В глубине одной из просторных бухт, вдающихся в восточный берег Гудзона, у широкого разлива реки, которому некогда голландские мореплаватели дали имя Таппанского Озера, лежит маленький городок, иди сельский порт, зачастую именуемый Гринсбургом, но более известный под названием Держи-Города. Говорят, так окрестили его в давние времена добрые хозяюшки соседних поселков потому, что мужья их проявляли неискоренимую склонность засиживаться в городском кабачке по базарным дням. Неподалеку от этого городка, примерно в двух милях, протянулась небольшая долина, нечто вроде складки между высокими холмами. Это — самый спокойный уголок в целом свете. По долине струится ручей с тихим журчаньем, которое только и может, что баюкать и навевать дремоту. Никакой звук не тревожит безмятежной тишины, — разве порой перепелка свистнет или застучит на дереве дятел.
Помнится, мальчуганом еще, я впервые попробовал свои силы в охоте на белок именно здесь, в роще высоких орехов, раскинувшейся по краю этой долины. Я пришел сюда в полдень, когда природа особенно тиха, — и как же испугал меня грохот моего ружья, разбивший глубокую тишину, подхваченный и повторенный сердитыми отголосками эхо! Если б когда-нибудь вздумалось мне найти уголок, куда бы укрыться от всех развлечений света, чтобы в мирных грезах провести остаток моих дней, я не стал бы искать лучшего места, чем эта маленькая долина.
За нерушимое спокойствие этого уголка, за особый склад характера его жителей, потомков первых голландских поселенцев, эта уединенная долина издавна зовется Сонной Ложбиной. Дремотное оцепенение словно повисло здесь над землей, охватило и самый воздух. Кто говорит, будто местность эта была зачарована знаменитым немецким ученым в первые дни голландского поселения, кто говорит, будто старый индейский вождь, колдун или пророк своего племени, вершил здесь свои таинства прежде еще, чем край этот открыт был мастером Гендриком Гудзоном. Одно несомненно: н поныне местность эта остается под властью каких-то чар, и добрый народ Сонной Ложбины и поныне не может отряхнуть с себя этого очарования. Люди верят тут всяким сверхъестественным чудесам, они видят сны наяву, призраки посещают их, в воздухе чудятся им музыка и нездешние голоса. Вся окрестность изобилует местными преданиями, суевериями, заколдованными уголками, звезды падают, и метеоры блещут над этой долиной куда чаще, чем во всякой другой стороне, и ночные кошмары облюбовали ее для своих хороводов.
Но чаще всех прочих духов в этой зачарованной местности, словно главнокомандующий всех нездешних сил, появляется призрак всадника без головы. Если верить молве, это — дух гессенского наемника [Гессенский наемник — так называли немецких солдат, нанятых Англией для борьбы с Америкой во время войны ее за независимость], которому снесло голову пушечным ядром во время революционной войны [Так американцы прозвали войну за независимость], его-то и видит порой деревенский люд, когда мчится этот призрак во мраке ночи, как бы на крыльях ветра. Он не ограничивает своих посещений одной лишь долиной, но является иной раз и на соседних дорогах, причем всего чаще вблизи церкви, стоящей на небольшом расстоянии от Сонной Ложбины. Некоторые, наиболее заслуживающие доверия летописцы этих мест, бережно собиравшие рассказы о появлениях призрака, утверждают, что тело этого воина погребено было на церковном погосте, и потому-то отсюда по ночам его дух выезжает на место сражения, на поиски своей головы, а если порой он проносится по Ложбине с такой стремительной быстротой, подобно полуночному вихрю, так это потому, что, промешкав, спешит воротиться на погост до зари.
Это легендарное поверье послужило темой для многих причудливых историй, которые из уст в уста передаются в этом краю наваждений, об этом призраке толкуют у каждого сельского очага, называя его Безголовым Всадником Сонной Ложбины.
Примечательно, что подвержены подобным видениям не только одни коренные обитатели долины, это свойство приобретает всякий, кто проживет там хотя бы короткий срок. Каким бы трезвым умом ни обладал человек до того, как вступит в эту область снов, в самом непродолжительном времени он испытает на себе дурманящее действие воздуха, воображение его обострится, он начнет видеть сны и привидения.
В этом-то закоулке природы в отдаленный период американской истории, — точнее, лет тридцать назад, — жил достойный человек по имени Айкебод Крейн. Поселился он в Сонной Ложбине, чтобы обучать грамоте местных ребят. Сам он был родом из Коннектикута, штата, который ежегодно поставляет стране легионы лесничих и школьных учителей. Фамилия ‘Крейн’ [Крейн — по-английски — журавль] как нельзя лучше соответствовала его внешности. Он был долговяз, удивительно сухопар, с узкими плечами, длинными руками и ногами, кисти его рук на милю торчали из рукавов, ступни вполне сошли бы за лопаты, а вся фигура скреплена была кое-как, так что части ее вихлялись совершенно свободно. Голова у него была маленькая, приплюснутая на макушке, с огромными ушами, большими зелеными, как стекло, глазами и длинным бекасьим носом — ни дать ни взять, флюгерный петушок, насаженный на шею-спицу, чтобы указывать, откуда дует ветер. Когда в ветреный день Айкебод Крейн шагал по гребню холма и ветер вздувал и трепал на нем платье, его тощую фигуру можно было принять за воплощение голода, спускающегося на землю, или за пугало, сбежавшее с кукурузного поля.
Приземистое школьное здание, состоящее из одной большой комнаты, сложено было из наспех отесанных бревен, окна частью были застеклены, частью залеплены листками старых тетрадей. В часы, свободные от занятий, школа запиралась самым мудреным образом — при помощи прута, пропущенного в ручку двери, и кольев, которыми закладывались снаружи ставни, так что вор мог бы проникнуть внутрь без всякого труда, зато не скоро выбрался бы на волю, по-видимому, строителю, Посту Ван-Гутену, подсказало эту идею хитроумное устройство вериги для ловли угрей. Школьный дом стоял в довольно пустынном, но приятном месте, у самого подножья поросшего лесом холма, тут же бежал ручей и росла чудовищной величины береза. В сонный летний день, точно жужжание пчелиного роя, отсюда доносилось бормотанье учеников, зубрящих уроки, порой прерывалось оно властным голосом учителя — приказанием или угрозой, а то и ужасным свистом лозы, когда подгонял он какого-нибудь шалуна, слишком медленно шествующего по цветущей стезе познания. Ибо Айкебод Крейн был человеком добросовестным и неизменно хранил в памяти золотую истину: ‘Пожалеешь розог — погубишь ребенка’. Ученикам Айкебода Крейна, разумеется, не угрожала гибель.
Однако неправильно было бы думать, что Айкебод Крейн принадлежал к числу тех свирепых школьных тиранов, которым на радость мучения их подданных, напротив того, он вершил правосудие без излишней жестокости и даже с разбором, перекладывая тяжесть со спины слабого на спины тех, кто покрепче. Взять какого-нибудь мальца, который корчится при малейшем прикосновении лозы, — такого он всегда готов был простить, а требования справедливости он удовлетворял, наделяя удвоенной порцией какого-нибудь коренастого, крепкоголового упрямца, который только пыжился, дулся и мрачнел под розгой. При этом Айкебод Крейн обычно говорил, что ‘исполняет свой долг перед родителями’, и неизменно утешал выпоротого ученика, уверяя его, что он ‘будет благодарен ему за это всю свою жизнь’.
Когда кончались часы занятий, он становился даже другом и товарищем старших ребят, а предпраздничные вечера провожал домой младших, — если были у них смазливые сестры или добрые матушки, славившиеся содержимым своих буфетов. Что и говорить, ему необходимо было сохранять добрые отношения- с учениками! Школа приносила ему скудный доход, и вряд ли хватило бы этого дохода, чтобы обеспечить его хлебом насущным, ибо покушать он любил и, при всей своей худобе, обладал способностью расширяться, как анаконда. А снискивал он себе пропитание, по обычаю тех мест, столуясь и квартируя по домам у фермеров, чьих детей обучал. Поочередно жил он то у тех, то у других по неделе, кочуя таким образом по кругу со всеми своими пожитками, увязанными в бумажный носовой платок.
Чтобы это не было чересчур накладно для кошельков его деревенских хозяев, которые частенько склонны считать плату за ученье тяжким бременем, а учителей — не чем иным, как дармоедами, достойный педагог различными способами старался сделать свое присутствие одновременно полезным и приятным. Он пособлял фермерам в работах, что полегче: помогал сгребать сено, чинил плетни, водил на водопой лошадей, пригонял коров с пастбища, пилил дрова для зимнего очага. Откинув прочь все свое величие и повадку повелителя, с которой он властвовал в своем маленьком царстве, в школе, он становился удивительно милым и покладистым. Он снискивал расположение матерей, пестуя детишек, особенно младших, и, подобно льву, который в басне великодушно играет с ягненком, сиживал, бывало, часами, держа на колене одного ребенка и качая ногой люльку с другим.
Вдобавок к прочим своим занятиям он был единственным учителем пения на всю округу и много блестящих шиллингов клал в карман, поучая молодежь псалмопению. С великой гордостью по воскресеньям оп занимал свое место на хорах в церкви, впереди отряда отборных певцов, тут, казалось ему, отнимает он пальму первенства у самого священника. Спору нет, голос его покрывал голоса всех прочих прихожан, и поныне в тихое воскресное утро можно услышать какие-то удивительные рулады в этой церкви, и даже в полумиле от нее, на противоположном берегу мельничного пруда. Говорят, будто они ведут свое происхождение по прямой линии от гнусавых нот, рожденных носом Айкебода Крейна.
Так, разнообразными способами и уловками, — как говорится в общежитии, ‘не мытьем, так катаньем’, — достойный педагог пробавлялся вполне сносно, и все, кто ничего не смыслит в тяготах умственного труда, считали, что живется ему удивительно легко.
Школьный учитель обычно пользуется некоторым весом в кругу деревенских хозяек, он представляется им чем-то вроде праздного джентльмена, привычки и вкусы которого куда тоньше, чем у своего брата, деревенщины. Поэтому появление его за чайным столом обычно вызывает некоторое смятение: хозяйка спешит подать добавочное блюдо, — с пирогами ли, со сластями, — а случается, и серебряный чайник выходит на парад. По той же причине сельские красотки охотно дарили нашего мудреца своими улыбками. Как изощрялся он среди них на погосте по воскресным дням, в промежутках между богослужениями! То собирал для них грозди дикого винограда, который вился тут по деревьям, то декламировал эпитафии, высеченные на надгробных камнях, то бродил с целой стайкой красавиц по берегам соседнего пруда, между тем как застенчивые деревенские парни робко жались к сторонке, завидуя учтивости и тонкости его обхождения.
Вследствие своего кочевого образа жизни Айкебод Крейн был также чем-то вроде ходячей газеты: из дома в дом таскал он весь короб местных сплетен, так что приход его всегда встречали с удовлетворением. Кроме того, женщины считали его человеком весьма широких познаний, ибо он прочитал несколько книжек от начала до конца и полностью усвоил всю ‘Историю колдовства’ Коттон Матера, каждому слову которого верил твердо и безоговорочно.
Странным образом в нем сочетались мелочное лукавство и наивная доверчивость. Аппетит его до всего чудесного и способность переваривать эти чудеса были в равной мере изумительны. И оба эти свойства возросли благодаря пребыванию в этом зачарованном краю. Не было истории слишком грубой, чудовищной для его вместительной глотки. Часто по окончании школьных занятий он наслаждался, растянувшись на пышном клевере у ручья, журчавшего подле школы, погруженный в чтение страшных рассказов старого Матера, пока не спустятся сумерки и печатная странице перед его глазами не превратится в сплошной туман. Тогда направлял он свой путь через болота, ручьи и глухие перелески к ферме, где жил на этой неделе, и в этот колдовской час любого звука природы было достаточно, чтобы вспугнуть его возбужденное воображение. Все приводило его в ужас: стон козодоя на склоне холма, крик древесной лягушки, предвестницы бури, жуткий хохот совы или внезапный шелест крыльев, когда вспорхнут в чаще птицы, согнанные со своего насеста. Даже светлячки, вспыхивавшие особенно ярко в самых темных местах, те и дело пугали его, вылетая ему на дорогу. А если случалось бестолковому, большому жуку налететь на него сослепу, бедняга готов был испустить дух при мысли о том, что это — колдовское знамение. Единственное, что оставалось ему в таком случае, чтобы отогнать страшную мысль или отвадить злых духов, — это запеть псалом, и добрые жители Сонной Ложбины, сидевшие вечерком у своих дверей, часто бывали охвачены страхом, услышав его гнусавый напев, плывущий с далекого холма или по темной дороге.
Был у него еще один источник жутких удовольствий: он любил проводить долгие зимние вечера в обществе старых голландских хозяюшек, когда сидели они и пряли у огня, а яблоки, выстроенные рядком, пеклись и фыркали на очаге, тут можно было наслушаться сказок про духов и леших, про поля и ручьи, посещаемые нечистой силой, про завороженные мосты и заколдованные дома, но чаще всего речь шла здесь о Безголовом Всаднике, о Скачущем Гессенце Сонной Ложбины. Айкебод Крейн в свою очередь услаждал их рассказами о ведьмах, о грозных знамениях и зловещих призраках, некогда виденных в Коннектикуте, он застращивал их до ужаса своими рассуждениями о кометах и падающих звездах пли потрясающим сообщением о том, что земля совершает полный оборот и половину времени они проводят вверх тормашками.
Но если приятно было беседовать обо всем этом, нежась у очага в комнате, залитой рдением потрескивающих дров, куда, разумеется, не посмело бы сунуться никакое привидение, — как жестоко приходилось расплачиваться за эти часы потом, когда бедный Айкебод Крейн возвращался домой! Какие ужасные образы п тени осаждали его тропу в тусклом и призрачном сиянии снежной ночи! Каким завистливым оком ловил он каждый неверный луч света, мелькнувший в далеком окне, где-то там, за широкими полями! Как часто цепенел он перед каким-нибудь деревцем, заметенным снегом, которое, точно привидение в саване, вставало прямо на его пути! Как часто содрогался он при звуке собственных шагов, когда обледенелая корка хрустела у него под ногами, п не смел даже глянуть через плечо, боясь увидеть какую-нибудь нечисть, шагающую за ним по пятам! А если сорвется вдруг ветер и завоет в ветвях, — какой леденящий ужас охватывал его при мысли, что это Скачущий Гессенец мчится на поиски своей головы!
Однако все это были только ночные кошмары, воображаемые призраки, которые бродят в темноте, и хотя Айкебод Крейн немало видал призраков на своем веку и не раз во время одиноких его странствий являлся ему дьявол в разных обличьях, — дневной свет неизменно рассеивал все эти наваждения, и жизнь его прошла бы в полном благополучии, не встреть он на своем пути существо, которое приносит смертным больше хлопот, чем все духи, привидения и ведьмы вместе, а именно — женщину.
Среди молодежи, собиравшейся раз в неделю обучаться у него псалмопению, была Катрина Ван-Тассель, единственная дочь зажиточного голландского фермера. Это была цветущая девушка восемнадцати лет, упитанная, как куропатка, спелая, сочная и краснощекая, как персик из сада ее отца, к тому же, молва отмечала не только ее красоту, но и прекрасное будущее, которое ее ожидает. Вдобавок она была немного кокеткой, это можно было заметить даже по платьям ее, в коих старинные моды сочетались с новейшими, чтобы наилучшим образом подчеркнуть ее прелести. Она носила украшения из чистого золота, которые пра-пра-прабабка ее привезла из Саардама, соблазнительную душегрейку старых времен и вместе с тем вызывающе короткую юбку, позволявшую любоваться парой очаровательнейших ножек во всей округе.
Айкебод Крейн был мягок и чувствителен сердцем к женскому полу, не диво, что такой соблазнительный кусочек пришелся ему по вкусу — в особенности после того, как он навестил свою ученицу в ее отчем доме. Старый Балтус Ван-Тассель являл собой чистейший образ благоденствующего, довольного судьбой, добродушного фермера. Правда, глаза его или мысли редко устремлялись за пределы его собственной фермы, но в этих границах все дышало уютом, счастьем и благополучием. Он был доволен своим богатством, не чванясь им, и гордился скорее здоровым достатком, нежели пышным образом жизни. Твердыня его расположена была на берегах Гудзона, в зеленом, тенистом и тучном уголке, в каких издавна любят селиться голландские фермеры [Ирвинг впоследствии купил маленький каменный дом, в котором, по преданию, жили Ван-Тассели. Он расширил его и назвал ‘Саннисайдом’ — Солнечной Стороной. Тут он провел последние годы своей жизни]. Могучий вяз раскидывал свои широкие ветви над домом, а у подножья вяза пенился ключ, изливая самую мягкую, самую сладкую воду в маленький водоем, сооруженный из бочки, отсюда бежал он дальше, искрясь в траве, к соседнему ручью, журчавшему среди зарослей ольхи и плакучих ив. Рядом с домом стоял амбар, такой большой, что мог бы служить церковью, каждое окно, каждая щель, казалось, готовы были лопнуть от распиравшего его добра, цеп деловито стучал в нем с утра до ночи, ласточки и стрижи с визгом сновали вдоль стрех его, и голуби нежились на крыше в солнечных лучах: иные — подвернув голову под крыло или схоронив ее у себя на груди, другие — пыжась, воркуя, увиваясь вокруг своих подружек. Лоснящиеся неуклюжие свиньи хрюкали в просторных загонах у полных кормушек, то и дело выбегали оттуда ватаги поросят, словно для того, чтобы потянуть носом воздух. Внушительный эскадрон белоснежных гусей разъезжал по соседнему пруду, конвоируя целые флотилии уток, полки индюков кулдыкали на птичьем дворе, и цесарки носились с брюзгливыми раздраженными криками, словно сварливые хозяйки. Перед дверью житницы гоголем выступал петух, — образец примерного супруга, воина и тонного кавалера, — всхлопывая воронеными крыльями, кукарекая от гордости и полноты сердца, порой взрывая лапами землю, а затем великодушно сзывая своих вечно голодных жен и детей, чтобы порадовать их лакомым кусочком, который удалось ему отыскать.
Слюнки текли у достойного педагога, когда глядел он на все это изобилие, сулившее сладостные утехи зимних трапез. Его жадному умственному взору представлялось, что у каждого молочного поросенка, бегающего по двору, в желудке — пудинг, а во рту — печеное яблоко, голуби, прикрывшись хрустящей корочкой, уютно вминались в мягкую постель пирога, гуси плавали в собственном жиру, а утки парами нежились на блюдах, под приправой чудесного лукового соуса. В свиньях виделись ему сочные окорока и копченая жирная грудинка, каждый индюк лежал уже перед ним, аппетитно украшенный, с зобом, подвернутым под крыло, в ожерелье благоухающих сосисок, даже щеголь-петух — и тот красовался, растянувшись на спине и подняв кверху когти, будто выпрашивая кусочек, которым при жизни пренебрег его рыцарский дух.
Когда восхищенный Айкебод представлял себе все это и озирал своими большими зелеными глазами тучные луга и богатые поля пшеницы, ржи, гречихи и кукурузы или сады, отягченные румяными плодами, окружавшие уютное гнездышко Ван-Тасселя, — сердце его исходило тоской по красавице, которая должна была унаследовать все эти богатства. Воображение его разгоралось при мысли о том, как легко обратить все это в звонкую монету, а деньги вложить в немеряные участки земли и крытые дранкой дворцы среди пустынных степей и лесов. Деятельная фантазия Айкебода Крейна уже воплощала эти мечты в жизнь, и цветущая Катрина представлялась ему уже с целой оравой детей наверху фургона, груженного домашним скарбом, под фургоном громыхали котелки и кастрюли. А сам он восседал уже на кобыле, и за ней по пятам скакал жеребенок, и все направлялись в Кентукки, Теннесси или бог весть куда.
Сердце его окончательно было покорено, когда вошел он в дом. Это было просторное здание, с высоким коньком, построенное на манер домов первых голландских поселенцев, низко опущенные скаты крыши выдавались вперед, образуя перед домом сени, которые можно было закрывать в ненастье. Под потолком здесь висели цепы, сбруя, всякая хозяйственная утварь и сети для ловли рыбы в реке по соседству. Вдоль стен прилажены были скамьи, чтобы отдыхать на них в летнее время, большая прялка в одном углу, маслобойка — в другом показывали, для каких разнообразных надобностей могут служить эти сени.
Из сеней оторопевший Айкебод вошел в большую комнату, где обычно пребывали все домочадцы. Тут его взор поразили сверкающие ряды оловянной посуды, выстроенной на длинной полке. В одном углу комнаты стоял огромный мешок шерсти, дожидавшейся прялки, в другом — груда сукна, прямо с ткацкого станка, початки кукурузы и низки сушеных яблок и персиков веселыми гирляндами протянулись по стенам вперемежку с кистями красного перца, а в распахнутую дверь видна была гостиная, где кресла на львиных лапах и столы красного дерева блестели, как зеркала. Камин там украшен был яркими раковинами и искусственными апельсинами, над ним развешаны были ожерелья разноцветных птичьих яиц, большое страусовое яйцо висело посреди комнаты, а из буфета, нарочито открытого, глядели несметные сокровища старинного серебра и фарфора.
С той минуты, как взгляд Айкебода упал на все эти чудеса, покой души его был нарушен, и единственным помышлением его стало — добиться расположения несравненной дочери Ван-Тасселя. В этом деле, однако, трудностей было куда больше, чем выпадало на долю странствующего рыцаря былых времен, ибо тому приходилось бороться разве что с великанами, волшебниками и огненными драконами, и только через железные или медные ворота, через адамантовые стены приходилось ему пробивать себе дорогу в башню замка, где заточена была дама его сердца, все это он выполнял с такой же легкостью, с какой любой из нас проложит путь к середине рождественского пирога, — после чего, само собой разумеется, дама отдавала ему свою руку и сердце. Айкебод же должен был проложить себе путь к сердцу сельской кокетки, окруженному лабиринтом капризов и прихотей, и капризы эти непрерывно воздвигали перед ним новые трудности и препятствия, он должен был устоять против целого сонма противников, из настоящей плоти и крови — против многочисленных поклонников, которые заняли все подступы к ее сердцу, бросая настороженные, злобные взгляды друг на друга, они готовы были в любую минуту сплоченными силами ринуться против нового соперника.
Самым грозным из них был дюжий, горластый парень, по имени Бром Ван-Брунт, признанный герой, рассказами о силе и отваге которого гремела вся округа. Он был широкоплеч и коренаст, с короткими курчавыми черными волосами, с грубоватым, но вполне приятным лицом, веселым и дерзким сразу. За свою фигуру Геркулеса и могучую силу получил он прозвище Брома Бонса [Бром — сокращенно от Абрагам, Боне (Bones) — по-английски — кости], — и так его повсюду и звали. Он славился великим искусством своим в верховой езде и ловок был в седле, как татарин. На любых скачках, в любом кулачном бою он был первым, а так как телесная сила в почете среди деревенских жителей, то во всяком споре он был третейским судьей, причем выносил решения тоном, не терпящим никаких возражений. Чуть затевалась драка или какая-нибудь другая потеха, он всегда был тут как тут, однако буянил больше из озорства и, при всей своей грубости, по нутру своему был самым что ни на есть добродушным повесой. У него было трое или четверо закадычных друзей, которые во всем следовали его примеру, верховодя ими, шатался он по округе, не пропуская ни одной потасовки, ни одной веселой проделки. В холодную пору его узнавали по меховой шапке с пышным лисьим хвостом на макушке. Различив вдалеке над ватагой лихих всадников этот знакомый хохол, сельчане всегда уже знали, что сейчас заварится каша. Иной раз в полночь эта ватага проносилась мимо фермерских домиков с гиком и гамом, словно отряд донских казаков, и старые хозяюшки, пробудившись ото сна, с минуту прислушивались, пока не промчится мимо этот ураган, а потом восклицали: ‘Э, да ведь это Бром Бонс со своими головорезами!’ Соседи все же относились к нему доброжелательно — не без страха, но и не без восхищения.
Этот шальной удалец и вздумал избрать цветущую Катрину предметом своих неуклюжих ухаживаний, и хотя в любовных нежностях очень смахивал он на медведя, все же в народе поговаривали, будто надежды его не совсем лишены основания. Разумеется, заметив его увлечение, все другие соперники поспешили уступить ему дорогу, так что, если в воскресный вечер к палисаду Ван-Тасселя была привязана его лошадь, — верный признак того, что хозяин ее ‘ударяет’ за красоткой, — все прочие ухажеры, обескураженные, проходили мимо и отправлялись искать утешения где-нибудь по соседству.
Таков был грозный соперник, с которым приходилось тягаться Айкебоду Крейну, прикинув все обстоятельства, человек посильнее его пошел бы на попятный, а человек посмекалистей пришел бы в отчаяние. Однако в характере Айкебода счастливо сочетались гибкость и упорство, и внешним своим видом и духом походил он на камышовый прут: гибкий, но упругий, гнуться он гнулся, но никогда не ломался, и хотя он склонялся при малейшем нажиме, стоило ему освободиться — фьють! — и он снова был прям и держал голову высоко как ни в чем не бывало.
Выступать в открытую против такого соперника, как Бром Бонс, было бы безумием, поэтому Айкебод начал действовать тихим и вкрадчивым манером. Пользуясь своим положением учителя пения, он частенько стал наведываться на ферму. Не то чтобы он сколько-нибудь надеялся на вмешательство родителей, которые нередко служат камнем преткновения для влюбленных: Балт Ван-Тассель был человеком покладистым, дочь он любил даже больше, чем свою трубку, и как разумный и нежный отец предоставил ей действовать по своему усмотрению. Хлопотливая женушка его — с нее достаточно было забот по хозяйству, по уходу за птицей! ‘Ибо, — мудро говаривала она, — утки и гуси — глупая тварь, за ними нужен глаз да глаз, — а дочки и сами о себе позаботятся’. Вот почему, пока трудолюбивая хозяюшка хлопотала по дому или вертела прялку в одном конце сеней, честный Балт сидел в другом, раскуривал свою вечернюю трубку и следил за подвигами маленького деревянного воина, который, держа в обеих руках по мечу, доблестно сражался с ветром на коньке амбара. Айкебод же тем временем ухаживал да дочкой, сидя у ручья под большим вязом, или бродил с ней в сумерках, — а какой же час благоприятствует больше красноречию влюбленного?
Признаюсь, мне неведомо, какими способами пленяют и покоряют женские сердца. Иные сердца, очевидно, имеют одну только уязвимую точку, один только вход, к другим ведут тысячи ворот, и овладеть ими можно тысячами различных путей. Требуется великое искусство, чтобы покорить сердце первого рода. Но еще лучшим стратегом нужно быть, чтобы удержать за собой сердце со многими входами, ибо тут приходится отстаивать крепость, защищая каждую дверь и каждое окно. Покоривший тысячу простых сердец достоин славы, но подлинный герой — это тот, кто сохраняет безраздельную власть над сердцем кокетки. Несомненно, Бром Бонс не являлся подобным героем, и с той минуты, как Айкебод Крейн стал домогаться любви Катрины Ван-Тассель, успехи шального молодца заметно начали блекнуть. По воскресным вечерам его лошадь не стояла больше на привязи у палисадника, и смертельная вражда постепенно возникла между ним и его преемником из Сонной Ложбины.
Бром, имевший в душе немало рыцарской прямоты, охотно разрешил бы спор в открытом бою, один-на-один, как делали это странствующие рыцари былых времен. Но Айкебод слишком хорошо сознавал, насколько противник превосходит его силой, чтобы отважиться на такой поединок. До него дошла похвальба Бонса, который хвастал, что ‘скрутит этого учителишку в три погибели и сунет на полку у него же в школе’. А у достойного педагога никакой охоты не было предоставить для этого своему сопернику случай. Что-то вызывающее было в упорном его миролюбии, и единственное, что оставалось Брому, — это прибегнуть к своему запасу грубоватых выходок и шуток. Айкебод и в самом деле стал жертвой прихотливых проделок Брома Бонса и оравы его лихих молодцов. То и дело они совершали набеги на его мирные доселе владения, выкуривали из школы его псалмопевцев, закупорив трубу, вламывались в школьное здание, невзирая на грозный прут, просунутый в ручку двери, и на колья, которыми закладывались ставни, и всё переворачивали там вверх дном, так что бедный учитель заподозрил даже, не ведьмы ли слетаются туда со всей округи. Но всего досадней было то, что Бром пользовался всяким удобным случаем, чтобы выставить Айкебода в смешном свете перед его возлюбленной, он завел проклятого пса, которого выучил выть самым потешным образом, а затем предложил его Катрине Ван-Тассель в качестве учителя пения как достойного соперника Айкебода Крейна.
Так шли дела некоторое время, не внося никаких существенных перемен в отношения воюющих сторон. В ясный осенний день Айкебод, в задумчивом расположении духа, восседал на высоком стуле, откуда обычно озирал свое маленькое царство. В руке он держал линейку — скипетр своей деспотической власти, позади его трона на трех гвоздях покоилась лоза правосудия, неотвратимая угроза для грешников, на кафедре перед ним лежала различного рода контрабанда и запрещенное оружие, обнаруженное при осмотре нерадивых ребят: наполовину обглоданные яблоки, хлопушки, юлы, мухоловки и целые легионы задорных бумажных петушков. По-видимому, недавно тут был учинен некий устрашающий акт правосудия, потому что школяры прилежно смотрели в свои книжки или втихомолку перешептывались под прикрытием тех же книжек, одним глазком следя за учителем, какая-то звенящая тишина царила в школьной комнате.
Эта тишина была неожиданно прервана появлением негра в холщевой куртке и штанах, в обрывке шляпы, похожем на колпачок Меркурия [Колпачок Меркурия. — Римляне изображали Меркурия, бога торговли и покровителя путешественников, в колпачке с крылышками]. Он подскакал к школьным дверям на взлохмаченном, диком, полу-объезженном жеребчике, на шею которого накинут был недоуздок, и передал Айкебоду приглашение на вечеринку к мингеру Ван-Тасселю на этот же вечер. Выполнив свою миссию со всей торжественностью, в самых пышных словах, какие имелись у неге в запасе, он перемахнул через ручей и умчался вверх по лощине, гордый важностью и спешностью исполненного поручения.
Шум и гам поднялись в тихой до этого школьной комнате. Достойный педагог погнал учеников по урокам вскачь, не задерживаясь на пустяках, самые шустрые безнаказанно промахнули половину заданного, а те, что мешкали, то и дело получали подзатыльники, ускорявшие их бег или помогавшие им перевалить через трудное слово. Книги были брошены как попало, чернильницы перевернуты, скамьи опрокинуты, и все школяры отпущены на волю часом раньше обычного. Они вырвались из школы, словно стая дьяволят, визгом и гомоном наполняя лес, вне себя от радости по случаю такого раннего избавления.
Доблестный Айкебод по крайней мере полчаса лишних потратил на туалет, начищая до лоска свой лучший и, правду сказать, единственный наряд ржаво-черного цвета и прихорашиваясь перед осколком зеркала. Чтобы предстать перед дамой сердца, как подобает истинному кавалеру, он занял лошадь у фермера, у которого квартировал, — желчного старого голландца по имени Ганс Ван-Риппер, браво оседлав ее, он выехал на дорогу, точно странствующий рыцарь, отправляющийся на поиски приключений. Но тут, в соответствии с духом романтического повествования, мне надлежит несколько задержаться на описании вида и снаряжения моего героя и его коня. Животное, на котором он ехал верхом, было старой рабочей клячей, сохранившей от прежних времен один только вредный норов. Она была тощей и косматой, с головой, похожей на молоток, ее бурая грива и хвост были спутаны и полны репьев, один глаз, лишенный зрачка, сиял белесым, призрачным блеском, в другом горело дьявольское коварство. В свое время, должно быть, она отличалась пылкостью и горячностью, потому что недаром же эта кляча получила имя Порох. И в самом деле, некогда она была излюбленным конем своего желчного хозяин