Медовые реки, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1901

Время на прочтение: 121 минут(ы)

МЕДОВЫЯ РКИ.
Очерки.

I.
Въ одно мсто, къ одному человку, по одному длу.

I.

Они жили въ Петербург уже недли дв, занимая дв крошечныя комнатки въ пятомъ этаж громаднаго дома на Невскомъ. Три окна этихъ комнатъ выходили на дворъ, который сверху казался громаднымъ колодцемъ. Вадимъ, мальчикъ лтъ пятнадцати, по цлымъ часамъ смотрлъ на дно этого колодца, что возмущало Анну Гавриловну.
— Ты или простудишься у окна, или свалишься,— говорила она сыну.
— Успокойтесь, пожалуйста, Анна Гавриловна,— раздражительно отвчалъ мальчикъ, называвшій мать всегда по имени и отечеству.
— Удивляюсь, что тебя можетъ интересовать въ этой ям…
— А вотъ, попробуйте, догадайтесь, Анна Гавриловна… Даже весьма поучительно.
Анн Гавриловн не нравилось выраженіе лица Вадима, которое у него являлось при разговор съ ней,— въ немъ было столько желчи и какого-то скрытаго озлобленія, особенно въ выраженіи съуженныхъ безцвтныхъ глазъ и въ конвульсивной улыбк безкровныхъ тонкихъ губъ. Про себя Анна Гавриловна называла, припоминая школьные учебники, это выраженіе сардоническимъ. Еще хуже была скверная привычка Вадима смяться отрывистымъ, глуховатымъ смшкомъ, точно у него изъ горла выскакивали какія-то невидимыя пробки. Часто, глядя на сына, Анна Гавриловна никакъ не могла ршить вопроса, на кого онъ походитъ… Она была всегда полной и здоровой женщиной настоящаго русскаго склада — широкая въ кости, мясистая, жирная, съ короткой шеей и добродушнымъ, немного плоскимъ лицомъ.
— Это какой-то выродокъ,— думала она про себя.
Оставалось отыскивать сходство съ отцомъ, но тутъ ужъ окончательно ничего не получалось. Отецъ такой плотный, кряжистый, съ тяжелой походкой откормленнаго животнаго, съ громкимъ, твердымъ голосомъ и раскатистымъ хохотомъ. Однимъ словомъ, полная противоположность пятнадцатилтнему заморышу, у котораго весь видъ былъ какой-то срый, и даже его смхъ ей казался срымъ.
Вадима никогда и ничто въ сущности не волновало, и онъ относился равнодушно ршительно ко всему на свт, а, кажется, ужъ онъ ли не видалъ всякой всячины, главнымъ образомъ въ Европ, гд провелъ лучшіе свои годы. И посл чудесъ европейской культуры заинтересоваться какимъ-то дурацкимъ дворомъ-колодцемъ…
— Мн кажется, Вадимъ, что ты не совсмъ здоровъ,— говорила ему Анна Гавриловна не безъ нкоторой ядовитости.
— Вы думаете, что я начинаю сходить съ ума? Нтъ, пока все обстоитъ благополучно. А нашъ дворъ — одна прелесть… Смотришь съ громадной высоты, а тамъ, гд-то внизу, гд и сыро, и грязно, копошатся малюсенькія человческія личинки, т живыя ничтожества, изъ которыхъ потомъ выростутъ большіе негодяи. Но природа по своему существу аристократична и крайне экономна, какъ настоящій богатый человкъ, а поэтому выбираетъ на разводку — Zchtung’ Ничше — только лучшіе экземпляры. Девяносто процентовъ личинокъ должны погибнуть. Разв это не интересно? Для меня нашъ дворъ является опытной зоологической станціей, гд у меня на глазахъ день за днемъ угасаетъ жизнь маленькихъ личинокъ, потому что нтъ свта, тепла, воздуха… Я съ особеннымъ наслажденіемъ чувствую собственное существованіе, именно наблюдая этотъ процессъ уничтоженія себ подобныхъ. А какъ они борятся за свое существованіе, какъ стараются прожить хоть одинъ лишній день — смшно смотрть съ моей освщенной высоты,
— Что ты говоришь, Вадимъ?!.. Ты начинаешь корчить изъ себя какого-то сверхчеловка, именно, корчить, а это противно, какъ все дланное, неестественное и крикливое.
— А вотъ почему вы такъ волнуетесь, Анна Гавриловна? Кто волнуется, тотъ не правъ… Вы всю жизнь боялись называть вещи ихъ настоящими именами и оправдывали собственное малодушіе разными добрыми чувствами. Разв это добро, если бы я соблаговолилъ спуститься на дно нашего двора-колодца и накормилъ человческихъ личинокъ? Это зло, потому что только продолжало-бы агонію приговоренныхъ къ смерти…
— Теб остается только примнить эту логику къ собственной драгоцнной особ…
— Что-же, я ничего не имю противъ этого и могу только удивляться вашей любезности, Анна Гавриловна, благодаря которой я имлъ удовольствіе появиться на свтъ. Право, не стоило… Впрочемъ, у каждаго своя точка зрнія, и я, кажется, довольно невжливо вмшиваюсь въ ваши дла, хотя немножко и заинтересованъ въ нихъ, какъ потерпвшее лицо. По моему, даже какъ будто невжливо вызывать къ жизни человка, предварительно не спросивъ его, желаетъ-ли еще онъ жить въ этомъ лучшемъ изъ міровъ…
— Вадимъ, ты просто дерзкій мальчишка!
— Ну, вотъ это, по крайней мр, логично, т. е. то что вы сердитесь на собственное неудачное произведеніе.
— Господи, что онъ говоритъ?!.. Что онъ говоритъ?!..
— Чтобы быть на вершин логики, Анна Гавриловна, вамъ остается только уронить слезу…
И такіе разговоры каждый день, утомительные, безсодержательные, съ одними и тми же словами, какъ капли дождя. Анна Гавриловна приходила въ полное отчаяніе и старалась не раздражать сына. Впрочемъ, все это было только днемъ, а вечеромъ мальчикъ длался такимъ задумчивымъ, покорнымъ и даже ласковымъ. Онъ слишкомъ много читалъ, и Анна Гавриловна старалась прятать отъ него книги. Для своихъ лтъ онъ и безъ того былъ слишкомъ развитъ, что начинало пугать мать. Хилая физическая оболочка оказывалась тсной для преждевременно созрвшей мысли. Заграничные врачи давно запретили всякія занятія, объясняя болзненность умственнымъ переутомленіемъ.
— Какъ это остроумно,— иронизировалъ Вадимъ въ качеств благодарнаго паціента.— Переутомленіе человка, который еще и не думалъ работать…
Вадимъ лчился въ Америк, въ Англіи, въ Италіи, въ Германіи у всхъ знаменитостей и по всмъ послднимъ словамъ науки, до гипнотизма включительно. И все было безплодно. Неизвстная болзнь не поддавалась ни какому лченію. Это было что-то таинственное и упорно жестокое.
— Любящая мать и больное дитя,— резюмировалъ Вадимъ свое положеніе.— Картинка недурная…
Онъ говорилъ по русски немного съ акцентомъ и очень неохотно, предпочитая англійскій языкъ. Вообще, къ Россіи онъ относился отрицательно и постоянно дразнилъ мать ‘любезнымъ отечествомъ’.
— Европейцы только еще начинаютъ открывать Россію, Анна Гавриловна, и признаютъ ея существованіе только изъ вжливости. Собственно говоря, это любезное отечество придумано Петромъ Великимъ…
Анна Гавриловна вернулась съ сыномъ въ Россію посл пятнадцатилтняго отсутствія по двумъ основательнымъ причинамъ, именно: одно европейское медицинское свтило, какъ послднее средство, посовтовалъ ‘лчить мальчика родиной’, а потомъ сама Анна Гавриловна посл горькаго опыта различныхъ скитаній ршила, что Вадиму пора сдлаться настоящимъ русскимъ человкомъ. Была еще третья причина, можетъ быть самая главная, но о ней Анна Гавриловна боялась признаться даже самой себ.

II.

По вечерамъ, когда Невскій тонулъ въ синеватой лихорадочной мгл электрическаго освщенія, Анну Гавриловну охватывало какое-то жуткое безпокойство. Вадимъ отлично это видлъ и говорилъ одну и ту же фразу:
— Въ одно мсто, къ одному человку, по одному длу, Анна Гавриловна? Идите, пожалуйста, я васъ не желаю стснять…
Анна Гавриловна почему-то считала нужнымъ конфузиться, даже немного краснла и начинала оправдываться виноватымъ голосомъ.
— Ты ничего не понимаешь, Вадимъ, и для тебя, конечно, смшно, что я немного волнуюсь. Вдь здсь, въ Петербург, прошли мои лучшіе годы, молодость, все, все… А сколько было тогда хорошихъ людей?.. Какъ мн тебя жаль, что ты никогда ничего подобнаго не испыталъ и едва-ли въ состояніи даже испытать… Теб смшно, что я розыскиваю своихъ старыхъ знакомыхъ… и никого не могу найти… Много ихъ умерло, другіе далеко…
— Анна Гавриловна, уроните слезу…
— Негодный мальчишка!— бранилась Анна Гавриловна, отвертываясь къ окну, чтобы скрыть слезы.— У тебя нтъ сердца… и у тебя не будетъ ни одной свтлой минуты въ жизни. Мн даже страшно подумать, несчастный, о твоемъ будущемъ…
Разъ вечеромъ Анна Гавриловна вернулась такая взволнованная, счастливая, съ красными пятнами на лиц.
— Америка открыта во второй разъ?— спросилъ Вадимъ.
— Да, да, злой мальчишка…— улыбаясь и задыхаясь отъ волненія, отвчала Анна Гавриловна.— Я ее, наконецъ, нашла…
— Америку?
— Я теб надеру уши, негодному мальчишк… Помнишь Женю Парвову? То есть, ты, конечно, ее не могъ видть… да… А я постоянно о ней теб говорила. Это удивительная, единственная, рдкая женщина… Боже мой, какъ я счастлива…
Вадимъ только пожалъ своими узкими, худенькими плечами и презрительно фыркнулъ. Но Анна Гавриловна уже ничего не замчала, а, схвативъ его за руку, продолжала, торопливо, неудержимо, точно боялась потерять нить своихъ бурливыхъ мыслей.
— Понимаешь: мы съ ней вмст поступали на курсы. Нашъ былъ первый выпускъ… Она южанка, бойкая, остроумная, рзкая. На курсахъ ее называли Колючкой… Ахъ, какая она уморительная! И добрая, добрая… Мы ужасно любили другъ друга… вмст готовились къ экзаменамъ, спорили, ссорились, мирились… Да вотъ ты самъ увидишь какой это чудный человкъ. Я рада за тебя, что, наконецъ, ты увидишь настоящаго человка… Да, настоящаго. У Жени каждое слово — золото…
Колючка явилась на другой день къ завтраку, и Вадимъ слышалъ, какъ мать съ гостьей цловались въ передней, точно сумашедшія. Онъ впередъ возненавидлъ эту ‘единственную женщину’, которая сейчасъ, прерывая каждое слово поцлуемъ, говорила:
— Я… ангелочикъ… голодна… какъ волкъ…
— Ахъ, мы, Колючка, позавтракаемъ по студенчески… Помнишь, какъ мы завтракали тогда на Бармалеевой улиц, на Петербургской сторон? Колбаса въ бумажк, дв миноги въ бумажк, кусочекъ горькаго дешеваго сыру въ бумажк… Дв миноги въ бумажк, два соленыхъ огурца въ бумажк… ахъ, какъ было все хорошо!..
Опять поцлуи, какой-то восторженный шопотъ, безпричинный смхъ и тотъ неудержимый дамскій разговоръ, когда женщины говорятъ за разъ и не желаютъ слушать другъ друга. Вадимъ замтилъ, что Колючка каждую фразу начинаетъ съ ‘я’, и окончательно ее возненавидлъ.
— А вотъ и мой неудавшійся сверхчеловкъ,— говорила Анна Гавриловна, впячиваясь изъ передней въ комнату спиной.
Колючка была худенькая черноволосая дама съ черными усиками. Длинный носъ и сросшіяся густыя брови придавали ея сохранившемуся лицу жесткое выраженіе, а крупный ротъ и ярко блые зубы усиливали это впечатлніе. Одта она была почти изысканно: черное шелковое платье, черная модная высокая шляпа съ перьями, черныя перчатки и т. д. На рукахъ были браслеты, срый длинный галстухъ застегнуть брилліантовой булавкой, въ темныхъ волнистыхъ волосахъ блестли дв золотыхъ шпильки съ настоящими жемчугами — однимъ словомъ, полная противоположность Анн Гавриловн, которая не особенно обращала на свою особу вниманіе.
— Я очень рада познакомиться съ твоимъ сверхчеловкомъ,— проговорила Колючка, надвая золотое пенснэ и протягивая Вадиму свою руку въ перчатк.
— Онъ у меня порядочный дикарь,— извинялась Анна Гавриловна, когда Вадимъ не отвтилъ гость ни однимъ звукомъ.
Колючка смотрла на Вадима прищуренными глазами и неизвстно чему улыбалась, что было уже совсмъ противно.
Анна Гавриловна еще утромъ сама сбгала въ мелочную лавочку и принесла вс закуски ‘въ бумажк’. Самоваръ тоже былъ заказанъ впередъ. Однимъ словомъ, выполненъ былъ весь репертуаръ студенческаго угощенія, хотя гостья, повидимому, и не раздляла восторговъ хозяйки въ этомъ направленіи. Она какъ-то брезгливо посмотрла на закуски ‘въ бумажк’ и проговорила, снимая медленно перчатки:
— Я, признаться, отвыкла уже отъ такой роскоши… А ты осталась все такая же восторженная…
Анну Гавриловну немножко огорчило, что гостья отнеслась почти брезгливо къ ея стильному завтраку. Колючка замтно важничала, что ее кольнуло. Какъ будто даже и совсмъ не Колючка, а grande dame изъ театра. Впрочемъ, это непріятное впечатлніе скоро сгладилось, потому что начались непрестанныя воспоминанія о старыхъ знакомыхъ, причемъ об замтно волновались. Вадимъ узналъ массу новыхъ, очень странныхъ именъ: Сорокоумъ, Петька Втеръ, Гетманъ, Большакъ, Поденка, Пленира, Ниточка и т. д.
— А Петька Втеръ — да ты его и не узнаешь,— разсказывала Колючка.— Громадный иметъ успхъ… Вдь онъ сдлася моднымъ дамскимъ докторомъ и катается на собственныхъ рысакахъ. Да, да… Ужасно важничаетъ. Какъ-то ду на извозчик, такъ онъ чуть не смялъ меня. Я страшно перепугалась и хотла обругать нахала, а оглянулась — Петька… Кучеръ — какое-то чудовище и на спин у него часы. Послднее меня уже окончательно взорвало, и я даже плюнула. Помилуйте, какая важная персона, подумаешь, каждая минута на счету…
Анна Гавриловна слушала этотъ разсказъ, ощипывая салфетку, и, подавивъ невольный вздохъ, спросила:
— А ты такъ и не вышла замужъ?
— Я? Замужъ?— какъ-то дланно засмялась Колючка.— Нтъ, до этого, слава Богу, не дошло… Пока устраивалась — некогда было, а потомъ ужъ время ушло.
Дамы переглянулись и вынужденно замолчали,— очевидно, присутствіе Вадима стсняло необходимую для воспоминаній свободу. Потомъ об улыбнулись безъ всякой для того побудительной причины.
— Да, я кое-что слышала,— продолжала Анна Гавриловна какую-то недосказанную мысль.— Много воды утекло, а сознаться не хочется, что состарилась и многаго уже не понимаешь… Роли перемнились: изъ дтей мы перешли въ отцы.
— Я не согласна стариться!— энергично протестовала Колючка.— Старость — предразсудокъ… Женщины просто распускаютъ себя. Посмотри на мужчинъ — они ужъ потому умне насъ, бабъ, что всегда считаютъ себя молодыми.
Вульгарное слово ‘бабы’ сорвалось у Колючки нечаянно, какъ дань далекому прошлому, когда Петька Втеръ называлъ всхъ курсистокъ бабами, а женскій вопросъ бабьимъ.
— Эротическая старушка,— резюмировалъ Вадимъ свои впечатлнія, когда Колючка ушла.— А вмст вы типичные экземпляры старушенцій отъ либерализма въ отставк…
Анна Гавриловна терпть не могла, когда Вадимъ употреблялъ слово ‘либерализмъ’ въ ироническомъ смысл и обиженно замолчала, а потомъ, сдлавъ паузу, вызывающе проговорила:
— Для тебя Колючка эротическая старушка, а для другихъ она докторъ медицины…

III.

Анна Гавриловна даже не могла думать, что эта поздка въ Петербургъ для нея будетъ такъ мучительна. Этотъ ‘блестящій’ городъ казался ей сейчасъ громаднымъ кладбищемъ въ которомъ для нея лично было похоронено столько хорошаго, честнаго, святого… А, главное, именно здсь похоронены были золотые сны врующей юности, лучшія мечты и несбывшіяся надежды. Ея собственный сынъ съ ироніей бросаетъ ей прямо въ лицо дорогое для нея слово ‘либерализмъ’, надъ которымъ теперь глумятся вс ренегаты и вся уличная пресса. Какъ, въ самомъ дл, это смшно: либерализмъ… Надъ этимъ словомъ хихикаютъ изъ каждой литературной подворотни. Но всего тяжеле были эти живые покойники, которые продали за чечевичную похлебку успха свое недавнее первородство. Сколько было такихъ знакомыхъ ей именъ въ наук, литератур.и на всхъ ступеняхъ общественной дятельности. Оставалась врной идеаламъ юности очень небольшая кучка людей, забившихся по своимъ угламъ откуда ихъ голоса раздавались все рже и рже. Вдь это ужасно, если разобрать все разумно и вс вещи назвать ихъ собственными именами. Это даже не недородъ хорошихъ людей, а разростающаяся пустыня, по которой бродитъ стая хищниковъ…
Анна Гавриловна не одинъ разъ плакала, до того ее огорчало все окружающее. Даже Колючка, милая, хорошая Колючка и та измнилась настолько, что никакъ не могла понять ея огорченія.
— Я ршительно не понимаю, что тутъ такого, особеннаго?— удивлялась Колючка.— Время идетъ, и все кругомъ измняется. Естественный законъ, по которому и мы съ тобой уже не т фантазерки, какими были двадцать лтъ тому назадъ…
— Нтъ, это ужъ ты оставь, пожалуйста: я все такая же и такой умру.
Колючка загадочно улыбалась и умолкала, не желая спорить. Вдь и время горячихъ молодыхъ споровъ тоже прошло.. Она смотрла на Анну Гавриловну такими глазами, какими смотрятъ на упрямыхъ дтей. Анна Гавриловна безъ словъ понимала это отношеніе къ ней старой подруги, но старалась не думать, что Колючка уже больше не Колючка.
— Нтъ, нтъ, ты такая же осталась, какой была,— увряла она съ трогательной настойчивостью.— Это скверная петербургская привычка непремнно напускать на себя что-то такое… Пожалуйста, брось эту скверную манеру.
— Я говорю только одно, что съ фактами, моя милая, нельзя спорить. Я просто не желаю себя обманывать — и только.
Многое въ поведеніи Колючки для Анны Гавриловны оставалось непонятнымъ, до ея отношенія къ Вадиму включительно. Достаточно сказать, что Колючка сошлась съ Вадимомъ, и этотъ нелюдимъ, избгавшій общества, оживлялся въ ея присутствіи и постоянно о чемъ нибудь спорилъ. Колючка называла его по студенческой привычк къ кличкамъ — ‘мой сверхчеловчикъ’. Они даже сошлись скоро ‘на ты’, и Анна Гавриловна никакъ не могла объяснить себ такого быстраго сближенія. Колючка хохотала до слезъ, когда узнала, что Вадимъ называетъ ихъ ‘старушенціями въ отставк отъ либерализма’.
— Я и сама начинаю то же думать,— говорила она.— Конечно, старушонки… И пресмшныя старушонки, если говорить серьезно.
У Колючки была привычка подшучивать надъ всмъ и, главнымъ образомъ, надъ самой собой, что, повидимому, Вадиму и нравилось больше всего. Впрочемъ, иногда на Колючку нападали минуты какого-то молчаливаго отчаянія, и она объясняла, что ей овладлъ злой духъ.
— Милый сверхчеловчикъ, это очень скверное состояніе… Начинаешь ненавидть самого себя, какъ, вроятно, ненавидитъ себя игрокъ, когда проснется утромъ посл жестокаго проигрыша.
Анн Гавриловн не нравились именно такіе покаянные разговоры, и она боялась, какъ бы Колючка въ порыв откровенности не сказала чего нибудь лишняго, чего Вадимъ не долженъ былъ знать.
А такое обстоятельство было, и Вадимъ, конечно, зналъ, что о немъ можетъ ему сообщить только одна Колючка. Самъ онъ никогда не спрашивалъ мать объ этой семейной тайн, и только разъ она нашла на своемъ письменномъ стол вырзку изъ какой-то газеты, гд приводился текстъ японской дтской псенки, въ которой говорилось, что на свт четыре странныхъ и непонятныхъ вещи: втеръ, огонь, землетрясеніе и отецъ. Ребенкомъ Вадимъ иногда спрашивалъ:
— А гд мой папа? У всхъ дтей есть папа…
— Твой папа далеко,— уклончиво отвчала Анна Гавриловна, стараясь перевести неловкій разговоръ на какую нибудь другую тему.
Иногда Анна Гавриловна чувствовала на себ испытующій, пристальный взглядъ Вадима и понимала, что онъ думаетъ объ отц, который до сихъ поръ для него былъ ‘далеко’. Сверхчеловчикъ по дтскому инстинкту догадывался, что этотъ таинственный отецъ здсь, въ Петербург, и что они какъ нибудь встртятся. Послдняго Анна Гавриловна и боялась, и въ то же время желала. Разъ, когда Колючка что-то разсказывала объ общихъ знакомыхъ и въ томъ числ о Петьк Втр, у Анны Гавриловны захолонуло на душ,— Вадимъ смотрлъ на нее такимъ тяжелымъ и не хорошимъ взглядомъ. Она не выдержала и убжала въ другую комнату, чтобы скрыть ненужныя бабьи слезы.
Все это ужасно волновало Анну Гавриловну, и она тысячу разъ перебирала свое прошлое, точно старалась оправдаться передъ самой собой. Да, она сдлала одну изъ тхъ грустныхъ ошибокъ, которыя отравляютъ всю жизнь. Но вдь она не побоялась послдствій и всю жизнь отдала своему ребенку. Боже мой, какъ она мучилась тоской по родин, живя за границей, но вернуться не могла, пока были живы отецъ и мать. Они ничего не должны были знать, особенно отецъ, суровый и педантичный человкъ, который не умлъ прощать. О, какъ она тосковала о своей милой Тамбовской губерніи, какъ рвалась туда всей душой, и должна была оставаться за границей. А тутъ еще постоянныя письма съ родины, умолявшія вернуться, чтобы провести послдніе годы въ родномъ гнзд. Съ Вадимомъ она не могла пріхать, а бросить его тмъ боле. Это была вчная мука, тянувшаяся изъ года въ годъ, какъ тяжелый кошмаръ. Былъ моментъ, когда въ минуту отчаянія она написала все отцу Вадима, и тотъ предложилъ ей ‘въ интересахъ восходящей линіи’ фиктивный бракъ, но отъ этой милостыни она отказалась съ чисто женскимъ героизмомъ. Достаточно было одной ошибки, за которой оставалась хотя искренность, а покрывать эту ошибку обманомъ было выше ея силъ. Она не могла этого сдлать по своей натур, не выносившей лжи. Для Анны Гавриловны всякая ложь являлась самой ужасной вещью на свт, и она по своей натур никогда не могла лгать.
Какъ, въ самомъ дл, складывается жизнь. Анн Гавриловн часто бывало жаль самой себя до слезъ. Вдь она, такая простая, любящая и хорошая, могла бы прожить совершенно иначе. Но какая-то слпая стихійная сила все изломала, попортила и исковеркала. Положимъ, счастливыхъ людей не особенно много на свт, но они все-таки есть. Она особенно завидовала старикамъ. Идетъ такая сденькая парочка и непремнно подъ ручку. Вотъ эти мудрецы умли пройти бурное море жизни рука объ руку и сохранили до глубокой старости согрвающую теплоту молодого чувства. Она и себя видла такой же сденькой старушкой, видла свое неосуществившееся гнздо гд нибудь тамъ, въ далекой, милой, родной безконечной глуши, видла даже т липы, которыя посадила бы своими руками въ молодости и въ тни которыхъ играли бы ея внуки… Она какъ-то особенно всегда любила двочекъ, и ея старшей дочери было бы уже лтъ тридцать. И ничего, ничего… Какая-то могучая волна оторвала ее отъ родного берега и на всю жизнь унесла въ чужую, непріютную и холодную даль. А тутъ еще сверхчеловчикъ Вадимъ, о будущемъ котораго она боялась даже думать.

IV.

Колючка была своимъ человкомъ въ Петербург и ввела Анну Гавриловну въ дома, гд собиралась молодежь. Именно, эта русская молодежь ее интересовала больше всего, и она впередъ волновалась. За границей она жадно слдила по газетамъ о новомъ поколніи, но никакого опредленнаго впечатлнія не получалось. Нападки нкоторой части печати на молодежь даже ее не возмущали, конечно,— и среди молодежи встрчаются типы не симпатичнаго характера, но по исключеніямъ нельзя судить о цломъ. Совсмъ другое дло въ общемъ тон, въ господствующемъ настроеніи и конечныхъ задачахъ, какія создаются извстнымъ временемъ. Побывавъ на нсколькихъ собраніяхъ, Анна Гавриловна вынесла странное впечатлніе, именно, что она совершенно чужая среди этой молодежи. Да, чужая, что и какъ ни говорите. Дло не въ марксизм и не въ ничшеніанств, а въ боле сложныхъ и боле глубокихъ причинахъ.
— Наша съ тобой псенка спта,— резюмировала съ обычной ироніей Колючка.— Раньше были просто отцы и дти, тоже не понимавшіе другъ друга, а теперь отцы, т. е. мы и господа дти… Ты обратила вниманіе съ какой обидной снисходительностью они относятся къ намъ?
— Ну, ты это уже преувеличиваешь… Вещь самая простая: то было наше время, а сейчасъ другое. Очень естественно, что молодежь идетъ своей дорогой впередъ…
— Ты, милая, только оправдываешься передъ самой собой, какъ оправдываются люди, которые не хотятъ признаться въ собственной старости, выморочности и отставк по предльному возрасту.
— Перестань, пожалуйста… Я этого не люблю, т. е. такой болтовни.
— А я такъ давно примирилась съ ролью благородной свидтельницы и ничмъ не огорчаюсь. Что же, намъ тлть, а имъ цвсти — ergo, всякому овощу свое время.
Колючка, вообще, точно наслаждалась, огорчая старую подругу. Вдь время вотъ такихъ восторженныхъ давно прошло, а она все еще ищетъ восторговъ…
Разъ, возвращаясь съ одного изъ ‘идейныхъ’ обдовъ, гд было много горячихъ споровъ и восторженныхъ словъ, Анна Гавриловна была въ особенно грустномъ настроеніи безъ всякой побудительной причины. Ей казалось, что она уже начинаетъ многое понимать — и все-таки было грустно. Погода была въ тонъ этому настроенію. Сялъ назойливый осенній дождь, мелкій, какъ пыль. Электрическіе фонари съ трудомъ боролись съ надвигавшейся сырой мглой. По тротуарамъ въ какомъ-то молчаливомъ отчаяніи торопливо шли пшеходы, съ такимъ выраженіемъ лицъ, точно каждый далъ себ слово покончить жизнь самоубійствомъ. Такихъ же самоубійцъ везли извозчики, иззябшіе, суровые, обмнивавшіеся при встрчахъ и объздахъ непутными словами. Неосвщенныя окна домовъ казались глазными впадинами въ череп какого-то многоглазаго чудовища. Вообще, все было скверно.
На подъзд швейцаръ Павелъ предупредилъ Анну Гавриловну, что ее ‘дожидаетъ’ какой-то господинъ.
— Вроятно, ты что нибудь перепуталъ,— довольно сурово отвтила Анна Гавриловна.
— Никакъ нтъ-съ… Вотъ и собственная ихняя лошадь стоитъ у подъзда. Еще кучеръ съ часами на спин…
У Анны Гавриловны заходили темные круги передъ глазами, и она едва имла силы спросить, давно ли пріхалъ этотъ господинъ.
— Да ужъ близко полчаса будетъ…
Швейцара Анна Павловна не любила, потому что, какъ ей казалось, онъ ея не уважалъ. Про себя она по старинной студенческой терминологіи называла его ‘неразвитымъ субъектомъ’, какъ и хозяйку своихъ меблированныхъ комнатъ.
— Это онъ…— въ ужас думала Анна Гавриловна, поднимаясь на верхъ съ такимъ трудомъ, точно на нее навалили десятипудовую гирю.— Что онъ можетъ длать тамъ цлыхъ полчаса? Могъ-бы предупредить… Вадимъ наговорить, не знаю что… А тутъ еще Колючка хотла завернуть. А можетъ быть, это она и устроила такой дикій сюрпризъ…
Сегодня лстница оказалась вдвое выше обыкновеннаго, и Анна Гавриловна нсколько разъ принуждена была отдыхать.
Петръ Васильичъ Арбузовъ сидлъ за чайнымъ столомъ, прихлебывая изъ стакана остывшій чай съ лимономъ, и, какъ всегда, находился въ самомъ отличномъ настроеніи. Его нескладная, но сильная фигура, неправильное лицо съ мягкимъ носомъ и выпуклыми, близорукими глазами неопредленнаго цвта, его свжій голосъ и раскатистый смхъ — все соотвтствовало веселому настроенію, точно для этого было создано. Одтъ онъ былъ изысканно, но костюмъ, сшитый у лучшаго портного, сидлъ на немъ, точно былъ взятъ съ чужого плеча.
Вадимъ ходилъ по комнат, заложивъ руки за спину, и нсколько разъ проговорилъ:
— Удивительно жизнерадостный характеръ у васъ, Василій Петровичъ.
— Петръ Васильичъ… Что-же, это хорошо. Будьте добры, молодой человкъ, повернитесь въ профиль… такъ, такъ… Ну, а теперь смотрите на меня прямо и старайтесь припомнить что-нибудь самое смшное или самое грустное… Ахъ, не то! Поднимите немного голову и прищурьте лвый глазъ… Вотъ такъ. Отлично… А если бы вы опустили лвый уголъ рта и свели оба глаза къ носу… Не умете? Ну, все равно…
— Послушайте, Василій Петровичъ, это, наконецъ, смшно…
— Петръ Васильичъ… А если вы закроете глаза и поднимете правую ногу?
Раздваясь въ передней, Анна Гавриловна слышала, какъ Арбузовъ совтовалъ Вадиму сдлать языкъ трубочкой и что-то еще такое, а Вадимъ хохоталъ и говорилъ:
— Удивительно веселый у васъ характеръ, докторъ… Вы длаете мн испытаніе, какъ идіоту.
— Быть веселымъ заставляетъ, меня моя профессія, а что касается идіотства…
Онъ въ первую минуту не узналъ Анны Гавриловны, которая показалась ему совсмъ старухой. Она его узнала и удивилась, что онъ почти не измнился и только обросъ большой бородой песочнаго цвта. Онъ подошелъ къ ней и поцловалъ руку,
— Какъ я радъ васъ видть, Анюта… т. е. Анна Гавриловна. Какъ только узналъ вашъ адресъ я сейчасъ-же пріхалъ. Мы тутъ съ вашимъ сыномъ продлали нсколько медицинскихъ упражненій…
Она не знала, что ей говорить, и только смотрла на него испуганными глазами. Вадимъ повернулся и ушелъ въ свою комнату. Арбузовъ продолжалъ что-то говорить и нсколько разъ бралъ ее за руку.
— А вдь я часто вспоминалъ васъ,— говорилъ онъ.— Да… Гд вы? Что вы длаете? Какъ вы живете? Да…
— И я… я тоже… Садитесь, пожалуйста. Не хотите-ли чаю?
Живя за границей, Анна Гавриловна часто думала о возможности этой встрчи и про себя составляла длиннйшіе монологи. О, какъ ей много было нужно сказать этому человку, вылить душу, наконецъ — просто выплакаться по бабьи. Никакихъ нехорошихъ и злыхъ чувствъ по отношенію къ нему она не питала, а обвиняла во всемъ только одну себя. И вотъ онъ стоитъ передъ ней, смотритъ ей въ глаза, держитъ ея руку въ своей, а у нея нтъ ни одного слова для него.
— Садитесь, пожалуйста… Не хотите-ли чаю?— машинально повторила она.
— Да, давненько мы не видались,— повторялъ онъ, поднося ко рту пустой стаканъ.
Наступила неловкая пауза. Оба напрасно подыскивали слова, пока Анна Гавриловна не нашлась.
— Какъ вы нашли Вадима?
Онъ издалъ неопредленный звукъ, вытянувъ губы, поднялъ брови и вполголоса отвтилъ:
— Тутъ все конечно… навязчивыя идеи… Но это еще только начало. Да… У него мозгъ походитъ на кусокъ хорошаго стараго рокфора…
— Никакой надежды?— тихо спросила она.
— Я не хочу васъ обманывать: ни малйшей…
Анна Гавриловна заплакала, тихо и безутшно. Онъ поднялся и началъ шагать по комнат. Какъ вс безхарактерные люди, онъ не выносилъ женскихъ слезъ.

V.

Колючка застала хозяйку и гостя за тмъ-же чайнымъ столомъ. У Анны Гавриловны еще оставались слды слезъ на лиц. Арбузовъ вынужденно улыбался, здороваясь съ гостьей.
— Я вамъ не помшаю?— спрашивала Колючка.
— Нисколько,— совершенно спокойно отвтила Анна Гавриловна.— Мы тутъ болтали о разныхъ пустякахъ.
— Вотъ и отлично,— согласилась гостья.— Я тоже сегодня въ болтливомъ настроеніи…
— Кажется, это у васъ обычное настроеніе?— весело замтилъ Арбузовъ.
— Нельзя-ли безъ дерзостей, милостивый государь? Притомъ, васъ ждетъ вашъ великолпный кучеръ съ часами на спин… Вотъ подите: не могу я видть такихъ кучеровъ. Такъ меня и подмываетъ сказать владльцу такого кучера, что онъ, т. е. владлецъ, а не кучеръ,— напрасно смшитъ публику, чтобы не сказать больше.
— Для начала не дурно…
Колючка и Арбузовъ пикировались постоянно еще во времена студенчества и сразу попали въ этотъ тонъ. Анна Гавриловна слушала ихъ, но ничего не понимала. Ей не нравилось кокетство, съ какимъ держала себя Колючка — раньше этого не было. Потомъ эта безпредметная болтовня уже совсмъ не соотвтствовала ея настроенію. А Колючка играла глазами, заливалась дланнымъ смхомъ и разъ даже ударила Арбузова перчаткой по рук.
— Зачмъ они тутъ сидятъ?— удивлялась Анна, Гавриловна,— у нея въ голов, какъ молотки, стучали слова Арбузова, приговорившаго Вадима къ смерти.
Родной отецъ и такъ безсердечно, съ научнымъ безпристрастіемъ вынесъ смертный приговоръ. Какъ это ужасно… И она когда-то врила вотъ этимъ глазамъ, этому голосу, этой улыбк — врила и была счастлива, т. е. увряла себя, что счастлива. Для полноты этого счастья не доставало только того, чтобы ихъ на вки разлучила роковая волна, забросившая ее на далекій востокъ, а потомъ за границу. Онъ, кажется, не долго горевалъ и скоро утшился въ обществ другихъ женщинъ, которымъ она не завидовала ни на одну минуту. Глядя теперь на Арбузова, она не могла себ представить, что могло ее увлечь. Вдь были и другіе люди, такіе хорошіе, честные и смлые. Да, ей выпалъ неудачный номеръ въ жизни — и больше ничего.
— Какую ты муху проглотила сегодня?— шутила Колючка, обнимая Анну Гавриловну.
— Нтъ, мн ужъ не до мухъ,— съ раздраженіемъ отвтила Анна Гавриловна.— Не всякій можетъ быть веселымъ, какъ ты или Петръ Васильичъ…
— Это значитъ, что мн пора убираться,— перевелъ Арбузовъ.— Мадамъ сердится, мадамъ не въ дух… Ахъ, какъ я хорошо выучилъ эту науку!
Арбузовъ имлъ дурную привычку прощаться по десяти разъ, потомъ разговаривалъ въ передней и даже возвращался съ лстницы, чтобы сказать еще нсколько словъ. Однимъ словомъ, выпроводить такого гостя не легко, и Анна Гавриловна была рада, когда онъ, наконецъ, ушелъ. Она испытывала какую-то смертную истому, какъ человкъ, котораго много и долго били. Кстати, ей было очень непріятно, что Колючка осталась и будетъ продолжать болтовню. Но на этотъ разъ Анна Гавриловна ошиблась,— Колючка сидла и молчала, тоже усталая и какая-то жалкая.
— Что ты такъ нахохлилась?— спросила Анна Гавриловна, начиная ее жалть.
— Я?!.. А такъ… глупости…
Колючка поднялась и, по мужски заложивъ руки за спину, принялась молча шагать по комнат.
— Равноправность — тоже придумали…— бормотала она, думая вслухъ:— А мы врили… Такъ и было…
— Да о чемъ ты бормочешь?
— Я? Очень просто… Природа несправедлива до послдней степени. Посмотри на Петьку, онъ старше насъ съ тобой лтъ на пять и молодецъ молодцемъ, а мы, какъ говоритъ твой Вадимъ, совсмъ старушонки… Онъ еще романы продлываетъ, за нимъ двушки ухаживаютъ — своими глазами видла, а мы — старая, негодная поломанная мебель, которую сваливаютъ на чердакъ. И какія мы дуры съ тобой были тогда, когда были молодыми. Помнишь, какъ мы гордились что цнятъ наши убжденія… Ха-ха!..
— Чему же ты смешься?
— Я? А вотъ этому самому… Вотъ сейчасъ разв интересно кому нибудь знать, какія у насъ съ тобой убжденія. Къ хорошимъ убжденіямъ, моя милая, прежде всего нужно хорошенькую и молоденькую рожицу…
Тутъ ужъ Анна Гавриловна расхохоталась. Колючка умла такъ смшно злиться и въ такіе моменты договаривалась до абсурдовъ.
— Да, всю жизнь совершенствовались,— не унималась Колючка, останавливаясь у окна.— Вырабатывали твердость характера, учились, а когда достигли совершенства — оказались никому не нужными. Взять того же Петьку… Онъ теперь развиваетъ какихъ-то провинціалочекъ, конечно, молоденькихъ, которыя налетаютъ осенью въ столицы, какъ подёнки на огонь. Такія же будутъ дуры, какъ и мы съ тобой…
— Ну, прибавь еще, позлись…
— Я говорю правду, матушка…
— А если-бы теб предложили начать жить снова, какъ бы ты устроилась?
Колючка задумалась и сквозь слезы прошептала:
— Да опять продлала бы то же самое… Ни чужія, ни свои глупости не длаютъ насъ умне. Помнишь, какъ мы двченками мечтали создать совершенно другую породу людей, какъ мечтала объ этомъ великая русская царица Екатерина II? Ахъ, какія глупыя, какія глупыя мы были..
— И нисколько не глупыя… Я и теперь то же самое думаю,— спокойно возражала Анна Гавриловна.— У меня радостно бьется сердце каждый разъ, когда вижу учащуюся двушку. Что можетъ быть лучше? Какія он вс милыя, хорошія…
— Очень милыя… Ты видала, какъ мухи ползаютъ по стеклу? Черезъ стекло-то все видно — и небо, и землю, и вольную волюшку, а он, бдныя мушки, только и могутъ, что ползать по стеклу. Такъ и мы съ тобой всю жизнь проползали, да и посл насъ такъ же будутъ ползать…
— Бываетъ и такъ, конечно, но не всегда. Ты ужъ слишкомъ любишь обобщать…
Колючка разнервничалась до того, что съ ней сдлалась истерика, и Анн Гавриловн пришлось долго ее успокаивать.
— Не буду… не буду…— шептала Колючка, съ трудомъ глотая холодную воду.— Никому это не нужно…
Вадимъ лежалъ на диван въ своей комнат и мучился. Онъ слышалъ все, что говорилъ Арбузовъ, а потомъ Колючка. Его мучила чисто ребячья мысль, что о немъ совсмъ забыли. А съ другой стороны, какіе глупые эти русскіе люди, которые такъ хвастаются своимъ добродушіемъ и широкой натурой. Нечего сказать, хороши, особенно этотъ милйшій докторъ Петръ Васильичъ…
Когда Анна Гавриловна проводила, наконецъ, Колючку и вошла въ комнату Вадима, мальчикъ лежалъ на диван, отвернувшись лицомъ къ стн, и плакалъ. Съ нимъ тоже была истерика. Анна Гавриловна привыкла къ такимъ припадкамъ, спокойно сла на диванъ и положила свою руку на вздрагивавшее отъ подавленныхъ рыданій плечо сына.
— Я, мама, все слышалъ…— шепталъ Вадимъ,— это было въ первый разъ, что онъ такъ назвалъ мать.— Да, слышалъ… и мн сдлалось такъ жаль тебя… и Колючку… и всхъ хорошихъ русскихъ женщинъ… Ахъ, если бы я былъ здоровъ!.. А какъ это хорошо сказала Колючка про мухъ… Помнишь, и тебя дразнилъ: ‘въ одно мсто, къ одному человку, по одному длу’, какъ ты привыкла говорить… Больше не буду, мама…
— Все это прошло, милый мальчикъ,— со вздохомъ отвтила Анна Гавриловна.— Некуда больше идти…
Когда она, успокоивъ сына, хотла выйти на цыпочкахъ изъ комнаты, онъ удержалъ ее за руку, заставилъ нагнуться и, крпко обнявъ за шею, прошепталъ:
— Я знаю, кто это приходилъ… и мн такъ жаль тебя, такую хорошую, любящую, честную…

II.
Бумажный тигръ.

I.

Передовая статья ‘Пропадинскаго Эхо’ начиналась такъ: ‘Наконецъ, ‘министерство’ Порфирія Уткина пало… Мы уже пятнадцать лтъ предсказывали это событіе. Иначе и быть не могло. Восторжествовала крайняя лвая. Лучшіе элементы нашего городского самоуправленія, наконецъ, пришли къ сознанію, что старый режимъ долженъ былъ пасть. Давно пора намъ освободиться отъ ига капиталистовъ. Довольно! Свта, больше свта, какъ сказалъ умирающій Гете. Мы слишкомъ долго терпли, чтобы имть право радоваться. Мы завоевали свое право быть самими собой, а не прислужниками капиталистическаго феодализма. Еще разъ: довольно!’ и т. д. Статья заканчивалась довольно крикливо, фразой: Le roi est mort — vive le roi! Въ этой французской поговорк скрытъ былъ самымъ деликатнымъ образомъ намекъ на то, что вмсто Порфирія Уткина въ городскіе головы будетъ избранъ Савва Митюрниковъ.
— Интересно, что теперь будетъ длать Порфишка,— думалъ вслухъ Арсеній Павлычъ Хлоповъ, просматривая утромъ только что выпущенный изъ редакціи свжій номеръ газеты, отъ котораго еще пахло непросохшей типографской краской — Да, интересно… очень.
Небольшого роста, худенькій, съ желчнымъ лицомъ и сильной просдью въ окладистой бород, Хлоповъ казался какимъ-то фальшивымъ, врне сказать — поддльнымъ человкомъ. Напримръ, великолпная борода совершенно не шла къ его маленькой фигурк и казалось, что она была повшена на него въ качеств грима. Еще больше не шелъ къ нему его густой, низкій басъ, и когда онъ говорилъ, можно было подумать, что за него говорилъ кто-то другой, какъ за ярмарочнаго манекена. И самая старость — ему было за пятьдесятъ — казалась неестественной, потому что онъ старился какъ-то особенно, не весь сразу, какъ старятся другіе, а частями, причемъ эти части имли различный возрастъ — голосъ сильный и мужественный, походка стариковская, а глаза совсмъ молодые, хотя онъ и носилъ очки съ двадцати лтъ.
— Да, что будетъ теперь длать Порфишка?— продолжалъ думать вслухъ Арсеній Павлычъ, еще разъ пробгая свою передовицу.
Старикъ волновался цлый день и не могъ дождаться вечера, когда по обыкновенію уходилъ въ клубъ. Жилъ онъ старымъ холостякомъ, хотя и былъ когда-то женатъ, но давно развелся съ женой и всего больше дорожилъ своей холостой свободой. У него была всего одна комната, а остальное помщеніе въ двухъ-этажномъ домик было занято — нижній этажъ типографіей, а второй редакціей и конторой. Обыкновенно въ редакціи цлый день толкался народъ, а сегодня никого, исключая секретаря Ивана Ефимыча да глухого старика экспедитора. Правда, забгалъ на минутку хроникеръ Мурашинцевъ, но ничего особеннаго не принесъ.
— Ну, что говорятъ о моей передовиц въ город?— спросилъ Арсеній Павлычъ.
— Ахъ, да…— спохватился Мурашинцевъ.— Произвела громадную сенсацію… Въ общественномъ банк вс такъ и ахнули… въ гостиномъ двор газету такъ и рвутъ… Встртилъ адвоката Миловидова — только улыбается.
Хлоповъ нахмурился, потому что Мурашинцевъ имлъ дурную привычку врать.
Около трехъ часовъ прохалъ мимо редакціи докторъ Селезневъ и, увидвъ въ окн Арсенія Павлыча, ‘сдлалъ ему ручкой’. Отчего этотъ добродушный толстякъ не захалъ? Раньше онъ завертывалъ. Это даже немного смутило Хлопова, хотя докторъ и не принадлежалъ ни къ одной изъ городскихъ партій и ко всему на свт относился исключительно ‘съ медицинской точки зрнія’.
Вообще, Хлоповъ волновался и считалъ себя въ прав волноваться, потому что вдь даже самый дурацкій камень, брошенный въ рку, оставляетъ посл себя рядъ водяныхъ круговъ. А тутъ ршительно ничего, полный нуль… Онъ даже припомнилъ стихи, которые училъ лтъ сорокъ назадъ: ‘Реветъ ли зврь въ лсу глухомъ, поетъ-ли два за холмомъ’, и т. д. Вмсто заключительнаго слова ‘поэтъ’ онъ поставилъ другое: редакторъ провинціальной газеты.
Надъ провинціальнымъ городомъ Пропадинскомъ сумерки спускались какъ-то раньше, чмъ надъ другими россійскими градами и весями. Такъ, по крайней мр, казалось Хлопову, хотя онъ и любилъ именно эти сумерки, нагонявшія какую-то особенную волчью дремоту. Вдь темнота — спеціально волчья стихія, и редакторъ провинціальной газеты находилъ въ этомъ сравненіи нкоторую аналогію. Конечно и онъ тоже волкъ, старый газетный волкъ… Именно въ такія сумерки онъ любилъ выйти на крутой берегъ Волги, по которому раскинулся городъ, и погулять безъ всякой цли. Сейчасъ стояло такъ называемое раззимье, падалъ рыхлый снжокъ и сейчасъ-же таялъ. Могучая рка, скованная аршиннымъ льдомъ, спала глубокимъ, мертвымъ сномъ. На пристаняхъ еще не видно было движенія. Въ сумрачной мгл смутно обрисовывались неясные силуэты зимовавшихъ въ затон пароходовъ, баржъ и разнаго типа барокъ. Этотъ могучій покой нравился Арсенію Павлычу, какъ символъ скованной силы. Она, эта стихійная сила, вотъ тутъ, подъ этимъ льдомъ продолжаетъ свою вчную работу и ждетъ только весенняго яркаго солнца, чтобы проснуться… Чувствовалось какое-то раздумье и неясныя грёзы.
Именно въ такія сумерки Хлоповъ вышелъ на берегъ Волги, чтобы пройти въ общественный клубъ, хотя и приходилось длать значительный крюкъ. Онъ работалъ въ своей редакціи до пяти часовъ утра и поэтому просыпался поздно. Дома у него не было даже кухарки, и поздній завтракъ состоялъ изъ двухъ яицъ. Поздній редакторскій обдъ происходилъ уже въ клуб, гд Хлоповъ обдалъ около двадцати лтъ. Онъ любилъ свой провинціальный клубъ, какъ общественное учрежденіе, гд всегда можно было встртить нужныхъ людей. Кром того, клубъ — учрежденіе до извстной степени иностранное, и это нравилось Арсенію Павлычу. Вс общественные дятели въ Англіи, напримръ, имютъ свой клубъ, и Пропадинскъ въ этомъ отношеніи не отставалъ отъ западно-европейской культуры. Арсеній Павлычъ привыкъ ‘обосновывать’ каждый свой шагъ. Если онъ шелъ въ клубъ, то общественные дятели въ Англіи и Франціи отдыхаютъ тоже въ ‘своихъ клубахъ’. Если посл обда онъ садился поиграть въ карты, то вдь играли въ карты и Блинскій, и Некрасовъ, и Салтыковъ. И т. д.
Клубъ помщался въ старомъ одноэтажномъ барскомъ дом, стоявшемъ на юру. Лтомъ съ террасы клуба видна была Волга верстъ на десять, и пріятно было смотрть, какъ по ней вчно ползли пароходы, расшивы, плоты изъ бревенъ и стояли мелкія лодченки, точно мухи на стекл.
Подходя къ своему клубу, Арсеній Павлычъ еще разъ подумалъ:
— А что теперь будетъ длать Порфишка?

II.

Швейцаръ Акимъ всегда стоялъ въ дверяхъ и встрчалъ обычныхъ клубныхъ гостей. Клубные завсегдатаи появлялись въ свои часы. Первымъ приходилъ членъ суда Коростелевъ и сидлъ въ журнальной, гд привыкъ просматривать новую почту. Потомъ приходилъ отставной старичокъ полковникъ Маліевъ, потомъ старшій нотаріусъ Гавриловъ, потомъ инспекторъ реальнаго училища Гололобовъ, потомъ городской архитекторъ Чебашевъ, потомъ секретарь духовной консисторіи Богоявленскій, потомъ учитель женской гимназіи Крохалевъ и т. д. У каждаго изъ раннихъ гостей былъ свой часъ. Дальше публика набиралась уже случайная. Хлоповъ всегда приходилъ ровно въ девять часовъ, какъ было и сегодня.
Акимъ снялъ съ него мховое польто и проговорилъ:
— Читали-съ, Арсеній Павлычъ, какъ вы Порфира Порфирыча раздлали…
— А тебя это интересуетъ?— удивился Хлоповъ.
— Помилуйте-съ, какъ же-съ…
Оглянувшись, Акимъ прибавилъ шопотомъ:
Они уже здсь… Сидятъ-съ въ буфет-съ.
— Ну, это мн ршительно все равно, гд они ни сидятъ,— сурово отвтилъ Хлоповъ, вытирая запотвшія очки.
— Можно сказать-съ, Арсеній Павлычъ, изуважали Порфишку вполн-съ…
Хлопову не понравился развязный тонъ швейцара Акима, хотя это и былъ самый аккуратный читатель ‘Пропадинскаго Эхо’.
Арсеній Павлычъ поднялся во второй этажъ и по пути прочиталъ аншлагъ, что сегодня — четвергъ — обычный семейный вечеръ съ танцами. Онъ прошелъ прямо въ столовую, гд его уже ждалъ буфетный человкъ Арсеній, докладывавшій меню ужина:
— Супъ нотафю… антрекотъ… суфле…
Этотъ Арсеній, разбитной ярославецъ съ рябымъ лицомъ, всегда подавалъ Хлопову и зналъ его вкусъ, почему и прибавилъ:
— Есть биштексъ по гамбурски, Арсеній Павлычъ…
Хлоповъ вошелъ въ столовую, какъ къ себ домой, и занялъ свое мсто въ конц стола. Когда онъ поднялъ глаза чтобы заказать что-то, то прежде всего увидлъ сидвшаго на другомъ конц стола сверженнаго городского голову Уткина. Это былъ средняго роста пожилой человкъ съ интеллигентной наружностью и жгучими черными глазами. Онъ смотрлъ на Хлопова въ упоръ и улыбался. Хлоповъ невольно смутился. Человкъ, котораго онъ такъ дко сегодня обругалъ, сидлъ противъ него и имлъ наглость еще улыбаться. Бываютъ такія нелпыя и глупыя положенія даже въ Пропадинск…
Бываютъ такія встрчи, когда одинъ видъ человка вызываетъ цлую вереницу самыхъ бурныхъ воспоминаній. Ну, что такое купецъ Уткинъ, у котораго была хлбная торговля на Волг и собственный пароходъ ‘Коля’? А между тмъ, нужно было затратить цлыхъ пятнадцать лтъ, чтобы его свергнуть съ министерскаго поста… Боже мой, какъ Арсеній Павлычъ ненавидлъ его, не его лично, а какъ представителя народившагося волжскаго капиталистическаго феодализма! Какой-то Уткинъ и вдругъ цлыхъ пятнадцать лтъ занимаетъ постъ представителя городского самоуправленія. Что вы тамъ ни говорите, а городской голова, да особенно въ уздномъ город, persona grata. За нимъ тянулись другіе капиталисты, подслуживающіе купеческой мошн адвокаты, и дло вершилось. Въ собственномъ смысл интеллигенція, ‘безземельная и безлошадная’, конечно, игнорировалась купеческо-адвокатскимъ режимомъ, а дворянскій элементъ въ состав городского самоуправленія являлся какой-то обветшалой декораціей. И вотъ этотъ купецъ Уткинъ, излюбленный городской человкъ, теперь сидлъ передъ Арсеніемъ Павлычемъ и улыбался.
— Прикажете биштексъ по гамбурски?— спрашивалъ клубный человкъ Арсеній.
— Да, по гамбургски.
Арсеній Павлычъ сълъ клубный супъ, потомъ перешелъ на ‘биштексъ’ и все время чувствовалъ на себ пристальный взглядъ свергнутаго Порфишки. Это его волновало, и онъ спросилъ полбутылки какого-то краснаго вина. Когда онъ налилъ стаканъ, Порфишка Уткинъ поднялся съ своего мста и подошелъ къ нему съ своимъ стаканомъ вина.
— Арсеній Павлычъ, позвольте выпить за ваше здоровье,— проговорилъ онъ пріятнымъ мягкимъ баритономъ.— Видите ли, вы меня преслдовали цлыхъ пятнадцать лть, а я васъ уважаю… Да, уважаю! Раньше мы взаимно избгали встрчъ, а сейчасъ, право, можемъ пожелать другъ другу всего лучшаго. Право вдь намъ, Арсеній Павлычъ, сейчасъ ршительно нечего длить…
Хлоповъ нсколько растерялся и чокнулся съ павшимъ городскимъ головой почти машинально. Близко онъ его совсмъ не зналъ и видлъ хорошенько въ первый разъ.
— Я понимаю, Арсеній Павлычъ, что вамъ, можетъ быть, непріятно встртиться со мной…— продолжалъ Уткинъ.— Но это только печальное недоразумніе… Будемте говорить обо мн, какъ о человк конченомъ. Вдь я понимаю немножко и кое-что…
Отхлебнувъ изъ своего стакана, Уткинъ прибавилъ:
— А статейку вашу, дорогой Арсеній Павлычъ, я прочелъ и прочелъ не безъ удовольствія… да.
— Именно? Что вы хотите сказать?
— Что я хочу сказать?.. Да… А сказать можно, охъ! какъ много, Арсеній Павлычъ… Вотъ вы про меня говорили цлыхъ пятнадцать лтъ. Вы-то говорили, а я-то молчалъ… И, какъ видите, ничуть не обижаюсь. И многое правильно говорили, а только одного никакъ не могли понять: что такое есть купецъ Уткинъ?
— Кажется, тутъ и понимать нечего…
— А вотъ и нтъ, Арсеній Павлычъ. И меня даже это весьма удивляетъ съ вашей стороны… Теперь дло прошлое, и я могу поговорить съ вами по душ.
Онъ совсмъ близко придвинулся къ Хлопову, такъ что задлъ его колнкой, и продолжалъ уже другимъ тономъ:
— Нужно сказать, что я васъ всегда любилъ и уважалъ… да. Вы по своей части человкъ вполн правильный, а только… Однимъ словомъ, вы никогда не понимали купца Уткина. Городской голова, городское самоуправленіе… хе-хе!.. Это слова-съ, а по настоящему городская дума это пасть, и у каждаго зуба свое мсто… За моей-то спиной пряталось и купечество, и господа адвокаты, и понимающіе люди изъ дворянства, а я-то изображаю изъ себя персону. Кукла тряпичная, и больше ничего… И вы, Арсеній Павлычъ, цлыхъ пятнадцать лтъ эту самую тряпичную куклу со всего плеча по голов лупите… Со стороны-то, ей Богу, даже смшно выходило.
— Даже, вроятно, очень смшно…
— Ну, не будемъ объ этомъ говорить. Дло прошлое, а кто старое помянетъ — тому глазъ вонъ. Есть и еще одна смшная штучка, Арсеній Павлычъ… Вы думаете, что мы не понимаемъ, куда вы гнете? Очень даже хорошо понимаемъ: вы хотите посадить въ головы Савву Егорыча Митюрникова?
— Да…
— Очень хорошо-съ… Изъ молодыхъ, да ранній! Да-съ… А я вамъ скажу, Арсеній Павлычъ, такъ скажу, любя, именно, какъ бы вы не вспомнили Порфишку… Вдь вы меня такъ называли. Я не обижаюсь… Даже весьма вспомните Порфишку, а почему — не скажу.

III.

Уткинъ посидлъ, выпилъ полбутылки краснаго вина и ушелъ. Хлоповъ остался въ довольно странномъ настроеніи. Его поразило спокойное настроеніе недавняго врага, а главное — его недомолвки и намеки. Что хотлъ сказать этотъ свергнутый человкъ?
Арсенію Павлычу сегодня вся клубная обстановка показалась какъ-то особенно гадкой. Онъ возненавидлъ и буфетчика Ивана Павлыча, и клубнаго лакея Арсенія, и бифштексъ по гамбургски и все, все. Въ столовую приходили и уходили обычные клубные завсегдатаи. Докторъ Селезневъ, разжирвшій преждевременно субъектъ, спросилъ свою неизмнную порцію осетрины ‘по-русски’, потомъ приковылялъ смотритель тюремнаго замка Гагинъ, потомъ птушкомъ забжалъ новенькій присяжный повренный Альскій, мрачно вошелъ учитель греческаго языка Герундіевъ и спросилъ бутылку пива и т. д., и т. д. Набиралась все своя публика, и каждый считалъ своимъ долгомъ сказать нсколько словъ о ‘Пропадинскомъ Эхо’.
— А что, мы повинтимъ сегодня?— спрашивалъ докторъ Селезневъ, вытирая губы салфеткой:
— Я не знаю…— уклончиво отвчалъ Хлоповъ.
Докторъ засмялся, движеніемъ головы поправляя сбившійся воротникъ рубашки. По номенклатур Арсенія Павлыча, это былъ ‘безразличный человкъ’, хотя и игралъ въ винтъ прекрасно.
Клубъ раздлялся на нсколько частей: главная зала была отведена ‘подъ танцы’ и любительскіе спектакли, на-лво въ двухъ комнатахъ играли въ винтъ, на-право была круглая комната — будуаръ, и въ ней по временамъ завязывалась жестокая игра въ штоссъ. Арсеній Павлычъ, по заведенному обычаю, направлялся на-лво, гд и встрчалъ своихъ неизмнныхъ партнеровъ. Сегодня, какъ всегда, онъ нашелъ ихъ на своемъ посту.
— Арсеній Павлычъ, разв можно заставлять себя такъ ждать?— говорилъ тучный и добродушный хохолъ исправникъ.— Та мы-жъ васъ ждали — ждали…
‘Столъ’ Арсенія Павлыча не измнялся, по крайней мр, въ теченіе десяти лтъ: исправникъ Подиско, учитель греческаго языка Герундіевъ и докторъ Селезневъ. Сегодня было, какъ всегда, и Хлопову показалось немного страннымъ, что его постоянные партнеры даже не читали передовой статьи въ ‘Пропадинскомъ Эхо’, или просто длали видъ, что читали. Мимо проходили другіе клубные завсегдатаи и тоже, какъ ему казалось, ничего не читали. Въ результат оказывалось, что сегодняшній номеръ прочли двое: швейцаръ Акимъ и ci-devant городской голова Уткинъ. Конечно, это было обидно, и Арсеній Павлычъ поставилъ сразу ремизъ безъ трехъ червы пятые.
Посл каждаго крупнаго проигрыша Арсеній Павлычъ имлъ благородную привычку оправдываться передъ своими партнерами, но сейчасъ онъ былъ лишенъ этой возможности, потому что подошелъ клубный человкъ Арсеній и шепнулъ:
— Васъ желаетъ видть одна дама… тамъ, въ зал…
— Какая дама?
— Нина Карловна-съ…
— А…
Конечно, партнеры были обижены, но, къ счастью, проходилъ мимо Уткинъ, и его засадили играть за Арсенія Павлыча.
— Что же, я очень радъ,— добродушно согласился онъ.— Я очень уважаю Арсенія Павлыча…
Общій залъ, гд происходили семейные вечера, походилъ немного на казарму, но этого никто не замчалъ. Хлоповъ быстро вышелъ изъ комнаты играющихъ и въ дверяхъ столкнулся съ высокой, толстой и мужественной старухой, которая и была Нина Карловна. Она взяла его довольно фамильярно подъ руку и повела въ дальній, плохо освщенный уголокъ залы.
— Поздравляю, голубчикъ…— говорила она на ходу удивительно свжимъ голосомъ, совсмъ несоотвтствовавшимъ ея мужественному сложеніи.— Да, Порфишка палъ… Поздравляю!..
Она крпко пожала его руку и заставила ссть рядомъ съ собой.
— Порфишка погибъ? Я читала сегодня твою передовицу… Немножко крикливо, но хорошо. Нашу публику всегда нужно бить палкой по голов… На его мсто, конечно, будетъ выбранъ Савва?
— Да, я надюсь…
— Отлично… Это совершенно новый элементъ въ общественной жизни. Купецъ-милліонеръ и съ высшимъ образованіемъ…
— Представь себ, я его училъ, когда служилъ въ гимназіи учителемъ исторіи. Такой пытливый и свтленькій мальчикъ.
— Да, я его хорошо знаю. Во всякомъ случа, не чета этому сиволапому Уткину… Еще разъ: поздравляю.
Глядя на эту пару, никто бы не подумалъ, что это бывшіе мужъ и жена. Нина Карловна была когда-то женой Арсенія Павлыча и дарила его восторгами первой любви. Но потомъ возникли семейныя недоразумнія, дрязги, и въ одно прекрасное утро они ршились разойтись. Черезъ два мсяца посл развода (Арсеній Павлычъ принялъ всю вину на себя) она вышла замужъ за водяного инженера и сейчасъ имла полдюжины дтей. Идеалистъ Хлоповъ во всей этой исторіи былъ обиженъ больше всего тмъ, что она не пригласила его на свою свадьбу, чего не могъ простить и сейчасъ. У нея сохранилось къ нему хорошее и теплое чувство, скрашенное воспоминаніями первой двичьей любви.
Встрчаясь съ глазу на глазъ, они продолжали говорить другъ другу ‘ты’. Нина Карловна продолжала слдить за дятельностью своего бывшаго мужа и время отъ времени считала своимъ долгомъ давать ему материнскіе теплые совты. Арсеній Павлычъ въ ея глазахъ оставался милымъ, но взбалмошнымъ ребенкомъ, котораго нельзя выпускать изъ глазъ. Такъ было и сейчасъ. Поговоривъ о свергнутомъ министерств Порфишки, она спросила:
— А ты слышалъ послднюю новость?
— Какую?
— Савва Митюрниковъ хочетъ издавать свою собственную газету… да. Я это знаю изъ самыхъ врныхъ источниковъ.
— Газету? Г-мъ… Нтъ, ничего не слыхалъ… А впрочемъ, это очень хорошо. Была одна газета, а теперь будутъ дв. Очень хорошо…
— А мн это совершенно непонятно… Кто свергнулъ министерство Порфишки? Кто въ теченіе пятнадцати лтъ преслдовалъ его на каждомъ шагу и такимъ образомъ расчищалъ дорогу Митюрникову? И вотъ теб благодарность за твою работу… Кажется, проще было-бы, если бы ‘Пропадинское Эхо’ сдлалось органомъ новой партіи интеллигентныхъ представителей городского самоуправленія. Я уврена, что въ этой исторіи что-то кроется…
— Я думаю, дло гораздо проще, именно, Митюрниковъ немного побаивается меня и хочетъ сохранить свою независимость…
— Увидимъ… Я тебя задерживаю?
— Нтъ, ничего. А представь себ, Нина, вдь я сегодня встртилъ Порфишку здсь въ столовой. Онъ самъ подошелъ ко мн и что-то такое намекалъ… Вроятно, онъ уже слышалъ о новой газет…
— Конечно, слышалъ. Какъ хочешь, свой своему по невол братъ, а купеческая партія всегда останется купеческой…
— Да, но Митюрниковъ съ высшимъ образованіемъ, ты это забываешь. Можетъ быть, у него есть какія-нибудь торговыя дла съ Порфишкой. Но это еще не значитъ, что Митюрниковъ будетъ служить капитализму… Я врю въ него.
— Дай Богъ,— со вздохомъ согласилась Нина Карловна.— Ну, иди къ своимъ партнерамъ, они тебя ждутъ, а у меня свои дла есть.
— Какъ дла идутъ въ школ?
— Помаленьку. Наша публика извстна: сначала встрчаютъ горячо, говорятъ разныя хорошія слова, а потомъ начинаютъ помаленьку забывать. Прощай…

IV.

Хлоповъ былъ типичнымъ представителемъ безпокойнаго человка шестидесятыхъ годовъ, и вмст съ тмъ онъ являлся живой лтописью всего, что случилось въ Пропадинск за послдніе тридцать лтъ. По происхожденію онъ былъ настоящій ‘кухаркинъ сынъ’, получившій первыя впечатлнія бытія въ кухн богатаго помщичьяго дома барона Мандельштерна. Это былъ настоящій помщичій домъ, и баронъ считалъ себя кореннымъ русскимъ человкомъ. Какъ онъ попалъ въ глубины пропадинскаго узда — покрыто было мракомъ неизвстности добраго стараго крпостного времени. Въ помщичьей сред онъ былъ своимъ человкомъ, отличался широкимъ русскимъ хлбосольствомъ и служилъ нсколько трехлтій предводителемъ дворянства. Когда маленькій кухаркинъ сынъ изъ кухни перешелъ въ качеств казачка въ переднюю, баронъ первый открылъ въ немъ признаки чего-то необыкновеннаго, начиная съ того, что смышленный кухаркинъ сынъ самъ выучился грамот. Время было особенное, нашлись добрые люди, которые тоже обратили вниманіе на мальчика, и онъ очутился въ гимназіи, гд блестяще кончилъ курсъ, а потомъ поступилъ въ университетъ. Кончивъ университетъ, Хлоповъ вернулся на родное пепелище съ твердымъ намреніемъ никогда здсь не оставаться.
Пропадинскій уздъ еще утопалъ въ кромшной тьм невжества, а Хлоповъ мечталъ о широкой дятельности и новыхъ формахъ жизни. Его тянуло въ столицу. Но тутъ случилось обстоятельство, которое имло въ его жизни роковое значеніе. Конечно, онъ часто бывалъ въ дом своего патрона барона Мандельштерна, гд къ этому времени подросъ цлый выводокъ молоденькихъ баронессъ, а въ ихъ числ Нина Карловна, которую Хлоповъ зналъ еще маленькой двочкой, когда гимназистомъ репетировалъ съ ней ‘по предметамъ’. Баронессы съ нмецкой фамиліей меньше всего походили на баронессъ, особенно Нина Карловна, серьезная и настойчивая двушка, унаслдовавшая отъ русской матери какой-то особенно добродушный складъ. Вянія того горячаго времени попали и въ баронскій домъ, и Хлоповъ являлся для Нины Карловны типичнымъ новымъ человкомъ. Молодые люди сошлись, полюбили другъ друга ‘идейно’, а потомъ ршили соединиться на всю жизнь для общаго блага. Когда баронъ Карлъ Мандельштернъ узналъ объ этомъ, то поклялся застрлить коварнаго кухаркина сына, какъ неблагодарнаго пса, потомъ онъ поклялся собственноручно, выпороть его на своей конюшн и кончилъ тмъ, что далъ свое родительское согласіе, мотивируя его такъ:
— Во-первыхъ, чтобы я никогда не видалъ этого негодяя у себя въ дом, во-вторыхъ, чтобы никто при мн не смлъ произносить его гнуснаго имени, и, наконецъ, я навсегда отказываюсь отъ своей дочери.
Стараго барона эта msalliance больше всего возмущала тмъ, что заговоритъ о немъ цлая губернія, но именно послдняго и не случилось, потому что въ одномъ пропадинскомъ узд такихъ случаевъ были десятки, т. е. въ этомъ род, когда дворянки выходили за безызвстныхъ поповичей и всевозможныхъ разночинцевъ.
Первый годъ замужества прошелъ для Нины Карловны очень хорошо. Она была совершенно счастлива. Но Хлопову приходилась жутко, потому что онъ вынужденъ былъ поступить въ гимназію преподавателемъ исторіи, чего совсмъ не желалъ. Педагогическая дятельность была не по его характеру. Къ его счастью, наступила эпоха великихъ реформъ, и для него открылось широкое поле дятельности. Онъ бросилъ гимназію и поступилъ въ секретари земской управы, потомъ былъ секретаремъ городской управы и т. д. Хлоповская служба заканчивалась неизмнно какой-нибудь исторіей, и онъ долженъ былъ искать новаго мста. А тутъ еще начались нелады дома: хотя мужъ и жена любили другъ друга, а все-таки ссорились постоянно и жестоко. У Арсенія Павлыча оказался очень тяжелый характеръ — вспыльчивый, грубый, придирчивый.
— Намъ необходимо разойтись,— ршила первой Нина Карловна.— Иначе мы перестанемъ быть порядочными людьми… Мы отдльно, вроятно, очень хорошіе люди, а вмст никуда не годимся.
Изъ за чего разошлись Хлоповы — такъ и осталось неизвстнымъ. Такихъ случаевъ въ то время было, впрочемъ, достаточно, и особенной сенсаціи этотъ разводъ не произвелъ, какъ и вторичный выходъ замужъ Нины Карловны. А старый баронъ Мандельштернъ даже былъ доволенъ и одобрилъ поведеніе своего бывшаго зятя.
— Что же, всякій можетъ ошибиться,— разсуждалъ баронъ.— Не не у всякаго настолько хватитъ характера, чтобы исправить собственную ошибку…
Самымъ страннымъ было-то, что съ этого времени Хлоповъ опять началъ бывать въ баронскомъ дом, а старый баронъ его опять полюбилъ. У нихъ было много общихъ интересовъ. Время было самое горячее, и провинціальное болото всколыхнулось. У всхъ оказались свои жгучіе интересы и вопросы. Дворянство, купечество, интеллигентные классы, разночинцы, мужики — у каждаго было свое кровное дло. Хлоповъ, оставшись одинъ, весь ушелъ въ общественныя дла, и въ столичныхъ газетахъ начали появляться его горячія корреспонденціи о пропадинскихъ злобахъ дня. Быстрое помщичье раззореніе, народныя хозяйственныя нужды, народное образованіе, основныя задачи земской дятельности — онъ писалъ обо всемъ, и однимъ изъ первыхъ подмчалъ нарожденіе купеческаго вопроса. Волга въ этомъ послднемъ направленіи давала богатйшій и яркій матеріалъ, какъ громадная промышленная и торговая артерія, пульсъ которой отдавался по всей Россіи.
Въ качеств корреспондента Хлоповъ прошелъ весь репертуаръ полагающихся провинціальному корреспонденту злоключеній. Его бранили въ глаза и за глаза, преслдовали судомъ, покушались бить и т. д. Онъ все выносилъ съ замчательнымъ терпніемъ и продолжалъ врить въ свое дло, въ его законность и правоту и въ хорошихъ людей. Послднее было особенно трогательно. Конечно, вдь, это только недоразумніе, что люди не хотятъ понимать самыхъ простыхъ, ясныхъ, какъ день, вещей.
Кульминаціонной точки своей дятельности Хлоповъ достигъ только съ основаніемъ своей собственной газеты. Тутъ же опредлилась и окончательная программа этой дятельности. Хлоповъ повелъ аттаку противъ нароставшаго купеческаго хищничества, которое проявлялось везд, крпло и получало поддержку даже со стороны науки, въ лиц адвокатуры. Все городское хозяйство свелось исключительно къ торжеству мелкихъ и крупныхъ купеческихъ интересовъ. ‘Пропадинское Эхо’ при каждомъ удобномъ случа выпускало въ свтъ обличительную громовую статью, и редакторъ приглашался на скамью подсудимыхъ за клевету, диффамацію и по другимъ статьямъ уложенія о наказаніяхъ. Хлоповъ судился, по крайней мр, разъ пятнадцать и выходилъ изъ этой неравной борьбы съ честью.
— Ничего, мы еще посмотримъ,— говорилъ онъ, выходя изъ залы суда.— Говорятъ, что одинъ въ пол не воинъ, а вотъ мы будемъ воевать.
За послднія пятнадцать лтъ Хлоповъ велъ самую отчаянную борьбу именно съ купеческой партіей, захватившей въ свои руки все городское хозяйство. Отдавая полную справедливость энергіи, умлости и знанію этой партіи, Хлоповъ громилъ ее по всмъ пунктамъ, при чемъ излюбленный городской голова Уткинъ являлся для него центральной мишенью.
Удивительно было то, что Уткинъ никогда и ничего не отвчалъ, не опровергалъ и не тащилъ Хлопова въ судъ. Только разъ Хлоповъ слышалъ, что онъ гд-то назвалъ его ‘Арсеніемъ неистовымъ’.

V.

Итакъ, ‘министерство Порфишки’ было свергнуто. Всмъ было извстно, что его мсто займетъ Савва Митюрниковъ, сравнительно еще молодой человкъ, но съ высшимъ образованіемъ, даже больше — Митюрниковъ жилъ нсколько лтъ за границей, преимущественно въ Англіи, гд къ чему-то присматривался и чему-то учился, что не написано ни въ какихъ руководствахъ, какъ онъ самъ говорилъ.
Хлоповъ зналъ этого Савву еще гимназистомъ, когда онъ приходилъ къ нему за совтомъ, какія книжки читать. Потомъ Митюрниковъ бывалъ у него студентомъ, потомъ по окончаніи курса и до отъзда за границу. Это былъ очень скромный и серьезный молодой человкъ, у котораго была какая-то странная улыбка. Смотритъ-смотритъ и улыбнется. Эта улыбка сперва немного коробила Хлопова, но потомъ онъ пересталъ ее замчать. Когда Митюрниковъ вернулся изъ за границы, улыбки уже не было. Явилась какая-то сухость, выдержка, дланность. Прежде онъ былъ склоненъ къ душевнымъ разговорамъ, высказывалъ нкоторыя сомннія, а тутъ получилъ видъ человка, для котораго все было ясно и котораго ни чмъ не удивишь.
— Ну, что тамъ, за границей, Савва Егорычъ?— пробовалъ спрашивать Хлоповъ.
— Да ничего, Арсеній Павлычъ… Живутъ, какъ и мы. Хотя, конечно, какое же можетъ быть сравненіе… Мы только еще начинаемъ жить, мы — піонеры, и передъ нами дремучій лсъ. Ничего даже похожаго на культуру…
Хлопову нравился этотъ купеческій самородокъ, нравилась его манера говорить и держать себя, а главное — это былъ первый интеллигентный человкъ изъ именитаго купечества въ Пропадинск. ‘Вотъ если бы такихъ людей было побольше’,— думалъ иногда Хлоповъ, слушая осторожныя рчи новаго купеческаго человка. Вдь, въ конц концовъ, все дло въ культур и только въ культур, а остальное приложится уже само собой.
Въ ‘Пропадинскомъ Эхо’ выборъ Митюрникова былъ привтствованъ спеціальной статьей, а также и появленіе второй газеты, которая называлась: ‘Пропадинскій Курьеръ’.
— Очень хорошо,— повторялъ Хлоповъ, потирая руки.— Одна газета хорошо, а дв лучше.
Но за этимъ одобреніемъ скрывалась и нкоторая тревога. А чортъ его знаетъ, что еще изъ этой новой газеты выйдетъ… Хлоповъ припоминалъ собственный тяжелый тернистый путь и невольно смущался. Въ первыхъ номерахъ ‘Курьера’ ничего особеннаго и не было, кром чего-то недосказаннаго и неяснаго, что обличало просто неопытную редакторскую руку. Но потомъ, ни съ того, ни съ сего, появилась предупреждающая замтка, что новая газета совсмъ отказывается отъ полемики, о чемъ и заявляетъ впередъ.
Смыслъ этой замтки объяснился только черезъ полгода, когда Митюрниковъ проявилъ себя въ окончательной форм, какъ представитель новой купеческой партіи, оснащенной послдними словами науки. Онъ оказался прекраснымъ ораторомъ и совсмъ загналъ въ уголъ обычныхъ думскихъ говоруновъ.
— О-го-го!.. Мальчикъ пойдетъ далеко…— охнулъ старый газетный человкъ Хлоповъ.— Тутъ не чуйкой и сапогами-бутылкой пахнетъ.
Митюрниковъ произвелъ нчто въ род маленькой революціи и, главное, держалъ себя съ такимъ достоинствомъ, что все купечество ахнуло. Русское купечество по своему существу трусливо, особенно передъ начальствомъ, а Митюрниковъ говорилъ даже съ самимъ губернаторомъ, какъ съ равнымъ себ. О Митюрников заговорила цлая губернія. Старый баронъ Карлъ Мандельштернъ, уже не выходившій изъ дому, благодаря наслдственной подагр, любилъ подразнить Хлопова этимъ новымъ теченіемъ общественной жизни.
— Какъ купечество-то поднялось, Арсеній Павлычъ? Посмотрите, гордость какая… А кто виноватъ, какъ вы думаете? Да вы виноваты, Арсеній Павлычъ… вы! Кто проповдывалъ культуру, а? Кто требовалъ образованія для купцовъ? Вотъ теперь смотрите и радуйтесь… Что значитъ одинъ Митюрниковъ, а вотъ когда двинутся вс Митюрниковы — ничего отъ васъ, милйшій мой, не останется, кром послдняго вздоха. Вы всю жизнь ихъ газетой пугали, а они сотню своихъ собственныхъ газетъ откроютъ и писакъ наймутъ. Вы вопросы разные поднимаете, а они васъ будутъ душить вашимъ-же просвщеннымъ печатнымъ словомъ. Я, конечно, отсталый и старый человкъ, но умру съ убжденіемъ, что купца высшимъ наукамъ учить отнюдь не слдуетъ.
Хлоповъ какъ-то растерялся. Главное, во что онъ такъ слпо врилъ, т. е. въ образованіе въ широкомъ смысл, и оно же обратилось противъ него-же. Онъ даже не спорилъ съ барономъ, который, конечно, преувеличивалъ, но нароставшую интеллигентную купеческую силу понималъ отлично.
— Вы думаете, что Митюрниковъ вывезъ изъ Англіи, мой милый?— говорилъ баронъ.— Очень просто: самые усовершенствованные способы реализировать силу своего капитала, т. е. давить всхъ. Вдь это не Колупаевы и Разуваевы, о которыхъ такъ много кричали. Пустяками они и рукъ себ не будутъ марать, а чуть что, заграничный способъ и готовъ, выбирай любой да лучшій. Въ Англіи пудъ чугуна стоитъ тридцать копекъ, а у насъ рупь — разницу кладетъ просвщенный коммерсантъ себ въ карманъ, въ Англіи, благодаря вывозной преміи, русскимъ сахаромъ откармливаютъ свиней, потому что онъ въ Лондон стоитъ четыре копйки фунтъ, а мы платимъ за тотъ-же сахаръ у себя дома вчетверо дороже. Митюрниковы теперь ворочаютъ всми банками, они-же везд въ совщательныхъ коммиссіяхъ о своемъ купецкомъ интерес радютъ, они-же вопіютъ о государственной помощи и они же въ самыхъ лучшихъ газетахъ финансовую полемику себ заказываютъ… А кто виноватъ? Вы виноваты, Арсеній Павлычъ… И какой гоноръ у этого просвщеннаго коммерсанта, а все потому, что онъ сила.
Хлоповъ и самъ видлъ, какъ лапа этого просвщеннаго купечества все глубже и глубже всаживалась въ кровное для него дло — прессу. Происходилъ страшный захватъ по всей газетной линіи. Наконецъ, высказался и ‘Пропадинскій Курьеръ’, когда Хлоповъ высказалъ свои наболвшія мысли по доводу торжествующаго капитализма. ‘Мы уже говорили раньше, что не будемъ полемизировать’,— такъ начиналась отвтная статья въ ‘Пропадинскомъ Курьер’.— ‘Мы сдержимъ свое слово, чтобы не смшить нашу почтенную публику красотами полемическаго задора. Къ счастью, это время уже миновало. Пресса должна прежде всего уважать себя, и можно только пожалть, что по разнымъ провинціальнымъ захолустьямъ еще сохранились, выражаясь китайскимъ сравненіемъ, т бумажные тигры, которыми пугаютъ дтей’.
— Ахъ, это я бумажный тигръ!— проговорилъ Хлоповъ, прочитавъ статью.— Конечно, я… Ахъ, Савва Егорычъ, Савва Егорычъ!.. Да…
Ему почему-то припомнились слова свергнутаго Порфишки, который тогда въ клуб сказалъ ему, что какъ бы онъ, Хлоповъ, не вспомнилъ и не пожаллъ о сверженномъ министерств Порфишки Уткина.
— Что-же, будемъ бумажнымъ тигромъ,— повторилъ Хлоповъ въ назиданіе самому себ.— И таковымъ бумажнымъ тигромъ и помремъ…
Въ хроник ‘Пропадинскаго Курьера’, между прочимъ, была напечатана выдержка изъ какого-то полицейскаго протокола, именно, что ‘въ черт города, около Мыльнаго лска, найдено тло неизвстнаго человка, повидимому, жулика. Около него находилась сломанная палка, другого конца которой, не смотря на самые тщательные розыски, никакъ не могли найти’. Прочитавъ эту замтку, Хлоповъ невольно расхохотался. Вдь около каждаго русскаго человка ‘находится’ такая палка, другого конца которой никакъ нельзя найти…

III.
Отрадное явленіе.

I.

— Студентъ Сергевъ совершенно врно сказалъ, что путешествіе — лучшій способъ самообразованія,— убжденно говорила Анна Васильевна, спотыкаясь о засохшій комъ земли, лежавшій по самой средин дороги.— Я ему вообще не врю, а въ этомъ случа онъ правъ… Напримръ, я? Какъ я освжилась и отдохнула за границей, душой отдохнула… Вотъ теб бы, Катя, хорошо встряхнуться, а то ты совсмъ закисла въ этой трущоб. Необходимо видть другую жизнь, другихъ людей, чтобы понять наше русское убожество. Господи, гд я не была за эти три мсяца: въ Париж, въ Бретани, на остров Уайт, на Ривьер, въ Венеціи, на Рейн… До сихъ поръ не могу опомниться. Вотъ гд люди живутъ, потому что умютъ жить, а главное — хотятъ жить. Нтъ, теб необходимо, Катя, встряхнуться… И студентъ Сергевъ тоже скажетъ, хотя я ему не врю, нисколько не врю.
— А деньги? отвтила вопросомъ Катя, прежде времени поблекшая двушка, съ усталымъ лицомъ.
— Деньги — пустяки… Если человкъ чего-нибудь захочетъ, онъ добьется своего. На выставк въ Чикаго американскіе студенты служили лакеями. Это по русски звучитъ немного грубо, и затмъ въ Америк положеніе прислуги совсмъ иное, чмъ у насъ.. Тамъ каждый привыкъ уважать себя…
Двушки шли по пыльной проселочной дорог, которая такъ красива на картинахъ, а въ дйствительности является мучительной пыткой. Анна Васильевна очень ловко сбивала своимъ парижскимъ зонтикомъ блыя головки придорожной ромашки и нсколько разъ брезгливо стряхивала съ подола платья дорожную пыль. Въ своемъ сромъ дорожномъ плать и въ англійской соломенной шляп она походила на строгую англійскую миссъ, которая привыкла путешествовать одна и у которой точно написано на лиц, что она никого и ничего не боится. Рядомъ съ ней Екатерина Петровна казалась старше лтъ на десять, хотя он учились вмст въ гимназіи.
— Фу, какая гадость!— проговорила въ отчаяніи Анна Васильевна, останавливаясь, чтобы перевести духъ.
— Я теб предлагала хать на станцію въ телг,— точно оправдывалась Екатерина Петровна,— Ты сама не хотла…
— Въ телг?!.. Прости, голубушка, мн еще жизнь дорога.
— До станціи всего остается версты три…
— Это я слышу съ самаго начала, какъ мы вышли изъ деревни…
— Отъ деревни четыре версты, Анюта. Впрочемъ, я такъ привыкла ходить пшкомъ…
— И я тоже, только не по такимъ сквернымъ дорогамъ. Я всю Швейцарію исходила пшкомъ…
Въ голос Анны Васильевны слышалось раздраженіе. Она съ какой-то безнадежной тоской посмотрла кругомъ и съежила плечи. Картина, дйствительно, ничего привлекательнаго собой не представляла. Кругомъ разстилались чахлыя крестьянскія поля. Стояла засуха, и земля въ нкоторыхъ мстахъ растрескалась. Посвы были плохіе. Жиденькая рожь, рдкіе и низкіе овсы, чахлая трава — вотъ и все. Крестьянскій недородъ вислъ въ воздух. По извилистой линіи проселка тамъ и сямъ уныло торчали ветлы, точно измученные путники, которые уже не надялись дойти до пристанища. Назади, въ туманной дымк лтняго марева, чуть виднлось село Ольгино, гд Екатерина Петровна учительствовала восемь лтъ. Собственно, видлась блая церьковь съ садомъ и нсколько втряныхъ мельницъ, а крестьянская стройка залегла по скатамъ голубой балки. Вправо темной полоской залегъ небольшой лсокъ. До станціи ровною гладью стлались безконечныя, поля, наводившіе уныніе своимъ однообразнымъ видомъ.
— Ахъ какая тоска!— думала Анна Васильевна.— Разв можно жить въ такой отчаянной трущоб, гд люди могутъ только голодать… И это святая родина!.. Ужасно, ужасно…
Екатерина Петровна чувствовала тайный ходъ мыслей своей гимназической подруги и тоже раздражалась. Ей было обидно и за себя, и за этотъ незавидный русскій пейзажъ, и за что-то такое хорошее, теплое и родное, что, какъ казалось ей, порывалось съ каждымъ шагомъ впередъ. Боже мой, какъ она ждала этой встрчи, а теперь считала минуты, когда, наконецъ, эта пытка кончится. Екатерина Петровна со школьной скамьи попала прямо въ деревню, въ учительницы, да такъ и засла въ ней. Анна Васильевна училась на курсахъ и въ теченіе восьми лтъ перемнила не одну спеціальность: сначала была ‘бестужевкой’ по отдленію исторіи, потомъ перешла на медицинскіе курсы, потомъ на педагогическіе, потомъ опять на бестужевскіе. Въ средствахъ она не нуждалась и могла располагать своимъ временемъ, какъ хотла. Нужно ей отдать справедливость, что за все это время она поддерживала съ Екатериной Петровной самую дятельную переписку и аккуратно сообщала ей самыя послднія столичныя новости. Подруги мечтали о свиданіи, чтобы наговориться и отвести душу. И вотъ это свиданіе совершилось, но было бы лучше, если бы его никогда не было. Подруги точно не узнали другъ друга, и имъ даже говорить было не о чемъ. Ихъ раздлила навсегда какая-то невидимая пропасть, черезъ которую не было перехода, какъ въ сказкахъ.
— Кажется, мы никогда не дойдемъ до этой проклятой станціи!— капризно говорила Анна Васильевна, чтобы сказать что-нибудь.
— Скоро, скоро, Аня… Вонъ около того лска, направо,— утшала ее Екатерина Петровна.— Ты сейчасъ куда хочешь хать?
— Право, я сама хорошенько не знаю… Можетъ быть, къ сестр заду, можетъ быть на Кавказъ…
— ‘Для чего я спрашиваю ее?— подумала про себя Екатерина Петровна.— Не все-ли мн равно’…

II.

Желзнодорожная станція называлась Грядки. Она стояла на юру, на самомъ припек. Зимой ее заносило снгомъ, а лтомъ жгло солнце. Грязный даже въ самые жаркіе дни дворъ оживлялся нсколькими крестьянскими телгами, оборванными мужиками, ожидавшими кого-то или чего-то, нсколькими курами и грязными ребятами. Маленькій станціонный садикъ походилъ на пріютъ для растеній-рахитиковъ. Чувствовалась что-то такое унылое и безнадежное въ каждой мелочи, что было придумано какой-то больной фантазіей. Залъ третьяго класса представлялъ собой клоповникъ, а въ зал перваго класса, гд былъ буфетъ, вковчная русская грязь была точно загримирована разными предметами европейскаго комфорта. Для чего-то висла бронзовая люстра, на общемъ стол еще боле неизвстно зачмъ стояли неизбжныя пальмы и т. д. Анна Васильевна съ тоской окинула это обстановочное убожество и невольно сравнила Грядки съ щегольскими европейскими желзнодорожными станціями.
— До позда остается еще цлыхъ два часа, Аня, а ты такъ торопилась,— замтила Екатерина Петровна,— Хочешь чаю?
— Пожалуй…
Надо было что-нибудь длать, чтобы убить эти два часа.
Офиціантъ въ засаленномъ фрак подалъ чай. Анна Васильевна брезгливо посмотрла на него и на плохо вымытый стаканъ, но скрпилась и отхлебнула съ ложечки подозрительную мутную жидкость. Екатерина Петровна смотрла въ окно на дворъ, гд узнала двухъ мужиковъ изъ Грядокъ. Она почему-то вздохнула.
— Ты меня спрашивала, Катя, что я думаю длать,— заговорила Анна Васильевна, подбирая слова.— Кажется, на зиму я уду въ Парижъ… Студентъ Сергевъ говоритъ, что мн необходимо прослушать въ Сорбонн исторію среднихъ вковъ. Это необходимо, потому что новая исторія совершенно непонятна безъ знанія средней. Эпоха возрожденія, гуманисты, реформація, религіозныя войны — все связано между собой органически, и все послдующее только логическое слдствіе этихъ первоисточниковъ. А средневковое искусство, пропитанное религіозными идеями и классицизмомъ?
Мимо прошелъ молодой начальникъ станціи и поклонился Екатерин Петровн. Онъ немного ухаживалъ за ней, и она слегка покраснла. Анна Васильевна замтила послднее и улыбнулась. Боже мой, романъ съ начальникомъ желзнодорожной станціи! До чего можетъ дойти человкъ, засидвшійся въ медвжьей глуши. Похоронить себя заживо на глухой желзнодорожной станціи, когда другіе будутъ пользоваться жизнью во всю ширь, и смотрть всю жизнь, какъ эти другіе, счастливые и жизнерадостные, полные энергіи, окрыленные мечтами и жаждой жизни, будутъ мчаться съ быстротой втра вотъ мимо этой самой несчастной станціи. Бдная Катя… А тутъ куча дтей, нарожденныхъ со скуки, мелкая домашняя нужда, непріятности, мужъ, который будетъ выпивать предъ обдомъ по рюмк водки, играть въ карты гд-нибудь на именинахъ и всю жизнь завидовать начальнику сосдней станціи и т. д., и т. д.
— Катя, я знаю, о чемъ ты думаешь сейчасъ,— неожиданно проговорила Анна Васильевна.
— И я тоже знаю, о чемъ ты думаешь… Теб жаль меня и въ то же время намъ не о чемъ съ тобой говорить. Врне сказать: мы говоримъ на двухъ разныхъ языкахъ.
— Ты угадала…
— И мн тебя жаль…
— Меня?!.
— Да… Жаль, потому что теб вотъ все это родное убожество кажется чужимъ, больше — возбуждаетъ въ теб гадливое чувство. И мн больно, что ты не любишь вотъ эти выжженныя солнцемъ нивы, не понимаешь человка, который ихъ вспахалъ и засялъ, а тмъ больше не понимаешь своей бывшей подруги, для которой вотъ въ этомъ вся жизнь и которая вотъ этимъ счастлива.
Въ голос Екатерины Петровны послышались твердыя ноты и Анна Васильевна посмотрла на нее съ удивленіемъ. Это была совсмъ другая двушка, которой она совсмъ не знала.
— Я знаю впередъ, что ты скажешь, Катя, и по своему, ты, конечно, права. Служеніе иде требуетъ жертвъ, это врно, но, вдь, для насъ, обыкновенныхъ среднихъ людей, героизмъ не обязателенъ. Скажу проще: есть, наконецъ, своя собственная, личная жизнь. Я даже могу представить себ весь тотъ ужасъ, который происходитъ вотъ здсь, кругомъ, когда все будетъ занесено снгомъ и умретъ на полгода. Вдь это ужасно, Катя, даже подумать ужасно. И никакого общества, никакого проявленія общественной жизни, ни одного человка, съ которымъ можно было бы просто поговорить по душ…
Екатерина Петровна засмялась.
— Ахъ, какая ты смшная, Аня… Какъ-то установилось смотрть на насъ, какъ на героинь и прочее, а въ дйствительности этого-то и нтъ. Даже нтъ подвига, который намъ желаютъ навязать… Конечно, у насъ въ Ольгин нтъ оперы, концертовъ, нтъ въ общепринятомъ смысл слова общества, но, во-первыхъ, безъ этого можно обойтись, т. е. безъ условныхъ удовольствій, а что касается общества, то у меня гораздо его больше, чмъ у тебя.
— Самогипнозъ, Катя, а, впрочемъ, для тебя же лучше…
Подруги неожиданно разговорились. Ихъ охватила та молодая откровенность, которая не знаетъ удержу. Екатерина Петровна даже раскраснлась и сдлалась красивой. Глаза блестли, она улыбалась и нсколько разъ принималась обнимать Анну Васильевну.
— Аня, милая Аня, если бы ты знала, какъ мн было тяжело вс эти дни…— говорила она.— Тяжело и за тебя, и за себя. Когда-то, вдь, и я рвалась туда, въ столицу, и другой жизни не понимала, а сейчасъ… Боже мой, вдь я совсмъ, совсмъ другая… Вдь я отлично знаю, что далеко отстала, до извстной степени отупла и что теб, напримръ, неинтересно со мной разговаривать. Мои интересы слишкомъ съужены и всякая профессія длаетъ человка одностороннимъ. Такъ и быть должно… Все, все отлично понимаю!.. Въ вашемъ обществ я, дйствительно, и скучна, и неинтересна, но у меня есть свое общество… И какое чудное общество, Аня!.. Вдь для села Ольгина я являюсь чмъ-то врод академіи наукъ… Моя маленькая аудиторія ловитъ каждое мое слово. Теб страшна деревенская зима, а для меня это лучшее время. Представь себ зимній вечеръ… на стол горитъ лампочка дешевенькая, а кругомъ стола живой внокъ изъ милыхъ дтскихъ рожицъ… И мы путешествуемъ по всему свту, переживаемъ исторію, повторяемъ подвиги человческаго ума… Ты скажешь: ‘А учительская нужда? А эти несчастные двадцать рублей жалованья?’ Но, вдь, это нужда съ городской точки зрнія, а по нашему, по деревенски, это богатство… Мои деревенскія бабы постоянно мн говорятъ: ‘Охъ, Катерина Петровна, кабы хучь одинъ денекъ-то пожить по твоему!..’ И мн длается совстно за такую уйму денегъ, какую я получаю. Конечно, будетъ время, когда учительницы будутъ получать въ нсколько разъ больше, но сейчасъ… Вотъ надъ нашей головой виситъ недородъ и недодъ, весь вопросъ нашей жизни сводится къ простому куску ржаного хлба, дти пойдутъ въ ‘кусочки’, т. е. за милостыней, мои дти, которыя должны учиться у меня въ школ, и я буду получать свои двадцать рублей жалованья… Вдь это цлое богатство и совстно его получать. Я не говорю, что вс учительницы должны именно такъ думать и благословлять свою судьбу… Многія недовольны и считаютъ себя несчастными, имъ и скучно, и холодно въ деревн, но такимъ нужно уходить въ городъ и поступать въ какую-нибудь контору или искать другой городской работы. А я счастлива, и мн ничего не нужно… Да, счастлива!.. И счастлива потому, что я живу…
Этотъ разговоръ былъ прерванъ звонкомъ. Подходилъ поздъ. Неужели прошло цлыхъ два часа? Подруги досказывали послднія мысли и чувства уже на ходу. Когда Анна Васильевна сла въ свой вагонъ, они продолжали разговаривать черезъ окно.
— Аня, знаешь, что меня обижаетъ?— торопливо говорила Екатерина Петровна.— Это когда читаю въ газетахъ разныя извстія подъ спеціальной рубрикой: отрадное явленіе. Впередъ знаешь, что какой-то учительниц прибавили жалованья и т. д. Все, что угодно, только не нужно именно этого, т. е. покровительствующаго сожалнія.
Третій звонокъ. Поздъ тяжело двинулся. Два блыхъ платка посылали послднее прости.

IV.
Перекати-поле.

I.

Свтило раннее весеннее крымское солнце. Красавица Ялта еще спала, т. е. спали господа, а набережная и пристани уже работали. Однимъ изъ первыхъ на набережной появлялся Фролъ Иванычъ, человкъ неопредленныхъ лтъ, съ солдатскимъ лицомъ, хотя никогда не служилъ въ солдатахъ, въ рваномъ пиджак и бломъ передник. Его срые небольшіе глазки всегда съ затаенной тревогой что-то высматривали, а въ движеніяхъ чувствовалась торопливость вчно занятаго человка, которому, какъ говорится, дохнуть некогда.
— Эхъ, сколько народу понаперло,— думалъ вслухъ Фролъ Иванычъ, опытнымъ глазомъ прикидывая суетившихся на набережной рабочихъ.— И откуда только берутся, подумаешь…
Собственно, на набережной и на пристаняхъ у Фрола Иваныча не было никакого дла, но онъ каждое утро считалъ своимъ долгомъ обойти весь берегъ. Какъ же не поговорить съ вернувшимися съ моря рыбаками, съ встртившимся таможеннымъ солдатикомъ, съ артелью турокъ-носильщиковъ, съ швейцаромъ гостиницы,— Фролу Иванычу все нужно было знать. Сегодня море было задернуто густой пеленой тумана, и на пристани ждали срочнаго парохода, который долженъ былъ придти изъ Севастополя еще вчера вечеромъ.
— Въ туман всю ночь кружится,— объяснялъ швейцаръ тономъ спеціалиста.— Ночью свистки подавалъ… Надо полагать, гд-нибудь подъ Алупкой застрялъ.
— Много господъ ждете?
— А какъ же, время такое… Въ начал апрля много народу изъ Адесты прізжаетъ, значитъ, на Пасху, тоже вотъ изъ Москвы, изъ Харькова. Номеровъ-то пустыхъ совсмъ мало осталось.
— Цну хорошую дерете?
— Всяко случается… Прижимистые господа нынче стали. Каждый на грошъ пятаковъ хочетъ получить…
Въ горахъ, окружавшихъ Ялту высокой стной, туманъ уже начиналъ подниматься. Выдлялись отдльные гребни, освщенные утреннимъ солнцемъ. Фрола Иваныча особенно огорчала блая масса тумана, надвигавшаяся на Ялту черезъ Массандру и заслонявшая солнце.
— И откуда только этотъ туманъ берется,— ворчалъ Фролъ Иванычъ, и прибавлялъ для собственнаго утшенія:— Оно, обнакновенно, море агромадное, застудилсь зимой, а какъ солнышкомъ подогретъ его — вотъ и туманъ.
Въ воздух чувствовалась уже наливавшаяся теплота, и море ласково облизывало береговые камни ровной зеленой волной. Изъ тумана показывались рыбачьи лодки, гд-то въ блесоватой мгл тонкими штрихами обрисовывался косой турецкій парусъ, въ переливавшейся зеленой ткани моря весело кувыркались неугомонные дельфины… На пристаняхъ работа кипла. Разгружались нсколько судовъ съ лсомъ, кирпичемъ и желзомъ. По сходнямъ, какъ муравьи, тащились носильщики. Около мола тяжело попыхивалъ струйками благо пара пришедшій ночью изъ еодосіи пароходъ, точно человкъ, который не можетъ отдышаться посл быстраго бга. На длинной каменной платформ мола правильными штабелями лежала всевозможная пароходная кладь, ломовые подвозили багажъ, толпы носильщиковъ ждали работы и т. д. Въ утреннемъ воздух постепенно накоплялся и наросталъ смшанный гулъ рабочаго приморскаго дня. Чувствовалось въ самомъ воздух что-то такое бодрое, радостное и общающее, какъ улыбка выздоравливающаго человка,— посл зимней спячки здсь начинало все улыбаться — и море, и горы, и качавшіяся на рейд суда, и даже эта пестрая и разноязычная толпа поденщиковъ, облпившая набережную, молъ и пристани.
Фролъ Иванычъ давно присмотрлся къ постояннымъ ялтинцамъ и сразу могъ опредлить каждаго чужестраннаго, особенно своихъ русачковъ изъ Курской, Орловской или Тамбовской губерніи. Онъ самъ былъ тамбовскій уроженецъ и узнавалъ земляка по одеж и говору безошибочно.
— Іонъ прійшовъ…— говорилъ онъ,— встрчая своего тамбовца.
Эти ‘іоны’ начали появляться на южномъ берегу Крыма все чаще и чаще и тащили за собой своихъ бабъ, искавшихъ работы на табачныхъ плантаціяхъ или ‘около винограду’. У Фрола Иваныча сохранилась тоска по родин, и онъ всячески старался опредлить земляковъ къ какому-нибудь подходящему длу. Куда же имъ дться, въ самомъ дл… Не отъ добра ‘идутъ у Крымъ’. Значитъ, дома нечего длать, ну, и идутъ… Въ первое время этихъ заморенныхъ и срыхъ ‘іоновъ’ можно было видть въ самомъ тяжкомъ положеніи, а потомъ ничего, пріобыкали и устраивались не хуже другихъ. Вдь это были не т босяки, которыми кишатъ вс южныя пристани, а настоящая рабочая армія.
Обжавъ пристани, Фролъ Иванычъ отправился на Черный рынокъ, гд у него было свое заведеніе, какъ онъ выражался деликатно, т. е. самая обыкновенная квасная лавчонка. Это ‘заведеніе’ примостилось на самомъ юру, гд толпился рабочій людъ въ ожиданіи нанимателей. У лавочки Фрола Иваныча уже дожидалась его жена, Анисья Филипповна, приземистая, полная старушка съ сморщеннымъ дряблымъ лицомъ. Она казалась не по годамъ старше мужа.
— Пароходъ запоздалъ,— дловымъ тономъ заявилъ Фролъ Иванычъ, начиная разбирать доски передней стнки своего заведенія.
— Того гляди, еще на камни попадетъ,— озабоченно отвтила Анисья Филипповна.
— А зачмъ ему на камни попадать?— обиженно и строго спросилъ Фролъ Иванычъ, нахмуривъ брови.
— Да я такъ, къ слову…— добродушно оправдывалась старушка, точно отъ ея словъ пароходъ, дйствительно, могъ попасть на камни.
— То-то… Слово тоже къ мсту говорится. На камни…
Мужъ и жена составляли примрную чету и всегда говорили другъ другу ‘вы’. Фролъ Иванычъ въ минуту откровенности любилъ говорить: ‘Нтъ, вы не знаете мою Анисью Филипповну… Это не баба, а копье!’ Въ чемъ заключалась суть такого оригинальнаго сравненія, и чмъ добродушная старушка напоминала копье — оставалось неизвстнымъ. Въ обыкновенное время, особенно при чужихъ, Фролъ Иванычъ почему-то считалъ нужнымъ постоянно спорить съ женой и относился къ ней почти сурово и даже бранился въ третьемъ лиц: ‘И для чего только эти самыя бабы на свт болтаются… Взять бы ихъ всхъ за хвостъ да объ стну’. И т. д.
На рынк вс лавчонки уже были открыты, и начинался обычный утренній торгъ мясомъ, рыбой, зеленью и разными припасами. Появились татарчата съ чибуреками и лепешками. Особенно бойко торговала напротивъ заведенія Фрола Иваныча турецкая булочная. Около нея стояла цлая толпа рабочихъ турокъ въ ихъ нарядныхъ лохмотьяхъ. Загорлые, черноглазые, усатые и носатые, они рзко отличались отъ срой толпы русскихъ рабочихъ, столпившихся по другую сторону квасной Фрола Иваныча.
— Ужъ эти мн черномазые!— считалъ нужнымъ ругаться Фролъ Иванычъ.— На копйку квасу не выпьютъ… Разв это люди?
Утро для его торговли было самымъ тихимъ временёмъ, особенно весной, и Фролъ Иванычъ не торопился открывать свое заведеніе. Онъ открылъ свой прилавокъ, не торопясь, привелъ въ порядокъ жестяныя кружки, пересчиталъ бутылки, попробовалъ кранъ у квасной бочки и нсколько разъ благочестиво звнулъ.
— И сколько этой самой нашей рассейской бабы набирается,— говорила Анисья Филипповна, наблюдая сбившихся въ отдльную кучку женщинъ поденщицъ.— Тоже, миленькія, сть — пить хотятъ… Вонъ какую даль забрались. И не выговоришь…
— Всхъ не пережалешь… Другая, можетъ, отъ своей собственной глупости приволоклась,— сказалъ Фролъ Иванычъ совершенно безъ всякой причины, потому что самъ первый жаллъ вотъ эту самую рассейскую бабу.— Дома-то угарно, ну, и лопочутъ, какъ овцы, неизвстно куда… Мужикъ подать платитъ, а баб какая печаль: надла сарафанишко да платчишко — и все тутъ. А другая еще и рукомесло самое скверное выкинетъ…
— Не гршите, Фролъ Иванычъ…
Онъ хотлъ что-то возразить жен, но, какъ сумасшедшій, выскочилъ изъ своего заведенія. На углу у трактира собралась цлая толпа, и въ воздух мелькала какая-то жилетка съ разномастными пуговицами. Фролу Ивановичу никакой жилетки не было нужно, но онъ протискался въ толпу, выхватилъ жилетку изъ рукъ продавца, внимательно ее осмотрлъ и, прикинувъ на свтъ, ршающе проговорилъ:
— Ничего не стоитъ!..
Кто-то вырвалъ у него жилетку изъ рукъ, и Фролъ Иванычъ только что хотлъ обидться на невжливое обращеніе, какъ съ моря донесся далекій свистокъ. Фролъ Иванычъ ринулся въ свое заведеніе и отдалъ на всякій случай приказаніе:
— Вы, Анисья Филипповна, значитъ, того… вообще и въ оба надо смотрть… А то вотъ эти самыя подобныя бабы, корыхъ вы жалете… Однимъ словомъ, какъ разъ сцапаетъ бутылку или кружку — и поминай, какъ звали.
— Не безпокойтесь, Фролъ Иванычъ…
— И тоже напримрно, что касаемо льду… сейчасъ въ кадушк подъ стойкой…
— Что вы въ самомъ дл, Фролъ Иванычъ,— заворчала Анисья Филипповна.— Слава Богу, не слпая…

II.

Фролу Иванычу ршительно не было никакого дла до подходящаго парохода, но онъ бжалъ, точно на пожаръ, обгоняя другихъ и толкая встрчнаго и поперечнаго. Туманъ только что началъ подниматься надъ моремъ, и вдали виднлся силуэтъ подходившаго парохода. Къ молу двигались толпы носильщиковъ, ломовые и коляски извозчиковъ. Фролъ Иванычъ встртилъ нсколько знакомыхъ, здоровался на ходу и успокоился только тогда, когда остановился у того края мола, къ которому долженъ былъ причалить пароходъ. Онъ тяжело дышалъ, какъ лошадь, сдлавшая большой перегонъ.
— Куды ускорился, Фролъ Иванычъ?— окликнулъ его сденькій худенькій старичокъ съ благочестивымъ лицомъ подвижника.
— А это ты, Никитичъ… Здравствуй. Каково прыгаешь?
— Помаленьку, пока Господь грхамъ терпитъ.
— Такъ, такъ… Это ‘Ксенія’ бжитъ? Ну, а ты работничковъ ждешь?
— Ужъ это какъ Богъ дастъ… Все отъ Бога.
— Да ужъ теб-то Богъ пошлетъ, извстное дло…
Никитичъ былъ извстный подрядчикъ, изъ рязанскихъ.
Онъ носилъ рассейскую чуйку, говорилъ разбитымъ жиденькимъ тенорикомъ и отличался какимъ-то ожесточеннымъ благочестіемъ.
Пароходъ приближался. Уже можно было слышать, какъ онъ тяжело буравилъ воду, распихивая дв зеленыхъ волны. Издали казалось, что онъ все усиливалъ ходъ и длался больше. Сдлавъ кругъ, онъ тяжело подошелъ къ пристани, точно желзное чудовище. На пристани поднялась обычная въ такихъ случаяхъ суматоха, а больше всхъ суетился, конечно, Фролъ Иванычъ. Когда публика хлынула съ парохода живой волной, онъ первымъ бросился по сходнямъ на палубу, не обращая вниманія на ругань и толчки.
— Эй, Фролъ Иванычъ, постой немножко,— остановилъ его на палуб третьяго класса знакомый голосъ.
Передъ нимъ стоялъ приземистый старикъ въ красной рубах, въ валенкахъ и полушубк, съ большой котомкой за плечами. Срая отъ просди борода падала на широкую грудь волнистыми космами.
— Мосеичъ, да это ты?!— ахнулъ Фролъ Иванычъ, останавливаясь.— А мн сказывали, что ты померъ…
— Анъ живъ Мосеичъ… Поклоны теб привезъ. Танбовская губернія кланяется… А што касаемо смерти, такъ пока все другіе протчіе человки помирали. Значитъ, наша очередь еще не пришла…
Изъ-за Мосеича выглядывало румяное курносое двичье лицо, ухмылявшееся по неизвстной причин. По глазамъ и по вздернутому носу Фролъ Иванычъ сразу опредлилъ, что это или дочь, или племянница, а по лаптямъ и накинутой на плечи свиты изъ благо домотканнаго сукна — настоящую ‘танбовку’. Въ сторонк, отдльной кучкой стояли тамбовскіе Панасы, едосы, Савелы и Петряи, тоже въ свитахъ изъ домотканнаго сукна и нкоторые въ лаптяхъ. Фролъ Иванычъ любовно посмотрлъ на эти родныя свиты и лапти и даже вздохнулъ. ‘Эхъ, Танбовская губернія, нтъ-то тебя лучше и пріятне’…
Первыми восклицаніями разговоръ исчерпался, и Фролъ Иванычъ не находилъ, что сказать землякамъ, хотя вопросъ былъ всегда готовъ: зачмъ пожаловали?
— Донька, уди,— отстранилъ двушку Мосей и, отведя въ сторону Фрола Иваныча, въ полголоса заговорилъ:— А мы, значитъ, того, Фролъ Иванычъ…
— Работы искать?
— Правильно…
Еще разъ оглянувшись, Мосей подмигнулъ и прибавилъ:
— Не спроста мы сюда-то пришли этакую даль… Еще по зим наслышаны были, что царь строитъ каменный мостъ черезъ Черное море, ну, значитъ, и того, народъ нуженъ…
Фролъ Иванычъ расхохотался. И придумаетъ же эта Тамбовская губернія… Каменный мостъ черезъ Черное море. Тоже, натощакъ не вдругъ и выговоришь. Когда онъ сталъ разуврять Мосея, теперь уже тотъ расхохотался, въ свою очередь.
— Ладно, ладно, перестань морочить, Фролъ Иванычъ… Нечего тутъ скрываться.
— Да хоть кого спроси!..
— И то спрашивали дорогой. Никто не хочетъ правду сказать, вс скрываются…
— Это молъ будутъ продолжать, Мосей, а ты мостъ выдумалъ.
Мосей хлопнулъ Фрола Иваныча по плечу, и, подмигнувъ, закончилъ:
— Ну, пусть будетъ по твоему, а мы кубыть теб вримъ… Цлую артель вывелъ.
— Такъ вы ступайте на Черный рынокъ, тамъ моя старуха въ заведеніи сидитъ, а мн еще нужно тутъ сбгать по одному длу…
— Ладно, ладно, знаемъ,— согласился Мосей.— Не впервой… Ну, танбовская губернія, трогай!..
Подрядчикъ Никитичъ уже замтилъ своимъ благочестивымъ окомъ эту кучку тамбовцевъ и ждалъ ихъ у самыхъ сходней. Мосей, въ свою очередь, узналъ Никитича и весело поздоровался.
— Погляди-ка, какую я артель вывелъ, Никитичъ! Прямо съ берлоги народъ поднялъ…
— Что-же, подавай Богъ… Господь любитъ труды.
— Тебя Мосеемъ звать?
— Онъ, видно, самый… Мосей Шаршавый. Работы къ вамъ пріхали искать…
— Дай Богъ, дай Богъ…
Дорогу на Черный рынокъ Мосей зналъ хорошо и вывелъ свою артель прямо къ заведенію Фрола Иваныча. Анисья Филипповна узнала Мосея и тоже ахнула.
— Живъ, Анисья Филипповна,— успокаивалъ ее Мосей, сбрасывая тяжелую котомку.— Раз ты насъ кваскомъ угостишь съ дороги? Вотъ родную племянницу Доньку вывелъ… ‘Хочу, гритъ, мостъ батюшк царю строить’. Озорная двка… хе-хе!..
Это былъ подвохъ, чтобы шуткой выпытать у Анисьи Филипповны сущую правду, но хитрая старуха заперлась, какъ мужъ, и отвтила, что о мост ничего не слыхать.
— Ну, ладно, мы его сами поищемъ,— увренно замтилъ Мосей.— Не мшокъ съ деньгами, не потеряется…
Поднятые изъ тамбовской берлоги мужики съ любопытствомъ разсматривали галдвшую на непонятномъ язык толпу турокъ и переглядывались.— Ну, только и народецъ.
— Ничего, народъ хорошій, хоша и турки,— объяснялъ Мосей.— Смирный народъ, а, главное, непьющій… У нихъ такой законъ.
Въ квасной сидлъ какой-то рабочій съ парохода, одтый въ синюю блузу. Онъ съ аппетитомъ лъ краюшку полублаго хлба, запивая его дешевымъ квасомъ.
— Што законъ?— обидчиво отвтилъ онъ.— У каждаго человка есть законъ, а только всякая держава пьетъ…
Анисья Филипповна сосредоточила все свое вниманіе на Доньк и угостила ее квасомъ.
— Кушай, милая, на здоровье,— ласково повторяла старушка.— Работы пришла искать? Будетъ и работа… Вонъ сколько нашихъ рассейскихъ бабочекъ стоитъ, тоже работы ждутъ. Всмъ мсто найдется… Татарки-то у себя по саклямъ только и умютъ кохе свой пить, а на табачныхъ огородахъ наша сестра рассейская и садитъ, и полетъ, и поливаетъ.
Между прочимъ, Анисья Филипповна въ артели тамбовцевъ сразу присмотрла блокураго парня едоса. Ничего, хорошъ паренекъ, хоть куда поверни. И плечо тугое, и рука могутная, и грудь выпираетъ изъ подъ рубашки… Другіе были помельче ростомъ, ну да въ артели все сойдетъ. Замтила старушка и то, что какъ будто Донька все отворачивается отъ едоса и даже хмуритъ брови, когда встртится съ нимъ глазами. Охъ, двичье дло, конечно, совстно… едосъ и самъ не замчалъ, какъ нтъ-нтъ да и очутится рядомъ съ Донькой.
— Ужо надо посндать съ дороги,— соображалъ Мосей.— Домашнюю-то ду всю прикончили дорогой, а здсь и настоящаго хлба не найдешь. Здсь все ситный да баранки.. Не уважаютъ ржаной-то хлбушко.
Мосей самъ сходилъ купить хлба и принесъ цлую ковригу.
— Ну, ребятки, пока шьте съ оглядкой,— предупредилъ онъ, нарзая аппетитные ломти.— Пожалуй, и себя съдимъ такъ-то, пока нтъ работы… Донька, а теб побольше ломоть, потому какъ бы очень затощала на пароход. Анисья Филипповна, всю ночь насъ эта самая Донька потшала, пока пароходъ кружилъ въ туман. Мы, мужики, ничего, а она всю ноченьку бгала къ борту, точно барыня или поповна…
— Это съ непривычки,— объяснилъ Фролъ Иванычъ, точно выросшій изъ земли.— Никитичъ не приходилъ?
— Нтъ, не видать кубыть…
Фролъ Иванычъ обругался.
— Ужъ только и народится человчина… Не даромъ онъ по пристанямъ-то обнюхиваетъ.
— Ничего, Фролъ Иванычъ,безъ работы не останемся,— успокаивалъ Мосей.— Не впервой, слава Богу. Вотъ ужо схожу къ дохтуру Палъ Петровичу, у него мы какъ-то домъ далаживали… потомъ баринъ изъ нмцевъ есть знакомый… Обойдется.
— Чему обходиться-то?— ругался Фролъ Иванычъ.— Тоже не фасонъ задарма на базар стоять… А Никитичъ знаетъ свое: ‘Какъ Богъ’ да ‘Господь не оставитъ’… Растерзать его мало!
Черезъ часъ Мосей велъ свою артель куда-то по главной дорог въ Массандру и по пути объяснялъ Доньк:
— Видишь агроматные дома, дура? Тутъ все дохтура живутъ… Значитъ, все ихніе дома. Ежели, напримръ, другому человку у смерти конецъ, то есть человку богатому, ну, его сичасъ въ эту самую Ялту: тутъ теб море, тутъ теб горы, тутъ теб свободный воздухъ, розаны и всякое удовольствіе… Іонъ и отдышаетъ, значитъ, который хворый. А то и для баловства которые назжаютъ… У себя-то въ Москв или въ Питер надостъ безобразничать, ну, валяй на солнышко. Однимъ словомъ, баловство…

III.

Первый день тамбовской артели прошелъ какъ-то между рукъ. Мосей розыскалъ какой-то сарай, гд и размстились вс.
— Здсь, братъ, тепло,— объяснялъ онъ, надвая полушубокъ.— Не даромъ богатющіе господа сюда дутъ. Ужъ я знаю. Ужо въ баню вечеркомъ сходимъ отъ свободности…
Устроивъ артель, Мосей отправился въ городъ на поиски работы и пропадалъ до самаго вечера. Вернулся онъ сумрачный и ничего не сказалъ, гд былъ и кого видлъ. Старикъ только встряхивалъ головой и вздыхалъ. Артель пріуныла.
— А ничего, какъ Богъ,— ршилъ Мосей.— Другіе живутъ, и мы какъ-нибудь проживемъ — Посмотрлъ это я давеча на пропойцевъ — Господи, и сколько ихъ тутъ набралось и вс-то пьяные. Точно комары надъ болотомъ толкутся… Берутъ же гд нибудь деньги на пропой души, окаянные? Охъ, дла… И нашихъ русачковъ понапёрло вполн достаточно.
Вечеромъ пошли въ баню и по дорог насмотрлись на всякихъ господъ, которые катались по городу въ коляскахъ и верхомъ. Особенно удивляли тамбовцевъ дамы — амазонки: уцпится въ сдл бочкомъ и вотъ какъ нажариваетъ, только пыль летитъ. Доньку бы посадить такъ-то… Тамбовцы всему удивлялись и указывали пальцами на разныя диковины. И горы какія высокія, и море какое зеленое, и дома вс до одного каменные, и люди вс до одного богатые, и дерева все неизвстныя да чужія. Одна Донька ничего не желала ни видть, ни слышать и готова была разревться каждую минуту. Ее душила тоска по своей Тамбовской губерніи… Что-то тамъ теперь длается?
По дорог изъ бани обратно они встртили смшного молодого барина съ стеклышкомъ въ глазу. Онъ шелъ въ какомъ-то длинномъ до пятъ, рыжемъ балахон, насвистывая опереточный мотивъ и помахивая тоненькой тросточкой.
— Да вдь это нашъ молодой баринъ…— съ радостью проговорилъ Мосей.— Ей Богу, іонъ самый!.. Только вотъ какъ его звать — не упомню. Мудреное имя какое-то…
Старикъ даже забжалъ впередъ и поклонился молодому барину, который посмотрлъ на него своимъ стеклышкомъ совершенно равнодушно.
Эта встрча сразу оживила Мосея. Если молодой баринъ въ Ялт, значитъ, и старый баринъ здсь же. Городъ не великъ, и розыскать можно живой рукой. А старый баринъ ужъ все знаетъ… У Мосея гвоздемъ засла въ голов мысль о царскомъ мост, и онъ былъ убжденъ, что вс отъ него скрываютъ все. А старому барину ужъ не зачмъ его обманывать.
Утромъ тамбовскую артель ожидала самая непріятная неудача. Когда они чуть-свтъ вышли на базаръ, Фролъ Иванычъ былъ уже тамъ и сообщилъ Мосею подъ секретомъ очень важную новость:
— Никитичу сегодня надо будетъ нанять цлыхъ пятьдесятъ человкъ… У него подрядъ на набережной… Того гляди, притащится сюда. Только ухо держите востро: обманетъ. Выпрашивайте по полтора рубли поденщину… Понялъ?
— А ежели не дастъ?
— Ну, можно сбавить на рупь двадцать, а больше:— ни-ни. Онъ, какъ идолъ, будетъ рядиться…
Какъ оказалось, эта новость была не безызвстна и другимъ, потому что русскіе рабочіе сбились въ одну толпу и сдержанно толковали о томъ же.
— А ежели турки перебьютъ,— сомнвался Мосей, почесывая затылокъ.
— Что турки?— разсердился Фролъ Иванычъ.— Раз турки могутъ работать настоящую тяжелую работу? Такъ, разныя подробности работаютъ, а сурьезнаго-то и нтъ… Турки!.. Они вонъ въ цлое лто на копйку квасу не выпьютъ…
Появленіе Никитича было встрчено глухимъ гуломъ смшанныхъ голосовъ. Впередъ выступили артельные рядчики и повели переговоры. Никитичъ билъ себя кулакомъ въ грудь и что-то выкрикивалъ своимъ тонкимъ бабьимъ голосомъ.
— Полтора цлковыхъ?!..— кричалъ онъ, размахивая руками.— Да креста на васъ нтъ, ребятки… Бога-то побойтесь, Бога-то!.. Безъ ножа хотите зарзать живого человка…
Рядчики отвчали такими-же пустыми словами и стояли на своемъ. Первыми сдались черниговскіе хохлы, сразу сбавивъ цну на рубль двадцать. Поднялся крикъ и ругань.
— Ну, и бери хохловъ, Никитичъ!.. Раз это рабочіе?.. Лопаты держать не умютъ въ рукахъ… Не столько работаютъ, сколько оглядываются. На хохлахъ не далеко удешь…
Хохлы отмалчивались. Они уже около недли напрасно искали работы и были рады идти за рубль. Никитичъ, конечно, это зналъ и давалъ девять гривенъ.
— Дома-то за двугривенный работаете, а здсь на полтора цлковыхъ разстарались! Забыли Бога-то…
Ряда шла отчаянная. Никитичъ еще накинулъ пятачекъ и поклялся, что больше не прибавитъ ни одной копйки. Рядчики сошлись вмст и начали сговариваться между собой. Конечно, можно и за цлковый работать, а только не хорошо ронять цну. Разъ уронили, а потомъ и не подымешь, Никитичъ, не смотря на самыя отчаянныя клятвы, хотлъ уже прибавить еще пятачекъ, но въ этотъ моментъ показалась цлая толпа турокъ, только что пріхавшихъ на пароход.
— Вотъ такъ фунтъ!— ахнулъ Фролъ Иванычъ, принимавшій, конечно, самое дятельное участіе въ общей суматох.
Онъ забжалъ въ толпу и старался заслонить собой Никитича, чтобы тотъ не видалъ турокъ. Но было уже поздно. Никитичъ махнулъ рукой, и самъ пошелъ къ толп турокъ, собравшейся у своей булочной. Здсь переговоры были кончены въ нсколько минутъ. Турки согласились идти работать за сорокъ копекъ. Фролъ Иванычъ въ отчаяніи бросилъ свою шапку о-земь и, грозя туркамъ кулакомъ, кричалъ:
— Вотъ вамъ, черномазые черти!.. Въ колья васъ надо… Только хлбъ у добрыхъ людей отбиваете. И ты хорошъ, Никитичъ!.. Креста на теб нтъ…
Артель турокъ ушла за Никитичемъ, а русскіе рабочіе остались на базар. Не слышно было ни обычнаго галднія, ни ругани,— горе было слишкомъ неожиданно и велико.
— Да, воопче…— смущенно бормоталъ Мосей.— Экъ ихъ угораздило, чертей… Въ самый секундъ подоспли.
— Да что имъ, туркамъ, сорокъ копекъ — и того много!— оралъ Фролъ Иванычъ.— Раз это люди? Вонъ какая на емъ одежда: одн заплатки. Раз онъ понимаетъ, напримръ, настоящую ду? Състъ одинъ бубликъ въ три копйки, запьетъ его водой — и цлый день сытъ. Онъ и праздника не понимаетъ, какъ другая собака: у нихъ все будни…
Пока происходила вся эта передряга, Анисья Филипповна успла пристроить Доньку къ другимъ бабамъ, которыя нанялись куда-то на табачную плантацію въ Алупку.
— Тридцать копекъ будетъ получать, а тамъ прибавятъ,— хвасталась старушка своей удачей.— И тридцать копекъ деньги…
Мосей, поощренный этой удачей, увренно заявилъ:
— Э, и мы безъ дла не останемся!.. Слава Богу, свтъ не клиномъ сошелся.. Ежели что, такъ мы и въ Новороссійскъ махнемъ. Не тужите, братцы!..

IV.

Тамбовская артель причиняла Фролу Иванычу массу хлопотъ. Онъ даже осунулся въ лиц и похудлъ. Одна борьба съ дешевыми турками чего стоила. Когда на базар появлялся подрядчикъ Никитичъ, высматривавшій свою дневную порцію рабочихъ рукъ, Фролъ Иванычъ накидывался на него съ яростью.
— Опять обманывать пришелъ? кричалъ Фролъ Иванычъ, размахивая руками — Полюбуйся на свою работу: турки работаютъ у тебя, а наши русачки вотъ стнкой стоятъ голодные. Это какъ по-твоему?
— А ужъ какъ Господь… пвуче отвчалъ Никитичъ.— Ужъ это не отъ насъ, милый человкъ. И турки тоже сть хотятъ. Понедльниковъ, не бойсь, не справляютъ, да еще каждый день своему богу по три раза молятся.
— А что изъ того, что молятся — хоть десять разъ молись, а ихній богъ неправильный. Вотъ теб бы въ самый разъ въ муходанскую вру…
Благодаря хлопотамъ Мося и Фрола Иваныча, тамбовская артель получила работу, но лиха бда была въ томъ, что приходилось работать въ разныхъ мстахъ. Сходились вмст только по вечерамъ. И Донька отшиблась отъ артели, что очень угнетало Мосея. Двушка молодая, ничего не понимаете,— долго-ли до грха. Вся артель скучала по Доньк, въ которой сохранялась послдняя теплота родной губерніи. Фролъ Иванычъ былъ того же мннія и чуть не подрался изъ-за Доньки съ своей Анисьей Филипповной и довелъ ее до слезъ.
— Что же, я для нея же старалась,— оправдывалась старушка, вытирая слезы — Не одна ушла въ Алупку, а съ другими протчими бабами.
— А ежели она оттуда воротится круглая? Баба не мужикъ, и по здшнимъ мстамъ ей везд цна. У меня есть знакомый татаринъ Асанъ въ Аутк, такъ я уже ее туда опредлю… По крайности, каждый день двушка дома, въ своей артели ночевать будетъ.
— Ну, и устроивай.
— И устрою. Не буду теб въ ноги кланяться… Вотъ погоди, воскресенье придетъ — тогда и опредлю. Пусть чувствуетъ, каковъ есть человкъ Фролъ Иванычъ.
Фролъ Иванычъ сдержалъ свое слово и опредлилъ Доньку къ Асану, въ Аутку. Эта татарская деревушка слилась съ Ялтой и была, какъ ковромъ, обложена табачными плантаціями. Анисья Филипповна соображала свое и все поглядывала на едоса. Въ самый бы разъ парочка вышла. Старушка стороной успла вызнать, что у себя въ деревн едосъ былъ завиднымъ женихомъ, и за него пошла бы любая двушка, но онъ не хотлъ жениться, пока не устроится.
— Ничего, Богъ дастъ, все устроится,— соображала старушка.— Ушелъ холостой, а вернулся женатый. Конешно, Донька не Богъ знаетъ какая корысть, ну, да съ лица не воду пить.
Весна быстро шла впередъ. Миндали давно отцвли. Начала быстро распускаться зелень. Море теплло съ каждымъ днемъ. Ялта оживала весеннимъ прилетомъ своихъ больныхъ гостей. И старики, и молодые — вс искали животворящаго тепла. Больные бродили по набережной, любуясь моремъ, ютились въ маленькомъ городскомъ садик, слушая музыку, и, вообще, старались какъ-нибудь убить время. Это была какая-то призрачная жизнь, окрыленная несбыточными надеждами найти именно здсь утраченное здоровье. Были и такіе люди, которые ршительно не знали, зачмъ они пріхали въ Ялту — врне сказать, не знали, куда имъ дваться. Они ругали и Ялту, и по пути вс русскіе курорты, клялись, что это уже въ послдній разъ они попали на южный берегъ Крыма и доказывали другъ другу вс преимущества заграничныхъ курортовъ.
Именно къ послднему сорту господъ относился ‘нашъ родной баринъ’ Мосея Шаршаваго — Ипполитъ Андреичъ Череповъ. Семья Череповыхъ поселилась въ ‘Россіи’, занимая два номера — въ большомъ жилъ старикъ Череповъ съ сыномъ Вадимомъ, а въ маленькомъ помстилась дочь, Ирина, молодая худенькая двушка съ острыми плечами и какими-то жгучими глазами. Старикъ Череповъ, представительный, сдой старикъ, держалъ себя съ большимъ достоинствомъ и пользовался у всей прислуги шикарнаго отеля большимъ уваженіемъ. Онъ длалъ все, до послднихъ мелочей, съ какой-то министерской солидностью, даже умывался не такъ, какъ другіе, а верхъ солидности, доходившей до священнодйствія, проявлялся больше всего за обдомъ и ужиномъ. Послднее, впрочемъ, носило характеръ почти платоническій, такъ какъ старикъ Череповъ страдалъ катаромъ желудка и половины артистически приготовленныхъ кушаньевь не могъ сть.
— Мой желудокъ такъ же не перевариваетъ нкоторыхъ вещей, какъ не перевариваютъ головы моихъ дтей цлый рядъ идей,— мрачно острилъ старикъ.
Дти привыкли къ желчнымъ выходкамъ отца и не обращали на нихъ особеннаго вниманія. Это была довольно странная семья, жившая какими-то взрывами. Вс держались на равной ног, какъ добрые старые знакомые. Получалась та излишняя откровенность, какая извиняется только добрымъ старымъ знакомымъ, на которыхъ не обижаются.
Деревья покрылись зеленью. Начали распускаться глициніи. Наступала лучшая весенняя пора. Старикъ Череповъ ежедневно гулялъ по набережной опредленное докторомъ время. Разъ въ воскресенье, когда онъ съ дочерью возвращался домой, его остановилъ у входа на лстницу какой-то мужикъ, державшій шапку въ рукахъ. Это былъ Мосей Шаршавый съ Донькой.
— Ваше высокоблагородіе, Апполитъ Андреичъ…— бормоталъ Мосей, кланяясь.— Не допущають до васъ… халуи трактирные не пущають…
— Что такое? Что теб нужно?— недовольнымъ голосомъ проговорилъ Череповъ.— Кто ты такой?
— А мы, баринъ, ваши родные мужики будемъ, значитъ, изъ деревни Перфеновой… Мосей Шаршавый, а это моя племянница Донька, значитъ. Дльце есть у меня къ вамъ, а халуи не пущають… Прямо, значитъ, къ вашимъ стопамъ, потому какъ вы намъ природный баринъ, и мы вполн обвязаны… напримръ, подвержены…
— Какое дльце?
— Прикажите допустить, а на улиц никакъ невозможно…
Ирина все время разсматривала въ лорнетъ Доньку и пришла въ восторгъ. Вдь это былъ великолпный этнографическій типъ, который необходимо показать пріхавшему въ Ялту путешественнику. Пусть полюбуется на кровную ‘танбовку’. У нея и костюмъ весь настоящій, домашней работы. Череповъ слушалъ несвязную болтавню Мосея, нсколько разъ поморщился, что въ перевод означало его полное недовольство навязчивымъ мужиченкой, но вступилась Ирина.
— Ты, мужичокъ… какъ тебя зовутъ?
— Мосей, барышня…
— Да, такъ ты иди за нами,— ршительно приглашала двушка.— Никто не сметъ тебя не пустить…
Мосей немного замялся и сбоку посмотрлъ на Доньку.
— И она пойдетъ съ нами,— командовала Ирина.
— Для чего эта комедія?— по-французски замтилъ Череповъ, пожимая плечами.— Вчныя эксцентричности.
— Ахъ, папа, это такъ интересно!.. по-французски отвтила Ирина.— Одно имя что стоитъ: m-lle Донька.
— Съ родственниками трудно спорить,— проворчалъ Череповъ, направляясь по лстниц къ верхней площадк.
Мосей сразу догадался, что за него заступилась барышня, и, шагая за ней, повторялъ:
— Гонють насъ, барышня… которые халуи… А мы ужъ къ вашимъ стопамъ…
Отельные оффиціанты попробовали загородить дорогу Мосею, когда вся компанія поднялась къ роскошному вестибюлю.
— Куда прешь, сиволапый!..
— Оставьте, пожалуйста, ихъ,— строго протестовала Ирина.— Они идутъ ко мн… Поняли?..
— Вотъ эти самые, барышня,— жаловался Мосей, указывая на оффиціантовъ.— Гонють…
Донька никогда еще не видала, какъ живутъ настоящіе господа, и всему удивлялась: лстниц, ковру въ корридор, двернымъ ручкамъ и т. д. Ирина провела ее въ свою комнату, и тамъ удивленію Доньки не было границъ, особенно когда она увидла нарядную кровать барышни.
— Неужли ты на ней спишь?— спросила Донька.
— Сплю… А что?
— Кубыть страшно.
Ирина смялась до слезъ надъ Донькой.
Въ номер Черепова происходила не мене оригинальная сцена. Мосей стоялъ у дверей и, повертывая въ рукахъ шапку, издалека началъ разсказывать исторію постройки царскаго моста и о томъ, какъ вс его обманываютъ. Старикъ Череповъ сначала слушалъ его съ нахмуреннымъ лицомъ, а потомъ захохоталъ.
— На васъ, баринъ, послдняя надежа осталась…— закончилъ свое повствованіе Мосей.
Череповъ подошелъ къ нему, хлопнулъ его по плечу и, продолжая смяться, проговорилъ:
— Не будетъ теб царскаго моста, Мосей…
— Какъ-же это такъ, баринъ? Не даромъ люди говорили…
— Я теб сказалъ: не будетъ. И теб, и мн никакого моста не будетъ… Былъ у насъ съ тобой крпкій мостъ, а теперь ничего не осталось. Купецъ гуляетъ по нашему мосту, а мы въ окошечко на него поглядываемъ.
Мосей зналъ привычку стараго барина говорить мудреныя слова и только хлопалъ глазами. А старикъ Череповъ совсмъ развеселился, что съ нимъ случалось рдко, усадилъ Мосея на стулъ и началъ подробно его разспрашивать обо всемъ: какъ мужики живутъ въ Парфеновой, какъ набралась артель строить царскій мостъ, какъ они шли пшкомъ, какъ устроились въ Ялт.
— Утснили вы насъ, баринъ, тогда земелькой-то,— говорилъ Мосей, потряхивая головой.— Кормовъ совсмъ не стало, скотину пасти негд… Обезлошадили въ конецъ.
— И я тоже безлошадный, Мосей… Конскій заводъ давно продалъ. А теперь землю въ банкъ отбираютъ… Новую землю приходится искать…
При слов ‘земля’ Мосей весь встрепенулся.
— Это вы, значитъ, на Кавказъ, баринъ? Сказываютъ, господамъ тамъ отводятъ царскую землю по тыщ десятинъ…
Старый баринъ задумался и, вздохнувъ, проговорилъ:
— Приходи какъ-нибудь вечеркомъ, поговоримъ…
Онъ слышалъ шаги Вадима, при которомъ не желалъ говорить. Молодой человкъ вошелъ въ номеръ, понюхалъ воздухъ и брезгливо замтилъ:
— Здсь русскій духъ, здсь Русью пахнетъ…

V.

Отъ своего барина Мосей вернулся домой, какъ пьяный. Вдь самъ баринъ завелъ рчь о новой земл, а даромъ онъ говорить не будетъ. Мосей встряхивалъ головой и чесалъ въ затылк. Что же, у батюшки-царя земли сколько угодно, да и Кавказъ великъ. Всмъ мста найдется. Чмъ толкаться по заработкамъ, за милую душу поработать-бы на своей земл.
Увлеченный своими мыслями, Мосей не замчалъ, что въ его артели творится что-то не совсмъ ладное. Тамбовцы начали скучать, что было связано съ временемъ года. Всплыла настоящая мужицкая тоска о своей сиротвшей земл, о сиротвшихъ домахъ и сиротвшихъ семьяхъ. Крымская яркая весна казалась обидной. Въ результат явилось нсколько прогульныхъ дней. Единственнымъ живымъ мстомъ въ артели являлась Донька, за которой вс ухаживали, какъ за родной. Исключеніе въ этомъ случа представлялъ одинъ едосъ, который старался избгать Доньки и почему-то злился на нее.
— Ну, ты, корявая губернія…— ворчалъ едосъ, когда Донька проходила мимо.
Въ свою очередь Донька не оставалась въ долгу, и когда Анисья Филипповна политично наводила ее на разговоръ о едос, грубо отвчала:
— Этотъ-то? Да я его и видть-то не могу… На сердц мутитъ. Шалый іонъ… тошный…
едосъ самъ не зналъ, что такое съ нимъ длается, и совершенно не зналъ, куда ему дваться въ свободные часы, особенно по праздникамъ. И въ своей артели тошно, и на чужихъ людяхъ тошно. Онъ уходилъ куда-нибудь на набережную и по цлымъ часамъ смотрлъ на море. На набережной и въ праздники работа кипла. На базар едосъ избгалъ заходить въ лавочку Фрола Иваныча, а забирался куда-нибудь въ състную, гд толклись пропойцы. И какого только тутъ народа не было, и почти все грамотные. Они тоже работали временами, чтобы сейчасъ-же и пропить весь заработокъ. едосъ среди нихъ казался богатыремъ и съ презрніемъ смотрлъ на этихъ несчастныхъ, у которыхъ лица опухли отъ пьянства, руки и ноги тряслись, глаза слезились.
— Господи, да откуда такіе люди берутся?— съ тоской думалъ едосъ.
Попадались и женщины пьянчужки, ходившія съ синяками, рваныя и грязныя. Это была послдняя степень паденія. Пробовалъ едосъ приставать къ туркамъ, которые ему нравились, но они какъ-то сторонились отъ него, да и разговориться съ ними было трудно. Русскіе рабочіе часто роптали на свою судьбу, волновались и при всякомъ удобномъ случа ругались, а турки держали себя такъ спокойно и съ какимъ-то особеннымъ достоинствомъ носили свои рабочія лохмотья. А главное, до сихъ поръ едосъ не видалъ ни одного, пьянаго турка…
А борьба между русскими и турками велась по всей линіи. Пока торжествовали турки, хотя Фролъ Иванычъ и грозилъ имъ погромомъ, случавшимся въ Ялт не разъ. Совершенно безучастными оставались въ этой борьб за трудъ одни крымскіе татары, изъ которыхъ прибрежные жили припваючи на счетъ своихъ табачныхъ платанцій, виноградниковъ и прізжихъ туристовъ. Настоящіе горные татары появлялись рдко и жили въ своихъ горныхъ гнздахъ неизвстно какъ и чмъ. Они привозили дрова, уголь, овечій сыръ, молодыхъ барашковъ, овощи — и тмъ ограничивались. Странно было сопоставить черноволосыхъ побжденныхъ, сытыхъ и сравнительно обезпеченныхъ, и пришлыхъ, большею частью блокурыхъ или свтлорусыхъ побдителей, прибитыхъ волной всякихъ злоключеній къ чужому берегу. Типичне всего была русская баба, которая обработывала табачныя плантаціи и ходила ‘коло винограду’.
Разъ едосъ обходомъ пробрался по базару, минуя заведеніе Фрола Иваныча, и неожиданно натолкнулся на Доньку, которая ходила за хлбомъ для артели. едосъ сдлалъ видъ, что не узналъ ея, и повернулъ въ сторону, Донька тоже хотла повернуть, но прямо натолкнулась, на едоса.
— Ахъ, ты, чучело гороховое!— проворчалъ едосъ.
— А ты чего смотришь, шалый?!— огрызнулась Донька.
едосъ погрозилъ ей кулакомъ, свернулъ въ сторону и зашагалъ къ толп турокъ. Донька стояла на мст, и у нея на глазахъ навернулись слезы.
Донька, по приглашенію ‘барышни’, раза два бывала въ ‘Россіи’, но потомъ перестала ходить. Ее удивляло какое-то особенное нахальство этой барышни, которая не стснялась выспрашивать ее о самыхъ интимныхъ вещахъ.
— Теб не страшно жить одной съ мужиками?— спрашивала ее Ирина.— Вдь ихъ много, они такіе грубые, слова говорятъ такія…
Донька не понимала.
— Можетъ быть, теб кто-нибудь нравится?— продолжала барышня наводящіе вопросы.
— Дядя Мосей нравится…
— Ну, это само собой. А изъ парней? У васъ вдь это все просто… Я видла въ деревн сама, какъ парни хватали двушекъ въ охапку… щипали ихъ…
— Такъ это на играхъ, барышня, а не на артели. На артели у насъ строго… Дядя Мосей не любитъ баловства. Ни-ни…
— А все-таки, есть такой парень, который теб нравится?
Донька конфузилась.
— Однимъ словомъ, женихъ?..
— Это ужъ дядя Мосей, барышня, знаетъ…
— Да вдь не дяд Мосею замужъ выходить, а теб… Кто у васъ въ артели первый красавецъ?
— Вс красавцы… На деревн двушки болтали о едос, только онъ совсмъ шалый. И на человка не походитъ…
Донька чувствовала себя неловко, когда барышня впивалась въ нее своими ‘колючими’ глазами или начинала улыбаться. Разъ Донька не выдержала и откровенно заявила:
— А вы сметесь надо мной, барышня, какъ надъ писаной дурой… Длать вамъ нечего, вотъ и потшаетесь надъ деревенщиной.
— Нтъ, не потшаюсь,— оправдывалась Ирина, немного смутившись.— А просто мн интересно, какъ другія двушки на свт живутъ, что он думаютъ и чувствуютъ.
Донька расхохоталась. Ужъ очень смшныя слова барышня разговариваетъ: кто-же не знаетъ, о чемъ вс двки думаютъ… Очень даже просто. Вонъ какъ Анисья Филипповна пристаетъ съ едосомъ, точно онъ у нея въ зубахъ завязъ.
— Теб очень хочется замужъ, Донька?
— Н-н… Въ двушкахъ лучше.
— Зачмъ-же тогда выходятъ замужъ?
— А такъ: выдадутъ — и все тутъ. Вотъ какъ двки-то ревутъ, когда ихъ окручиваютъ. Самая безстрашная и та голосомъ воетъ…
Для Ирины эта ‘танбовка’ являлась своего рода сфинксомъ, котораго она никакъ не могла разгадать. Путешественникъ-этнографъ, которому Донька была предъявлена въ качеств вещественнаго доказательства отъ тамбовской антропологіи, ршительно ничего въ ней не нашелъ, что разочаровало Ирину, и Донька была исключена изъ реестра развлекающихъ рдкостей. Простившись съ живой игрушкой, Ирина почувствовала ту гнетущую доску, для которой спеціально создана русская ‘барышня не у длъ’. Даже было обидно думать, что вотъ эта самая смшная Донька кому-то нужна, что у нея есть свое мсто въ тамбовской артели, что какая-то таинственная Анисья Филиповна хочетъ ее окрутить съ какимъ-то тамбовскимъ едосомъ и что все это нужное, настоящее, серьезное, какъ серьезно шумитъ море, серьезно растетъ трава, серьезно идетъ дождь.,
Съ отцомъ у Ирины были совершенно дружескія отношенія, и она не стснялась говорить съ нимъ откровенно. Посл увольненія Доньки, она за вечернимъ чаемъ долго говорила съ нимъ на эту тему.
— Папа, почему я чувствую себя никому ненужной?
— Очень просто: повышенная требовательность. Ныншнія двушки ищутъ непремнно героевъ, а таковыхъ слишкомъ мало, даже почти нтъ.
— Какіе тамъ герои, папа, просто интересный человкъ — и вполн достаточно.
— И такихъ интересныхъ мужчинъ нтъ, моя милая. Эта погоня за интересными людьми обличаетъ только собственную внутреннюю пустоту, безсодержательность и вялость. Собственное ничтожество мы желаемъ оправдать на содержательности другого. Это моральное тунеядство… И твоя Донька, конечно, стоитъ неизмримо выше тебя, потому что знаетъ, что ей длать, а это главное.
— Ахъ, папа, все это непутныя слова, которыя еще никого не убдили и не сдлали лучше.
— Нтъ, это нужно и знать, и чувствовать, Ирина. Я жилъ много заграницей, много видлъ и пришелъ къ убжденію, что лучше русскаго мужика и русской бабы ничего нтъ. Да…
— Въ теб, папа, говоритъ уволенный въ отставку рабовладлецъ.
— Ничуть! Ты ошибаешься… Ты вотъ читаешь исторію, гд господа-историки такъ красиво подкладываютъ историческіе законы подъ совершившіеся факты и не видятъ настоящаго. Напримръ, кто продлалъ всю русскую исторію? Да вотъ эта самая тамбовка Донька, которая совсмъ не интересна для твоего этнографа. А для меня это все ясно… Я говорю не о томъ, что Донька родила эту исторію,— нтъ, она внесла въ нее все покоряющую живучесть, изумительную эластичность формъ, еще боле изумительную приспособляемость въ какомъ угодно цоложеніи. Эта Донька, какъ кошка, которую выбросили изъ пятаго этажа и которая непремнно упадетъ прямо на ноги… И я ее люблю, русскую бабу. Ее историки совершенно просмотрли. Да и сейчасъ ее не видятъ… Помнишь, когда здили на воды подъ Учанъ-Су, тамъ по дорог вс табачныя плантаціи были усяны русскими бабами. Татарская баба не можетъ работать у себя дома, а русская баба бредетъ искать работы за тысячи верстъ. Ее и втромъ сушитъ, и солнцемъ жжетъ, и дождемъ мочитъ, а она все-таки длаетъ свое бабье дло. Вдь это стоитъ хорошаго завоеванія, и никто этого не видитъ. Баб тсно стало дома, и она пошла оплодотворять своимъ великимъ бабьимъ трудомъ чужую ей землю. Самое это великое дло, когда есть настоящая баба… Ты слыхала, вроятно, что есть такъ называемый русскій скотъ — крестьянская лошадь, крестьянская корова, деревенская курица? Это самая изумительная зоологія, потому что она разршила неразршимую экономическую задачу, т. е. при наличности minimum’а условій получается maximum производительности. Особенно характерна корова-крестьянка, возведенная въ типъ. Есть, такъ называемыя, коровы-тасканки и коровы-горемыки, подраздляющіяся на кровныхъ горемыкъ и полукровныхъ горемыкъ. Это маленькое тощее созданіе, которое цлую зиму обходится безъ пищи и которое до того ослабваетъ къ весн, что его нужно вытаскивать на весеннія зелени, гд оно отгуливается. Про курицу и говорить нечего: она должна класть яйца и кормиться сама. А кто создалъ эти живыя чудеса хозяйства? Создала Донька…
Череповъ медленно шагалъ по комнат, пуская синеватый дымъ дорогой сигары. Когда онъ говорилъ, его лицо длалось красивымъ, и Ирина любовалась имъ. Такой умный, хорошій и понимающій старикъ… А между тмъ онъ пустилъ своихъ бывшихъ крпостныхъ съ даровымъ надломъ нищими, вчно судился за потравы и кончилъ тмъ, что раззорилъ все свое хозяйство и продалъ сейчасъ послднія крохи. Ирина все это знала и никакъ не могла понять отца, въ которомъ слова, мысли и дла шли разными дорогами.

VI.

Благодаря неудержимой энергіи Фрола Иваныча, тамбовская артель къ концу мая устроилась вмст, т. е. на одной работ, что представляло много удобствъ.
— Слава Богу, вс теперь въ одной кучк,— радовался за всхъ Фролъ Иванычъ.— Ужъ на что лучше… А разбились-бы по одному человку — и конецъ артели. Куда человкъ, ежели онъ отъ своихъ отстанетъ? Пропалъ, какъ шведъ подъ Полтавой…
Фрола Иваныча, огорчало только то, что Мосей Шаршавый какъ-будто не выражалъ особенной радости. Даже совсмъ наоборотъ — старикъ все хмурился и угнетенно вздыхалъ.
— Да ты это что, Мосей?— спрашивалъ Фролъ Иванычъ.— Точно муху проглотилъ…
— Есть и муха, Фролъ Иванычъ… Врно ты сказалъ.
Какую муху проглотилъ Мосей — такъ и осталось неизвстнымъ, что окончательно огорчило Фрола Иваныча.
— Вотъ и хлопочи для земляковъ,— ворчалъ онъ.— Ониже надъ тобой и фигуряютъ…
Потомъ, по наведеннымъ справкамъ, оказалось, что Мосей почти каждый вечеръ куда-то исчезалъ и возвращался домой поздно.
— Ужъ не закутилъ-ли гршнымъ дломъ старикъ,— посомнвался Фролъ Иванычъ.— Трактировъ у насъ вполн достаточно, ежели который человкъ слабый…
‘Муха’ Мосея Шаршаваго засла въ ‘Россіи’. Старикъ Череповъ полюбилъ тамбовскаго мужика и каждый разъ угощалъ его чаемъ. Мосей усаживался съ большой осторожностью на краешекъ стула и пилъ одинъ стаканъ чая за другимъ. Иногда угощала его Ирина, а когда ея не было — наливалъ чай самъ Череповъ. Мосей обливался потомъ и все-таки пилъ, не смя отказаться. Череповъ шагалъ по номеру, заложивъ руки за спину, и говорилъ безъ конца. Когда онъ останавливался, Мосей говорилъ:
— Совершенно правильно, баринъ Апполитъ Андреичъ… Сущая правда вполн…
Скучавшій старый баринъ читалъ цлый рядъ лекцій по исторіи Крыма и Кавказа и предъявлялъ цлый рядъ остроумныхъ соображеній относительно будущаго этихъ двухъ жемчужинъ.
— Рабочія руки нужны, Мосей, наши русскія рабочія руки. Въ Расе стало тсно жить, а тутъ всмъ мста хватитъ.
— Какъ не хватить: тутъ теб море, а тутъ сейчасъ рядышкомъ берегъ. Очень просто…
Мосея смущало только одно, именно, когда баринъ раскладывалъ на своемъ письменномъ стол громадную карту и по ней объяснялъ прошедшее, настоящее и будущее. Мосей ршительно ничего не понималъ, кром того, что по ‘планту’ Тамбовская губернія выходила ужъ какъ-то обидно маленькой. Двухъ овецъ некуда выпустить… Не можетъ этого быть. Просто, казенные анжинеры напутляли на всть что, чтобы скрыть Тамбовскую губернію. А вотъ когда баринъ принимался разсказывать про Кавказъ, Мосей превращался въ одинъ слухъ и все отлично понималъ, только понималъ своими мужицкими словами.
— Эхъ, старость, старость!..— иногда говорилъ Череповъ, повторяя слова Тараса Бульбы.— Если бы не старость, я самъ бы пошелъ съ вашей артелью… Нашли бы и землю, и работу.
— Нашли бы вотъ какъ,— соглашался Мосей.
— Ты не понимаешь самаго главнаго, Мосей: ты неуязвимъ, какъ броненосецъ. Много ли теб нужно: одинъ хлбъ.
— Да ежели бы былъ іонъ, хлбушко-то, да. я не знаю, что бы, кажется, сдлалъ.
— Ну, прежде ты крпостной былъ, а теперь свободный человкъ.
— Совершенно свободный, какъ есть ничего нтъ.
— А выведи-ка ты свою бабу на Кавказъ — да тамъ ей и цны не будетъ.
— Ну, бабу, баринъ, трудно поднять, какъ медвдя изъ берлоги. Она тоже ежели упрется, такъ ничего не подлаешь… Конечно, ежели міръ прикажетъ, такъ и баба пойдетъ…
Мосей начиналъ понимать, что баринъ тоже склоненъ къ мечтамъ, но слпо врилъ каждому его слову. Кому же и знать, какъ не старому барину. Вотъ какъ все понимаетъ баринъ и все можетъ обсказать, до крайности. Домой Мосей возвращался точно пьяный и во сн видлъ гостепріимные кавказскіе берега, гд схоронилось крестьянское настоящее счастье.
Не спалось и старому барину Ипполиту Андреичу, хотя и по другимъ причинамъ. Онъ страдалъ старческой безсонницей, а въ послднее время она сопровождалась какой-то удручающей старческой тоской. Впереди уже ничего не оставалось, кром механическаго чередованія ненужныхъ дней и ночей. А вдь когда-то и онъ мечталъ… Даже и очень мечталъ. Но самая дятельная полоса жизни какъ-то сама собой точно выпала, какъ незамтно выпадаютъ волосы на голов. Онъ сейчасъ съ ужасомъ чувствовалъ нароставшую въ самомъ себ пустоту жизни и то, что въ сущности онъ, баринъ Череповъ, никого и ничего въ жизни не любилъ. Боже мой, какъ онъ сейчасъ завидовалъ какому-нибудь Мосею Шаршавому, жизнь котораго была и полна и имла впереди опредленную и ясную цль. Въ этомъ безвстномъ тамбовскомъ мужичонк чувствовалась та стихійная сила, которая двигаетъ милліонами. Да, они идутъ къ своему безвстному счастью и будутъ идти, потому что они нужны, а ненужный никому баринъ Ипполитъ Андреичъ будетъ гнить въ своей могил… Ему даже самымъ близкимъ по крови людямъ, какъ родныя дти, нечего передать, кром того, что живите, какъ знаете.
— Ахъ, тоска, тоска!..— шепталъ старый баринъ, шагая по комнат до утра, когда море начинало наливаться блесоватой мглой и отъ него тянуло теплой влажной струей, какъ отъ парного молока.
А тамъ, на базар, русская исторія двигалась своимъ чередомъ. Фролъ Иванычъ, оскорбленный въ лучшихъ своихъ чувствахъ, длалъ видъ, что не замчаетъ тамбовскихъ земляковъ. Они тоже какъ будто избгали его заведенія. Вообще, чувствовалась натянутость.
— А все ты, чертова кукла!— накидывался Фролъ Иванычъ на жену.— ‘Наши танбовцы пріхали… Наша танбовская губернія!’ Вотъ теб и танбовская губернія… Какъ устроились, такъ и рыло на сторону. Извстный манеръ…
Можно себ представить удивленіе Фрола Иваныча, когда въ конц мая въ заведеніе явился Мосей Шаршавый въ полушубк, валенкахъ и съ дорожной котомкой за плечами. Съ нимъ пришла и Донька, тоже одтая по дорожному. Фролъ Иванычъ даже протеръ глаза.
— Да ты, это что, Мосей, куда наклался?
— А вотъ пришелъ проститься съ землячкомъ,— спокойно отвтилъ Мосей.— Спасибо за привтъ да ласку.
— Да ты куда въ самъ-то дл?
— Мы-то?.. А въ Батунъ… Мсто такое есть, значитъ, на самомъ берегу.
— И всю артель за собою тащишь?
— Обнакновенно… Вчера съ однимъ человкомъ сговорился и задатки получили. Хорошо у васъ, да по нашему пропиталу начетисто кубыть…
— Да ты въ ум, Мосей?!.. Точно съ печи упалъ!..
— Очень даже въ ум… Такая ужъ линія вышла.
Въ короткихъ словахъ и довольно сбивчиво Мосей разсказалъ о своихъ душевныхъ бесдахъ съ старымъ бариномъ, о какой-то ‘врной земл’ въ Закавказьи и о томъ, какъ мучился все это время.
— Да ты и впрямъ рехнулся, Мосей!— вступилась Анисья Филиповна.— Мало-ли что кто скажетъ. За всми не угоняешься… Прямо сказать, сбсился человкъ.
Фролъ Иванычъ сначала ругался, ругался вообще и въ частности, потомъ обругалъ Анисью Филиповну, а когда къ заведенію подошла вся тамбовская артель — бросилъ свой картузъ о-земь и неожиданно заявилъ:
— Эхъ, Мосей, не хорошо! Вотъ даже какъ не хорошо… Зачмъ столько время скрывался? Да я самъ, коли на то пошло, съ вами-бы похалъ въ Батумъ… Ей Богу!.. И мн здсь очертло смотрть на разную погань. Ей Богу, похалъ-бы!.. И даже очень просто… Да я сейчасъ поду!..
Около заведенія собралась цлая толпа. Надъ Фроломъ Иванычемъ начали подшучивать. Одна Анисья Филиповна была спокойна. Она знала, что на мужа иногда ‘накатываетъ’ и что онъ только такъ говоритъ, на зло ей.
— Да въ Батум твоего квасу и пить никто не станетъ,— замтилъ изъ толпы какой-то бывалый человкъ.— Тамъ вс красное церковное вино пьютъ…
Поднялся шумъ и общій смхъ. Взбшенный Фролъ Иванычъ разогналъ толпу и продолжалъ уврять, что непремнно завтра же подетъ.
— Обождите денекъ,— упрашивалъ онъ Мосея.
— Невозможно, Фролъ Иванычъ… У насъ и билеты на пароходъ выправлены.
Пароходъ отходилъ только въ одиннадцать часовъ, но тамбовцы забрались на пристань спозаранку и терпливо ждали отвала. Фролъ Иванычъ прибгалъ на пристань раза два, чтобы поругаться и сорвать сердце. Между прочимъ, онъ принесъ цлую вязку турецкихъ баранокъ и сердито объяснилъ:
— Это отъ моей старухи…
Ровно за полчаса до отхода парохода въ щегольской коляск пріхалъ старикъ Череповъ съ дочерью. Тамбовцы были уже на палуб и устраивались съ своими пожитками. Мосей бросился по сходн къ барину, чтобы проститься.
— Вотъ видишь, я пріхалъ проводить васъ,— говорилъ старый баринъ, поднимаясь по сходн на палубу.
Ирина разыскала Доньку и тихонько ее спросила:
— А который едосъ?
— Да вонъ онъ… лукоглазый такой…
— А… Ничего, красивый парень.
— Да, такъ въ Батумъ?— какимъ-то дланнымъ тономъ спрашивалъ Череповъ.— Что-же, дло хорошее… Съ Богомъ!
Тамбовцы узнали ‘родного барина’ и сняли шапки. Вынырнувшій изъ толпы Фролъ Иванычъ тоже узналъ Черепова и тоже снялъ шапку.
— Точно такъ-съ, ваше превосходительство,— отвтилъ онъ за всхъ.
— А ты тоже изъ артели?— спросилъ Череповъ, подозрительно оглядывая городской костюмъ Фрола Иваныча.
— Я-то тоже тамбовскій, ваше превосходительство, только я по квасоваренной части. У меня собственное заведеніе на базар.
Череповъ поговорилъ съ тамбовцами и отправился съ парохода. Уходя, Ирина сунула Доньк полуимперіалъ и шепнула:
— Когда будешь выходить замужъ, такъ это теб на приданое…
Донька даже не сумла поблагодарить и только крпко сжала монету въ кулак.
Когда пароходъ отваливалъ, Мосей Шаршавый долго махалъ своей шапкой. Череповъ удостоилъ его кивкомъ головы. Фролъ Иванычъ вертлся около него безъ шапки и повторялъ:
— Этотъ Мосей перекати-поле, ваше превосходительство. Ему везд будетъ тсно…

Д. Маминъ-Сибирякъ.

‘Русское Богатство’, NoNo 10—12, 1900, NoNo 1—2, 1901

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ

ПОЛНОЕ СОБРАНЕ СОЧИНЕНЙ

СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА И КРИТИКО-БОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА.

ТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ

ИЗДАНЕ T-ва А. Ф. МАРКСЪ : ПЕТРОГРАДЪ

МЕДОВЫЯ РКИ

5. Душевный гладъ
6. Сибирске старцы, кухарка Агаья и гражданинъ Рихтеръ

5.
Душевный гладъ.

I.

Даже у прокуроровъ бываютъ скверные дни, какъ, напримръ, было сегодня у Матвя Матвича Ельшина. Во-первыхъ, онъ проснулся поздне обыкновеннаго (вчера заигрался въ клуб въ карты и вдобавокъ проигрался), а потомъ — сегодня ему нужно было хать въ острогъ, что его каждый разъ волновало. За чаемъ онъ молчалъ, стараясь не глядть на жену, которая въ таке дни ему казалась и растрепанной, и грязной, и вообще безобразной. Парасковья Ивановна была на четыре года старше мужа и дйствительно не блестла особенной красотой. Высокая, брюзглая, съ веснущатымъ лицомъ и всегда мокрымъ ртомъ, она точно создана была спецально для того, чтобы омрачать существоване прокурора загорскаго окружнаго суда. Сидвшй рядомъ съ Парасковьей Ивановной пухлый и головастый мальчикъ лтъ пяти напоминалъ мать.
‘Какой-то рахитикъ…— думалъ Ельшинъ, наблюдая, какъ сынъ набивалъ ротъ булкой.— Идотъ, совсмъ идотъ… Да и что другое можетъ быть отъ такой прелестной мамаши…’
По своей прокурорской привычк, Матвй Матвичъ у всхъ своихъ знакомыхъ находилъ удивительно ярко выраженные признаки врожденной преступности (морелевскя уши, гутчинсоновске зубы, сдлообразное небо и т. д.), а у себя дома, когда былъ не въ дух, мысленно даже переодвалъ жену въ арестантскй халатъ и находилъ, что она служила бы типичнымъ экземпляромъ преступности. Еще сильне проявлялась эта преступность въ сын: надбровныя дуги, какъ у шимпанзе, нижняя челюсть ‘калошей’, какъ выражаются французске анатомы, несоразмрно длинныя руки, а главное — этотъ тупой, безсмысленный взглядъ безцвтныхъ глазъ… Въ сущности, ничего подобнаго, конечно, не было, и маленькй Коля ничмъ особеннымъ не выдлялся среди другихъ интеллигентныхъ дтей.. Просто, тихй и склонный къ мечтамъ ребенокъ, который любилъ больше всего свое дтское уединенное жите.
— Я убжденъ, что изъ этого отшельника съ временемъ вырастетъ очень хорошй преступникъ,— уврялъ жену Ельшинъ, когда хотлъ ее позлить.— Вообще, великолпный экземпляръ изъ области судебной медицины…
Сегодня, подъ впечатлнемъ вчерашняго проигрыша, Ельшину собственная семья казалась какимъ-то гнздомъ преступниковъ, такъ что онъ даже пошелъ въ гостиную и посмотрлъ на самого себя въ зеркало, какъ на человка, который до извстной степени, прямо и косвенно, причастенъ къ этому длу. Изъ зеркала на него смотрло худенькое нервное лицо съ карими глазами и козлиной бородкой. На этомъ лиц выдлялся не по возрасту свжй ротъ, открывавшй при разговор два ряда рудныхъ блыхъ зубовъ, что придавало, ему видъ маленькаго хищника. Ельшинъ былъ немного меньше средняго роста, и, можетъ-быть, поэтому казалось, что у него слишкомъ много зубовъ.
— Да, есть что-то хищное въ выражени лица,— опредлялъ самого себя Ельшинъ, глядя въ зеркало.— Но признаковъ врожденной преступности никакихъ.
Успокоившись относительно послднихъ, онъ, не торопясь (въ острог прокурора могутъ и подождать ‘господа преступники’), одлся, еще разъ оглянулъ себя въ зеркало и, не простившись съ женой (онъ не могъ ей простить своего вчерашняго проигрыша), вышелъ въ переднюю, гд его уже ждала очень миловидная горничная Груша. Надвая пальто, Ельшинъ усплъ подумать, что если бы вотъ эта простая двушка Груша была его женой, то онъ не спасался бы ежедневнымъ бгствомъ въ клубъ. Такая, свженькая, простая и хорошая двушка эта Груша, и, наврно, она народитъ не рахитиковъ и будущихъ преступниковъ. Въ Груш не было ни одного признака преступности.
Выходя изъ дому, Ельшинъ принималъ внушительный, дловой видъ, какъ это длаютъ вс мужчины небольшого роста. Дома онъ былъ просто Матвй Матвичъ, а за предлами этого дома — настоящимъ прокуроромъ. Но это спецальное настроене было нарушено глупой сценой на самомъ подъзд. Когда Груша отворила дверь и Ельшинъ уже занесъ ногу черезъ порогъ, справа кинулась прямо ему подъ ноги какая-то масса.
— Голубчикъ, господинъ прокуроръ, ваше превосходительство…— заголосила эта неопредленная масса ‘неточнымъ’ бабьимъ голосомъ.— Охъ, пришла моя смертынька…
— Что вамъ нужно отъ меня!?.
— Охъ, смертынька… ваше высокое превосходительство…
— Во-первыхъ, я никакое превосходительство,— обиженно замтилъ Ельшинъ, надвая перчатки.— А во-вторыхъ…
— Баринъ, это жена Буканова, который въ острог,— шопотомъ объяснила Груша.— Таисьей звать…
— А… Ну, что вамъ угодно отъ меня, госпожа Буканова? Да встаньте, пожалуйста… Это неприлично — валяться на полу.
Госпожа Буканова, благодаря своей тучности и возрасту, поднялась съ большимъ трудомъ на ноги и запричитала,
— Все изъ-за Ивана Митрича… Родной племянникъ и пустилъ на старости лтъ по мру… едоръ-то Евсеичъ за что въ острог засаженъ?
— Какой едоръ Евсеичъ?
— А, значитъ, мой мужъ… Онъ самый. Одного страму не износить…
— Ахъ, да, Букановъ, который будетъ судиться за подлогъ… Ну, матушка, тутъ я ничего не могу подлать.
Горничной Груш нравилось, что у ея барина въ ногахъ валяется толстомордая купчиха. И ростомъ не вышелъ баринъ и капиталу никакого, а тутъ купчиха Буканова, у которой и собственный домъ, и собственный капиталъ, и собственная лавка со скобянымъ товаромъ.
— Да вдь ни при чемъ тутъ мой-то едоръ Евсеичъ… Все племянничекъ Иванъ Митричъ нахороводилъ, онъ еще двухъ племянниковъ разорилъ и родную жену обокралъ… Все онъ, змй подколодный!..
— Вроятно, онъ много натворилъ, вашъ Иванъ Митричъ, и все это выяснится въ свое время на суд, но отъ этого вашему мужу не будетъ легче. Вашъ мужъ будетъ судиться особо, по своему собственному длу, и, повторяю, я ршительно ничего не могу для васъ сдлать, даже если бы и желалъ.
Въ отвтъ Буканова опять повалилась въ ноги и закричала что-то ужъ совсмъ безсмысленное. Ельшинъ разсердился. У подъзда уже начала собираться кучка любопытныхъ.
— Да говорятъ же вамъ, встаньте!..
— Охъ, смертынька…
Ельшина выручилъ извозчикъ, который ‘подалъ’ въ самый критическй моментъ. Буканова поднялась и, провожая глазами узжавшее начальство, проговорила:
— Этакй маленькй, а злости-то сколько въ мъ…
Это замчане обидло Грушу.
— И даже совсмъ наоборотъ… Матвй Матвичъ даже совсмъ не злые, а такая ужъ ихняя строгая служба.
— Не ври, мать… Все отъ прокурора: кого захочетъ — того и посадитъ въ острогъ. На что боекъ былъ Иванъ Митричъ, а и того упомстилъ твой-то баринъ. Охъ, смертынька!

II.

Въ первый моментъ Ельшинъ разсердился на полоумную старуху, которая держала его квартиру въ осад, такъ что ему носу нельзя было показать на улицу. А съ другой стороны, ему льстило, что кленты считаютъ его всесильнымъ. Какъ хотите, гласъ народа — гласъ Божй… Сознане собственной силы — что можетъ быть выше и лучше? А Загорскъ давно оцнилъ Матвя Матвича… Даже свтила мстной адвокатуры побаивались его. Не обладая какимъ-нибудь выдающимся ораторскимъ талантомъ, Ельшинъ велъ каждое дло съ какимъ-то ожесточенемъ и затаенной злостью. Особенно доставалось подсудимымъ во время допроса свидтелей на суд. Ельшинъ просто выматывалъ душу, какъ говорили про него адвокаты. А между тмъ по душ онъ совсмъ не былъ прокуроромъ и считалъ себя не на своемъ мст.
— Какой же я прокуроръ?— спрашивалъ онъ въ мипугу отчаяня.— Разв таке прокуроры бываютъ?
— Чмъ же вы, Матвй Матвичъ, хотли бы быть?
— Я?..
Онъ задумывался, теребилъ свою козлиную бородку и съ виноватой улыбкой признавался:
— Можетъ-быть, я ошибаюсь, но мн кажется, что изъ меня вышелъ бы недурной акварелистъ…
Незнакомые люди удивлялись такому скромному желаню загорскаго прокурора, а знакомые соглашались съ Матвемъ Матвичемъ, потому что своими глазами видли его акварельные рисунки и находили ихъ очень хорошими и талантливыми. Но бывали моменты, когда Матвй Матвичъ сомнвался самъ, что могъ бы быть хорошимъ акварелистомъ, какъ это было сегодня. Тогда у него начиналась другая полоса мыслей, и онъ начиналъ думать на тему, что единственно хорошее въ жизни — это добывать свой хлбъ своими руками, какъ длали еще римске магнаты и неудавшеся цезари, въ род пресловутаго Цинцинната. Да, быть свободнымъ, быть самимъ собой… Матвю Матвичу, грезилось собственное имньице, очень небольшое, но уютное, и онъ видлъ самого себя въ рабочей блуз фермера. Даже Парасковья Ивановна и идотъ Коля въ этой обстановк утрачивали признаки врожденной преступности и длались нормальными. Разв тогда онъ сталъ бы проводить безсонныя ночи въ клуб за дурацкимъ винтомъ? Кстати, онъ припомнилъ ужасный случай, который произошелъ съ нимъ именно изъ-за картъ. Какъ-то года три назадъ, посл картежной ночи, онъ изъ клуба отправился прямо въ судъ, гд долженъ былъ участвовать въ распорядительномъ засдани. Какъ на зло, засдане вышло очень скучное. Ельшинъ задремалъ и на предложене предсдателя высказать свое мнне отвтилъ:
— Я пасъ…
Это была одна изъ самыхъ прискорбныхъ минутъ въ жизни Матвя Матвича, и онъ каждый разъ краснлъ, вспоминая о ной. Хуже всего въ этомъ случа было то, что онъ гд-то читалъ именно въ такомъ род дурацкй анекдотъ, а потомъ (horribile diotul) самъ продлалъ его. И сегодня, подъ впечатлнемъ вчерашняго проигрыша, Матвй Матвичъ невольно припомнилъ свой роковой ‘пасъ’ и въ тысячу первый разъ ршилъ, что необходимо сдлаться фермеромъ,— да, фермеромъ, а не помщикомъ. Вдь у каждаго ненормальнаго человка, т.-е. человка съ нарушенной волей, есть свой ‘пасъ’, какъ у той же купчихи Таисьи Букановой, которая сейчасъ валялась у него въ ногахъ. Высшая реализаця этого ‘паса’ былъ тотъ острогъ, въ который онъ халъ сейчасъ,— тамъ были собраны т человческе минусы, которые являлись въ общемъ течени жизни тмъ, что въ математик называется отрицательными величинами. А высшая математика оперируетъ съ ‘мнимыми величинами’, создаетъ теорю вроятностей и т. д. Недостаетъ только теоря ‘прокурорскаго паса’,— вдь существовало же въ старинныхъ арнометккахъ какое-то ‘двичье правило’, отчего же не быть ‘теори прокурорскаго паса’?
Было уже одиннадцать часовъ утра. Уздный городъ Загорскъ по-провинцальному просыпался очень рано, и сейчасъ трудовой городской день былъ въ полномъ ходу, какъ заведенная машина. Ельшинъ халъ по знакомымъ улицамъ, мимо знакомыхъ домовъ, и встрчалъ знакомыхъ людей, которые раскланивались съ намъ и говорили:
— Ну, нашъ Матвй Матвичъ въ острогъ покатилъ, разборку длать…
Загорскъ хотя и былъ провинцальнымъ гордомъ, но это не мшало ему имть свои ‘сенсацонные процессы’, какъ сейчасть злостное банкротство бывшаго директора общественнаго банка Ивана Дмитрича Тишаева. Это дло было особенно непрятно Ельшину, потому что еще недавно онъ игралъ въ карты вотъ съ этимъ Тишаевымъ, встрчался съ нимъ у общихъ знакомыхъ, а теперь не иметъ права подать ему руку и предложить ссть. Тишаевъ по его же настояню былъ заключенъ въ острогъ, несмотря на поручителей, которые предлагали взять его на поруки и вносили залогъ. Amices Plato, sed veritas magis… Когда Ельшинъ былъ назначенъ прокуроромъ въ Загорскъ, онъ не подозрвалъ, съ каками тонкими преступленями ему придется имть дло. Какой-нибудь уздный городъ и такая не по чину тонкая работа преступной мысли и преступной воли! О, сколько пришлось Матвю Матвичу поработать надъ этимъ преступнымъ матераломъ! Какъ хитрили его кленты, притворялись, обманывали его на каждомъ шагу, старались сбить съ настоящихъ слдовъ, запутать въ противорчяхъ, вызвать его сожалне или участе, и т. д. и т. д. Взять того же Тишаева, который обобралъ общественный банкъ, ограбилъ двухъ племянницъ, довелъ до острога родного дядю купца Буканова и натворилъ цлый рядъ правонарушенй. А сколько всякихъ другихъ преступленй по части всяческаго насиля, съ истязанями, членовредительствомъ, убйствомъ — и все это въ маленькомъ провинцальномъ городишк, гд и люди-то вс наперечетъ.
И сейчасъ, конечно, дятельность преступной воли не прекращалась. По наружному виду все обстояло благополучно: сапожникъ тачалъ сапоги, слесарь ковалъ свое желзо, купецъ торговалъ, учитель греческаго языка изводилъ ребятъ греческой грамматикой, чиновникъ неусыпно блюлъ, съ одной стороны, интересы обывателя, а съ другой — охранялъ престижъ власти, наконецъ городовой стоялъ на своемъ посту, отдавая честь прозжавшему мимо прокурору Матвю Матвичу, и въ то же время гд-то неустанно и незримо работали преступная мысль и преступная воля, работали вотъ въ этихъ улицахъ, подъ крышами вотъ этихъ домовъ, работали настойчиво и неугомонно, чтобы въ свое время предстать предъ недреманнымъ прокурорскимъ окомъ Матвя Матвича.
— Ахъ, такъ вы вотъ каке, голубчики…
Почему-то всякое преступлене вызываетъ удивлене публики, особенно удивлене близкихъ знакомыхъ даже въ тхъ случаяхъ, когда вс въ одинъ голосъ кричатъ объ имя-рекъ такомъ-то, что ему острога мало. Рядомъ можно сопоставить только удивлене предъ смертью.
— Иванъ Петровичъ приказалъ долго жить… Кто бы могъ этого ожидать?
И всмъ кажется, что покойный Иванъ Петровичъ оставилъ посл себя какую-то особенно мучительную и безнадежную пустоту, а прошло какихъ-нибудь дв недли, и Ивана Петровича точно не бывало. То же самое и съ преступленями… А между тмъ, по какой-то психической близорукости, люди забываютъ основную формулу юридической этики: pereat inundus — fiat justitia. Ельшинъ любилъ думать заученными въ университет латинскими цитатами и врилъ глубоко, что со временемъ, благодаря дятельности неуклонно карающей руки правосудя, преступная воля будетъ доведена до того minimum’а, который допускается даже самыми строгими математиками въ примнени на практик самыхъ точныхъ математическихъ формулъ, когда нельзя не считаться съ составомъ и свойствами матерала, теплоемкостью, тренемъ и т. д. На Загорскъ и своихъ клентовъ Матвй Матвичъ смотрлъ именно съ этой точки зрня и вровалъ въ то свтлое будущее, когда мечи перекуются на орала и левъ спокойно ляжетъ рядомъ съ ягненкомъ, и когда провинцальный глухой городишко Загорскъ проникнется основными идеями правды, добра и красоты.

III.

Къ острогу Ельшинъ подъхалъ уже настоящихъ фермеромъ. Да, нужно все бросить, что затемняетъ жизнь, и начать все снова. Конечно, правосуде должно исправить со временемъ все человчество, но, съ другой стороны, можно подумать и о себ, т.-е. о собственной нормальной жизни. Вс эти теоретическя размышленя нисколько не мшали тому, что Матвй Матвичъ, слзая съ извозчика, принялъ убйственно-спокойный и безнадежно-серьезный прокурорскй видъ. Онъ зналъ по давнему опыту, какъ одна фраза: ‘прхалъ прокуроръ’ — всполошитъ весь острогъ. Вдь каждый острожный человкъ чего-нибудь ждетъ, а послдня надежды особенно дороги.
Почему-то Матвй Матвичъ каждый разъ убждался, что его ждутъ въ острог, хотя объ этомъ никто не могъ знать. Нынче было, какъ вчера. Около острожныхъ желзныхъ воротъ, какъ всегда, толпились самые простые люди изъ узда — старики, женщины и дти, которые приходили и прзжали навстить попавшаго въ острогъ родного человка. Нужда, страхъ и свое домашнее неизносимое горе глядли этими напуганными простыми лицами, лохмотьями, согбенными деревенскими спинами — это былъ тотъ ‘отработанный паръ’, который не попадаетъ въ графы статистики. И они знали, что къ острогу подъзжаетъ прокуроръ, и эти лохмотья и заплаты начинали надяться, что прокуроръ ‘все можетъ’. Но это строгое деревенское горе не причитало и не бросалось въ ноги, какъ длала купеческая жена Таися Буканова, а ждало своей участи съ трогательнымъ героизмомъ. Вдь нтъ ничего ужасне именно ожиданя… И прокуроръ Ельшинъ чувствовалъ себя тмъ, что фигурально называется руками правосудя. Да, онъ призванъ возстановить нарушенную волю — и больше ничего. И рядомъ съ этими повышенными мыслями являлись соображеня другого порядка: а вдь хорошо было бы нарисовать акварелью вонъ ту старуху, которая замотала себ голову какой-то рваной шалью… То, что въ жизни являлось очень некрасивымъ, въ акварели получало какую-то особенную, поющую прелесть: лохмотья, старческя морщины, искривленныя отъ старости деревья, заросшая плсенью вода, плачущее осенними слезами небо и т. д. Это были спецально-акварельныя мысли. А тутъ уже выскакиваетъ какои-то дежурный человкъ, другой дежурный человкъ распахиваетъ желзную калитку (а вдь хорошо бы было нарисовать такую острожную желзную калитку акварелью!), и Матвй Матвичъ переступаетъ роковую грань съ видомъ начальства. Нормальное человчество, хотя и находившееся въ сильномъ подозрни, осталось тамъ, назади, за роковой гранью этой желзной ршетки, а здсь, въ ея предлахъ, начиналась область преступной воли и всяческихъ правонарушенй.
Матвй Матвичъ прошелъ въ премную, гд его встртилъ смотритель Гаврила Гаврилычъ, сдой, стриженый подъ гребенку старикъ, страдавшй одышкой благодаря излишней толщин, которая такъ по идетъ къ военному мундиру.
— Ну, что хорошаго, Гаврила Гаврилычъ?— спросилъ Ельшинъ, сбрасывая верхнее пальто на руки оторопло старавшагося услужить начальству стражника.
— Ничего, все, слава Богу, благополучно, Матвй Матвичъ… Въ четвертой камер вчера случилась драка, но мы ее прекратили домашними средствами… Изъ узда привезли двухъ конокрадовъ, оказавшихъ при поимк вооруженное сопротивлене. Вообще все, слава Богу, благополучно. Въ женское отдлене сегодня препровождена одна дтоубйца и одна отравительница.
Премная длилась большой полутемной передней на два отдленя: въ одномъ помщалась собственно премная, гд засдалъ Гаврила Гаврилычъ, а въ другомъ — острожная канцеляря. Въ послдней надъ письменнымъ стокомъ всегда виднлась согнутая спина блокураго молодого человка съ интеллигентнымъ лицомъ. Ельшину было всегда его жаль,— такой молодой, учившйся до третьяго класса гимнази и въ качеств рецидивиста отбывавшй за кражу второй годъ острожной высидки. Онъ вставалъ, когда проходилъ въ премную Ельшинъ, и какъ-то конфузливо кланялся.
— Какъ бы вы, Гаврила Гаврилычъ, того…— замтилъ Ельшинъ, нюхая воздухъ.— Провтривали бы, что ли…
— Ужъ, кажется, я стараюсь, Матвй Матвичъ. Всякую дезинфекцю прыскаю и порошкомъ посыпаю, а все воняетъ, потому что какая у насъ публика, ежели разобрать… Такого духу нанесутъ… Тоже и посщающе для свиданя родственники не безъ аромата.
— А что Тишаевъ?— спросилъ Ельшинъ, не слушая эту старческую болтовню.
— Ничего, слава Богу. Все лежитъ и ‘Рокамболя’ читаетъ. Вообще человкъ несообразный…
— Вы вотъ смотрите, чтобы ему письма въ ‘Рокамбол’ не приносили…
— Помилуйте, Матвй Матвичъ, да у меня комаръ носу не подточитъ… Человкъ, т.-е. арестантъ еще не усплъ подумать, а я ужъ его наскрозь?… Прикажете его вызвать?
— Нтъ, пока не нужно…
У смотрителя были свои любимыя слова, какъ: ‘вообще’, ‘слава Богу’, а потомъ онъ, точно безграмотный говорилъ: ‘опеть’, ‘наскрозь’ и т. д.
— Вчера былъ слдователь?
— Точно такъ-съ, назжали и производили допросъ Ефимова, который у насъ числится въ четырехъ душахъ, а тутъ выходитъ, что еще есть пятая-съ. И даже очень просто все обозначалось.
‘Вотъ бы такого подлеца акварелью нарисовать,— невольно подумалъ Ельшинъ.— Этакая, можно сказать, преступная рожа…’
Вмсто Тишаева, съ которымъ Матвй Матвичъ долженъ былъ вести сегодня довольно длинную бесду, онъ вспомнилъ о жен Буканова и веллъ вызвать послдняго. Молодой блокурый человкъ нагнулся еще ниже надъ своимъ письменнымъ столомъ и хихикнулъ, зажимая ротъ ладонью. Ужъ если прокуроръ вызоветъ Буканова, то начнется представлене. Купецъ Букановъ въ острог былъ на особенномъ положени, и даже самъ Матвй Матвичъ позволялъ ему многое, чего не допускалъ для другихъ. Улыбались и стражники, и тюремные надзиратели, и Гаврила Гаврилычъ
— Ну, что онъ у васъ, какъ себя ведетъ?— спрашивалъ Ельшинъ смотрителя.
— Да ничего, слава Богу… Все правду ищетъ, а вс арестанты его очень любятъ. Опять и такъ сказать, особенный человкъ, и въ голов у него зайцы прыгаютъ.
Матвй Матвичъ шагалъ по премной, заложивъ руки за спину. Въ пыльное окно падалъ яркй свтъ лтняго солнца, разсыпаясь колебавшимися жирными пятнами по полу. Гд-то жужжала муха. Въ такую погоду вся острожная обстановка казалась особенно непривтливой, а задланныя желзными ршетками окна походили на бльма.
— Букановъ идетъ!..— пронесся шопотъ съ лстницы.— Букановъ…
Послышалось тяжелое дыханье, удушливый кашель, и въ коридоръ премной съ трудомъ вошелъ высокй, грузный старикъ въ сромъ длиннополомъ пальто, подпоясанномъ пестрымъ гаруснымъ шарфомъ. Отъ натуги его широкое русское лицо съ окладистой сдой бородой совсмъ посинло. Близоруке срые глаза на выкат отыскали въ углу небольшой образокъ. Помолившись, старикъ поклонился смотрителю и писарю.
— По какой такой причин растревожили старика?— спросилъ онъ.
Смотритель только показалъ головой на шагавшаго въ премной Матвя Матвича. Блокурый рецидивистъ еще разъ прыснулъ, захвативъ ротъ всей горстью. Гаврила Гаврилычъ погрозилъ ему за неумстную смшливость кулакомъ.

IV.

Войдя въ премную, Букановъ опять отыскалъ образъ, помолился, отвсилъ поклонъ шагавшему по комнат прокурору и, остановившись у печки, спокойно проговорилъ:
— Изволили спрашивать меня, ваше высокоблагороде?
— Да, да… Жена у васъ бываетъ?
— Само собой…
— Когда вы ее увидите, Букановъ, то предупредите, чтобы она меня не безпокоила. Она мн проходу не даетъ. Сегодня поймала меня на подъзд, бросилась въ ноги, начала причитать на всю улицу… Вдь вы знаете, что я ршительно ничего не могу сдлать для васъ, и объясните это жен.
— Ужъ простите, ваше высокоблагороде. Конечно, женское малодуше одно, и притомъ очень она жалетъ меня, потому какъ я безъ вины долженъ терпть.
— Ну, это дло присяжныхъ, которые будутъ васъ судить.
— Присяжные тоже человки и весьма могутъ ошибаться, ваше высокоблагороде. Все черезъ Ивана Митрича вышло… Моей тутъ причины никакой нтъ.
— А кто поддлалъ вексель?
— А кто меня въ разоръ разорилъ, до тла? Родной племянничекъ мн приходится Иванъ Митричъ и вотъ до тюрьмы меня довелъ…
— А зачмъ вы ставили его бланкъ на вексел?
— Да вдь онъ мн долженъ?
— Послушайте, Букановъ, съ вами невозможно говорить. Это какая-то сказка про благо бычка.
— Она самая и есть, ваше высокоблагороде,— совершенно спокойно согласился старикъ.— То-есть въ самый разъ. И примрять не нужно…
Именно этотъ спокойный тонъ и раздражалъ Матвя Матвича, а потомъ его интересовало, почему и откуда это спокойстве.
— Букановъ, вдь вы знали, что будетъ вамъ за подлогъ?
Кто же этого не знаетъ, ваше высокоблагороде? Извстно, что за такя художества по головк не гладятъ, и очень даже просто… Вышлютъ съ лишенемъ нкоторыхъ правъ на поселене въ мста не столь отдаленныя — вотъ и вся музыка!
— Вы знали это и все-таки устроили подлогъ?
Старикъ широко вздохнулъ и, сдлавъ шагъ впередъ, заговорилъ, быстро роняя слова:
— Ахъ, ваше высокоблагороде… Вотъ вы всякй законъ знаете, а того закона, которымъ вс мы живемъ, не хотите знать: всякй человкъ хочетъ устроить себя какъ можно получше. Вотъ у васъ въ острог, напримрно, около шести сотенъ народу сидитъ, и для васъ это очень просто преступники. Да-съ… Значитъ, худую траву изъ поля вонъ. И я такъ же прежде думалъ, пока самъ не попалъ въ тюрьму. Жаллъ, конечно, по человчеству и харчи посылалъ къ праздникамъ, а, гршный человкъ, осуждалъ ихъ всхъ, которые не умла себя соблюсти… да… А вотъ тутъ-то и была ошибочка… Есть, ваше высокоблагороде, гладъ тлесный и есть гладъ душевный… да… Вотъ они для васъ арестанты и преступники вообще, бездльники и негодяи, а вы только то подумайте, что ни одинъ человкъ изъ нихъ не думалъ попасть въ острогъ. Каждый старался какъ можно лучше устроить свою жизнь… И не просто старался, какъ простые люди, а со всеусердемъ и прилежанемъ. Разв легко украсть, сдлать подлогъ или убить живого человка? И даже очень это трудно, ваше высокоблагороде, а только онъ хотлъ устроить какъ можно получше. Конечно, грхъ и даже очень большой грхъ, а ужъ очень донималъ вотъ этотъ самый гладъ душевный…
— Значитъ, и Иванъ Митричъ, который, какъ вы говорите, довелъ васъ до тюрьмы, тоже правъ?
— Сердитъ я на него, ваше высокоблагороде, и ругаю, а иногда и раздумье возьметъ… И такъ можно разсудить и этакъ. Вдь и я не думалъ въ тюрьм сидть, а вотъ Господь привелъ на старости лтъ.
— Тоже былъ душевный гладъ?
— А то какъ же? И теперь каждый арестантъ впередъ знаетъ свою судьбу, что и какъ ему соотвтствуетъ, и чмъ хуже ему выходитъ линя, тмъ онъ пуще, ваше высокоблагороде, надется. Вотъ, молъ, отбуду, примрно, столько-то лтъ каторги, а тамъ выйду на поселенье и заживу ужъ по-настоящему. Взять хоть Ефимова — ему за четыре души безсрочная, а онъ говоритъ, что безпремнно попадетъ подъ милостивый манифестъ…
— И Ефимовъ, по-вашему, тоже старался устроиться получше, когда убивалъ?
— Ужъ онъ-то больше всхъ старался, ваше высокоблагороде, потому какъ человкъ отчаянный вполн.
Ельшинъ шагалъ по премной, заложивъ руки за спину, и внимательно слушалъ странную рчь Буканова. Это былъ какой-то романтизмъ на острожной подкладк. Букановъ, угадывая прокурорскя мысли, продолжалъ думать вслухъ:
— Который ежели человкъ свободный, ваше высокоблагороде, такъ у него меньше мыслей, а свяжите человка по рукамъ и ногамъ,— сколько у него этихъ самыхъ мыслей объявится. Такъ и у насъ въ тюрьм. Каждый арестантикъ нашъ какъ мечтаетъ, мечтаетъ даже о томъ, чего раньше и не замчалъ. Примрно взять меня… Конечно, былъ капиталишко, торговлишка, домишко — и все, напримръ, очень просто прахомъ пошло. Ну, что длать, все это дло наживное. А вотъ я сижу въ тюрьм и думаю… Была у меня собачка. ‘Идоломъ’ ее звали. Выйдешь это на дворъ, а она ужъ тутъ — въ глаза смотритъ, хвостикомъ виляетъ и только вотъ не скажетъ, какъ она для тебя все готова сдлать. Пойдешь куда — проводитъ до угла, идешь домой — она ужъ ждетъ у воротъ. Вотъ ужъ не воротишь… Другую собаку заведешь, такъ она и будетъ другая собака. Тоже были у меня дв коровы: ‘Колдунья’ и ‘Именинница’… Ахъ, какя коровы! А рысакъ ‘Варнакъ’?.. Разв другую такую лошадь найдете въ Загорск?
Въ канцеляри слушали этотъ разговоръ смотритель и блокурый молодой человкъ. Оба они улыбались, качали головами и объяснялись знаками. Очень ужъ потшный этотъ Букановъ, а прокуроръ его слушаетъ.
— Все это хорошо, Букановъ,— перебилъ Буканова Матвй Матвичъ, останавливаясь.— А что же вы будете длать посл суда?
Старикъ улыбнулся и, оглядвшись, не подслушиваетъ ли кто, заговорилъ вполголоса:
— А у меня ужъ все впередъ готово, ваше высокоблагороде… Всю слпоту какъ рукой сняло. Скажите, пожалуйста, много ли человку нужно? Ну, вышлютъ въ Томскую губерню… А разв тамъ не люди живутъ? И сейчасъ за работу по своей части, а главное, разведу хозяйство, чтобы все было свое до послдней нитки. И всякй овощъ, и яичко, и молочко…
— Да, да, вотъ именно,— соглашался Матвй Матвичъ, и въ его голос уже не слышалось прокурорскихъ нотъ.— Главное, чтобы все было свое, и чтобы человкъ чувствовалъ себя свободнымъ… Не правда ли?
— Совершенно врно, ваше высокоблагороде. Вдь коровушка-то окупитъ себя въ одно лто, а тутъ еще теленочка принесетъ, какъ премю къ еженедльному иллюстрированному журналу ‘Нива’. А каждая курка должна сто яичекъ дать въ лто… У меня, ваше высокоблагороде, была одна курочка пестренькая, такъ она по три раза въ лто на яйца садилась и по три раза цыплятъ выводила…
— Три раза?..— удивлялся Матвй Матвичъ.
— Точно такъ-съ… А одного боровка держалъ, такъ онъ черезъ два года восемь пудовъ сала далъ, а тушка въ счетъ не шла.
— Восемь пудовъ?!..
— Оно вдь спорое, значитъ, это свиное сало, ежели засолить въ впрокъ… Напримрно, въ снокосъ, когда не до варева, или въ кашу рабочимъ, въ щи, просто съ картошкой.
Гаврила Гаврилычъ сдлался свидтелемъ необыкновенной сцены, именно, когда прокуроръ Матвй Матвичъ совершенно забылъ, что онъ прокуроръ, что купецъ Букановъ арестантъ, и на прощанье протянулъ ему руку.

6.
Сибирске старцы, кухарка Агаья и гражданинъ Рихтэръ.

I.

Средняго роста, плечистый и коренастый старикъ осторожно пробирался по огороду, выбирая дорогу между грядъ такъ, чтобы его не было видно изъ оконъ докторской квартиры. Впрочемъ, самъ докторъ вставалъ поздно, а могла увидть акушерка Прасковья Ивановна или ея горничная Паня. Старикъ благополучно обогнулъ баню, и оставалось пройти небольшое разстояне между сараями и кухней. Окна въ кухн были открыты, и въ одномъ виднлась спина кухарки Агаьи, мсившей тсто.
‘Экая спина-то’,— подумалъ старикъ.
— Ты это куда прешь-то?— неожиданно окликнулъ его сердитый голосъ кучера Игната.— Теб что было сказано? Позабылъ станового едора Иваныча?
— Оставь ты меня, Игнатъ,— отвтилъ старикъ, стараясь придать своему голосу строгую ласковость.— И совсмъ даже не твое это дло… Ради Бога, оставь. Не къ теб вдь иду…
Игнатъ, здоровенный парень, съ скуластымъ и угрюмымъ лицомъ, чистилъ докторскую лошадь и въ этотъ моментъ отличался особенной дловой мрачностью, а тутъ еще старецъ подвернулся.
— Не къ теб иду, сказано,— повторилъ старикъ уже съ нкоторымъ нахальствомъ.
— Значитъ, къ Агаь?
— Значитъ, къ Агаь…— вызывающе отвтилъ старикъ, глядя на Игната въ упоръ маленькими срыми глазками.
Онъ уже хотлъ итти къ кухн, когда Игнатъ вспомнилъ, что вдь Агаья его жена, и что на этомъ основани слдуетъ старику накостылять хорошенько шею. Игнатъ бросилъ скребницу и остановилъ старика, схвативъ за плечо.
— Куда прешь, безголовый?!..
Старикъ только повернулъ могучимъ плечомъ, и кучеръ Игнатъ отлетлъ въ сторону.
— Говорятъ теб: оставь!— сурово крикнулъ старикъ.— А то единымъ махомъ весь изъ тебя духъ вышибу…
Остервенившйся Игнатъ уже ничего не понималъ, съ какимъ-то ревомъ бросился на старика и, какъ медвдь, сразу подмялъ его подъ себя. Но это продолжалось всего одинъ моментъ, а въ слдующй уже старикъ сидлъ на Игнат верхомъ и немилосердно колотилъ его прямо по лицу, такъ что только скулы трещали.
— Говорили теб: оставь…— повторялъ старикъ.
На крикъ Игната изъ кухни выбжала Агаья и съ причитаньями начала разнимать дравшихся.
— Голубчикъ… Матвй Петровичъ… оставь ты его, глупаго!.. Ничего онъ не понимаетъ…
Когда Агаья убдилась, что ей не разнять дравшихся, она пустила въ ходъ послднее средство и проговорилъ:
— Вонъ барыня въ окно смотритъ…
Смотрла въ окно не барыня, а горничная Паня, но дравшеся поднялись и конфузливо пошли въ кухню. Дорогой Игнатъ усплъ вытереть кровь съ лица рукавомъ рубахи, продолжая ругаться.
— Зачмъ по скул бьешь, желторотый?!.. Вотъ прдетъ становой едоръ Иванычъ, такъ я тебя произведу… Будешь помнить, каковъ есть человкъ Игнатъ… Я теб покажу, старому чорту.
— Говорилъ теб: оставь,— повторялъ свое старикъ.— Я тебя не трогалъ…
— Охъ, оставьте вы гршить, ради истиннаго Христа,— умоляла слезливо Агаья.
Кухня была свтлая и большая, какъ и полагается настоящей господской кухн. И кухарка была по кухн — молодая, ядреная, какъ рпа. Она носила сборчатый сарафанъ съ чисто-заводскимъ шикомъ, а подвязаппый подъ мышками длинный передникъ (‘запонъ’, какъ говорятъ на Урал) нисколько не портилъ могучей груди. Вообще, баба была красавица, какъ ее ни наряди. Она показала глазами старику мсто въ переднемъ углу на лавк подъ образомъ, но онъ только покосился на образъ и прислъ на кончикъ лавки у двери, спиной къ образу. Игнатъ умывался у рукомойки за большой русской печью и продолжалъ ругаться.
— Знаемъ мы этихъ варнаковъ, сибирскихъ старцевъ… Даже очень хорошо знаемъ. Кто въ третьемъ году у насъ хомуты укралъ? Выпросился ночевать такой же варнакъ, а утромъ хомутовъ и не стало…
Агаья понимала, что Игнатъ уже не сердится на старца и что сорветъ сердце на ней.
— Ну и пусть бьетъ,— ршила она про себя, улыбаясь смиренно сидвшему на лавочк сибирскому старцу.— И пусть…
Она добыла изъ залавка кусокъ вареной говядины отъ вчерашняго господскаго супа и подала на столъ. А потомъ отрзала большой ломоть ржаного хлба и пвуче проговорила:
— Не обезсудь, миленькй, на угощени… Въ чужихъ людяхъ живемъ, такъ ужъ что подъ рукой нашлось. Прикушай, Матвй Петровичъ…
Сибирскй старецъ взялъ ломоть хлба, взвсилъ его на рук и съ улыбкой спросилъ:
— Но-твоему это, Агаьюшка, хлбъ?
— Ужъ какъ печь испекла, Матвй Петровичъ…— отвтила Агаья, не понимая вопроса.
— Печь-то печью, а только печаль не отъ печи… Мучку-то на какихъ всахъ всила? На клейменыхъ, голубушка: на чашкахъ-то лежитъ мучка, а на коромысл печать антихристова. И кто стъ сей хлбъ, тотъ врный слуга антихристовъ. Въ Апокалипсис пряменько сказано: ‘безъ числа его ни купити, ни продати никто не можетъ, а число его 666..’ Поняла, миленькая?
Игнатъ только-что хотлъ вытереть лицо полотенцемъ, но такъ и остолбенлъ. Вотъ какъ ловко сказалъ сибирскй старецъ про клейменый-то хлбъ… Игнатъ съ мокрымъ лицомъ подошелъ къ старцу и бухнулъ ему въ ноги.
— Ужъ ты того, Матвй… значитъ, прости за давешнее…
— Не мн кланяйся, миленькй, а кланяйся своему становому едору Иванычу, самому любезному антихристову сосуду,— сурово отвтилъ старецъ, поднимаясь съ лавки.
Онъ подтянулъ ременный поясъ, которымъ былъ перехваченъ татарскй азямъ, и хотлъ выйти, но, оглянувшись на стоявшую у печки Агаью, замтилъ стоявшую на окн пустую бутылку изъ-подъ сельтерской воды.
— Это у васъ что такое?
— Бутылка. .
— Вижу, и антихристово клеймо на бутылк вижу. А вотъ ты мн скажи, что въ бутылк-то было?..
— Извстно, вода…
— Вотъ то-то, что вода… Вода — даръ Божй и шипть не будетъ. А тутъ вытащишь пробку, твоя вода и зашипитъ, потому какъ онъ, скверный, надышалъ въ бутылку смраду. Господамъ, которые щепотью молятся, это первый скусъ… Охъ, и говорить-то, миленьке, гршно объ его мерзостяхъ! Вс у него щепотники, какъ рыба въ неводу, и все онъ осквернилъ: гд скверной своей лапой цапнетъ, гд смрадомъ надышитъ, гд свою антихристову печать наложитъ, яко свое антихристово знамене.
Когда сибирскй старецъ ушелъ, Игнатъ молча бросился на жену и зачалъ ее немилосердно бить. Онъ таскалъ ее по полу за косы, топталъ ногами, билъ кулакомъ прямо по лицу.
— Вотъ теб сибирске старцы!..— рычалъ Игнатъ, длая передышку.— Я изъ тебя вышибу всю дурь, змя…
Агаья все терпла, пока мужъ не ударилъ ее ногой прямо въ животъ. Господская кухня огласилась неистовымъ бабьимъ крикомъ.

II.

Отчаянный вопль Агаьи разбудилъ барыню Прасковью Ивановну. Она выскочила въ ночной кофточк въ столовую, гд спряталась Паня.
— Игнатъ убилъ Агаью,— шопотомъ заявила перепуганная и поблднвшая, какъ полотно, двушка.— Своими глазами видла, барыня…
Донесшйся изъ кухни новый вопль показалъ, что Агаья еще жива. Прасковья Ивановна не растерялась, а, накинувъ на скорую руку утреннй капотъ, въ однхъ туфляхъ бросилась въ кабинетъ, гд спалъ докторъ Рихтеръ.
— Гд у васъ револьверъ, Гаврила Гаврилычъ?— кричала она, на ходу Завязывая распущенные волосы въ узелъ.— Игнатъ убиваетъ жену…
— Револьверъ въ письменномъ стол,— спокойно отвтилъ докторъ, потягиваясь подъ своимъ пледомъ.— А что касается Игната, такъ я теб не совтую мшаться въ чужя семейныя дла…
— А если онъ убиваетъ Агаью?.. Паня видла своими глазами.
— Пустяки, просто маленькое семейное недоразумне. Агаья повоетъ, а потомъ и помирятся.
— Ничего вы не понимаете! Такихъ вещей нельзя позволять, и я могу только удивляться вашему безсердечю…
— Успокойся, пожалуйста, и не мшай мн спать. Револьверъ въ лвомъ ящик… Только будь осторожна и не подстрли сгоряча себя.
Пока Прасковья Ивановна искала револьверъ, докторъ невольно полюбовался ею. Въ сущности, удивительно милая женщина, не утратившая ни въ фигур ни въ движеняхъ двичьей свжести. Даже безпорядочный утреннй костюмъ не портилъ общаго впечатлня. Особенно хорошо было круглое лицо съ темными горячими глазами, сейчасъ точно вспыхнувшее чисто-южной энергей. Когда Прасковья Ивановна сердилась, она была особенно хороша, что свойственно не всмъ женщинамъ. Съ своей стороны, Прасковья Ивановна въ спокойномъ равнодуши доктора видла только тысяча первое доказательство гнуснаго мужского эгоизма. Схвативъ револьверъ, она съ презрительной улыбкой проговорила:
— Вы, Гаврила Гаврилычъ… вы, дйствительно, только гражданинъ Рихтеръ — я больше ничего.
— Что же, я ничего не имю противъ этого,— согласился докторъ, позвывая.
— И кухаркинъ сынъ,— прибавила уже про себя Прасковья Ивановна.— Сейчасъ видно кухаркину кровь…
Выбжавъ въ слдующую комнату съ револьверомъ въ рукахъ, она успла уже раскаяться въ этой выговоренной про себя, тайной мысли.
— Все еще убиваетъ…— встртила ее шопотомъ Паня, ждавшая въ столовой.— Вотъ какъ кричитъ Агаья…
— А вотъ я сейчасъ его застрлю, негодяя!— энергично отвтила Прасковья Ивановна показавъ револьверъ.— Да еще баринъ ему задастъ, когда встанетъ.
Кухня была черезъ дворъ. Когда Прасковья Ивановна спустилась съ параднаго крыльца, то увидла, что Игнатъ, какъ ни въ чемъ не бывало, чиститъ подъ навсомъ лошадь. Она быстро подошла къ нему и грозно спросила:
— Ты это что длаешь, разбойникъ… а?
Игнатъ даже не повернулъ головы и, продолжая драть скребницей вздрагивавшую лошадь, очень грубо отвтилъ:
— Лошадь чищу…
— Ахъ, ты, негодяй!— уже крикнула Прасковья Ивановна, подступая ближе.— А кто сейчасъ убивалъ Агаью?
— Агаью? Это васъ не касаемо, барыня, потому какъ Агаья мн жена, и я по закону могу длать съ ней, что хочу…
— Да ты съ кмъ разговариваешь-то, разбойникъ? Вотъ я возьму и сейчасъ застрлю тебя…
— И даже очень не смете убивать живого человка.
— А не смю… Тогда я тебя отправлю, негодяя, къ едору Иванычу, и онъ посадитъ тебя въ кутузку… да! Потомъ я буду жаловаться мировому судь… да! Наконецъ Гаврила Гаврилычъ теб задастъ… Онъ уже одвается и сейчасъ выйдетъ… Съ нимъ не будешь такъ разговаривать и грубить, какъ со мной. Понялъ, негодяй?!
‘Негодяй’ продолжалъ свою работу и все поворачивался къ разсвирпвшей барын спиной, чтобы не показать опухшаго отъ работы сибирскаго старца лица. При имени барина онъ даже ухмыльнулся самымъ глупымъ образомъ, что не ускользнуло отъ вниманя Прасковьи Ивановны.
— И этотъ негодяй еще смется… Отчего ты прячешь лицо? Хоть и негодяй, а совстно досмотрть въ глаза… Вотъ баринъ теб задастъ, и едоръ Иванычъ, и мировой судья.
— Промежду мужа и жены судья-то одинъ Богъ. И не касаемо это самое дло васъ даже нисколько… Хочу и буду бить, сколько влзетъ, потому какъ я въ закон съ Агаьей.
Дальнйшя разсужденя съ негодяемъ были совершенно излишни, и Прасковья Ивановна отправилась въ кухню. Агаья въ какомъ-то оцпенни сидла на лавк и даже не замтила, какъ вошла барыня. Она была вся въ крови, а лицо ея было обезображено до неузнаваемости. Правый глазъ совершенно затекъ подъ громаднымъ синякомъ. Паня даже вскрикнула, когда увидла Агаью въ такомъ вид.
— Агаья, теб больно?— спросила Прасковья Ивановна по-дтски.— Паня, бги скоре въ аптеку и принеси мн губку, карболки, англйскаго пластыря… Нтъ, сначала принеси губку и теплой воды. Ахъ, негодяй!.. Ахъ, разбойникъ!..
Агаья молчала. Она не плакала, не стонала, не жаловалась, а только вздрагивала и пугливо озиралась на входную дверь. Человка не было, оставалось одно избитое женское тло. Прасковья Ивановна стояла надъ ней и не знала, что ей длать и что говорить.
— Баринъ одвается…— скороговоркой повторяла Прасковья Ивановна, чтобы сказать что-нибудь.— Потомъ я пошлю Паню за едоромъ Иванычемъ… да… Вечеромъ къ намъ прдетъ пить чай мировой судья… Однимъ словомъ, я все устрою. Игнатъ не иметъ права бить тебя, какъ скотину, да и скотину никто такъ не бьетъ…
— Милая барыня, оставьте,— сухо отвтила Агаья, охая отъ боли въ плеч.
— Какъ: оставьте?! Я о теб же хлопочу…
— Нечего тутъ хлопотать: что заслужила, то и получила.
— Агаья, да что съ тобой?!.. Изъ-за чего у васъ вышла вся эта исторя?
— Ахъ, милая барыня, не спрашивайте…
Единственнымъ свидтелемъ этого разговора былъ солнечный весеннй лучъ, съ любопытствомъ заглядывавшй въ окно, да нсколько мухъ, бродившихъ по ломтю оставленнаго сибирскимъ старцемъ ржаного хлба. Какъ Прасковья Ивановна ни допрашивала, ничего не могла добиться. Ее выручила вернувшаяся съ водой и губками Паня, которая боялась взглянуть въ лицо Агаь. Засучивъ рукава, Прасковья Ивановна опытной рукой принялась мыть лицо и голову Агаь, которая покорялась каждому ея движеню. Когда кровь была смыта, ничего особеннаго не оказалось, т.-е. черепъ былъ цлъ, а пострадало одно лицо отъ кровоподтековъ и содранной кое-гд кожи. Все-таки пришлось кое-гд залпить ссадины пластыремъ, а разбитый глазъ забинтовать. Оставалась разсченная рана на губ, но Агаья не согласилась ее зашивать.
— Ничего, барыня, живое мясо само срастется…
Когда работа кончилась и Прасковья Ивановна начала мыть руки, Агаья неожиданно повалилась ей комомъ въ ноги и запричитала:
— Милая барыня, не троньте вы, ради Христа, Игната…
— Да вдь я о теб же хлопочу, глупая?!.. Надо его хорошенько проучить…
— Барыня, ужъ наше дло такое… Хоть и битая, а все же мужняя жена въ настоящемъ закон.
Прасковья Ивановна закусила губу, повернулась и вышла. Это было уже оскорблене, какъ и давешнй отвтъ Игната, т.-е. намекъ на ея незаконное сожительство съ докторомъ.
Вернувшись въ свою спальню, Прасковья Ивановна расплакалась. Она слишкомъ переволновалась…
— Это какя-то низшя животныя,— шептала она сквозь слезы,— И ничего человческаго…

II.

Выдался нервный день. Докторъ Рихтеръ отправился въ свое время, т.-е. въ десять часовъ утра, въ больницу, обошелъ четыре палаты (лтомъ он пустовали, потому что лтомъ заводске рабоче не любили лчиться), принялъ въ амбулаторномъ отдлени человкъ пятнадцать, създилъ къ двумъ тифознымъ больнымъ и въ обычное время, т.-е. къ пяти часамъ, вернулся домой. Онъ посл рабочаго дня вообще чувствовалъ себя хорошо, какъ человкъ, который не даромъ стъ хлбъ, и халъ всегда домой съ удовольствемъ. Прибавьте къ этому, что Прасковья Ивановна, какъ вс хохлушки, была отличная хозяйка и умла изъ ничего выкроить что-нибудь вкусное и даже пикантное.
Сегодня, какъ всегда, онъ вошелъ въ переднюю въ очень хорошемъ настроени. Паня его встртила, и по ея лицу онъ догадался, что въ дом что-то неладно. Паня смотрла въ землю, и это было плохимъ признакомъ. Въ столовой Прасковьи Ивановны не было, что было еще хуже. Докторъ только теперь припомнилъ, что утромъ было что-то такое, однимъ словомъ — была глупость, и что Прасковья Ивановна на него сердится. На чисто-русскомъ лиц доктора, съ присвоенномъ таковому окладистой бородкой, мягкимъ носомъ и этими добрыми славянскими глазами, явилось недовольное выражене. Если Прасковья Ивановна не въ дух, слдовательно все въ дом идетъ вверхъ дномъ, и т. д.
Но ‘гражданинъ’ Рихтеръ ошибся. Прасковья Ивановна вышла къ обду и даже извинилась, что заставила себя ждать. У нея былъ такой кроткй видъ, и докторъ понялъ, что все дло въ сегодняшнемъ утреннемъ происшестви, о которомъ онъ совершенно добросовстно забылъ.
— Ну, что тамъ такое длается?— спросилъ докторъ, когда подали по его вкусу зажаренную котлетку.
— Я ничего не понимаю, Гаврила Гаврилычъ,— отвтила она съ продолжавшейся кротостью.
Онъ говорилъ ей ‘ты’, а она — ‘вы’. Это какъ-то установилось само собой и оставалось.
— Я тоже ничего не понимаю,— отвтилъ докторъ.
— Дло гораздо серьезне, чмъ можно было бы думать,— заговорила Прасковья Ивановна.— И пока ясно только одно: что мы съ вами ровно ничего не понимаемъ. Скажу больше, мы даже не можемъ ничего понять. Каке-то сибирске старцы, что-то такое Агаья… Игнатъ прежде, чмъ, бить жену, отчаянно дрался съ однимъ изъ этихъ сибирскихъ старцевъ,— что Паня видла собственными глазами, когда мы спали. Заподозрть въ чемъ-нибудь Агаью я не имю никакого права, и самъ Игнатъ ни въ чемъ ея не обвиняетъ. Вообще, въ нашемъ дом творятся совершенно непонятныя вещи…
— Гм… да…
— И, какъ мн кажется, дло гораздо серьезне, чмъ мы вообще привыкли думать о нашей прислуг.
— Я понимаю, что прислуга таке же люди, какъ и мы съ тобой,— заговорилъ докторъ, стараясь сдержать нараставшее раздражене.— Да, понимаю… Можетъ-быть, понимаю даже больше другихъ, потому что самъ — сынъ петербургской кухарки…
Когда докторъ начиналъ волноваться, что съ нимъ случалось очень рдко, Прасковья Ивановна сразу чувствовала себя виноватой. Опять сказывалась — да простятъ меня южныя женщины!— привычка восточной женщины къ повиновеню, въ меньшемъ случа — къ извстному режиму. Но сейчасъ вышло какъ разъ наоборотъ. Прасковья Ивановна пододвинула свой стулъ поближе къ стулу доктора и заговорила вполголоса:
— Представьте себ, Гаврила Гаврилычъ, наша Агаья помшалась на томъ, что должна спасать свою душу. Да… Я ходила къ ней второй разъ. Она почти обругала меня, какъ… Я, право, не умю сказать, какъ она меня называла. Но въ ея глазахъ мы съ вами просто погибше люди… Она же и жалетъ насъ!.. Какая-то тамъ щепоть, хождене по-солонь, и т. д. Она мн прямо въ глаза сказала что считаетъ насъ погибшими людьми. Что-то тутъ играетъ роль и ржаной хлбъ, и сельтерская вода, а то, что я волосы плету не въ одну косу, по-двичьи… Представьте себ, все это говоритъ мн наша собственная Агаья и говоритъ авторитетно, какъ какая-то Жанна д’Аркъ.
— Гм… да… Кажется, дло сведется къ тому, что мы должны итти и извиниться предъ Игнатомъ,— не безъ ядовитости замтилъ докторъ.
— Опять не то!..
Прасковья Ивановна даже вскочила съ своего мста и зашагала по столовой.
— Да, не то… Если вы хотите знать, гражданинъ Рихтеръ, я начинаю понимать нашу Агаью съ ея щепотью и хожденемъ по-солонь. Вдь весь вопросъ въ томъ, что она хочетъ спасти свою бабью душу, а мы… Вы только подумайте, что гд-то въ нашей кухни тлетъ мысль о спасени души. Разв это не трогательно?
— Прибавь къ этому, что вс эти сибирске старцы — бглые и каторжники.
— Очень можетъ быть… Мы даже могли оы сдлать такъ, что когда прдетъ едоръ Иванычъ…
— Ну, это уже лишнее…
— Нтъ, будемъ говорить по душ… Мн Паня все разсказала, т.-е. разсказала, что въ нашу кухню приходятъ каке-то два сибирскихъ старца. Одного зовутъ Матвемъ, который сегодня дрался съ Игнатомъ, а другого Спиридономъ. Они совращаютъ нашу Агаью въ расколъ, и въ этомъ разгадка сегодняшней истори… Игнатъ жалетъ по-своему совращаемую жену и на этомъ основани бьетъ ее смертнымъ боемъ.
Весь вечеръ былъ занятъ тоже мыслью о томъ, что длается въ кухн. Паня разъ пять бгала посмотрть въ окно и ничего особеннаго не увидла. Игнатъ починялъ какую-то сбрую, а Агаья что-то шила. Даже завернувшй вечеркомъ становой едоръ Иванычъ не могъ отогнать этой мысли о кухн. Это былъ толстый и лысый мужчина за пятьдесятъ. Полицейскй мундиръ сидлъ на немъ мшкомъ. Круглое лицо вчно лоснилось, точно было покрыто лакомъ. едоръ Иванычъ любилъ хорошо покушать, хорошо выпить, хорошо соснуть и хорошо повинтить, отличался почти истеричной набожностью и боялся грома до такой степени, что во время грозы спасался на собственной постели, прикрывъ голову подушкой. Между прочимъ, онъ любилъ острить, и одной изъ самыхъ его удачныхъ остротъ была та, что онъ прозвалъ доктора ‘гражданиномъ’.
— Конечно, гражданинъ, потому что живетъ гражданскимъ бракомъ,— объяснялъ едоръ Иванычъ, подмигивая немного косившимъ глазомъ.
Сегодняшнй вечеръ какъ-то не удался, какъ не удались пельмени у Агаьи, хотя по этой части она была великая мастерица. Прасковья Ивановна извинялась предъ гостемъ, а докторъ курилъ сигару и думалъ объ Агаь.
— У васъ много раскольниковъ?— спросилъ онъ едора Иваныча.
— А сколько угодно этого добра, хоть отбавляй. Нашъ Ушкуйскй заводъ старинное и самое крпкое раскольничье гнздо. Охъ, и хлопотъ же мн съ ними было…
— А сейчасъ?
— Ну, сейчасъ какъ будто полегче… Бываютъ, конечно, случаи, но особеннаго ничего не замтно. Ихъ губитъ то, что они длятся между собой на разные толки и соглася и отчаянно враждуютъ.
— Чего же они хотятъ?
— Вроятно, они и сами этого не знаотъ…
Позднимъ вечеромъ, когда едоръ Иванычъ ухалъ, Прасковья Ивановна долго сидла на террас одна. Посл весенняго теплаго дня наступила довольно холодная горная ночь. Съ террасы можно было видть краешекъ заводскаго пруда, залегшую подъ плотиной фабрику, а дальше начинались горы, покрытыя лсомъ. Ночью фабрика была почти красива, благодаря своей вчной рабочей иллюминаци — всполохами вырывалось пламя изъ доменныхъ печей, высокя трубы снопами разсыпали искры, густыми клубами валилъ черный дымъ. Гд-то, точно подъ землей, слышались удары молотовъ, визгъ и лязгъ желза, тяжелое дыхане паровыхъ машинъ, шумъ воды, свистки и окрики рабочихъ. Прасковья Ивановна долго любовалась этой картиной и вспоминала свою далекую родину съ ея чудными весенними ночами. У нея что-то ныло въ душ, ей хотлось плакать. Почему она не думала о своей душ, какъ думаетъ Агаья?

IV.

Въ слдующе дни кухня продолжала оставаться центромъ общаго вниманя. Оказалось, что дня черезъ три вечеромъ приходили оба сибирскихъ старца и долго сидли. Игната не было дома. Старцы пришли съ собственными чашками и съ аппетитомъ ли докторскй супъ. Агаья все время стояла передъ ними и слушала, подперевъ по-бабьи щеку рукой. Въ открытое окно слышно было каждое слова, но Паня ничего не поняла.
— Что-то такое о горахъ да о пещерахъ все толковали,— разсказывала она.— Свиридовъ, худенькй такой старичокъ, все грозилъ ей, что она душу свою губитъ… Агаья плакала и въ ноги кланялась… Потомъ старцы пили водку изъ своихъ стаканчиковъ… Матвй все грозился, что убьетъ Игната, если онъ станетъ опять бить жену, а Спиридонъ веллъ Агаь все терпть. А когда пришелъ Игнатъ, старцы убжали въ окно…
Изъ этого довольно безсвязнаго показаня трудно было что-нибудь заключить.
— Эти сибирске старцы еще насъ всхъ убьютъ,— говорила Прасковья Ивановна.— Надо поговорить съ Агаьой серьезно. Можетъ-быть, это разбойники…
— Нтъ, барыня, они все божественое говорятъ,— защищала старцевъ Паня.— Спиридонъ училъ Агаью, какъ надо молиться, и самъ складывалъ ей пальцы въ ихнй раскольничй крестъ.
Паня только потомъ призналась, какъ сибирске старцы ругали господъ и всячески ихъ срамили, какъ безбожниковъ.
— ‘И молятся твои господа щепотью, и крещены противъ солнца, и живутъ супротивъ закона, какъ собаки’,— объясняла Паня со слезами ея глазахъ.— Ужъ мн такъ было обидно… Особенно этотъ Матвй ругался, который билъ Игната.. И потомъ все поминали какую-то вдову Марью Тимоеевну… Такъ страшно было слушать, такъ страшно!..
Докторъ сначала не обращалъ вниманя на всю эту исторю, а потомъ заинтересовался. Въ самомъ дл, вотъ онъ живетъ на Урал пять лтъ, иметъ съ раскольниками постоянное дло и ничего о нихъ не знаетъ. Даже и не интересовался что-нибудь узнать. А эти люди живутъ своимъ собственнымъ мромъ, у нихъ свои жгуче интересы, сомння и страстное тяготне къ правд, хотя послднее и выражается иногда въ довольно странныхъ формахъ, чтобы не сказать больше. Конечно, тутъ есть и своя доля религознаго фанатизма, и наслдственность, и гипнозъ, и воинствующая стадность. Во всякомъ случа, явлене громадной общественной важности, непонятое и не объясненное до сихъ поръ, но продолжающее существовать, принимая уродливыя формы.
— Да, надо этимъ вопросомъ заняться,— ршилъ докторъ, перебирая въ ум злобу послднихъ дней.— Матералъ самый благодарный, да и все надъ рукой. Взять хоть того же Игната…
Докторъ приступилъ къ выполненю своего плана съ самыми тонкими предосторожностями. Игнатъ былъ вызванъ въ кабинетъ для совмстнаго обсужденя вопроса о новомъ дорожномъ тарантас, какъ экспертъ. Онъ, какъ всегда, остановился у двери, заложилъ руки за спину и началъ смотрть на барина тупымъ взглядомъ, какъ быкъ. Повидимому, у Игната явилось подозрне, что его недаромъ вызвали, и что, конечно, тарантасъ только предлогъ.
‘Вотъ сейчасъ баринъ учнетъ пилить за Агаью’,— думалъ Игнатъ, наблюдая шагавшаго передъ нимъ доктора.
Переговоры о тарантас кончились скоро, потому что Игнатъ соглашался на все: и такъ можно и этакъ можно.
— Послушай, Игнатъ, каке это сибирске старцы ходятъ къ вамъ въ кухню?— спросилъ докторъ, стараясь придать и лицу и голосу равнодушное выражене.
— Старцы-то?— тоже равнодушно повторилъ Игнатъ вопросъ.— А кто ихъ знаетъ… Сказываются сибирскими.
— А зачмъ они ходятъ къ теб?
— А, значитъ, жену Агаью сомущаютъ,— откровенно признался Игнатъ, нисколько не смущаясь.— Значитъ, для спасеня души…
— Чмъ же они смущаютъ?
— Разное говорятъ… Однимъ словомъ, волки безпаспортные. Убить мало…
— Гм… да… Я это такъ спрашиваю. Мн ьсе равно. Спасать душу — дло недурное. Можетъ-быть, и ты хочешь спасаться?
Игнатъ посмотрлъ исподлобья на барина, почесалъ въ затылк и нехотя отвтилъ:
— Гд ужъ нашему брату, которые, значитъ, около лошадей!..
Игната удивило, что баринъ ни слова не сказалъ про избене Агаьи, а онъ уже приготовилъ чисто-кучерской отвтъ: ‘Вотъ теб, баринъ, хомутъ и дуга, а я теб больше не слуга’.
У Прасковьи Ивановны, которая производила допросъ Агаьи, дло шло успшне, вроятно, потому, что Прасковья Ивановна проявила боле сильный дипломатическй талантъ. Сначала Агаья отнеслась къ барын очень подозрительно и даже что-то нагрубила.
— Зачмъ ты грубишь мн, Агаья?
— А зачмъ вы меня пытаете, барыня, о чемъ не слдуетъ? Можетъ, мн и разговаривать-то съ вами гршно…
— Чмъ же гршно?
Агаья понесла какую-то околесную о щепоти, хождени по-солонь, клейменыхъ всахъ и сельтерской вод.
— Это научили тебя говорить сибирске старцы?
При напоминани о сибирскихъ старцахъ Агаья впала въ какое-то ожесточенное состояне и даже погрозила барын кулакомъ.
— Вотъ теперь вы — барыня, а я — слуга, а кто будетъ на томъ свт въ смол кипть?!..— истерически выкрикивала Агаья.— Это тоже надо понимать, ежели который человкъ правильный… Для васъ душа-то наплевать. Вы вотъ и постовъ не соблюдаете…
Прасковья Ивановна ршила выдерживать характеръ до послдняго и старалась говорить съ ангельской кротостью.
— Агаья, неужели для спасеня души необходимо грубить людямъ, которые теб же желаютъ пользы?
— Матвй наказалъ обличать.
Кроткй тонъ барыни подйствовалъ на Агаью. Она какъ-то сразу отмякла и расплакалась.
— Барыня, ничего-то, ничего вы не понимаете,— запричитала она, вытирая слезы передникомъ.— И того не знаете, что я, можетъ-быть, ночи не сплю… Силушки моей не стало… и страшно какъ… Какъ раздумаешься — у смерти конецъ. Вдь вся-то я гршная и съ мужемъ живу по-гршному, потому какъ внчали насъ противъ солнца… И тебя сейчасъ осудила, а по писаню лучше согршить, чмъ осудить — кто осудилъ, на томъ и грхъ. Охъ, моченьки моей нтъ… Смерть моя… И васъ жаль, и своего Игната жаль, и себя жаль… Никакого терпнья! Вамъ-то, поди, смшно дуру-бабу неученую слушать, а мн тошнехонько…
Прасковья Ивановна только теперь замтила стоявшую въ углу Паню и тоже плакавшую.
— Паня, ты-то о чемъ плачешь?— спросила Прасковья Ивановна.
— А не знаю…— отвтила двушка, закрывая лицо руками.

V.

‘Честная матрая {Матрая, женщина, у которой есть дти.} вдова’ Марья Тимоеевна жила на самомъ краю Ушкуйскаго завода. Ея пятистнная изба стояла на самомъ берегу заводскаго пруда. Марь Тимоеевн было за пятьдесятъ, но она казалась гораздо моложе своихъ лтъ,— ядреная, рослая, румяная баба хоть куда, особенно когда въ праздники выряжалась въ кумачный сарафанъ. Въ изб съ ней жила дочь Палагея, некрасивая и сердитая двушка лтъ двадцати, на которую временами ‘находило’, а потомъ ютились каке-то подозрительные люди, въ род сибирскихъ старцевъ и ра:ныхъ скитницъ, являвшихся въ Ушкуйскй заводъ изъ невдомой горной глуши за подаянемъ разныхъ доброхотовъ и милостивцевъ. Марья Тимоеевна чмъ-то приторговывала въ дощатой лавчонк на базар, куда-то по временамъ узжала и вообще вела таинственный образъ жизни. Свои заводске считали ее ухомъ-бабой, у которой всякое дло къ рукамъ пристаетъ. Время отъ времени въ изб Марьи Тимоеевны появлялись таинственные младенцы, которые еще боле таинственно исчезали. Всмъ было извстно, что этихъ младенцевъ привозили изъ женскихъ скитовъ, и вс молчали, чтобы не выдать честною вдову въ лапы любезнаго антихристова сосуда, станового едора Иваныча.
Встрчая Марью Тимоеевну, становой непремнно грозилъ ей пальнемъ и говорилъ:
— Ты у меня смотри, сахарная.. Все знаю!
— Да чего и знать-то про вдову,— отвчала Марья Тимоеевна.— Каждый тараканъ знаетъ наши бабьи дла…
Марья Тимоеевна за словомъ въ карманъ не лазила, и едоръ Иванычъ любилъ съ ней пошутить.
— Ужо въ гости къ теб чай прду пить, сахарная…
— Милости просимъ, едоръ Иванычъ…
Становому, конечно, было извстно кое-что про честную вдову, но онъ ея не трогалъ до поры до времени. Ничего, пусть себ живетъ, а когда будет нужно — отъ рукъ правосудя не уйдетъ. Конечно, главное подозрне заключалось въ пристанодержательств, и едоръ Иванычъ даже берегъ Марью Тимоеевну про всякй случай. Мало ли бывало въ его практик случаевъ, когда приходилось ловить какого-нибудь бродягу, подозрительнаго пустынника или шляющаго человка, а пятистнная изба Марьи Тимоеевны являлась очень удобной ловушкой.
Между прочимъ, Марья Тимоеевна частенько завертывала къ Прасковь Ивановн. У нея всегда было какое-нибудь неотложное дло, начиная съ собственныхъ болзней. Прасковья Ивановна только удивлялась, что такая на видъ здоровая женщина и болла самыми утонченными нервными болзнями. Въ сущности, Марья Тимоеевна была форменная истеричка, какъ и кухарка Агаья. Откуда, какъ и почему? Гражданинъ Рихтеръ, призванный къ отвту, по обыкновеню, отвтилъ уклончиво:
— Удивительнаго въ этомъ ршительно ничего нтъ… да. Вдь это чисто-городская логика, что здоровые люди могутъ быть только въ деревн. Нтъ и нтъ… Каждый самый простой мужикъ — истерикъ. Не смйся, Прасковья Ивановна, ибо я говорю правду… А твои деревенскя бабы еще боле истеричны, что уже въ порядк вещей.
Прасковья Ивановна даже не желала спорить съ гражданиномъ Рихтеромъ, потому что это, во-первыхъ, было безполезно, а во-вторыхъ, гражданинъ Рихтеръ былъ правъ. Лучшимъ примромъ являлась та же Марья Тимоеевна, какъ женщина для крестьянской среды незаурядная.
Марья Тимоеевна являлась въ докторскомъ домик какъ-то неожиданно, всегда оглядывалась и любила говорить какимъ-то предательскимъ шопотомъ. Въ ней чувствовалась та истеричная ласковость, которая гипнотически дйствуетъ на толпу. Она именно такъ и явилась къ Прасковь Ивановн дня черезъ три посл истори съ Агаьей. Прасковья Ивановна встртила ее довольно сухо.
— А вотъ и я пришла…— пвуче проговорила Марья Тимоеевна.— Не ладно у васъ, Прасковья Ивановна, въ дому.
— Нтъ, ничего,— неизвстно для чего солгала Прасковья Ивановна.— Кучеръ у насъ дерется съ женой…
— Слышала, слышала… Поучить бы его немножко надо. Глуповатъ паренекъ…
— Ну, я въ этой истори ршительно ничего не понимаю,— откровенно призналась Прасковья Ивановна,— Ничего не разберешь… Думаю, что вы больше знаете, Марья Тимоеевна, что длается у насъ въ дом…
— Я?!.. Да храни меня Богъ… Такъ, стороной слышала…
— Перестаньте и будемте говорить откровенно… Представьте себ, что я знаю гораздо больше, чмъ вы думаете.
Лицо Марьи Тимоеевны сразу измнилось, такъ что Прасковья Ивановна сочла нужнымъ поправиться:
— Вы, пожалуйста, не подумайте, что… Однимъ словомъ, вы понимаете, что я хочу сказать.
— Вотъ сейчасъ помереть, ничего въ толкъ не возьму.
— Дло ваше,— сухо отвтила Прасковья Ивановна.— А впрочемъ, должна сказать вамъ откровенно, что вы совершенно напрасно подсылаете къ Агаь вашихъ сибирскихъ старцевъ. Для васъ же можетъ выйти большая непрятность…
— Охъ, Прасковья Ивановна, какое ты словечко выговорила…— затоворила раскольница, размахивая руками.— И то ко мн едоръ Иванычъ подсыпается. А мое дло вдовье, и ничего я не понимаю. А что касаемо Агаьи, такъ ей про себя-то ближе знать.
Марья Тимоеевна долго наговаривала каке-то пустяки, которыхъ нельзя было разобрать, и Прасковья Ивановна чуть не прогнала ее, сославшись на какое-то дло.
— А ты не сердитуй, матка-свтъ, на глупую деревенскую бабу,— говорила Марья Тимоеевна, уходя. Ну, какой спросъ съ нашего брата бабы? Хуже овцы… И слова-то только самыя глупыя умемъ говорить.
Изъ господскихъ комнатъ Марья Тимоеевна завернула въ кухню, гд Агаья была одна, и безъ обиняковъ объяснила:
— Ну, нахлебалась я изъ-за тебя и жару и пару, Агаья. Какъ разстервенилась твоя-то полубарыня… Все грозила мн едоромъ Иванычемъ. Я, гритъ, теб покажу, будешь, гритъ, меня помнить, а сама табачище проклятый куритъ… Смрадъ отъ нея идетъ на версту… тьфу!.. Ужъ я думала, что и живая отъ нея не вырвусь. Такъ къ сердцу и подкатываетъ…
Агаья слушала эти наговоры, опустивъ виновато глаза. Вдь изъ-за нея барыня сживаетъ со свту Марью Тимоеевну… Она уже видла, какъ ночью едоръ Иванычъ надетъ въ избу къ Марь Тимоеевн съ обыскомъ, заберетъ въ плнъ сибирскихъ старцевъ, да и Марью Тимоеевну посадитъ вмст съ ними въ острогъ. А Марья Тимоеевна смотрла на нее и качала годовой.
— Ловко тебя мужъ-то изукрасилъ, Агаьюшка! Вонъ какъ глаза-то подбилъ…
Агаюья старалась надвинуть платокъ на лобъ такъ, чтобы не видно было мужниныхъ синяковъ, но всего лица не скроешь. Сожалне Марьи Тимоеевны вызвало у нея слезы.
— Случается, что мужья учатъ женъ,— не унималась Марья Тимоеевна.— Только и учатъ, жалючи… И виноватая жена своя, а не чужая. Не мужъ онъ теб, твой Игнатъ…
Прасковья Ивановна своимъ косвеннымъ вмшательствомъ очень помогла Марь Тимоеевн.

VI.

Вечеромъ, когда господа ухали въ гости къ мировому судь, Агаья урвалась на минуточку къ Марь Тимоеевн. Ее давило предчувстве какой-то неминучей бды. А вдругъ едоръ Иванычъ накроетъ сибирскихъ старцевъ… И все изъ-за нея, скверной. Сердце Агаьи замирало отъ страха, а мысли въ голов путались во что-те безсвязное и безвыходное.
Шатровыя ворота у избы Марьи Тимоеевны, какъ во всхъ раскольничьихъ домахъ, всегда были на запор, и калитка отворялась по-старинному только тогда, когда гость ‘помолитвуется’ подъ волоковымъ оконцемъ. Марья Тимоеевна выглянула въ окно и узнала въ темнот Агаью.
— Чего примчалась, свтъ?— ласково спрашивала она, когда Агаья вошла въ избу.
— Охъ, матушка Марья Тимоеевна, тошнехонько…— шептала Агаья, сдерживая слезы.— Вся сама не своя… Мста не найду… и страшно до смерти…
— Вотъ, вотъ, матушка…— жалла ее Марья Тимоеевна.— Извели тебя вконецъ, бабочка.
Въ избу вошла Палагея и злыми глазами посмотрла на гостью. Она слышала, какъ Игнатъ избилъ жену, и радовалась. Такъ и надо вамъ, мужня жены… Маленькая жестяная лампочка плохо освщала избу, и Палагея никакъ не могла разсмотрть Агаьиныхъ синяковъ.
— Ужо, пойдемъ въ заднюю избу,— предложила Марья Тимоеевна.
Изба Марьи Тимоеевны, не особенно казистая снаружи, вмст съ надворными постройками и крытымъ дворомъ, являлась чмъ-то въ род деревянной крпости. Самая изба большими снями длилась на дв половины: передняя изба — жилая и задняя — ‘на всякй случай’, главнымъ образомъ для према гостей. Сейчасъ въ задней изб, замнявшей моленную, сидлъ за столомъ старецъ Спиридонъ и писалъ раскольничьмъ уставомъ ‘канунъ о единоумершемъ’ по заказу какого-то милостивца-питателя.
— Матвя-то нтъ еще?— довольно грубо спросила Марья Тимоеевна, державшая сибирскихъ старцевъ въ строгости.
— А придетъ, куда ему дваться,— спокойно отвтилъ Спиридонъ, не подымая глазъ отъ своей работы.— Не мшокъ съ деньгами — не потеряется…
— Бда мн съ вами, вотъ что,— поодолжала Марья Тимоеевна.— Того гляди, едоръ Иванычъ накроетъ…
— А ты терпи, Марья Тимоеевна,— съ прежнимъ спокойствемъ отвтилъ Спиридонъ.— Не за насъ будешь страдать, а за правильную вру…
Условный стукъ въ окно прервалъ эту сцену. Въ избу вошелъ старецъ Матвй и сердито бросилъ какой-то мшокъ въ уголъ подъ лавку. Агаья стояла у двери и чувствовала, какъ ее начинаетъ бить лихорадка. Марья Тимоеевна не приглашала ее ссть на лавку и начала разсказывать, какъ давеча ей грозила докторская ‘полубарыня’.
— Грозится на меня, а отъ самой смрадъ табачищемъ… Я-то изъ-за чего терпть все это должна? Въ самъ-то дл прикачается едоръ Иванычъ и заморитъ въ тюрьм…
— Будетъ теб,— рзко остановилъ ее Матвй.— Какя слова неподобныя выговариваешь? Другая радовалась бы, что свою часть въ страдани премлетъ, а ты, какъ коза, новыхъ воротъ боишься. Агаья, ты ея не слушай… И протчая во страданяхъ да не минуетъ. Табачниковъ да щепотниковъ испугались, а того не боитесь, что душу свою вотъ въ этомъ самомъ страх губите. Не едоромъ Иванычемъ заперто царстве небесное. Что сказано въ писани: ‘нуждницы восхищаютъ царство небесное’. А вы: едоръ Иванычъ… Вотъ наложу послушане, тогда и будете знать.
— Подобострастный я человкъ, Матвй Петровичъ,— заговорила другимъ тономъ Марья Тимоеевна.— Боюсь по своей женской слабости страданя…
— А ты себя бойся… Что теб показано? Тверди одно: ‘щепотью молитесь, противъ солнца ходите, табакъ курите, рыло свое скоблите’… Вотъ и вся ваша грамота.
Старецъ Матвй снялъ съ себя кафтанъ и остался въ одной рубах изъ синей крестьянской пестрядины, которая выдавала во всхъ подробностяхъ его могучее сложене. Онъ раза два взглянулъ на Агаью и погладилъ косматую бороду. Старецъ Спиридонъ продолжалъ писать, время отъ времени присматривая свою работу къ унылому свту оплывавшей сальной свчи.
— А ты ничего не бойся, Агаья,— заговорилъ Матвй, не глядя на нее.— Страхъ и отчаяне пуще смертнаго грха. Теб страшно, а ты побороть старайся.
— И терпть надо,— прибавилъ Спиридонъ, продолжая писать свой канунъ.— Все терпть…
Потомъ старцы какъ-то сразу накинулись на полубарыню и принялись ее ругать такими словами, что даже Марья Тимоеевна вступилась.
— И что она вамъ далась?!
— А зачмъ табачище куритъ? Разв это подобаетъ женску полу?!.. И волосы подстригаетъ въ образъ козы… Въ постные дни жретъ скоромное… Дохтуръ нмецъ и творитъ волю пославшаго, а она въ свою голову антихристу служитъ. Вотъ какъ прилпилась къ антихристову окаянству…
Что было дальше — Агаья плохо помнила. Очень ужъ складно говорилъ старецъ Матвй и даже кулакомъ себя въ грудь колотилъ. Для нея было ясно одно, именно, что она еще можетъ спасти свою гршную душу и что еще не все погибло.
— Дщи {Дщи — дщерь, дочерь.}, уже близится часъ,— говорилъ старецъ Матвй, когда она собралась уходить.— Да не будетъ уныня и протчая… Маловрни, ежели въ васъ псть горчичнаго зерна вры…
Это была не рчь разумнаго человка, а каке-то истерическе выклики, и Агаья отлично понимала ихъ какъ-то всмъ своимъ гршнымъ бабьимъ естествомъ. Ахъ, какая она была гршная, вся гршная, до послдней косточки… И какъ она чувствовала сейчасъ свой женскй грхъ и чувствовала, какъ далеко желанное спасене. И мужъ ей казался еще больше гршнымъ. За что онъ ее билъ, какъ не бьютъ лошадь?
— Уйду, уйду…— шептала она, возвращаясь въ свою кухню.— Уйду…
Ее смущало только одно: полубарыня Прасковья Ивановна, конечно, была кругомъ виновата, а все-таки была добрая. Никогда не обидитъ и всегда очестливая такая. Вотъ только ничего настоящаго не хочетъ понимать и не можетъ даже понять.
Когда Агаья вернулась домой, господа были уже дома. Игнатъ отпрягъ лошадь и лежалъ на полатяхъ. Онъ притворялся, что спитъ. Агаью дожидалась на крылечк горничная Паня и успла шепнуть:
— ‘Онъ’ опять тебя будетъ бить?
— А пусть его бьетъ…— совершенно спокойно отвтила Агаья.
Дйствительно, ничего особеннаго не произошло. Агаья, не раздваясь, прилегла на лавку около печи и хотла заснуть. Она до того устала, что, какъ говорится, рада была мсту.
— Агаья…— послышался голосъ Игната.
— Была Агаья, а теперь нтъ Агаьи,— отвтила она со смлой простотой.— Чего теб?
Молчане. Потомъ послышались каке-то сдавленные вздохи и всхлипыванье.
— Агаья…
— Да отстань, постылый!..
Опять молчане, опять всхлипыванье.
— И что же это будетъ?— слышался въ темнот голосъ Игната.— Убью я тебя, Агаья…
— Бей…
— Агаья…
— Бей, говорятъ теб!.. Мало еще билъ?..
— Агаья…
— Молчи, постылый…
— Такъ ничего и не будетъ?..
— Ничего…

VII.

Что длалось въ кухн, доходило въ докторскую квартиру черезъ Паню, которая все вызнавала съ ловкостью ящерицы. Такъ гражданинъ Рихтеръ узналъ, что Агаья уже больше не стъ изъ одной чашки съ мужемъ, молится только своему образку, а главное — неистово постится. Игнатъ больше ея не бьетъ и все молчитъ. Однимъ словомъ, кухонная трагедя продолжала разыгрываться, оставаясь непонятной и загадочной. Сначала докторъ отнесся къ этой семейной мужицкой драм совершенно равнодушно, какъ къ самому обычному проявленю жестокой народной тьмы, но потомъ началъ интересоваться все больше и больше и какъ человкъ и какъ врачъ.
— Должны же быть какя-нибудь основаня Агаьиной психологи,— разсуждалъ онъ.— Расколъ расколомъ, соцальныя условя сами по себ, а по-моему, тутъ причины кроются гораздо глубже… Если, напримръ, смотрть на Агаью, какъ на нервную больную?
— Она и въ дйствительности больная,— подтверждала Прасковья Ивановна.— Я уже говорила вамъ объ этомъ. И Марья Тимоеевна тоже больная, а ея дочь Пелагея форменный эпилептикъ.
— Да, все это такъ… Но почему наклонность къ истери въ Агаь приняла форму упорной религозной мани? По-твоему, вс простыя бабы истерички, но не вс такъ неистово предаются спасеню души. Чрезвычайно интересная и типичная форма психическаго разстройства…
Съ этой точки зрря докторъ и приступилъ къ своему длу. Вдь фактъ — все, а выводы и заключеня приклеиваются къ нему, какъ штукатурка къ готовымъ стнамъ. Доктору начало казаться, что, по существу дла, и вся русская исторя только curriculum громадной народной истери. Разв солдатъ, который идетъ въ огонь, не истерически храбръ? Наукой установленъ фактъ, что вс велике историческе герои были самые обыкновенные истерико-эпилептики, которымъ настоящее мсто въ психатрической больниц. А исторя, сама по себ, разв не есть исторя массовой истери? Первые вка христанства, эпоха крестовыхъ походовъ, священная инквизиця, реформаця, нашъ родной русскй расколъ — все это только отдльныя звенья одной общей органической цпи. Агаья являлась въ этомъ круговорот громадной исторической концепци только минимальнымъ фактомъ, той бактерей, которая создавала незримо самую исторю. И чмъ больше вдумывался докторъ въ находившйся предъ его глазами матералъ, тмъ сильне убждался въ его громадности и, рядомъ, въ недостатк собственныхъ средствъ для его изслдованя, проврки и точнаго научнаго анализа. Онъ походилъ на человка, который голыми руками хочетъ схватить раскаленное добла желзо… Все это было и безсмысленно, и обидно, и какъ-то больно, больно той тупой болью, какая является только при серьезныхъ хроническихъ заболваняхъ.
Чтобы быть послдовательнымъ, нужно было по частному вопросу объ Агаь обратиться къ ея родовому прошлому, какъ первоисточнику. Случай не заставилъ себя ждать. Къ доктору сразу явились отецъ и мать Агаьи, очень почтенные люди, составлявше по-заводски ‘справную семью’. Они часа два просидли въ кухн, прежде чмъ ршились безпокоить господъ.
— Ахъ, да, я очень радъ васъ видть,— съ торопливой виноватостью заговорилъ докторъ.— Вы относительно Агаьи?
Отецъ Агаьи, рослый и сравнительно молодой мужикъ, тупо переминался на одномъ мст и ничего не отвчалъ. Краснорчиве оказалась мать Агаьи, преждевременно состарившаяся женщина.
— Все, дохтуръ, черезъ Марью Тимоеевну,— быстро заговорила она, выступая впередъ.— Все черезъ нее, поскуду…
Мужъ дернулъ ее за сарафанъ, но это оказалось безполезнымъ
— Она первую дочь заморила въ скитахъ,— продолжала мать Агаьи съ нараставшимъ азартомъ.— А вторая дочь Палагея ни къ чему, вотъ она и ухватилась за нашу Агаью.
— Для чего же ей именно ваша Агаья?— спрашивалъ докторъ, но понимая ничего.
— Марья-то Тимоеевна знаетъ, для чего… У ней всякое лыко въ строку. На части ее мало растерзать… У ней и тетка такая же была. Въ третьемъ году померла… Она вся въ тетку.
— Вы тетку Агаьи оставьте,— заявилъ докторъ, шагая по кабинету.— А вотъ что мы будемъ длать съ Агаьей?
Мать Агаьи, какъ и слдуетъ дам, въ отвтъ расплакалась, а отецъ, переминаясь съ ноги на ногу, заявилъ:
— Конечно, Агаья, напримрно, намъ единоутробная дочь, а промежду прочимъ у ней мужъ… Мужъ и должонъ отвчать за родную жену.
— Въ такомъ случа, зачмъ вы пришли ко мн?— спросилъ докторъ, ставя вопросъ ребромъ.
Кстати, черезъ ту же всевдущую Паню онъ зналъ, что отецъ и мать Агаьи ‘прикержачиваютъ’, т.-е. тайно сочувствуютъ расколу, хотя и числятся православными. Это для доктора имло громадное значене, потому что (слдовательно) Агаья только фактически довершала реальнымъ фактомъ невыясненное стремлене всей семьи.
— Такъ, значитъ, какъ же быть?— ршительно поставилъ вопросъ докторъ.— Мое дло сторона. Вамъ ближе знать…
Докторъ смотрлъ на отца и мать Агаьи, какъ на первоисточники ея религозной мани, а эти первоисточники ршительно ничего не давали для собственнаго оправданя. Самая обыкновенная семья заводскихъ рабочихъ — и больше ничего. Никакихъ ненормальныхъ признаковъ, кром нкоторой тупости и обычной русской апати. Они говорили о родной дочери, какъ о постороннемъ лиц, не проявляя ничего особеннаго.
— Прасковья Ивановна, я въ отчаяни,— заявлялъ гражданинъ Рихтеръ.— Отецъ и мать Агаьи — совершенно нормальные люди.
— Не можетъ быть?!— горячо протестовала Прасковья Ивановна.— И вамъ говорю, гражданинъ Рихтеръ, не можетъ быть!..
— У меня уже составилась цлая теоря, а они ее нарушаютъ самымъ безсовстнымъ образомъ. Это каке-то пещерные люди, т.-е. я хочу сказать — люди пещернаго перода.
Прасковья Ивановна выкурила, по крайней мр, дв папиросы, пока отвтила совершенно опредленно и категорически:
— Гаврила Гаврилычъ, а я сочувствую вотъ именно этимъ пещернымъ людямъ. По наукамъ, какъ вамъ извстно, я ушла не особенно далеко, но чувствовать могу. И если бы… да…
— Если бы я былъ кучеромъ Игнатомъ и билъ тебя смертнымъ боемъ…
— Гаврила Гаврилычъ, есть предлъ даже для шутокъ, а я говорю совершенно сесьезно…
— Слушаю-съ…
— И слушайте… Я завидую вотъ этой самой Агаь, завидую, конечно, не потому, что она ходитъ въ синякахъ, а тому, что у нея…
— Спасене души?
— Да!
Прасковья Ивановна не замчала, что она повторяется,— все это она высказала еще раньше.
Съ Прасковьей Ивановной длалось что-то странное, чего раньше не было. Ну, скажите, пожалуйста, при чемъ тутъ какая-то кухарка Агаья?!. Гражданинъ Рихтеръ самымъ добросовстнымъ образомъ отказывался что-нибудь понимать.
— Прасковья Ивановна, ты, просто, какъ говорится, чудишь,— категорически резюмировалъ все происходившее гражданинъ Рихтеръ.
— Я?!..— Она засмялась и такъ странно засмялась.— Гражданинъ Рихтеръ, вдь вы никогда не думали о душ? Да? А правда, совсть, та маленькая правда, которая творится въ четырехъ стнахъ?!..
Прасковья Ивановна плакала, смялась и опять плакала, какъ живой препаратъ истери. Гражданинъ Рихтеръ только махнулъ на нее рукой, потому что давно убдился въ безполезности всякихъ средствъ, когда дло коснется дамскихъ нервовъ. Да, есть именно дамске нервы, хотя и принято смяться надъ этимъ опредленемъ, какъ есть нервы раскольничьи (читай: Агаья).

VIII.

Гражданинъ Рихтеръ длалъ нсколько попытокъ разговориться по душ съ Агаьей, но изъ этого ничего не вышло. Она изъ слова въ слово повторила т же безсмыслицы, какя говорила барын. Игнатъ оказался толкове жены. На допрос онъ сообщилъ много интереснаго.
— Сказываютъ, ужъ пятая труба прошла…
— Какая труба? Кто сказываетъ?
— Ну, т ужъ знаютъ, баринъ, которые сказываютъ. Будетъ всхъ семь трубъ до свтопреставленья… Дв кровавыхъ звзды упадутъ. Первая-то пала еще при третьей труб, а вторая, сказываютъ, недавно свалилась… Это похуже будетъ первой, потому какъ отворила кладезь бездны.
— Кладезь?
— Точно такъ, Гаврила Гаврилычъ. Прямо сказано въ писани: и возгласи труба пятая.
— Да вдь ты неграмотный, Игнатъ, какъ же говоришь о писани?
— А сказывали… Т ужъ знаютъ.
— А отчего я не знаю, хоть и грамотный?
Игнатъ уставился глазами въ уголъ и долго подыскивалъ отвтъ.
— У господъ совсмъ наоборотъ, баринъ…
— Значитъ, по-твоему, спасутся только простые люди и купцы?
— Точно такъ… Только купцамъ гораздо трудне, потому какъ состоятъ при собственномъ капитал.
Носившись напрасно съ Агаьей и кучеромъ Игнатомъ, докторъ догадался, что длалъ именно то, чего ни въ какомъ случа не слдовало длать. Конечно, о его разговорахъ и разспросахъ все доводится до свдня сибирскихъ старцевъ, т примутъ, съ своей стороны, соотвтствующя мры, такъ какъ въ ихъ глазахъ онъ, гражданинъ Рихтеръ, вмст съ едоромъ Иванычемъ, только любезный антихристовъ сосудъ. Нужно было начать съ Марьи Тимоеевпы, которую Прасковья Ивановна прогнала совершеню напрасно. Изъ-за послдняго у доктора съ Прасковьей Ивановной произошла горячая семейная сцена, прячемъ онъ чувствовалъ себя совершено правымъ и долженъ былъ просить извиненя.
— Если вамъ ее нужно, такъ я ее приглашу,— сдлала съ своей стороны уступку Прасковья Ивановна.— Она такая безсовстная, и ее трудно огорчить.
— Такъ, пожалуйста, пригласи ее.
Марья Тимоеевна явилась по первому зову, какъ ни въ чемъ не бывало. Она, конечно, догадалась, въ чемъ дло, хотя и не выдавала себя ни однимъ словомъ. Когда докторъ заявилъ ей о своемъ желани познакомиться съ сибирскими старцами, Марья Тимоеевна только замахала руками.
— И что ты только придумалъ, Гаврила Гаврилычъ? И любонытпнаго-то ничего въ нихъ нтъ… Просто, мужичье сиволапое.
— Ну, это мое дло, Марья Тимоеевна, а вы все-таки приведите какъ-нибудь ихъ вечеркомъ. Будто пришли полчиться — я не имю права никакому больному отказывать въ прем.
— Ужо, поговорю… Можетъ, какъ-нибудь завернутъ ко мн.
— Я вамъ даю честное слово, что разговоръ останется между нами и едоръ Иванычъ никогда ничего о немъ не узнаетъ. Вдь старцы ходятъ же въ мою кухню…
— Ужъ не знаю, право… Поговорить поговорю, а только… А ежели спросятъ, для чего ихъ надобно теб?
— Хочу поговорить о старой вр…
— Значитъ, насчетъ Агаьи?
— И насчетъ Агаьи, между прочимъ…
Сибирске старцы расхохотались, когда узнали о желани доктора познакомиться.
— Никакъ въ нашу вру хочетъ перейти,— шутливо говорилъ старецъ Матвй.— Въ самый бы разъ… Вотъ только зачмъ постовъ не соблюдаетъ, да табачище куритъ, да съ женой не по закону живетъ.
— А ты его и обличи,— совтовала Марья Тимоеевна.
— И обличу… Даже очень это просто.
Дня черезъ три Марья Тимоеевна привела старца Спиридона въ кухню и послала Агаью сказать объ этомъ барину. Было уже темно, по старца провели въ столовую не прямо, а черезъ садикъ, чтобы никто не видалъ.
— Такъ-то лучше будетъ, ежели съ опаской,— объяснила Марья Тимоеевна.
Опытъ оказался совершенно неудачнымъ. Старецъ Спиридонъ ршительно ничего не зналъ, кром своихъ каноновъ, и несъ какую-то околесную.
— И нужно терпть…— повторялъ онъ ни къ селу ни къ городу.
Докторъ попросилъ его показать языкъ, сосчиталъ пульсъ и выслушалъ сердце, которое работало неправильно. Старецъ жаловался на одышку и на то, что отъ постной пищи у него ‘голову обносить’. Потомъ старецъ ходилъ по комнат съ закрытыми глазами, стоялъ на одной ног, растопыривалъ пальцы на рукахъ, поперемнно раскрывалъ глаза и т. д. Когда докторъ для полноты дагноза хотлъ смрить температуру старца, послднй обозлился.
— Не согласенъ, ваше благороде,— грубо заявилъ онъ.— Это вы ужъ другихъ обманывайте, кто попроще…
— Вдь вы же сами говорите, что нужно терпть?
— Терпть, да не отъ антихриста!.. Другимъ показывай свою антихристову машинку…
— Хорошо, хорошо… А какъ вы относительно водки?
— По уставу, когда разршене вина и елея…
Докторъ только теперь догадался, что это совсмъ не тотъ старецъ, котораго ему нужно, и спросилъ:
— Это вы дрались съ моимъ кучеромъ Игнатомъ?
— Никакъ нтъ-съ,— по-солдатски отвтилъ Спиридонъ, принимая почему-то виноватый видъ.— Хилый я человкъ, и куда мн драться.
— Ну хорошо. Это я такъ… Можетъ-быть, вы какого-нибудь лкарства желаете получить?
— Сохрани, Господи…
Можно себ представить то впечатлне, которое произвелъ разсказъ старца Спиридона, когда онъ вернулся къ Марь Тимоеевн. Даже никогда не смявшйся старецъ Матвй хохоталъ до слезъ.
— Вотъ-вотъ, оно самое,— повторялъ онъ.— Ты кому языкъ-то показывалъ? Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ… это ты бсу показывалъ. Ты языкъ высунулъ, а бсу это и надобно… Онъ ужъ знаетъ, что ему нужно. И персты растопыривалъ? А какую руку? Правую? Вотъ-вотъ… Щепоть и вышла. А на одной ног, какъ журавль, къ чему стоялъ? Христосъ-то когда на одной ног стоялъ? Ну-ка?
— Неученый я человкъ…— хмуро отвчалъ сконфуженный Спиридонъ.
— Вотъ то-то и есть… какъ есть ничего не понимаешь. На одной-то ног вотъ какъ гршно стоять, потому какъ Христосъ стоялъ на одной ног, когда садился на осла… Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ, потшился надъ тобой бсъ…
Спиридонъ наконецъ озлился.
— Да я-то что же? Все это Марья Тимоеевна… Она меня подвела. Докторъ-то наказалъ тебя прислать. Вотъ ступай и покажи свою храбрость.
Марья Тимоеевна тоже гршнымъ дломъ посмялась надъ простотой Спиридона. Очень ужъ смшно все вышло. Она скрыла, что Прасковья Ивановна и ее тоже заставляла стоять на одной ног и ходить по комнат съ закрытыми глазами.
— А зачмъ ты бсу мигалъ?— не унимался старецъ Матвй.— Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ… И оба глаза закрывалъ? Бсу вотъ это самое и нужно, чтобы человкъ оба глаза закрывалъ — онъ въ эту пору и цапаетъ его своей мерзкой лапой.
— Вотъ что, Матвй Петровичъ,— заговорила Марья Тимоеевна, косвенно вступаясь за Спиридона.— Осудилъ ты Спиридона и посмялся надъ нимъ, значитъ, грхъ-то и перекачнулся на тебя. Ты бы лучше пошелъ самъ къ доктору и переговорилъ съ нимъ…
— А ты думаешь, не пойду?— храбрился Матвй.— Ничего я не боюсь… И еще обличу отъ писаня.
— Такъ-то лучше будетъ, миленькй.
— Зачмъ докторъ и его полубарыня вцпились въ Агаью? Не стало имъ другихъ кухарокъ? Небойсь, пока Агаья не думала о спасени души, такъ ея и не замчали… Вотъ пойду и обличу.
Подвела старца Матвя честнйя вдова Марья Тимоеевна. Позахвастался онъ гршнымъ дломъ, и отступаться отъ своего слова было поздно.
— И пойду,— упрямо повторялъ онъ.— Можетъ, еще и бса посрамлю…

IX.

Старецъ Матвй сдержалъ свое слово и черезъ нсколько дней вечеромъ ‘объявился’ въ докторской кухн.
— Въ горницы я не пойду,— заявилъ онъ Агаь.— А твоему доктору могу сказать словечко, если придетъ сюда. Такъ и скажи…
Агаья побжала сначала къ барын, блдная и перепутанная. Прасковь Ивановн сдлалось ея жаль.
— Да вы не волнуйтесь, Агаья,— старалась она ее успокоить.— Ничего особеннаго не будетъ. Поговорятъ — и только.
Гражданинъ Рихтеръ сидлъ у себя въ кабинет и что-то читалъ, когда Прасковья Ивановна сообщила ему о появлени старца Матвя.
— А, отлично…
Взглянувъ на Прасковью Ивановну, онъ прибавилъ:
— Ты, кажется, волнуешься?
— Да… такъ… Прибгала Агаья — лица на ней нтъ.
— Пустяки… Мн хочется выяснить себ нкоторые вопросы съ чисто-научной точки зрня. Ты, можетъ-быть, думаешь, что этотъ старецъ будетъ бить меня, какъ Игната?
— Нтъ, я этого совсмъ не думаю, а только… Мн нельзя итти въ кухню вмст съ вами?
— Гм… Думаю, что лучше этого не длать. Ты только будешь мшать намъ…
Прасковья Ивановна сочла долгомъ обидться, хотя и понимала, что гражданинъ Рихтеръ былъ правъ. Все нельзя… И это съ ранняго дтства: ‘ты — двочка, и теб это нельзя’. Двушк тоже все ‘нельзя’, а теперь она женщина, все можетъ понимать — и все-таки проклятое слово ‘нельзя’ остается, какъ у какихъ-то дикарей слово ‘табу’. Никто не виноватъ, а одно слово виситъ у всхъ на язык, какъ замокъ.
Кстати, когда гражданинъ Рихтеръ былъ чмъ-нибудь недоволенъ, онъ называлъ Прасковью Ивановну Прасковьей Ивановной, когда онъ былъ въ хорошемъ настроени, то называлъ Пашей или Параней, а когда въ совсмъ веселомъ — попросту Приськой. Прислуг и пацентамъ онъ неизмнно говорилъ ‘вы’, кром отдльныхъ случаевъ, и не обижался, что они вс говорили ему ‘ты’.
Старецъ Матвй сидлъ въ кухн, на лавочк у самой двери. Это была его привычка, точно онъ вчно хотлъ куда-то бжать, а бгать ему приходилось всю жизнь. Когда докторъ подходилъ къ кухн, ему загородила дорогу Агаья и умоляюще прошептала:
— Баринъ, папиросу бросьте…
— Ахъ, да…
Онъ бросилъ папиросу и вошелъ въ кухню. Старецъ Матвй поднялся и молча поклонился.
— Здравствуй, баринъ…
— Садитесь, пожалуйста.
Агаья осталась караулить у двери, чтобы кто-нибудь не вошелъ. Она вся замерла отъ страха и чувствовала, какъ бьется собственное сердце въ груди. Что только и будетъ — подумать страпшо. Какъ на грхъ, еще надетъ едоръ Иванычъ…
По привычк докторъ прошелся нсколько разъ по кухн, прежде чмъ заговорить. Сибирскй старецъ ему понравился съ перваго раза, какъ великолпный антропологическй экземпляръ. Такихъ сохранившихся субъектовъ ему приходилось встрчать въ своей практик не итого. Настоящй крестьянскй богатырь.
— Да, такъ мн хотлось переговорить съ вами относительно Агаьи,— началъ докторъ, точно продолжалъ только-что прерванный разговоръ.
— Нестоящее это дло, баринъ,— спокойно отвтилъ Матвй.
— Какъ нестоящее?
— Первое дло — баба, а второе дло — силомъ никого въ царство небесное за рога не тащатъ. Кому, значитъ, дадено.
— Однако вотъ вы уговариваете Агаью уходить въ скиты?
— Я?!.. И даже не подумалъ… А ежели она сама, напримрно, желаетъ спасти душу. Да… Сама пристаетъ ко мн, а я что же
Кухня освщалась слабымъ огнемъ дешевой жестяной лампочки, и докторъ не могъ хорошенько разсмотрть выражене лица старца Матвя, когда онъ говорилъ. Доктору казалось, что этотъ загадочный старецъ смотритъ на него съ улыбкой, и онъ начиналъ чувствовать себя неловко. Матвй, съ своей стороны, тоже присматривался къ доктору и въ свою очередь остался доволенъ. И борода и усы — все какъ слдуетъ, хоть и нмецъ. Вотъ зачмъ онъ только шею себ удавилъ ‘галстусомъ’.
— Вотъ ты со мной разговариваешь, баринъ,— заговорилъ Матвй.— А мн, можетъ, и слушать-то тебя гршно…
— Почему?
— Да вотъ креста-то, поди, на теб нтъ, а вмсто него галстусъ удавленя носишь…
— Это пустяки. Ты просто не смотри на мой галстухъ.
— Но твоему-то оно, точно, что все пустяки…
— Грхъ совсмъ не въ томъ, какъ человкъ одвается или что онъ стъ и пьетъ, а въ томъ, живетъ онъ по совсти или нтъ… Не правда ли? Вотъ ты читаешь писане, а въ писани сказано, что не сквернитъ человка входящее во уста, а исходящее изъ устъ.
— Сказано-то оно сказано, да только это самое надо понимать тоже по писаню. Въ седьми-толковомъ Апокалипсис пряменько говорится… Прочитай-ка Изложене Филарета патрарха — и тамъ найдешь. Вотъ вы и ученые, а вс сидите въ челюстяхъ мысленнаго льва…
Старецъ Матвй съ ловкостью записного полемизатора отводилъ рчь отъ Агаьи и засыпалъ доктора совершенно непонятными для него цитатами изъ разныхъ раскольничьихъ цвтниковъ и еще боле непонятной терминологей. Такъ могутъ говорить только религозные манаки, для которыхъ слова дороже ихъ содержаня. По всему было видно, что Матвй привыкъ поучать и говорилъ учительскимъ тономъ, и что больше всего на его ‘послушниковъ’ и ‘послушницъ’, какъ Агаья, дйствовалъ именно этотъ убжденный и страстно-повелительный тонъ. Вроятно, такъ же говорилъ Стенька Разинъ, Гришка Отрепьевъ, Емельянъ Иванычъ Пугачевъ, ‘изящный скиталецъ’ протопопъ Аввакумъ и друге вожаки и коноводы, потому что за шелухой ихъ ненужныхъ иногда словъ чувствовалась стихйная сила, та почвенная помная вода, которая неудержимо подмываетъ самые крутые берега и крушитъ все на своемъ властномъ пути. Конечно, сибирскй старецъ Матвй только ничтожность самъ по себ, особенно рядомъ съ крупными историческими именами, но онъ дйствовалъ отраженной силой, какъ отработанный паръ
‘Если бы смрить у него температуру…— думалъ докторъ, слушая старца Матвя.— Или, по крайней мр, сосчитать пульсъ…’
А старецъ Матвй уже вошелъ въ ражъ и принялся обличать барина въ ‘галстус’.
— А что теб далась Агаья? Конечно, баба, а свою тлесную бабью немощь жаждетъ отложить и мужецкую крпость воспрять… Господамъ-то этого и не понять, потому какъ у нихъ одно сладкое житье на ум. Зачмъ вамъ далась Агаья?
— А разв нельзя спасти душу у себя дома, а нужно бжать куда-то въ горы, въ лсъ?..
— Никакъ даже невозможно… И опять вамъ этого невозможно понять, значитъ, подвига. Въ мру со всхъ сторонъ грхъ плыветъ, а въ пустын кругомъ одно спасенье. Тамъ и мысли другя… Ты вотъ какъ посмялся надъ старцемъ Спиридономъ, да еще надо мною хотлъ Пошутить…
— И не думалъ… Я просто не понимаю, зачмъ для спасеня души непремнно нужно куда-то бжать. Вы побжите, я побгу…
— Не побжишь, баринъ… Некуда теб бжать, да и отъ самого себя не убжать.
— И спасенья нтъ?
— Нтъ.
Странное дло, гражданинъ Рихтеръ, разговаривая съ сибирскимъ старцемъ, началъ испытывать что-то такое особенное, для чего не было названя. Въ безсвязныхъ словахъ старца Матвя была своя гипнотизирующая логика, было то, что называется настроенемъ. Докторъ точно начиналъ что-то такое понимать, какъ мы съ радостнымъ страхомъ начинаемъ иногда понимать морской прибой, торжествующй ропотъ дремучаго лса, подавляющую красоту горъ… Вдь и здсь мысли и чувства шли могучимъ прибоемъ и застывали каменными громадами. Вчера мертвое и даже ничтожное слово принимало глубокое внутреннее значене, смыслъ и силу.
Это начинавшееся настроене было прервано появленемъ испуганной Агаьи, которая поблвшими губами едва могла прошептать:
— едоръ Иванычъ прхалъ…

X.

Наступило лто. Сибирске старцы куда-то исчезли и больше не показывались въ Ушкуйскомъ завод. Въ докторской кухн водворились миръ и тишина. Кучеръ Игнатъ, какъ ни въ чемъ не бывало, исполнялъ свои кучерскя обязанности, а Агаья управлялась въ своей кухн. Прасковья Ивановна была рада, что все уладилось само собой.
— Старцы ушли въ горы,— сообщала горничная Паня.
— Совсмъ?
— Неизвстно… Марья Тимоеевна знаетъ, но ничего не говоритъ даже Агаь.
— Ну, а что же Агаья?
— А ничего… Все молится по-своему и стъ только изъ своей чашки. Игнатъ все молчитъ…
Агаья за лто сильно похудла, потому что постилась и волновалась. Синяки прошли, и она сдлалась еще красиве. Глаза, благодаря худоб, казались больше и смотрли такимъ хорошемъ, вдумчивымъ взглядомъ. Докторъ какъ-то встртилъ ее въ столовой, когда Прасковья Ивановна заказывала обдъ, и невольно залюбовался ею.
— Какая красивая женщина,— подумалъ онъ вслухъ.
Прасковья Ивановна была ревнива и надулась. Помилуйте, любоваться кухаркой,— что же это такое?
— Что же, я не слпой,— какъ то по-дтски оправдывался докторъ.— Да, очень красивая женщина. И лицо совсмъ какое-то особенное.
Становой едоръ Иванычъ еще раньше обратилъ свое благосклонное внимане на Агаью, и доктору не нравилось, что при встрч съ ней онъ отпускалъ довольно свободныя шуточки. Сейчасъ едоръ Иванычъ удвоилъ свое внимане и нсколько разъ повторялъ:
— Очень прятный бабецъ эта ваша Агаья… Ужъ, кажется, я знаю женщинъ, каждую бабу въ своемъ стану по имени могу назвать. И вообще, докторъ, говоря между нами — Прасковья Ивановна не слышитъ?— да, говоря между нами, я предпочитаю простую русскую бабу всемъ этимъ барынямъ. А вашихъ ученыхъ женщинъ — ужъ извините меня за откровенность — просто ненавижу.
— Да гд вы видали ученыхъ женщинъ, едоръ Иванычъ?
— А вообще… Для меня ученая женщина напоминаетъ собаку, выкрашенную въ зеленую краску.
— Да вдь вы и собакъ такихъ нигд не видали?
— Не видалъ, а ненавижу… То ли дло какая-нибудь Агаья. У нея все какъ-то кругло выходитъ, и говоритъ она какими-то круглыми словами… У, батенька, поврьте мн, что я отлично знаю женщинъ. Была тутъ одна дьяконица… Ну, да это все равно… Вообще, отлично понимаю этотъ самый женскй вопросъ.
Пренебрежительный тонъ, которымъ едоръ Иванычъ говорилъ о женщинахъ, не нравился доктору, и онъ въ то же время ловилъ самого себя въ этомъ отношени, потому что относился къ женщинамъ немного свысока, съ прибавкой спецально-докторской точки зрня на этотъ деликатный предметъ. А такая точка зрня, къ сожалню, существовала, хотя докторъ и считалъ себя поборникомъ женскаго образованя и врилъ въ женскую эмансипацю. Но все это было въ области теоретическихъ мечтанй, а настоящая реальная женщина (Прасковья Ивановна) какъ-то совсмъ не укладывалась въ эту рамку. Почему, напримръ, онъ сожительствуетъ съ той же Прасковьей Ивановной? А такъ, по неизвстнымъ причинамъ, какъ складывается большинство такихъ сожительствъ. Свжая молодая двушка, которая отлично варила свой малороссйскй борщъ, пла малороссйскя псни и танцовала съ едоромъ Иванычемъ гопака — вотъ и все. Прибавьте къ этому сближающую обстановку совмстной медицинской работы, полныя блыя руки Прасковьи Ивановны, заразительный веселый смхъ — и женскй вопросъ для даннаго случая былъ ршенъ. Въ голову доктора какъ-то даже не заходилъ вопросъ, любитъ онъ или не любитъ Прасковью Ивановну. Затмъ явилась привычка, и день шелъ за днемъ.
Кучеръ Игнатъ относился къ бабамъ презрительно, какъ вс кучера. Но въ одно прекрасное утро пришелъ къ доктору и, глядя въ уголъ, заявилъ:
— А я къ теб, баринъ…
— Что случилось, Игнатъ?
— А ты бы поговорилъ съ Агаьей… Совсмъ отбилась отъ рукъ бабенка.
— А зачмъ ты ее бьешь?
— А кто же ее будетъ учить? Поговорите вы съ ней, баринъ, можетъ, она васъ больше послушаетъ…
Агаья въ докторскомъ кабинет. Она остановилась у дверей и смотритъ на барина спокойными, добрыми глазами. Докторъ только сейчасъ замтилъ, что у Агаьи чудные темно-срые глаза съ поволокой и мягке, какъ шелкъ, темно-русые волосы.
— Вотъ что, Агаья…— начинаетъ докторъ, подбирая слова.— Приходилъ Игнатъ и просилъ переговорить съ тобой. У васъ что-то такое тамъ вышло… Однимъ словомъ, онъ жаловался на тебя.
— Не жена я ему больше, баринъ,— съ покорной ласковостью отвчаетъ Агаья, оправляя сарафанъ.— Напрасно только тебя безпокоилъ, значитъ, Игнатъ.
— Какъ не жена? Вдь вы внчаны?
— Жена бываетъ отъ Бога, а не отъ людей…
— Ты его все-таки любила?
Агаья не понимаетъ вопроса. Докторъ поправляется:
— Ну, по-вашему, жалла?
— И сейчасъ жалю…
— Такъ въ чемъ же дло?
— А уйду я отъ него, отъ Игната… Своя-то душа дороже Игната. Ни къ чему мы жили… такъ… Одинъ грхъ. Всякая баба гршная, баринъ… И хуже нтъ нашего бабьяго грха. Мужикъ-то какими глазами на бабу глядитъ? И что ему отъ нашего брата бабы нужно? Вотъ это и есть самый настоящй бабй грхъ… Разв такой-то мужъ думаетъ о бабьей душ? Для него что лошадь, что баба — одна одну работу работаетъ, другая другую. И не одинъ мой Игнатъ, а вс мужики на одну руку. Вотъ я и уйду…
— Въ скиты?
— Не знаю, ничего не знаю…
— А кто же знаетъ?
Агаья въ отвть только опустила глаза. Докторъ замтилъ, что у нея чудный, свжй ротъ и удивительно красивые зубы. И смущене такъ къ ней шло. Доктору вдругъ захотлось сказать ей что-нибудь такое хорошее и доброе, чтобы поддержать эту проснувшуюся душу, утшить ее, просто — приласкать, приласкать по-хорошему, какъ ласкаютъ ребенка.
— И вамъ не страшно, Агаья?— неожиданно для самого себя спросилъ онъ.
Она посмотрла на него такъ просто, доврчиво и отвтила тономъ человка, который много страдалъ и привыкъ къ своему положеню:
— Какъ же не страшно, баринъ? И еще какъ страшно-то… Какъ раздумаешься про себя — головушка съ плечъ. Отецъ съ матерью съли покорами… Мать-то какъ убивается. Тоже не чужая. А что же я могу?
— Въ лсу скучно будетъ жить.
— Богу молиться не скучно… Грхи буду отмаливать.
— Да… Такъ что же сказать Игнату?
— А то и скажи, что… что…
Агаья закрыла лицо руками и тихо заплакала. Докторъ смотрлъ на нее и не зналъ, что ей сказать въ утшене. Вдь, въ сущности, она была права… Да и что онъ, гражданинъ Рихтеръ, могъ ей сказать: живи съ нелюбимымъ мужемъ и спасай свою душу у меня въ кухн. А ее манило пустынножительство въ горной глуши, жажда подвига, страстное желане стряхнуть съ себя всякую женскую скверну. Сколько въ послднемъ для этой простой и чистой души было поэзи, смысла и неотвратимой ничмъ тяги… И какъ сейчасъ онъ, гражданинъ Рихтеръ, вотъ сейчасъ понималъ ее, всю понималъ, съ ея нелпыми словами, полумыслями и родовыми муками внутренняго духовнаго человка.
Кучеръ Игнатъ получилъ отъ барина неожиданно для него суровый отвтъ:
— Вы, Игнатъ, просто негодяй и пальца не стоите Агаьи. Бить такую женщину — это… это… Однимъ словомъ, вы — негодяй.
Кучеръ Игнатъ долго чесалъ въ затылк, переминался съ ноги на ногу, какъ спутанная лошадь, и кончилъ тмъ, что погрозилъ въ пространство, неизвстно кому, кулакомъ.

XI.

Съ гражданиномъ Рихтеромъ длалось что-то странное, непонятное, радостное и пугавшее его. Въ его жизнь ворвалась новая струя, которая провела рзкую грань между его прошлымъ и настоящимъ. Онъ не узнавалъ самого себя. Ему иногда длалось совстно, хотя при самомъ тщательномъ анализ онъ ничего нехорошаго и не находилъ. Выходило какъ-то такъ, что какъ будто онъ до сихъ поръ даже не жилъ, потому что не испытывалъ никогда того радостнаго волненя, которое сейчасъ захватило его.
‘Неужели это… это…— думалъ онъ, не ршаясь назвать настоящимъ именемъ свое душевное настроене.— Не можетъ быть… Пустяки и вздоръ!..’
Онъ точно оправдывался передъ самимъ собой, какъ длаютъ безнадежно больные. Потомъ онъ открылъ массу новыхъ вещей, которыхъ раньше не замчалъ, а главное — открылъ другого себя, того себя, который до сихъ поръ былъ точно похороненъ. Боже мой, какъ хороша жизнь, какъ хорошо свтитъ солнце, какъ ласково зеленетъ трава, какъ мило шепчетъ съ ней втеръ… Ему хотлось думать стихами, чтобы придать гармоническй ритмъ своимъ чувствамъ. Прасковья Ивановна часто наблюдала его испытующими и взвшивающими глазами, и на ея лбу всплывала жирная морщинка. Она инстинктомъ догадывалась, что съ гражданиномъ Рихтеромъ творится что-то неладное и что онъ скрываетъ отъ нея свое настроене. Не свойственной южанкамъ пылкости она ршилась дйствовать стремительно, не откладывая дла въ долгй ящикъ.
Становой едоръ Иванычъ было немного удивленъ, когда Паня передала ему записку Прасковьи Ивановны. Она приглашала его въ необычное время, т.-е. утромъ, когда гражданинъ Рихтеръ занимался въ своей больниц.
— Гм.. Скажи барын: хорошо,— отвтилъ едоръ Иванычъ, перечитывая записку.
Когда Паня ушла, едоръ Иванычъ подошелъ къ зеркалу, подмигнулъ самому себ и лукаво улыбнулся. Онъ немножко ухаживалъ за Прасковьей Ивановной и… мало ли что могло быть съ спецалистомъ по женскому вопросу? Конечно, гражданинъ Рихтеръ хорошй человкъ, по вдь и онъ не дурной.
Въ докторской квартир едора Иваныча ожидало самое горькое разочароване. Прасковья Ивановна встртила его почти сухо.
— Мн необходимо переговорить съ вами по очень важному длу, едоръ Иванычъ…
— Къ вашимъ услугамъ, Прасковья Ивановна…
— Благодарю. Я всегда знала, что вы хорошо относитесь ко мн… И теперь… да… Прежде всего: все должно остаться въ самой строгой тайн… между нами…
едоръ Иванычъ поднялъ плечи, надулся и принялъ такой видъ, точно превратился въ несгораемый шкапъ, въ которомъ можно безопасно спрятать вс драгоцнности.
— Садитесь, едоръ Иванычъ…
Разговоръ происходилъ въ гостиной, что тоже не представляло особенной интимности.
— Видите ли, едоръ Иванычъ…— ршительно заговорила Прасковья Ивановна, глядя на гостя своими темными, какъ черная смородина, глазами прямо въ упоръ.— Вдь вы знаете нашу кухарку Агаью? Да?
едоръ Иванычъ прищурилъ глаза, длая видъ, будто старается припомнить.
— Брюнетка?
— Нтъ, шатенка… Но это все равно для васъ. Да, такъ если бы вы, едоръ Иванычъ, выслали ее куда-нибудь подальше…
— Позвольте, т.-е. какъ это выслалъ?
— А какъ высылаютъ? Вамъ это ближе знать…
— Позвольте, сударыня, вы можете выслать ее гораздо проще, т.-е. отказать отъ мста, какъ поступаютъ съ прислугой.
— Ахъ, это совсмъ не то, едоръ Иванычъ… Во-первыхъ, она ничего не сдлала такого, за что бы я могла ей отказать, а во-вторыхъ… мн даже какъ-то неудобно это говорить… Однимъ словомъ, могутъ подумать, что я это сдлала изъ ревности. Понимаете?
‘Любезный антихристовъ сосудъ’ былъ совершенно озадаченъ. Вотъ положене… Ужъ не рехнулась ли Прасковья Ивановна, потому что городитъ совершенно несообразное, точно съ печи свалилась.
— Знаете, Прасковья Ивановна, высылаютъ людей только по приговору суда или по какимъ-нибудь чрезвычайнымъ случаямъ.
— По чрезвычайнымъ?.. Вы, пожалуйста, не подумайте, что я прошу васъ удалить Агаью изъ ревности… Конечно, вы понимаете, что верхъ нелпости ревновать къ какой-то несчастной кухарк… да… Затмъ, вдь я не говорю вамъ ршительно ничего такого, что могла бы сказать вотъ про эту Агаью?
— Ршительно ничего.
— Вдь я не говорю вамъ, что къ ней по ночамъ приходятъ два бглыхъ разбойника, которыхъ она называетъ старцами?
— Нтъ, не говорите, Прасковья Ивановна…
— Вдь я могла бы вамъ сказать, что эти бродяги собираются у Марьи Тимоеевны и наша Агаья бгаетъ туда? И я не говорю…
— Ничего не говорите…
— Наконецъ я могла бы вамъ сказать, что она не желаетъ жить съ мужемъ и собирается бжать съ сибирскими старцами куда-то въ горы?
— Да, очень могли бы…
— Я не люблю мшаться въ чужя дла, едоръ Иванычъ, и если бы дло коснулось ревности, то завтра бы моей ноги не было въ этомъ дом, какъ ни было бы это тяжело для меня, какъ для женщины. Вы понимаете меня?
— О, совершенно, Прасковья Ивановна…
Подслушивавшая у дверей Паня сломя голову оросилась въ кухню и, задыхаясь отъ волненя, сообщила Агаь, что едоръ Иванычъ хочетъ ее посадить въ тюрьму, и что барыня упрашиваетъ его не длать этого. Агаья выслушала это извсте совершенно спокойно, не проронивъ ни одного слова.
— едоръ Иванычъ сказалъ, что ты подманиваешь разбойниковъ, чтобы убили господъ,— продолжала Паня,— и что Марью Тимоеевну онъ посадитъ въ острогъ вмст съ тобой…
едоръ Иванычъ ухалъ, давъ честное слово, что все останется въ тайн, и что онъ, съ своей стороны, приметъ мры. Вечеромъ ‘весь’ Ушкуйскй заводъ, конечно, уже зналъ, что Прасковья Ивановна хотла сначала отравить Агаью, а потомъ отравиться сама, и что, только по свойственной едору Иванычу проницательности, онъ предупредилъ катастрофу.
— О, я знаю, что такое женщина, хотя никакой медицин и не учился,— повторялъ едоръ Иванычъ, лукаво подмигивая.
Гражданинъ Рихтеръ узналъ эту исторю послднимъ, когда вечеромъ игралъ въ карты у мирового судьи. Онъ остался безъ пяти, объявивъ маленькй шлемъ, и ухалъ скоро домой. Прасковья Ивановна совсмъ не ожидала, что онъ такъ рано вернется домой, и хотла что-то такое сказать относительно ужина.
— Не нужно,— довольно рзко отвтилъ ей докторъ.— Долженъ сказать вамъ, сударыня, что я знаю все и считаю ваше поведене недостойнымъ порядочной женщины… да!..
Поблднвшая Прасковья Ивановна хотла что-то возражать, но докторъ хлопнулъ дверью и ушелъ къ себ въ кабинетъ.
Поздно вечеромъ, когда Прасковья Ивановна уже улеглась спать, въ окно докторскаго кабинета кто-то осторожно постучалъ. Это была Агаья.
— Пришла проститься, баринъ… Пожаллъ — купилъ ты меня… Вотъ принесла теб на память рушничокъ (полотенце), сама пряла, сама ткала, сама вышивала узоры. Не поминай лихомъ…
— Куда ты, Агаья? Ты съ ума сошла…
— А куда иголка, баринъ, туда и нитка… Прощай, милый баринъ…
Докторъ хотлъ выскочить во дворъ, чтобы удержать Агаью, и въ дверяхъ кабинета чуть не сшибъ съ ногъ подслушивавшую Прасковью Ивановну. Она не сказала ни слова, а только смотрла на доктора широко раскрытыми глазами. Онъ понялъ стоявшй въ этихъ глазахъ нмой вопросъ и, задыхаясь, отвтилъ:
— Да, да, вы угадали… Я люблю ее!..

XII.

Агаья исчезла, какъ тнь. Куда она ушла — никто не зналъ, хотя вс и догадывались, что ей некуда было итти, кром скитовъ.
— Куда ей дться окромя,— сурово отвчалъ Игнатъ, примирившйся съ фактомъ.— Старцы уволокли, какъ волки овцу…
Гражданинъ Рихтеръ былъ мраченъ. Онъ ничего не говорилъ о своемъ настроени и отнесся съ презрительнымъ равнодушемъ къ гнусному поведеню Прасковьи Ивановны. Послдняя давно раскаялась въ своемъ проступк и не знала, чмъ и какъ возстановить свою репутацю въ глазахъ гражданина Рихтера. Она, по женской логик, во всемъ обвиняла едора Иваныча, который все разболталъ, какъ базарная баба, а потомъ въ ея глазахъ оставался виновнымъ и гражданинъ Рихтеръ, который своимъ поведенемъ довелъ ее до гнуснаго предательства. Если бы онъ вступилъ съ Агаьей въ преступную связь — это еще можно было бы понять и таке факты случаются, но полюбить свою собственную кухарку, женщину, у которой такя громадныя красныя руки, широкая мужицкая спина и, главное, ноги… Она не могла никакъ понять, что для гражданина Рихтера совсмъ не существовало ни Агаьиныхъ рукъ и ногъ ни Агаьиной спины. Агаья для него оставалась той чудной русской женщиной, которая незримо и безыменно творила всю русскую исторю.
Прошло лто. Наступила осень. Въ конц октября выпалъ первый снгъ. Однажды утромъ пришелъ къ доктору кучеръ Игнатъ и заявилъ, что онъ уходитъ и чтобы искали другого кучера.
— Куда же вы уходите?— полюбопытствовалъ докторъ.
— Я-то? Не знаю… такъ… тошно мн… Пойду искать Агаью.
— Гд же вы ее найдете? Въ горахъ много мста…
— Ужъ я-то найду… Лтомъ старцамъ везд дорога, а зимой прошелъ или прохалъ — слдъ и остался, а ихъ я по слду и найду.
Игнатъ ушелъ, и гражданину Рихтеру было совстно, что онъ бранилъ его негодяемъ.
Вмсто Агаьи была нанята другая кухарка, вмсто Игната — новый кучеръ. Происходившая въ докторской кухн драма начала понемногу зарастать травой забвеня. Только прзжавшй изрдка едоръ Иванычъ, когда оставался съ докторомъ съ глазу на глазъ, говорилъ:
— Агаья не вернулась?
— Нтъ…
— Ну, я приму свои мры… Впрочемъ, она могла уйти въ другой станъ — тогда я безсиленъ.
Помолчавъ немного, едоръ Иванычъ прибавлялъ:
— А славная была бабенка…
— Не будемте говорить объ этомъ, едоръ Иванычъ.
— Дйствительно, наплевать. Наврно, она ушла изъ моего стана…
Наступила зима, суровая, снжная. Гражданинъ Рихтеръ чувствовалъ себя какъ-то особенно скверно. Его охватывала неопредленная глухая тоска. День за днемъ тянулся съ унылой медленностью, а люди точно не жили, а только отбывали повинность собственнаго бытя. Въ докторскомъ домик водворилась какая-то хроническая скука. Прасковья Ивановна тоже чувствовала себя хмуро. Она, несмотря на вс свои стараня, никакъ не могла возстановить своей репутаци въ глазахъ гражданина Рихтера, и это угнетало ее съ каждымъ днемъ все сильне и сильне. Она отводила душу только съ своей горничной Паней, которую вывезла изъ Малоросси.
— У насъ теперь на Украйн какъ хорошо…— повторяла Папя съ. тяжелымъ вздохомъ.— Подемте, барыня, домой?..
— Некуда мн хать, Паня.
Прошло Рождество, масленица, и наступилъ Великй постъ. Суровая уральская зима долго не сдавалась на ласки начинавшейся календарной весны. Провертывались и теплые деньки, а потомъ опять падалъ снгъ, выла мятель и замерзала оттаявшая вода. Эта пестрая погода, когда зима точно боролась съ весной, характерно называется отзимьемъ. Особенно скучны были вечера, темные, непрютные, раздражающе своей безнадежной тоской. На Урал весна очень коротка, и зима почти безъ всякихъ предисловй переходитъ прямо въ лто, тоже короткое, но полное своеобразной прелести.
Среди скверныхъ и тяжелыхъ дней бываютъ еще боле скверные и тяжелые. Именно въ одинъ изъ такихъ мрачныхъ дней въ докторскй домикъ завернула Марья Тимоеевна. Дло было вечеромъ, и она, по обыкновеню, прошла сначала въ кухню. Паня, цлый день вертвшаяся въ кухн, сообщила объ этомъ событи господамъ, которые пили чай въ столовой.
— У ней есть какое-то дло до васъ,— объясняла она, задыхаясь отъ совершенно безпричиннаго волненя.
— Зови ее сюда,— коротко приказала Прасковья Ивановна, чтобы насолить гражданину Рихтеру, который усвоилъ гнусную привычку за вечернимъ чаемъ читать вчную газету и изводить ее угнетающимъ молчанемъ.
Марья Тимоеевна вошла въ столовую крадущимся шагомъ, точно боялась кого-то разбудить. Прасковья Ивановна пригласила ее ссть, что длалось тоже на зло гражданину Рихтеру, прятавшемуся за газетой.
— Ну, каково вы поживаете, Марья Тимоеевна?— съ усиленной ласковостью заговорила Прасковья Ивановна, обрадовавшаяся живому человку.
— Какая ужъ наша жисть…— пвуче отвтила Марья Тимоеевна, оглядываясь кругомъ, точно ждала какой-то засады.— такъ, день да ночь — сутки прочь…
— Чаю хотите? Ахъ, да, вдь вы не пьете чай… Я вамъ сдлаю просто сахарной воды съ вареньемъ… Вдь вы любите варенье, Марья Тимоеевна?
— Охъ, не до угощенья мн, Прасковья Ивановна… Головушка съ плечъ! Вотъ какое дло…
— Что такое случилось, Марья Тимоеевна?!.
— Да ужъ не знаю, какъ теб и разсказать…
Марья Тимоеевна еще разъ оглянулась кругомъ и заговорила уже шопотомъ:
— Сижу я это третьева-дни вечеромъ, а въ окошко кто-то и постучи… Страсть я перепугалась, потому какъ живу одна съ дочерью, и всякй можетъ обидть. Выглянула въ окошечко, вижу, стоитъ старецъ Спиридонъ… У меня такъ сердце и упало. Чувствую, что онъ не съ добромъ… Ну, пустила его въ избу, а сама глазъ съ него не спускаю. Ну, снялъ онъ съ себя шубу и говоритъ: ‘Приказала теб, Марья Тимоеевна, Агаья долго жить…’. У меня ноженьки подкосились, гляжу на него, а сама ничего не понимаю. Затемнилась вся… ‘Какая Агаья?’ — спрашиваю.— ‘А, гритъ, которая у дохтура въ стряпкахъ жила. Она самая’… Заплакала я, глупая, Налагая тоже реветъ… И что бы, думала, вышло? Эти самые сибирске старцы совсмъ даже безсовстные, т.-е. Матвй. Это онъ тогда увелъ отъ васъ Агаью въ лсъ. Сначала для прилику упомстилъ ее у двухъ старушекъ-скитницъ. Она тамъ и жила до снгу. А потомъ объявился Игнатъ и началъ жену звать домой или чтобы она жила съ нимъ. Онъ тоже хотлъ спасать душу. Матвй-то тутъ и оказалъ себя настоящимъ волкомъ. Прогналъ Игната, а Агаью увелъ къ себ въ избушку. А она идетъ за нимъ, какъ коза… Гршно и разсказывать-то. Все Агаья длала, что ей Матвй ни скажетъ… Ахъ, грхъ, грхъ!.. У Сипридона-то все на глазахъ было, потому какъ онъ вмст съ Матвемъ въ одной избушк спасался. А Игнатъ-то въ томъ род, какъ послдняго ума ршился. Всю зиму, слышь, все по скаламъ бродилъ, а потомъ высмотрлъ себ пещеру и поселился въ ней съ другимъ скитникомъ. По весн, этакъ недл на шестой поста… охъ, грхъ и разсказывать-то! Тяжелая была Агаья и не могла никакъ разродиться. Такъ и померла въ избушк у Матвя, онъ ее и похоронилъ въ лсу, а самъ ушелъ, куда глаза глядятъ. Вотъ какой грхъ-то, Прасковья Ивановна… Ну, Спиридону стало скучно жить одному, онъ и пошелъ разыскивать Игната. Нашелъ ихнюю пещеру, а Игнатъ еле живъ. Слышь, тринадцать днъ безъ ды прожилъ… Спиридонъ-то едва изъ пещеры выволокъ да къ матери на заводъ и привезъ. Охъ, грхъ, грхъ…
Гражданинъ Рихтеръ ушелъ къ себ въ кабинетъ и, не зажигая лампы, долго стоялъ у окна. На него глядла темная ночь. Падалъ мягкими хлопьями послднй снжокъ. Темно было и на душ гражданина Рихтера.
1900-1901.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека