Любовь моя безгрешна, Литвинова Н., Год: 2002

Время на прочтение: 35 минут(ы)

    Н. Литвинова. Любовь моя безгрешна

‘Любовь моя безгрешна’
(В.А.Жуковский, ‘Утешение’, 1818 г.)

1.

Имя Василия Андреевича Жуковского — одно из самых дорогих для меня в
истории русской культуры. С чем оно ассоциируется у большинства наших
современников? Поэт? Да. Переводчик? Разумеется. Наставник Пушкина? И это
тоже. Но и автор популярнейшего стихотворения ‘Певец во стане русских
воинов’, положенного на музыку Дмитрием Бортнянским и ставшего
неофициальным гимном во время войны с Наполеоном, в которой участвовал и
сам поэт, а также и вполне официального, но не менее любимого гимна
Российской империи ‘Боже, царя храни!’. Но и основоположник нового
литературного направления в России — романтизма. Но и буквально
ангел-хранитель Пушкина, Батюшкова, Ив. Козлова, Гоголя, Языкова, много раз
выручавший их из беды и помогавший им своей сердечной поддержкой и
деятельным заступничеством перед императорами Александром I и Николаем I,
выкупивший из крепостной неволи поэта Ивана Сибирякова, художника Кирилла
Горбунова (автора известного портрета М.Ю.Лермонтова 1841 г.), а вместе с
Карлом Брюлловым — Тараса Шевченко, отпустивший на волю всех своих личных
крепостных, человек необыкновенной душевной щедрости, бессребренник, в
прямом смысле слова отдававший свою последнюю копейку тому, кто, по его
мнению, нуждался в ней более, байстрюк, рожденный от пленной турчанки и
русского помещика и вознесшийся огненной звездой на почти недосягаемый
холодный небосклон ближайшего императорского окружения, став учителем
русской словесности Великой Княгини Александры Федоровны, а затем и
цесаревича — будущего императора Александра II-Освободителя, при жизни
взошедший на Парнасскую вершину и при жизни же почти забытый, счастливый в
друзьях и родственниках, но глубоко несчастный в любви.

2.

1770-е годы. Россия воюет с Турцией. Многие добровольцы уходят на
войну, в том числе и крепостные крестьяне — в качестве маркетантов.
Белёвский помещик Афанасий Иванович Бунин отпускает в зону военных действий
своего крепостного, поставив шуточное условие — чтобы тот привез ему
плененную восточную красавицу. Но преданный слуга буквально понимает своего
господина. И вот, спустя несколько лет, на большой помещичий двор въезжает
обоз, груженный разным скарбом, а на одной из телег — две худеньких,
закутанных в чадру, смуглых девушки, 13 и 15 лет, сестры, захваченные в
плен из гарема паши крепостным Бунина при взятии турецкого города Бендеры в
Бессарабии. Сам помещик со своими чадами и домочадцами изумлен до
крайности: что прикажете делать с таким подарком? По-русски не говорят,
всех дичатся, ото всех прячутся, только и подпускают к себе одного Бунина,
решив, очевидно, что это их новый муж. А у того — русского — жена и 11
детей. Пока решали да судили, девушек поселили в небольшой флигелёк,
затерянный среди хозяйственных построек. Тем временем младшая сестра
заболела ‘гнилой горячкой’ — как тогда называли воспаление легких — и
вскоре умерла. А старшую, Сальху, крестили в православную веру, дав при
крещении фамилию ‘по происхождению’ — Турчанинова, а имя — обыкновенное,
русское: Елизавета Дементьевна. Жила она по-прежнему во флигельке, но с
положением своим свыклась, говорила уже по-русски, оказалась дружелюбной,
честной и работящей, чем и заслужила симпатию и доверенность со стороны
всей семьи помещика, и не в последнюю очередь его самого: он стал частенько
заглядывать во флигель и проводил там многие вечера. А тем временем
трагически погиб единственный сын Афанасия Бунина. Горе в семье не знало
границ. И вот однажды январской ночью в дверь спальни Марии Григорьевны,
законной супруги помещика, раздался стук. На пороге стояла Едизавета
Дементьевна. Когда дверь открылась, она положила с поклоном к ногам
помещицы сверток, в котором оказался новорожденный мальчик. Мария
Григорьевна сказала: ‘Воспитаю как родного’. И слово свое эта удивительная
женщина сдержала.
Имя ребенку при крещении дали Василий, а фамилия и отчество у него по
крестному отцу — Андрею Жуковскому, обедневшему дворянину и дальнему
родственнику Афанасия Бунина, постоянно проживавшему в его доме.
Маленький Вася рос в семье, окруженный одними женщинами. Его
единокровные сестры были значительно старше, некоторые были уже замужем и
имели своих детей, но, что удивительно, тоже девочек. Дом всегда был полон
детскими голосами. Внучки подолгу жили в гостеприимной усадьбе бабушки. Для
них устраивались различные игры и даже разыгрывались театральные пьесы.
Необыкновенные способности Васи Жуковского проявились очень рано.
Однажды, когда мальчику было четыре с половиной года, в дом для
богослужения принесли чудотворную икону Божьей матери. По окончании службы
из помещения все вышли, и только икона осталась на специальном возвышении,
освещаемая яркими лучами утреннего летнего солнца… Вдруг в комнату Марии
Григорьевны с криками вбежали дворовые девушки, бухнулись в ноги барыне,
наперебой рассказывая о чуде, будто бы образ Божьей матери нерукотворно
отразился на полу в помещении, где была икона. Мария Григорьевна
отправилась своими глазами убедиться в чуде. На полу действительно мелом
была изображена копия иконы. Вскоре выяснилось, что Вася, потрясенный
одухотворенным и печальным ликом Божьей матери, когда в зале никого не
было, попытался самостоятельно изобразить святой образ.
Единственный мальчик в семье, он был окружен всеобщим вниманием и
любовью. Учителей для его образования отбирали строго и тщательно. Так,
например, учитель немецкого языка был уволен через неделю, после того как
выяснилось, что он чуть было не высек розгами Васю, т.к. мальчик выпустил
на волю кузнечиков, которых странный учитель собирал в коробочку для своей
вороны. Детей в доме Буниных не били никогда и ни при каких условиях.
Елизавета Дементьевна, мать Васи Жуковского, пользовалась всё большим
доверием и расположением хозяев, и вскоре она стала их экономкой.
В марте 1791 г. случилось огромное горе, Афанасий Иванович Бунин,
предводитель дворянства, отправившись по делам в Тулу, жестоко простудился
и скоропостижно скончался. В его завещании ничего не было сказано о Васе,
но, по распоряжению Марии Григорьевны, из наследства дочерей (которых к
тому времени в живых осталось четверо) ему было выделено по 2,5 тыс.рублей,
таким образом, его годовой доход составил 10 000 руб.
Вскоре пришло время, когда мальчика надо было отдать в тульский
пансион Роде для продолжения образования. Мария Григорьевна с внучками (две
из которых находились у нее на воспитании), с Елизаветой Дементьевной, с
многочисленной дворней перебралась жить в Тулу, в нанятый просторный дом на
одной из центральных улиц.
Вася учился с удовольствием, а все выходные проводил в доме у Марии
Григорьевны, которую он называл ‘бабушкой’. Они часто ходили в местный
театр, а в их особняке собирались актеры, обсуждались пьесы, разыгрывались
отдельные сцены, так как одна из дочерей Марии Григорьевны подбирала
репертуар для театра. Вася с восторгом присутствовал на этих обсуждениях, и
вскоре им самим была написана трагедия из жизни Древнего Рима. Спектакль
был разыгран в одном из залов дома, а Вася с воодушевлением играл роль
Камилла, освободителя Рима.Обрадованный громким успехом первой постановки,
8-летний мальчик тут же написал следующую пьесу, но, увы, она окончилась
провалом, так как актеры (разумеется, дети) в первом же акте выбежали все
из-за кулис, дабы отведать сдобного пирога со взбитыми сливками, по ходу
действия выставленного на столе…

3.

Одним из учителей Васи был Андрей Тимофеевич Болотов, замечательный
ученый и писатель, по его рекомендации 14-летний Жуковский поступает в
Московский Университетский Благородный пансион.
Именно здесь он впервые пробует перо, и его стихи — сентиментальные и
немного мрачные, по моде того времени, — появляются на страницах рукописных
журналов, издаваемых в стенах пансиона. Наставники не оставили без внимания
талант юного Жуковского, и по их настоятельной просьбе он пишет оду —
вполне в традиционном классицистическом духе — на восшествие на престол
императора Павла I, которую и декламирует самому императору, почтившему
своим посещением учебные классы Московского Университетского Благородного
пансиона.
Именно здесь начинается дружба Жуковского с братьями Андреем и
Александром Тургеневыми, с Андреем и Паисием Кайсаровыми, с Александром
Воейковым, Алексеем Мерзляковым — то высокое чувство любви и бескорыстия,
преданности и терпения, которое он пронесет в сердце до конца дней своих,
закончившихся в добровольном изгнании в Германии. Друзья основывают
‘Дружеское литературное общество’, много пишут, читают, жарко спорят.
Вместе со своей любимой единокровной сестрой, Варварой Афанасьевной
Юшковой, Жуковский посещает ‘Лизин пруд’ близ Симонова монастыря, место
поломничества поклонников таланта Карамзина. Но через несколько месяцев
Варвара Афанасьевна умирает от чахотки, и Жуковский глубоко страдает,
оплакивая ее раннюю кончину. Ему кажется невозможным, непостижимым уход из
жизни прекрасной, добрейшей, нежно любимой им сестры в рассвете юных сил. А
через 6 лет поэта постигнет еще одна утрата: промокнув под проливным
дождем, простудится и в три дня угаснет самый преданный друг 20-летнего
поэта, Андрей Тургенев. Эти две смерти оставят глубокий отпечаток в душе
Жуковского, лира его отныне будет звучать печально и скорбно, мотивы,
легшие в основу творчества поэта: невозможность достичь земного счастья в
земной юдоли, надежда на соединение близких душ лишь в горнем мире — мне
думается, берут начало именно в этих событиях, глубоко переживаемых
Жуковским в реальности, а не в слепом следовании моде сентиментализма. А
скорее всего, тут произошло удивительное совпадение требований норм
литературного стиля с подлинными переживаниями ранних утрат, оттого-то муза
Жуковского так неподдельно гармонична в своей безысходной грусти:
Там, в мире сердца благодатном,
Наш век как ясный день пройдет,
С друзьями и тоска приятна,
Но и тоска нас не найдет.
Когда ж придет нам расставаться,
Не будем слез мы проливать:
Недолго на земле скитаться,
Друзья! увидимся опять.

4.

Между этими двумя смертями в жизни Жуковского многое происходит: он
заканчивает пансион с медалью за отличные успехи, в течение года служит
чиновником в Соляной конторе, добивается отставки и возвращается в родное
село Мишенское, где обе его матери — родная и названная — с нетерпением и
радостью ожидают его. Печатается в карамзинском ‘Вестнике Европы’,
занимается переводами из Сервантеса, Шиллера, Грея. Начинает преподавать
русскую и зарубежную словесность и историю дочерям своей единокровной
сестры Екатерины Афанасьевны Протасовой, которая в связи со смертью кругом
задолжавшего мужа находится в весьма стесненных обстоятельствах. Девочки —
задумчивая, немного печальная 12-летняя Маша и жизнерадостная хохотушка
10-летняя Саша — в восторге от уроков увлеченного своим делом 22-летнего
Жуковского. Впервые он разрабатывает методику сравнительного анализа
литературных произведений одного жанра и рода (которую он успешно применит
через 20 лет, воспитывая престолонаследника, Великого Князя Александра
Николаевича). И незаметно для себя он начинает понимать, что любит старшую
из сестер. Он и сам удивлен этому чувству к ‘почти ребенку’ и объясняет его
тем, что он видит Машу ‘не таковою, какова она теперь, а таковою, какова
она будет’.
Девочки с нетерпением ожидают каждого урока. Едва завидя издали своего
доброго учителя, идущего широкой дорогой из Казачьей Слободы города Белёва
— где годом раньше Жуковский построил по собственному проекту дом для себя
и своей матери — они выбегают на крыльцо и гадают, где будут заниматься
сегодня: в классной комнате или на природе. Во время прогулок Жуковский не
только рассказывал им о ‘естественных законах’, но и, делая быстрые,
воздушные, летящие зарисовки с натуры, учил девочек рисовать. Младшая,
Саша, выказывала необыкновенные способности к живописи, и учитель, сам
прекрасный художник, был в восхищении. Маша тоже старалась не отставать. Но
чем бы они ни занимались — литературой, историей, естествознанием или
рисованием — Жуковский убеждал их, что человек должен быть чувствительным,
добрым и милосердным.
На всех уроках присутствовала мать девочек, Екатерина Афанасьевна,
единокровная сестра поэта, одетая всегда в черное — знак глубокого траура
по умершему в 1797 г. мужу, неулыбчивая, строгая, вечно обремененная
нелегкими хозяйственными заботами. Нередко она жестоко ругала дочерей,
особенно доставалось Маше, тихой и чувствительной, на глазах у которой тут
же появлялись слезы, бойкая и жизнерадостная Саша воспринимала брань матери
более спокойно. Жуковский с жаром заступался за сестер, убеждая Екатерину
Афанасьевну в том, что материнская любовь проявляется в поддержке и
сочувствии, а она вызывает у детей слезы, страх и неверие в собственные
силы.
Сестры подрастали, и обе были по-детски влюблены в своего доброго и
веселого учителя. Любовь же Жуковского к Маше крепла, но он до поры скрывал
это чувство, справедливо полагая, что Екатерина Афанасьевна станет трудно
преодолимой преградой его счастью. Складывалась странная, но весьма
знакомая по романам сентиментализма ситуация: юная ученица влюбляется в
своего учителя, бедного и незнатного. Кто возьмется определить, что здесь
первично, а что — вторично? То ли Маша полюбила талантливого и доброго
учителя Жуковского, а потом в литературе нашла подобные примеры,
подтверждающие ее ‘естественное право’ выбирать по сердцу, а не по
положению, то ли, прочитав Руссо, невольно ‘спроецировала’ литературный
сюжет на собственные чувства?
А тем временем Жуковский не только с огромным удовольствием
учительствует и всё больше убеждается в том, что преподавание — дело его
жизни, но и становится редактором ‘Вестника Европы’, т.к. редактировавший
его ранее Карамзин полностью переключился на работу над ‘Историей
государства Российского’. (Отмечу в скобках любопытную деталь: Карамзин и
Жуковский были свойственниками, т.е. Карамзин в первом браке был женат на
младшей сестре мужа Екатерины Афанасьевны Протасовой, первая жена
историографа скончалась совсем молодой, оставив грудную дочь Софью, а
второй раз Карамзин женился на единокровной ‘незаконнорожденной’ сестре
Петра Андреевича Вяземского — Екатерине Колывановой.) В 1808 г. Жуковский
публикует в ‘Вестнике Европы’ свободный перевод Бюргеровой ‘Леноры’, назвав
свою балладу ‘Людмила’. И без того популярный к тому времени поэт
становится по-настоящему знаменитым, положив начало так называемому
‘мрачному романтизму’ в русской литературе. Три года он хранит в тайниках
своей души глубокую любовь к юной ученице (а Маше уже 15 лет), счастливый
уже ее восторженной привязанностью, ее искренним смехом, ее сияющими
благодарностью глазами, всё еще не решаясь открыть сердце матери своей
избранницы, да и ей самой тоже. Однако конфликт ‘Людмилы’ — недосягаемость
любви земной и возможность любви ‘за могилой’ — подсказывает, что
интуитивно поэт как бы предчувствует свою собственную судьбу: слова о
предложении руки и сердца еще не произнесены, но результат их уже как будто
известен. И действительно, когда наконец в 1808 г. Жуковский посватался к
Маше, то Екатерина Афанасьевна ответила решительным отказом. Поначалу ей
это чувство казалось всего лишь ‘минутным увлечением’, не более чем данью
моде на романтизм. Иронизируя, она писала своей старшей сестре: ‘Тут
Василий Андреевич сделался поэтом, уже несколько известным в свете. Надобно
было ему влюбиться, чтобы было кого воспевать в своих стихотворениях.
Жребий пал на мою бедную Машу’.
Жуковский тяжело переживал этот первый отказ, но отнюдь не отчаивался:
во-первых, Маша, безусловно, отвечала ему взаимностью, а во-вторых, она
была еще так молода, впереди еще, казалось, столько времени, они оба
надеялись, что Екатерина Афанасьевна, по размышлении здравом, убедившись в
их преданной и возвышенной любви и желая — вне всякого сомнения —
подлинного счастья своей дочери, изменит свое решение и в конце концов
согласится отдать Машу за Жуковского. Тот же пока оставался в доме
учителем, обещая своей сестре относиться к Маше ‘по-братски’.
Дела всё чаще звали Жуковского в Москву и Петербург, всё реже
появлялся он в своем двухэтажном домике в Белёве. В эти годы Жуковский
напряженно размышлял о своем будущем: какое поприще избрать, на чем
остановить свой выбор, где он сможет принести большую пользу Отечеству:
литература или педагогика? Вокруг него постепенно собирался круг
литераторов: те, с которыми он учился еще в Благородном пансионе — Алексей
Мерзляков, Александр Воейков, Дмитрий Дашков, и те, с кем он познакомился и
близко сошелся в Москве — Василий Львович Пушкин, Константин Батюшков, Петр
Вяземский и в Петербурге — Иван Андреевич Крылов и Гавриил Романович
Державин. Все эти поэты очень высоко ценили вдохновенный дар Жуковского, и,
казалось, сама судьба делает за него выбор…
Тем временем Мария Григорьевна Бунина и Елезавета Дементьевна,
сложившись, купили Жуковскому небольшую деревеньку Холх в окрестностях
Белёва с 17-ю крепостными — как раз напротив того места, где поэт построил
(и вновь по собственному проекту) дом для Маши, надеясь, что он со временем
станет ее ‘дворянским гнездом’.
Но всего лишь через год, в 1811 году, на 82-м году жизни умерла Мария
Григорьевна, и — словно торопясь за своей благодетельницей и старшей
любезной подругой — ровно через 12 дней отошла в мир иной и родная мать
Жуковского, Елизавета Дементьевна — турчанка Сальха. Умерла на руках
единственного сына, приехав навестить его в Москве. Василий Андреевич
похорил ее на Девичьем поле, глубоко потрясенный этой утратой, сожалея
слишком поздно о том, что совсем мало виделся с нею и практически не знал
ее. А Екатерина Афанасьевна, переживая смерть матери, Марии Григорьевны,
еще более замкнулась в себе, погрузившись в еще большую печаль: и по давно
умершему мужу, и по недавно скончавшейся матери. Нечего было и думать о
том, чтобы в это время вновь обратиться к ней с предложением отдать в жены
Машу. Они по-прежнему любили, боготворили друг друга и по-прежнему не имели
возможности соединить свои сердца под брачным венцом…

5.

Через год Наполеон форсировал Неман, и его войска бодрым маршем
двинулись в глубь России, практически не встречая сопротивления в первые
недели войны. Александр I срочно поменял главнокомандующего, назначив на
место холодного и необщительного Барклая-де-Толли фельдмаршала Кутузова —
любимца армии. По всей стране шло формирование партизанских отрядов и
народного ополчения. В рядах московских добровольцев — Вяземский,
Грибоедов, Лажечников, Жуковский. Василий Андреевич зачислен поручиком 1-го
пехотного полка Московского ополчения. Он принимал участие в Бородинской
битве и в сражении под Красным, работал в походной типографии своего друга
и однокашника, профессора Дерптского университета Андрея Кайсарова,
составлял деловые бумаги для самого Кутузова, за что тот прозвал поэта
‘златоустом’, провел месяц в Орле, куда был направлен закупить лошадей и
продовольствие для русской армии, а также договориться о размещении тысячи
раненых солдат и офицеров и где увиделся с Екатериной Афанасьевной, с Сашей
и со своей любимой Машенькой… Когда, несколькими неделями позже, он
завершит ‘Певца во стане русских воинов’, тут же распространившегося по
всей России, там будут и такие строки:
Она на бранных знаменах,
Она в пылу сраженья,
И в шуме стана, и в мечтах
Веселых сновиденья.
Отведай, враг, исторгнуть щит,
Рукою данный милой,
Святой обет на нем горит:
‘Твоя и за могилой!’.
Эти слова обращены к той единственной, которая вдохновила его на
подвиг и чью земную жизнь он защищал от смертельной опасности. А последняя
строка — их с Машей тайный девиз.
В декабре Жуковский заразился тифом, в беспамятстве — между жизнью и
смертью — провел месяц в госпитале в Вильно. Русская армия двигалась дальше
на Запад, Вяземский и Александр Тургенев сбились с ног, разыскивая по всем
полкам пропавшего Жуковского. Маша, проводившая бессонные ночи у постелей
раненых, не находила себе места от волнения за любимого, не получая от него
писем… Жуковский, выздоровев, узнал, что ему присвоено звание
штабс-капитана и он награжден боевым орденом Святой Анны 2-й степени. По
болезни он получил бессрочный отпуск и в январе 1813 г. приехал в Муратово,
родовое именье своей названой матери, с твердым намереньем добиться во что
бы то ни стало разрешения Екатерины Афанасьевны на брак с Машей. Шел
восьмой год его неугасимой любви.

6.

Но Екатерина Афанасьевна ни на шаг не отступила от своих принципов.
Свой отказ она мотивировала тем, что Мария Протасова, ее дочь, и Василий
Жуковский, ее брат, были близкими родственниками. Это отчасти правда. Но
только отчасти. Во-первых, кровными родственниками они были только по отцу,
во-вторых, подобные браки, например между двоюродными братьями и сестрами,
в дворянских семьях не были редкостью, и в-третьих, они были родными что
называется de-facto, a de jure, по бумагам, они были абсолютно чужими:
отцом Василия Андреевича записан дворянин Киевской губернии Андрей
Жуковский, а вовсе не его родной — Афанасий Иванович Бунин. Екатерина
Афанасьевна писала Жуковскому: ‘Тебе закон христианский кажется
предрассудком, а я чту установления церкви’.
К кому только ни обращался Жуковский за помощью! Все были на его
стороне, убедить Екатерину Афанасьевну поменять свое решение и дать
разрешение на брак пытались ее племянница Авдотья Петровна Киреевская,
соседи по поместью Плещеевы, брат покойного мужа Павел Иванович Протасов,
сенатор Иван Владимирович Лопухин, орловский архиерей Досифей и даже
петербургский архимандрит Филарет. Как мы видим, даже высшие представители
церкви были не против этого брака и готовы были обвенчать Жуковского и Машу
Протасову. Однако Екатерина Афанасьевна неколебимо стояла на своем: ‘Голову
поэта мудрено охладить, он уже так привык мечтать, да и в законе
христианском всё, что против его выгоды, то кажется ему предрассудком.
Следовательно, он сочиняет его таким, какой для его удовольствия нужен, а я
для них никогда не предпочту временного вечному’. И два года спустя она ни
на йоту не изменила своей позиции, придерживаясь, по выражению Василия
Андреевича, ‘какого-то жестокого фанатизма’: ‘Я говорила с умными и
знающими закон священниками, никто не уничтожил нашего родства с ним.
Родство наше признано церковью. Ни один священник венчать не станет сына
моего отца с моей дочерью. Ежели Василий Андреевич подкупит попа, или
каким-нибудь другим образом согласятся их обвенчать, то таинством ли это
будет? Скажите, как я позволю брак сей?.. Вы говорите, что дело идет о
счастии, а может быть о спасении жизни, в таком случае можно предрассудок
оставить. В этом я с вами согласна. Но неужели вы называете предрассудком
повеление моей церкви, которой главою есть Христос, в которой я воспитана?
И так вы думаете, что я должна переменить закон в удовлетворение страсти
Василия Андреевича?’ Что же двигало в действительности нежелением Екатерины
Афанасьевны дать благословение на брак? Понятно, что соображения
христианских законов для нее не более чем повод в отказе (ведь даже
архимандрит Филарет подтверждает возможность совершения таинства
бракосочетания!). Наверное, ее с самого начала возмутила ‘наглость’
младшего незаконорожденного (‘плод греха’) брата, посмевшего просить руки
ее законорожденной дочери. Она помнила его маленьким(когда он родился, ей
было 10 лет), весело бегавшим по просторным залам барского дома — ее
родового гнезда, воспитывавшимся, как ей казалось, из жалости, а ведь мать
его была всего лишь крепостной, да еще иноземкой! И его должны были
записать в крепостное состояние, а вот благородство ее родителей, Марии
Григорьевны и Афанасия Ивановича Буниных, сделало его и дворянином (пусть
формально, de jure), и учеником Московского Университетского Благородного
пансиона (мыслимое ли дело для крепостного!), и даже рантье (10 000 руб.,
выделенных Марией Григорьевной из наследства дочерей). И вот вместо вечной
благодарности за все благодеяния, вместо смиренного уничижения перед
барской снисходительностью он имеет наглость требовать руки ее любимой
дочери. Нет, нет и нет!
В связи со всеми этими хлопотами, да и просто отдохнуть от суетной
петербургской жизни, к Жуковскому приехал его старинный друг, однокашник и
стихотворец Александр Воейков. Увидел прелестную 18-летнюю Сашу Протасову,
которую Василий Андреевич в стихах назвал ‘гением чистой красоты’ (потом,
спустя десятилетие, Пушкин использует эту метафору применительно к Анне
Керн, чем и обессмертит ее), влюбился без памяти и тут же сделал
предложение. Екатерина Афанасьевна дала свое согласие на брак. Но свадьба
откладывалась, так как у невесты не было приданого, и тогда Жуковский
продал свою деревеньку Холх и вырученные деньги отдал на приданое своей
бывшей ученице. А в качестве свадебного подарка Василий Андреевич создал
балладу ‘Светлана’ — одно из самых светлых своих произведений. И в 1813 г.
многих новорожденных дворяночек чувствительные мамы нарекли этим именем,
подобно тому, как 15-ю годами раньше называли Лизами — в честь Карамзинской
‘Бедной Лизы’.
После продажи Холха Василий Андреевич остался без крыши над головой:
его двухэтажный домик в Белеве за два года до этого был продан
родственникам Протасовых, конечно, Жуковский мог жить там по-прежнему, его
библиотеку и спальню в верхнем этаже оставили в неприкосновенности, но поэт
предпочел переселиться к одной из своих единокровных племянниц, Авдотье
Петровне Киреевской, с которой у него сложились теплые дружеские отношения,
и вновь занялся преподаванием — он стал домашним учителем ее детей:
8-летнего Ивана и 6-летнего Петра (в будущем известных славянофилов братьев
Киреевских).
Тогда же Жуковский выхлопотал для Воейкова место профессора в
Дерптском университете, куда тот и переехал вместе с тещей и свояченицей,
т.е. с Екатериной Афанасьевной и Машей.

7.

Вообще этот год, 1815, можно считать судьбоносным для Жуковского.
Во-первых, Маша переезжает в Дерпт, где через восемь лет встретит свою
смерть. Во-вторых, весной Н.М.Карамзин представляет Жуковского ко двору. И
очень скоро поэт станет высокочиновным придворным, оставаясь при этом тем
же веселым и сострадательным человеком, заступником перед императорами за
гонимых, сосланных, отверженных. Как отметит Вяземский в одном из
стихотворных посланий, ‘Жуковский во дворце был отроком Белева: он веру и
мечты, и кротость сохранил’. Он будет просвещенным воспитателем и учителем
Великого князя Александра Николаевича, будущего либерального реформатора.
В-третьих, летом в Царском Селе Василий Андреевич знакомится с 16-летним
Пушкиным. Искренняя дружба и глубокое взаимопонимание между ними сохранятся
до конца дней. Наконец, осенью в Петербурге по инициативе Сергея Уварова (в
то время — вольнолюбивого попечителя учебных заведений Петербургского
округа, а через 20 лет — реакционного министра просвещения, автора
пресловутой теории ‘официальной народности’) возникает ‘Арзамас’ — веселое
литературное сообщество молодых талантливых поэтов: К.Батюшкова,
П.Вяземского, Д.Давыдова, В.Л.Пушкина, Д.Дашкова, Д.Блудова, Ф.Вигеля,
А.Тургенева, юного Пушкина и мн.др. ‘Арзамас’ отражал литературную борьбу
того времени: столкновение ‘шишковистов’, стилистических ‘староверов’, и
‘карамзинистов’, новаторов — чьи позиции и отстаивали, искренне смеясь,
члены сообщества. Встречи их начинались с чтения шуточного ‘некролога’
одному из членов ‘Бесед любителей русского слова’, объединявших
‘шишковистов’, все присутствующие надевали красные колпаки — знак
свободолюбия, у каждого было свое ‘тайное’ имя (настоящими именами
‘запрещалось’ пользоваться на собраниях), взятое непременно из баллад
Жуковского (например, сам Василий Андреевич прозывался ‘Светлана’, Батюшков
— ‘Ахилл’, Вяземский — ‘Асмодей’, В.Л.Пушкин — ‘Вот’, А.Тургенев — ‘Эолова
Арфа’, лицейский Пушкин — ‘Сверчок’ и т.д.), протоколы писались в стихах,
заседания проходили в самых неожиданных местах, даже в каретах на пути из
Петербурга в Царское Село, под конец съедался великолепный жареный гусь —
одним словом, это были остроумные, жизнерадостные молодые (и не очень)
люди, собравшиеся поговорить о серьезных вещах ‘несерьезными’ словами, и
душой этой замечательной большой компании был Жуковский.
В этот год Василий Андреевич разрывается между Петербургом, Долбино
(где живут Киреевские) и Дерптом. Он продолжает бороться за свое земное
счастье, но надежд на брак с Машей у него почти не осталось. ‘Сердце ноет,
когда подумаешь, чего и для чего меня лишили’, — пишет он. Маша признается
в письме к двоюродной сестре: ‘Когда мне случится без ума грустно, то я
заберусь в свою горницу и скажу громко: Жуковский! И всегда станет легче’.
Конечно, он мог бы уговорить Машу бежать с ним и обвенчаться тайно, но это
скорее походило бы на воровство, на достижение цели любыми средствами, а
это противоречило их высоким духовным принципам, изменить которые они были
просто не в состоянии. За 12 лет их любви, искренней, чистой и взаимной, но
не дающей им право быть вместе, они научились довольствоваться малым:
радоваться строчкам и рисункам, написанным любимой рукой, быть счастливыми,
просто находясь рядом друг с другом и зная, что никакие земные беды не
уничтожат их неземной любви.
А в Дерпте в это время начала разыгрываться подлинная драма.

8.

Жуковский знал Воейкова много лет, но даже не подозревал, что тот был
запойным пьяницей, превратившимся после венчания в жестокого домашнего
тирана, скандалиста и насильника. Не имея иного пристанища, Екатерина
Афанасьевна с Машей вынуждены были жить под одной крышей с почти
невменяемым зятем.
С самого утра он начинал кричать на всех, кто бы ни подвернулся ему
под руку: слуги ли, домашние ли, — случалось даже, что он бил свою жену,
Сашу, выросшую в семье, где детей никто и пальцем не трогал. Каково всё это
было видеть Екатерине Афанасьевне? А Жуковскому, который часто гостил в
доме Воейкова? Ведь получалось, что он сам, своими руками, отдал в объятия
злодея веселую, жизнерадостную, полную светлых надежд 18-летнюю племянницу!
Женясь, Воейков клятвенно обещал Жуковскому быть его ‘заступником’ перед
несгибаемой Екатериной Афанасьевной и помочь добиться разрешения на брак
своей свояченицы. Но теперь начал жестоко тиранить Машу, запирая ее по
нескольку дней в комнате, прочитывал и рвал все письма Жуковского к ней,
даже умудрился выкрасть и прочитать ее дневник и потом вовсеуслышанье
глумился над ее чувствами… Когда Жуковский приезжал к нему в дом на
несколько недель, Воейков ревностно следил, чтобы они с Машей не оставались
наедине и вообще не позволяли себе никаких ‘нежностей’. Да, вот уж верного
единомышленника нашла себе Екатерина Афанасьевна! Если бы только не
страдания Саши — за себя и за сестру… Но удивительно то, что Саша не
теряла своего обаяния и жизнелюбия: поэт Николай Языков, в то время студент
Дерптского университета, много лет влюбленный в нее, вспоминал, что никогда
не встречал столь веселой и жизнерадостной женщины, которая бы с такой
ласковой улыбкой на лице переносила все жизненные невзгоды и беды. А
Жуковский писал из Дерпта Александру Тургеневу: ‘Мне везде будет хорошо — и
в Петербурге, и в Сибири, и в тюрьме, только не здесь… Прошедшего никто у
меня не отымет, а будущего — не надобно’.
Что оставалось делать Маше в этой невыносимой обстановке, под
бдительным издевательским надзором зятя-деспота? Поэтому, когда профессор
медицины Дерптского университета, умный и тонко чувствующий голландец
Иоганн Мойер посватался к Маше, она, посоветовавшись с Жуковским и получив
благословение матери, приняла его предложение, чтобы просто вырваться из
дома, в котором самодур Воейков тиранил ее и Екатерину Афанасьевну. Маша
признавалась своей двоюродной сестре: ‘Бог хотел дать мне счастье, послав
Мойера, но я не ждала счастья, видела одну возможность перестать страдать’.
В эти же дни Жуковский понял, что ‘на свете много прекрасного и без
счастья’, и это станет его кредо до конца дней.
Мойер прекрасно знал о взаимной любви Маши и Василия Андреевича,
глубоко сочувствовал своей невесте и, предлагая ей руку и сердце, думал
избавить ее от страданий и унижений в доме Воейкова и надеялся сделать ее
счастливой. Иоганн Мойер был замечательным человеком, добрым, трудолюбивым,
отзывчивым, прекрасным врачом, лечившим бесплатно всех нуждавшихся. У него
была широкая практика в городе, он много преподавал в университете, который
в то время считался одним из лучших в Европе, а среди его воспитанников
были ставшие выдающимися учеными Владимир Даль и Николай Пирогов.
В 1817 г. Маша Протасова обвенчалась с Иоганном Мойером и переехала
вместе с матерью в дом к мужу.

9.

Жуковский стал желанным гостем в доме Мойеров, хотя и непросто ему
было бывать там. Он часто приезжал в Дерпт и отдыхал душой возле Маши,
которая много хлопотала по хозяйству, помогала мужу принимать больных, а
набравшись опыта, стала добровольно работать акушеркой в пересыльной
тюрьме. Жуковский в то же время пытался образумить Воейкова и унять его
деспотические замашки. Саша бывала в доме своей сестры чаще, чем в своем
собственном.
В этом же году, и вновь по рекомендации Н.М.Карамзина, Жуковский был
назначен учителем русского языка к Великой Княгине Александре Федоровне,
жене будущего императора Николая I. Василий Андреевич много времени и сил
отдавал преподаванию, подолгу готовясь к каждому уроку и получая огромное
удовольствие от занятий с молодой немкой, которая делала поразительные
успехи в освоении нового для нее языка. Очевидно, эти уроки помогали поэту
не думать о личном несчастье, переключиться на заботы о других людях,
которые в этом по-настоящему нуждались и у которых еще не была отнята
последняя надежда. Ставя крест на собственном счастье (‘Роман моей жизни
кончен’, — говорил Жуковский), он всё чаще принимает участие в судьбе тех,
кто нуждается в поддержке, кому он мог помочь лично: собирает деньги для
парализованного и слепнущего поэта Ивана Козлова (автора ‘Вечернего
звона’), дает вольную всем своим крепостным, добивается для опального
20-летнего Пушкина замены ссылки на перевод в Бессарабию чиновником 10-го
класса Коллегии иностранных дел. Прочитав только что законченную поэму
‘Руслан и Людмила’, Жуковский в восторге посылает младшему собрату по перу
свой портрет с надписью: ‘Победителю-ученику от побежденного учителя’. Этот
портрет будет отныне сопровождать Пушкина во всех ссылках, путешествиях,
кочевьях и останется висеть на стене его кабинета последней квартиры на
Мойке.
В октябре 1820 г. Жуковский отправился в полуторагодичное путешествие
по Европе в свите Великой Княгини Александры Федоровны. По дороге в Берлин
он на несколько дней остановился в Дерпте, в доме Мойеров. Маша ждала
ребенка. Он вслушивался в звуки ее нежного голоса, любовался ее миловидным
лицом, светившимся радостью от долгожданной встречи, и всё вытался угадать:
счастлива ли, покойна ли она в этом браке? Машенька прекрасно чувствовала
состояние человека, которого любила больше жизни, понимала, что ЕГО покой и
счастье зависят от того, как живется ей, и старалась ни жестом, ни взглядом
не выдать своей внутренней неудовлетворенности. Внешне всё выглядело
прекрасно: Мойер, действительно, любил и уважал ее и, действительно, делал
всё, что от него зависило, чтобы она была счастлива… Ф.Ф.Вигель,
наблюдатель тонкий, хоть и язвительный, посетив в это время Мойеров,
оставил следующую запись в своем дневнике: ‘И это совершенство, — писал он
о Маше, — сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго, честного и
ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой, но успевал ли? В
этом я позволю себе сомневаться. Смотреть на сей неравный союз было мне
нестерпимо: эту контату, эту элегию никак не мог я приладить к холодной
диссертации’.
Из-за границы Жуковский старался писать Маше как можно реже, боясь
нарушить ее иллюзорное семейное счастье, ее хрупкий внутренний покой. Она
сообщала ему о рождении дочери: ‘Милый ангел! Какая у меня дочь! Что бы я
дала за то, чтобы положить ее на твои руки’. Но, когда от Жуковского долго
не было вестей, на грани отчаянья Маша писала ему: ‘Ангел мой, Жуковский!
Где же ты? Все сердце по тебе изныло. Ах, друг милый! Неужели ты не
отгадываешь моего мученья?.. Ты мое первое счастие на свете… Ах, не
осуждай меня!.. Не вижу что пишу, но эти слезы уже не помогают! Я вчера
ночью изорвала и сожгла все письма, которые тебе написала в течение этого
года. Многое пускай остается неразделенным!.. Брат мой!твоя сестра желала
бы отдать не только жизнь, но и дочь за то, чтоб знать, что ты ее еще не
покинул на этом свете!’ И вновь Василий Андреевич понимает, что, пытаясь
вычеркнуть себя из жизни любимой женщины, он, сам того не желая, только
делает ей больнее, и страдал еще больше от сознания того, что, помогая всем
остальным, самому дорогому существу он помочь не может ничем — разве только
его нечастые приезды хоть ненадолго притупляют эту боль… Возвращаясь из
Берлина в Петербург, Жуковский на четыре дня снова остановился в доме
Мойера, и Маша писала в восторге своей родственнице: ‘Даша, ты можешь
вообразить, каково было увидеть его и подать ему Катьку! Ах, я люблю его
без памяти и в минуту свидания чувствовала всю силу любви этой святой’.
Как трудно, как горько убеждаться в том, что счастье двух людей может
быть разрушено волей третьего человека! Я часто думаю о том, поняла ли
Екатерина Афанасьевна, что она сотворила, был ли в ее долгой жизни хоть
один момент искреннего раскаянья или она так и предстала на суд Божий
убежденная в своей правоте?..
Лето 1822-го года Мойеры решили провести в Муратове, родовом имении
Буниных. Всё здесь напоминало Маше о тех счастливых днях, когда они с
Жуковским были вместе: гуляли по этим аллеям, читали в этих комнатах
Шекспира и Гёте, мечтали о будущем — вдвоем, подле друг друга, не
расставаясь ни на миг. Где эти мечты, и что теперь стало с их жизнями?..
Словно предчувствуя свою скорую смерть, Маша писала в дневнике, сидя в
беседке на берегу Оки: ‘Стадо паслось на берегу, солнце начало всходить, и
ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского, за мою Китти!
О, скоро конец моей жизни, — но это чувство доставит мне счастие и т а м. Я
окончила свои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя’.
Весной следующего года Маша тяжело переносила вторые роды. Василий
Андреевич, проведший подле нее неделю, записал в своем дневнике: ‘Мы
простились. Она просила, чтоб я ее перекрестил, и спрятала лицо в
подушку…’ Это была их последняя встреча.
Уже в Петербурге он получил письмо с сообщением о ее смерти.Ощущая
невосполнимую пустоту в душе, тяжкое горе, легшее надгробным камнем на его
сердце, скакал он в Дерпт на Машины похороны. ‘Я опять на той же дороге, по
которой мы вместе с Сашей ехали на свидание радостное… Ее могила — наш
алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я. Покой божественный,
но не постижимый и повергающий в отчаянье. Ничто не изменяется при моем
приближении: вот встреча Маши! Но право, в небе, которое было ясно, было
что-то живое. Я смотрел на небо другими глазами, это было милое,
утешительное, Машино небо’. На могиле ему вручили последнее, предсмертное,
Машино письмо: ‘Друг мой! — читал он. — Это письмо получишь ты тогда, когда
меня подле вас не будет, но когда я еще ближе буду к вам душою. Тебе
обязана я самым живейшим счастьем, которое только ощущала!.. Жизнь моя была
наисчастливейшая… И все, что ни было хорошего, — все было твоя работа…
Сколько вещей должна я была обожать только внутри сердца, — знай, что я все
чувствовала и все понимала. Теперь — прощай!’
Маше Протасовой-Мойер было 28 лет, Жуковскому — 40, из них 16 — отданы
их любви, трагической, мучительной, и все-таки счастливой в своей
взаимности, возвышенной и светлой в чистоте и преданности их близких душ.
Смерть Маши прозвучала заключительным аккордом в этой печальной сонате
невоплотившейся в земное счастье любви. Но ведь Жуковскому еще предстояло
прожить, теперь уже без Маши, 29 лет. Как он их прожил? Какой свет оставила
она в его дальнейшей судьбе?

10.

Последующие годы будут отмечены добрыми делами, милосердием,
благотворительностью.
Всё свое время, душевные силы, нерастраченную любовь Жуковский отдавал
воспитанию престолонаследника, вместе с Плетневым стремясь вырастить из
него достойного человека, волею Божьей призванного управлять 50-тью
миллионами подданных, человека, который уважает чужое мнение и отзывается
на страдание других.
Взяв за основу систему образования выдающегося швейцарского педагога
Песталоцци, Жуковский разработал ‘План учения’ для Великого князя,
состоявший из 4-х частей, в зависимости от возраста. Цель ‘Плана’ — свести
воедино изучение разных предметов, выработать одну — общую для всех —
концепцию, во главе которой стоял сам Жуковский. Кроме этого, на нем лежала
ответственность воспитания будущего императора, формирования его
мировоззрения, постижения им ‘науки царствовать’, для чего Жуковский создал
специальный свод наставлений, таких как например: ‘Уважай закон и научи
уважать его своим примером: закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и
народом. Люби и распространяй просвещение: оно — сильнейшая подпора
благонамеренной власти, народ без просвещения есть народ без достоинства.
Люби свободу, то есть правосудие. Владычествуй не силою, а порядком:
истинное могущество государя не в числе его воинов, а в благоденствии
народа. Будь верен слову: без доверенности нет уважения, неуважаемый —
бессилен. Окружай себя достойными тебя помощниками: слепое самолюбие царя,
удаляющее от него людей превосходных, предает его на жертву корыстолюбивым
рабам, губителям его чести и народного блага. Уважай народ свой: тогда он
сделается достойным уважения’. Воспитывая Великого князя в духе этих
наставлений, Жуковский, как мне думается, смог взрастить монарха,
отменившего в конце концов, после почти столетних безуспешных попыток,
позорное крепостное рабство. Правила эти актуальны и по сей день, остается
только жалеть, что так мало людей знакомо с ними. Может быть, будучи широко
распространенными, они помогли бы уменьшить число раболепствующих
взяточников и корыстолюбивых лжецов, порой находящихся у власти?
Служебная квартира Жуковского — воспитателя цесаревича — находилась на
верхнем этаже Шепелевского дворца, недалеко от Зимнего. Там по субботам
собирались поэты, писатели, художники, музыканты, композиторы. Там Пушкин
впервые прочитал свою ‘Полтаву’, Гоголь — ‘Ревизора’ и ‘Нос’, Лермонтов —
‘Тамбовскую казначейшу’, там неподражаемо импровизировал Адам Мицкевич,
постоянно выставляли свои картины Брюллов и Венецианов. Там же родился
замысел Глинки написать народную оперу, для чего Жуковский предложил ему
тему Ивана Сусанина и сам же, вместе с бароном Розеном, стал автором
либретто, а Пушкин поделился с Гоголем сюжетом ‘Мертвых душ’. Сюда же робко
вошел приехавший из провинции поэт-прасол Алексей Кольцов. Одним словом, в
течение тех 13 лет, когда Жуковский занимался с Великим князем, верхний
этаж Шепелевсого дворца — ‘чердак Жуковского’, как называли его
современники — был подлинным ценром культурной и духовной жизни Петербурга.
Василий Андреевич, словно позабывший, что есть еще и личная жизнь, от
которой он сознательно практически отказался, постоянно помогал другим,
чему немало способствовало его особое положение при дворе. Молодой
чиновник, а в недавнем прошлом гусар — Иван Козлов после апоплексического
удара (инсульта, выражаясь современным языком) оказался парализованным и
начал терять зрение, но — что удивительно! — сделался талантливым поэтом,
хотя до болезни не написал ни единой строчки. Жуковский, зная его
стесненное финансовое положение, организовал подписку на сборник его
стихов, постоянно навещал его, поддерживая духовно и материально.
Двадцатилетняя дружба Жуковского и Гоголя отмечена не только родством
поэтических душ, но и постоянными хлопотами Василия Андреевича о различных
вспомоществованиях и денежных пансионах для его младшего друга. Положа руку
на сердце, надо признать, что без этих денег, выплачиваемых регулярно из
государственной казны, Гоголь, лишенный какого-либо иного дохода, просто не
смог бы существовать физически. Создавая ‘Мертвые души’, он много лет
провел за границей: то в Италии, то в Германии. В течение нескольких лет он
жил в доме у Жуковского, который ласково называл его ‘Гоголёк’. Василий
Андреевич писал Вяземскому из Дюссельдорфа в Петербург: ‘Наверху у меня
гнездится Гоголь’.
В 1824 г. благодаря хлопотам Жуковского возвращен из финляндской
ссылки Евгений Баратынский.
Сходящий с ума Батюшков оживлялся только в присутствии Василия
Андреевича и только с ним согласился ехать на лечение в Дерпт. Но тут, увы,
Жуковский со всей своей любовью и связями, был бессилен, и через пару лет
Батюшков окончательно сошел с ума. Когда вернувшийся из ссылки Пушкин
встретил потерявшего разум поэта, он, в глубоком потрясении, написал ‘Не
дай мне Бог сойти с ума…’
Жуковский принимал живое участие в судьбе воронежского поэта-прасола
Алексея Кольцова, помогал ему с публикациями, издал по подписке его сборник
стихов и даже хлопотал в Петербурге по его торговым делам (прасол — это
заготовитель и торговец скотом).
Во время заграничного путешестия в свите Великого князя Жуковский
познакомился в Риме с художником Александром Ивановым, добился для него
пансиона в 3000 рублей в год и уговорил наследника престола приобрести
грандиозный холст ‘Явление Христа народу’.
Вместе с Карлом Брюлловым за 2500 руб. он выкупил из крепостной
зависимости Тараса Шевченко. Жуковский отпустил на волю своих крепостных
слуг, но некоторые из них, даже получив вольную, остались рядом с ним (няня
Пушкина, Арина Родионовна, в благодарность за честную и преданную службу
также получила вольную от родителей Александра Сергеевича, но восприняла
это так, словно от нее захотели избавиться, словно она не нужна больше
этому семейству, и так расстроилась, что Надежда Осиповна вынуждена была
пойти на попятную, и только после смерти няни в ее сундуке обнаружился этот
документ, спрятанный ею).
14 декабря 1825 года Жуковский находился в Зимнем дворце, что
называется, ‘по ту сторону баррикад’. И если его первой реакцией на
восстание был ужас, откровенное неприятие вооруженного бунта и непонимание
свободолюбивых устремлений радикально настроенной части дворянства, то
впоследствии Жуковский неоднократно будет обращаться к Николаю I c просьбой
о помиловании сосланных декабристов (говоря словами Пушкина: ‘И милость к
падшим призывал’). Первое такое прошение вызвало страшный гнев императора и
чуть было не стоило опалы самому Жуковскому. Вот как он об этом писал в
своем дневнике: ‘Это было не объяснение, а род головомойки, в которой мне
нельзя было поместить почти ни одного слова/…/ Если бы я имел возможность
говорить, вот что я бы отвечал… Разве вы не можете ошибаться? Разве
правосудие (особливо у нас) безошибочно? Разве донесения вам людей, которые
основывают их на тайных презренных доносах, суть для вас решительные
приговоры Божии? Разве вы сможете осуждать, не выслушав оправдания?.. Разве
могу, не утратив собственного к себе уважения и вашего, жертвовать связями
целой моей жизни? Итак, правилом моей жизни должна быть не совесть, а все
то, что какому-нибудь низкому наушнику вздумается донести на меня, по
личной злобе, Бенкендорфу… Я не могу бегать по улицам и спрашивать у всех
возможных на меня доносчиков, что мне думать, что мне делать и кого
любить… Мы никогда не можем быть правыми. Поэтому в России один человек
добродетельный: это Бенкендорф! Все прочие должны смотреть на него в
поступках своих как на флигельмана… А он произносит свои суждения по
доносам… Я с своей стороны буду продолжать жить как я жил. Не могу
покорить себя ни Булгариным, ни Бенкендорфом: у меня есть другой вожатый —
моя совесть’. И, следуя своему ‘вожатому’, Жуковский все-таки сумел
добиться освобождения нескольких декабристов, например, Черкасова.
Когда Иван Киреевский, сын единокровной племянницы Жуковского и его
бывший воспитанник, решил выпускать журнал ‘Европеец’, поэт горячо
поддержал его начинание и передал ему для печати несколько своих последних
стихов. Однако после выхода в свет двух номеров, за статью Киреевского
‘Девятнадцатый век’, журнал был закрыт цензурой. Жуковский пытался
заступиться за издателя перед императором, уверяя последнего в отсутствии
вредных помыслов и искренней благонадежности Киреевского, на что
разгневанный Николай I поинтересовался у воспитателя своего сына: ‘А за
тебя кто поручится?’ Жуковский, глубоко оскорбленный, подал в отставку. А
через несколько дней император, повстречав его в дворцовых коридорах и
приобняв за плечи, произнес: ‘Ну, пора мириться!’ Жуковский забрал назад
свою просьбу об отставке, однако продолжил борьбу за ‘Европеец’, и, хотя он
и проиграл, зато выиграл в несоизмеримо большем: в глухие николаевские годы
личным примером доказал, что честь и чувство собственного достоинства
нельзя ни втоптать в грязь, ни променять на карьеру, ни поступиться ими в
угоду бенкендорфам.
О благотворной роли Жуковского в судьбе Пушкина можно говорить до
бесконечности! Как часто он поддерживал его в трудные минуты, отводил от
него опасности, заступался в критические моменты! Благодаря его хлопотам, в
1820 г. Пушкин отправился не в ссылку на Соловки, а в ‘командировку’ в
Бессарабию, в 1824 г. он уладил тяжелейшую ссору поэта с отцом,
согласившимся быть тайным соглядатаем собственного сына (и таким вот
образом ‘грамотно’ велось наступление на изживание дворянской чести и
человеческого достоинства еще в начале XIX в, что уж говорить о том, что
произошло в ХХ!). Спустя некоторое время, Пушкин писал из Михайловского
Вяземскому: ‘Письмо Жуковского наконец я разобрал. Что за прелесть
чертовская его небесная душа! Он святой, хотя родился романтиком, а не
греком, и человеком, да каким еще!’ В 1834 г. Жуковский сгладил конфликт
между ‘камер-юнкером’ Пушкиным и императором Николаем I. А через два года,
когда француз Дантес начал свои вызывающие ухаживания за женой поэта,
именно Жуковский выступил посредником в примирении Пушкина с Дантесом, в
результате чего дуэль в ноябре не состоялась, а приемный сын голландского
посланника барона Геккерена, известного своей ‘противоестественной
страстью’, стал мужем Екатерины Гончаровой, старшей сестры Натальи
Николаевны Пушкиной. Но не прошло и трех месяцев, как по Петербургу
распространились омерзительные письма, порочащие честь Александра
Сергеевича и его жены, и Пушкин повторил свой вызов. И снова Геккерен
обратился к Жуковскому, зная, что это единственный человек, к мнению
которого Пушкин мог прислушаться. И, действительно, Василий Андреевич
сделал всё, что он него зависело, чтобы предотвратить дуэль. Он взывал к
Пушкину: ‘Я не могу еще решиться почитать наше дело конченым. Еще я не дал
никакого ответа старому Геккерену… Ради Бога, одумайся. Дай мне счастие
избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного
посрамления’. Жуковский был уверен, что Пушкин, с его репутацией отчаянного
бретера и меткого стрелка, совершит это ‘безумное злодейство’ — т.е. убьет
Дантеса на дуэли. И, так как Дантес был кавалергардом, а значит подчинялся
императору, Жуковский даже обратился к Николаю I с мольбой остановить
намечавшуюся дуэль между его офицером и первым народным поэтом, но в данном
случае царь предпочел не вмешиваться. 27 января смертельно раненный Пушкин
позвал к себе Жуковского. В течение почти двух суток Василий Андреевич
выпускал бюллетень о здоровье умирающего поэта. 29 января 1837 г. Александр
Сергеевич Пушкин скончался от раны, защищая свою честь и честь жены.
Жуковский пережил еще одно ЛИЧНОЕ горе, ведь Пушкин был для него не только
гениальным русским поэтом, но и близким другом, которого он знал 15-летним
подающим надежды лицеистом, о котором он с такой любовью и трепетом
заботился впоследствии, которого он, в определенном смысле, ‘выпестовал’.
Это была трагедия всей России, и произошла эта трагедия в его, Жуковского,
день рождения, и с тех пор он перестал его отмечать вовсе.
А три года спустя, и опять же по страшному совпадению — 29 января,
умер Иван Козлов.
Как будто злосчастный рок навис над судьбой Жуковского, забирая тех, к
кому он был более всего привязан, но Василий Андреевич был человекрм
глубоко верующим, и вера помогала ему переносить эти жизненные утраты. ‘На
свете много прекрасного и кроме счастья’, — часто повторял он.
После гибели Пушкина Жуковский был назначен опекуном его семьи.
Император запретил хоронить его в Петербурге, и в последний путь — на
кладбище Святогорского монастыря, что рядом с Михайловским — его провожали
всего четыре человека: Жуковский, Александр Тургенев, Вяземский и преданный
крепостной дядька поэта Никита Козлов, бывший с ним рядом всю жизнь и
защищая которого Пушкин однажды даже вызвал на дуэль Модеста Корфа. После
похорон Жуковский начал разбирать бумаги поэта, включая и частную
переписку, и ему в помощники Николай I назначил генерала Ш отделения
Дубельта. Первым порывом Василия Андреевича было отказаться от разбора
архива и этого бесчестного невольного сотрудничества с ‘охранкой’, но
скрепя сердце он решил продолжить работу, понимая, что это последняя
великая услуга, которую он мог оказать погибшему другу. После смерти у
Пушкина остались огромные неоплаченные долги, в общей сложности 92,500
рублей. У Натальи Николаевны не было никаких средств, и тогда Жуковский
добился погашения этих долгов из личной казны императора (во столько,
получается, оценил Николай I жизнь поэта, которого, при посредничестве
Бенкендорфа, травил и унижал, заставляя поступать Пушкина по своему
императорскому усмотрению — как это непохоже на то, чему учил его сына
Жуковский!). ‘Ангелом-хранителем семьи’ назвал Василия Андреевича князь
Вяземский.
А ведь Жуковский был еще опекуном и внучек Екатерины Афанасьевны
Протасовой! Саша ненадолго пережила свою старшую сестру: она скончалась в
Италии от чахотки в 1829 г., и Екатерина Афанасьевна осталась одна с
маленькими детьми на руках. Отныне ее надежда — только Жуковский и Мойер, и
их заботами, хлопотами и любовью она будет жить.
Через год после гибели Пушкина умер Воейков. И вновь Василий Андреевич
стал опекуном над оставшимся имуществом своего бывшего друга и
отвратительного домашнего тирана, Александра Воейкова. Каково же было его
изумление, когда, разбирая бумаги покойного, он обнаружил, что тот — тайно
ото всех! — содержал бедных вдов и сирот. ‘Вот и разгадывай тут природу
человека!’ — писал Жуковский, прощая Воейкову всё содеянное им зло.
Мойер и Екатерина Афанасьевна с внучками переехали их Дерпта в
Мишенское, где через год скончалась та, чья воля не дала соединиться двум
любящим сердцам, еще при жизни потеряв мужа и обеих дочерей и чьим
заступником на закате дней стал отвергнутый ею жених ее дочери — какая злая
игра судьбы!
Все эти трагические ранние утраты: смерть отца, любимой единокровной
сестры Варвары Афанасьевны, ближайшего друга Андрея Тургенева и
последовавшая позже кончина матери приемной и тут же родной — безусловно,
сформировали творческую позицию раннего Жуковского. Его баллады, действие
которых в основном разворачивается на фоне мрачных средневековых пейзажей,
описывают — при всем разнообразии сюжетов и персонажей — по существу одну и
ту же ситуацию: двое любящих не могут соединиться, вступая в неразрешимый
конфликт с Провидением, которое приводит их к гибели, зато после — в горнем
мире — их ждет неземное счастье и долгожданное слияние разлученных при
жизни душ:
И нет уж Минваны…
Когда от потоков, холмов и полей
Восходят туманы,
И светит, как в дыме, луна без лучей —
Две видятся тени:
Слиявшись, летят
К знакомой им сени…
И дуб шевелится, и струны звучат. (‘Эолова арфа’, 1814)
Дни любви, когда одною
Мир для нас прекрасен был,
Ах! Тогда сквозь покрывало
Неземным казался он…
Снят покров, любви не стало,
Жизнь пуста, и счастье — сон.
(‘Таинственный посетитель’, 1824)
Но эти же человеческие утраты, список которых пополнялся с трагическим
постоянством: гибель Андрея Кайсарова, сумасшествие Батюшкова, смерть Маши
Мойер и Саши Воейковой, гибель Пушкина — фиксируя творческое мировоззрение
Жуковского,формировали вместе с тем и его жизненное кредо: Бог не дал ему
личного, земного, обыкновенного счастья, значит, он будет жить счастьем
близких ему людей, по мере сил и возможностей устраивая их будущность. А
сил и возможностей Господь отпустил ему достаточно!
Судьба Жуковского явила удивительный пример слияния литературы и
жизни: реальные утраты воплощаются в условные романтические сюжеты и,
утверждаясь в них, укрепляют убеждение поэта в невозможности для себя
личного счастья.
Но на закате жизни та же судьба, казалось, решила изменить злосчастный
рок поэта и подарить ему последний шанс: любовь очаровательной 19-летней
Елизаветы Рейтерн.

11.

С отцом Елизаветы, немецким художником Гергардтом Рейтерном, Жуковский
познакомился еще в 1826 г., когда отдыхал и лечился в Эмсе. Гергардт
Рейтерн был в свое время русским гусарским офицером, участвовал в войнах с
Наполеоном, а в ‘битве народов’ под Лейпцигом потерял правую руку. Вышел в
отставку, выучился писать и рисовать левой рукой и сделался широко
известным живописцем. Через год, благодаря хлопотам Жуковского, Рейтерн
стал придворным художником, получавшим жалованье от российской казны. В
течение последующих лет, отправляясь в заграничные путешествия, Жуковский
постоянно его навещал.
Белокурая мечтательная Лиза росла на его глазах. Из прелестного,
беззаботного пятилетнего ребенка она превратилась в угловатого задумчивого
подростка и, наконец, в полную очарования, грации и ума девушку. За долгие
годы она привыкла к визитам Жуковского и с нетерпением ожидала каждой новой
встречи с этим веселым, жизнерадостным и в то же время немного печальным
русским поэтом, покорившим ее душу своими тягуче-напевными, полными
трагизма любви балладами.
И вот в 1840 г. в сердце юной Елизаветы вспыхнула любовь к уже
пожилому, но по-прежнему обаятельному, отзывчивому, с несостарившейся
возвышенной душой Василию Андреевичу Жуковскому. Он не мог не ответить ей
взаимностью.
Родители Елизаветы не стали чинить препятствия их любви, несмотря на
очевидный мезальянс: разница в возрасте составляла 38 лет! Видя их
сердечную привязанность друг к другу, Гергардт Рейтерн сказал Жуковскому,
что окончательное решение принадлежит его дочери, а он, со своей стороны,
не будет ни отговаривать ее, ни, наоборот, упрашивать.
Таким образом, в апреле 1840 г. состоялась помолвка. Жуковский срочно
вернулся в Петербург, подал в отставку (хотя ему предложили новую работу:
учить русскому языку немецкую принцессу, невесту Великого князя Александра
Николаевича), завершил многие дела, в том числе и связанные с хлопотами о
других людях, устроил детей Саши Протасовой-Воейковой, посетил могилу Маши
в Дерпте, словно прося ее благословения, и, вновь окрыленный надеждой на
личное, семейное счастье и очарованный взаимной любовью (без трагической
невозможности встречать каждый день вместе), он возвратился в Эмс, к
невесте, которую почти боготворил:
О, молю тебя, Создатель,
Дай вблизи ее небесной,
Пред ее небесным взором
И гореть, и умереть мне,
Как горит в немом блаженстве,
Тихо, ясно угасая,
Огнь смиренныя лампады
Пред небесною Мадонной.
(А ведь и Пушкин, обращаясь к своей невесте, Наталье Николаевне
Гончаровой, сравнивал ее с Мадонной!)
В июне 1841 г. Василий Андреевич Жуковский обвенчался с Елизаветой
Рейтерн в православной посольской церкви в Штургарте. Они поселились в
просторном двухэтажном особняке в Дюссельдорфе, где впоследствии будет
подолгу живать и работать Гоголь, где и сам Жуковский примется за
монументальный труд: перевод на русский язык гомеровской ‘Одиссеи’. Он
будет так этим увлечен, что, может быть, впервые в жизни на время забудет о
тех, кто остался на Родине. Вяземский, в отчаянье от своего бессилия в
борьбе с Булгариным и официозом в литературе и со всеобщим доносительством
в быту (Бенкендорф вскоре умрет, но дело его переживет его самого на добрые
полтораста лет!), взывал к Жуковскому: ‘Не забывай, что у тебя на Руси есть
апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина —
за себя и за Пушкина’.
А тем временем у Жуковских родилась дочь, которую назвали Александрой
(смею думать, в честь любимицы и крестницы поэта Саши Протасовой). Но
неожиданно у жены Василия Андреевича начинается затяжная нервная болезнь:
ее раздражает яркий свет, громкие голоса, она не хочет никого видеть: ни
новорожденную, ни мужа, ни родителей, на глаза ее постоянно наворачиваются
слезы… Сейчас нам эта болезнь знакома под названьем ‘послеродовой
депрессии’ и лечится она курсом антидепрессантов, а тогда — только любовью
и заботами ближних. В течение долгих месяцев Жуковский не отходит от
постели жены, ухаживая за ней с тем милосердием и самоотречением, на
которое только он был способен. И болезнь на время отступает.
Через три года у них родился сын Павел, который, когда вырастет,
станет известным художником и сделает все, чтобы сохранить в памяти
потомков добрые дела его отца, его стихотворные и графические архивы. Но в
этом же году Жуковский пережил еще одну тяжелейшую утрату: умер самый
близкий его друг, Александр Иванович Тургенев, с которым они познакомились
почти полвека назад, в 1797 г., и прошли рука об руку долгий тернистый
путь, радуясь счастливым мгновениям и удачам друг друга и поддерживая в
минуту тревог и сомнений: ‘Мой пятидесятилетний товарищ жизни, мой добрый
Тургенев переселился на родину и кончил свои земные странствия’. Но эта же
утрата напомнила Жуковскому о тех, кто еще нуждался в его помощи и
заступничестве в этой жизни, он выбирается из ‘кокона затворничества’ и
вновь хлопочет об оставшихся в живых декабристах, добивается трехлетнего
денежного пансиона для Гоголя и всерьез задумывается о возвращении в
Россию. Но надеждам на скорый переезд не суждено было сбыться из-за вновь
начавшихся мучительных меланхолических приступов болезни его жены:
‘Последняя половина 1846 г, — записал он в дневнике, — была самая тяжелая
не только из двух этих лет, но и из всей жизни! Бедная жена худа как
скелет, и ее страданиям я помочь не в силах: против черных ее мыслей нет
никакой противодействующей силы! Воля тут ничтожна, рассудок молчит…
Расстройство нервическое, это чудовище, которого нет ужаснее, впилось в мою
жену всеми своими когтями, грызет ее тело и еще более грызет ее душу. Эта
моральная, несносная, все губящая нравственная грусть вытесняет из ее
головы все ее прежние мысли и из ее сердца все прежние чувства, так что она
никакой нравственной подпоры найти не может ни в чем и чувствует себя всеми
покинутою… Это так мучительно и для меня, что иногда хотелось бы голову
разбить об стену!’ В довершение к этому и сам поэт начал слепнуть.
Смерть от тифа старшей сестры окончательно подорвала силы Елизаветы, и
отныне ‘черная меланхолия’ навеки поселилась в ее сердце, вытеснив любовь к
детям и к мужу. Ничто теперь не напоминало прежнюю очаровательную и
доброжелательную девушку, которую несколько лет назад всей душой полюбил
Жуковский, но эта же любовь питала его силы, помогая сносить тяготы ухода
за душевнобольной женой.
А тут еще грянули революции в Европе! Жуковский не мог равнодушно
видеть кровопролитие, но не мог и принять идеалов революционеров, чье
утверждение требует таких немыслимых жертв. И он почувствовал, что дальше
откладывать возвращение на родину нельзя, продал имущество, но в последний
момент был остановлен письмом Вяземского, сообщавшего о страшной холере,
свирепствующей в России. Ну, что ж — из двух зол… Пока же Жуковский купил
дом в Баден-Бадене и переселился туда с семьей. Продолжая работать над
окончанием перевода ‘Одиссеи’, много времени он отдавал занятиям со своими
детьми: родившись и живя в Германии, они — благодаря таланту и усилиям отца
— прекрасно говорили и писали по-русски (не правда ли, нам, живущим за
границей, более чем знакома ситуация ‘двуязычия’ — вот на чей положительный
опыт нам бы ориентироваться!). Жуковский сообщал: ‘Этот труд (занятия с
детьми — Н.Л.) имеет для меня прелесть несказанную. Я составил особенного
рода живописную азбуку, для которой сам нарисовал около 500 фигур, которые
в одно время легким образом выучивают читать и писать и удерживать в памяти
выученное. Теперь составляю наглядную арифметику, таблицы и карты для
священной истории и атлас всемирной истории, по особенной методе, которая
будет в своем роде нечто весьма оригинальное, практическое не для одних
детей, но и для взрослых… Мой труд для моих детей, если Бог позволит
кончить его, может со временем быть полезен и всем в домашнем воспитании,
он охватит систематически весь круг сведений, которые нужно иметь’.
Однако жизненный путь одного из самых светлых и благородных русских
людей ХIХ в. близился к концу. Жуковский еще мечтает о возвращении в
Россию: даже составляет подробный — по дням — план окончательного
путешествия из Баден-Бадена в Петербург (разумеется, через Дерпт). Еще
пытается как-то облегчить тяжелейшее состояние жены — в минуту душевной
скорби он признается: ‘Вся моя жизнь разбита вдребезги. Если бы я не имел
от природы счастливой легкости скоро переходить из темного в светлое, я
впал бы в уныние… Тяжелый крест лежит на старых плечах моих, но всякий
крест есть благо… То, что называется земным счастием, у меня нет… Того,
что называется обыкновенно счастием, семейная жизнь мне не дала, ибо вместе
с теми радостями, которыми она так богата, она принесла с собою тяжкие,
мною прежде не испытанные, тревоги, которых число едва ли не превышает
число первых почти вдвое. Но эти-то тревоги и возвысили понятие о жизни,
они дали ей совсем иную значительность’. Еще надеется — с помощью Плетнева
— напечатать философские заметки для 10-го тома своего собрания сочинений,
но цензура их не пропускает. Тогда он просит своего друга забрать его
манускрипты, так объясняя свой отказ от публикации: ‘Я хотел делиться с
своими соотечественниками теми мыслями, которые жизнь развила в голове и
сердце. Это не нужно, гораздо вернее, покойнее и смиреннее думать и
выражать искренно свои мысли про себя. Зачем подвергать себя недоразумению,
произвольному суду и навлекать на себя неосновательные обвинения?’ (Эти
рукописи, в трех толстых тетрадях, не найдены до сих пор.) Еще продолжает с
удовольствием заниматься с детьми — а воля Божья уже почти исполнена. К
этому времени Жуковский практически ослеп. Немного ранее он сконструировал
прибор, который помогал ему писать, только чтобы не обременять своих
близких и не быть им в тягость.
И вдруг в марте 1851 г., во время Великого поста, он получил письмо из
Москвы с сообщением о смерти Гоголя. Это было для Жуковского последним
ударом, пережить который он уже не смог. С кончиной Гоголя для Василия
Андреевича как будто умерла вся его минувшая жизнь, как будто бы он остался
один в современном и не слишком уже понятном ему мире… Давно умер
‘Арзамас’, а его талантливые, веселые и по молодости беззаботные
‘заседатели’ кто переселился в мир иной, кто находился на поселении в
Сибири, а кто предал идеалы юности и ‘обенкендорфился’ (да простится мне
этот своевольный неологизм!), скончались все его ближайшие родственники,
погиб Пушкин, переселились в мир иной Маша и Саша Протасовы, так много
страдавшие в жизни и безропотно переносившие все тяготы, выпавшие на их
долю — а ведь так надеялось, что их ждет счастливая судьба… Но ‘родиной’
для Жуковского в эти годы стало не то временное пристанище, где человеку
выпало родиться, а тот вечный радостный приют, где обещана долгожданная
встреча всем разлученным в земной юдоли — и он ожидал этой встречи без
печали…
12 апреля в Светлое Христово Воскресенье Василий Андреевич Жуковский
скончался.
Он оставил предсмертное письмо своей жене, полное благодарности: ‘В
мысли, что мой последний час, может быть, близок, я пишу тебе и хочу
сказать несколько слов утешения. Прежде всего, из глубины моей души
благодарю тебя за то, что ты пожелала стать моей женою, время, которое я
провел в нашем союзе, было счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на
многие грустные минуты, происшедшие от внешних причин или от нас самих, — и
от которых не может быть свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее
благодетельными испытаниями, — я с тобою наслаждался жизнью в полном смысле
этого слова, я лучше понял ее цену и становился все тверже в стремлении к
ее цели, которая состоит ни в чем ином, как в том, чтобы научиться
повиноваться воле Господней. Этим я обязан тебе, прими же мою благодпрность
и вместе с тем уверение, что я любил тебя, как лучшее сокровище души моей’.
Василий Андреевич Жуковский обрел свою небесную родину, так и не
увидев перед кончиной родину земную: он был похоронен в Баден-Бадене. И все
же вечный покой он обрел в России: 29 августа его прах был погребен на
кладбище Александро-Невской лавры, рядом с могилами Карамзина и Ив.Козлова.
За гробом шли Плетнев, Федор Тютчев, студенты Петербургского университета и
его воспитанник — наследник Российского престола Великий князь Александр
Николаевич.
Начался путь Жуковского в бессмертие.

12.

Когда, в глухие и лживые, брежневские годы я училась в школе, имя
Жуковского встречалось в учебниках, что называется, в скобках
(исключительно в связи с Пушкиным: мол, его первый учитель, переводчик
мрачных немецких баллад, полных неверия в спасительность борьбы с
окружающим миром). С тем он и пребывал в моей бескомпромиссной подростковой
памяти до тех пор, пока я вдруг не вычитала в каком-то предисловии к
сборнику его стихов (уже учась в университете), что он выкупил из
крепостной неволи Тараса Шевченко. Этот факт меня поразил — как-то он не
вязался в моем представлении с образом скромного подражателя пассивного
немецкого романтизма, а баллада ‘Светлана’, полная юмора и жизнелюбия, с
посвящением таинственной А. Воейковой, — и тем паче. И во мне взыграла
юношеская пытливость: а ну-ка, ну-ка — что там за всем этим кроется…
С тех пор прошло много лет. Я глубоко почитаю литературное творчество
Василия Андреевича Жуковского: без его языковых исканий, стилистических и
жанровых открытий не было бы, наверное, поэзии Вяземского, Батюшкова,
Баратынского, Ив.Козлова и, конечно, Пушкина. Но это для меня, филолога, не
главное. Я преклоняюсь перед его человеческим подвигом. Не многим в этой
жизни было дано с таким мужеством, честностью и милосердием реализовать
себя — повинуясь воле Бога и собственной совести. Это был человек, не
ведавший зависти и обид, всего себя отдавший служению ближним своим. Для
меня его судьба — это также пример христианского подвига: обычного,
повседневного, в быту. Чуждый гордыни и жажды мщения, он не просто прощал
врагам своим, но и любил их, и заботился о них (если они в том нуждались),
полный смирения, безропотно сносил все тяготы и утраты, посланные Богом, и
благодарил Его за бесконечное милосердие, будучи небогатым сам, отдавал
последнее тем, кто испытывал в этом настоящую нужду. Как часто в своей
жизни я словно ‘примеряю’ мои поступки на личность Василия Андреевича
Жуковского: а как поступал он и как бы мог поступить?..
Я глубоко, искренне сожалею о том, что мы по-прежнему непростительно
мало знаем о нем и убеждена: наша жизнь стала бы чуть-чуть добрее, светлее
— знай мы о Жуковском больше.
И я верю всем сердцем, что эта статья — даже небольшая, поверхностная,
написанная как бы пунктиром — откроет заново имя выдающегося подвижника
русской литературы и замечательного, редкого по своим душевным качествам
человека. Ведь Василий Андреевич Жуковский не только талантливый поэт, но и
талантливый творец своей жизни, а подобное сочетание встречается почему-то
очень редко.
Наталия Литвинова (litvinova@e-mail.ru)
Октябрь 2001 — июль 2002 г.
Оригинал находится здесь.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека