Литературные силуэты. С. Есенин, Коган Петр Семенович, Год: 1922

Время на прочтение: 8 минут(ы)

П. С. Коган

II. Литературные силуэты.

I.

С первого взгляда, как-то непонятно, почему волнует поэзия Есенина, почему звенит звоном простора и дали без конца и предела, зовет к порывам таким же бескрайным и сказочным, как наше безумное и пьяное время.
Казалось бы, нет поэта, более далекого тому, чем наполнен воздух современности, этим от промышленной Европы занесенным идеям, этой революции без народного лица, без Бога, интернациональной и материалистической, в цифрах и сроках рассчитанной.
Он пришел от беспредельной русской равнины. Он крепко связан с землей, где заросший пруд и хриплый звон ольхи, где бедный крестьянин, как сотни лет назад, боится Бога и болотных недр. В шумный город принес он поэзию народных верований и дедовских преданий, сельских храмов, коровьего запаха и пастушеских песен. Есенин завершает вереницу поэтов, обретших неисчерпаемый источник вдохновения в природе и мифологии крестьянской Руси, в ее своеобразной мудрости, в ее красочном и образном языке.
Что общего между вихрем, вырывающим из земли корни векового уклада, и душою, расцветшей из этих корней, душою, которая жаждет молиться старому Богу, поклониться придорожью, припасть на траву?
Он знает, что ему не уйти от пленительных чар этого мира:
Голубиный дух от Бога,
Словно огненный язык,
Завладел моей дорогой,
Заглушил мой слабый крик.
Горе и тяжесть, — против них верная защита — крест и молитва. От рождения поверил он в ‘Богородицын покров’. Колыбель его охранял Христос и святые, и до сих пор он продолжает их видеть среди родных лесов. Христос мерещится ему ‘Между сосен, между елок, меж берез кудрявых бус’. А ласковый угодник Микола, как и встарь, в лаптях и с котомкой на плечах ходит мимо сел и деревень, ходит ‘милостник’ неспешной стопою, наклонивши лик свой кроткий. В этом эпическом мире, откуда вышел Есенин, неведомы гордые пути организованной человеческой борьбы за свое счастье. Бесконечный край бессилия и невежества, в рабской покорности ждет ограды от бедствий из тех далеких облаков, откуда светит и животворное солнце, откуда приходят и опустошительные грозы. Господь с престола посылает Миколу, своего верного раба, обойти русский край, защитить там ‘в черных бедах скорбью вытерзанный люд’. Всюду, где злые скорби поражают человека, он, жилец страны нездешней, приходит исцелить печаль забот, он, слуга давнишний Бога, молится ‘в алых ризах кроткому Спасу’ за православных христиан.

II.

Вот эту смиренную Русь любит Есенин. К ней прилагает он эпитеты мирной и кроткой. Русь — ‘милая родина, сладкий отдых в шелку купырей’. И даже тогда, когда грянул гром, и ‘повестили под окнами сотские ополченцы итти на войну’, он постигает поэзию покорности в том, как ‘мирные пахари’ собирались в поход — без печали, без жалоб, без слез.
Вместе с Тютчевым и Блоком он любит убогую Русь с ее однообразной природой, ‘край забытый, край родной’, грустную песню — русскую боль, поля как святцы, рощи в венчиках иконных, дрожащую рябину. ‘Край заброшенный, край — пустырь, сенокос некошеный, лес, да монастырь’, любит редкие забоченившиеся избы, их крыши, ‘запенившиеся в заревую гать’, богомолок, идущих по дорогам.
Себя в своих грезах он видит убогим странником, ‘поющим о Боге с вечерней звездой’. Он — светлый инок, бредущий в скуфейке степной дорогой к монастырям, с посохом и с сухим кошелем из хворостинок. Он странствует, как русский странник, в поисках вселенской правды, он хочет ‘концы земли измерить по отуманенной росе, и в счастье ближнего поверить на взбороненной полосе’. Он ‘все встречает, все приемлет’.
Эта ‘смиренная’ Русь, Русь крестьянская, в наши дни стоит страшной и еще не разгаданной загадкой. С этой ли кротостью, молитвами и покорностью брать на себя миссию освобождения человечества! Ведь им, до сих пор не разгаданным русским крестьянином, быть может, решается сегодня дальнейший путь не только русской, но и европейской истории. Ведь здесь, среди этого необъятного темного моря, загорелся светильник последнего восстания, началась первая стычка последней битвы между трудовым и паразитическим человечеством. Зажжется ли это темное море самоярким светом, или зальет и загасит пылающий красный светоч? О чем шумят листья таинственных лесов, что несут революции молчаливые равнины и что происходит там, в глубине души многомиллионной деревенской массы?
Перед тайной крестьянской Руси все еще стоит в недоумении русская революция. Есть где-то пути, где в грозном согласном реве сливаются стихия народная и стихия международного восстания, где в непостижимом единстве сочетаются религиозное чувство народа и атеистический расчет революции. Но есть и такие пути, на которых их встречи враждебны, и тогда что-то неодолимое, страшное и упрямое возникает там, в глубине деревни и враждебными злыми глазами глядит на бунтующие города.
Эта Русь не только смиренная и кроткая. Там рождались стихийные бунты, бессмысленные и неорганизованные, как все стихийное, но к своей неведомой цели стремящиеся непреложно и прямо, как всякая стихия.
Там патриархальные идиллии усадебно-деревенского быта не раз озарялись заревом пылающих поместий. Там шли вместе с городом на барина, но потом деревня замыкалась от города и недоверчиво косилась на него. Встреча города с деревней, мужицкого бунта с организованной пролетарской революцией — один из самых запутанных эпизодов переживаемого нами момента.

III.

Поэзия Есенина — хаотична и взрывчата, как наши дни. В его душе сталкиваются и бурлят разнородные чувства и настроения, возникшие в сердце деревенской Руси, перед лицом революции. В глубине России не только горят кроткие лампады и шепчутся тихие молитвы, но это одновременно и ‘буйственная Русь’. И сам певец этой Руси не только смиренный инок. Его одолевают мятежные силы, душа жаждет битвы. И видя, как идут по дороге в Сибирь люди в кандалах, он чувствует в себе безудержную удаль и ‘нежит мечту’, что и он кого-нибудь зарежет ‘под осенний свист’.
Бродит черная жуть по холмам,
Злобу вора струит в наш сад.
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.
Кажется, ему больше всех дано подслушать биение сердца современной деревни, перелить в ясные песни то, что загадочно и глухо звучит в ее неразгаданных глубинах.
И прежде всего стон и рев, и ярость и гибель, все, чем отмечен путь торжества городской культуры и умирания деревни. Город надвигается, как фантастическое чудовище, облегая поле со всех сторон. ‘Так охотники травят волка, зажимая в тиски облав’, и поле стынет ‘в тоске волоокой, телеграфными столбами давясь’. Затравленная бьющаяся в суживающемся железном кольце, деревня дорого продаст свою жизнь. Она припала, как зверь, чует, что ‘из пасмурных недр кто-то спустит сейчас курки’, но последний прыжок — и ‘двуногого недруга’ раздирают на части клыки.
Гибель носится над ‘миром таинственным’, ‘миром древним’. Предсмертная ярость отчаяния — вот чем может ответить деревня городу:
О, привет тебе, зверь мой любимый,
Ты не даром даешься ножу.
Как и ты, я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Как и ты, я всегда наготове…
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний смертельный прыжок.
Тоска перед неизбежным, перед ‘электрическим восходом’, не она ли сжимает душу многомиллионного русского крестьянства, с тревогой глядящего на первые лучи восходящего солнца новой жизни. Безжалостная история перерубает нити, уходящие в даль веков, к временам половецким. И как глубоко чувствует Есенин этот консерватизм деревни. Поезд на чугунных лапах, храпящий железной ноздрей, бегущий по степям и скачущий за ним красногривый жеребенок, закидывающий тонкие ноги к голове, — символический образ столкнувшихся стихий, стального победоносного города и наивной, неведающей природы. Куда он гонится, бедный жеребенок, милый, смешной дуралей, неужели не знает, что живых коней победила стальная конница, ужели не знает, что ‘в полях бессиянных той поры не вернет его бег, когда пару красивых степных россиянок за коня продавал печенег’.

IV.

Деревня — старая мятежница. У ее лесов останавливался не раз поток новой жизни, в ее степях и лугах затихали и глохли идеи и думы реформаторов, об ее вечный покой разбивались волны революций, она кричала ‘стой!’ всякому отважному замыслу, всякому дерзкому начинанию, всякому поступательному движению. У ее границ кончается история.
Она всегда протестует, куда бы ни звали ее: к новой религии, к новым формам политической или социальной жизни, к новой технике, или к новым обычаям. Все это от цивилизации, от искусства. Ее религия, ее техника, ее обычаи — от природы, они развиваются по своим законам. В их нерушимости ее свобода. Поэтому деревня враждебна всему, что не похоже на нее. Ей нет дела до того, что творится за ее пределами, но она не допустит к себе ничего чуждого и непривычного.
Мятеж деревни, это — испытание от природы, от естественных запросов человеческого духа. Это — самое трудное испытание всякой системе, всякой революции. Консерватизм деревни, это — одновременно величайший бунт. Россия — страна крестьянская, потому она кроткая и молящаяся, — Русь ‘буйственная’. Перед ее бунтом оправдана только та система, которая не станет самоцелью, не сожмет в тисках человеческую душу. И потому русские мятежи — мужицкие, от нутра, а не от организованного плана.
Есенин этой мужицкой бунтующей России так же близок, как и России кроткой, смиренной. — В нем живет ‘задор прежней выправки деревенского озорника’. Он — ‘разбойник и хам и по крови степной конокрад’. Ему бы ‘в ночь в голубой степи где-нибудь с кистенем стоять’. Его ‘отчарь’ — мужик, которого учил вере седой огневик: он дал ему пику, грозовый ятаг и отметил его шаг силой Аники. Деревня не знает жертвы и отречения во имя отвлеченных идей или таких благ, оправдать которые может холодный аргументирующий ум. Она не боится гибели, но только во имя ясного для нее счастья. Ее удаль, ее отвага во имя счастья сегодняшнего, а сегодняшнее счастье дается волей, свободой творить свою жизнь, созидать свой уклад по своему, в условиях природы, которой определяются и формы труда, и мысль, и чувства крестьянства. Эту связь своего счастья с этой волей крестьянин чувствует. Вот почему он и практик и герой одновременно. За эту волю он станет горой, за свою вселенскую правду примет смерть и муки, но равнодушен он к идеям и реформам, где не учует связи с сегодняшним днем.

V.

Потому из прошлого перед взором поэта воскресают картины народных движений, в которых он слышит всю какофонию этих противоречий.
‘Пугачев’ — быть может лучшее из всего написанного Есениным. Потому, вероятно, что не сверху, сквозь очки историка смотрит он на события, а видит простых людей прошлого, их будничные интересы, их повседневные заботы. И нет ничего исторического, большого в этих сценах, а есть обыкновенные люди. От малого начинается движение, сотрясающее империю.
Пришел Емельян из далеких стран в Яицкий городок и о малых вещах спрашивает:
Как живет здесь мудрый наш мужик?
Так же ли он в полях своих прилежно
Цедит молоко соломенное ржи?
Так же ли здесь, сломав зари застенок,
Гонится овес на водопой рысцой,
И на грядках от капусты пенных
Челноки ныряют огурцов?
Так же ли мирен труд домохозяек
Слышен прялки ровный разговор?
И так же буднично отвечает ему сторож:
Нет, прохожий! С этой жизнью Яик
Раздружился с самых давних пор.
С первых дней, как оборвались вожжи.
С первых дней, как умер третий Петр,
Над капустой, над овсом, над рожью
Мы задаром проливаем пот,
Нашу рыбу, соль и рынок,
Чем сей край богат и рьян,
Отдала Екатерина
Под надзор своих дворян.
И вот стонет Русь ‘от цепких лапищ’. Народу нет дела до политических переворотов, дворцовых интриг и царственных честолюбцев. Он восходит к историческим событиям от своих ‘огурцов на грядках’. Исторические имена для него образы, вокруг которых он создает легенды, вплетая в них свои радости и обиды. Екатерина нарушила вековой уклад земли, и Петра воображение народное возвело в защитники этого уклада. Пугачев знает, что ‘люди все с звериной душой, тот медведь, тот лиса, тот волчица, а жизнь — это лес большой, где заря красным всадником мчится’. Он умеет затронуть самые отзывчивые струны в душе народа-практика. Да и сам он никаких великих замыслов не питает и своего исторического значения не сознает. Он пришел только для того, чтобы сбросить узду, мешающую жить и работать. И если стал самозванцем, если принял имя Петра, то не потому, что поцарствовать захотелось, а для того, чтобы ускорить дело. Он рассчитал, что этим ‘кладбищенским планом’ можно поднять монгольскую рать, привлечь калмыков и башкир. Ему самому дороже всего его воля и ‘больно, больно ему быть Петром, когда кровь и душа Емельянова, человек в этом мире не бревенчатый дом, не всегда перестроишь на-ново’. Ведь каждый зверь ‘любит шкуру свою и имя’.
В этом опасность бунта стихийного, возникшего из непосредственной жажды счастья, мятежа, не скованного дисциплиной упорной длительной мысли и воли. ‘Жалко солнышко мне, жалко месяц, жалко тополь над низким окном… научите меня, и я что угодно сделаю, чтобы звенеть в человечьем саду’. Этот страшный крик жизни заглушает все другие голоса, звучащие в душе, и соратники Пугачева выдают врагам своего вождя для того, чтобы спасти свои головы и ‘как прежде в родных хуторах слушать шум тополей и кленов’. К перлам нашей поэзии следует отнести монолог Творогова, ликующий дифирамб цветущей юности, трепещущий ужас перед увяданием и гниением.

VI.

Крестьянская Русь консервативна, и потому бунтовала сотни лет, ибо жила в тисках под романовским режимом, ибо клокотали природные силы и требовали исхода и нашли его только тогда, когда свергнуто было царское иго, когда ‘отчалила Русь’ к искомым берегам. Революция для крестьянства скорее возврат к естественным формам жизни, чем потрясение основ.
Поскольку революция развертывается в путях пролетарского сознания, она во многом минует поле зрения Есенина, но ведь наша революция не движется прямым путем, она оттянута на боковые дороги могучим напором крестьянской стихии, она идет вперед с остановками и уклонами. И бунт Есенина, это — крестьянский бунт, без выдержки, бунт непрочный, срывающийся, и тем не менее близкий и сродный социальной революции. Революция близка ему по необъятности трудовых задач, поставленных ею, потому что ей не войти теперь в берега, пока она не довершит до конца начатого и не перестроит весь мир, ибо на меньшем она не помирится. И сочувствие Есенина прежде всего к беспредельности ее цели. Здесь жертва — не отречение, не аскетизм, а радостное действие, естественная игра сил.
Небо, как колокол,
Месяц — язык,
Мать моя — родина,
Я большевик.
Ради вселенского
Счастья людей
Радуюсь песней я,
Смерти твоей.
Есенин — один из немногих поэтов, душа которого бушует пафосом наших дней, который радостно кричит: ‘да здравствует революция на земле и на небесах’, жаждет битвы и знает, что враги всякого движения, это — ‘белое стадо горилл’. Он чувствует бурную динамику революции, как редкие из наших поэтов. Но он по своему протянул нити от крестьянской исконной воли к ее конечным целям.
Взвихренной конницей мчится
К новому берегу мир
………………………
Разметем все тучи,
Все дороги взмесим.
Бубенцом мы землю
К радуге привесим.
Ты звени, звени нам,
Мать земля сырая,
О полях, о рощах
Голубого края.
Источник текста: Коган П.С. II. Литературные силуэты: С. Есенин. [Статья] // Красная новь. 1922. N 3. С.254-259.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека