Сейчас же после выпускных экзаменов в гимназии, Лида послала домой давно обдуманное письмо, где было сказано, что в глухую провинцию она не вернется, а поступит на филологические курсы.
Пришел слезный ответ, в духе: ‘На кого ты нас покидаешь…’ Лида шуточно решила, что все же это лучше, чем ‘родительское проклятие’, отослала присланные деньги (родители были люди бедные), и принялась искать работу.
Разумеется, у нее издергались нервы, и она порядком поголодала, пока наткнулась на подходящее объявление: кому-то была нужна интеллигентная барышня, умеющая разборчиво и быстро писать по латыни.
Лида не обладала хорошим почерком, и сама говорила, что пишет, как курица когтем. Но о латыни имела понятие и могла с грехом пополам справится с диктовкой.
К тому же, так давно не было работы… ‘Авось возьмут’… — подумала Лида и пошла на указанную в объявлении Ольховую улицу.
Эта маленькая загородная улица была необыкновенно тихой. По одну ее сторону тянулась длинная стена сада с надписью: ‘Садоводство Эйлерс’, и оттуда доносился смешанный запах цветов. По другую сторону были выстроены небольшие особняки, не такие шаблонные, как обычные многоэтажные ‘доходные’ дома. Лиде улица очень понравилась.
В одном из таких особняков, построенном в полуготическом стиле, с высокими узкими окнами, перед которыми стояли молоденькие тополя, жил профессор, пославший в газету прочитанное Лидой объявление. Это был старик, с розовыми щеками и густыми седыми волосами. ‘Гигиена и нравственность’, — улыбнувшись, подумала о нем Лида. Он хотел диктовать свои исторические сочинения опытной переписчице.
— У вас хороший почерк? Напишите для пробы пару слов.
Лида, не задумываясь, вывела:
‘Тихая Ольховая улица’.
— Вам нравится моя улица? — сказал профессор, улыбаясь. — Почерк у вас неважный, но я, пожалуй, возьму вас, если вы постараетесь писать быстро.
‘Как легко подкупить человека!’ — весело подумала Лида, выходя из готического домика. Она только теперь сообразила, какая выгодная фраза пришла ей в голову, когда профессор предложил написать пару слов.
На следующее утро, Лида ровно в девять часов сидела у высокого письменного стола и, волнуясь, покалывала себе пером мизинец.
‘Надо писать как можно быстрее, как можно быстрее’… — думала она и, когда профессор предложил ей кофе пополам со сливками, попросила:
— Нельзя ли черного?
Профессор пробормотал что-то о негигиеничном образе жизни нынешней молодежи, наливая Лиде новую чашку. Лида почти залпом выпила ее и стала писать.
Часто застучало от кофе сердце, и в такт ему быстро задвигалась рука. Лида писала, низко нагнувшись над столом, не отрываясь, не разгибая шеи, и не спуская с рукописи своих выпуклых близоруких глаз. ‘Надо писать быстро и отчетливо, быстро и отчетливо, быстро и отчетливо…’ — эта фраза трещала у нее в голове, словно ее выстукивала пишущая машина.
Диктовка окончилась. Лида радостно вздохнула и размяла затекшие пальцы, так что все суставы хрустнули. Профессор взглянул на часы, сосчитал переписанные страницы и сказал:
— Вы пишете лист в час — это сойдет. Хотя профессиональные переписчики…
‘Эх ты, гигиена и нравственность’! — сказала в душе Лида, и не стала слушать дальше. Она радовалась, что ее взяли, и была в дурашливом настроении. Заговорила со служанкой профессора, дунула в нос его важному зеленоглазому коту и, резко, по-студенчески, пожав благосклонно протянутую ей профессорскую руку, шумными прыжками сбежала по узенькой лестнице, напевая уличную песенку:
Наверху живет портниха,
А внизу живет портной!
— Экспансивность… — бормотал профессор — терпеть не могу!..
Но это была не экспансивность, а только приступ оживления, которое нервным людям трудно обуздать. Скоро это нервное возбуждение сменилось тоской: вечером Лида получила из дому письмо, где говорилось, что в родном городе Бельске о ней распускают грязные сплетни, решила, что она несчастна, что ‘все пропало’, и на свете не стоит жить. И долго лежала в лунных сумерках, не зажигая лампы, до боли ломая свои гибкие худые пальцы, и думала преувеличенно тяжелые мысли, как ребенок, которого обидели: что хорошо, мол, было бы стать лунатичкой, вылезть бессознательно на крышу, через открытое окно и разбиться насмерть.
Потом она вспомнила профессора и тихую Ольховую улицу, которая теперь представлялась ей пустынной и жуткой. И сам ученый показался ей старым придирой, который обязательно прогонит ее при первом удобном случае… ‘Надо писать, как можно скорее, как можно скорее…’ — быстро, полусознательно зашептала она, засыпая, и в такт словам часто забилось сердце. Ночью у нее был кошмар.
* * *
Она писала у профессора целую зиму. И каждый день пила по утрам крепкий кофе, от которого стучало сердце и расстраивались нервы, чтобы писать быстро, и каждый день у нее болели слабые близорукие глаза и затекали пальцы. Вначале это было не особенно тягостно. Но потом, в феврале, когда наступили внезапные оттепели, от которых так волнующе кружится голова у малокровных и хочется думать о необыкновенных и вздорных вещах, с Лидой стало твориться что-то неладное. Вернувшись домой после переписки, она мучительно старалась по немногим понятным ей латинским фразам догадаться, о чем пишет ученый. Она знала, что его исследование касается эпохи упадка, — но больше ничего. И так много волнующих, красивых, мучительных и чудовищных представлений и выдумок можно было объединить этим понятием:
‘Эпоха упадка’.
Если светило солнце и с моря дул соленый ветер, и бодрый, и зовущий, Лида вспоминала смутно понятные латинские фразы о путешествиях последних императоров и, путая эпохи, мечтала о блистательном Помпее… И непременно он у нее ехал на прикрытой пурпуром триреме.
Посыпая толченым рубином
Розоватые длинные ногти
Так приятно было думать об этом условно-красивыми стихами новых, вычурных поэтов…
Когда, возвращаясь от профессора, Она проходила мимо высокой садовой стены, с которой снята была теперь для подновления вывеска: ‘Садоводство Эйлерс’, она представляла себе, что сгущенный запах цветов, долетающий оттуда, это запах цветников изысканного римского патриция-эстета, который повелел искусному садовнику вывести крупными незабудками на изумрудной траве имя своей возлюбленной…
Но когда настроение становилось строгим и скорбным, от хмурой погоды, от нервов или от тяжелых мыслей, в уме всплывали обрывки других латинских фраз, слова о крови и борьбе. И в такие часы думала Лида о восстаниях гладиаторов, кровавых и безнадежных порывах к освобождению… А потом приходили в голову безобразные, навязчиво-кошмарные детали изысканных пыток, которым подвергали зачинщиков бунта…
Лида читала об этом когда-то в романе. И вертелись в голове непонятные латинские слова, и казались названиями каких-то чудовищных орудий пытки…
— Проклятая латынь! — истерически вскрикивала иногда по вечерам Лида, измученная всеми этими призраками, рождающимися из созвучия непонятного языка, который ей приходилось часами слушать каждый день. И она решила бросить работу у профессора. Но на утро опять пила спасительный черный кофе, чтобы успеть написать лист писчей бумаги в час. ‘Хотя профессиональные переписчики’, — гудела в ушах фраза профессора, — и Лида испуганно думала:
— Заведет себе — эта ‘гигиена и нравственность’ профессионального переписчика!.. Чем я тогда стану жить?
Да, половина всего мучительного была из-за безденежья, — так это было просто и обидно… ‘Золота и крови!’ — шутила над собой Лида языком театральных пиратов, разглядывая свои бледные малокровные пальцы.
Но постепенно трезвое сознание всех обыденных тягостей жизни уходило. Вскоре Лида перестала думать о безденежье, о малокровии и нервах, — виновата была одна латынь. И когда это стало для Лиды несомненным, она возненавидела профессора, его служанку и его кота, и даже тихую Ольховую улицу, которая ей раньше так понравилась. Ведь на эту улицу выходил пахучий сад, который тоже был за одно с древними призраками эпохи упадка.
Каждую ночь теперь приходили синеватые, мертвенные, скользкие буквы, забирались к ней под одеяло и кололи тело до судорог. А иногда слагались из них странные и страшные рассказы о скорби и пытке.
К Пасхе Лида заболела. Приехала мать, которую об этом известили Лидины знакомые, и стала за дочкой ухаживать. Оказалась у Лиды простая инфлюэнца, но она была связана с изнуряющими бессонницами, с длительным и жутким бредом, пугающим мать.
— Замучили мою девочку… — вздыхала она, дежуря по ночам у кровати больной.
Лишь только Лида встала на ноги, мать увезла ее в деревню, и там у девушки опять порозовели щеки и тонкие, всегда до прозрачности бледные в городе пальцы. Она опять собирается ‘бежать’ на курсы, и деятельно готовится к экзамену по латыни. Но даже летом, в солнечные веселые дни, ей внушают труднопреодолимое чувство жути страницы латинских книг.
—————————————————-
Источник текста: ‘Новый журнал для всех’ No 12, 1915 г.