Мистическія настроенія въ литератур иностранной и у насъ.
Годы перелома (1895—1906). Сборникъ критическихъ статей.
Книгоиздательство ‘Міръ Божій’, Спб., 1908
Одно изъ лучшихъ произведеній Ибсена, ‘Привиднія’, заканчивается потрясающей сценой, написанной съ поразительной силой. Герой драмы, надломленный потомокъ цлаго поколнія много гршившихъ отцовъ, гибнетъ жертвой наслдственности. Подавленный медленно охватывавшей его болзнью, онъ сходитъ съ ума и монотонно повторяетъ одни и т же слова, обращенныя къ матери:
‘— Мама, дай мн солнце… солнце… солнце…’
Этотъ несчастный больной намъ представляется символомъ души современнаго человка, какъ она отразилась въ литератур. Такое сравненіе невольно навертывается при чтеніи ‘Обзора иностранныхъ литературъ’, помщеннаго въ декабрьской книг нашего журнала. Тамъ есть одна черта, останавливающая вниманіе читателя,— черта, красной нитью проходящая черезъ весь ‘Обзоръ’ не смотря на разнообразіе лицъ, въ немъ участвовавшихъ, различныхъ по національностямъ, возрастамъ, темпераментамъ и направленіямъ. Но вс они, одни больше, другіе меньше, подчеркиваютъ ее, и такое единодушіе — ‘безъ предварительнаго сговора’ — само по себ представляется знаменательнымъ явленіемъ.
‘Посл господства реализма, крайнія проявленія котораго никогда не встрчали симпатіи въ Швеціи, явилось въ вид реакціи стремленіе къ романтизму и символизму’ пишетъ шведъ, перечисляя рядъ авторовъ, ‘по складу своего ума несклонныхъ къ этому направленію’, но ‘слпо подчиняющихся господствующей мод’. Бринкманнъ, обозрватель норвежской литературы, отличавшейся прежде простотой и реализмомъ, граничившимъ нердко съ натурализмомъ довольно подозрительнаго свойства, отмчаеть рзкую перемну къ направленіи Арне Гарборга, замчательнаго писателя, автора нсколькихъ натуралистическихъ романовъ, сдлавшагося внезапно пессимистомъ, эатмъ піэтистомъ и кончившаго ‘мрачнымъ мистицизмомъ’. ‘Нсколько лтъ тому назадъ,— продолжаетъ Бринхманнъ,— въ Норвегіи почти никто не писалъ стиховъ, a теперь она насчитываетъ десятки поэтовъ самыхъ разнообразныхъ направленій’, среди которыхъ онъ указываетъ нсколькихъ, ‘проникнутыхъ страннымъ романтизмомъ’, силящихся передать читателю ‘свое мистическое настроеніе’. Ибсенъ обозрвая литературу Даніи, почти буквально повторяетъ Бринхманна: ‘Нсколько лтъ тому назадъ, стихи считались въ Даніи боле низкой формой, чмъ проза, и неудобнымъ способомъ выраженія чувствъ, теперь это мнніе оставлено, и многіе молодые писатели съ успхомъ занимаются стихотворствомъ. Въ роман господствовалъ чистый реализмъ, идеи и все сколько-нибудь абстрактное строго отрицалось,— теперь мы замчаемъ въ немъ тенденцію къ символизму и неопредленному мистицизму.’
Могутъ замтитъ, что Швеція, Норвегія и Данія — родственныя страны, чмъ отчасти и обьясняется тожественность настроеній. Но вотъ обозрватель Италіи подчеркиваетъ ‘меланхоличное настроевіе y всхъ современныхъ поэтовъ’, темноту и вычурность формы y двухъ наиболе прославленныхъ изъ нихъ — Пасколи и Кардучи — и болзненную манерность y самаго моднаго современнаго романиста д’Аннунціо. Про Францію мы не говоримъ: шумъ поднимаемый тамъ символистами, отдается даже y насъ на подмосткахъ столичной сцены, какъ было, напр., во время представленія ‘Тайны души’ Метерлинка. Какъ одно изъ замчательнйшихъ произведеній, авторъ французскаго обзора отмчаетъ ‘Lee pleureuses’ (Плакальщицы) Генри Барбусса,— ‘рядъ стихотвореній, составляющихъ одну длинную поэму, воспвающую сладость траура и тни, уединенія и печали’. Вь Германіи Робертъ Цимерманнъ приводитъ ‘образчики поэзіи въ новйшемъ вкус’, произведеніе ‘Садъ познанія’ Леопольда Адріана, ‘несомнннаго имарессіониста’, и жалуется на необузданность фантазіи нмецкихъ декадентовъ.
Если къ этому обзору прибавимъ кучу нелпостей нашего доморощеннаго декадентства, рэко проявившагося въ русской литератур за истекшій годъ, то картина получится довольно полная и внушительная. Получается яркая черта въ настроеніи современнаго общества, какъ западнаго, такъ и нашего, хотя y насъ она слабе,— быть можетъ, потому, что и литература y насъ меньще отражаетъ въ себ настроенія вообще. Во всякомъ случа, говорить о подражательности и позаимствованіи и только этимъ объяснять общность этого явленія — значило бы закрывать глаза, отказываясь отъ пониманія его. Какъ бы то ни было, его приходится признать, a тамъ ужъ дло личнаго настроенія — видть въ немъ шагъ впередъ или назадъ, радоваться или плакать.
Стремленіе къ символизму и мистицизму — вотъ то общее, что выдляется на сроватомъ фон современныхъ литературъ, гд истекшій годъ не выдвинулъ ни одного сильнаго таланта, ни одного произведенія, которому было бы суждено ‘прейти вковъ завистливую даль’. Какъ въ биржевыхъ бюллетеняхъ мы читаемъ: ‘биржа прошла въ угнетенномъ настроеніи’, такъ литературный годъ начался и закончился въ угнетеніи. Сильно понизились фонды натурализма, что составляетъ, повидимому, фактъ неспоримый. Но въ этомъ понижевіи искать причинъ ‘возрожденія кикиморы’,— какъ дко охарактеризовалъ одинъ глубокоуважаемый философъ усиленіе тенденцій къ мистик и символизму,— едва ли возможно. Такое объясненіе односторонне и потому не совсмъ врно.
На долю современнаго поколнія выпала тяжелая расплата за увлеченія, ошибки и несчастья отцовъ, и, что удивительнаго, если души мечтательныя и слабыя, неспособныя къ анализу и несклонныя къ борьб, отвращаются отъ прежнихъ идеаловъ и ищутъ спасенія въ убаюкивающей тиши мистицизма? Теперъ лучше всего опредляетъ это настроеніе. Сложить руки на груди, закрыть глаза на все окружающее и предать себя во власть высшей сил — вотъ что значитъ быть мистикомъ, говоритъ онъ. Такое дремотное состояніе души очень соблазнительно въ извстныя эпохи жизни какъ отдльной личности, такъ и цлыхъ обществъ, что и выразилъ Пушкинъ въ своемъ шутливо скорбномъ восклицаніи: ‘зачмъ какъ тульскій засдатель я не лежу въ паралич?’ Даже самыя сильныя натуры, меньше всего склонные къ апатичному прозябанію, могутъ въ порыв отчаянія припасть на минуту къ ногамъ ‘кикиморы’. Потому что житъ безъ вры нельзя, безъ вры во что-либо столь большое, предъ чмъ личное, маленькое я умалялось бы до полнаго уничтоженія, что было бы тмъ большимъ кораблемъ, къ которому намъ, маленькимъ людямъ, можно было бы привязать и свой челнокъ. Если нтъ этого, жизнь представляется тогда темнымъ коридоромъ, въ которомъ бредешь ощупью, рискуя на каждомъ шагу разбить себ лобъ.
Но порывъ отчаянья, какъ и всякій порывъ, дло минутнаго настроенія, и съ исчезновеніемъ его разсевается и мистическій туманъ, въ которомъ нтъ и не можетъ быть здороваго зерна, какъ думаютъ иные. Всякій разъ, когда ‘душа вселенной тосковала о дух вры и любви’, замчалась та же склонность къ мистическимъ бреднямъ. Мистицизмъ — это душевный заразный микробъ, который овладваетъ ослабленнымъ организмомъ и гибнетъ, разъ силы возстановляются. И какъ есть натуры, отъ рожденія особенно склонныя, напр., къ чахотк (такъ назыв. status phtisieus), такъ есть и другія заране обреченныя пасть жертвой мистическаго микроба. Мы не можемъ указать ни одного великаго художника или мыслителя съ мистическими наклонностями, и, наоборотъ, можно привести рядъ великихъ именъ, людей, съ поразительной душевной ясностью, поч-ти кристальной чистоты. Чтобы не ходить далеко за примрами припомнимъ Пушкина или Тургенева.
Мистицизмъ не иметъ въ себ ничего творческаго, и художественный талантъ съ оттнкомъ мистицизма отцвтаетъ безъ расцвта. Онъ можетъ дать нсколько незначительныхъ, хотя боле или мене яркихъ образовъ, но преходящихъ, почти неуловимыхъ, какъ смутныя тни сумерекъ. Все здоровое, сильное, гордое чуждо ему, почти непонятно. Такіе художники, выбираютъ сюжеты для своихъ созданій среди слабыхъ и больныхъ, они склонны рисовать жизнь болзненныхъ дтей, преступниковъ, сбившихся съ пути людей или уродцевъ и несчастныхъ отъ рожденія. Положенія для своихъ героевъ они выбираютъ всегда экстравагантныя, странныя, почти неестественныя. Замчательно, между прочимъ, они никогда не описываютъ любви, потому что въ ихъ душ, омраченной мистицизмомъ, нтъ страсти. A любовь безъ страсти не бываетъ. Страсть — это признакъ силы, которой имъ недостаетъ. Это сказывается въ ихъ слог, нердко звучномъ, красивомъ, округленномъ, но отдающимъ какой-то нездоровой припухлостью, манерной мелочностью, туманностью, почти напыщенностью. Они щеголяютъ эпитетами, y нихъ всегда излюбленныя словечки. Вообще, ихъ словарь не богатъ, вслдствіе чего имъ постоянно приходится, во избжаніе повтореній, прибгать къ самымъ удивительнымъ сочетаніямъ словъ, что длаетъ ихъ произведенія монотонными. Еще одна любопытная подробность,— они очень часто описываютъ смерть, силясь безплодно понять эту тайну, потому что мистицизмъ есть, въ сущности, скрытый страхъ смерти. Они чувствуютъ тайну и стараются облечь ее въ образы — въ этомъ весь смыслъ мистицизма.
Но тайна не перестаетъ быть отъ этого тайной, пожалуй. она становится лишь еще глубже и непонятне. Растетъ и страхъ передъ нею и усиливаются мучительныя попытки совладать съ нимъ посредствомъ новыхъ и новыхъ образовъ, въ созерцаніи которыхъ жертвы этого страха думаютъ забыться, подобно тому, какъ евреи передъ мднымъ змемъ Моисея въ пустын. Въ конц конповъ обезсиленныя, он складываютъ руки и отдаются всецло во власть торжествующей кикиморы.
Вотъ почему возрожденіе послдней знаменуетъ всегда ослабленіе жизненности общества. Когда оно живетъ полной жизнью, наслаждаясь всей полнотой бытія, нтъ тогда мста мистическимъ влеченіямъ, какъ, напр., въ радостную эпоху Возрожденія, на зар современной цивилизаціи, или y насъ въ шестидесятые годы, въ первые дни гражданской жизни. Напротивъ, мистическія влеченія усиливаются во времена общественной реакціи и душевной смуты, въ т переходныя эпохи, когда старые боги повержены въ прахъ, a новые еще не успли занять ихъ опуствшіе пьедесталы.
Такое же явленіе мы наблюдаемъ теперь, и, повидимому, оно еще только въ начал. На Запад это настроеніе проявляется ярче, потому что и жизнь тамъ интенсивне, разнообразне, столкновеніе интересовъ сильне, а, слдовательно, больше жертвъ, больше разбитыхъ надеждъ и неудовлетворенныхъ существованій. Что это настроеніе западныхъ литературъ коренится въ общественныхъ условіяхъ, видно изъ того, что тамъ, гд эти условія лучше и жизнь нормальне, замчается совершенно иное настроеніе. Мы имемъ въ виду литературу англійскую и американскую. Въ первой замтно усилился такъ-называемый соціальный романъ, въ которомъ обычная романтическая коллизія любви и любовная психологія отступаютъ на второй планъ, и выдвигаются картины общественной жизни, политическихъ кружковъ, промышленной сферы или рабочаго движенія. Очень яркимъ представителемъ этого направленія можетъ служвлъ романъ Гемпфри Уордъ ‘Марчелла’, печатавшійся въ прошломъ году въ ‘Русской Мысли’, къ сожалнію, въ сильно сокращенномъ вид. Это исторія богато одаренной отъ природы двушки изъ аристократической семьи. Въ противность героинямъ добраго стараго времени, романовъ Диккенса и Тэккерея, Марчелла не удовлетворяется личной жизнью, не отказывается отъ своего я ради любимаго человка и ищетъ примненія для своихъ недюжинныхъ силъ въ борьб за обездоленныхъ. Чуждая кружковыхъ крайностей и партійной узости, она смягчаетъ неумолимыя доктрины своихъ духовныхъ вождей сердечностью высоко развитой и чуткой женской натуры, которой ничто человческое не чуждо, даже пониманіе порока. Марчелла — совершенно новый типъ въ англійской литератур, типъ удивительной красоты и духовнаго совершенства, для созданія и развитія котораго необходима и высокая культура Англіи. Такое же новое направленіе замчается и въ англійской драм, гд драматическія положенія вытекаютъ не изъ столкновенія личныхъ страстей, a политическихъ и общественныхъ интересовъ. Въ литератур Америки (Соединенныхъ Штатовъ, конечно), какъ можно судить по очеркамъ г. Тверского и разсказамъ Болензена, печатавшвмся въ ‘Вст. Европы’, пробивается не мене живая струя, которую мы назвали бы ‘народническою’, если бы этотъ эпитетъ не получилъ y насъ значеніе, далеко не всегда выражающее истину. Эту струю лучше охарактеризовать демократическою, тмъ боле, что она непосредственно вытекаетъ изъ того широкаго народнаго движенія, которое охватило вс слои американской націи, движенія къ просвщенію и критическому пересмотру всхъ основъ соціальной и политической жизни.
Когда отъ этой картины здороваго, мощнаго, полной грудью дышащаго общественнаго организма, вернемся на континентъ Европы, первое, что привлекаетъ вниманіе, это французская ‘Камчатка’ — зрлище, даже и не y олимпійцевъ способное выжать лишь ‘смхъ несказанный’. A на фон ея вырисовывается печально-запуганный Метерлинкъ, этотъ выразитель ‘тайнъ души’ современнаго французскаго буржуа, который живетъ въ постоянгомъ трепет смерти. Въ дни своей молодости этотъ буржуа отличался скептицизмомъ, жилъ шутя и умиралъ шутя, при случа, даже съ большимъ достоинствомъ. Въ періодъ зрлости онъ ударился въ натурализмъ и пожилъ, что называется, въ полное свое удовольствіе. Теперь же старый гршникъ блднетъ при мысли о смерти, сталъ ханжей, проповдуетъ возвратъ къ католицизму и папскому престолу, y подножія котораго онъ не прочь пройтись слегка по части разныхъ liaison dangereuses. Въ литератур современной Франціи, какъ въ зеркал, отразилось все ничтожество буржуазной, мщанской жизни, съ ея низменными стремленіями, ограниченнымъ самодовольствомъ и непрестаннымъ страхомъ за свое драгоцнное существованіе, которое въ глазахъ буржуа есть центръ міра. Можно сказать, что это — инивидуализмъ, дошедшій до своего отрицанія.
Въ Германіи струя мистицизма и символизма сталкивается съ яркимъ и свжимъ талантомъ Гергардта Гауптмана, самаго молодого и самаго талантливаго изъ писателей молодой Германіи. Онъ какъ бы является представителемъ новаго поколнія объединенной Германіи,— поколнія, выросшаго въ суровыхъ условіяхъ политики крови и желза, въ тискахъ милитаризма и усилившагося, посл войны, капитализма. Это поколніе прошло суровую школу, изъ которой вынесло сильную, закаленную душу борца, что отражается въ каждомъ произведеніи Гауптмана. Что такое его ‘Ганнеле’,— съ которой ваши читатели знакомы — какъ не открытый вызовъ, брошенный современному общественному строю? Или его ‘Одниокіе люди’ (см. іюль ‘Св. Вст.’), предпочитающіе смерть гнету семейнаго лицемрія? Наконецъ, въ ‘Ткачахъ’ онъ ставитъ ребромъ рабочій вопросъ, такъ обострившійся въ Германіи ва послднее двадцатипятилтіе. Гауптманъ ставитъ вопросы въ самой простой, до осязательности конкретной форм, какъ того и требуетъ современная жизнь. Въ сущности, мы меньше всего нуж-даемся въ построеніи новыхъ идеологическихъ формъ, въ новыхъ общественныхъ и личныхъ идеалахъ. Ихъ боле, чмъ достаточно, и изслдованы они до послднихъ логическихъ выводовъ. Быть можетъ, наше время — скоре время осуществленія идей и мечтаній, вдохновлявшихъ великія сердца нашихъ отцовъ? И та смутная тревога, которая овладваетъ даже наиболе сильными умами и стойкими душами, a слабыхъ толкаетъ къ мистицизму и символизму,— не есть-ли она одно изъ тхъ знаменій, которыя предшествуютъ великимъ событіямъ, какъ говоритъ Ламмене? И, быть можетъ, наступающій годъ несетъ намъ, въ складкахъ своего таинственнаго покрывала, разгадку не одного изъ жгучихъ вопросовъ, завщанныхъ ему печально сходящимъ со сцены предшественникомъ?..
Переходя къ родной литератур, мы бы затруднились назвать особенно выдающіяся творенія. Истекшій годъ отличался большой плодовитостью, и книжный и журнальный рынокъ не оскудвалъ товаромъ. Разнаго качества былъ послдній, но есть одно, подавлявшее вс остальныя,— посредственность, шаблонъ, какъ y фабричныхъ издлій, вышедшихъ изъ-подъ одной и той же штампы. И если литература, какъ можно думать, служитъ выразительницей извстныхъ настроеній, то главная, характернйшая черта ихъ — неопредленность. Въ нкоторыхъ моряхъ довольно часто наблюдается явленіе, когда при полномъ безвтріи начинается странное волненіе, въ вид мелкихъ, короткихъ волнъ, бгущихъ безъ опредленнаго направленія, сталкивающихся и расходящихоя въ суетливомъ безпорядк. У моряковъ для этого явленія есть особое названіе — мертвая зыбь. Плохо кораблю, который, не обладая сильной машиной, попадетъ въ эту толчею, не дающую ему двигаться впередъ и въ то же время сильно расшатывающую его корпусъ. Такую же мертвую зыбь напоминаютъ литературныя теченія минувшаго года, своей безпорядочностью, неопредленностью, минорностью тона и мелочностью интересовъ. ‘Смшиця по Рус пошла’ — говоритъ одно изъ дйствующихъ лицъ въ разсказ г. Короленко ‘Рка играетъ’. ‘Давно ужъ это, не со вчерашняго дня’, успокоительно отвчаетъ ему другой. Эти немудреныя замчанія вполн примнимы и къ нашей литератур, въ которой ‘смшиця’ составляетъ наиболе характерное явленіе за прошлый годъ.
Добромъ помянуть его не за что, a лихомъ — не стоитъ того. ‘Vorbei und reines Nichte, volkommnee Einerlei’ {‘Что прошло — все равно, какъ будто и не было’.}, говоритъ Мефистофель, и такъ какъ живемъ мы не ради прошлаго, a во имя буцущаго, то хотя бы ‘трудъ и горе’ сулило намъ ‘грядущаго волнуемое море’,— будемъ продожать нашу работу, утшаясь французской поговоркой: ‘длай каждый свое дло, a что изъ сего воспослдуетъ — предоставимъ Богу’.
Плохое утшеніе, могутъ замтить. Кто знаетъ лучшее — пусть скажетъ.