Лунин Э. Замятин, Замятин Евгений Иванович, Год: 1930

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Лунин Э. Замятин // Литературная энциклопедия: В 11 т. — [М.], 1929-1939.
Т. 4. — [М.]: Изд-во Ком. Акад., 1930. — Стб. 302-310.
http://www.feb-web.ru/feb/litenc/encyclop/le4/le4-3024.htm
ЗАМЯТИН Евгений Иванович [1884-] — современный писатель. Родился в Лебедяни Харьковской губ., в 1908 окончил С.-Петербургский политехнический институт по кораблестроительному отделению. Много путешествовал, был в Константинополе, Александрии, Иерусалиме и т. д. Принимал участие в революционном движении 1905, состоя одно время членом РСДРП. Несколько месяцев сидел в одиночном заключении в Петербурге. В начале 1906 был выслан на родину. С лета 1906 до 1911 жил в Петербурге на нелегальном положении, в 1911 был опять выслан, в 1913 — амнистирован.
Первый рассказ З. напечатан в 1908 в журнале ‘Образование’. В 1911 написано ‘Уездное’, в 1914 — повесть ‘На куличках’ (напечатана в том же году в журнале ‘Заветы’. Номер последнего был конфискован, а редакция ‘Заветов’ и автор преданы суду). В марте 1916 З. уезжает в Англию, где работает по своей специальности, строит крупные ледоколы. В Россию возвращается осенью 1917. После Октябрьской революции З. читает лекции по лит-ре в студии ‘Дома искусств’, состоит членом редколлегии ‘Всемирная лит-ра’ (см.), работает в издательстве Гржебина, в журналах ‘Дом искусств’, ‘Современный Запад’, ‘Записки мечтателей’. К этому же периоду относится образование группы молодых писателей ‘Серапионовы братья’ (Б. Пильняк, Вс. Иванов, М. Зощенко, В. Каверин, К. Федин и др.), в лит-ом воспитании к-рых З. принимал деятельное участие. В 1925 на тему лесковской повести написал ‘народное шуточное представление’ ‘Блоха’, впервые показанное МХТом вторым. В 1928 написал трагедию в стихах — ‘Аттила’, в печати не появившуюся. В 1925-1929 за границей были напечатаны переводы романа З. ‘Мы’, представлявшего собой памфлет на социалистическое общество (в Советской России не печатался). Эта контрреволюционная вылазка писателя становится осенью 1929 известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя З. демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей.
З. — художник буржуазной интеллигенции, за последнее пятнадцатилетие проделавшей сложную идеологическую эволюцию. Если в условиях царизма эта буржуазная интеллигенция могла быть либеральной и даже умеренно революционной, то после победоносной пролетарской революции она подняла знамя реакции. Вместе с этой социальной группировкой Замятин проходит полный круг развития от язвительной сатиры на царизм до озлобленных памфлетов на советское государство. Вместе с этой социальной группой З. переживает недовольство историческим процессом, пошедшим не по желанному для буржуазии пути, и острое отвращение к текущей политической действительности. В творчестве З., как и в бытии его класса, легко различимы два периода: исторической гранью между ними лег Октябрь.
Ранние произведения З. — рельефные символы дореволюционного российского мещанства. В ‘Уездном’ изображен мир мещанской провинции, в ‘На куличках’ — прозябание захолустного дальневосточного гарнизона. Эти два мира обнаруживают друг с другом немалое сходство. И тут и там люди живут животной жизнью. ‘Ты-то живешь утробой, — говорит портной Тимоша главному герою ‘Уездного’ Барыбе, — у тебя бог-то съедобный’. В этом мирке ‘постом великим все злющие ходят, кусаются с пищи плохой: сазан да квас, квас да картошка. А придет пасха — и все подобреют сразу от кусков жирных, от наливок. Так вот и живут себе — ни шатко, ни валко, преют, как навоз в тепле’. Внешность героев отражает этот их внутренний зоологизм: ‘Тяжкие железные челюсти, широченный четырехугольный рот и узенький лоб. Как есть утюг носиком кверху. Да и весь-то Барыба какой-то широкий, громоздкий, громыхающий, весь из жестких прямых и углов’. Для военной России, как и для штатской, равно характерны животный быт, пьянство, чревоугодие, звериное господство плоти и звериная жестокость. Здесь забивают на смерть людей (‘офицер в мирное время должен учиться убивать’). Здесь презирают все, что так или иначе отделяет человека от зоологического существа. ‘Была у Тихменя болезнь такая — думать, а по здешним местам это очень нехорошая болезнь’. Капитан Нечеса мнил себя очень недурным лекарем, и когда один из пациентов утянул ‘Школу здоровья’, он начал лечить по домашнему скотолечебнику: ‘Ведь устройство одно, что у человека, что у скотины’.
В 1905 Замятин был близок к большевикам, правда, больше по революционному порыву, охватившему тогда интеллигенцию, чем по убеждению. ‘Да глаза мои не глядели бы на программы все ихние’, — эти слова главного персонажа рассказа ‘Непутевый’, участника декабрьского восстания, звучат как признание самого автора. Вот как З. в автобиографии описывает свое состояние в дни бунта на ‘Потемкине’: ‘С машинистом ‘России’ смытый, затопленный, опьяненный толпой, бродил в порту весь день и всю ночь среди выстрелов, пожаров, погромов’. В дни восстания Сене (‘Непутевый’) было просто весело: ‘Выстрелят — хрусталь вдребезги, и осколки звучат такие жутко-веселые’. Реакция 1905 быстро смыла это веселье, потянулись черные дни репрессий, только подлинные, закаленные большевики не сломились. З. конечно не был в их числе. ‘Уездное’ он написал в 1911. Об этом времени он пишет: ‘В этом году высылка, тяжелая болезнь, нервы перетерлись, оборвались’. Этим упадочным настроением объясняется пессимистическое мироощущение писателя, к-рым проникнуто ‘Уездное’, подчеркнутый зоологизм в изображении персонажей. Революция 1905 пробудила в обитателях ‘Уездного’ их звериные инстинкты. Услыхав выстрел (во время экспроприации), они ‘высыпали все (на улицу), как пьяные, дикие, распоясанные гончие’. ‘Нагнувши голову, как баран, пробился Барыба вперед. Зачем-то это нужно было. Чуял всем нутром, что нужно. Шевельнулось что-то древнее, звериное, желанное, разбойничье. Быть со всеми, орать, как все, колотить, кого все (чувство стадное, свойственное животным)’. В изображении этого звериного царства дореволюционного мещанства З. следует за Достоевским и Лесковым, созвучными ему по своей пессимистической и реакционной настроенности. В своей автобиографии З. рассказывает, что он очень рано познакомился с Достоевским: ‘Достоевский долго оставался — старший и страшный даже’. От него З. заимствует мотивы мучительства, мученичества. Генерал Азанчеев (‘На куличках’) принуждает отдаться жену оскорбившего его подчиненного: ‘Если вы за муженька хотите расплатиться, так пожалуйте ко мне завтра в двенадцать часов дня, перед завтраком. А коли не захотите, — так в том, голубонька, воля ваша. А то бы пришли, я бы, старик, ах как бы рад был’. И Маруся отдается насильнику, чтобы спасти любимого человека. Как и герои Достоевского, персонажи З. тянутся к мучениям. У З. ‘любовь, пишет подпольный человек, — любовь-то и заключается в дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать’. ‘На худеньком, ребячьем теле у Маруси теперь много синяков от Шмитовых злых ласк… он пьет сладость ее умирания, ее слез, своей гибели. Нельзя никуда спастись ей от Шмита и хуже всего — не хочется спастись’ (гл. ‘Мученики’). Но если герои Достоевского любят свои мучения и подводят под них своего рода обоснование (‘страдание-то и есть жизнь’, говорит Иван Карамазов), то персонажи З., стоящие на грани зоологического царства, бессознательно наслаждаются мучениями. От Лескова у молодого З. — занимательность рассказа, выразительные имена и фамилии героев, подчеркивающие, как напр. в ‘Уездном’, их зоологизм (Барыба, Урванка, Чеботариха), загадочные, интригующие, непонятные имена (‘На куличках’ — ‘Клуб ланцецупов’). От него же гротескные названия глав, определяющие их основное содержание (в ‘Уездном’ — ‘Четырехугольный’ — глава о внешности Барыбы, ‘Ясные пуговицы’ — символ урядника, в ‘На куличках’ — ‘Мученики’, ‘Лошадиный корм’, ‘Человечьи кусочки’ и др.). От Лескова наконец у З. предельный орнаментализм речи, постоянное стремление уловить своеобразие бытовой речи и лексическое богатство ее. Каждый персонаж у З. (из купцов, духовенства, интеллигенции) говорит своим собственным яз. В полном соответствии со взглядом на персонажей, как на особи животного мира, строятся сравнения этого периода: ‘Сидит Барыба голодный, с волчьими завистливыми глазами, глядит на собак’, ‘Иваниха, старуха высоченная, дылда костистая, бровястая, брови, как у сыча’, ‘разбудил генерала пустой барабанный лай Нечеса и тут вдруг явно представил: Маруся и генеральское пузо, может, даже белое с зелеными пятнами, как у лягвы’ и т. д. К ‘Уездному’ и ‘На куличках’, рисующим лицо уездной России, тесно примыкает и ‘Алатырь’ с ее чиновничьим миром. Символизируя этот чиновничий мир, особо выделяется здесь фигура исправника, занимающегося постоянно ‘многообещающими открытиями’. Последнее его открытие: ‘печь хлебы не на дрожжах, как все, а на помете голубином’, ‘от чего хлебы будут вкуснейшие и дешевле гораздо’. З. в автобиографии указывает, что Гоголь был его другом. И действительно, ‘Алатырь’ словно перекликается с чиновничьей Русью Гоголя (вспомним гоголевского губернатора из ‘Мертвых душ’, вышивающего по тюлю, и др.).
После ‘Уездного’ З. сблизился с группой ‘Заветов’ — Ремизовым и Пришвиным. Это было не случайно. С первым его сближала тяга к изображению звериного, ‘обезьяньего начала’ в человеке, со вторым — любовь к стихийному, примитивному. З. впоследствии отдал дань этому влечению к ‘великому Пану’ в рассказе ‘Фонарь’. Здесь эта власть ‘Пана’ сказалась на образах, на слиянности его героев с космической жизнью.
Англия должна была рассеять в З. воспоминания о тупой зоологической жизни ‘Уездного’, излечить его от кошмаров и ужаса ‘Куличек’. Но оказалось, что страна буржуазной цивилизации сама носила в себе ту же российскую тупость и ограниченность, но только омеханиченную и автоматизированную. Английские джентльмены жили по твердому расписанию: в определенные часы принимали пищу, дышали воздухом, занимались благотворительностью и т. д. Английский Кембл — сродни русскому Барыбе: та же звериная сила, та же тупая квадратная уверенность в себе, то же чревоугодие, в соединении с квасным патриотизмом. С квадратной уверенностью говорил Кембл, и все у него было непременно твердо. ‘На небе — закономерный бог, величайшая на земле нация — британцы, наивысшее преступление в мире — пить чай, держа ложечку в чашке’. Однако те, кого З. противопоставляет этому застойному британскому мещанству — бунтари О’Келли и Диди, — немногим выше своей среды. Они восстают против штампованности окружающих, но протест этот анархичен и инстинктивен. Писатель не видит никаких преимуществ европейской цивилизации перед уездной Россией. Больше того, английские джентльмены способны на дела, перед которыми бледнеют дела сладострастника генерала Азанчеева из повести ‘На куличках’. Во время налета цеппелинов на Лондон один из этих джентльменов пользуется случаем сорвать в суматохе с влюбленных, под угрозой привлечь к суду за нарушение нравственности, 50 гиней (‘Ловец человеков’). Буржуазная цивилизация вовсе не страхует от мерзости запустения. И при всех этих выводах писателю не удается в ‘Островитянах’ подняться на высоту сатирика, беспощадно бичующего эту буржуазную цивилизацию, — его критика фарисейского уклада британского быта лишена революционной направленности.
Когда в Англию пришла весть о свержении самодержавия, З. ‘стало не в мочь’, и в сентябре 1917 он возвратился в Россию. З. пережил то, что переживала тогда вся буржуазная интеллигенция. Он вылечился от пессимизма, но не надолго. Настает ‘жуткая, веселая’ зима 1917-1918, Октябрь гасит веру буржуазного художника в революцию. Он не переходит в стан белогвардейцев, не эмигрирует из России, но он и не идет на работу к советской власти: ‘Практическая техника заглохла и отломилась от меня, как желтый лист’ (из автобиографии писателя). Он всецело отдался лит-ой деятельности, которую лучше всего характеризуют его собственные слова: ‘Я боюсь, что у русской лит-ры одно только будущее — ее прошлое’ (‘Вестник лит-ры’ Љ 3). Это прошлое крепко держит его в идеологическом плену. Политический смысл пленения сказывается очень быстро на его произведениях, преломляющих послеоктябрьскую действительность. Обломки буржуазного мира требуют от него злой и язвительной сатиры на советский строй, и З. принимается за выполнение этого социального заказа. Все его творчество примерно с 1922 представляет собой яростный памфлет на героическую эпоху военного коммунизма, на рабоче-крестьянскую революцию, на социализм. Октябрьский переворот, по З., — катаклизм, возвращающий страну к временам мамонтов (повесть ‘Пещера’). В центре этой повести — рафинированные эстеты-интеллигенты, вынужденные воровать дрова, чтобы не замерзнуть в нетопленой петербургской квартире эпохи военного коммунизма. В свое время, в бытность его в Лондоне, он не заметил рабочих — в этом мире буржуазной цивилизации, где именно ‘светлое жилище, называемое Прометеем у Эсхила одним из величайших даров, посредством которых он превратил дикаря в человека, перестает существовать для рабочего, и он вынужден поселиться в пещерах’ (К. Маркс, Святое семейство). Но не заметив пещер, в к-рых ютился угнетенный капитализмом рабочий, писатель заметил петербургские квартиры эпохи военного коммунизма, в которых ютились буржуазные интеллигенты. Война, которую объявил этой пещерной цивилизации восставший рабочий России, в сознании Замятина преломилась как война за пещеру, и последняя стала для него символом революционной России. ‘Ледники, мамонты, пустыни ночные, черные, чем-то похожие на дома скалы, в скалах пещеры… Бродят воины из какого-то неизвестного племени в страшных лохмотьях’. И не только о Петербурге, бывшей столице монархии, сокрушенно говорит З. Вот что рассказывает о провинции ‘гражданин Малофеев’, бывший петербургский швейцар: ‘Я человек тихий, натурливый. Мне затруднительно в этакой во злобе жить, дай, думаю, в Осташков съезжу. Приезжаю, международное положение, ну, прямо невозможно. Все друг на дружку чисто волки’ (‘Мамай’). В рассказе ‘О самом главном’ гражданская война рисуется З. как братоубийственная и бессмысленная. ‘По ту сторону моста — орловские: советские мужики в глиняных рубахах, поэту сторону — неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я — орловский и келбуйский, — я стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз — руки крыльями — кричу…’
Писатель издевается над единомыслием, голоданием и нищетой революционной России. ‘Памятуя, что украшение телесное есть веселие князю тьмы, жители здесь ходят во вретищах, рубищах, власяницах… Мудростью трапезных старцев жители-иноки ведут здесь непрестанный и строгий пост: не только мяса не приемлют, но и рыбы, елей же — однажды в год…’ (‘Послание Замутил, епископа обезьянского’). Впрочем новый строй не дошел до глубины России, где все оставалось попрежнему. ‘Мозги у дьякона (влюбившегося в Марфу) шли на перекосы, как в бурсе, сидел и зубрил тексты теперь из Маркса и каждый вечер ходил на занятия в кружок, но под марксизмом дьякона скрывался чистейший марфизм’. ‘Дьякон и тов. Стерлигов из уика глядели на поплавки, на золото-красно-лиловую воду и беседовали о головлях, о вождях революции, о свекольной патоке, о сбежавшем эсере Перепечко, об акулах империализма’ (рассказ ‘Икс’).
Замятин начинает тяготеть к таким композиционным формам, которые позволили бы ему, сохраняя внешнюю безопасность, атаковать советскую действительность. Он находит эту нужную ему форму в стилизации под древнерусское послание (‘Епископ обезьянский’), в исторической пьесе с сюжетом об инквизиторах и благородных одиночках, к-рые храбро борются с религией, подчинившей себе большинство народа (‘Огни св. Доминика’), в сказке-притче, в рассказе-анекдоте (‘Слово предоставляется товарищу Чурынину’, ‘Икс’ и др.) и т. д. Все эти жанры получают в послереволюционном творчестве З. неизменно тенденциозный характер. Поэтика пооктябрьских произведений З. от этого обеднела, язык стал манерным, речь стилизованной. Аллегоризм в этот период творчества З. как бы несет службу ‘эзопова языка’ (см.). В ‘Церкви божьей’ повествуется об убийстве купца, построившего на награбленные деньги церковь. Когда в этой церкви приступили к молебну, все вдруг почувствовали запах мертвой человечины. Политический смысл этой притчи очевиден: церковь божия — это коммунизм, убийца Иван — это большевики, мораль, к-рая отсюда должна быть выведена, — на крови не построишь социализма. Еще очевиднее аллегоризм в романе ‘Мы’, опубликованном на русском языке в отрывках в белогвардейской прессе. XXVI век принес человечеству полное избавление от зловредного индивидуализма. ‘В один час встают, работают под команду, едят пищу, в определенные часы любят по розовым талончикам, и надо всем — единое государство и благодетель человеческого рода, мудро пекущийся о безошибочно-математическом счастии’. На всех людях одинаковые голубые туники, они гуляют батальонами с пронумерованными бляхами. Расписание, осколок Скрижали Плановости — незыблемый закон общежития, освобождающий человечество от мучительных философских проблем и надрывов. Все расчислено и стандартизовано заранее. Целиком защищающий капиталистический порядок, З. создает в романе ‘Мы’ низкий пасквиль на социалистическое будущее. Он за революцию, но только за революцию… бесконечную. ‘Революция социальная только одно из бесчисленных чисел: закон революции — не социальный, а неизмеримо больший, космически-универсальный закон. На земные движения надо смотреть извне. Еретики — единственное (горькое) лекарство от энтропии человеческой мысли’. Под этой ультрареволюционной фразеологией скрывается однако ультрареакционная сущность. З. — за универсальную революцию, потому что не верит в социальную революцию, потому что не хочет ее, потому что она обрекает его класс на гибель. Восхваление космизма на практике означает критику З. той ‘земной’ и материальной революции, к-рую совершает пролетариат и к-рая начисто покончит с ‘энтропией человеческой мысли’. Теории З. — не более как маскировка очень прозаической и очень понятной тоски буржуазии по утерянном ею экономическом благополучии и ненависти к тем, кто это благополучие у нее отнял. Выражая психоидеологию этой снимаемой с исторической арены социальной группировки, творчество З. приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более контрреволюционную направленность.
Библиография: I. Уездное, Повесть, изд. ‘Современные проблемы’, М., 1915, То же, изд. Попова, П., 1916, изд. ‘Круг’, М. — П., 1923, Кряжи, изд. ‘Колос’, П., 1918, Три дня, изд. ‘Былое’, П., 1922, Островитяне, изд. Гржебина, Берлин, 1922, Большим детям сказки, изд. Гржебина, Берлин, 1922, О том, как исцелен был отрок Эразм, изд. ‘Петрополис’, Берлин, 1922, Рассказы, изд. ‘Эпоха’, П., 1923, Огни св. Доминика, изд. ‘Мысль’, П., 1923, То же, изд. ‘Слово’, Берлин, 1923, Мамай, П., 1923, На куличках, изд. ‘Петроград’, П., 1923, То же, изд. Гржебина, Берлин, 1923, Блоха, изд. ‘Мысль’, Л., 1925, Нечестивые рассказы, изд. ‘Круг’, М., 1927, и др. Собр. сочин. в IV тт., изд. ‘Федерация’, М., 1929 (т. I — Уездное, т. II — На куличках, т. III — Островитяне, т. IV — Север). Автобиографические сведения см. в сб. В. Лидина ‘Писатели’, М., 1926.
II. Воронский А., На стыке, М., 1923, Его же, Литературные силуэты, изд. 2-е, М., 1927, Полянский В., На литературном фронте, М., 1924, Штейнман Зел., Замятины, их алгебра и наши выводы, в альм. ‘Удар’, М., 1927, Мажбиц-Веров, Евг. Замятин, ‘На лит-ом посту’, 1927, Љ 17-18, Фриче В., Заметки о современной литературе, М., 1928 (‘Нечестивые рассказы’), Ефремин А., Евг. Замятин, ‘Красная новь’, 1930, Љ 1.
III. Владиславлев И. В., Литература великого десятилетия, т. I, Гиз, М., 1928, Писатели современной эпохи, ред. Б. П. Козьмина, т. I, ГАХН, М., 1928 (био-библиографические сведения), Мандельштам Р. С., Художественная литература в оценке русской марксистской критики, изд. 4-е, Гиз, М., 1928.
Э. Лунин
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека