Оркестр слепых, Моравская Мария Людвиговна, Год: 1913

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Мария Моравская
Оркестр слепых

I

Музыканты медленно шли по глубокому чистому снегу через тихую в сумерках загородную площадь к своей кофейне, где они играли каждый вечер.
Они шли в порядке, рядами. В каждом ряду было четыре человека — трое слепых и один зрячий, проводник. Проводником первого ряда была женщина, одетая в траур, сестра ‘первой скрипки’. Остальных слепых вели подростки.
Все они были в темных пальто, почти одинакового покроя, коротких и широких внизу, чтобы не затруднять слепым движения. Глаза у всех были закрыты темными дымчатыми очками. В черных футлярах они несли с собой свои инструменты и были похожи на фантастически-мрачный отряд неизвестного войска, вооруженный черным причудливым оружием.
Они шли молчаливо, тяжело ступая по чуть подмерзшему синему в сумерках снегу, равнодушные к окружающему, никакие звуки, кроме скрипа их собственных шагов и отдаленного неясного шума экипажей, не тревожили их чуткого слуха на этой пустынной площади.
Вдруг из узенькой боковой улицы поспешно вышел юркий маленький человек и направился к слепым, мелкими шагами перерезывая площадь. Рядом с ним легкой, почти бесшумной походкой шел молодой человек с большими светлыми глазами, неподвижными, как застывшая вода. Все музыканты почти одновременно повернули головы на звук направленных к ним знакомых шагов и стали идти еще медленнее. Маленький человек скоро с ними поравнялся.
— Вы говорили, Павел Иванович, что вы не прочь сдать кому-нибудь комнату флейтиста? — обратился он, не здороваясь, к высокому, седобородому музыканту, идущему впереди об руку с женщиной в трауре, — я веду вам жильца…
— Во-первых, не кому-нибудь, а слепому, только слепому мы могли бы сдать комнату в нашем общежитии, — степенно ответил седой музыкант, — к тому же флейтист, кажется, раздумал уезжать…
— С этим флейтистом у них одно беспокойство, — быстро, словно извиняясь, затараторил юркий человек, обратившись к своему спутнику, — каждую осень он собирается лечить свои глаза, хотя всем известно, что это уже ни к чему. Слепота его верная, — врач сказал, — и никакие заграницы ничего тут не помогут. Чего зря деньги тратить? Потом уговорят его товарищи, и опять остается в оркестре… Но вы не беспокойтесь, мы вас как-нибудь устроим, авось найдется у них лишняя комната в общежитии…
— Кому это вы, Сатин, болтаете про дела нашего общежития? — сурово спросил Павел Иванович. — Вас никто не просит в это вмешиваться… Чужого человека мы не примем, если даже флейтист уедет.
— Но он слепой, — просительно заговорил теперь Сатин, — слепой, Михаил Алексеевич, музыкант-скрипач, — представлял он молодого человека, подталкивая его к заведующему общежитием.
— А… очень рад познакомиться… — мягко сказал Павел Иванович и сразу стал приветливым.
— Я был два раза в клубе, — начал молодой слепой, — и никого не застал… Я приезжий, знакомых в городе почти нет… Мне советовали обратиться к вам, как к председателю…
— Хорошо, мы постараемся вас как-нибудь устроить, — успокоительно сказал Павел Иванович. — Сатин, будьте любезны, отведите молодого человека в нашу квартиру и скажите, чтобы приготовили ему ужин и постель в библиотеке. До завтра, товарищ, вы, вероятно, будете уже спать, когда мы вернемся…
И он нащупал и пожал руку нового слепого.
Потом странный темный отряд двинулся дальше, и опять захрустел все сильней подмерзающий снег под медленными и осторожными шагами слепых музыкантов. А Михаил Алексеевич, прислушиваясь к этим шагам, успокоительно шептал:
— Новые товарищи…

II

Седобородый музыкант, Павел Иванович, был председателем клуба ‘Взаимопомощи слепых’, который ставил своей целью, помимо материальной поддержки членов, ‘Содействовать взаимному общению слепых, а также общению их с другими людьми’.
Эта фраза: ‘…а также с другими людьми’, смутно отмечала отъединенность слепых от всего общества, замыкала их в особую касту пасынков жизни, для которых ‘общение с другими людьми’ было возможным, но чуждым, словно немного опасное путешествие по незнакомым странам, во время которого нужно быть всегда настороже.
Каждого слепого в клубе встречали радушно, с нежной нескрываемой жалостью, которая никого не могла там обидеть, потому что была применима ко всем. В небольших общежитиях клуба, основанных в разных концах города, жили только слепые, соединяясь по профессиям или по личным симпатиям. Чаще всего то и другое совпадало.
В общежитии, где жил председатель, было двенадцать человек, — все музыканты одного оркестра, играющего в перворазрядной кофейне. Новый слепой, Михаил Алексеевич, был знакомый хозяина кофейни и хотел поступить в этот оркестр. Но хозяин посоветовал ему сначала записаться в клуб и поселиться вместе с остальными музыкантами, так как слепые очень неприязненно относились к рекомендациям со стороны.
Когда юркий маркер кофейни, Сатин, привел Михаила Алексеевича в общежитие, музыкант прежде всего стал ощупывать мебель и стены, чтобы научиться ориентироваться в новом жилище. Коридор, куда выходили двери семнадцати комнат, был узким и таким длинным, что у слепого устали протянутые вперед руки, пока он наткнулся на стену в конце этого коридора.
Гостиная была большая, квадратная, с двумя окнами, широкими и высокими, — нельзя было дотянуться рукой до верхней рамы форточки, в ней стояла мягкая мебель, обитая бархатом и приятная на ощупь. Столовая тоже была просторная, и все в ней: буфет, длинный стол и стулья были с округленными кантами, чтобы не больно было на них натыкаться. Впрочем, эта предосторожность имела значение только для новичков и гостей, — старые члены общежития безошибочно знали, где находится каждый предмет, и ходили по комнате свободно, как зрячие.
Поужинав, Михаил Алексеевич отправился в маленькую библиотеку общежития и, не раздеваясь, лег на приготовленную для него постель: он хотел, отдыхая, дождаться прихода новых товарищей, чтобы еще сегодня немного познакомиться с ними. Но музыканты долго не возвращались. Михаил Алексеевич подошел к часам, звонко тикающим в углу у окна, открыл шкафчик и, осторожно нащупав левой рукой обе стрелки, правой отыскал выпуклую цифру, ближайшую к стрелке часовой. Убедившись, что время близится к двенадцати, он тихо разделся и заснул почти сразу, чувствуя себя родным в этом тихом общежитии.

III

Утром Михаил Алексеевич послал в гостиницу за вещами и с радостью распаковал свою скрипку, к которой не прикасался с самого выхода из школы для слепых. Он до окончания курса покинул эту образцовую школу в Швейцарии, так как внезапно умер богатый родственник, плативший за его воспитание. Не осталось никого больше, кто бы мог заботиться о слепом юноше, — Михаил Алексеевич был круглым сиротой. Вернулся он в Россию потому, что давно уже томила его тоска по родине, и к тому же здесь, в этом большом северном городе, у него была знакомая семья, — семья содержателя кофейни, куда он надеялся поступить на службу музыкантом.
Когда он за утренним чаем заговорил о своем намерении с Павлом Ивановичем, который был руководителем оркестра, Павел Иванович высказался на этот счет благоприятно. И после обеда, под вечер, Михаил Алексеевич долго играл слепым товарищам на скрипке, немного смущаясь, как ученик, который держит экзамен.
Внимательнее всех слушала нового музыканта Елена Владимировна, единственная женщина в общежитии, зрячая, сестра ‘первой скрипки’.
— Не правда ли, в его игре особая свежесть и сила? — шептала она, наклоняясь к брату, молчаливому и спокойному человеку, который привык во всем с ней соглашаться.
И теперь он с готовностью кивнул головой, хотя не находил в игре нового скрипача ничего особенного.
Игра, действительно, не выделялась особой талантливостью, но, глядя на лицо слепого музыканта, хотелось думать, что она совершенна. Его большие, широко открытые, неподвижные глаза казались застывшими в неземном спокойствии, в тихом созерцании невидимой для других красоты. Они резко выделялись на чистом и свежем, немного бледном лице и делали его выражение значительным.
Узкие, нежно очерченные губы слепого музыканта были во время игры строго сжаты, словно им были чужды все мягкие изгибы улыбок. Четко выделялись узкие темные брови над прямым носом. И только слишком круглый подбородок напоминал, что это лицо обыкновенного, земного, очень юного молодого человека.
Высокая и, пожалуй, слишком тонкая фигура музыканта казалась стройной даже в его дешевом мешковатом костюме. Он стоял в заученно-красивой позе, которую считал самой подходящей для скрипача преподаватель музыки в швейцарской школе слепых. Он старался не горбиться и чувствовал себя связанным, зная, что в комнате есть зрячий человек. Но в слабом свете лампы, прикрытой васильково-синим абажуром, эта связанность движений не была заметна, и Елена Владимировна, отвыкшая в этом общежитии стареющих музыкантов от общества внешне-привлекательных молодых людей, искренно любовалась новым знакомым. Она с волнением ожидала решения председателя и была довольна больше всех, когда Михаила Алексеевича приняли в оркестр.

IV

Михаилу Алексеевичу отвели небольшую узкую комнату с окнами на север. Там до его приезда помещалась библиотека. Но в продаже было так мало книг с выпуклыми буквами, изданных специально для слепых, и стоили они так дорого, что члены общежития вскоре перестали их приобретать, они все вместе абонировались в читальне и наняли мальчика-чтеца. Теперь все единогласно решили устроить в ‘библиотеке’ нового жильца, а единственный шкаф с книгами, который там сиротливо стоял у окна, перенести в гостиную.
Не понравилось Михаилу Алексеевичу на новом месте: его огорчало, что комната глядит на север. Он был очень чувствителен к солнцу, как и многие слепые, и говорил, что чувствует на губах, на веках и на краях ноздрей солнечный свет. Он уверял даже, хотя над этим подшучивали, что ему удавалось нащупывать пальцами тонкую полоску света, проскальзывающую в комнаты по утрам сквозь неплотно прикрытые ставни, тонкий теплый луч, в котором плавают пылинки, — это было воспоминание детства, еще не омраченного слепотой.
Не ощущать на лице солнца, иногда по целым дням, было для Михаила Алексеевича большим лишением. И, когда он признался в этом Елене Владимировне, она стала приглашать его в свою комнату, оба окна которой выходили на юго-запад.
Он радостно принял ее приглашение и все чаще, после позднего обеда, перед закатом, приходил в ее милую просторную комнату, которая всегда пахла нарциссом Pinaud, любимыми духами Елены Владимировны. Этот запах исходил из ее платьев, из гребенок и черных лент, которыми она перевязывала прическу, и был очень слаб. Но утонченное обоняние слепого ощущало его так же ясно, как запах ее волос и запах руки, остающийся на его пальцах после пожатия.
Он просиживал в этой комнате до сумерек, поворачивая лицо вслед заходящему солнцу незаметно, как подсолнечник. И его зелено-серые глаза, неподвижные, как море в мертвый штиль, меняли оттенки вместе с закатом.
Елена Владимировна читала ему вслух или играла на рояле несложные этюды. Он был несказанно рад ее ласковому вниманию и не торопился уходить. В эти часы в общей гостиной слепые сидели хмурые и обиженно-недовольные, а экспансивный флейтист ругался:
— Чёрт! Почему это Елена Владимировна завела себе манеру не выходить к послеобеденному кофе!

V

Все музыканты сердечно уважали Елену Владимировну и считали ее совсем своей, — неотъемлемой. Она заботливо хозяйничала в общежитии и была внимательна ко всем слепым, а порою нежна с ними, как с детьми. На Рождество она ставила в гостиной елку — ее запах вызывал у всех праздничное настроение — и покупала им мелкие подарки: пепельницы, вазочки и скульптуры из гипса и фарфора, — слепым доставляло удовольствие ощупывать эти вещицы. Они были чуткими к форме красивых предметов так же, как и к звукам. И только у недавно ослепших были туго восприимчивы к рельефам кончики пальцев, и они тосковали по краскам, которые представляли себе по рассказам и воспоминаниям.
Для таких Елена Владимировна была окном в мир зрячих: она рассказывала им на прогулках, мимо каких зданий они проходят, какого оттенка сегодня небо и светит ли луна. Солнце они и сами ощущали.
Иногда, увлекаясь, она описывала свое единственное путешествие на Кавказ, говорила о необыкновенно густой синеве Черного моря и о пышности заката на снеговых вершинах. Тогда слепые от рождения с недовольным недоумением морщили лоб и тяжело вздыхали.
Елена Владимировна давно переехала в общежитие к слепому брату, и ее не тянуло уйти отсюда в общество нормальных людей. Она даже избегала встречи с ними. У нее в прошлом была безбрачная любовь и мертворожденный ребенок, и даже вид прежних знакомых слишком резко напоминал ей о пережитом. Члены общежития знали об ее ‘истории’, но все были к ней так привязаны и проникнуты таким уважением, что, несмотря на все пересуды, доходящие иногда и до них, считали Елену Владимировну жертвой дурного человека, и то, что в ее прошлом был трупик ребенка, озаряло ее в глазах слепых ореолом мученицы.
Они считали ее своей, неотъемлемой, потому что мир ее обидел, а они ее приняли и любили. Они находили, что все в равной мере имеют право на ее внимание. Двое, — флейтист, который вечно собирался лечиться, и виолончелист, прозванный ‘скульптором’ за исключительную любовь к статуэткам, были в нее влюблены, но это была молчаливая влюбленность, и они никогда не претендовали на особую благожелательность с ее стороны. И когда теперь их заботливая подруга, их окно в мир зрячих, их ласковая, нежная, ‘святая’ Елена Владимировна оказывала исключительное внимание чужому молодому музыканту, все чувствовали себя обиженными и ревновали.

VI

А поводов для ревности было все больше и больше. Если Елена Владимировна входила в гостиную, когда все были в сборе, разговор притихал, и слепые внимательно следили по звуку за направлением ее мягких неторопливых шагов… И когда эти шаги замолкали у окна, где было любимое место Михаила Алексеевича, и оттуда вслед за этим слышалась его радостно-оживленная речь, разговор музыкантов опять становился громче, и они притворялись друг перед другом, что им все равно, с кем беседует Елена Владимировна. Но в обращении их с новым товарищем чувствовалась еле заметная враждебность, холод и отчуждение, которое возрастало с каждым днем.
Как-то у Михаила Алексеевича была мигрень, и он не пошел вечером играть в кофейне. Елена Владимировна тоже осталась в этот вечер дома, чтобы ухаживать за ним. Если бы заболел кто-нибудь другой из музыкантов, товарищи сочли бы поступок Елены Владимировны только милосердным. Но остаться с этим мальчишкой, который всегда сидит с ней рядом в гостиной, — это походило на свидание.
У всех музыкантов в этот вечер было угнетенное настроение. Виолончель звучала тихо, словно заглушенный плач, а флейтист безбожно фальшивил. Но руководитель не сделал ему выговора в антракте: он понимал, в чем дело.
Порою Елена Владимировна спохватывалась, что уделяет слишком много времени новому скрипачу. Тогда она становилась необыкновенно приветливой со всеми, справлялась у каждого, как он себя чувствует и каких книжек ему раздобыть, расспрашивала, какие вещи намерен предложить оркестру Павел Иванович для разучивания к следующему месяцу, и по целым часам ‘переписывала’ для него указанные ноты. Она выдавливала их справа налево твердым карандашом на мягкой бумаге, так чтобы партитуру можно было ‘прочесть’, перевернув рукопись на другую сторону и концами пальцев ощупывая знаки.
Потом она каждому слепому отдельно наигрывала его партию на рояле, — один лишь руководитель оркестра умел разбираться в выпуклых нотах.
Но все эти заботы слепые принимали теперь сдержанно, без прежней нежной благодарности, которую Елена Владимировна привыкла встречать с их стороны за всякий пустяк. На ее расспросы они отвечали коротко, не спрашивали, как раньше, куда она идет и скоро ли вернется, и сами все реже посвящали ее в свои дела.
Их смутная враждебность к молодому музыканту проявлялась даже в шутках. Так, кто-то за столом сказал, что Михаил Алексеевич в их обществе — тринадцатый и потому принесет общежитию несчастье. С тех пор за глаза его всегда называли Тринадцатым, и это прозвище в их устах приобрело понемногу оттенок обидного.
Даже жизнерадостный кларнетист, краснощекий малый, с грудью колесом, который никогда ничем, кроме глаз, не болел и, быть может, потому питал благорасположение ко всему миру, начал выказывать неприязнь к Михаилу Алексеевичу, он перестал отодвигать стул, когда слышал направленные в свою сторону шаги нового слепого, и недовольно ворчал, когда Михаил Алексеевич неожиданно для себя натыкался на него, пугаясь от этого и нервно вздрагивая.
Музыканты заметили эту проделку со злорадным удовольствием и были на стороне кларнетиста. И только седобородый заведующий хранил строгое беспристрастие, хотя и его душа откликалась на общую ревность, и он как-то в разговоре заметил брату Елены Владимировны:
— Ваша сестра теперь уже не наша…

VII

Вернувшись из города с покупками для хозяйства, Елена Владимировна, усталая, медленно шла по узкому темному коридору общежития. Когда она приблизилась к комнате ‘скульптора’, дверь внезапно приоткрылась, словно за этой дверью Елену Владимировну давно поджидали… И голос ‘скульптора’, дрожащий и глухой, тихо, просительно позвал ее:
— Войдите!..
Она вошла, взволнованная этим внезапным приглашением, и не спеша оглянулась кругом. Давно она здесь не была! Раньше, до приезда Михаила Алексеевича, она иногда, шутя, ‘позировала’ виолончелисту. Позирование заключалось в том, что он осторожно и внимательно ощупывал ее лицо, стараясь запомнить все его изгибы и выпуклости. Потом он пытался вылепить из глины подобие ее головы, и она, смеясь, уверяла, что очень похоже…
Эти прикосновения к любимому лицу были для ‘скульптора’ тайной, немного мучительной радостью, которую надо было подавлять, чтобы ее не отняли. Елена Владимировна догадывалась, что виолончелист волнуется, когда лепит ее карикатурную маску, — ведь всегда дрожали пальцы, касающиеся ее лица… Но она из жалости не решалась запретить ему эту скрытую ласку. А теперь, когда еще неосознанно стал ей близким Михаил Алексеевич, она из инстинктивной верности совсем перестала заглядывать в комнату влюбленного ‘скульптора’. Много недель не была она здесь.
За это время в комнате, заставленной дешевыми статуэтками, с барельефами, висящими на стенах, и с гипсовыми цветами на тонких самодельных полочках, произошло несколько перемен.
Исчезли все приборы для лепки — виолончелист их спрятал, чтобы не вспоминать часов, когда Елена Владимировна ему позировала. А ее подарки, две тонкие хрустальные вазочки-бокалы, статуэтка китайского бога и скорбный горельеф Бартоломе с двумя рядами сгорбленных от печали фигур по обе стороны открытой могилы, — все это стояло теперь в отдельном шкафчике рядом, словно память о человеке, которого больше не увидишь…
Елена Владимировна заметила это, вздохнула и тихо спросила:
— Вы хотите мне сказать что-нибудь важное?
— Да. Я давно заметил и обдумал положение вещей и полагаю… позвольте мне дать добрый совет?.. Думаю, что вам с Тринадцатым… то есть, простите, с Михаилом Алексеевичем — лучше уехать из общежития.
— Как это? — с тревожным недоумением спросила Елена Владимировна.
— Вас здесь незаслуженно огорчают и со временем это будет еще хуже, — твердо сказал ‘скульптор’, уже оправившись от волнения, — они все… и я тоже… слишком обойдены судьбою, чтобы без ревности видеть чужое счастье.
Елена Владимировна, не вслушиваясь в ответ, задумалась. Минуты две она думала напряженно и быстро, и за это время для нее с поразительной четкостью выяснилось все, происходящее в общежитии. И прежде всего стало неопровержимым, что она любит Михаила Алексеевича.
— Вы правы… — сказала она еле слышно и медленно села в кресло, бессильно опустив руки.
По полу с тупым стуком рассыпались пакеты с покупками, которые она выронила из бессильно разжатых рук. ‘Скульптор’ встал на колени и принялся шарить кругом, ощупью собирая их. Потом он, не подымаясь с колен, придвинулся к креслу Елены Владимировны, обеими руками обнял ее склоненную голову и тихо, осторожно и бережно, как прежде, стал ощупывать изгибы ее лица. Он с нежной лаской касался ее выпуклых глаз, которые нервно двигались под тонкими теплыми веками, разглаживал ее мягкие брови, ровные и густые, как две шелковые бархатки, следил линии ее тонкого носа с резко изогнутыми ноздрями и линии горячих от волнения губ. Она сидела, не сделав ни одного недовольного движения, — она знала, что позволяет все это в последний раз. Когда, минуту спустя, виолончелист провожал ее до дверей и, смущенный ее молчанием, робко спросил:
— Вас не обидел мой совет?
Она ответила:
— Ваш совет… его придется исполнить.

VIII

В клубе слепых было оживленно. Ярко горели электрические лампы, хотя посетители могли лишь слабо осязать их свет на лице. На стенах висели гравюры, ‘для посторонних’, как говорилось при ассигновке денег на это украшение, картины были повешены, чтобы пришедшим сюда в гости зрячим людям не было неприятно глядеть на оголенные стены.
В главном зале играл негромкий струнный оркестр, и сквозь закрытые двери доносилась сюда, в читальный зал, еле слышная мелодия, простая и грустная.
Михаил Алексеевич сидел у окна. Поблизости от него два искусных игрока сражались в шахматы, и вокруг них слышно было учащенное дыхание любопытных зрячих — ‘гостей’, страстно следящих за ходом партии. Но никто не мешал Михаилу Алексеевичу думать. Слепые музыканты играли наизусть, без записей, удерживая в памяти все ходы, и печальным совпадением было для них техническое название такой игры: a l’aveugle. Этот способ требовал огромного напряжения, и шахматисты играли молчаливо. Они только монотонным голосом называли каждый ход, а зрячий мальчик-чтец переставлял на доске соответственные фигуры. Наблюдающие за игрой тоже молчали или говорили шепотом, чтобы не мешать игрокам.
Михаил Алексеевич сидел один и тоскливо думал, почему это так долго не заходит за ним Елена Владимировна, которая обещала сегодня отвести его домой. Перед ним на круглом столике стоял большой глобус с выпуклыми изображениями частей света, Михаил Алексеевич от нечего делать тихо поворачивал его вокруг оси и думал, что хорошо было бы куда-нибудь уехать… Уехать подальше из этого общежития, где он надеялся найти приветливых товарищей, которых тесно сплотило общее огромное лишение — слепота.
Почему слепые не приняли его в свою семью? Откуда этот холод и отчуждение, переходящее при каждом удобном случае в открытую враждебность? Почему каждое его замечание, вставленное в общий разговор, музыканты неизменно встречают неприязненным возражением, и каждая оплошность вызывает насмешки?
Разве он был дурным товарищем? Разве он не старается как можно лучше исполнять свою партию в оркестре? А ведь это — партия второй скрипки… Елена Владимировна говорит, что ему и первая была бы по плечу, но ведь он не намекает даже на свое желание занять место первого скрипача…
— О чем вы думаете? — спросила вдруг неслышно подошедшая Елена Владимировна, тронув его за плечо.
Михаил Алексеевич всегда отвечал правду на внезапные вопросы. И теперь, не успев придумать безличного ответа, он сказал смущенно, словно извиняясь за свою откровенность:
— Я думаю… следует уехать из общежития, потому что меня там невзлюбили.
— Я тоже недавно это решила… — задумчиво сказала Елена Владимировна. Она ничего больше не прибавила, и Михаил Алексеевич соображал в тяжелом недоумении, как понять эти слова: неужели она, такая ласковая и любимая (для Михаила Алексеевича она давно была любимой), тоже изгоняет его из общежития, или… быть может, она сама намерена уехать?
Но когда Елена Владимировна провожала его домой, он понял, что ее слова не значили ничего неприятного. Она так осторожно вела его, предупреждая о каждой неровности на дороге, так успокоительна была теплота ее руки, охватывающей пальцы слепого, что из его души выветрились все тягостные мысли, и он, ни о чем не тревожась, вдыхал запах нарцисса Pinaud, исходящий от платья Елены Владимировны и немного напоминающий, несмотря на свою сладость, запах белого вина, от которого радостно кружится голова…
И дома за ужином у него было светлое настроение, хотя кольнуло больно, как всегда, произнесенное кем-то вполголоса прозвище: Тринадцатый, которое прозвучало как: лишний.

IX

Между ними уже все было ясно в этот день, на закате, когда они сидели рядом у окна в комнате Елены Владимировны, прижавшись друг к другу так тесно, что их каштановые волосы, почти одинакового оттенка, сливались вместе.
Михаил Алексеевич перебирал пальцы любимой и, словно хрупкую игрушку, ощупывал ее тщательно отшлифованные ногти, выпуклые и скользкие, как стеклянные бусы. Он шутил:
— Они у тебя наверно поблескивают на солнце, вместо камней в кольцах, которых у тебя нет… Сознайся, очень блестят?
— Да… — рассеянно ответила она, горестно раздумывая, до чего изменилось отношение к ней слепых с тех пор, как она счастлива… ‘Они ведь ничего еще толком не знают, — думала она, — они только почуяли, что я люблю… и не могут простить’.
Она припоминала все мелкие обиды последних дней, деланное равнодушие и невнимание, которым ее встречали за столом и на общих прогулках. И в первый раз за многие годы охваченная желанием жаловаться, она вдруг сбивчиво, детски-жалобным тоном стала рассказывать любимому все постигшие ее обиды, нынешние и даже прошлые, связанные с мертвым ребенком.
Он слушал ее с молчаливым сочувствием, уставившись невидящими глазами на алое заходящее солнце. И когда под конец ее скорбного рассказа на этих глазах показались слезы, они походили на две капельки крови.
Она взглянула на эти две кровавые слезы, словно выкатившиеся из пораненных глаз, и это напомнило ей о его слепоте. На нее вдруг нахлынула нежная жалость, и она горячо стала убеждать любимого, что они будут счастливы, непременно будут счастливы… Но в это время она вспомнила недавние слова виолончелиста и, разрыдавшись, повторила их вслух:
— Они слишком обойдены судьбою, чтобы без ревности глядеть на чужое счастье… Они нам этого никогда не простят!
Михаил Алексеевич, утешая, стал гладить ее волосы и потом целовать ее шею звонкими, нечувственными, дурашливыми поцелуями, какими стараются развеселить плачущего ребенка… В это время за дверью раздались торопливые шаги и послышался заглушенный смешок.
Это проходил Сатин, служащий из кофейни, где играли слепые, тот самый, который привел сюда Михаила Алексеевича. Он шел к Павлу Ивановичу с каким-то поручением от хозяина. Услышав поцелуи, он засмеялся с веселым ехидством прирожденного сплетника и, войдя в гостиную общежития, громко спросил:
— С кем это Елена Владимировна так вкусно целуется в своей комнате?
Всех обидно задели эти слова. Примолк разговор, кларнетист перестал настраивать свой крикливый кларнет, у скульптора неровно забилось сердце, а неистовый флейтист так громко хрустнул пальцами, что все это услышали. Но никто ничего не сказал по поводу этих слов, кроме председателя, который сурово, со спокойным презрением ответил:
— Не ваше дело, Сатин.

* * *

Когда Михаил Алексеевич и Елена Владимировна вышли в этот день к ужину, никто не сказал с ними ни одного слова. Музыканты вели себя так, словно влюбленных не было в комнате. Каждый сознавал, что это несправедливо, но они иначе не могли… Слова Сатина убедили их, что отношения между молодыми людьми стали окончательно близкими, и никто не мог так сразу переварить это открытие.
Влюбленные сидели в конце стола, рядом, подавленные этим нарочитым невниманием. Они думали, что никогда не удастся разрушить враждебного отчуждения, которое встало между ними и стареющимися слепыми музыкантами, — нельзя требовать, чтобы обездоленные прощали чужое счастье…
Через несколько дней они уехали из общежития. Никто не подал виду, что интересуется их судьбою, лишь Павел Иванович перед отъездом официально пожелал им счастья.
Только брат Елены Владимировны, из любви к ней, хлопотал о приискании нового места для Михаила Алексеевича, хотя ему труднее всех было отнестись дружелюбно к этому чужому молодому музыканту, разлучившему его с сестрой.
После отъезда влюбленных все, словно сговорившись, старались не говорить о них, не упоминать даже их имени. Слишком больно было вспоминать о недавней потере, о нежной, заботливой, любимой Елене Владимировне, которая им так внезапно ‘изменила’. И только несдержанный флейтист, ощупывая стеклярусовые вышивки на диванных подушках или выпуклые шелковые узоры на скатерти, покрывающей альбомный столик в гостиной, припоминал иногда вслух:
— Это смастерила Елена Владимировна!..
И, теребя бахрому скатерти, подавлял вздох.

—————————————————-

Источник текста: ‘Русская мысль’ No 9, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека