Золотая муха, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1892

Время на прочтение: 40 минут(ы)

Д. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
ТОМЪ ВОСЬМОЙ

ИЗДАНІЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ # ПЕТРОГРАДЪ
1916

ЗОЛОТАЯ МУХА.

Разсказъ.

I.

‘Эльдорадо’ переживало лихорадочной утро, т.-е. утро относительное, потому что оно начиналось здсь посл двнадцати часовъ дня, когда просыпалась вся садовая челядь. Больше всхъ волновался самъ хозяинъ сада, Евграфъ Гаврилычъ. Онъ трусцой перебгалъ съ афишей въ рукахъ отъ одного къ другому и на ходу бормоталъ:
— Нтъ, мы теперь утремъ носъ Стрльскимъ! Ой… нтъ, братъ, шалишь!.. Будутъ они помнить Евграфа Гаврилыча… да! Закрывай лавочку хоть сейчасъ. Даже жаль милашекъ… ха-ха!..
Старикъ говорилъ быстро, точно сыпалъ словами, причемъ его добродушно-лукавые срые глаза жмурилась и подмигивали. Онъ даже прищелкивалъ языкомъ, чтобы сильне выразить свою мысль.
— Вотъ этакая пташка прилетитъ въ ‘Пале-Хрустиль’, такъ не обрадуются… хи-хи!..— вскрикивалъ старикъ, поднимая кверху афишу, отпечатанную на трехцвтной бумаг, напоминавшей флагъ.— Тутъ, братъ, Игрушки плохія… Нагонимъ мы имъ холоду, братьямъ-разбойникамъ!.. Будетъ намъ терпть отъ нихъ…
Вся садовая челядь принимала самое живое участіе въ этомъ шумномъ торжеств своего патрона, выражая его восклицаніями на разныхъ языкахъ, смхомъ и разными артистическими кунштюками. Тутъ были и балетмейстеръ Бульони, черненькій, сухой и подвижный господинъ небольшого роста, и шпагоглотатель — шестифутовый негръ Самъ, и русскій канатоходецъ Балкинъ, изъ отставныхъ матросовъ, и ‘Музыкальные эксцентрики’ братья Жолчинскіе, и главный комикъ-куплетистъ Буровъ-Шершевскій, и ‘гуттаперчевая двочка’ миссъ Элліэтъ, и ‘американское семейство изумительныхъ Клоуновъ Пингъ’, и отставной укротитель зврей Чинетти, и содержательница цыганскаго хора толстая еврейка Рахиль — словомъ, весь тотъ невообразимый сбродъ, который кормится около такихъ учрежденій, какъ загородный сад ‘Эльдорадо’. Да и какъ могли они не радоваться, когда вотъ съ этой афишей былъ связанъ кровный вопросъ о собственномъ существованіи. Впрочемъ, былъ одинъ скептикъ, не раздлявшій общаго настроенія — это буфетчикъ Спиридонъ, извстный въ сред артистовъ подъ кличкой ‘мрачнаго мерзавца’. Онъ вчно имлъ какой-то обиженнй видъ и вчно на что-нибудь жаловался. Можетъ-быть, поэтому Евграфъ Гаврилычъ и направился къ нему съ афишей.
— Ну, на, смотри… нюхай…— бормоталъ онъ, поднеся афишу къ самому носу буфетчика.— Безъ ножа заржемъ ‘Пале-Хрусталь’…
— Чмъ заржешь-то, Евграфъ Гаврилычъ?
— А вотъ этой самой бумагой заржемъ… Какъ пить дадимъ.
Спиридонъ мрачно улыбнулся и точно отцдилъ:
— Цыплятъ по осени считаютъ, Евграфъ Гаврилычъ…
— По осени? А ты читай. ‘Первое представленіе извстной любимицы публики, пвицы Греминй-Стальской… а? И это теб, идолу, ни почемъ? Мало?.. Публика-то валомъ повалитъ… Вдь ты за ведро водки дерешь больше сорока рублей, за бутылку коньяку восемнадцать, за фунтъ чаю пятнадцать — сосчитай-ка, сколько наживешь въ одинъ вечеръ. Вотъ то-то и оно-то… А всему голова Настасья Петровна. Да я ее, матушку, на рукахъ буду носить, въ лебяжьемъ пуху буду держать, втру не дамъ пахнуть.
Мрачный буфетчикъ хотлъ сказать что-то относительно патента, но въ этотъ моментъ сопровождавшая Евграфа Гаврилыча челядь шумно разступилась, давая дорогу средняго роста женщин въ громадной шляп и лтнемъ широкомъ манто.
— Голубушкй, Настасья Петровна… Вотъ легка на помин!— какимъ-то плачущимъ голосомъ забормоталъ старикъ.— Ручку, матушка… Милая… родная!..
— А, здравствуйте…— равнодушно отвтила она, смривъ его съ головы до ногъ удивленнымъ взглядомъ.— Извините, вы кто же такой здсь будете?!.
— Я-то? хе-хе!.. Хозяиномъ прежде считался… Да…
Она оглянулась на своего спутника, точно хотла убдиться, что это не мистификація. Провожавшій ее лысый, обрюзглый господинъ съ крашеными усами вытиралъ свое вспотвшее лицо платкомъ и отвтилъ утвердительнымъ взглядомъ.
— Очень пріятно…— протянула она низкимъ, немного надтреснутымъ голосомъ и подала руку.— Да, очень…
Затмъ она повернулась, окинула быстрымъ взглядомъ своихъ прозрачныхъ, неопредленнаго цвта глазъ окружавшую ее толпу, чуть замтно сморщила маленькій прямой носъ и, взявъ у хозяина афишу, ршительнымъ шагомъ Направилась на Садовую открытую террасу, уставленную блыми столиками. За ней шагалъ лысый спутникъ, размахивая снятой шляпой. Евграфъ Гаврилычъ догналъ его и шепнулъ на ухо заискивающимъ голоскомъ, скашивая глаза на дорогую гостью:
— Ну, что, голубчикъ Алексисъ?
— Да ничего… Все отлично.
— Постарайся, Алексисъ, а уж я, братъ, не забуду… Знаешь мой характеръ.
Кучка артистовъ такъ и осталась у буфета. Вс жадно глядли на знаменитую Настасью Петровну, производившую еще такъ недавно громадный фуроръ. Одно ея имя на афиш ручалось за успхъ любого представленія. Публика рвалась, какъ сумасшедшая, чтобы послушать первоклассную звзду. Кто же не слыхалъ Гремину-Стальскую? Такого человка, кажется, и не сыскать. Репутація этой артистки настолько была велика, что даже не возбуждала артистической зависти: вдь Гремина-Стальская одна, и другой Гремйной-Стальской не будетъ.
— Довольно она измнилась…— замтила содержательница цыганскаго хора.— у ней въ горл былъ милліонъ… да. Ахъ, ежели бы къ этому горлу другую голову приставить… фе-фе-фе!..
Старуха подняла жирныя плечи и зажмурилась въ какомъ-то ужас. Артисты отлично ее поняли и тоже съежились отъ одной мысли о тхъ сотняхъ тысячъ, которыя были разбросаны вотъ этими маленькими ручками въ длинныхъ шелковыхъ перчаткахъ. Да, Настасъя Петровна пожила въ свою волю…
Она чувствовала на себ этотъ общій взглядъ жаднаго любопытства, а чуткое артистическое ухо ловило сдержанный шопотъ, поднимавшійся, точно волна прилива. ‘Господи, въ какую помойную яму я попала!’ — съ тоской подумала она, закрываясь афишей.
— Кто составлялъ афишу?— строго спросила она, не обращаясь ни къ кому.
— Это вотъ они-съ…— отвтилъ Евграфъ Гаврилычъ, указывая на лысаго Алексиса.— Они у насъ завсегда афиши мастерятъ. Ловко подпущено?
— Да, недурно… Вы меня рекламируете, какъ опоенную пожарную лошадь,— сердито замтила она, пробгая глазами афишу.
Алексисъ покраснлъ и въ смущеніи поправилъ галстукъ.
— У насъ всякаго жита по лопат, Настасья Петровна,— не унимался Евграфъ Гаврилычъ.— Вотъ изволите видть: національный балетъ ‘Скоросплка’ — прекрасный номеръ, потомъ гуттаперчевая двочка — публика весьма одобряетъ… русскій канатоходецъ — ну, этотъ такъ, на затычку идетъ. Онъ съ дрессированнымъ котомъ выходитъ… А дальше-съ музыкальные эксцентрики… американское семейство… шпагоглотатель. Вашъ номеръ послднимъ стоитъ, какъ главная приманка для публики. Вы ужъ извините, а мы тоже понимаемъ, съ кмъ дло имемъ. Алексисъ въ грязь лицомъ не ударитъ… Обратите вниманіе: сбоку напечатано — ‘Изумительно!’, ‘Непостижимо!’. Это все о васъ… да. У меня вдь такой характеръ: кого полюбилъ — ничего не жаль. И все у меня по-семейному… Дтками я зову своихъ артистовъ. И кормлю, и пою, и одваю, и призрваю всхъ, какъ родныхъ дтей. У насъ все попросту… Другіе антрепренеры пыль любятъ пущать, а у насъ все попросту.
— Я слышала, что вы жалованья никому не платите?
— Я? Напраслина-съ, Настасья Петровна… Денегъ, дйствительно, не люблю давать въ руки, потому что знаю, что такое настоящій артистъ. Это я для ихъ же пользы. А только имъ всмъ у меня не житье, а масленица, ни о чемъ не думай, ни о чемъ не заботься. Они у меня псенки распваютъ, шпаги глотаютъ, по канатамъ ходятъ, госпож публик всякое удовольствіе доставляютъ, а я ихъ питаю… хе-хе!.. Голодные ко мн-то приходятъ, холодные… Ну, только это все другіе, а вы — особь статья, Настасья Петровна. У насъ съ вами особый разговоръ.
Но ‘она’ не слушала его, погрузившись въ раздумье. Алексисъ исподлобья разсматривалъ это чудное лицо, которое нельзя было даже назвать особенно красивымъ, но сколько въ немъ было огня, задорнаго веселья, затаеннаго смха. Большіе, суженные глаза смотрли изъ-подъ устало опущенныхъ вкъ такимъ кошачьимъ взглядомъ. А этотъ немножко удлиненный, восточный овалъ лица, эти соболиныя брови, эти русые волнистые волосы, этотъ пухлый ротикъ съ дтски-капризнымъ разрзомъ — все въ ней было вызывающе-хорошо. Даже сейчасъ она была больше, чмъ красавица, хотя ея время уже прошло.
— Послушайте, я никакъ не могу васъ припомнить…— заговорила она, медленно поднимая на него свои удивительные глаза.— Гд мы встрчались?
— Даже не одинъ разъ…— смущенно пробормоталъ Алексисъ.— Въ отдльныхъ кабинетахъ… Помните: Валевскій, Борзикъ, Гусевъ?..
— Да, что-то такое какъ будто помню…— отвтила она, сморщивъ брови.— А ваше лицо выпало у меня изъ памяти… Впрочемъ, и не мудрено: у меня такая масса знакомыхъ.
— Алексисъ тогда еще городскимъ головой состоялъ,— вмшался Евграфъ Гаврилычъ совсмъ не къ мсту.
Она сдлала видъ, что не разслышала, а бдный Алексисъ весь съежился, точно его облили холодной водой.

II.

Смыслъ случившагося событія заключался въ томъ, что всего какихъ-нибудь два года назадъ Настасья Петровна составляла главную приманку ‘Пале-де-Кристаль’, антрепренерами котораго состояли знаменитые братья Стрльскіе, а затмъ въ томъ, что между ‘Эльдорадо’ и ‘Пале-де-Кристаль’ шла самая ожесточенная конкуренція. Появленіе Настасьи Петровны въ ‘Эльдорадо’ являлось той перчаткой, которую рыцари бросали, вызывая на поединокъ. Выпущенная Евграфомъ Гаврилычемъ широковщательная афиша, анонсировавшая дебютъ знаменитой садовой пвицы, взволновала оба учрежденія до самаго дна, поднявъ вс счеты, дрязги и застарлую вражду. ‘Эльдорадо’ торжествовало впередъ побду надъ соперникомъ. Вдь Настасья Петровна стояла вн конкуренціи, и другой Настасьи Петровны невозможно было придумать.
— Мы имъ покажемъ!— повторяла хоромъ вся челядь, ютившаяся около ‘Эльдорадо’:— Настасья Петровна вывезетъ…
Въ день перваго представленія волненіе въ ‘Эльдорадо’ достигло своего апогея, точно вс готовились къ какому-то кровопролитному сраженію, и больше всхъ, конечно, волновался самъ Евграфъ Гаврилычъ. Отдльные ‘номера’ тоже должны были показать себя передъ большой публикой съ самой лучшей стороны. Вообще, предстоялъ ршительный день, которымъ заканчивались наболвшіе счеты и старыя распри.
— Дтушки, постарайтесь!— повторялъ Евграфъ Гаврилычъ, встрчая своихъ артистовъ.— Заржемъ мы Стрльскихъ единымъ духомъ, только бы одинъ разъ заманить къ намъ публику… Чмъ мы ихъ хуже? Все у насъ есть… А главное — костюмы свои соблюдайте, чтобы ни дыръ ни пятенъ не было замтно. На отличку надо дльце сдлать…
Старикъ съ утра доставалъ свои часы и смотрлъ, сколько оставалось до ршительнаго момента. Время шло и убійственно тихо и вмст съ тмъ поразительно быстро. Въ буфет недостаточно было заготовлено провизіи, главный канатъ въ саду необходимо было перетянуть, у четырехъ балеринъ недоставало новыхъ ботинокъ, главный комикъ могъ напиться прежде времени, и т. д. Везд нуженъ былъ строгій хозяйскій глазъ, и Евграфъ Гаврилычъ рвалъ и металъ, сгорая отъ преисполнявшей его энергіи.
— Пронеси, Господи, только въ первый разъ!..— повторялъ онъ.— Публики подвалитъ видимо-невидимо… Товаръ надо лицомъ показывать.
Въ пылу усердія старикъ нсколько разъ выскакивалъ на подъздъ, разукрашенный въ трактирно-русскомъ стил съ убогой вычурностью. Отсюда открывался великолпный видъ на громадную рку, по которой точками чертили лодки. На противоположномъ гористомъ берегу, на выдававшемся въ рку мысу, расположился ‘Пале-де-Кристаль’. Издали можно было разсмотрть только громадное деревянное зданіе лтняго театра и пристань, а остальныя зданія прятались въ зелени. Вечеромъ ‘Пале-де-Кристаль’ освщался электричествомъ, и у Евграфа Гаврилыча щемило на душ отъ этого нахалства. И оркестръ тамъ былъ лучше, и тоже было обидно, когда черезъ рку доносились торжествующіе звуки. Вообще, дла въ ‘Пале-де-Кристаль’ шли отлично, а въ ‘Эльдорадо’ совсмъ плохо, и Евграфъ Гаврилычъ приплачивалъ уже за второй сезонъ изъ собственнаго кармана довольно крупную сумму.
— Теперь посмотримъ, чьи возьметъ!— вслухъ торжествовалъ Евграфъ Гаврилычъ и даже грозилъ ненавистному сопернику кулакомъ. Не все коту масленица… Бываетъ и свинь праздникъ. Посмотримъ, какъ вы сегодня запоете матушку-рпку!
Начало садоваго гулянья было въ восемь часовъ, но настоящая публика должна была собраться только къ десяти часамъ вечера, т.-е. та публика, которая кутитъ до отдльнымъ кабинетамъ, занимаетъ ложи и первые ряды креселъ и которая уже однимъ своимъ присутствіемъ составляетъ живую рекламу для заведенія. Ахъ, какъ отлично понималъ все это старый садовый антрепренеръ и какъ давно онъ не видалъ у себя въ ‘Эльдорадо’ вотъ именно этой, настоящей публики. Это вдь не то, что набредутъ чиновники и чиновницы, нсколько очертвшихъ купчиковъ, которымъ попала возжа подъ хвостъ, да заблудящая садовая мамзель третьестепеннаго разбора. То ли дло, какъ подкатитъ на резин настоящій баринъ, да одинъ онъ не подетъ, а съ благопріятелями, да еще прихватитъ съ собой пару-другую француженокъ. Тутъ веселья до благо свту хватитъ… Мудреная эта публика: не все ли ей равно, а нтъ — прутъ вс въ ‘Пале-де-Кристаль’, какъ угорлые.
— Песочку побольше у подъзда!— командовалъ Евграфъ Гаврилычъ передъ самымъ открытіемъ.— Да иллюминацію по-настрящему закатить… Керосину не жалй!..
Публика начала собираться около восьми часовъ, и вс почувствовали, что это по-настоящему, хоть бы и ‘Пале-де-Кристаль’ впору, какъ будто и т же чиновники да швеи, а совсмъ даже не похоже. Въ девять часовъ зажгли иллюминацію, И садъ былъ уже полонъ наполовину, чего давно не бывало. Евграфъ Гаврилычъ выбгалъ на подъздъ и съ замираніемъ прислушивался къ веселому гулу прибывавшей толпы. У кассы происходила почти давка. Только наголодавшіеся антрепренеры знаютъ, что такое публцка, когда она пойдетъ валомъ. Такъ бы, кажется, и расцловалъ каждаго мерзавца… А вотъ и резина зашуршала по мостовой, и тяжело залязгали подковами кровные рысаки. Старикъ наслаждался этими звуками, какъ самой рдкой музыкой. Попалось нсколько старыхъ знакомыхъ изъ настоящихъ господъ, которыхъ Евграфъ Гаврилычъ знавалъ еще въ былыя времена, когда содержалъ буфетъ въ ‘Пале-де-Еристаль’, называвшемся тогда ‘Монрепо’.
— Ну, каково поживаешь, старина?
— Ничего, прыгаемъ понемножку, пока мыши головы не отъли… Милости просимъ! Давненько не бывали… хе-хе! Забыли старика.
— А вотъ и вспомнили,
‘Эльдорадо’ сдлался неузнаваемымъ. Вс мста были заняты, не хватило столиковъ для желавшихъ закуситъ, прислуга сбилась съ ногъ. А публика все прибывала. Это было какое-то наводненіе. Даже самъ мрачный буфетчикъ Спиридонъ улыбнулся.
Представленіе шло по особой программ, и артисты, дйствительно, лзли изъ кожи, чтобы угодитъ публик. Самыхъ лнивыхъ захватило общее волненіе. И вс чувствовали, что вс они, взятые вмст, ничего не стоятъ предъ однимъ именемъ, которое магической силой привело сюда трехтысячную толпу. Вдь эта публика ждала ее и только ее одну, а остальныхъ смотрла и слушала только изъ вжливости добродушнаго гостя. ‘Она’ пріхала только къ одиннадцати часамъ. Евграфъ Гаврилычъ разъ пять гонялъ къ ней на дачу своего друга Алексиса и кончилъ тмъ, что похалъ самъ и привезъ диву. ‘Она’ прошла прямо въ уборную, гд ее уже ждало нсколько букетовъ.
— Когда прикажете поднимать занавсъ, Настасья Петровна?— спрашивалъ выбившійся изъ силъ режиссеръ,
— Когда я скажу.
— Слушаю-съ.
‘Она’ пріхала усталая и чмъ-то раздраженная. За кулисами ей попался Алексисъ, и она сдлала знакъ, чтобы онъ шелъ за ней въ уборную.
— Вы мн поможете одться…— объяснила она, когда они остались въ уборной съ глазу на глазъ.— У меня нтъ камеристки, а я капризна, наконецъ и чувствую себя не въ своей тарелк,
Онъ наклонилъ свою лысую голову, польщенный такими чрезвычайными полномочіями. Да, она выбрала его сама, выбрала изъ тысячи своихъ поклонниковъ — счастье, которое покупалось тысячами. Въ лысой голов закружились такія мысли, которыя были впору любой кудрявой молодой башн,
— Что идетъ?— устало спрашивала Настасья Петровна, снимая манто.
— Гуттаперчевая двочка…
— Я хочу ее видть.
— Когда же успете вы переодться?
— Ничего, публика подождетъ… Наконецъ я разсчитываю на вашу великодушную помощь.
Она улыбнулась какой-то больной улыбкой и прибавила:
— Ршительно, я не помню васъ, мой другъ… Что-то такое вертится въ голов, какъ будто начинаю припоминать, а потомъ — туманъ, туманъ…
Они вышли за кулисы. Пиликала плохенькая музыка. Плохенькая рампа освщала сцену. На авансцен, лицомъ къ нимъ, стояла неопредленныхъ лтъ дама во фрак, длинномъ жилет, черныхъ атласныхъ штанахъ, черныхъ чулкахъ и черныхъ башмакахъ. У нея былъ такой ршительный видъ. Тонкія губы были плотно сжаты, а орлиный носъ придавалъ ей еще боле характерный отпечатокъ. Тонкая, жилистая, состоявшая изъ однихъ костей и нервовъ, она походила на одинъ изъ тхъ силуэтовъ, какіе появляются на экранахъ разныхъ престидижитаторовъ. Передъ ней стояли два стула. Между ними что-то такое блестло, ползло, извивалось. Женщина во фрак внимательно слдила да каждымъ движеніемъ этого покрытаго мишурной чешуей дтскаго тла и еще плотне сжимала тонкія губы,
— Это ужасно… — шептала Настасья Петровна, хватая Алексиса за руку.— Посмотрите на эту несчастную двочку! Она загибаетъ головку къ спин… Опрокидывается всмъ тльцемъ назадъ. Несчастный ребенокъ!
Публика неистово аплодировала. И это та простая русская публика, которая не въ состояніи быть даже злой, Настасья Петровна изъ-за кулисы видла полныя напряженія лица, приподнятыя брови, жадные глаза и чувствовала, какъ у нея по спин сбгаетъ холодная струйка, точно кто приложилъ къ теплому, живому тлу лезвее ножа. О, какъ она ненавидла вотъ это чудовище, которое называется публикой! Ей страшно захотлось крикнуть имъ: ‘Чему вы аплодируете, несчастные,— вы, которые имете матерей, женъ, сестеръ и собственныхъ дтей? Неужели вамъ не жаль этого изломаннаго ребенка, въ которомъ нтъ жилочки нетянутой, косточки цлой? Вы — изверги, палачи, негодяи, потому что ребенка истязаютъ для васъ. Даже вотъ эта черная тнь женщины виновата въ тысячу разъ меньше. Она зарабатываетъ свой хлбъ тяжелымъ трудомъ и рискуетъ уже однимъ тмъ, что можетъ въ одну минуту потерять въ лиц своей гуттаперчевой двочки весь свой капиталъ — вдь это границы всему!’
Публика увлеклась талантливымъ ребенкомъ и три раза вызывала его на ‘bis’. Послдній ‘номеръ’ вызвалъ самый дикій восторгъ. И было отъ чего. Гуттаперчевая двочка поднялась на стулья, спиной къ публик. ‘Madame’ во фрак немного раздвинула ихъ и затмъ бросила на полъ платокъ. Началось что-то невиданное, невозможное, невроятное… Ребенокъ опрокинулъ сначала голову назадъ, потомъ все это дтское тльце перегнулось пополамъ, дтскія ручки схватились за ноги, и полное напряженной муки, но продолжавшее улыбаться дтское личико начало опускаться все ниже и ниже, пока не коснулось пола, чтобы схватить лежавшій платокъ зубами. Нужны были нечеловческія силы, чтобы подняться на стулья, но гуттаперчевая англійская двочка исполнила и это при неистовыхъ аплодисментахъ. Только въ послдній моментъ силы ей измнили, и ребенокъ упалъ прямо на лицо. Она испуганно вскочила на ножки и хотла сейчасъ же повторить испорченный номеръ, не замчая струившейся по лицу крови.
— Довольно! Довольно!
Настасья Петровна поймала окровавленную мученицу за кулисами, подхватила на руки, какъ перышко, и унесла, къ себ въ уборную.
— Что вы длаете?— шепталъ ей Алексисъ, успвшій переодться цыганомъ.
— Ахъ, оставьте… Вс вы зври! Бдный ребенокъ… двочка моя…
— Вдь сейчасъ нашъ хоръ, а потомъ вашъ номеръ, Настасья Петровна.
— Убирайтесь вы вс отъ меня къ чорту!..
Прибжалъ встревоженный Евграфъ Гаврилычъ.
Скандалъ съ гуттаперчевой двочкой испортилъ настроеніе даже садовой публики.
— Матушка, Настасья Петровна, бросьте промятую двчонку,— упрашивалъ онъ, стараясь отнять двочку.— Вамъ сейчасъ выходить…
— Не приставайте, а то и совсмъ не выйду…
— Какъ же это такъ… а? Вдь публику…
— А мн наплевать на вашу публику…
Она унесла двочку къ себ въ уборную, положила на кушетку и, ставъ на колни, начала ее раздвать. Ребенокъ былъ такъ напуганъ всмъ случившимся, что не сопротивлялся, а только округлившимися глазами искалъ черный призракъ своей мучительницы.
— Мученица ты моя… родная…— шептала Настасья Петровна, цлуя окровавленное дтское личико, изломанныя ручки и ножки.— Я тебя не отдамъ никому… слышишь?.. Ребеночекъ мой…
Знаменитая любимица публики обливала слезами измученнаго ребенка, а на сцен гремлъ цыганскій хоръ. Изъ пестрой волны звуковъ рзче другихъ выдлялся голосъ Алексиса,— бывшій городской голова, тренькая на гитар, выдлывалъ цыганскія solo, гикалъ, свисталъ и фальцетомъ бралъ невозможныя цыганскія, верхнія ноты. Нужно было разогрть публику… На bis Алексисъ плясалъ съ Рахилью русскую, а потомъ исполнилъ еще одинъ номеръ. И въ то же время этотъ пропащій человкъ думалъ о томъ, что длается тамъ, въ уборной Настасьи Петровны.

III.

— Настасья Петровна… а Настасья Петровна!— взывалъ жалобнымъ голосомъ Евграфъ Гаврилычъ, стоя у запертыхъ дверей уборной.— Что же это такое?.. Сейчасъ вашъ номеръ… ахъ, Боже мой!.. Вонъ и хоръ кончилъ… Настасья Петровна, родная!..
Подошелъ вспотвшій, задохшійся Алексисъ.
Старикъ обратился къ нему съ умоляющимъ жестомъ. Ихъ толкали ходившіе изъ уборной въ уборную артисты, гд-то слышался сдержанный шопотъ.
— Настасья Петровна…
Наконецъ дверь уборной распахнулась, и Настасья Петровна сдлала Алексису знакъ войти.
Вмст съ нимъ ворвался и Евграфъ Гаврилычъ. Онъ былъ въ ужас: она еще и не думала одваться, а глаза были красны отъ слезъ.
— Милая, родная… ножки буду цловать…— бормоталъ растерявшійся старикъ, чувствуя, что у него отъ страха начинаютъ шевелиться волосы ча голов.
— Что же, я при васъ одваться буду?— сердито накинулась на него избалованная примадонна.—А впрочемъ, мн все равно… Алексисъ, я сяду къ зеркалу, и вы будете меня гримировать, а этотъ старикашка наднетъ мн чулки и башмаки.
Работа закипла. Евграфъ Гаврилычъ дрожащими руками снималъ съ примадонны домашніе сапоги и чулки и неумло старался надть новые, Алексисъ накладывалъ кисточкой блила и съ ловкостью парикмахера орудовалъ пуховкой. Брови и рсницы Настасья Петровна подрисовала сама. Затмъ слдовали въ порядк корсетъ, коротенькая шелковая юбочка, яркій корсажъ, серьги изъ поддльныхъ брильянтовъ, такія же кольца, браслеты и цлое колье. Сама Настасья Патровна привычной и быстрой рукой помогала суетившимся около нея приспшникамъ, занятая мыслью о лежавшей на кушетк раздтой гуттаперчевой двочк.
— Я ее не отдамъ…— упрямо повторяла она, споря съ какимъ-то невидимымъ врагомъ.— Да, не отдамъ… Я ее куплю у англичанки.
— Врно… купимъ и двочку!— поддакивалъ Евграфъ Гаврилычъ, выигрывая время.— Все купимъ, только вотъ корсажъ надо приправить сзади. Алексисъ, орудуй. Вотъ тутъ отдувается… Ты булавкой сошпиль.
А публика уже начинала волноваться. Доносился сдержанный ропотъ тысячной толпы, отдльные нетерпливые возгласы, стукъ палками и топотъ ногъ. Вс были возбуждены и требовали ту, для которой сбжалась сюда эта тысячная толпа. Евграфъ Гаврилычъ, конечно, слышалъ это шумное нетерпніе и еще сильне волновался.
— Готово…— ршила наконецъ Настасья Петровна, оглядывая себя въ послдній разъ въ зеркало. Но она еще не вышла изъ уборной, а наклонилась къ гуттаперчевой двочк, прикрытой ея манто, и опять принялась ее цловать.
— Я сейчасъ приду, моя капелька… да? Сейчасъ… Я тебя не отдамъ…
Евграфъ Гаврилычъ осторожно вытащилъ ее изъ уборной, но въ дверяхъ она еще разъ остановилась и проговорила:
— Заприте уборную и ключъ отдайте мн, а то двочку украдутъ.
— Дверь безъ замка-съ…— испуганно отвтилъ Евграфъ Гаврилычъ.— Да вы не безпокойтесь, Настасья Петровна. Все будетъ въ сохранности… Мы тутъ одной семьей живемъ.
— Нтъ, я вамъ не врю! Алексисъ, идите въ уборную и не смйте сдлать оттуда ни одного шагу. Вы мн отвчаете за двочку своей головой.
— Ты смотри, Алексисъ!— строго подтверждалъ Евграфъ Гаврилычъ, грозя пальцемъ.— Знаешь мой характеръ? Я, братъ, шутить не люблю… Матушка, Настасья Петровна, публака-то скоро стулья будетъ ломать.
— Сейчасъ, сейчасъ…
Она быстрыми шагами пошла на сцену, по какъ на грхъ встртилась у послдней кулисы съ черной англичанкой.
— Мн нужно съ вами переговорить…— начала Настасья Петровна.— Мы сойдемся… я куплю у васъ двочку. Сколько?..
Дама въ черномъ фракъ сдлала отрицательное движеніе головой и улыбнулась. Это взорвало Настасью Петровну.
— Такъ я вамъ просто не отдамъ двочки!— азартно заговорила она.— Это не ваша дочь… нтъ. Разв найдется такой извергъ-мать, чтобы стала такъ истязать своего собственнаго ребепка? Никогда!..
Англичанка что-то быстро заговорила, а лицо оставалось все такое же спокойное, увренное, и это подняло въ Настась Петровн всю кровь. Женщины говорили на разныхъ языкахъ, но это не мшало имъ отлично понимать другъ друга. А тамъ, гд пестрла тысячеголовая человческая масса, ужо раздавались шиканье, свистки и неистовый топать,
— Матушка, родная, не погуби!..— взмолился Евграфъ Гаврилычъ, надая на колни.— Вдь скандалъ… Разнесутъ все заведеніе.
У старика были слезы на глазахъ. Настасья Петровна съ отвращеніемъ вырвала изъ его рукъ свою руку и увренной граціозной походкой выпорхнула на сцену, сіяющая, улыбающаяся, задорно красивая. Тысячи глазъ жадно впились въ нее, и прошла нкоторая пауза, прежде чмъ раздались оглушительные аплодисменты. голодный тысячеголовый зврь уже наслаждался своей улыбавшейся добычей. Слышалось даже то легкое ворчанье, когда зврь рветъ еще теплое мясо. Сказывался общественный темпераментъ съ его плотоядными инстинктами… Она обвела притихшую толпу своими усталыми глазами и подала знакъ капельмейстеру смотрвшему на нее такъ, точно онъ сейчасъ хотлъ вылзть изъ собственной кожи.
Дрогнули скрипки, взвыли мдныя трубы, зарокоталъ барабанъ, а черная дирижерская палочка поднимала все новые звуки. Оркестръ былъ плохенькій, музыканты отчаянно играли, но это еще усилило эффектъ свжаго женскаго голоса, вплетавшаго бравурную мелодію въ этотъ муравейникъ звуковъ. На сцен Настасья Петровна длалась совершенно другой женщиной — у ней былъ настоящій шикъ каскадной пвицы. Благодарная публика взвыла, когда она съ отчаяннымъ жестомъ кончила первый куплетъ безсмысленной шансонетки.
— Браво-о-о-о-о!.. Гремина-Стальская бррраво-о-о!
Она сдлала нсколько шаговъ около рампы, улыбаясь и раскланиваясь. Оркестръ зудилъ маленькій антрактъ. Второй куплетъ вызвалъ настоящую бурю… Да, это была она, общая любимица, и вс радовались, что нашли ее такой же, какой знали два года назадъ. Даже лучше, потому что въ голос чувствовалась такая захватывающая нервность… Когда наконецъ она кончила свой номеръ, публика повскакала съ мстъ, выла, шкала, стучала ногами. Стоявшій за кулисами Евграфъ Гаврилычъ даже перекрестился: трудненько достался ему этотъ выигрышный номеръ… Охъ, ужъ только эти примадонны! Жилы вс вытянутъ… Ну, да чортъ съ ней — дло сдлано.
Со сцены Настасья Петровна бросилась прямо въ уборную: гуттаперчевая двочка была тамъ, а около нея сидлъ Алексисъ. Онъ даже увлекся своей ролью сидлки и не замтилъ, какъ пролетло время.
Правда, онъ слышалъ восторженную бурю, обрывки музыки, отдльныя знакомыя ноты — и только. Миссъ Элліэтъ тоже вслушивалась и продолжала лежать. Только время отъ времени ея глаза принимали испуганное выраженіе, именно когда у дверей уборной слышались легкіе осторожные шаги,— это была она, страшная тнь черной женщины. Ребенокъ освоился со своимъ положеніемъ и лежалъ спокойно, чувствуя, что за наго заступится чья-то рука и что сегодняшняя неудача можетъ сойти.
— Ахъ, моя крошка… теб хорошо?— спрашивала Настасья Петровна, цлуя ребенка.— Ничего не бойся… Я тебя не отдамъ.
— О, yes…
Ребенокъ улыбнулся въ первый разъ, и дв дтскихъ голенькихъ ручки протянулись къ Настась Петровн, обхватили ея шею, и дтское личико припало къ ея груди. А тамъ пенстово ревла толпа, требовавшая Гремину-Стальскую,— она должна была пропть свои лучшіе номера. Эта толпа отрывала ее отъ ребенка, беззащитнаго и слабаго.
— Я сейчасъ…— проговорила она, поднимаясь.— Алексисъ, я надюсь на васъ.
Въ дверяхъ уже появился Евграфъ Гаврилычъ, вся фигура котораго представляла собой одну мольбу. Онъ уже не могъ ничего говорить, а только прижималъ об руки къ сердцу. Настасья Петровна прошла мимо него, не удостоивъ даже кивкомъ.
Опять взвылъ оркестръ. Алексисъ чувствовалъ, какъ замерла вся публика, и самъ превратился въ одинъ слухъ. Вотъ первыя слова избитой модной шансонетки… А затмъ что-то случилось. Что-то упало, послышался какой-то крикъ, и опять мертвая тишина — даже оркестръ остановился. Потомъ торопливый топотъ десятка ногъ, и въ уборную внесли Настасью Петровну — она была блдна, какъ полотно, глаза закрыты, а на шелковой юбочк широкой полосой темнла свжая кровь.
— Обморокъ…— шепталъ какой-то господинъ въ золотыхъ очкахъ, оглядываясь, куда уложить больную.— Ничего, это пройдетъ.
Алексисъ завернулъ миссъ Элліэтъ въ манто и вынесъ ее изъ уборной, а на ея мсто уложили больную. Господинъ въ золотыхъ очкахъ разорвалъ корсажъ и мочилъ голову холодной водой. Это былъ докторъ, случайно бывшій на представленіи. Когда Алексисъ вернулся, больная уже открыла глаза и съ удивленіемъ смотрла кругомъ, очевидно, не давая себ отчета, гд она и что съ ней.
— А двочка?— обратилась она къ Алексису.
— Успокойтесь…— уговаривалъ докторъ.— Сейчасъ вамъ вредно волноваться.
Она быстро взглянула прямо въ лицо доктору и только улыбнулась,
Черезъ пять минутъ на авансцен появился Алексисъ и почтительнйше доложилъ ожидавшей публик, что г-жа Гремина-Стальская по болзни не можетъ больше выйти на сцену. Это заявленіе вызвало замтное неудовольствіе, и публика начала расходиться съ обиженнымъ видомъ людей, у которыхъ выхватили лакомый кусокъ прямо изо рта.

IV.

Неожиданная болзнь Греминой-Стальской разрушила все будущее ‘Эльдорадо’,— на слдующій день садъ былъ пустъ. Артисты опустили головы, а Евграфъ І’аврилычъ просто рвалъ на себ волосы.
— Подвела она меня совсмъ,— уныло повторялъ онъ, бродя по своему, сразу опуствшему заведенію.— Раньше хоть какая-нибудь публика собиралась, а теперь никто не пойдетъ… Вс будутъ ждать, когда поправится Настасья Петровна.
Старикъ нсколько разъ здилъ на дачу къ Греминой и съ большимъ трудомъ добился аудіенціи. Она его приняла, сидя въ кресл.
— Что вамъ угодно, старикашка?
— Ахъ, голубушка… Вдь это невозможно: я вонъ какую ораву людей кормлю. Продятъ они меня…
— Я тутъ ни при чемъ… Все зависитъ отъ доктора.
Гремина занимала дешевенькую дачу на противоположномъ берегу, въ двухъ шагахъ отъ ‘Пале-де-Кристаль’. Обстановка была дрянная, сборная — вообще не казисто, Евграфъ Гаврилычъ соображалъ, что все это ему на руку, потому что у Настасьи Петровны ничего сейчасъ нтъ, значитъ, она могла быть ему полезна. Испортила все проклятая болзнь… Онъ подкараулилъ у подъзда лчившаго пвицу доктора и умолялъ поскоре выправить его лучшій ‘номеръ’. Знакомый докторъ только улыбнулся.
— Голубчикъ, да только скажите: живой воды достанемъ. Ничего не пожалю… Вдь это мн безъ смерти смерть.
— Если такъ, то скажу вамъ одно: не надйтесь ни на что. Дло очень скверно… Сердце не въ порядк, а съ нимъ нельзя шутить. Понимаете?.. Мн не нравится сердце Настасьи Петровны и даже очень не нравится… Смотрите, не проболтайтесь, я это только вамъ говорю.
— Значитъ, крышка?
— Около того…
Старикъ упалъ духомъ окончательно. Вотъ когда подошла бда неминучая… А тутъ еще Алексисъ обнадеживалъ, чтобы сорвать ей жалованье за полмсяца впередъ. Говоритъ, что сама его посылала.
— Ахъ, народецъ!— ворчалъ старикъ.— Хорошо, что не далъ, а то плакали бы мои денежки. Ловко!..
Вечеромъ въ саду его поймалъ Алексисъ и отвелъ въ сторону.
— Мн съ вами нужно серьезно поговорить,— предупреждалъ цыганскій запвала.
— Ну, ну, начинай… Знаю я, какой-такой вашъ разговоръ бываетъ. Нтъ, братъ, дудки… Настасья Петровна — ау, а у меня не монетный дворъ.
— Вотъ я объ этомъ и хочу поговорить съ вами, только уговоръ дороже денегъ: молчокъ. Она умретъ — это врно, но объ этомъ никто не долженъ знать… Понимаете?
— Ладно, обманывай дальше.
— Дло въ томъ, что это и для васъ важно. ‘Эльдорадо’ вамъ идетъ въ убытокъ третій годъ, а я его продамъ вамъ на очень выгодныхъ условіяхъ.
— Ты?..
— Да, я… Только уговоръ, что о Настась Петровн никому ни гу-гу. Даже за хлопоты ничего не возьму. Все равно пропью. Не такія деньги тратилъ въ свое время… По рукамъ?
— По рукамъ!..
Алексисъ сегодня имлъ необычайно дловой и серьезный видъ, такъ что даже Евграфъ Гаврилычъ не заподозрлъ его въ обман: человкъ бывалый, а у каждаго плута свой расчетъ. Отъ копеечной свчки Москва сгорла… Тронутый безкорыстіемъ бывшаго городского головы, Евграфъ Гаврилычъ прибавилъ:
— А я теб вотъ что скажу, Алексисъ: сухая ложка ротъ деретъ, да и молоко, говорятъ, у коровы на язык. Пока что, я могу теб выдавать на булавки… ну, трешницу въ сутки. Нельзя же дла обдлывать на сухую.
— Хорошо, потомъ сочтемся…
Алексисъ цлыхъ три дня ходилъ, какъ въ воду опущенный, когда узналъ, что Настасья Петровна безнадежна. Ему первому докторъ сказалъ это, и впопыхахъ онъ не усплъ его даже предупредить, чтобы всецло держать въ секрет. Докторъ, какъ на грхъ, разболтался съ Евграфомъ Гаврилычемъ и отрзалъ съ этой стороны возможность всякой помощи.
— Понимаете, у нея ничего нтъ,— взволнованно объяснилъ Алексисъ ничего не понимавшему доктору.— А если бы вы не проболтались, Евграфъ Гаврилычъ выдавалъ бы какую-нибудь субсидію… да. Что же остается?.. Въ больницу…
— Да… Гм… А чортъ его зналъ!.. Не сообразилъ…
— А я вамъ скажу, что вы теперь должны длать… Говорите всмъ, что Настасья Петровна поправится. Это даже не будетъ ложью съ вашей стороны, потому что болзнь самаго неопредленнаго характера. А я, съ своей стороны, не дамъ ей умереть въ больниц… У меня есть свой планъ.
Дйствительно, у Алексиса былъ планъ, созданный въ теченіе нсколькихъ безсонныхъ ночей. Теперь онъ зналъ, что нужно было длать, и смло смотрлъ впередъ. У него была и ршимость, и твердая увренность, и находчивость, точно онъ переродился за эти нсколько дней. Его поднимало одно чувство, могучее и захватывающее, одно изъ тхъ, которыя испытываются только разъ въ жизни: Алексисъ полюбилъ умирающую примадонну, какъ мальчикъ. Алексисъ боялся, что Настасья Петровна можетъ замтить его настроеніе. Вдь это стыдно, когда голова лысая и когда вся жизнь назади, а главное — это была любовь къ умирающей женщин…
Сама Настасья Петровна еще не отдавала отчета въ своемъ положеніи и надялась, что все скоро пройдетъ. Она всегда была такая здоровая, а тутъ какой-нибудь глупый обморокъ… Правда, она съ трудомъ могла ходить но комнат, задыхалась, испытывала какую-то изнурительную слабость и по ночамъ не могла спать — нужно было садиться въ кресло, и только въ этомъ положеніи наступало забытье, полное мучительныхъ грезъ и галлюцинацій. Аппетита тоже не было.
— Э, пустяки, всэ пройдетъ,— успокаивалъ Алексисъ.— Помните, какъ вы тройку останавливали, Настасья Петровна?
— Да, да… Я была очень сильная, а теперь не могу пальцемъ шевелить. Да… И какъ все это быстро, не правда ли?.. Докторъ говоритъ: нервы… А у меня такое ощущеніе, точно тамъ — и въ сердц и въ груди совершенно пусто, какъ, вроятно, чувствовала бы себя пустая бутылка изъ-подъ дорогого вина, если бы она только была въ состояніи что-нибудь чувствовать. Потомъ тоска.. А главное, грезы, грезы, грезы… Нтъ, это послднее всего ужасне.
Больная часто впадала въ какую-то страшную задумчивость и по цлымъ часамъ сидла неподвижно въ своемъ кресл. Алексисъ наблюдалъ ее издали, и ему длалось страшно за эти открытые глаза, когорые ничего не видли: это была смерть… Это было то особенное чувство, когда человкъ ждетъ смертельнаго удара и не видитъ руки, наносящей его, Иногда Настасья Петровна съ удивленіемъ разсматривала Алексиса, точно видла его въ первый разъ.
— О чемъ вы думаете сейчасъ, Настасья Петровна?
— Я?.. Я стараюсь припомнить, гд я васъ видла… Вы уврены, что это было?
— О, совершенно увренъ… Мы провели цлый вечеръ вмст и даже очень недурно. Вы были въ удар и…
— И?
— И по ошибк дома поцловали меня… это было очень смшно, потому что вы приняли меня за сосда. Потомъ вы разсердились…
— Это, дйствительно, смшно, если бы не такъ грустно. Все-таки я не помню ничего, хоть убейте… Да и гд припомнить!..
Каждая мысль о прошломъ волновала больную, и Алексисъ всми силами старался сосредоточить ея вниманіе на настоящемъ, хотя для этого было такъ мало средствъ въ его распоряженіи. Занять Настасью Петровну, такъ много видвшую, слышавшую и испытавшую, являлось дломъ не легкимъ. Впрочемъ, она оживлялась, когда Алексисъ приводилъ съ собой гуттаперчевую двочку — миссъ Элліотъ. У Настасьи Петровны проснулось какое-то материнское чувство къ несчастному ребенку, и она могла по цлымъ днямъ проводить съ ней въ той безсвязной болтовн, на какую способны для дтей одн женщины. Алексисъ являлся нмымъ свидтелемъ самыхъ трогательныхъ сценъ и чувствовалъ, какъ билъ въ ней ключомъ неизжитый запасъ силъ,— въ умирающей примадонн на его глазахъ родилась женщина-мать. Въ немъ самомъ просыпалась какая-то предателская теплота… А что, если бы онъ встртился съ Настасьей Петровной лтъ десять назадъ, когда она еще не закружилась въ вихр своихъ сценическихъ успховъ и когда онъ самъ могъ быть порядочнымъ человкомъ? Гм… да. Есть много вещей, о которыхъ лучше не думать, потому что он приходятъ слишкомъ поздно… Но и тутъ было одно обстоятелство, которое доводило больную каждый разъ до слезъ: гуттаперчевая двочка не говорила по-русски, а Настасья Петровна не знала по-англійски. Приходилось ограничиваться одной пантомимой.
— Да вдь я тебя люблю, моя крошка!..— съ отчаяніемъ повторяла Настасья Петровна, лаская миссъ Элліэтъ.— Никогда и никого такъ не любила… Вдь ты слышишь, да?.. Ты меня тоже полюбишь? Такъ, немножко… капельку… Мн очень немного нужно.
Эти сцены доводили Алексиса до слезъ, и онъ отвертывался къ окну, чтобы не выдать своего преступнаго настроенія. Боже, какъ она была хороша, какъ хороша!..
Хлопоты о выкуп двочки немного затянулись, потому что, разъ, англичанка-антрепренеръ не соглашалась, а второе — у Настасьи Петровны не было ни гроша за душой. Впрочемъ, Алексисъ уговорилъ англичанку на притворное согласіе и самъ назначилъ сумму выкупа. Это оживило Настасью Петровну, и она въ тотъ же день написала цлый рядъ писемъ къ своимъ вліятельнымъ поклонникамъ, бросавшимъ на кутежи съ ней и на подарки ей тысячи.
— Ну что имъ стоитъ выбросить десять тысячъ?— повторяла Настасья Петровна.
— Конечно, пустяки,—соглашался Алексисъ.— Я прокутилъ состояніе въ сто тысячъ и понимаю эту психологію. Да… Подвернись мн тогда такой особенный случай… гм…
Настасья Петровна съ загоравшимися глазами начинала перечислять своихъ пріятелей и соображала, кто и сколько могъ дать.
— Напримръ, Вадовскій? Ну что ему стоитъ бросить дв-три тысячи? Онъ въ одинъ вечеръ уплачивалъ по моимъ счетамъ больше и считалъ за счастье, что я позволяла ему это удовольствіе. Да мало ли ихъ… Помните стараго барина съ подвязанной рукой?.. Знаете, мн кажется, что среди публики въ послдній разъ я видла Вадовскаго… Отчего онъ не пришелъ въ уборную?
Алексисъ пожималъ плечами,— Вадовскій за поддльные векселя былъ сосланъ въ Западную Сибирь, а старый баронъ лежалъ въ могил.
Каждое утро Настасья Петровна проводила въ страстномъ ожиданій отвтовъ на свои письма. Она заглядывала постоянно въ окна, нейдетъ ли почтальонъ,— но онъ не шелъ… Каждый прозжавшій мимо дачи экипажъ заставлялъ ее вздрагивать. На десять писемъ отвтъ получился только одинъ. Настасья Петровна дрожавшими руками разорвала длинный конвертъ съ княжескими вензелями, пробжала лаконическую записку и швырнула ее.
— Мерзавцы!— прошептала она, заламывая руки. Съ ней повторился припадокъ, хлынула горломъ кровь, и наступилъ обморокъ. Хорошо, что все случилось при Алексис, который заручился необходимыми инструкціями отъ доктора. Онъ снесъ на рукахъ Настасью Петровну въ постель, раздлъ ее и уложилъ, а потомъ уже привелъ въ чувство. Теперь не было женщины, а былъ только больной человкъ.
— Гд моя двочка?— спрашивала Настасья Петровна, съ трудомъ открывая глаза.— Слышите, я ее не отдамъ… никому не отдамъ…
Алексисъ припряталъ княжеское письмо и прочиталъ его потомъ уже въ ‘Эльдорадо’: ‘Милый котенокъ! Для тебя у меня нтъ отказа, но для этого нужно пріхать по извстному теб адресу’.

V.

У маленькихъ людей и горе, и радость, и счастье въ конц концовъ сгодятся въ самые прозаическіе денежные расчеты. Алексисъ былъ влюбленъ, Настасья Петровна умирала, а въ результат нужны были деньги и деньги. На Алексиса находило отчаяніе, и онъ скрежеталъ зубами въ безсильной ярости.
— Не дамъ я ей умереть въ больниц!— повторялъ онъ самъ себ.— Да, не дамъ… Слышите ли вы вс, которые ухаживали за ней, которымъ она улыбалась и которыхъ дарила своимъ вниманіемъ,— я одинъ не дамъ ей умереть, какъ нищей.
Планъ явился вдругъ, какъ-то самъ собой. Алексисъ дня черезъ три посл рокового дебюта Настасьи Петровны въ ‘Эльдорадо’ отправился днемъ въ ‘Пале-де-Кристалъ’, гд у него были свои знакомые среди мелкой актерской челяди. Садъ днемъ былъ, конечно, пустъ, и только въ буфет происходило нкоторое движеніе. Два гимнаста пили чай, старшій брать Стрльскій проврялъ какіе-то счеты, буфетчикъ разговаривалъ со старшимъ офиціантомъ Никитой Павлычемъ. Его-то и нужно было Алексису. Рослый, высокій старикъ, выбритый и подстриженный ‘подъ англичанина’, былъ извстенъ, какъ ростовщикъ, и господа артисты часто прибгали къ его отеческой помощи. Алексису тоже случалось имть съ нимъ дло. У старика, по слухамъ, было тысячъ тридцать голенькихъ. Алексисъ выпилъ рюмку водки, пожевалъ какой-то бутербродъ, поздровался съ гимнастами и потомъ уже подошелъ къ Никит Павлычу.
— Никит Павлычу…
— А, пвунъ… Ну, что новенькаго скажешь? Каково съ Евграфомъ Гаврилычемъ прыгаете?
— Да ничего, слава Богу. У всхъ одно положенье: четыре недли на мсяцъ жалованье платишь, а пятую спать.
— По-нашему, деревенскому, это называется въ два кваса жать: одинъ — какъ вода, а другой пожиже воды… Ахъ, ты, балагуръ!.. Балетъ у васъ, сказываютъ. весьма превосходный… Набрали двчонокъ съ улицы, обрядили малость и пустили прыгать. Главной-то балерин, поди, рубля три въ мсяцъ платите? Не вдругъ и выговоришь сумму-то… Самъ бы Евграфъ Гаврилычъ потанцовалъ, оно еще выгодне.
Устроенный въ ‘Эльдорадо’ домашними средствами балетъ служилъ неистощимой темой для всевозможныхъ разговоровъ, шуточекъ и остротъ. Такъ было и теперь. Весь буфетъ задыхался отъ хохота — и буфетчикъ, и гимнасты, и даже самъ Стрльскій, суровый, чахоточный господинъ,— вс хохотали. Алексисъ даже смутился. Когда пароксизмъ смха прошелъ, онъ замтилъ:
— А ежели разобрать, такъ это и не смшно совсмъ…
— По-твоему, умственно?— презрительно спросилъ Никита Гаврилычъ, хлопая Алексиса по плечу.
— Ничего, недурно… Вотъ что, Никита Павлычъ, угостилъ бы ты меня лучше чайкомъ, чмъ лясы точить. Жарко…
Этотъ неожиданный оборотъ удивилъ стараго офиціанта,— очень ужъ свободно разговариваетъ Алексисъ, точно и не онъ.
— А то я тебя угощу,— вызвался Алексисъ.— Вотъ пойдемъ туда, въ бесдку. Будто настоящая публика.
‘Занимать денегъ пришелъ, не иначе’,— ршилъ Никита Павлычъ, шагая за Алексисомъ по главной алле, и тутъ же прибавилъ: — Ну, нтъ, братъ, шалашъ… Попроси у своего Евграфа, а я не обязанъ кормить его-то богадльщиковъ.
‘Пале-де-Кристаль’ отличался отъ ‘Эльдорадо’, во-первыхъ, тмъ, что стоялъ на самомъ берегу, у воды, а во-вторыхъ, вс постройки были новыя, приспособленныя для потребностей спеціальной садовой публики. На первомъ план здсь стоялъ громадный деревянный театръ, составлявшій гордость и главную доходную статью антрепренеровъ. Затмъ самый садъ былъ устроенъ лучше. Деревья подстригались, цвты подсаживались по сезону, газоны содержались въ образцовомъ порядк. Алексисъ все это не могъ не оцнить и опытнымъ глазомъ окинулъ все новое, что было сдлано для ныншняго лта. Стрльскіе денегъ не жалли и ставили послднюю копейку ребромъ. Они заняли бесдку, задрапированную акаціями. Здсь было и прохладно, и открывался отличный видъ на рку. Алексисъ снялъ шляпу и вытеръ лицо платкомъ.
— Что у васъ Викторъ-то Васильевичъ?— спросилъ онъ.— Опять накурилъ?
— Великій у насъ человкъ Викторъ Васильевичъ, кабы не эта его слабость… да. Изъ ничего длаетъ… Романъ-то Васильевичъ бьется-бьется, а то да не то. Викторъ Васильевичъ у насъ орелъ…
Братья Стрльскіе въ антреприз сада раздлили обязанности: старшій, Романъ, завдываль хозяйственной частью, а младшій, Викторъ,— артистами. Голову дла составлялъ именно Викторъ, знаменитый красавецъ и широкая натура. Онъ нсколько разъ прогоралъ въ разныхъ предпріятіяхъ и опять выплывалъ благодаря какой-нибудь новой штук. Между прочимъ, Настасья Петровна была создана именно Викторомъ.
— Да, Викторъ Васильевичъ ловкій человкъ,— согласился Алексисъ со вздохомъ.— Однихъ долговъ за сто тысячъ…
— Есть и этотъ грхъ… Только вдь надо-то умть взять чужія-то деньги. Сегодня дали, завтра дали, а послзавтра и не дадутъ. Вотъ хоть тебя взять, теб я не дамъ.
— А Виктору Васильевичу?
Старикъ подумалъ и отвтилъ ршительно.
— Тоже не дамъ… Моими-то грошами его не удивишь, а пользы ни ему ни мн. Да онъ и безъ меня найдетъ… Аховый мужикъ. Ежели бы да собрать въ одну кучу вс деньги, какія онъ прожилъ, такъ, кажется, и на возу не увезти. Особенный человкъ, однимъ словомъ, карахтерный. Вдь вотъ взять хоть этотъ садъ, онъ вдь нашему Евграфу принадлежалъ…
— Знаю.
— Знаешь, да не совсмъ. Мы съ Евграфомъ-то съ двадцати лтъ вотъ знакомы, какъ онъ сначала при буфет въ мальчикахъ состоялъ, а потомъ за стойку угодилъ. Нечего сказать, не глупый человкъ. Умлъ деньгу нажить… Какъ-то смялся мн: отъ пны пивной жить пошелъ. Это онъ кружки съ пивомъ наливалъ и въ немъ капиталъ наживалъ. Ну, потомъ, натурально, буфетъ снялъ и въ настоящую силу пошелъ. Былъ тогда антрепренеромъ Булыгинъ, прогорлъ и за долги садъ сдалъ Евграфу. Счастье-то прямо въ ротъ лзло, а Евграфъ не осмлился и продалъ садъ Стрльскимъ. Ну, Викторъ Васильевичъ сразу и развернулся… Помнишь, поди, какъ Настасья Петровна крутила здсь? Что только было здсь… А кстати, что съ ней? Она вдь у васъ выступала.
— Не совсмъ здорова… Такъ, по своей женской части.
— Такъ, такъ… Народу, сказываютъ, у васъ нетолченая труба была? Слышали… Только, значитъ, обрадовались, она и свихнулась.
— Поправится…
— Конечно, поправится… Вдь это какая женщина?.. Въ отдльномъ кабинет какъ-то кутила съ офицерами, ну — купчикъ въ ихшою компанію приклеился. Ну, и скажи этотъ самый купчикъ противное слово этой самой Настась Петровн, такъ она его, какъ котенка, въ окошко вышвырнула. Много тогда денегъ нажилъ Викторъ Васильевичъ… А потомъ, ну, это извстно, ихняя одна женская глупость.
Старикъ сурово замолчалъ, припавъ къ блюдечку съ чаемъ. Алексисъ весь какъ-то съежился и даже закрылъ глаза. Онъ зналъ все, что было потомъ, но ему было все-таки больно одно напоминаніе о прошломъ. Настасья Петровна сошлась съ Викторомъ, и нажитыя деньги полетли въ трубу. Она развернулась во всю ширь не хуже Виктора. Кончилось все это чуть не трагедіей, именно, когда старшій братъ Романъ влюбился въ нее и чуть не зарзалъ Виктора. Скандалъ разыгрался полный, и Настась Петровн пришлось исчезнуть съ горизонта. Все это отлично зналъ Алексисъ и все-таки не могъ преодолть тяжелаго ревниваго чувства къ этому прошлому. Никита Павловичъ тоже хмурился, потому что вмст съ Настасьей Петровной закончилось и его собственное благополучіе. Разв ныншніе господа умютъ кутить? А эти дамы — тьфу! Пальца не стоятъ Настасьи Петровны.
— А вы напрасно сметесь надъ Евграфомъ-то,— замтилъ Алексисъ, перемняя разговоръ.— Да… Онъ третій годъ приплачиваетъ за ‘Эльдорадо’-то, такъ тутъ будешь на обух рожь молотить.
— А чортъ ему веллъ путаться съ садомъ. Изъ гордости тянется: ‘не поддамся Стрльскимъ’, а у самого давно печенка трещитъ. На грошъ пятаковъ мняетъ… Разв у него есть хоть одинъ хорошій номеръ?
— А миссъ Элліетъ?
— Ну, эта такъ, зря попала… Опоздала къ намъ и застряла у Евграфа. А другіе?.. Рвань коричневая, а по артисты… Такъ нельзя, голубь сизокрылый.
— Все-таки онъ свою линію ведетъ и могъ бы капиталъ нажить, кабы понималъ…
— А ты понимаешь, небось?
— Я-то отлично понимаю, Никита Павлычъ, и ежели бы у меня было тысченокъ тридцать, такъ я все ваше заведеніе въ трубу пустилъ бы. Вотъ какъ…
— Н-но?.. Вотъ и научи Евграфа, а онъ теб спасибо скажетъ.
— Самому дороже стоитъ…
Алексисъ политично замолчалъ, чувствуя на себ пытливый взглядъ Никиты Павлыча. Старикъ, видимо, заинтересовался. Они молча допили стаканы, а потомъ Алексисъ налилъ новые. Онъ вообще имлъ сегодня такой увренный видъ и держалъ себя съ большимъ достоинствомъ.
— Лто-то и не увидишь, какъ пройдетъ,— заговорилъ Алексисъ посл длинной паузы.— Ну, мн пора домой, Никита Павлычъ…
Они простились.
— Заглядывай къ вамъ-то,— приглашалъ Алексисъ.
— И то надо завернуть: вмст служили съ Евграфомъ-то… Кланяйся ему. Ужо приду вашъ балетъ посмотрть… Ахъ, грховодники!
Они оба хитрили, и окончательный разговоръ произошелъ только черезъ нсколько дней, когда Никита Павлычъ зашелъ въ ‘Эльдорадо’. Расположившись въ укромномъ уголк за парой чая, друзья завели тихую душевную бесду.
— Я удивляюсь теб, Никита Павлычъ,— говорилъ Алексисъ:— при твоемъ капитал что можно было бы сдлать… Теперь самый разъ, и другого не будетъ. Ужъ врно теб говорю… Евграфу-то Гаврилину надоло платить, упрямство только свое тшить, ну, и купи у него всю музыку. Для порядка поломается, а самъ съ радостью отдастъ.
— Раньше онъ, значитъ, платилъ, а теперь я долженъ буду отдуваться за него?
— Ахъ, какой ты… Отъ ума ежели дло поставить, такъ дльце врненькое будетъ. Стрльскимъ-то утремъ носъ.
— Трудненько.
— Я теб говорю… Ужъ какъ я эту публику знаю насквозь. За рога прямо и возьмемъ… Взвоетъ она у насъ не своимъ голосомъ.
— Ну, публику-то ничмъ не удивишь…
— А вотъ и удивимъ… Ты только слушай.
Алексисъ оглядлся, подслъ ближе и зминымъ шипомъ проговорилъ, откладывая одинъ палецъ лвой руки:
— Настасья-то Петровна на что?.. Вотъ теб разъ… Второе (Алексисъ отогнулъ второй палецъ) — дамскій шведскій оркестръ… Такъ? Женщины везд: акробатки, пвицы, жонглерки, танцовщицы, фокусницы, гуттаперчевые гимнасты, клоуны — одн женщины. Цыганскій женскій хоръ, женскій русскій хоръ… Понялъ теперь?.. Чтобы ни одного мужского номера… И духу мужского не будетъ. Понялъ? Да это, братъ, такая штука, что публика на стну ползетъ.
Никита Павлычъ посмотрлъ на змя-искусителя какими-то осовлыми глазами и почесалъ затылокъ. Вдь вотъ, поди жъ ты, совсмъ пропащій человкъ, а какую штуку удумалъ.
— Правильно!— тихо отвтилъ старикъ.
— То-то правильно,— обидчиво заговорилъ Алексисъ.— Теб дло говорятъ. Умственная штука. Весь женскій садъ будетъ, а ежели бы еще всю женскую прислугу поставить — то-то-то!..
— Начальство не позволитъ. Къ буфету можно, а тамъ невозможно.
— Ну, нельзя — наплевать. А остальное все — бабы. Гласное, не надо выпускать изъ рукъ Настасью Петровну: она всему голова.
— Это ужъ, конечно. Когда она у насъ въ ‘Пале-Хрусталь’ орудовала, такъ настоящее свтопредставленіе было.
— А тамъ пару француженокъ, англичанку, испанокъ-танцовщицъ, итальянокъ съ бубнами. Нмокъ не надо. Еврейки попадаютъ не вредныя. Американку можно приспособить. Ты только подумай, голова.
Этотъ планъ поразилъ Никиту Павлыча, онъ увлекся до того, что даже спросилъ графинчикъ водки.
Разошлись они друзьями. Старикъ возвращался домой въ совершенно особенномъ настроеніи, встряхивалъ головой и улыбался.

VI.

Настасья Петровна въ первый разъ почувствовала опасность своего положенія недли черезъ дв посл дебюта въ ‘Эльдорадо’.
Это случилось ночью. Она засыпала въ кресл, когда почувствовала, что умираетъ… Съ величайшимъ трудомъ она открыла глаза, хотла подняться, но ее приковывало къ постели мертвое безсиліе. Ее охватилъ страхъ — безпредметный, неопредленный страхъ, отъ котораго, кажется, застыла вся кровь.
‘Неужели смерть? Неужели конецъ всему?— пронеслось у нея въ голов съ быстротой молніи.— Господи, но вдь я еще такая молодая…’
Ее охватила лихорадка. Зубы стучали. Руки были холодны, какъ ледъ, а тамъ, въ груди, что-то тснило и мшало дышать.
Это состояніе продолжалось нсколько минутъ, безконечныхъ мучительныхъ минуть, въ теченіе которыхъ она успла пережить снова всю свою жизнь и снова пришла еще въ большій ужасъ: смерть, конечно, страшна, но это прошлое было еще страшне. Она вся дрожала, охваченная этимъ сознаніемъ. Вдь умирающій человкъ надется до послдняго момента, а тутъ даже и этого не было. Прошлое пронеслось грозною тнью, и Настасья Петровна даже закрыла глаза отъ ужаса. Ея только сейчасъ это прошлое представилось въ настоящемъ освщеніи. Раньше она какъ-то старалась не думать о немъ, или вспоминала урывками, отдльными эпизодами, а теперь оно встало передъ ней въ полномъ объем.
Нчто подобное бываетъ, когда въ темную ночь блеснетъ ослпительно-яркая молнія и на мгновеніе выхватитъ изъ окружающей мглы съ поразительною рельефностью цлую громадную картину — на одно мгновеніе выступать мельчайшія подробности всего, что при дневномъ освщеніи даже не замчалось. Именно такой эффектъ произвело на Настасью Петровну первое предчувствіе неизбжной смерти… Да, она увидла все, увидла то, что, кажется, было забыто и похоронено и что знала только она одна, О, если бы можно было забыть…
— Какая я гадкая… грязная… проклятая…— шептали поблвшія отъ страха губы. Я всхъ хуже… Даже и молиться не смю, потому что каждое кое слово, каждая мысль осквернены, покрыты грязью и позоромъ. И вся — одинъ позоръ!..
Конечно, Богъ прощаетъ и великихъ гршниковъ, но вдь есть границы и Его милосердію. Наконецъ нужно искупить свой грхъ покаяніемъ и подвитомъ, а она не сметъ прошептать молитвы… Она не могла даже плакать, подавленная и уничтоженная собственнымъ сознаніемъ. Отчего она не умерла, когда была чистой, невинной двушкой? Ее схоронили бы въ бломъ плать, какъ невсту, и она лежала бы въ могил такая чистая, спокойная и счастливая своей невинностью. А теперь вотъ сейчасъ со всхъ сторонъ обступали тяжелые призраки, слышался чей-то презрительный хохотъ, а она ненавидла себя, какъ могла бы ненавидть только ядовитую гадину. Она ненавидла себя всю — каждый взглядъ, каждую улыбку, каждую мысль, движеніе, потому что все это было загрязнено и опозорено. Мало того, она распространяла кругомъ себя настоящую заразу и отравляла дыханіемъ даже воздухъ.
‘Я схожу съ ума…—мелькнуло у нея въ голов.— О, нтъ, все это было… Я — проклятая… и нтъ мн прощенія, нтъ молитвы, нтъ успокоенія’.
Потомъ въ ней со страшной силой наступила реакція.
— Нтъ, я не хочу умирать!— шептала она.— Не хочу! Не хочу!.. Я еще такъ молода… Еще хоть пять лтъ… даже одинъ годъ… О, я буду совсмъ другая… Да… только бы жить… да… еще немного…
Смерть — вдь это не видть солнца, не видть зеленой травы, не слышать ни одного звука и ничего, ничего не чувствовать, и это тогда, когда вс другіе будутъ наслаждаться жизнью, радоваться и плакать, видть другъ друга и чувствовать, что они существуютъ. Вотъ именно это ей никогда не приходило въ голову, и жизнь не имла для нея никакой цны.
Она, придерживаясь за стну, едва добралась до окна и распахнула его. Ей было душно, и въ то же время лихорадка заставляла выбивать дробь послдняго похороннаго марта.
Она присла къ окну. Тощія акаціи заслоняли видъ на рку, озаренную переливавшимся и дрожащимъ луннымъ свтомъ. Ночь была лтняя и, вроятно, очень теплая. Именно въ такія ночи и хочется жить особенно… Что это такое?
По рк пвучимъ вздохомъ пронесся музыкальный аккордъ и точно растаялъ въ сонномъ воздух.
Да, это въ ‘Пале-де-Кристаль’ играетъ оркестръ.
Представленіе кончилось, и публика гуляетъ въ саду. Еще аккордъ, еще и еще… Глухо рокочетъ барабанъ, точно подъ землей стонутъ мдныя трубы, насвистываютъ флейты… Господи, какъ все это близко и, вмст, какъ все это далеко, тамъ, въ прошломъ. Давно ли она, Настасья Петровна, гуляла вмст съ другими, такая беззаботная и веселая, а теперь чужое веселье отзывалось въ ея душ похоронными звуками. По лицу ея катились крупныя слезы, но она ихъ не чувствовала, охваченная ужасомъ неизбжной смерти — вдь она здсь, близко, совсмъ близко. О, если бы она могла хотя бы выйти изъ комнаты, но нтъ…
А музыка продолжала играть. Рка точно подхватывала звуки и проносила ихъ, поднимая въ душ цлые рои тяжелыхъ грезъ. Вотъ залитая свтомъ эстрада… вотъ дрогнулъ пьяный безшабашный мотивъ… вотъ она выпархиваетъ на сцену почти голая, опьяненная собственной красотой, счастливая своимъ позоромъ… И чмъ она неприличне, тмъ сильне восторгъ публики. Тысяча жадныхъ глазъ смотрятъ на нее… возбужденныя лица, плотоядныя улыбки… Вызовы, повторенія на bis, новые восторги, и все заканчивается оргіей гд-нибудь въ отдльномъ кабинет или привилегированномъ кабак. Льется шампанское, швыряются тысячи. Ахъ, какія отвратительныя пьяныя лица, какія дикія слова — ни стыда, ни совсти, ни уваженія. И она превосходитъ всхъ, и это длаетъ ее лакомой приманкой.
— Неужели все это было?— съ тоской спрашиваетъ она.— Неужели это была я?.. И никто, ни одинъ человкъ не удержалъ меня, не сказалъ, что его дурно, что я гадкая… ни одинъ!..
И такъ шелъ одинъ день за другимъ въ какомъ-то чаду, въ дикомъ похмель. Домой она возвращалась утромъ, цлый день спала и вставала только вечеромъ, чтобы повторить вчерашнее безобразіе. Рдкіе моменты сознанія, что все это нехорошо, тонули въ порок сплошного безобразія. Вдь ее такъ вс любили, лстили ей, ухаживали, потворствовали каждой прихоти, предупреждали малйшее желаніе, такъ что она скоро потеряла всякую цну и деньгамъ, и людямъ, и самой себ. Это была бурная волна, уносившая ее въ открытое безбрежное море, и она была счастлива собственнымъ позоромъ, потому что ей завидовали даже честныя женщины.
Любила ли она кого-нибудь? Ахъ, ихъ было такъ много… Вотъ блокурый офицеръ съ тонкимъ аристократическимъ профилемъ и сонными срыми глазами. Онъ таскалъ свою громкую историческую фамилію по кабакамъ и на наслдственныя деньги покупалъ продажныя ласки продажныхъ женщинъ. Она въ его репертуар явилась однимъ изъ послднихъ номеровъ и довершила разореніе. Съ какимъ наслажденіемъ она каталась въ коляск съ фамильными гербами, обдала за столомъ, сервированнымъ фамильнымъ серебромъ,— это была ядовитая муха, которая въ сумерки жалила разлагавшееся тло. Онъ кончилъ плохо, тамъ, гд-то въ Монако… А этотъ черноволосый смуглый длецъ, обокравшій два банка и сосланный въ Сибирь? Онъ былъ такой остроумный и веселый… А этотъ вялый и рыхлый московскій русоволосый купчикъ? Онъ подарилъ ей домъ, всю обстановку, и самъ кончилъ сумасшествіемъ. Да, много ихъ было и еще больше осталось. Гд они теперь?
‘Гд же они, въ какой новой богин
Ищутъ теперь идеаловъ своихъ?’
Вдь были тутъ и хорошіе люди, т.-е. не злые. Эта жажда все новыхъ наслажденій, притупленные нервы, тяжелое безумство закружившагося въ вихр человка и потеря всякаго чувства мры длала ихъ всхъ одинаковыми. Въ разгул, въ вин, въ нездоровыхъ увлеченіяхъ топились таланты, умъ, живыя силы,— все, что только есть хорошаго въ человк. И вс они прошли передъ ней, оставивъ тяжелый рой воспоминаній. И потомъ все это разлетлось, какъ дымъ, когда она сошлась съ красавцемъ Стрльскимъ. Собственно они не любили никогда другъ друга, а поддались массовому настроенію — въ ней онъ желалъ обладать тмъ, чмъ восторгалась толпа, а она гордилась, что овладла красавцемъ-мужчиной, который имлъ какую-то роковую власть надъ женщинами. О любви не могло быть здсь и рчи, а онъ просто схватилъ ее, какъ волкъ хватаетъ овцу… И какая была жизнь, страшно вспомнить! Не было такого оскорбленія, которое они не нанесли бы другъ другу, и все-таки жили вмст. Сколько разъ онъ билъ ее, билъ, какъ пьяный мужикъ, и она терпла, потому что потеряла всякое уваженіе къ самой себ, могла подчиняться только физическому превосходству.
‘Вкрадчивымъ шопотомъ вы заглушаете
Звуки дневные, несносные, шумные,—
Въ тихую ночь вы мой сонъ отгоняете,
Ночи безсонныя, ночи безумныя…’
Въ самый разгаръ этого безобразія старшій братъ Романъ влюбился въ Настасью Петровну и чуть не зарзалъ Виктора,— она сама выхватила изъ его руки финскій ножъ. Тутъ она опомнилась немного и ухала совсмъ.
Скитанье продолжалось года два. Она объздила почти всю Россію и убдилась только въ одномъ, что везд одно и то же и она та же. Были и неудачи, но у нея было громкое, хотя и скандальное имя, и везд она являлась желанной гостьей.
Наконецъ ее охватила тоска… Все было прожито, промотано, и ей захотлось вернуться назадъ. У Стрльскихъ служить она не желала и поэтому она выступила въ ‘Эльдорадо’. И опять успхъ, безумный, бшеный…
— Нтъ, я не умру!— шептала она.— Я жить хочу… дышать… О, все это пройдетъ! Я такая сильная, молодая. Жить, жить!.. Вдь живутъ же другіе!
Это минутное возбужденіе, вызванное волной воспоминаній, смнилось новымъ упадкомъ силъ. Не хватало воздуха и тамъ, гд катилась рка, а въ глазахъ ходили темные круги… Пошатываясь и хватаясь за стну, Настасья Петровна едва дошла до кухни, гд спала кухарка, она же и горничная.
— Что съ вами, барышня?— спрашивала сонная баба.— Лица на васъ нтъ…
— Страшно мн, Авдотья… Говори что-нибудь.
— Да что я буду говорить-то, барышня?
— Да что хочешь… Ради Бога, говори. Если нтъ, вотъ что, бги сейчасъ туда же, въ ‘Эльдорадо’, отыщи тамъ Алексиса. Знаешь, такой лысый?
— Да вдь теперь вс спятъ, барышня?
— Разбуди… Скажи, что я умираю, чтобы сейчасъ же шелъ сюда. Ради Бога… Такъ и скажи: барышня умираетъ.
Съ ней, дйствительно, сдлалось дурно, и Авдотья отпаивала се холодной водой.
Пока Авдотья здила за Алексисомъ, Настасья Петровна опять сидла у раскрытаго окна и жадно вслушивалась въ звуки, плывшіе по рк.
Какъ она ждала этого Алексиса, какъ никогда и никого еще не ждала. А вдругъ Авдотья его не найдетъ? Но Авдотья исполнила порученіе въ точности, поругалась съ двумя ночными сторожами, едва не попала въ участокъ и вернулась съ Алексисомъ, бывшимъ замтно навесел.
— Богиня, что съ вами?— спрашивалъ онъ, цлуя у нея руки.— Вижу и чувствую нервы…
Она расплакалась и безсильно опустила къ нему на грудь свою горвшую голову. Онъ утшалъ се тми безсмысленными словами, какими утшаютъ плачущихъ дтей.
— Я васъ не отпущу… вы ночуете здсь, вотъ въ этой комнат,— повторяла она, длая капризное лицо.— Мн страшно… Вы думали когда-нибудь о смерти, Алексисъ? Она была здсь… Я это чувствовала.
Онъ бережно усадилъ ее въ кресло, помстился у ея ногъ и, немного раскачиваясь изъ стороны въ сторону, принялся разсказывать о план новаго ‘женскаго сада’. Она слушала его внимательно, положивъ свою руку къ нему на плечо, и въ тактъ разсказа кивала головой.
— Вы будете царицей, Настасья Петровна, а я вашимъ рабомъ…— повторялъ Алексисъ.— Первымъ номеромъ будете, богиня.
— Да? Я знаю, что вы меня любите, Алексисъ, и мн легко съ вами. Дайте мн вашу руку и держите меня крпче: мн кажется, что я не умру, если вы будете меня держать… И садъ будетъ и все будетъ,— только не выпускайте моей руки.
Онъ опять разсказывалъ, увлекаясь своей идеей, а она склонила свою голову къ нему на плечо и въ такой поз заснула. Алексисъ не смлъ шевельнуться, не смлъ дохнуть: на его плеч спало его счастіе, его послднее безуміе…
По лицу Алексиса катились рдкія пьяныя слезинки…

VII.

Въ этотъ роковой вечеръ Настасья Петровна отнеслась къ плану Алексиса совершенно равнодушно, что его сильно огорчило. Зато на другой день она ухватилась за него съ какой-то болзненной страстностью.
— О, я буду жить!— повторяла она съ дтскою радостью.— Они теперь мн не отвчаютъ, они меня забыли… да. А тогда… О, я не буду такой глупой, какъ раньше. У меня опять будетъ много денегъ…
— Все будетъ, моя богиня…
Взглянувъ на Алексиса, Настасья Петровна нахмурилась. Въ его лиц она поймала знакомое выраженіе: и этотъ любилъ ее… О, вс мужчины одинаковы!.. Даже болзнь по могла ее застраховать. Докторъ, приговорившій ее къ смерти, тоже смотрлъ не совсмъ чисто. Ну, да Богъ съ ними… У нея теперь цль въ жизни. Только немножко бы оправиться. Оживленіе Настасьи Петровны и приливъ силъ обманули Алексиса. Онъ подумалъ, что докторъ могъ ошибиться, а человческая природа живуча.
— Будьте добре, когда придетъ старикъ…— совтовалъ Алексисъ, раскрывая свои карты…— Я его подвихрилъ.
— О, будь покоенъ, Алексисъ… Разв я такія дла обдлывала?..
— Онъ придетъ на-дняхъ къ вамъ. Соглашайтесь только посл усиленныхъ просьбъ… Равнодушіе на себя накиньте.
И старикъ-лакей пришелъ. Настасья Петровна приняла его довольно сухо, хотя и посадила. Онъ опытнымъ глазомъ оглядлъ бдную обстановку и многозначительно пожевалъ губами. Алексисъ даже съежился отъ этого движенія.
— Мн Алексисъ уже говорилъ…— предупредила его вопросъ Настасья Петровна, покровительственно улыбаясь.— Что же, дло врное. Только едва ли вы можете разсчитывать на меня, Никита Павлычъ… Я думаю узжать отсюда. Разв я когда-нибудь жила въ такой обстановк?
— Помилуйте-съ, сударыня, очень даже превосходно понимаемъ и весьма помнимъ вашъ фуроръ… Обождать надо малость, и все обернется въ лучшемъ вид. Только не узжайте…
— Право, не знаю… Мн здсь не повезло нынче.
Вмшался Алексисъ, и разговоръ перешелъ на главное. Офиціантъ подвинулся къ Настась Петровн совсмъ близко, оглядлся, точно боялся, что его могутъ подслушать самыя стны, и заговорилъ почти шопотомъ:
— Вдь дло-то какое, голубушка… Вдь ежели такимъ манеромъ ахнуть на публику, да ежели вы въ первую голову у насъ пойдете,— что же это такое будетъ? Страшно подумать… Вотъ Алексисъ обмозговалъ все даже очень превосходно.
— Онъ знаетъ дло…— пошутила Настасья Петровна, по привычк играя глазами.— Недаромъ цлое состояніе прокутилъ.
Бывшій городской голова только вздохнулъ, подавленный своими гршными воспоминаніями.
— Ну что же, бываетъ-съ…— заступился за него Никита Павлычъ.— Быль молодцу не укоръ. Остепенится у насъ. Капиталъ можетъ нажить, ежели съ умомъ.
— Первое дло: мой буфетъ…— храбро заявлялъ Алексисъ.
— Ну, это, пожалуй, жирно будетъ…
— Денегъ мн не нужно, а буфетъ мой. Изъ-за чего же я хлопочу-то?..
Настасья Петровна едва дождалась, когда старикъ уйдетъ. Она такъ устала, такъ устала… Когда онъ наконецъ ушелъ, она расплакалась.
— Зачмъ вы меня такъ мучите, Алексисъ… Это безчеловчно…
— Богиня, терпніе…
Ему стоило большихъ хлопотъ успокоить ее. Она и смялась, и плакала, и опять смялась. Чтобы утшить ее, онъ привезъ миссъ Элліэтъ, и Настасья Петровяа была счастлива. Она каждый разъ сама переодвала двочку, кормила ее и ухаживала за ней, какъ нянька. Благодарные дтскіе глаза такъ ласково смотрли на нее. Господи, вотъ единственное счастье, которое она знала. О, она будетъ другая, будетъ хорошая, добрая, любящая, кроткая…
— Милая, милая, милая!..— шептали поблвшія губы.
Въ слдующій разъ, но совту Алексиса, Настасья Петровна не приняла Никиту Павлыча,— изъ принципа необходимо было выдержать стараго чорта, который такъ быстро пошелъ на приманку изъ золотой мухи.
— Я съ нимъ самъ перевдаюсь…— ршилъ Алексисъ увреннымъ тономъ.— Изъ нашихъ рукъ онъ не уйдетъ.
И дйствительно, старикъ не ушелъ. Его охватила мучительная старческая жадность… Даже по ночамъ Никита Павлычъ не спалъ, а лежалъ съ открытыми глазами и высчитывалъ будущіе барыши. Алексисъ повелъ дло съ большою ловкостью: не лзъ къ нему на глаза, не выпрашивалъ денегъ, не приставалъ. Никита Павлычъ, подъ разными предлогами, нсколько разъ заходилъ въ ‘Эльдорадо’, но Алексисъ избгалъ встрчи съ нимъ: пусть старикъ разожжется хорошенько. Это была самая врная политика.
Наступилъ наконецъ, день, когда Никита Павлычъ понялъ, какъ нужно было дйствовать. Онъ поймалъ Алексиса и сунулъ ему пачку ассигнацій.
— Сколько?— равнодушно спросилъ Алексисъ, не считая денегъ.
— Триста…
— Дешево покупаешь — домой не носишь. Мн вдь ничего отъ тебя не нужно…
— Это Настась Петровн для перваго разу.
— Поводокъ?
— По-нашему, по-мужицки, оно такъ называется…
— Хорошо, поговорю съ Настасьей Петровной… Знаешь, какая она гордая: еще обидится… А денегъ она видала достаточно…
— Ахъ, сколько видала… Ужъ ты постарайся, Алексисъ. Ничего не пожалю… Съ Евграфомъ-то я самъ переговорю.
— Только испортишь дло… На грошъ да пошире хочешь все устроить, а оно и порвется. Да еще проболтаешься…
— Я? Да сейчасъ провалиться… А то ужъ ты перетолкуй со старымъ дуракомъ.
— Это, пожалуй, лучше будетъ… Я уже стороной заводилъ рчь, ломитъ несообразную цну. Меньше двадцати тысячъ не отдамъ, гритъ… По-моему, и за восемь отдастъ, если не приставать. Выжилъ онъ изъ ума и гордость свою тшитъ…
Алексису нужно было сохранить за собой положеніе главы дла, и онъ нарочно ломался, чтобы набить себ цну. Никита Павлычь, пожираемый своими жадными мыслями, поддавался его вліянію и не замчалъ опутывавшей его тонкой плутни.
Алексисъ торжествовалъ полную побду, которой, конечно, и воспользовался полной мрой. Покойная смерть, у себя дома, была обезпечена… Не нужно было увозить Настасью Петровну въ больницу, и деньги были даже на прихоти. У Алексиса оказался настоящій хозяйственный талантъ,— онъ все умлъ сдлать дешево, все предусмотрть и все разсчитать. Если бы онъ для самого себя затратилъ хоть часть этого таланта, то не служилъ бы въ цыганскомъ хор. Теперь по вечерамъ на дач Настасьи Петровны собиралась преоригинальная компанія: миссъ Элліэтъ, Алексисъ и Никита Павлычъ. Сама хозяйка обыкновенно лежала на кушетк, старый офиціантъ, помщался гд-нибудь поблизости, а гуттаперчевая двочка и Алексисъ занимали публику разными дтскими играми. На время гуттаперчевая двочка превращалась въ ребенка и хохотала съ такой заразительною веселостью надъ разными фокусами Алексиса, изображавшаго цлый звринецъ, клоунскіе номера и жонглерскія штуки. Ахъ, какъ все это было забавно… Настасья Петровна смялась иногда до слезъ и жалла только объ одномъ, что сама не можетъ принять участія въ даровомъ представленіи.
— Алексисъ, покажите, какъ пчела играетъ со львомъ?..
Алексисъ ложился на полъ и изображалъ спящаго льва. Потомъ слышалось легкое жужжаніе, вотъ оно ближе, ближе, царь зврей открываетъ глаза, зваетъ и прислушивается. Въ заключеніе происходила смшная сцена борьбы льва съ пчелой, причемъ Алексисъ рычалъ и катался по полу. Не мене успшно онъ представлялъ весь фейерверкъ, отходъ желзнодорожнаго позда и т. д.
Увлеченная соперничествомъ, миссъ Элліэтъ иногда желала показать какую-нибудь гимнастическую штуку, но Настасья Петровна ей не позволяла.
— Пусть играетъ, какъ ребенокъ…— говорила она.
Двочка уже говорила нсколько русскихъ словъ, но вполн могла объясняться только съ Алексисомъ, который выучилъ десятка два англійскихъ фразъ.
Вообще вечера проходили недурно, если бы не Никита Павлычъ, который сидлъ надъ душой, какъ паукъ.
Онъ угнетенно вздыхалъ и про себя продолжалъ ткать свою лакейскую паутину. Вотъ и миссъ Элліэтъ будетъ у него номеромъ — она отлично длаетъ, нтъ косточки живой. Настасья Петровна однажды поймала его именно на этой мысли и отвтила на нее съ обычной рзкостью:
— Нтъ, этотъ ребенокъ не будетъ у васъ!
Старикъ даже смутился,— она подслушала его тайную мысль.
— А ежели, напримръ, публика требуетъ, Настасья Петровна?— виновато оправдывался онъ.— Ну, не эта двочка, такъ другая, а номеръ долженъ быть. Теперь гуттаперчевые люди въ большой мод.
— Я про большихъ не говорю, а ребенка не дамъ!.. Слышите, не дамъ! Это зврство… Какъ вамъ не стыдно!..
Споръ закончился по обыкновенію слезами, такъ что Никита Павлычъ готовъ былъ отказаться отъ всего, только бы Настасья Петровна не плакала. Эта чуткость у Настасьи Петровны принимала совершенно болзненныя формы, доходя чуть не до чтенія чужихъ мыслей и чувствъ. Алексисъ испытывалъ жуткое чувство, когда она останавливала на немъ свой долгій, безпредметный взглядъ. Собственно, его личное настроеніе переживало новый фазисъ, перейдя отъ восторженнаго поклоненія къ ревнивымъ мукамъ. Да, это была настоящая ревность, ревность ко всему прошлому, ко всмъ тяжелымъ призракамъ, встававшимъ изъ этого прошлаго. Ахъ, если бы это были только призраки!.. Ревность въ такой форм была просто безсмысленна, но Алексисъ тмъ сильне страдалъ, пожираемый внутреннимъ огнемъ. Онъ даже не могъ высказать умиравшей примадонн всего, что накипло у него на душ: какое право онъ имлъ отравлять ей своимъ безумнымъ бредомъ послдніе часы?
Но она уже поняла его настроеніе и разъ замтила строго и серьезно:
— Вамъ не стыдно, Алексисъ?..
Онъ вздрогнулъ и покраснлъ.
— Вамъ не стыдно?
— Стыдно… очень стыдно.
— Нтъ, не то. Что вы имете несчастье любить меня — съ этимъ еще можно помириться, но вы поднимаете то, что умерло… Вдь я умираю, и вы отравляете мн послдніе дни. Вотъ это нехорошо… У васъ злыя, нехорошія мысли.
Онъ упалъ на колни, схватилъ ея руку и горько заплакалъ. Она не отнимала своей руки и смотрла на него съ тихой грустью.
— Ахъ, Алексисъ… Алексисъ…— шептали безкровныя губы…— Я умираю, можетъ-быть, оттого, что меня слишкомъ много любили, а вы… вы… нтъ, это наконецъ несправедливо! Да… Мы оба погибшіе люди… И, можетъ-быть, если бы встртились раньше, лтъ десять тому назадъ… О, все равно, ничего изъ этого не вышло бы. Вы не могли полюбить простую двушку, какой я тогда была. Разв честныя, порядочныя женщины имютъ какую-нибудь цну? Всмъ вамъ нужно что-нибудь испорченное, но съ громкимъ именемъ… Ахъ, какъ мн было больно, когда въ дни моего позора вотъ эти скромныя, честныя женщины завидовали мн, то-есть моей обстановк, моимъ костюмамъ, моему успху… Оставьте… забудьте все… Теперь нужно думать о другомъ. Смерть близка… она уже стучитъ въ дверь…
А безумецъ рыдалъ, припавъ своей лысой головой къ ея холоднымъ колнямъ.
— Хоть одно ласковое слово…— молилъ онъ.— Вдь я хорошо люблю васъ, а не такъ, какъ другіе.
Она притянула его за голову совсмъ близко къ себ, долго смотрла въ глаза, потомъ обняла и поцловала долгимъ поцлуемъ.
— Да, я тебя люблю… А теперь уйди, Алексисъ. Я больше не могу.
Онъ, пошатываясь, побрелъ къ дверямъ, но она вернула его слабымъ жестомъ и уже шопотомъ проговорила:
— Любовь творитъ чудеса, Алексисъ… Когда… да, когда меня не будетъ, ты будешь отцомъ для миссъ Элліэтъ. Я много объ этомъ думала и ршила, что ты долженъ жениться на этой англичанк во фрак, это будетъ лучшей памятью о моей любви къ теб…
Онъ хотлъ возражать, но она повелительно указала ему на дверь и закрыла глаза.

VIII.

Переговоры о покупк ‘Эльдорадо’ были въ полномъ ходу. Какъ ни старался Алексисъ повести дло политично, старики все-таки сцпились. Каждый день повторялось одно и то же. Никита Павлычъ приходилъ въ ‘Эльдорадо’ и засаживался пить чай съ Евграфомъ Гаврилычемъ. А потомъ начинался разговоръ:
— Ну, такъ какъ же, Евграфъ?
— А все такъ же, Никита. Двадцать тысячъ на столъ, а тамъ все обзаведенье получай. Ничего не пожалю…
— Перестань дурака валять… получай пять, и тому длу конецъ.
— Ишь ты, какой мягкій! Да я каждый годъ пять тысячъ приплачиваю за свое удовольствіе…
— Ну, а теперь не будешь приплачивать, да еще пять тысячъ въ карманъ положишь — сосчитай-ка, сколько выйдетъ? И не выговорить натощакъ!..
Такой же политичный разговоръ шелъ и въ это дождливое лтнее утро. Ночью была гроза, и теперь проносились послднія тучки, кропившія землю рдкими каплями. Старики сегодня какъ-то особенно разгорячились и наговорили другъ другу непріятныхъ вещей. Лица у обоихъ были красны. Глаза смотрли злобно.
— Вотъ навязался человкъ…— ворчалъ Евграфъ, вытирая лицо пестрымъ шелковымъ платкомъ.— Дло нужно говорить, а не канитель тянуть.
— Ты канитель-то тянешь, потому какъ не понимаешь своей пользы… Правду надо говорить-то.
— Получше твоего понимаемъ… Не безпокойся.
Въ моментъ, когда старики готовы были поссориться, показался Алексисъ. Онъ шелъ разсянно, ничего не видя предъ собой.
Съ нимъ рядомъ торопливо сменила ножками миссъ Элліотъ. Дтское личико было мокро отъ слезъ.
— Алексисъ, голубчикъ!— крикнули разомъ старики, обрадовавшись третьему лицу.
Алексисъ посмотрлъ на нихъ непонимающимъ взглядомъ и подошелъ къ столу. Старики заговорили разомъ, обвиняя одинъ другого. Евграфъ Гаврилычъ даже схватилъ Алексиса за бортъ лтней куртки, а Никита Павлычъ тянулъ его за рукавъ. Миссъ Элліотъ испуганно прижалась къ Алексису всмъ своимъ маленькимъ тльцемъ.
— Что же ты молчишь-то, какъ идолъ?— накинулся на него Евграфъ Гаврилычъ.— Вдь ты заварилъ кашу…
— Какую кашу?
— А касательно заведенія?
— Ахъ, да.
Алексисъ пожевалъ губами, горько улыбнулся и спокойно проговорилъ:
— Настасья Петровна приказала вамъ обоимъ долго жить…
Взявъ двочку за руку, Алексисъ повернулся и зашагалъ въ садъ. Никита Павлычъ догналъ его уже недалеко отъ низенькаго флигеля, въ которомъ гнздились артисты — это былъ настоящій артистическій клоповникъ.
— Алексисъ… постой,— бормоталъ старикъ.— А какъ же, напримръ, деньги? Вдь безъ малаго дадено тысячи съ полторы Настась-то Петровн.
— Я теб вексель дамъ… А впрочемъ, какъ знаешь. Сади меня въ тюрьму хоть сейчасъ: я тебя все время надувалъ.
— Алексисъ, да крестъ-то на теб есть?.
— А по-твоему, ей умирать въ больниц было?.. Скажи еще мн спасибо, что я теб помогъ хоть одно доброе дло сдлать. Все равно твои деньги прахомъ пройдутъ… Сколько нажалъ отъ Настасьи Петровны?
— А какъ же теперь садъ?
— Пустое… Ничего не выйдетъ… Я тебя обманывалъ. Прощай.
Алексисъ скрылся въ своемъ клоповник, бережно уводя двочку, а Никита Павлычъ стоялъ на одномъ мст и почесывалъ затылокъ. Да, ловко, нечего сказать..
‘Золотая муха’ умерла въ восемь часовъ утра. Она еще съ вечера упросила Алексиса привести гуттаперчевую двочку, съ тмъ, чтобы она ночевала у нея.
— Я завтра, въ восемь часовъ, умру…— проговорила она.
Въ послдніе дни она вообще чувствовала себя очень хорошо и совсмъ не плакала. Единственной заботой для нея являлась миссъ Элліэтъ.
Алексисъ привелъ двочку посл представленія, накормилъ ее ужиномъ и уложилъ спать въ той же комнат, гд лежала Настасья Петровна. Она уже цлую недлю не поднималась съ постели, и Алексисъ дежурилъ у нея почти вс ночи. Онъ, не раздваясь, сидлъ у окна и прислушивался къ ея тяжелому дыханію. Ныншнее ночное дежурство не отличалось ничмъ отъ предшествовавшихъ ночей. До полуночи больная очень металась. Алексисъ перекладывалъ ей подушки, поправлялъ постель и помогалъ больной перемнить положеніе. Въ полночь Настасья Петровна почувствовала облегченіе, успокоилась и лежала съ открытыми глазами. Ахъ, какія это длинныя ночи, точно самое время останавливалось!..
Разсвтало, когда больная проснулась отъ своего забытья.
— Двочку разбудите…— прошептала она, не открывая глазъ.
Алексисъ разбудилъ миссъ Элліэтъ, помогъ ей одться и все время наблюдалъ лежавшую спокойно больную. Когда онъ подвелъ двочку къ кровати, она съ трудомъ открыла глаза и поблагодарила его.
У Алексиса задрожали колни отъ какого-то необъяснимаго страха.
— Сними…— прошептала она, показывая на тоненькое золотое колечко на своей рук.
Онъ дрожавшими руками исполнилъ ея желаніе. Она взглядомъ велла протянуть ему правую руку и надла кольцо. Это усиліе ослабило ее окончательно, и она прошептала уже съ раскрытыми глазами:
— Помни… я сейчасъ…
Точно спохватившись, она холодвшей рукой отыскала двочку. Алексисъ понялъ это движеніе и шепнулъ миссъ Элліэтъ, чтобы она взяла эту руку. У больной по лицу медленно прошла счастливая улыбка…
Потомъ явился священникъ… Алексисъ ушелъ въ кухню и рыдалъ, припавъ къ холодной печк.
Тамъ его нашла испуганная миссъ Элліэтъ.
— Мистрисъ умираетъ!— шептала она.
— Да, крошка… Все умираетъ, крошка.
Потомъ они вернулись къ больной. Миссъ Элліэтъ стала у кровати и взяла своими дтскими ручками холодную руку умиравшей мистрисъ. Умиравшая уже не чувствовала теплоты этихъ дтскихъ рукъ и только взглядомъ убдилась, что двочка съ ней тутъ, совсмъ близко, и что она держитъ ее за руку. Сдлавъ послднее страшное усиліе, она благословила ребенка, и эта теплая дтская ручка точно увела ее въ тотъ міръ, изъ котораго нтъ возврата.
Когда Алексисъ взглянулъ на часы, было ровно восемь…

——

Ровно черезъ три недли Алексисъ привелъ гуттаперчевую двочку на могилу Настасьи Петровны и, рыдая, проговорилъ:
— Твое желаніе исполнено…
Миссъ Элліэтъ тоже плакала, больше потому, что плакалъ Алексисъ, а потомъ проговорила:
— Папа, мы сейчасъ домой?..
— Да… да…
1892.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека