Лермонтов-баталист, Гроссман Леонид Петрович, Год: 1914

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Леонид Гроссман

Лермонтов-баталист.

Леонид Гроссман. Собрание сочинений в пяти томах
Том IV. Мастера слова
Кн-во ‘Современные проблемы’ Н. А. Столляр. Москва. 1928
OCR: М. Н. Бычков, август 2012 г.
Лермонтов родился в разгаре последних приступов наполеоновской борьбы, накануне Венского конгресса, в тревожную промежуточную эпоху между лейпцигской битвой народов и сражением под Ватерлоо. Это оказалось вещим знаком для всей его будущей судьбы. Несмотря на все свои влечения к литературной карьере, он неожиданно для самого себя меняет московский университет на школу гвардейских подпрапорщиков, и из студенческой среды Белинских и Гончаровых попадает в буйную ватагу юнкеров. Впоследствии он также неожиданно прерывает свою журнальную деятельность в столице для активной борьбы с кавказскими горцами. Величайший лирик русской литературы, он навсегда сохраняется в представлении потомков в образе молодого гусарского офицера, каким изображают его почти все сохранившиеся портреты. И не фатально ли совпадение его столетнего юбилея с разгаром кровопролитнейшей войны?
Этот боевой знак, отметивший при рождении будущую судьбу поэта, оказался пророческим и для творчества его. Певец борьбы, Лермонтов в значительной степени является и художником войны. За свою недолгую поэтическую деятельность он успел развернуть в своих поэмах целый ряд батальных картин и изобразить военную жизнь во всех ее проявлениях, от школьного быта юнкеров до героических национальных защит.
Самый стих его становится в этой школе боевой живописи, по его собственному определению, железным, постоянно сравнивается им с кинжальным клинком, а по замечательному отзыву Белинского, напоминает взмах меча и свист пули.
Художник войны, Лермонтов является отчасти и ее философом. Он не только сумел с обычной художественной силой запечатлеть в стальных строфах картины походной жизни, он уже пришел, несмотря на Весь свой юношеский боевой задор, к печальным раздумьям над смыслом всех кровопролитий.
Это тем знаменательнее, что по натуре своей Лермонтов не был пацифистом. Культ Наполеона с ранних лет окружал для него желанным героическим ореолом военную деятельность, а вечная мятежность всех его переживаний, вечная жажда сильных ощущений, тоска по опасности и потребность подвигов, естественно, обращали его мятущуюся натуру к военной карьере. В ранней молодости боевая жизнь представлялась ему лучшим осуществлением всех притязаний его тщеславия, а впоследствии он пытался найти в ней тот наркоз азарта и дурман борьбы, которые одни еще были способны утешить его от горечи всех его жизненных разочарований. В семнадцать лет он мечтает пасть, ‘как ратник в бранном поле’, а за год до смерти он пишет своему другу с Кавказа:
— ‘Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными’
Замечательным стихом он описывает свое хладнокровное созерцание художника-наблюдателя в минуту сильнейшей опасности. Он утверждает, что любовался горячими стычками —
Без кровожадного волнения,
Как на трагический балет…
Быть может, этот дар художественного отвлечения сообщил его военным описаниям густой и сильный тон пережитой правды. Если в ранних поэмах он еще весь в праздничных мечтаниях о войне, как о торжественном параде беспрерывного героизма, если часто он описывает сражение всеми риторическими фигурами условной романтической терминологии, с годами он обращает все свое внимание на неприглядный быт войны, на всю суровую картину ее ужасной действительности. Из мечтательного юнкера он превратился в активного деятеля и непосредственного наблюдателя военных действий. Он совершенно оставляет стиль своих ранних боевых описаний — ‘доспехи ратные бойцов’, ‘звучит труба войны’, ‘раздался свист стрелы летучей’… Он оставляет все свои эффекты батальной эстетики и, может быть, впервые в русской литературе изображает войну, как страшное и трудное дело во всей его жестокой и безобразной, по истине, трагической повседневности.
В своих описаниях он отмечает летучими штрихами весь окружающий его военный быт. При внимательном чтении, можно по его строфам восстановить в подробностях картину тогдашнего боевого снаряжения, орудий, обмундировки, военных обычаев и порядков, даже некоторые штрихи старинной тактики — все это на фоне великолепной декорации кавказского театра военных действий.
Сверканье медных пушек и синих штыков, дым фитилей, блеск киверов, колыхание белых султанов, гром медных батарей, свист картечи и пуль, черные шапки казаков и красные доломаны гусар, навьюченные обозные повозки, тощие казачьи лошадки у белеющих палаток, далекий лес, синеющий в тумане порохового дыма, генерал, принимающий донесения в тени, на барабане, расположение сторожевой цепи — вот полная бытовая картина войны тридцатых годов.
Сколько живописных штрихов дает одна строфа ‘Валерика’:
У медных пушек спит прислуга,
Едва дымятся фитили,
Попарно цепь стоит вдали,
Штыки горят под солнцем юга.
Каким подлинным духом полковой жизни веет от маленького и, к сожалению, мало известного стихотворения о похоронах молодого офицера (‘В рядах мы стояли…’). Несколько грустных строф о безвременно погибшем товарище — и вот, выступает из осеннего тумана молчаливо сосредоточенная толпа офицеров, вспыхивает сверканье киверов над раскрытой могилой, мрачной nature motre вырисовываются на дощатом гробе уланская шапка и шпага, и слышится унылое бормотание полкового священника под рев осенней вьюги.
Но, быть может, с еще большим искусством изображена Лермонтовым динамика войны. Труднейшая задача изобразительного искусства — столкновение масс — уже полностью разрешена им. Он передает не только картину внешней катастрофы, но и ту ожесточенность борьбы, то опьянение собственным отчаянием и видом чужой крови, когда люди режутся, ‘как звери, молча, с грудью грудь’…
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй…
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,—
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел…
Земля тряслась, как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
В знаменитых строфах шедевра батальной живописи, в ‘Бородине’, дано полное ощущение сражения — стремительность, подвижность и хаос, при моментальной беглости сменяющихся впечатлений. Великолепный полтавский бой Пушкина кажется спокойной и медленно вычерченной военной гравюрой перед этой нервностью лермонтовского калейдоскопа.
Эти по заслугам бессмертные строки вскрывают самую сущность военных действий. Здесь уже отмечено то, что так тщательно доказывают в своих военных описаниях такие знатоки психологии и пластики сражений, как Стендаль и Толстой. Наиболее совпадающие с предварительными планами и самые обдуманные битвы — сплошной хаос. Воин, находящийся в центре событий, не может дать себе отчета в их логике и в состоянии только воспринимать беспрерывную смену беглых впечатлений.
Такую суб’ективную картину битвенного хаоса дает лермонтовское ‘Бородино’. Перед нами только ряд ускользающих зрительных и слуховых впечатлений — тень проносящихся знамен, блеск огня в улетающем пороховом дыму, мельканье чудовищных очертаний неприятеля, лихорадочное бряцание оружия и пронзительный визг снарядов, создающееся в этом аду ощущение мировой раскачки, космической катастрофы, землетрясения или погребающего обвала — и, как завершение этого хаоса зрительных и слуховых впечатлений, — слитый протяжный вой тысячи орудий и мгновенно воздвигнутая пирамида окровавленных трупов.
Недавно только футуризм пытался дать картину войны в ее бешено стремительном движении и оглушающей хаотичности. Но, конечно, Маринетти не превзошел Лермонтова. Даже основные свойства футуристической школы — движение и хаос — полностью даны в маленькой военной эпопее ‘Бородино’. Перед нами в нескольких строфах сплошной вихрь эпизодов и образов, трагический слет событий, все безумие и весь ужас войны, запечатленные в сложные ямбические строфы с тройной рифмой.
Отдельные образы раскрывают здесь в своей напряженности целые вереницы трагических ассоциаций. Какие бесконечные перспективы ужасов открываются в одной простой строке: ‘рука бойцов колоть устала!’ Можно ли придумать больший гнет для человеческой души, чем эту усталость от убийств, это изнеможение от кровопролития?
Сама форма ‘Бородино’ — своего рода метрическое чудо. Эти тревожно нарастающие строфы, как бы лихорадочно отлагающие по слоям толщу событий, неожиданно пересекаются, как выстрелом, короткой, отрывистой ударяющей строкой. Здесь как бы передан самый темп борьбы, кошмарно быстрый рост грозно налетающих темных сил, неожиданно разодранных и прорезанных последним ужасом смертельной опасности и озаряющим светом героического конца.
В этом умении передать самый темп военных действий Лермонтов не знает соперников. Даже проза Толстого в этом отношении менее выразительна, чем лермонтовский стих. Вслушаемся в заключительные строфы его ‘Спора’, чтобы понять эту замечательную способность передавать во внешней форме стиха внутреннее биение военных действий.
Здесь не картина борьбы, а только изображение похода. Это почти что музыка, почти что военный марш, провожающий отряд на приступ. Он возвещается двумя впечатлениями — зрительным, ‘странное движение’ и слуховым, ‘звон и шум’. Затем разворачивается полная картина войскового движения.
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая
Движутся полки,
Веют белые султаны,
Как степной ковыль,
Мчатся пестрые уланы,
Подымая пыль,
Боевые батальоны
Тесно в ряд идут,
Впереди несут знамена,
В барабаны бьют,
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И дымясь, как перед боем,
Фитили горят.
И испытанный трудами
Жизни боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.
Идут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно медленны, как тучи,
Прямо на восток.
Здесь опять без звукоподражательных эффектов дана не только зрительная, но и слуховая картина движущихся войск, — бой барабанов, медный грохот батарей и глухой шум отдаленного людского потока.
В самом стихе слышится какая-то бодрость, стремительность и грозящая непреклонность стройного массового движения: — это темп похода и ритм наступления.
Только поэт, принимавший участие в сражениях, может создавать такие по существу своему военные строфы. Положительно кажется, что декламация ‘Спора’ могла бы сообщить тот ритмический порядок ходу войск, который достигается обыкновенно хоровым пением или оркестровой музыкой. Эта баллада Лермонтова могла бы стать народной солдатской песнью, как это произошло уже с ‘Коробейниками’ Некрасова. И, наконец, картины замирающей и отходящей битвы завершают эти боевые фрески. После сражения исчезает возбуждение от общего действия опасности и шума битвы и остается голый ужас действия. Утомленный офицер хочет зачерпнуть воды в ручье, — ‘но мутная волна была тепла, была красна’… Напряжение схватки сменяется неподвижной картиной смерти и разрушения.
Уже затихло все. Тела
Стащили в кучу, кровь текла
Струею дымной по каменьям,—
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух…
Все в мире осквернено, отравлено, загублено войной, кровью густо окрашены ручей и камни долины, даже горный воздух насквозь пропитан ее испарениями. Тяжелой затхлостью лазарета веет от этих кавказских пейзажей Лермонтова. В них чувствуется пресыщение борьбой.
И Лермонтов произносит эти антимилитаристические протесты. Знаменитые строки Валерика (‘Жалкий человек! Чего он хочет? Небо ясно’… и т. д.) уже предчувствуются в одной из ранних поэм Лермонтова.
Зачем в долине сокровенной
От миртов дышит аромат?
Зачем? Властители вселенной
Природу люди осквернят.
Цветок измятый обагрится
Их кровью, и стрела промчится
На место птицы в небесах
И солнце отуманит прах.
Крик победивших, стон сраженных
Принудят мирных соловьев
Искать, в пределах отдаленных
Других долин, других кустов,
Где красный день, как ночь, спокоен,
Где их царицу, их любовь,
Не стопчет розу мрачный воин
И обагрить не может кровь.
Это осуждение войны необыкновенно знаменательно для Лермонтова. Здесь раскрывается самая заветная сущность его натуры. Все творчество его было намечающимся, но не успевшим еще осуществиться, преодолением демонизма. И если он искал в войне забвения и героизма, наслаждения острыми ощущениями смертельной опасности, опьянения и дурмана, он устами Печорина признал, что и чеченские пули не разгоняют скуки.
Такова эволюция Лермонтова. От юношеского культа военного подвижничества к горькому сознанию его безнадежно жестокого смысла.
Смельчак офицер, представленный к награде золотою саблей за храбрость и оплаканный Ермоловым, он с мудростью и сердечной чуткостью гения осудил исторические жертвы массовых жертвоприношений. Голос Лермонтова отчетливо звучит в хоре протестантов против оружия. От ‘Валерика’ тянутся нити не только к ‘Севастопольским рассказам’ и ‘Войне и миру’, но и к ‘Четырем дням’ Гаршина и ‘Красному смеху’ Андреева. Исполненное глубокой скорбью раздумие поэта над кавказской ‘речкой смерти’ намечает всю преемственную проповедь пацифизма в русской литературе, а укоризненно-недоуменный вопрос Лермонтова о причинах и смысле ‘беспрестанной и напрасной’ человеческой вражды продолжает звучать чем-то трагически современным в теперешнюю кровавую эпоху его столетней годовщины.
1914
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека