Корней Чуковский
Из гольцевского архива, Чуковский Корней Иванович, Год: 1914
Время на прочтение: 5 минут(ы)
О том, что наследники долголетнего редактора ‘Русской Мысли’ В. А. Гольцева собираются опубликовать его ‘архив’, уже довольно давно знали и говорили в литературных кругах и с большим интересом ждали опубликования этих материалов.
И как руководитель влиятельного, популярного журнала, и как общественный деятель, чуткий и на все отзывчивый, Гольцев вел, конечно, оживленную переписку со многими выдающимися лицами, начиная приблизительно с середины восьмидесятых годов и до самой почти своей кончины. Прежде всего — с писателями, с сотрудниками журнала. А среди них были и Глеб Успенский, и Щедрин, и Михайловский, и Чехов, и Короленко, которого одно время предполагали даже притянуть возможно ближе к редактированию ‘Русской Мысли’. В ‘архиве’, в сотнях писем, его составляющих, должна была отразиться целая полоса в нашей литературе и в нашей публицистике. Немногие письма из ‘архива’, которые года четыре назад появились в ‘Сборнике памяти Гольцева’, еще усиливали этот интерес к готовившемуся изданию ‘архива’.
Теперь это издание, наконец, осуществлено. Готов и выйдет через немного дней первый том. Подготовляется и, вероятно, не замедлит появиться в печати и второй.
В первом томе — письма к В. А. Гольцеву десяти корреспондентов, всех сотрудников, постоянных или случайных, ‘Русской Мысли’. И темы писем почти исключительно редакционные, — о напечатании той или другой статьи, повести, рассказа, о цензурных вырезках и переделках, от которых иной раз стоном стонали сотрудники журнала, о гонорарах, об авансах, иногда — о делах уже совсем, так сказать, редакционно-семейных, вроде взаимоотношений редактора журнала и его издателя, Б. М. Лаврова, который не во всех участниках ‘Русской Мысли’ встречал одинаково сочувственное отношение. Тут вскрываются как бы кулисы журнала. Это может быть интересно лишь для сравнительно тесного читательского круга. Но и сквозь такие письма пробивается четко общая картина русского писательского быта, далекая от красок радужных и тонов светлых. Ко многим из публикуемых теперь писем ‘архива’ так и просится в эпиграф известный некрасовский стих о ‘братьях писателях’ и о том ‘роковом’, что лежит в их судьбе…
Больше всего — к письмам Гл. И. Успенского, этого литературного мученика, всегда бывшего в тисках и болезни, и нужды. Эти письма, открывающие выходящий на днях том ‘архива’, самые многочисленные, их свыше пятидесяти, от конца 1882 г., когда имя Успенского впервые появилось на страницах ‘Русской Мысли’, и до января 1893 г. И чуть не каждое из этой полусотни писем — настоящий стон измыканной во всяких невзгодах, стонущей под тяжестью жестоких российских впечатлений писательской души. Для биографа Глеба Успенского эти письма — материал важнейший и незаменимый. По ним он сумеет жутко-выразительно рассказать, как дотягивалась печальная жизнь этого благороднейшего печальника. Был всегда Гл. Успенский как в тисках, донимала ‘прозаическая изнанка’ жизни, несла великую боль, и физическую, и моральную.
‘Бессребреннейший не только из писателей, но и из людей’, как верно характеризует его небольшое предисловие редакторов ‘архива’ к его письмам, — он в них почти не перестает вести речь о деньгах, о полистных расчетах, об авансах и т. п.
А вперемежку с этою, мучительною для автора писем темою, идут невольные, прорывающиеся стоны от болезни, которая с каждым днем терзала все больше. Трудно представить себе чтение более мучительное, чем эти письма обреченного писателя, сбирающего все остатки сил, чтобы все-таки писать, служить своему народу пером и как-нибудь содержать самого себя. Он строит планы новых работ, сообщает о своих темах, — и через самый короткий срок пишет уже, что ‘не в состоянии взять перо в руки’. После того, как в 1887 г. был задушевно отпразднован его четверть вековой писательский юбилей, он пишет, между прочим, Гольцеву: ‘Пережитые мною последние дни — дело вовсе нелегкое и не один только праздник. Я все должен был вспомнить и пережить за все двадцать пять лет и еще не знаю, ободрили ли меня для будущего все эти, вновь пережитые годы. Я очень болен и обременен тягостнейшими воспоминаниями. Вот почему я до сих пор положительно не мог взять в руки перо, чтобы написать в газетах благодарность’. ‘Меня постиг ужаснейший недуг, — пишет Успенский в другом письме, — первое расстройство выразилось в галлюцинации обоняния: удушающий запах, которого, конечно, нет в действительности, душит меня в последние дни беспрерывно, — ни спать, ни работать, ни читать… Пишу эти строки, держа платок, пропитанный нашатырным спиртом. Просто не знаю, как быть’. И много, много таких строк, таких писем…
От тяжелых впечатлений этого раздела ‘архива’ несколько отдыхаешь на письмах Вл. Г. Короленко, которых вошло в первый том также около пятидесяти. Нежная натура автора ‘Слепого музыканта’ светится ласкающим светом, и в этой переписке, — по большей части — деловой, — очень часто согреты письма тем мягким юмором, которым так силен этот наш писатель. ‘Вы слыхали, — пишет он в письме от марта 1886 г., — о новой со мною ‘недоразумении’. Что делать! Пути российской современности усеяны ухабами, и моя колесница то и дело попадает в ямы и рытвины, как, впрочем, и многие, а в том числе и ваша (жестокое утешение)’.
Далее Вл. Г. Короленко рассказывает о натиске, какой учинил нижегородский губернатор Баранов на корреспондента ‘Русских Ведомостей’ из-за сообщения о затопленных в Сормове 62 баржах. ‘Обыватель крайне возмущен всем этим делом, — сильно воспрянул бы духом, если бы в этом эпизоде здешним Юлиям Цезарем натянули бы нос, и уважение к настоящей ‘законности’ поднялось бы хоть на один градус. Впрочем, тот же обыватель может и способствовать противоположному исходу своею подлостью’.
Довольно большое место в переписке занимает так и оставшаяся недописанною повесть Короленки ‘Прохор и студенты’. Тут много высоко любопытных и характерных подробностей. Начало повести было напечатано в ‘Русской Мысли’ в январской книжке 1887 г. Как автор ни просил, чтобы не начинали печатать, пока не будет закончена вся повесть, — пришлось уступить настояниям редакции, конечно, желавшей начать год произведением, подписанным столь популярным именем. ‘Эх, какое бы святое дело было, если бы вы дали мне отсрочку до февральской книжки. Рассказец отстоялся бы, образы окристаллизовались бы на досуге, мило, благородно, — писал Короленко. — Мой пегас представляет из себя клячу с таким безобразным норовом, что именно тогда, когда я его подхлестываю, он не идет и упирается, а стоит только сказать: тпру! — времени еще довольно, поспеем! — он тут-то пускается прытче’. Но не пришлось сказать пегасу ‘тпру!’, пришлось готовить повесть к январю. ‘Машина ‘художественного творчества’, — писал Короленко в следующем письме, — хотя и скрипит, и визжит, но все же находится в полном ходу, и январская книжка может быть спокойна’.
Но случилось нечто совершенно неожиданное. Начало повести вышло, заинтересовало читателя. Конец же ее так никогда и не появился в печати. ‘Мой рассказ, — пишет Короленко в письме от 29-го марта 1887 г., — должен подвергнуться предварительной цензуре en forme? Но ведь тогда московская цензура, без сомнения, вовсе его не пустит. Я вам передавал приблизительно его идею. Вы видите, что, в сущности, тут ничего нецензурного нет, но что же нужно сделать, чтобы провести эту тему через цензуру предварительную, да еще московскую? Не напрасно ли я затрачу время, если нет надежды, что рассказ пройдет? До сих пор я работал и подвинул рассказ, но теперь у меня совсем опускаются руки’.
Этот эпизод требует некоторого комментария. ‘Русская Мысль’ издавалась без предварительной цензуры. Но редакция иногда, в случаях, когда брало ее сомнение, пройдет ли благополучно статья или повесть между цензурными Сциллою и Харибдою, не придется ли ее потом вырезать, а то пострадать еще горше, устраивала все-таки предварительное цензурование, так сказать, — частным образом. Ту же операцию она сочла необходимым проделать и над продолжением ‘Прохора и студентов’. В томе ‘архива’ напечатано одно письмо Салтыкова-Щедрина, и в нем наш сатирик достаточно сердито пишет на эту тему. ‘О ‘Русской Мысли’ ходят здесь (т. е. в Петербурге) странные слухи. Не говоря уже о сношениях с цензурою, чересчур тесных и заветных, рассказывают даже о сношениях с Катковым. Один из сотрудников последнего рассказывал, открыто, в присутствии г-жи Евреиновой, ‘что в бытность его у Каткова, к последнему принесли из редакции ‘Русской Мысли’ на просмотр какую-то статью’. В редакционном примечании к этому щедринскому письму читаем: ‘Во избежание цензурной кары ‘Русской Мыслью’ посылались иногда статьи, нередко по желанию самих авторов, на предварительную цензуру: что же касается посылки статей Каткову, то это, конечно, относится к области слухов…’
Идти со своим ‘Прохором’ на предварительную цензуру Вл. Г. Короленко не захотел. И предпочел совсем прекратить работу над продолжением повести. Таков этот любопытный историко-литературный эпизод.
В выходящем теперь томе напечатаны еще письма Н. К. Михайловского, В. В. Лесевича, Якубовича, Скабичевского, Шелгунова, Мамина-Сибиряка (‘Кроме седых волос и пошлой газетной ругани я ничего не получил’ от сотрудничества в периодических изданиях, — пишет он в одном письме, — Бог с ней, с русской литературой, которую, расценивают теперь с вершка и с пуда’), Н. Ф. Анненского. Во втором томе будут письма Чехова, Лескова, Астырева, Эртеля, Чупрова, Соболевского, еще других, а также некоторые общеинтересные документы и материалы.
Впервые: Речь / 10.03.1914.