
Итак, мой дед был судебным приставом, а моя бабушка была крохотной женщиной, про которую говорили, что ей даже не видно — полна ли церковная кропильница. Она осталась в моей памяти в образе маленькой девочки шестидесяти лет. Через шесть лет после брака у нее уже было пятеро детей: мальчики и девочки. Все это жило на скудные доходы моего деда и чувствовало себя прекрасно. Три селедки были обедом семерых человек, но хлеба и вина, было вволю, так как у деда был небольшой виноградник, служивший неистощимым источником белого вина. Бабушка умела всех пятерых детей использовать соответственно их возрасту и силам. Старшего — моего отца — звали Гаспаром, он мыл посуду, бегал в мясную, и ни один пудель в целом городе не был лучше выдрессирован для этого, чем он. Младший подметал комнату, третий нянчил на руках второго, а пятый барахтался в люльке. Сама же бабушка была в это время либо в церкви, либо болтала с соседкой. Впрочем, все шло благополучно, с грехом пополам они без долгов дотягивали до конца года. Мальчики были крепышами, девочки — милы, а отец с матерью чувствовали себя счастливыми.
Мой дядя Бенжамен поселился у своей сестры, ростом он был в пять футов и десять дюймов, носил на боку длинную шпагу, пунцовый ратиновый камзол, того же цвета и материала штаны, светлосерые шелковые чулки, башмаки с серебряными пряжками. За спиной у него болталась черная коса, почти такой же длины, как его шпага. Она, раскачиваясь взад и вперед, так засыпала его сзади пудрой, что одежда его походила на облупившийся кирпич, положенный ребром. Дядя был врач, вот почему он имел право носить шпагу. Не знаю, доверяли ли ему больные, но сам Бенжамен очень мало доверял медицине. Он постоянно повторял, что если лекарь не отправил своего пациента на тот свет, то одним этим он уже в достаточной мере принес ему пользу. Заработав несколько монет, дядя Бенжамен покупал большого карпа и отдавал его сестре, она готовила мателот, и вся семья лакомилась. По словам всех знавших Бенжамена, он был самым веселым, остроумным и забавным человеком в округе, а также (как бы мне выразиться так, чтобы не оскорбить памяти моего двоюродного дяди), он был бы человеком наименее трезвым, если бы только городской барабанщик по имени Цицерон не делил в этом отношении его славы.
Только не подумайте, что мой дядя Бенжамен был тем, что определяют банальным словом пьяница. Он был эпикуреец, следовавший своей философии вплоть до пьянства, и только. Желудок его был исключительно утонченным и благородным. Вино он ценил не само по себе, а за даримые им несколько часов опьянения, которое даже самого благоразумного человека заставляет говорить такой наивный, пикантный и своеобразный вздор, что хотелось бы болтать так постоянно. Если бы чтение молитв давало ему такое мое опьянение, то он молился бы ежедневно. У дяди Бенжамена были свои убеждения, он считал, что до тех пор, пока человек трезв, он находится в полусне, что опьянение, если бы только после него не болела голова, было бы величайшим даром творца и что над скотом человека возвышает только — способность опьяняться.
Рассудок, утверждал дядя, это ничто. Это способность ощущать страдания настоящей минуты, вспоминать прошедшие и предчувствовать грядущие. Единственно, что имеет цену, это способность терять рассудок. Вы говорите, что человек уподобляется скоту, когда топит свой разум в вине. Мыслить подобным образом вас заставляет кастовая гордость. Вы воображаете, что положение животного хуже вашего. Когда голод терзает вас, вы охотно согласились бы быть на месте вола, пасущегося по брюхо в высокой траве, заключенные в тюрьму, вы хотели бы быть птицей, вольным крылом рассекающей небесную лазурь, когда ваше имущество подлежит конфискации, вы охотно пошли бы на то, чтобы стать той презренной улиткой, у которой никто не оспаривает ее права на раковину.
Животные в полной мере владеют тем равенством, о котором вы только мечтаете. В лесах нет ни королей, ни знати, ни третьего сословия. Проблему общественной жизни, которую тщетно стараются разрешить ваши философы, муравьи и пчелы, — эти жалкие насекомые разрешили уже давно. У животных нет врачей, и, однако, они не одноглазы, не горбаты, не хромы, не колченоги и не боятся ада.
Дяде Бенжамену было двадцать восемь лет. Он уже три года был врачом, но врачебное искусство отнюдь не приносило ему ренты. Он задолжал суконщику за три своих пунцовых камзола, парикмахеру — за три года услуг, и в каждом из наиболее известных в городе кабачков за ним числилась кругленькая сумма, из которой можно было вычесть стоимость только некоторых прописываемых дядей лекарств.
Бабушка была на три года старше Бенжамена, она вынянчила его и смотрела на себя, как на его руководительницу. Она покупала ему галстуки, носовые платки, чинила рубашки, давала добрые советы, которые, надо ему отдать справедливость, он внимательно выслушивал, хотя никогда ими не пользовался.
Ежедневно по вечерам после ужина бабушка настойчиво советовала ему жениться.
— Фи, — возражал Бенжамен, — это для того, чтобы иметь, как Машкур (так он звал моего деда), шестерых детей и обедать плавниками селедки!
— Но, несчастный, у тебя по крайней мере будет хлеб.
— Да, хлеб, который сегодня не допекся, завтра перекис, а послезавтра подгорел. Хлеб! А что такое хлеб? Он всего-навсего не дает тебе умереть с голоду, но от этого жизнь не слаще. Много я выиграю от того, что женюсь! Жене будет казаться то, что я сыплю слишком много сахара в вино, то не жалею пудры на косу, она прибежит за мной в кабачок, будет меня обыскивать сонного и, сшив мне один камзол, купит себе три тальмы.
— Но твои кредиторы, Бенжамен, как ты с ними расплатишься?
— Прежде всего, пока есть кредит, ты богат, и, кроме того, если твои кредиторы выпечены из хорошего кредиторского теста и терпеливы, то это все равно как будто их и нет.
А затем чего мне не хватает, чтобы мои дела пошли гладко? Хорошей эпидемии. Бог милостив, сестрица, он не покинет в нужде того, кто чинит его лучшие изделия.
— Да, — вставлял мой дед, — и при этом, делает их настолько непригодными, что остается только предавать их земле.
— Ну, что же, — отвечал дядя, — в этом и заключается заслуга врачей, а то мир был бы перенаселен. Зачем тогда господу-богу было утруждать себя, насылая на нас болезни, если бы нашлись люди, умеющие исцелять от них?
— В таком случае ты бесчестный человек и крадешь деньги тех, кто тебя к себе приглашает.
— Неправда, я всегда умею обнадежить, успокоить и развеселить их, а это чего-нибудь да стоит.
Бабушка, замечая, что разговор принимает другое направление, решала, что пора спать.

II. Что заставило моего дядю жениться

Между тем ужасная катастрофа, о которой я буду иметь честь вам сейчас рассказать, поколебала решение Бенжамена.
Однажды мой двоюродный брат по имени Паж, адвокат при суде в Кламеси, пригасил Бенжамена вместе с Машкуром отпраздновать день св. Ива. Обед должен был состояться в прославленном загородном кабачке, расположенном на расстоянии двух ружейных выстрелов от предместья. Состав гостей был избранный, и Бенжамен не променял бы этот вечер на целую неделю будничного существования. И вот после вечерни дед, наряженный в свой свадебный костюм, и дядя со шпагой на боку явились в назначенное место.
Почти все приглашенные уже были в сборе. Чествовать св. Ива собралось блестящее общество. Во-первых, налицо имелся адвокат Паж, никогда не выступавший в суде иначе как под хмельком, затем секретарь суда, привыкший писать свои каракули, клюя носом, прокурор Рапэн, получивший однажды в подарок от одного истца полуведерный бочонок кислого вина, вызвавший этого истца в суд и потребовавший у него прислать ему лучшего, нотариус Артус, съевший как-то семги на десерт, Милло-Рато, одновременно и поэт и портной, автор рождественского гимна, старый, уже двадцать лет не протрезвлявшийся архитектор, господин Менкси, уездный лекарь, лечивший почечных больных, два-три славящихся веселым нравом и великолепным аппетитом купца и, наконец, несколько охотников, обильно снабдивших стол дичью.
При появлении Бенжамена все дружно приветствовали его, и решено было садиться за стол.
За первыми двумя блюдами все шло великолепно. Дядя был очаровательно остроумен, но за десертом головы гостей затуманились: все старались перекричать друг друга. Вскоре разговор превратился в обмен колкостям, брань, заглушающие друг друга остроты, все это производило такой шум, точно разом столкнулась дюжина стаканов.
— Господа! — закричал адвокат Паж. — Я должен попотчевать вас рассказом о моем последнем выступлении. Слушайте.
На лугу полягались два осла. Прибежал хозяин одного из них, негодяй, каких мало, и поколотил чужого осла. Но четвероногое было совсем не смиренного нрава и укусило нашего молодца за мизинец. Его владелец предстал перед судом как ответчик за действия и поступки скотины.
Я выступал как защитник ответчика. ‘Прежде чем перейти к фактической стороне дела, — сказал я судье, — позвольте остановиться на моральных качествах как осла, которого я защищаю, так и жалобщика. Наш осел совершенно безобидное четвероногое, его уважают все, кто его знает, а деревенский сторож чувствует к нему большое почтение. Бьюсь об заклад, что противная сторона не сможет сказать того же о себе. Этот осел имеет от мэра своей общины удостоверение (такое действительно было ему выдано) в том, что последний ручается за его образцовое поведение. Если истец сумеет представить подобное же, мы не возражаем против уплаты ему тысячи экю убытку’.
— Да благословит тебя святой Ив! — сказал дядя. — Пусть поэт Милло-Рато споет нам свой рождественский гимн:
На колени, братья, на колени!
— Какая возвышенная лирика! Только сам дух святой мог ему внушить подобные стихи.
— Ну-ка, попробуй сочини такие же! — закричал портной, делавшийся после бургундского очень запальчивым.
— Нашел дурака! — ответил дядя.
— Тише! — стуча изо всех сил кулаком по столу, закричал адвокат Паж. — Заявляю собранию, что желаю досказать мою защитительную речь.
— Подожди немного, — возразил дядя, — ты еще недостаточно пьян для этого.
— А я все-таки доскажу ее сейчас. Подумаешь, кто ты такой, пять футов десять дюймов роста, что смеешь мешать адвокату говорить.
— Будь осторожен, Паж, — сказал нотариус Артус, — ты всего-навсего щелкопер, а связываешься с человеком, владеющим шпагой!
— Господа, — сказал дед, вставая, — ручаюсь за своего шурина, он никогда не проливал кровь иначе, как ланцетом.
— Ты решаешься это утверждать, Машкур?
— А ты, Бенжамен, будешь это отрицать?
— В таком случае ты сию же минуту дашь мне удовлетворение за эту клевету, а так как у нас здесь только одна шпага, то я возьму ножны, а ты бери клинок.
Дед, очень любивший своего шурина, чтобы не возбуждать его еще больше, решил не противоречить и согласился.
Через минуту Бенжамен и Машкур стояли друг против друга.
— Ты готов, Бенжамен?
— А ты, Машкур?
Дед с первого же удара рассек ножны Бенжамена надвое, точно это был стебель растения, И так порезал ему кисть, что тот был вынужден по крайней мере в течение восьми дней подносить рюмку ко рту левой рукой.
— Увалень! — вскричал Бенжамен. — Он меня порезал!
— А почему у тебя, — ответил с неотразимым добродушием дед, — такая острая шпага?
— Это не важно, я хочу реванша, и, чтобы заставить тебя просишь у меня пощады, хватит и половины оставшихся в моих руках ножен.
— Нет, Бенжамен, — возразил мой дед, — теперь твоя очередь взять в руки шпагу, если ты меня поранишь — мы квиты и прекратим забаву.
Протрезвившиеся от этого столкновения гости хотели вернуться в город.
— Нет, господа, — своим звучным голосом закричал Бенжамен, — вернитесь на места, у меня к вам предложение! Машкур своим пробным ударом доказал блестящие способности. Я предлагаю провозгласить его фехтмейстером, только на этом условии я согласен протянуть ему левую руку, ибо он проткнул мне правую.
— Бенжамен прав! — закричали все в один голос. — Браво, Бенжамен! Провозгласим Машкура фехтмейстером!
Все вновь заняли свои места, а Бенжамен попросил еще одну порцию десерта.
Между тем слух об этом происшествии достиг Кламеси. Переходя из уст в уста, он чудовищным образом разросся и, дойдя до ушей моей бабушки, принял исполинские размеры преступления, совершенного ее мужем.
В крошечном теле моей бабушки таился исполненный твердости и энергии дух. Она не побежала плакаться к соседям, чтобы они еще больше растравили ее рану. С тем присутствием духа, каким при несчастьи обладают мужественные души, она тотчас же сообразила, как ей надо действовать. Уложив спать детей, она собрала все имевшиеся в доме деньги и немногие драгоценности, чтобы помочь мужу скрыться, если это окажется необходимым, приготовила сверток белья, могущего пойти на бинты и корпию для перевязки раненого в случае, если брат еще жив, сняла с постели тюфячок, попросила соседа взять все это, последовать за ней и, завернувшись в плащ с капюшоном, решительным шагом направилась к роковому кабачку.
При выходе из предместья она лицом к лицу столкнулась с увенчанным пробковым венком мужем возвращавшимся во главе веселого шествия, и ведший его под руку с правой стороны Бенжамен орал во все горло:
— Объявляем всем присутствующим, что господин Машкур, судебный пристав его величества, провозглашен фехтмейстером в награду за то, что…
— Пьяница окаянный! — увидав Бенжамена, закричала бабушка.
И, не справившись с охватившим ее волнением, упала без сознания на мостовую. Пришлось унести ее домой на том тюфячке, который она предназначала для брата.
Только одеваясь на следующий день, Бенжамен вспомнил о своей ране, сестра же его слегла в тяжелой горячке. Восемь дней находилась она между жизнью и смертью, и за все это время Бенжамен не покидал ее изголовья. Когда она настолько пришла в сознание, что способна была выслушать его, он дал ей слово впредь вести более пристойную жизнь, расплатиться с долгами и жениться.
Вскоре бабушка поправилась и поручила мужу найти подходящую невесту для Бенжамена.
Как-то ноябрьским вечером дед вернулся домой, с ног до головы покрытый грязью, но сияя от удовольствия.
— Я нашел тебе невесту, которая превосходит все наши ожидания! — закричал этот добрый человек, пожимая руку шурину. — Ну, Бенжамен, теперь ты будешь богат и сможешь сколько твоей душе угодно лакомиться мателотом.
— Кто же это? — в один голос опросили бабушка и Бенжамен.
— Единственная дочь, богатая наследница, дочь папаши Менкси, с которым мы вместе, месяц тому назад, чествовали святого Ива.
— Дочь этого уездного лекаря, который лечит почечных больных?
— Да. Он согласен безоговорочно, в восторге от твоего остроумия и считает, что, судя по твоей повадке и красноречию, ты способен замещать его в его профессии.
— Черт возьми, — почесывая в затылке, сказал Бенжамен, — мне совершенно не улыбается лечить его больных.
— Дурень, как только ты сделаешься зятем папаши Менкси, ты пошлешь его со всеми его пузырьками к черту и привезешь свою жену в Кламеси.
— Конечно, но беда в том, что у девицы Менкси рыжие волосы.
— Нет, даю тебе честное слово, Бенжамен, она всего-навсего блондинка.
— Она вся в веснушках, точно ей осыпали лицо отрубями.
— Я видел ее сегодня вечером и уверяю тебя — это почти незаметно.
— Кроме того, она ростом пять футов и три дюйма, я боюсь испортить род человеческий, у нас будут дети в двадцать футов вышиной.
— Все это только твоя глупая болтовня, — вмешалась бабушка. — Вчера я встретила твоего торговца сукном, и он во что бы то ни стало требует уплаты долга, да и твой парикмахер не хочет ждать.
— Итак, дорогая сестра, вы желаете, чтобы я женился на девице Менкси, но знаете ли вы, что значит слово Minxit?
— А ты, Машкур, знаешь?
— Конечно знаю, это значит папаша Менкси.
— Читал ты Горация, Машкур?
— Нет, Бенжамен.
— Так вот, Гораций сказал: ‘Num minxit patrios cineus’, Менкси — ведь это же латинское minxit! Прошедшее совершенное от мерзкого глагола mingo! вот что возмущает меня! Господин Менкси, госпожа Менкси, господин Ратери Бенжамен Менкси, маленький Жан Ратери Менкси, маленький Пьер Ратери Менкси, маленькая Адель Ратери Менкси. О, да тут хватит народу на то, чтобы вертеть мельничный жернов. А кроме того, говоря откровенно, я не очень-то тороплюсь жениться. Есть такая песенка, в которой поется:
…Сколь счастлив
В брачных узах человек!
Но слова этой песни бессмысленны, и сочинить ее мог только холостяк.
…Сколь счастлив
В брачных узах человек!
Как хорошо было бы, Машкур, если бы человек мог выбирать себе спутницу жизни по своему вкусу. Но условия социальной жизни таковы, что принуждают нас жениться самым нелепым образом и вразрез с нашими наклонностями. Мужчина женится на приданом, женщина выходит замуж из-за выгоды. Когда со всей полагающейся помпой отпразднуют свадьбу и возвращаются к своему домашнему очагу, то спохватываются, что совершенно не подходят друг к другу. Один скуп, другой расточителен, жена — кокетка, муж — ревнивец, один любит северный, а другой южный ветер. Хотелось бы быть на расстоянии тысячи миль друг от друга, но ты должен оставаться в железных тисках, в которые ты заключен, и не разлучаться.
— Разве он под хмельком? — спросил на ухо у своей жены мой дед.
— Почему?
— Да он так здраво рассуждает…
Впрочем, в конце концов дядю удалось уговорить, и он согласился в следующее воскресенье поехать к девице Менкси.

III. Как мой дядя встретился со старым сержантом и его пуделем и как это помешало ему отправиться к господину Менкси

На следующий день в восемь часов утра дядя был умыт и одет и не уходил только потому, что ждал новой пары башмаков, которые ему должен был принести сапожник Цицерон, совмещавший ремесло сапожника с должностью барабанщика. Цицерон не заставил себя долго ждать. В те старые добрые времена существовал обычай, если ремесленник приносил заказчику работу на дом, то, раньше чем отпустить его, его потчевали одной-двумя рюмками вина. Может быть, это и было дурным тоном, согласен, но столь радушный прием порождал между ними равенство, бедняк был благодарен богачу за эту уступку и не завидовал его богатству. Революция дала нам трогательные примеры верности слуг своим господам, фермеров — владельцам и ремесленников — хозяевам, примеры, которые в наше полное наглой спеси и смешной гордости время вряд ли можно встретить.
Бенжамен, желая чокнуться с Цицероном, попросил сестру достать ему бутылку белого вина. Сестра достала сначала одну, затем другую, третью и так до седьмой.
— Дорогая сестра, я вас попрошу еще одну.
— Но, несчастный, знаешь ли ты, что это будет уже восьмая?
— Ну, что за счеты между нами, сестра?
— Но ты знаешь, что тебе предстоит путешествие.
— Еще только одну, последнюю, и я иду.
— Нечего сказать, подходящий у тебя для путешествия вид. А что, если тебя позовут сейчас к больному?
— Вы не умеете ценить действия вина, дорогая сестра. Сразу видно, что вы пьете только чистую воду реки Беврон. Прикажете итти? Центр тяжести у меня все еще в порядке. Кстати, сестра, я должен вам пустить кровь. Машкур, уходя, просил меня об этом. Вы сегодня утром жаловались на сильную головную боль, и кровопускание будет вам полезно.
Тут Бенжамен схватился за свой ящик с инструментами, а бабушка за каминные щипцы.
— Да, вы довольно несговорчивая больная, черт возьми! Ну, ладно, сговоримся вот на чем: я не пущу вам кровь, а вы принесете нам за это восьмую бутылку вина.
— Я не принесу тебе даже и одного стакана.
— Ну, тогда мне придется самому сходить за вином.
И, взяв бутылку, он направился в подвал.
Бабушка не придумала лучшего способа удержать его, как уцепиться за его косу. Бенжамен, не обращая никакого внимания
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека