Как оказывается из воспоминаний воспитателей и воспитательниц князя Олега Константиновича, героически погибшего в начале Германской войны, и особенно из черновых его бумажек, дневников, начатков повестей, стихотворений из одного предприятия относительно творений Пушкина, личность этого князя есть не только ‘светлая’, как его называли после смерти, — но и в высшей степени интересная, содержательная, а в нравственном отношении не вообще только ‘светлая’, — термин слишком расплывчатый и неопределенный, термин слишком мало благодарный, — но действительно до трогательности прекрасная по доброте, по заботливости, по трудолюбию, по сознанию долга. Погибло прекрасное ‘обещание’ для русской литературы, — это-то уже бесспорно, не преувеличено, и можно и должно это сказать, совершенно не считаясь с великокняжеским лицом. Литературная братия потеряла одного из ‘своих’, и ей совершенно следует помнить о нем, как о ‘своем’.
Кипучее воображение, бегущее впереди вещей и преобразовывающее их в другой мир, — или, если дело идет о событиях, о предприятиях, то зовущее их, ускоряющее их, — вот отличительная черта поэта и деятеля, которая была князю Олегу в высшей степени присуща. Ну, вот этот набросок в черновиках:
… ‘Я стараюсь представить себе, что случилось бы с окружающими, если бы я теперь умер.
Что стал бы делать мой друг? Наверно, похудел бы, побледнел бы, осунулся… Мне рисуется, как бы он подымался по ступеням катафалка, чтобы со мной прощаться, и как бы на него смотрела в это время мама.
И вдруг ни с того ни с сего мне становится приятно, что все обо мне так жалеют. Перед моими глазами мелькает номер ‘Нового Времени’, где на первой странице крупными буквами извещается о моей смерти и о панихиде в два часа дня. Также вижу мою фотографию и на минуту останавливаюсь, соображая, какую фотографическую карточку напечатает ‘Новое Время’? Все это мне приносит большое наслаждение. Но мне становится совсем приятно, когда я думаю, что в ‘Новом Времени’ будет напечатан мой некролог, где будет написано, что я кончил лицей, что я там хорошо учился, получил пушкинскую медаль и что меня там любили. А может быть, сам Радлов напишет воспоминания о своем бывшем ученике. В этот момент я ловлю себя на том, что зашел уже слишком далеко. Мне становится смешно и стыдно себя. Я морщу лоб и стараюсь серьезно разобраться в том, хотел ли бы я теперь умереть. Сознание подсказывает, что, в сущности говоря, теперь мне было бы очень глупо умереть, так много поработав над собой и в конце концов ничего не сделав. Нет, ни за что, ни за что я не хочу умереть без славы, ничего не сделав в жизни. Не хочу умирать с тем, чтобы меня все забыли’.
Как это трогательно… Как веще в отношении ранней кончины, — и ‘объявления’ в газете, и ‘портрета’ в ней… И чудно, юно, свежо — как цветок лилии, вытащенный из воды…
Поразительно по историчности описание 13-летнего князя Олега приема первых депутатов 1 -й Государственной Думы в Георгиевском зале Зимнего дворца, интересны эти отражения на отроческую душу князя. Князь трепетал, боялся, восторгался. Не сводил глаз с Государя, — и отметил малейшие оттенки в лице его и тоне голоса. Запись эта важна. А вот запись от 16 февраля того же 1905 года:
‘У нас что-то творится. Говорили, что 19-го будет во всей России бунт. Недавно М.И. написал секретную телеграмму в Симферополь. Пришел взвод Крымского дивизиона. Говорят, что на Ай-Николе поймали революционера. Говорят, что хотят взорвать Ливадию. В Петербурге был бунт. В Москве на окраинах города были беспорядки. 4-го убили дядю Сергея. Бедный! Мама пишет ужасные подробности и что мы в нем потеряли истинного друга. Это действовало на нас всех. Дай Бог, чтобы все прошло благополучно. Почти в каждом городе беспорядки. Как это, наверно, действует на мама. Писем довольно давно не получал’.
О Порт-Артуре:
‘До чего мы дожили!.. Стессель сдал Порт-Артур. Не было возможности держаться. Кондратенко убит. Он был нашего корпуса. Да, много героев пало под Порт-Артуром. Кто во всем виноват? — Русская халатность. Мы, русские, живем на ‘авось’. Это ‘авось’ нас делает виноватыми. Когда же, наконец, пройдет эта русская халатность? У нас управляют не русские, а немцы… А немцам до нас нет дела. И понятно, — оттого-то русские везде и проигрывают. Они с малолетства не стараются воспитать себя. И выходят ненужные люди для отечества. С малолетства себя воспитывать надо’ (стр. 41).
Принимая во внимание тринадцатилетний возраст, нельзя не удивляться не только серьезности и правильности мыслей и забот, но и особенно — совершенной простоте языка изложения, без восклицаний, без излишеств пафоса, без крикливости тона. И вместе, в сложении сердца — полная детскость, замечательно правильно сохраненная ему должно быть удачными наставниками.
Тут же портрет его от 1905 года, в кадетском мундирчике: совершенный ребенок, — даже не мальчик, а ребенок. Множество портретов вообще передают и увековечивают его во всех фазах слишком короткой жизни.
Еще запись из дневника, — о времени несчастия с Порт-Артуром:
‘Я сегодня получил письмо от Ивана Михайловича {Максимова, брата одного из его воспитателей, А.М. Максимова, родом казака.}. Оно было так трогательно, что я хотел заплакать, но удержался. О, как я был глуп, когда был рад войне! Сколько осталось осиротелых семейств! Я хотел идти, вернее сказать, — убежать на войну. Если Господь Бог меня пошлет, во время нашего путешествия в Крым, на войну, я буду так рад!.. Сегодня за завтраком говорили, что в Порт-Артуре осталось только 10 000 войск, что Порт-Артур не выдержит. В 6 часов вечера я заперся в комнате и стал просить Всевышнего о помощи Порт-Артуру. Потом я взял молитвенник, хотел по нему прочитать молитвы и подумал: ‘Я открою, не ища, молитвы. Какие попадутся, те и прочту. Может быть, будут как раз те, которые на войну, — это воля Бога. Разворачиваю молитвенник, — попадаются молитвы на войну’.
Это — запись дневника. Составители книги рассмотрели молитвенник и нашли тут же приписанное на полях стихотворение-молитву маленького князя:
‘Господи! воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти ны’.
Так молится русский народ.
И дай Ты нам помощь,
Одушевление подай Ты войскам.
Не нужно объяснять, сколько прелести и красоты в этих простых словах, — и во всем вообще движении здесь, почти еще ребенка.
Воспитание князя Олега, как и других князей, его братьев, было довольно ‘насыщено содержанием’: вставали все в 6 1/2 часов и, одевшись и помолившись, шли на прогулку в парк. В 8 часов уже сидели за уроками. Продолжительность каждого урока была 40 минут, за уроком следовала перемена в 20 минут. Ежедневно было 4-5 уроков. В час дня завтракали, от 2 до 4 часов ездили верхом с дядею Димитрием Константиновичем. От 4 до 7 — приготовление уроков к ‘завтраму’. В 7 — обед, затем 40 минут — чтение с одним из преподавателей иностранных языков, затем — рисование, ручной труд и танцы. Нельзя не заметить, смотря на ранний час дня, с которого начиналась деятельность, — что это трудновато и для ‘буржуазии’. Запись в дневнике от 30 августа, перед началом зимних занятий:
‘Нам надо учиться, готовиться. Даже, может быть, нам надо готовиться больше, чем нынешним князьям. Приходят трудные времена. К трудным временам надо готовиться. Чем дальше мы уходим от Рождества Христова, тем труднее становится время. Чем труднее становится время, тем больше надо готовиться’.
Прямо удивительно… В 12 1/2-летнем мальчике! И как просто, ясно и полно. И точно доказывает себе и житейскую, и нравственную теорему.
Лучшее в дневниках, записях и всякой бумажной мелочи — горячее чувство к России, разлитое всюду. В общем виде оно хорошо выразилось в следующем стихотворении:
В моей душе есть чувства благородные,
Порывы добрые, надежды и мечты,
Но есть в ней также помыслы негодные,
Задатки пошлые, ничтожные черты.
Но я их затопчу, и с силой обновленною
Пойду вперед с воскреснувшей душой,
И пользу принесу работой вдохновенною
Моей отчизне милой и родной.
Вот его чувство о России, более конкретно и определенно:
‘Теперь я подъезжаю к милой России. Позади меня осталась Франция с вечно ликующим, славным и талантливым народом, с Парижем, Версалем и гробницею Наполеона. Теперь я проезжаю по скучной Германии и должен через час быть в России… Да, через час я буду в России, в том краю, где все хранится еще что-то такое, чего в других странах нет… Там, где по лицу земли рассыпаны церкви и монастыри… Там, где в таинственном полумраке старинных соборов лежат в серебряных раках русские угодники, где строго и печально смотрят на молящихся темные лики святых. В том краю, где сохранились еще и дремучие леса, и необозримые степи, и непроходимые болота. Бывают минуты в жизни, когда вдруг страстным и сильным порывом поймешь, как любишь родину, как ее ценишь… В эти мгновения так хочется работать, делать что-нибудь, помогать чем-нибудь своей родине’…
Роскошное издание, сейчас лежащее передо мною, в 6 рублей, — останется безвестным в большой публике, т.е. в массе бедноты, и учащейся, и не учащейся, — народной, сельской. Между тем образ князя так светел, вся книга вообще представляет такое занимательное и поучительное чтение, что и хочется, и, возможно, кажется, — дать его дешевое, приблизительно рублевое издание. Хочется ее увидеть в крестьянских избах, в солдатских или унтер-офицерских руках, у сельских священников, диаконов, у городских псаломщиков. Хочется, чтобы она пошла по маленьким читальням, пошла в гимназии, в училища, в военные корпуса. Можно бы уменьшить формат, дать проще и дешевле бумагу, но непременно надо сохранить все портреты и рисунки в красках князя-ученика, — эти снимки дома в любимом его Осташеве. Книга вообще вполне педагогична и широко педагогична, как просто история прекрасного воспитания и роста прекрасного мальчика. Дух его до того ясен и невинен везде, а вместе так благородно заботлив и умен, что просто удивительно. Пусть бы это было ‘русским Робинзоном’, но выкинутым не на пустынный остров, а в великокняжеский дворец. Ведь умилительность вымысла де-Фое происходит не от ‘необитаемого острова’, а собственно от необыкновенно чистой и невинной души самого юного странствователя. Дело не в приключениях, а в психологии. В Олеге Константиновиче судьба и случай дали России именно такого прекрасного мальчика, который, в самом деле, может быть ‘в пример’ сотням тысяч русских учащихся мальчиков и девочек. В пример радостный, живой, а самое главное — не измышленный, а действительный.
Об этом можно подумать, похлопотать.
Удивительная сторона князя — чувство русской усадьбы. Вообще заметен его вкус к частной жизни, к уединению, родник поэзии и вообще благородства в помыслах. На все официальное и важное, чему он должен был стать свидетелем, зрителем и очевидцем, — он смотрит с трепетом, восторгом и страхом. Но сейчас после этого зарывается в свои бумажки, тетрадочки, дневники. В его натуре вообще совершенно отсутствует шумность, официальность и лоск.
Вечная внутренняя забота ‘быть лучше’, — но не монотонная, по правилам и экзамену, а — как усилие сейчас, с богатым динамическим, а не статическим запасом, — необыкновенная живость и впечатлительность, горючесть каждую секунду — суть князя. Он читает ‘Юношеские годы Пушкина’ Авенариуса и записывает в дневнике: ‘Я так люблю эту книгу, что мне представляется, что я также в Лицее. Я не понимаю, как можно перестать читать эту книгу. В этой книге моя душа. Мне нравится очень друг Пушкина — Пущин’. И еще, — через несколько дней пометка: ‘Пущин сдерживал Пушкина, и не будь его, я думаю, что Пушкину было бы трудно.
Потом Пушкина выручал директор Энгельгардт, которого Пушкин не любил. Энгельгардт был чудный человек, хороший директор, порядочный человек, открытый, прямой, умный. В этой книге рассказано, почему Пушкин невзлюбил Энгельгардта…’ (за стихотворение, шаловливо-легкомысленное, о родственнице директора, недавно потерявшей мужа).
Из этих строк дневника видно опять удивительное сочетание в князе пылкости и оглядки на себя и на обстоятельства. Пылает он к Пушкину, но отмечает превосходство души Энгельгардта и правоту его в столкновении со своим кумиром.
Так еще в детстве зародилась в князе любовь к Пушкину и его поэзии, перешедшая потом в поглощающее чувство. Нужно читать его письма к В.И. Саитову, где он благодарит известного библиографа за подарок ему собственноручного автографа Пушкина… Это увлечение Пушкиным побудило князя поступить в Лицей. А к окончанию курса в нем, совпавшему со столетним юбилеем Лицея, князь изготовил в подарок Лицею воспроизведенное факсимиле рукописей Пушкина, хранящихся в лицейском музее имени Пушкина, — именно лицейских его стихотворений. Здесь все — инициатива, работа (совместно с рядом ученых), план — принадлежит князю Олегу. Он составил план издать так, в листах и тетрадях, всего Пушкина, распределив выпуски издания по музеям и книгохранилищам. Сличение светописи с оригиналами князь принял на себя. И вот заметил он, что некоторые ‘точки’ и ‘черточки’ оригинала до того выцвели и побледнели, что при разглядывании глазом на свет, поворачивая ‘так’ и ‘этак’ оригинал, они заметны как следы, но уже следов этих не уловляет, не воспроизводит фотография. Заметив эту беду, князь на несколько месяцев задержал выход в свет всего издания, восстановляя эти черточки и точки. Затем он сделал коллективную проверку: работа каждого члена ‘комиссии’ должна была быть пересмотрена и проверена каждым же и, наконец, всеми другими членами. Эта ‘перекрестная’ работа была утомительна, тяжка, но привела к достойному результату. Я был так счастлив, что случайно в библиотеке А.С. Суворина видел это издание, — тогда еще не зная о всем предприятии и вообще не зная, что это такое. Это что-то совершенно изумительное по великолепию… Читаешь прямо ‘самые рукописи Пушкина’, — ‘вовсю и во всем…’. Если бы он кончил свой труд (как задумал) и дал corpus Пушкина в фотографическом воспроизведении, с сохранением цвета и качеств бумаги и водяных в ней знаков, наконец, с воспроизведением всякой маленькой грязи и сора на бумаге, ‘следа десятилетий’, то мы имели бы Пушкина в такой роскоши нового печатного и светописного издательства, какого достигло это мастерство к нашему времени и о каком в годы Пушкина никому не воображалось и не мечталось. Письмо с войны к отцу, почти из-под Кенигсберга:
‘…Были дни очень тяжелые. Одну ночь мы шли сплошь до утра, напролет. Солдаты засыпали на ходу. Я несколько раз совсем валился на бок, но просыпался, к счастью, всегда во время. Самое неприятное — это дождь. Очень нужны бурки, которые греют больше, чем пальто. — Где Костя (князь Константин Константинович)? Что он? Ничего не знаем. Слыхали или читали у тебя или у Татианы (сестра) в письме, что его товарищ Аккерман ранен около него. Да хранит его Бог! Все за это время сделались гораздо набожнее, чем раньше. К обедне или ко всенощной ходят все. Церковь полна. — Маленькая подробность: недавно я ходил в одном и том же белье 14 дней!! Обоз был далеко, и все офицеры остались без белья, без кухни, без ничего. Варили гусей чуть не сами. Я сам зарезал однажды на собрание (офицеров) 20 кур. Это, может быть, противно и гадко, но иначе мы были бы голодны. — Никогда в жизни не было у нас такого желания есть, как теперь. Белого хлеба нет. Сахару очень мало. Иногда чай бывает без сахара. На стоянках картина меняется. Там мы получаем вдруг шоколад, даже какао, чай, папиросы и сахар. Все наедаются, а потом ложатся спать. Часто во время похода ложимся на землю, засыпаем минут на пять. Вдруг команда: ‘К коням!’ Ничего не понимаешь, вскарабкиваешься на несчастную лошадь, которая, может быть, уже дня три не ела овса, и катишь дальше…’
Самая дорогая черта для нас, русских, в князе Олеге — чувство им бытовой Руси, усадебной жизни. Кончим очерк его лица и краткой и благородной жизни этими строками из неоконченного рассказа — ‘Ковылин’:
‘Мы тронулись дальше.
Это долгое путешествие в санях, ночь, тишина, одиночество, — впечатления, произведенные Ковылиным и рассказами Арсения, — подвывание волков и вся окружающая обстановка расположили меня к мечтательности. Невольно вспомнились рассказы отца о его собственном детстве и о житье-бытье умерших дедушек и бабушек.
Я невольно перенесся мыслью в далекое прошлое и почувствовал, что делаюсь незаметным свидетелем медленной помещичьей жизни в Никольском…
Вот у окна в спальной в лиловом капоте и в кружевном чепчике сидит сама Татиана Борисовна. В доме, кроме нее и старой ключницы Надежды, нет никого… Всеми забытая, совсем одинокая, доживает она здесь свою тихую незамужнюю жизнь…
А вот за этой плывет и другая картина: в соседнем медвежьем углу, в Стрекалове, за круглым столом, на котором шипит самовар, сидит Николай Борисович и рисует трехрублевые бумажки для Варварушки. Она стоит перед ним, делает вид, что не понимает, что бумажки не настоящие, и кланяется и благодарит за подарок.
Чудна ты, Россия! На твоем необъятном пространстве, в разных медвежьих углах, жили и будут жить люди. Исчезли Николаи Борисовичи, Татьяны Борисовны, появились на смену Ковылины, которые сравнивают предшественников с насытившимися комарами. И эти пройдут, и этим дадут какое-нибудь прозвище… А дальше что будет?..’
Написана повесть в Домнихе, усадьбе, где часто проживал князь Олег. По слогу, тихому и без ‘замечательностей’, мы чувствуем, как князь любил нашу ‘незамечательную’ Русь…
И будет она долго его помнить и никогда не забудет.
Впервые опубликовано: Новое время. 1915. 8 окт. No 14217.