Памяти В. Г. Короленко, Коган Петр Семенович, Год: 1922

Время на прочтение: 8 минут(ы)

П. С. Коган

I.

Короленко был врагом революции. Она была его другом.
Он обличал царское правительство. Оно ответило ему ссылкой. Он писал против революции. Она окружила его величайшим уважением.
Когда он умер, революция благоговейно остановилась у гроба его, как некогда первый римский Цезарь остановился над телом последнего республиканца:
Торжественно его мы похороним,
Достойно добродетели его.
Есть враги по недоразумению. Толстой с равной силой восставал против старого правительства и против революции. Но первое ненавидело его, а вторая создает музей его имени и каждый год торжественно чествует память своего величайшего противника.
Короленко до конца дней своих верил, что он ‘просто’ защитник правды. Подобно Яшке, стучал он всю жизнь, напоминая о ‘правзаконе’, и по временам вздрагивали и нервно оглядывались тюремщики. Но потом опомнились и связали Яшку.
Короленко не хотел крови и насилия. Хотел к свободе и счастью притти без ненависти. Он исчерпал все средства на этом пути и доказал его несостоятельность.
Обличая революцию, он оправдал ее. Именно он подготовил величайшее собрание документов в обоснование ее методов. Если бы не было Короленко, еще можно было бы говорить о мирных средствах разрешения трагических социальных противоречий нашего времени. После Короленко нельзя.
Если вам кажется, что революция жестока, что террору нет оправдания, что никакое грядущее счастье не может искупить слез и страданий современности, — прочтите Короленко-публициста.
Публицистическая деятельность его — это воплощенная либеральная эра общественного миросозерцания, вершина гуманизма, последняя вера в силу искреннего слова, в добрые начала, живущие во всякой человеческой душе. Это — рабочие, явившиеся 9 января искать правды у царя законными путями. Короленко — это сама лойяльность. И подобно тому, как царские наемники расстреляли веру пролетариата, так палачи старого режима оплевали веру Короленко, надругались над его чувством законности и поступили с ним так, как тюремщики с беспокойным Яшкой.
Мне всегда казалось, что публицистические статьи Короленко — самый убедительный ответ всем, осуждающим революционную жестокость. Как бы ни была велика христианская кротость отдельного человека, но когда перед вами, с такой гениальной простотой, как это умел делать Короленко-публицист, раскрыта вся глубина морального падения старого режима, когда не остался неосвещенным ни один из устоев, поддерживавших прогнившее до основания здание, когда деспотизм и его приспешники вовлекли в круг своих интересов не только физическую силу, но и оружие человеческого знания, и цинично распоясались перед всем миром, — тогда самое незлобное сердце начинает стучать ударами бешеной ненависти, самый кроткий человек готов кусаться и душить своего палача в неукротимой ярости, тогда наивнейший и гуманнейший мечтатель начинает понимать, что ответом на эту неслыханную систему глумления над народом мог быть только потрясающий взрыв бури, еще не улегшейся и в наши дни, тогда не кажется слишком жестокой ненависть народа, в истреблении деспотов находившего выход своей, так долго скованной, бессильной злобе, проглоченным слезам и затаенным обидам.

II.

Если бы Короленко призывал к возмущению, он никогда не вызывал бы такого чувства возмущения, какое возбуждают его лойяльные и деловые обличительные статьи.
Это случилось в 1911 году. Весь цивилизованный мир был взволнован темными слухами о том, что происходило в псковской каторжной тюрьме.
А произошло вот что:
В камеру для политических начальник тюрьмы поместил одного провокатора и одного душевно-больного с целью вызвать эксцессы. Цель была достигнута, и восемь человек были перепороты розгами.
Далее заключенного Иванова выпороли за то, что ‘он не смотрел в глаза своему начальству’, а потом в одиночке он был избит надзирателями, при чем один из них держал за ноги, другой давил горло, а третий бил шашкой, пока вся постель не была залита кровью.
Всего 130 заключенным было дано 5.625 ударов розгами.
Пять тысяч шестьсот двадцать пять!
Сто пять человек объявили голодовку, начальство приказало выпороть трех ‘зачинщиков’.
И т. д., и т. д.
Короленко по поводу этого выступил со статьей (‘Истязательская оргия’), в которой передавал подробности мрачных событий, разыгравшихся в некоторых казематах.
После этого в ‘России’ появилась статья (‘Прокламационная литература’), в которой Короленко обвинялся в попытке ‘отстоять революционные задачи’, в буквальном воспроизведении ‘революционной прокламации’, озаглавленной ‘ко всем социалистическим партиям в России и за границей от политических арестантов псковского централа’.
Короленко счел своим долгом оправдаться. Он заявил, что не преследовал революционных задач, не воспроизводил прокламации, заимствовал свои сведения из легальных газет и даже из националистической ‘Правды’. С необыкновенным диалектическим остроумием он доказывал, что революцию сеет не он, а люди, действующие методами ‘России’: именно они поселяют убеждение, что существующий строй и жестокости в тюрьмах неразлучны, что только при господстве революции можно рассчитывать на справедливость. Короленко всеми средствами старается снять с себя подозрение в том, что он причастен к революции.
Но может быть в те времена это вызывалось необходимостью, тогдашними цензурными условиями? Может быть только таким эзоповским языком можно было организовывать сознание эксплоатируемых в революционном направлении.
Внимательное отношение к публицистическим статьям Короленко свидетельствует о том, что он всегда искренно стремится предотвратить конфликт и насилие. Он всегда старается стать между революцией, с одной стороны, и беззаконием, с другой. Так объясняет свое участие в знаменитой филоновской истории. Филонов даже по тем временам оказался слишком уже неприемлемым истязателем. Короленко написал по поводу его подвигов открытое письмо, а спустя некоторое время Филонов был убит революционером. Обличителя обвиняли в подстрекательстве.
Он ответил: ‘Если был среди этого ужаса голос, напоминавший о законе, равном для мужика и чиновника, указывавший, хотя и без успеха, единственный законный выход, если был человек, пытавшийся встать между револьвером террориста и безнаказанностью вопиющего беззакония, — то это был только мой голос, и это был только я, столь усердно оклеветываемый вами, господа официозные писатели’.

III.

Да, Короленко не хотел революции, и даже после роковых событий 9-го января он говорит о законности и законных путях. ‘Море людей’ двигалось к царю, шли женщины и дети, впереди несли иконы и хоругви. А когда сотни трупов, расстрелянных царскими палачами, усеяли петербургские улицы, ‘правительственное сообщение’ оповещало весь мир о ‘преступной агитации злоумышленных лиц’, о ‘разграблении лавок’ и о том, что ‘общее количество потерпевших от выстрелов, по сведениям, доставленным больницами и приемными покоями, к 8-ми час. вечера, составляет убитых 76 человек, в том числе околоточный надзиратель, раненых 233 человека, в том числе тяжело ранен помощник пристава и легко ранены рядовой жандармского дивизиона и городовой’.
Самая упорная вера должна была дрогнуть при зрелище подобного наглого цинизма. Есть люди, с которыми разговаривать — значит изображать из себя Дон-Кихота. Когда вам лгут в глаза беззастенчиво, когда вы видите перед собой профессионального мошенника, издевательски обвиняющего в краже им же обворованного человека, тогда не убеждают, не проповедуют. Хладнокровнейший человек теряет самообладание и не помня себя бьет по лицу негодяя.
Что же делает Короленко? Он продолжает разговаривать с мошенником в таком тоне, как будто перед ним находится человек, способный слушать голос правды и только по недомыслию совершающий свои злодеяния. ‘Трагедия нашей жизни за последние десятилетия, — говорит он, — состоит в бессилии всех попыток разорвать волшебный круг бюрократической реакции’.
Эти неудачи, однако, повидимому, все еще недостаточны, чтобы убедить его в бесплодности повторения попыток, опровергнутых опытом десятилетий. Он все еще обращается к благоразумию угнетателей, а не к самодеятельности угнетенных. Мы, говорит он, ‘все время встречаем боязнь перед развивающимся сознанием народных масс, перед естественным стремлением их к организации для правомерного отстаивания своих интересов’. Он убеждает кого-то, что ‘это растущее сознание является лучшим залогом общественного развития, если отнестись к нему правдиво и искренно’.
Точно не ведал Короленко, что самое слово ‘общественное развитие’ приводило в ужас людей, поставивших себе целью всяческое ‘умножение умственных плотин’, что глашатаем правящих кругов был князь Мещерский, упорно твердивший о гибельных последствиях грамотности и какого бы то ни было развития, что ни о каком ‘правомерном отстаивании’ не могло быть и речи там, где даже суды служили слепым орудием в руках деспотической власти.
И тем более изумительна эта не колеблющаяся его вера в силу убеждения, что он прекрасно понимал политику власти: ‘Наша жизнь стала похожа на гигантский котел, в котором закипает сдавленная живая сила, требующая законного исхода. Но именно законного то исхода и нет: лишь только мы пытаемся открыть предохранительный клапан, как резкий шум пара пугает наших машинистов, они торопятся опять закрыть и даже замазать все щели… И когда после этого наступает тишина, лишь изредка нарушаемая глухими внутренними толчками, то это принимается за признаки безопасности’…

IV.

Короленко, однако, продолжал искать этого ‘законного исхода’ всю жизнь, несмотря на то, что российская действительность ежеминутно напоминала ему о бесплодности таких поисков.
В истории публицистики трудно указать что-нибудь более сильное, чем статьи Короленко против национального и религиозного изуверства. Мултанское дело, дело Бейлиса, еврейские погромы — поистине публицистические подвиги знаменитого писателя.
Короленко изучает антисемитизм и религиозную нетерпимость, как искусный мастер своего дела он заставляет выступать наружу все их пружины и, по его собственному выражению, это движение становится понятно как механизм разобранных часов. Он восстановляет картину погрома шаг за шагом, делает это спокойно и точно, после добросовестного и внимательного изучения. И городовой ‘бляха N 148’, загадочный и бездействующий, и губернатор, ждавший какого-то ‘приказа’, и евреи, доверчиво последовавшие совету городового: ‘Эй, жиды, прячтесь по домам и сидите тихо’, и убийцы, после этого легко настигнувшие свои жертвы, и кровяное пятно на том месте, где докончили убийцы стекольщика Гриншпуна, и христианский мальчик, хвастающийся тем, что он гирей выбил последний глаз кривому Мейеру и, наконец, веселый кишиневский интеллигент, пустивший крылатое выражение, что евреи метались ‘как мыши в ловушке’, а главное, прекращение погрома и быстрое водворение спокойствия ‘без выстрела’ по получении ‘приказа’ которого так долго ждали избиваемые, — все это описано так мастерски все эти события сплетены между собою бесчисленными нитями, концы которых все сходятся к одному источнику.
После этого исследования, столь же добросовестного, как и художественно проникновенного, могут ли оставаться сомнения, что та же рука, которая направляла ружья солдат в грудь пролетариата 9 января, рука, которая толкала руку, опускавшую свистящие розги на спины политических заключенных, что эта же рука покрывала темных урядников, истязавших невинного крестьянина (‘В успокоенной деревне’), награждала орденами и чинами советника губернского правления Филонова и замедляла отправку ‘приказа’ на день-два, чтобы городская темнота могла грабить еврейские дома и убить стекольщика Гриншпуна, вбивать гвозди в головы старых евреев и насиловать их дочерей.
Да, ‘лойяльные’ статьи Короленко не оставляют сомнения на счет истинного виновника этих злодеяний, опозоривших Россию, обагрявших ее землю кровью в течение веков, злодеяний, о которых и теперь еще трудно вспомнить без содрогания.
И эти явления не могли убить примиряющих христианских чувств в душе неисправимого идеалиста. Вот как толкует он душу человеческую. Красивый, богатый, вращавшийся в ‘лучшем обществе’, молодой нотариус Писаржевский застрелился в саду на скамье, написав на ней: ‘здесь умер нотариус Писаржевский’.
В городе знали, что Писаржевский, любитель ‘впечатлений’, принимал лично участие в погроме, что он был наследственным алкоголиком, и его угнетала перспектива суда.
‘Все ли это? — задается вопросом Короленко: — Теперь факт уже совершился, печальная расплата закончена… Мне кажется, я не унижу памяти несчастного человека, если предположу, что в том счете, итог которого сам он вывел на скамейке, могли участвовать еще некоторые цифры. Что на заре его последнего дня перед ним встало также сознание того, что сделал он, интеллигентный человек, по отношению к евреям, которых убивали христиане, и по отношению к христианам, которые убивали евреев’.
Были ли эти строки плодом наивной веры в добрые чувства даже веселого нотариуса из ‘лучшего общества’, искавшего новых впечатлений в истреблении евреев, или автором руководило распространенное среди некоторых криминалистов убеждение, что предположить добро в преступнике это значит отчасти наделить его жаждой добра, — трудно сказать.
А вот о ‘христианском’ мальчике, который гирей выбил последний глаз кривому Мейеру:
‘Он скорее является ‘жертвой’. Что же, может быть, это и правда. Войти в жизнь с таким делом на совести… Какой ужас, если христианский мальчик поймет, что он сделал. Если же он не поймет, то он, действительно, жертва, еще более несчастная’.

V.

Итак, Короленко учил любви и примирению.
Могли ли угнетенные классы внять этой проповеди?
Что значили его христианские выводы перед покоряющей логикой его обличений?
Он советовал итти законными путями и сам показал, что для лиц, назначенных блюсти законы, они давно уже стали орудием низких целей.
Он рекомендовал воздействовать на совесть тех, кого годы безответственной власти развратили и лишили всякой совести.
Он напоминал об опасности, предостерегал тех, кто был опьянен своей безнаказанностью и в этом опьянении не умел больше ни соображать, ни рассчитывать.
Он пытался прибегать к логике в своей распре с людьми, которые кичились своим презрением к здравому разуму.
Так некогда Руссо в ‘Новой Элоизе’ пропел пламенные дифирамбы свободному чувству, а потом пытался возвысить принцип устарелого брачного долга. Увы, общество поверило первой части и не вняло второй. Оно ликовало, когда читало в ‘Общественном договоре’ о священном праве народа расправиться с изменником монархом, и мог ли женевский революционер затушить пожар, им же зажженный, когда что-то говорил потом о повиновении законным властям?
Короленко сыграл эту же роль. Революционное действие его публицистики не может быть ослаблено его идеализмом, его христианской проповедью.
‘Россия’ была права. В редакции реакционной газеты было больше понимания истинного значения Короленко, чем в нем самом. Это он убивал Филоновых, это он воспроизводил ‘революционные’ прокламации. И ему незачем оправдываться в этих преступлениях. Революция может возвести его на пьедестал в качестве своего сообщника, и он ничего не потеряет от такого соседства.
Он не хотел быть с революцией. Но он был с ней заодно. У царских наемников был хороший нюх. И ‘Россия’ знала, куда поместить Короленко.
Есть древнее предание о поэте-воине, который бросил меч для лиры. Новое время знает измены другого порядка. Оно знает блестящую плеяду поэтов, бросивших лиру для меча. Гейне покинул свой романтический мир при первых громах июльской революции, стал публицистом и бросился в борьбу за освобождение человечества. Байрон покинул своих одалисок и волшебные мечты для того, чтобы посвятить свои силы делу освобождения греческого народа. Певец ‘Сарданапала’ произносил речи в защиту рабочих и рассылал послания народам о страданиях греков. Диккенс оставляет романы и издает политическую газету. Толстой отрекается от своих гениальнейших художественных созданий и пишет ‘Не могу молчать’.
Что такое поэзия? Это песнь о свободном творящем человеке. Накануне решительного поединка, завершающего борьбу между двумя мирами, не наше ли время ворвалось в эгоистический покой поэтов, и самые чуткие поняли, что не было никогда и не может быть гармонической творческой личности до разрешения социальной проблемы.
И Короленко был среди этих чутких. Последние годы своей жизни он не писал художественных рассказов к огорчению эстетов. Но русское общество ничего не потеряло от того, что вместо них появилось его ‘Бытовое явление’.
Много прекрасных книг написано в доказательство неизбежности того, что происходит сейчас. Но среди них мало книг, могущих стать рядом с собранием публицистических статей Короленко. Если он не хотел занять предназначенной ему позиции, то история оказалась более логичной и дала ему место более почетное, чем желал он сам.
Источник текста: Коган П.С. Памяти В.Г. Короленко. [Статья] // Красная новь. 1922. N 1. С.238-243.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека