Иван Сергеевич Тургенев, Иванов Иван Иванович, Год: 1895

Время на прочтение: 29 минут(ы)

ИВАНЪ СЕРГЕВИЧЪ ТУРГЕНЕВЪ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’ No 5, май.

VI.

Судьба связала Тургенева на всю жизнь съ французской семьей, но эта связь оказалась безсильной воспитать въ его сердц прочное сочувствіе къ французской націи.
Мы уже знакомы съ тяжелыми впечатлніями, какія неизмнно вызывалъ у Тургенева Парижъ, парижскіе литераторы и въ особенности политическій порядокъ, созданный второй имперіей.
Благородная честная мысль Тургенева не могла помириться съ цезаризмомъ, возникшимъ изъ клятвопреступленія. Личность Наполеона III казалась русскому писателю столь же ничтожною, какъ и жесточайшему врагу декабрьскаго переворота — Виктору Гюго.
А между тмъ, съ этой личностью и новою властью мирилось французское общество, Парижъ еще усердне принялся выполнять свое назначеніе — международнаго увеселителя, среди лучшихъ представителей общественныхъ наукъ и литературы обнаружился упадокъ нравственной энергіи и глубокое разочарованіе въ завтныхъ стремленіяхъ дятелей сорокъ восьмого года. Историки въ род Тэна предпринимали спеціальныя научныя работы съ цлью предостеречь современниковъ отъ идейныхъ увлеченій, съ возможной основательностью развнчать героевъ прошлаго и въ человческой исторіи выставить на первый планъ бшеный разгулъ животныхъ инстинктовъ и роковое безсиліе — построить жизнь на основахъ разума или просто даже здраваго смысла.
Тургеневъ не могъ сочувствовать ни подобнымъ философамъ, ни сред, ихъ воспитывавшей. Впослдствіи, уже посл франко-прусской войны онъ такъ опредлялъ прославленный историческій талантъ автора Стараго порядка.
‘Сравненіе мое не изящное, — обращался онъ къ своимъ пріятелямъ французамъ,— но позвольте мн, господа, сравнить Тэна съ бывшей у меня охотничьей собакой: она искала, длала стойку изумительно, вообще все, что длаетъ охотничья собака, — ей только не доставало чутья, и я долженъ былъ продать ее’ {Journal dec Goncourt. Tome V. Paris 1891. p. 174.}.
Еще мене лестнаго мннія могъ быть Тургеневъ о другомъ современномъ ученомъ — Ренан: этого даже французы обвиняли въ отсутствіи какихъ бы то ни было убжденій, и поднимали на смхъ его эпикурейскій скептицизмъ, свободно мирившійся съ какими угодно людьми, порядками и принципами.
Вторая имперія давала, широкій просторъ такъ-называемому положительному образу мыслей, превращая своихъ подданныхъ въ идолопоклонниковъ предъ фактами по всмъ направленіямъ умственной и практической дятельности. Историкъ кропотливо собиралъ подробности вншней, матеріальной жизни и провозглашалъ исключительную неограниченную власть ‘пищи’ и ‘почвы’ надъ судьбой отдльныхъ личностей и цлыхъ націй. Философъ встрчалъ насмшливой улыбкой всякое горячее заявленіе о какомъ бы то ни было принципіальномъ убжденіи и жалъ руку всякому, кого волна удачныхъ аферъ выносила на поверхность житейскаго моря. Писатель старался поддлаться подъ чувственные вкусы плотоядной публики и, прикрываясь ложнымъ знаменемъ науки, рисовалъ животныхъ вмсто людей и съ современной дйствительностью производилъ т самые опыты, какимъ историкъ подвергалъ прошлое…
Представьте, вс эти ‘властители думъ’ собрались вмст, у какого-нибудь пріятеля, или въ кафе: разговоръ ихъ не стсняется посторонней публикой, они предоставлены своимъ темпераментамъ и наклонностямъ… О чемъ же пойдетъ бесда?
Раскройте Дневникъ Гонкуровъ (Journal des Goncourt), возьмите наугадъ описаніе какого-нибудь литературнаго собранія въ самый разгаръ наполеоновскаго правленія, въ половин шестидесятыхъ годовъ, и оцните ‘мысли и дла’ талантливйшихъ собесдниковъ.
Готье — знаменитый писатель — убжденъ, что ‘развратъ — нормальное состояніе женщины’. Сентъ-Бэвъ — еще боле знаменитый критикъ — разсказываетъ, какъ онъ ежегодно продаетъ по тому своихъ сочиненій для подарковъ женщинамъ. Здсь же мы узнаемъ, что тотъ же Сентъ-Бэвъ совтовался обо всхъ вопросахъ по испанской литератур съ нкоей г-жей W. Она убдила критика, будто она испанка, и даже снабдила его примчаніями на сочиненія Кальдерона, а посл ея смерти оказалось, что она изъ Пикардіи. Авторъ Дневника — Гонкуръ — объяснитъ вамъ, что женщина почти всегда является причиной безчестія мужа, — въ самомъ широкомъ смысл слова. Именно она, во имя матеріальныхъ нуждъ, толкаетъ его на униженія, подлость, презрнныя сдлки съ сонстью. Шестнадцатаго января 1864 г. Читаемъ извстіе о поразительномъ упадк нравовъ, о необыкновенной дерзости общественнаго разврата. Вчная тема для разговоровъ у этихъ учителей молодежи — женщина, они изучаютъ ‘ея глаза, какъ загадку, какъ сфинкса’, и готовы писать цлыя страницы наблюденій надъ этой ‘тайной’… И только разв на французскомъ язык Гонкура можно выразить разнообразныя ршенія этой задачи, какія приходили въ голову разшалившимся философамъ, критикамъ и романистамъ наполеоновской эпохи… {Tome II. Paris 1888. pp. 124, 125, 186, 193, 176, 80.}.
Тургеневъ, конечно, превосходно зналъ эту психологію французскихъ знаменитостей,— ему часто приходилось бывать въ Париж при второй имперіи, — но въ его письмахъ мы не находимъ ни одного добраго слова о парижской жизни и парижскомъ обществ. Во время войны его сочувствіе скоре на сторон нмцевъ, такъ какъ побда французской арміи была бы побдой Наполеона III, и, кром того, русскаго писателя по Прежнему раздражаетъ національное фанфаронство французовъ.
Въ конц 1870 года, когда результаты войны начинали выясняться, онъ пишетъ слдующее письмо изъ Баденъ-Бадена:
‘У насъ здсь третьягодня, вечеромъ, былъ ужаснйшій ураганъ, который переломалъ чуть не половину Шварцвальда, и, между прочимъ, свалилъ у меня страшнйшую трубу, во вкус Людовика XIII, которая паденіемъ своимъ продавила всю крышу и чуть не изуродовала весь мой домъ. Я во время постройки позволилъ себ замтить моему архитеткору-французу, именемъ Olive, превеличайшей бестіи и скотин, что при здшнихъ втрахъ такія трубы опасны. ‘Monsieur,— отвчалъ онъ мн,— ces chemines sont aussi solides que la France’. Во-первыхъ, этотъ отвть напоминалъ мн отвтъ другого француза, петербургскаго куафера, Геліо, который утверждалъ, что его репутація — plus solide que la colonne Alexandre, а кончилъ тмъ, что попалъ въ Тулонъ на галеры за отравленіе жены, а во-вторыхъ, съ начала ныншней войны ручательство въ солидности Франціи казалось мн сомнительнымъ. Оно такъ и вышло: моя труба была именно aussi solide que la France’ {Письма къ Анненкову. Русск. Об. 1894. Ср. Иностр. критики, 173.}.
Тургеневъ могъ, по крайней мр, ожидать, что на французовъ благодтельно подйствуетъ рядъ безпримрныхъ военныхъ неудачъ. Но и на этотъ счетъ вра Тургенева была не тверда. ‘Остается вопросъ’, писалъ онъ въ август 1870 года, ‘сумютъли они, такъ какъ мы это сдлали (посл крымской кампаніи), извлечь пользу изъ собственнаго несчастія, и пойдетъ-ли имъ этотъ урокъ въ прокъ? При самомнніи французовъ, при ихъ малой любви къ истин — это сомнительно’ {И. С. Т—въ въ запискахъ и письмахъ къ М. А. и И, А. Милютинымъ. Рус. Cm. XLI, 185.}.
Во всякомъ случа, участь Франціи не могла не тронуть гуманнаго чувства Тургенева. Онъ привтствовалъ ‘паденіе гнусной имперіи Наполеона’: ‘нравственное чувство во мн удовлетворилось — посл такого долгаго ожиданія’, писалъ онъ, но тутъ-же не скрывалъ своего безпокойства за будущее. Побдоносная Германія была слишкомъ воинственно настроена, и вмст съ ней, очевидно, торжествовала не міровая цивилизація, а узко-національный задоръ {Письма. 183.}. Роли французовъ и нмцевъ перемнились, и побжденные внушали невольное сочувствіе.
Додэ увряетъ, что бдствія Франціи въ 1870 году съ особенной силой привязали Тургенева къ Франціи {Иностр. критика. 198.}. Это, конечно, преувеличеніе. Иванъ Сергевичъ отнюдь не помышлялъ забыть свою родину и ‘довольствоваться Буживалемъ и берегами Сены’. Ему просто было жаль народа, увлеченнаго въ позорную войну ‘новымъ Геліогабаломъ’, а на переселеніе его въ Парижъ вліяла все та же старая личная причина.
Семья Віардо немедленно посл паденія имперіи ршила перехать въ Парижъ: мужъ г-жи Віардо до конца оставался убжденнымъ республиканцемъ, и возстановленіе республики являлось естественнымъ поводомъ для перезда. Что-же касается Тургенева, онъ всего за нсколько мсяцевъ, путешествуя вмст съ Віардо по Германіи, писалъ: ‘я съ ними не разстанусь’, и если семейство Віардо не знало, какъ устроиться въ Париж, то и онъ также ‘ничего не зналъ’ {Письма. 179, 190.}.
Сначала Віардо и Тургеневъ поселились въ Париж на rue de Douai, спустя нсколько лтъ они купили вмст въ Буживал Les Frnes съ прекраснымъ паркомъ, Тургеневъ построилъ себ здсь павильонъ, и съ осени 1875 года это владніе стало его постоянной дачей.
Тургеневъ и раньше знавалъ главнйшихъ французскихъ писателей, — теперь онъ близко сошелся съ ними. Жоржъ Зандъ свела его съ Флоберомъ, и вскор образовалось ‘общество пятерыхъ’ — socit des cinqs. Въ первый разъ мы слышимъ объ этомъ обществ 14-го апрля 1874 года. Гонкуръ пишетъ: ‘Обдъ въ Caf Biche, съ Флоберомъ, Тургеневымъ, Золя, Альфонсомъ Додэ. Обдъ талантливыхъ людей, уважающихъ другъ друга. Такіе обды намъ хотлось бы устраивать ежемсячно, каждую зиму’ {Journal. V, 118.}.
Эта компанія иногда собирается у одного изъ членовъ или предпринимаетъ экскурсіи въ парижскіе рестораны, въ поискахъ за оригинальными и экзотическими блюдами. Центральныя фигуры кружка — Флоберъ и Тургеневъ. Между обоими писателями установилась тсная дружба. Тургеневъ давно восхищался талантомъ Флобера и еще въ 1864 году Madame Вомагіе называлъ единственнымъ хорошимъ романомъ во французской литератур. Личность Флобера также должна была вызывать искреннюю привязанность Тургенева. Остроумный, неутомимый говорунъ, талантливый разсказчикъ, неистощимый юмористъ и добрый, душевный, человкъ — все это какъ нельзя лучше умлъ оцнить Тургеневъ. Кром того, едва ли не у одного только Флобера Иванъ Сергевичъ могъ встртить честное, искреннее отношеніе къ длу писателя, правдивую органическую преданность искусству {Иностр. критика. Пичъ. 175. Додэ. 203.}.
По смерти Флобера Тургеневу пришлось выдержать ожесточенную вражду и укоры своихъ соотечественниковъ за свое неизмнное чувство любви и уваженія къ покойному другу. Ивану Сергевичу пришла злосчастная мысль обратиться къ русской публик ‘за нсколькими грошами въ пользу памятника Флоберу’. Журналисты и читатели возмутились такой заботливостью русскаго писателя о французскомъ романист. Тургеневъ разсказываетъ о ‘град анонимныхъ писемъ’, о ‘статьяхъ’ — исключительно ругательнаго содержанія. Въ теченіе нсколькихъ мсяцевъ онъ получаетъ корреспонденцію, поносящую его невроятной бранью. Въ одномъ журнал его обзываютъ ‘рьянымъ западникомъ’, котораго ‘обуялъ рабскій духъ’, даже дамы заявляютъ въ письмахъ Тургеневу, что онъ ‘безчестный человкъ’. Это происходитъ въ конц 1880 и начал 1881 года. Тургеневъ, конечно, не отвчаетъ на упреки и поношенія, но дам, укорившей его въ безчестности и пожелавшей знать мотивы его обращенія къ русской публик, онъ отвчалъ съ обычной сдержанностью и искренностью:
‘Отчего не отвчать на собственный вопросъ такъ: Тургеневъ былъ задушевный пріятель Флобера, высоко цнилъ его талантъ, и видя, что денегъ на его памятникъ набирается мало, вздумалъ обратиться къ русскимъ его почитателямъ за недостающею бездльной суммой, такъ какъ онъ знаетъ, что въ Россіи находятся люди, которые уважаютъ покойника? Тургеневъ никакъ не воображалъ, что русская публика вломится въ амбицію, будетъ требовать, какъ торгаши, сдачи: ‘ты молъ прежде для меня что-нибудь сдлай, а тамъ посмотримъ’ {Ист. Вст. XIV, 453. Письма. 368, 370, 372.}.
Негодованіе соотечественниковъ, разумется, не перемнило взгляда Тургенева на Флобера, какъ человка и писателя. Среди французскихъ литераторовъ-пріятелей у Тургенева это былъ единственный другъ и душевно близкій человкъ.
Подобное чувство Иванъ Сергевичъ питалъ къ Жоржъ Зандъ, но она не принимала участія въ литературныхъ обдахъ и не пользовалась уваженіемъ новыхъ свтилъ, врод Золя и Гонкура. Отзывы Тургенева о Жоржъ Зандъ постоянно исполнены трогательнаго и глубокаго почтенія. ‘На мою долю’, пишетъ онъ посл смерти писательницы, ‘выпало счастье личнаго знакомства съ Жоржъ Зандъ — пожалуйста, не примите этого выраженія за обычную фразу, кто могъ видть вблизи это рдкое существо, тотъ, дйствительно, долженъ почесть себя счастливымъ’… {Письма. 292.} Дальше приводится длинное письмо француженки, коротко знавшей покойную, письмо свидтельствуетъ о ‘неистощимой доброт’ Жоржъ Зандъ, ея ‘золотомъ сердц’, ея изумительной способности привлекать къ себ сердца людей — высокопросвщенныхъ и простыхъ, крестьянъ…
Тургеневъ, переписавъ это письмо, говорить:
‘Мн почти нечего прибавлять къ этимъ строкамъ: могу только поручиться за ихъ совершенную правдивость. Когда, лтъ восемь тому назадъ, я впервые сблизился съ Жоржъ Зандъ, восторженное удивленіе, которое она нкогда возбуждала во мн, давно исчезло — я ужъ не поклонялся ей, но невозможно было вступить въ кругъ ея частной жизни — и не сдлаться ея поклонникомъ’ ея другомъ, быть можетъ, въ лучшемъ смысл. Всякій тотчасъ чувствовалъ, что находится въ присутствіи безконечно щедрой, благоволящей натуры, въ которой все эгоистическое давно и до тла было выжжено неугасимымъ пламенемъ поэтическаго энтузіазма, вры въ идеалъ, которой все человческое было доступно и дорого, отъ которой такъ и вяло помощью и участіемъ. И надо всмъ этимъ какой-то безсознательный ореолъ, что-то высокое, свободное, героическое… Поврьте мн, Жоржъ Зандъ одна изъ нашихъ святыхъ’….
Слдовательно Флоберъ и Жоржъ Зандъ были несомннно близкими и дорогими друзьями для Ивана Сергевича. Но этими двумя писателями и ограничивались сердечныя привязанности Тургенева.
Замчательно положеніе Флобера и Жоржъ Зандъ среди соотечественниковъ въ то время, когда процвтало ‘общество пятерыхъ’. Относительно Флобера Тургеневъ писалъ по поводу той же исторіи съ подпиской на памятникъ: ‘Флоберъ совершенно непопуляренъ во Франціи — и ни одинъ французъ мн за мои хлопоты спасибо не скажетъ’ {Ист. Вст. XIV, 455.}. Эти снова слдовало понимать въ томъ смысл, что слава Золя и Гонкура далеко оставляла за собой извстность Флобера.
Что касается Жоржъ Зандъ — ея личность и писательская дятельность играли довольно странную роль у обденныхъ собесдниковъ Тургенева. Имя писательницы постоянно вызываетъ ироническія замчанія, смются надъ ея манерой писать по ночамъ и непремнно на почтовой бумаг, въ каррикатурной форм рисуютъ ея жизнь въ замк Ноган. Готье, напримръ, прогостивъ у романистки нсколько дней, разсказываетъ пріятелямъ забавныя исторіи о непрерывномъ сомнамбулическомъ состояніи Зандъ, о постеленномъ превращеніи ея въ мумію, о полномъ равнодушіи прославленной писательницы и ея окружающихъ къ литератур. Вообще, вылазахъ знаменитостей второй имперіи Жоржъ Зандъ — старушка, впавшая въ дтство и воплощающая старческое ребячество женщинъ XVIII вка. Единственнымъ цнителемъ ея таланта является Ренанъ, но за. то онъ постоянно возбуждаетъ гомерическій хохотъ всей застолицы своими похвалами романамъ Жоржъ Зандъ {Journal. II, 145, V, 79, II, 122. Гонкуръ пересказываетъ, между прочимъ, такую сцену:
Renan. М-me Sand, la phis grande artiste de ce tempe-ei, et le talent le plus vrai!
La Table. Oh!.. Ah!.. Oh!.. Ah!..}.
Любопытне всего, что веселые и литературные гости Жоржъ Зандъ вынесли изъ Ногаца только представленіе о сомнамбулизм хозяйки и не примтили одной оригинальной черты въ жизни писательницы. Эта черта достаточно разъясняется въ томъ же письм Тургенева:
‘Когда хоронили Жоржъ Зандъ, одинъ изъ крестьянъ окрестностей Ногана приблизился къ могил и, положивъ на нее внокъ, промолвилъ: ‘Отъ имени крестьянъ Ногана, — не отъ имени бдныхъ, по ея йилости здсь бдныхъ не было’. А вдь сама Жоржъ Зандъ не была богата — и, трудясь до послдняго конца жизни, только сводила концы съ концами’.
Очевидно, эти свойства, какъ и общественное содержаніе романовъ Жоржъ Зандъ, были совершенно чужды и непонятны питомцамъ наполеоновскихъ порядковъ. Они видли только ‘расплывчатый стиль’, ‘голубыя чернила’, ‘почтовую линованную бумагу’, и прочіе курьезы, столь важные для собирателя анекдотовъ или газетнаго репортера.
Мы остановились на отношеніи французскихъ писателей къ Жоржъ Зандъ, потому что это отношеніе прямымъ путемъ приводитъ насъ къ отвту на въ высшей степени важный для насъ вопросъ: какъ долженъ былъ чувствовать себя Тургеневъ въ обществ Золя, Гонкура, Додэ и Флобера — писателей, ближе всего стоявшихъ къ нему въ теченіе почти десяти лтъ?
Обратимся снова къ Дневнику Гонкуровъ и посмотримъ, что собственно занимало Тургенева во время его бесдъ съ французскими пріятелями и чмъ они отвчали на его интересы?
Эдмондъ Гонкуръ познакомился съ Тургеневымъ 23 февраля 1863 г.— и вотъ его первое впечатлніе:
‘Это обаятельный великанъ, крпкій гигантъ съ блыми волосами, онъ иметъ видъ какого-нибудь благодтельнаго горнаго или лсного генія. Онъ красивъ, величественно красивъ, неизмримо красивъ, съ небесной синевой въ глазахъ, съ очаровательной пвучестью русскаго говора, съ особенными переливами въ голос, напоминающими не то ребенка, не то негра’ {Journal. II, 95.}.
Описаніе, повидимому, очень лестное, но въ немъ, несомннно, слышится тонъ, какимъ говорятъ о заморской диковинк, обитател антиподовъ, явившемся на всеобщее позорище.
Вншность Тургенева — самая популярная тема въ разсказахъ иностранцевъ, — но какая разница во впечатлніяхъ Гонкура и, напримръ, нмца Пича. Того также поразила и очаровала фигура Ивана Сергевича, еще въ 1846 году, въ случайной встрч, когда Пичъ еще и не подозрвалъ имени незнакомца. Но, говоритъ онъ, ‘никогда мое чувство не подсказывало мн такъ непосредственно и инстинктивно: ‘это — необыкновенный человкъ’. Вскор послдовала бесда, конечно, о самомъ дорогомъ для Тургенева предмет,— о русской литератур, о русскихъ людяхъ,— и Пичъ прибавляетъ:
‘Первое впечатлніе, произведенное имъ на меня, меня не обмануло. Русскій гость съ перваго же вечера сталъ центромъ нашего кружка: вс его слушали съ благоговніемъ, какъ очарованные’.
Мы снова вспоминаемъ о разсказ Пича, чтобы впечатлнія нмца сороковыхъ годовъ сопоставить съ обдами французскихъ литераторовъ.
Тургеневъ и здсь съ перваго же раза заговорилъ о своемъ отечеств, о писателяхъ и читателяхъ въ Россіи. Парижскіе слушатели еще мене знали объ этихъ диковинкахъ, чмъ нмцы, и имъ небезъинтересно было слушать повствованіе компетентнйшаго наблюдателя и судьи. Потомъ Тургеневъ передалъ не мало подробностей изъ своей личной жизни, выставляя на первый планъ бытовую и общественную сторону разныхъ эпизодовъ и пережитыхъ впечатлній. Разсказалъ о тяжеломъ дтств, о токъ, какъ онъ посл жестокихъ домашнихъ расправъ плакалъ въ саду, глотая слезы, описывалъ ‘вкусные часы своей молодости’, ‘des savoureuses heures de sa jeunesse’, когда онъ весь уходилъ въ созерцаніе природы, лежа на трав прислушивался къ ‘шуму земли’… И сколько въ этихъ разсказахъ разбросано тончайшихъ психологическихъ замчаній, разсыпано искръ мгновеннаго поэтическаго вдохновенія! Разсказъ часто переходилъ на русскій народъ, и Тургеневъ поврялъ французамъ свои многолтнія наблюденія надъ различными поколніями крестьянъ, надъ глубокимъ вліяніемъ освободительной реформы на бытъ и нравственное міросозерцаніе дужика… Легко представить, въ какихъ живыхъ образахъ возставали предъ Гонкуромъ, Золя и Додэ — фигуры ‘ддовъ’, старшаго поколнія, говорящаго своимъ особымъ языкомъ изъ простонародныхъ односложныхъ выраженій и поговорокъ,— и Тургеневъ при этомъ подражалъ говору стариковъ-крестьянъ, потомъ ‘отцы’ съ своимъ плавнымъ, часто лукавымъ краснорчіемъ, наконецъ ‘дти’ — поколніе сдержанное, дипломатичное, упорное и независимое… На замчаніе слушателей, что скучно вести разговоръ съ подобными людьми,— Тургеневъ отвчалъ: ‘Напротивъ, часто приходится кое-чему научиться у этихъ невжественныхъ мудрецовъ, вчно занятыхъ своими думами въ полномъ отчужденіи отъ культурнаго общества’… И великій писатель передавалъ любопытные эпизоды, характеризующіе часто истинно-шекспировскую простоту и силу чувствъ простого человка {Ib. V, 24, 79, 233, VI, 101.}.
Все это были новости для французскихъ талантовъ. Но и за предлами Россіи, въ цивилизованной Европ Гонкуры и Золя являлись почти такими же наивными учениками, какъ и относительно нашего отечества. Тургеневу безпрестанно приходилось знакомить двоихъ слушателей съ произведеніями такого поэта, какъ Гёте, и откровенно заявлять имъ въ лицо, что они не имютъ представленія объ одномъ изъ величайшихъ геніевъ міровой литературы, Тургеневъ переводитъ имъ отрывки изъ сочиненій Гёте и поражаетъ французовъ смлостью и оригинальностью выраженій, открываетъ имъ горизонты, гд совершенно невдома верховная власть французской академіи… {Иностр. крит. Додэ. 202. Journal. V, 197.}.
Никто не могъ сравниться съ Тургеневымъ въ искусств разсказывать, вести бесду, умть выслушать и возразить. Представители трехъ націй ручаются намъ въ этой истин: Пичъ — нмецъ, вс французы знавшіе Тургенева, а Рольстонъ англичанинъ увренъ, что ‘мене скучнаго собесдника трудно себ представить’. Естественно, даже у Гонкура одновременно съ первымъ извстіемъ о смертельномъ недуг Ивана Сергевича невольно срывается прежде всего замчаніе о немъ, какъ ‘оригинальномъ разсказчик’ {Рольстонъ. Иностр. критn. 186. Journal. VI, 255.}. Очевидно, Тургеневъ всегда встрчалъ внимательныхъ слушателей, но, насколько вопросъ касается французовъ — вншнимъ вниманіемъ и ограничивались вс результаты бесдъ. Тургеневъ до конца оставался ‘интереснымъ варваромъ’ для высоко-цивилизованныхъ натуралистовъ и скептиковъ. Его задушевныя воззрнія на литературу, нравственность, на любовь и на женщину казались его пріятелямъ забавными пережитками патріархальной старины, признаками низшей культуры’
Мы уже знаемъ, какое безпредльное благоговніе питалъ Тургеневъ къ Пушкину. Объ этомъ благоговніи знали вс иностранцы, и Рольстонъ, напримръ, ссылается на него, какъ на краснорчивое свидтельство о благороднйшемъ патріотизм Тургенева. Парижскіе писатели слышали слдующее заявленіе Ивана Сергевича: если ему длалось грустно, онъ чувствовалъ себя дурно настроеннымъ, — двадцать стиховъ Пушкина возвращали ему бодрость, оживотворяли его, вызывали въ немъ такое изумительно нжное чувство, какого онъ не испытывалъ предъ самыми великими и благородными поступками. Только одна литература способна разгонять его душевный мракъ, дйствуя даже на его физическія ощущенія… {Journal. V, 30.}.
Это по-истин необыкновенное похвальное слово литератур вообще, и въ частности Пушкину, даже если Гонкуръ и не вполн точно передалъ выраженіе Тургенева.,
Какъ же французы отвчали на подобныя рчи?
‘C’est plat, mon cher’, заявилъ одинъ изъ нихъ, когда Тургеневъ сталъ объяснять ему совершенства пушкинскаго произведенія {Иcm. Вст. XIV, 376. Воспом. о Т—в. Н. Берга.}.
То же самое и относительно другой литературы.
Викторъ Гюго, напримръ, не стснялся подвергать жестокому порицанію нмцевъ, о Гёте выражался, что ‘ровно ничего не видитъ въ его сочиненіяхъ, и что трагедія Гёте — Лагерь Валленштейна — ему, Гюго, вовсе даже не понравилась’ — Гюго замтили, что Валленштейна написалъ не Гёте, а Шиллеръ, онъ немедленно заявилъ, что вообще ‘никогда не читаетъ этихъ нмцевъ’ и, не читая, знаетъ, что могъ написать и написалъ Гёте или Шиллеръ, и вообще ‘это одного поля ягода’ {P. Cm. XL, 209. И. С. Т—въ въ его разсказахъ. Ист. В,ст. XIV, 381—2. Воспоминанія о Т—в. Евг. Гаршина.}.
Золя относится совершенно также ко всему иноземному въ области искусства. Англійская и нмецкая литературы, по словамъ Тургенева, ему оставались совершенно неизвстными, а русская представляла своего рода миъ {Рус. Cm. XL, 208.}.
И это невжество было не случайностью, а преднамренной системой. Для французскихъ писателей свтъ свтилъ только во французскомъ, точне — въ парижскомъ окошк. За предлами Франціи, для большинства даже за Булонскимъ лсомъ лежали ‘скискія страны’, безнадежно дикія и варварскія. Только для той же Жоржъ Зандъ Тургеневъ длалъ исключеніе, признавалъ, что она понимала русскихъ, будто сама родилась русскою, не это потому, оговаривался Иванъ Сергевичъ, что ‘она все понимала’ и была ‘совершенно исключительное созданіе, ни на кого не похожее’.
Тургеневъ до конца оставался при такомъ взгляд на нежеланіе и неспособность французовъ отдавать должное литератур и образованности другихъ народовъ. Эта неспособность соединилась еще съ другими чертами, безусловно и лично ненавистными Тургеневу. Въ одной бесд съ заграничнымъ знакомымъ Тургеневъ поставилъ ихъ рядомъ.
На заявленіе собесдника, что французы отнеслись бы крайне горячо къ важному факту въ жизни знаменитаго русскаго писателя, Тургеневъ выразилъ энергическій протестъ и прибавилъ:
‘Да они ничмъ не интересуются, кром себя, и ничего не знаютъ и не понимаютъ въ нашихъ русскихъ длахъ’.
Въ подтвержденіе романистъ разсказалъ слдующій эпизодъ.
— Да вотъ вамъ образецъ, какъ они насъ поникаютъ. Надняхъ я встртилъ NN. (онъ назвалъ имя одного извстнаго французскаго историка), онъ передалъ мн свои впечатлнія отъ моей Нови. Я, говоритъ, совсмъ дезоріентированъ на счетъ вашихъ нигилистовъ. Я столько слышалъ о нихъ дурного,— что они отрицаютъ собственность, семью, мораль… А въ вашихъ романахъ нигилисты — единственные честные люди. Особенно поразило меня ихъ цломудріе. Вдь ваши Маріанна и Неждановъ даже не поцловались другъ съ другомъ ни разу, хотя поселились въ уединеніи рядомъ. У насъ, французовъ, это вещь невозможная. И отчего это у васъ происходитъ? Отъ холодности темперамента?..’
Историкъ затрогиваетъ вопросъ, совершенно различно разъяснявшійся Тургеневымъ и его французскими пріятелями,— вопросъ о женщинахъ и о любви. Здсь, по мннію ихъ, съ особенной яркостью сказывалось варварство русскаго романиста.
Посл обда безпрестанно поднимались разговоры на романическія темы, и Тургеневъ поражалъ пріятелей первобытной наивностью сужденій.
Прежде всего они считали возможнымъ разсуждать о любви, никогда въ дйствительности не любивъ — даже по своему, ‘по натуралистически’. Гонкуръ сознается въ этомъ съ истинной наивностью парижскаго благера.
‘Во всемъ этомъ (въ бесдахъ о любви) одно несчастіе — ни Флоберъ, при всей выспренности своихъ выраженій, ни Золя, ни я — никогда вполн серьезно не любили и оказывались неспособными охарактеризовать чувство любви. Могъ бы это сдлать только Тургеневъ, но ему не достаетъ критическаго смысла, который мы примнили бы съ своей стороны, если бы любили, какъ любилъ Тургеневъ’ {Journal. II, 329.}.
Но врядъ ли тургеневское чувство было доступно французскимъ романистамъ. Спустя нсколько времени мы читаемъ такое заявленіе того же Гонкура,
Понедльникъ,28 января (1878 г.). Женщина, любовь: это всегдашній разговоръ въ кругу интеллигентныхъ людей, во время питья и ды.
‘Разговоръ идетъ сначала въ шаловливомъ направленія, и Тургеневъ слушаетъ насъ съ какимъ-то окаменлымъ изумленіемъ варвара, который представляетъ любовь только въ совершенно естественной форм’ {‘La conversation est d’abort polissonne et Tourgueneff nous couta avec l’tonnement un peu mdus d’un barbare, qui ne fait l’amour que trs naturellement’. Ib. VI, 9.}.
За точность этого впечатлнія можно поручиться. Ее подтверждаетъ самъ Тургеневъ. Онъ однажды разсказалъ своему другу, въ какія траги-комическія положенія попадалъ онъ среди французскихъ писателей — только благодаря своему сердечному и цломудренному понятію о любви. Когда онъ сознался, что ему неодоступны многіе ‘натуралистическіе’ вопросы, Альфонсъ Додэ сказалъ ему на ухо, полушепотомъ:
— Никогда, mon cher, въ этомъ не признавайтесь, иначе вы покажетесь просто смшнымъ,— насмшите всхъ…
Другъ Тургенева совершенно основательно прибавляетъ отъ себя:
‘Какъ одинъ этотъ анекдотъ рисуетъ нравы французскаго буржуазнаго общества! По мннію наиобразованнйшихъ людей, не знать утонченностей разврата,— значитъ, людей смшить’ {Полонскій. 537.}.
Мы знаемъ взглядъ Гонкура на женщину, естественно, этотъ собесдникъ Тургенева спшитъ въ своемъ Дневник отмтить еще одну ‘варварскую черту’ русскаго романиста — чувство уваженія къ женщин, невольной благодарности за счастье, которое дается минутами увлеченія… {Journal. V, 277.}.
Все это французамъ казалось ‘не то дтскимъ, не то негритянскимъ’. И разногласіе шло гораздо глубже. У Гонкура и въ воспоминаніяхъ друга Тургенева разсказанъ одинъ и тотъ же фактъ, превосходно изображающій жестокость лицемрной формальной законности французовъ и высоко-гуманное нравственное чувство русскаго.
Предъ нами два принципіально и органически враждебныхъ другъ другу міросозерцанія, и основы этой вражды показываютъ, какъ мало могло быть общаго въ человческомъ смысл между Тургеневымъ и его парижскими друзьями.
Мы приведемъ разсказъ самого Тургенева.
‘Разъ въ Париж давали одну пьесу… Я, Флоберъ и другіе изъ числа французскихъ писателей собрались на эту пьесу взглянуть, такъ какъ она не мало надлала шума: нравилась она и журналистамъ, и публик. Мы пошли, взяли мста рядомъ и помстились въ партер.
‘Какое же увидлъ я дйствіе? А вотъ какое. У одного негодяя была жена и двое дтей — сынъ и дочь. Негодяй мужъ не только прокутилъ все состояніе жены, но на каждомъ шагу оскорблялъ ее, чуть не билъ. Наконецъ, потребовалъ развода — separation de corps et de biens (что, впрочемъ, нисколько не даетъ жен права выйти вторично замужъ). Онъ остается въ Париж кутить, она съ дтьми, на послднія средства, узжаетъ, если ее ошибаюсь, въ Швейцарію. Тамъ знакомится она съ однимъ господиномъ, и, полюбивъ его, сходится съ нимъ, и почти-что всю жизнь свою до старости считается его женой.
‘Оба счастливы. Онъ трудится и заботится не только о ней, но и о ея дтяхъ: онъ ихъ кормитъ, одваетъ, обуваетъ, воспитываетъ. Они также смотрятъ на него, какъ на родного отца, и выростаютъ въ той мысли, что они его дти. Наконецъ, сынъ становится взрослымъ — юношей, сестра — двушкой-невстой. Въ это время состарившійся настоящій мужъ узнаетъ стороной, что жена его получаетъ большое наслдство. Провдавъ объ этомъ, старый развратникъ, безчестный и подлый во всхъ отношеніяхъ, задумываетъ изъ разсчета опять сойтись съ женой и съ этой цлью инкогнито прізжаетъ въ тотъ городъ, гд живетъ брошенная имъ мать его дтей.
‘Прежде всего онъ знакомится съ сыномъ и открываетъ ему, что онъ отецъ его. Сыну же и въ голову не приходитъ спросить: -отчего же, если онъ законный отецъ, онъ не жилъ съ его матерью, и если онъ и сестра его — его дти, то отчего, въ продолженіе столькихъ лтъ, онъ ни разу о нихъ не позаботился? Онъ просто начинаетъ мысленно упрекать свою мать и ненавидть того, кто одинъ далъ ей покой и на свои средства воспиталъ его и сестру, какъ родныхъ дтей своихъ. И вотъ происходить слдующая сцена. На сцен брать и сестра. Входитъ воспитавшій ихъ другъ ихъ матери, и, по обыкновенію, здороваясь, какъ всегда, хочетъ прикоснуться губами къ голов двушки, на которую съ дтства онъ привыкъ смотрть, какъ на родную дочь.
‘Въ эту минуту молодой человкъ хватаетъ его за руку и отбрасываетъ его въ сторону отъ сестры.
‘— Не осмливайтесь прикасаться къ сестр моей!— выражаетъ его негодующее гнвомъ лицо.— Вы не имете никакого права такъ фамильярно обходиться съ ней’!
Флоберъ и его друзья, бывшіе съ Тургеневымъ въ театр, пришли въ восторгъ отъ этой сцены. А между тмъ Тургеневъ почувствовалъ отвращеніе…
Долго онъ потомъ разсуждалъ съ пріятелями и никакъ не могъ убдить ихъ, что простое чувство гуманности говорило противъ юнаго героя. Французы стояли за honneur de la famille‘я одновременно смялись надъ наивностью русскаго романиста на счетъ разныхъ, утонченностей парижской жизни {Journal V, 265—6. Полонскій. 535—6. Гонкуръ называетъ пьесу — Madame Coverlet. Спектакль происходилъ 4-го марта 1876 года.}…
Тургеневъ сколько угодно могъ прибгать къ общимъ соображеніямъ на счетъ различія нравственныхъ воззрній у разныхъ народовъ,— онъ одинаково не могъ помириться ни съ французскимъ понятіемъ о ‘семейной чести’, и ‘законности’, ни съ ‘цивилизованнымъ’ взглядомъ на любовь и женщину.
Что касается литературной дятельности, Тургеневъ здсь оказывался въ еще боле сомнительномъ положеніи. Онъ былъ въ высшей степени популяренъ въ Париж, его считали здсь замчательнымъ писателемъ, точне, разсказчикомъ — original conleur, но ему все-таки далеко было до Золя и даже до Гонкура. У него, по мннію тхъ же обденныхъ пріятелей, не было смлости въ психологіи, широты въ наблюденіяхъ, вообще, собственно писательскій талантъ его не изъ блестящихъ… И это понятно: Тургеневъ не имлъ ничего общаго съ французскимъ натурализмомъ, боле чмъ ‘смлымъ’ и ‘широкимъ’, не понималъ также нравственнаго и общественнаго эпикурейства Гонкура и Золя. Въ результат, драгоцннйшія созданія тургеневскаго таланта въ глазахъ французовъ являлись чаще всего просто недоразумніемъ и ‘варварской’ диковинкой, и популярность Тургенева основывалась, главнымъ образомъ, на-его личныхъ отношеніяхъ, на его обаяніи. какъ человка. Въ виду этого, въ восторженныхъ французскихъ отзывахъ, возникшихъ посл смерти романиста, предъ нами неизмнно его личность и лишь рдкіе намеки на его авторство, за исключеніемъ статьи Вогюэ.
Тургеневъ отлично понималъ свое положеніе и относился къ нему равнодушно и съ своей точки зрнія на французскую культурную отзывчивость совершенно справедливо.
Отцы и дти были переведены и объяснены Мериме, а потомъ тотъ же писатель перевелъ Призраки. Знаменитый романъ могъ бы, конечно, стать извстнымъ французской публик и найти должную оцнку. Но въ результат происходить слдующее: ‘Revue des deux mondes‘, пишетъ Тургеневъ, ‘отказалъ въ помщеніи Призраковъ, какъ гили несуразной’ {Фетъ. II, 78. Письмо къ Фету отъ 10 окт. 1865.}. И около этого же времени Гонкуръ, впервые встртившись съ Тургеневымъ, знаетъ о немъ, какъ объ автор такихъ произведеній: Mmoires d’un seigneur Russe и Hamlet russe {Journal. II, 95. 23 fvrier 1863.}. И только.
Много лтъ спустя вопросъ мяло измнился. Въ конц 1875 г Тургеневъ по поводу просьбы о литературной рекомендація писалъ изъ Парижа: ‘Я въ глазахъ здшней публики не имю ровно никакого значенія. Едва знаютъ мое имя, да и съ чего имъ его знать?!’ {Письма. 275.}.
То же самое онъ подтверждалъ Додэ. При первой встрч французскій романистъ заявилъ ему, что читалъ Записки охотника.
‘Тургеневъ,— разсказываетъ Додэ,— не могъ придти въ себя отъ удивленія.
‘— Правда, вы читали меня?
‘И онъ сообщилъ мн разныя подробности о слабомъ сбыт его книгъ въ Париж, о неизвстности его имени во Франція. Издатель Гетцель издавалъ его просто изъ милости’ {Иностр. крит. 197, 198.}…
Въ этихъ словахъ, несомннно, могло быть нкоторое преувеличеніе со стороны скромнаго писателя, но сущность — справедлива и вполн естественна. Тургеневъ, какъ художникъ, стоялъ слиткомъ далеко отъ французскихъ собратовъ и по своему міросозерцанію, и по литературнымъ пріемамъ.
Романы Золя и Гонкура, въ свою очередь, не могли разсчитывать на сочувствіе Ивана Сергевича. Мы знаемъ его впечатлнія въ шестидесятые годы. Они оставались такими же и посл его окончательнаго переселенія въ Парижъ.
Въ конц 1875 года онъ пишетъ Салтыкову горячее письмо по поводу уничтожающихъ отзывовъ сатирика о произведеніяхъ французскихъ натуралистовъ.
‘Петръ Великій, говорятъ, когда встрчалъ умнаго человка, цловалъ его въ голову, я хоть и не Петръ, и не Великій — а, прочитавъ ваше письмо — охотно бы облобызалъ васъ, любезнйшій Михаилъ Евграфовичъ — до того все, что вы говорите о романахъ Гонкура и Золя — мтко и врно. Мн самому все это смутно мерещилось — словно подъ ложечкой сосало, но только теперь я произнесъ: А!— и ясно прозрлъ. И не то, чтобы у нихъ не было таланта, особенно у Золя, но идутъ они не по настоящей дорог и ужъ очень сильно сочиняютъ. Литературой воняетъ отъ ихъ литературы: вотъ что худо’… {Письма. 271.}.
Еще мене могъ Тургеневъ примириться съ отношеніемъ Золя и Гонкура вообще къ литературной дятельности. Гонкуръ неоднократно принимается изображать свой пессимизмъ, свое разочарованіе и въ жизни, и въ людяхъ. ‘Литература уже не занимаетъ меня’, пишетъ онъ, хотя и продолжаетъ издавать свои произведенія. Зачмъ же?
Это въ достаточной степени объясняется разсужденіемъ того же Гонкура по поводу Золя. ‘Никогда’, говоритъ онъ, ‘литераторы не казались боле мертворожденными, чмъ въ наше время, и, однако, никогда они не работали такъ дятельно и неутомимо. Золя — хилый и нервный — работаетъ ежедневно отъ девяти часовъ до двнадцати, и отъ трехъ до восьми. Именно столько теперь приходится трудиться писателю съ талантомъ, и даже съ именемъ, чтобы заработать себ кусокъ хлба. ‘Это необходимо’, твердить Золя, ‘и не думайте, что у меня есть воля, я отъ природы слабйшее существо и мене всего способное увлекаться. Волю замняетъ у меня ide fixe, и я заболлъ бы, если бы не повиновался ея внушенію’ {Journal. II, 201. V, 44.}.
Очевидно, въ этихъ рукахъ литература превратилась въ ремесло, въ промышленность и вовсе не для насущнаго заработка: невроятно, какъ Гонкуръ въ семидесятыхъ годахъ могъ изображать Золя труженикомъ, бьющимся изъ-за куска хлба. ‘Натуральные’ романы просто были ходкимъ товаромъ и доставляли авторамъ цлыя состоянія. Тургеневъ неоднократно въ письмахъ жалуется, что не можетъ писать, не въ силахъ принудить себя и не считаетъ возможнымъ въ такія времена создать что-либо достойное литературы. Подобныхъ затрудненій для французскихъ писателей не существуетъ. Il le faut, говорятъ они, у насъ Vide fixe — gagner sa vie, а. вдохновеніе и всякія мысли и настроеніяпредметы, совершенно лишніе въ писательств.
Мы видимъ, въ какой чуждой сред пришлось жить русскому писателю. Мы не намрены доказывать, будто Тургенева, какъ писателя, вообще не умли цнить во Франціи. Были и здсь, восторженные поклонники, врод Мериме, — но его Тургеневъ не засталъ въ живыхъ посл франко-прусской войны. Остались почитатели и по смерти геніальнаго романиста, напримръ, Вогюэ. но это такія же единичныя явленія во французской критик, какимъ Жоржъ Зандъ была, по мннію Тургенева, въ художественной литератур. На обычный французскій взглядъ Тургеневъ представлялъ нчто странное, даже забавное, и какъ писатель, и какъ человкъ извстныхъ принциповъ. Его несравненно лучше понимали въ Германіи, Англіи, въ Америк. За океаномъ его впервые провозгласили геніемъ: это показалось Тургеневу совершенно неожиданнымъ происшествіемъ. Онъ былъ также глубоко тронуть, по словамъ очевидца, восхищенъ, когда ньюіоркскій издатель Георгъ Гольтъ прислалъ ему чекъ за переводы его романовъ. Присылка сопровождалась восторженнымъ отзывомъ американца о произведеніяхъ русскаго писателя. Гольтъ свой чекъ называлъ ‘слабымъ знакомъ признательности’ и заявлялъ, что ‘никогда ни одно изъ издаваемыхъ имъ сочиненій не доставляло ему такого наслажденія, какъ переводы романовъ Тургенева’ {Журналъ Atlantic Monthly Review. Письмо отъ 21 февр. 1873 года. Письма. 213. Иностр. крит. Ральстонъ. 185.}. Въ Германіи предъ вилъ благоговли: по крайней мр, никто изъ иностранцевъ не писалъ такихъ гимновъ во славу Тургенева, человка и писателя, какъ Питчъ и Юліанъ Шмидтъ. Оба единогласно свидтельствуютъ, какой могучій отголосокъ вызвали въ ихъ душ произведенія русскаго писателя. Именно геній писателя въ глазахъ нмцевъ окружалъ безсмертнымъ ореоломъ сердце человка. Они ожидали отъ Тургенева ‘объясненія той загадки, которая называется Россіей’ {Иностр. крит. Шмидтъ. 12.}. У французовъ интересъ сосредоточивался на Тургенев, какъ член общества, дружескаго кружка или представител оригинальнаго невдомаго ‘славянскаго типа’. Къ новымъ культурнымъ горизонтамъ, какіе открывались въ тургеневскомъ творчеств, они, въ громадномъ большинств, или снисходительно-равнодушны, или свтски-внимательны, съ оттнкомъ изумленія и ироніи.
Англичане ближе къ нмцамъ, и для нихъ Тургеневъ одинъ изъ великихъ дятелей цивилизаціи.
Оксфордскій университетъ даровалъ Тургеневу степень доктора обычнаго права. Посылая пріятелю посл этого эпизода новую фотографію, Тургеневъ писалъ: ‘Охъ! какъ плохо идетъ ученая шапка къ моей великорусской рож!’ Это происходило въ 1879 году, и у Тургенева числилось въ Англіи уже множество друзей и горячихъ почитателей. Два года спустя, по случаю прізда Тургенева въ Англію, они затяли банкетъ, но Иванъ Сергевичъ ршительно возсталъ противъ торжества, считая себя недостойнымъ такой чести и опасаясь кривотолковъ своихъ враговъ. Ограничились обдомъ, Тургеневъ, ‘путаясь и запираясь, произнесъ маленькій спичъ’. Такъ разсказываетъ онъ самъ, но очевидецъ-англичанинъ говоритъ объ увлекательности, о глубокомъ чувств, воодушевлявшихъ рчь Тургенева. ‘Для насъ, англичанъ’, прибавляетъ разсказчикъ, ‘онъ былъ всего интересне, когда говорилъ о вліяніи, оказанномъ англійской литературой не только на него одного, но и на русскую литературу вообще’. Обдъ остался незабвеннымъ для всхъ участниковъ {Письма. 349, 388. Иностр. крит. 187—189.}.
Очевидно, это уже не французская болтовня на счетъ женщины а любви, напоминающая сцену изъ мопассановскаго романа: курительная комната, пропитанная сигарнымъ дымомъ и ликернымъ ароматомъ, и мужчины, представляющіе собой человчество безъ предразсудковъ…
Слдовательно, судьба, связавшая Тургенева съ французской семьей и съ французскимъ обществомъ, и въ томъ, и другомъ случа мене всего проявила материнскихъ попеченій о талант и нравственномъ мір русскаго писателя. Мы знаемъ, въ чемъ состояло для Тургенева ‘семейное счастье’ подъ кровлей Віардо, это въ сущности было долголтнее недоразумніе, плодившее въ его душ горечь душевнаго одиночества и тоску неудовлетвореннаго чувства. Мы видли теперь, какихъ радостей могъ ожидать Тургеневъ отъ парижскихъ товарищей по дятельности: дружба съ ними не боле, какъ условно-фамильярное, ресторанно-пріятельское компанейетво. И на вилл Les Frenes, и въ Caf Riche Тургеневъ одинаково былъ чужимъ, хотя и интереснымъ человкомъ въ томъ или другомъ отношеніи.
Такое заключеніе какъ нельзя краснорчиве подтверждается настроеніями Тургенева посл переселенія въ Парижъ до самой смерти.
До окончательнаго прикрпленія къ французской столиц Тургеневъ въ теченіе девяти лтъ написалъ пять романовъ и еще нсколько разсказовъ и статей. А посл Дыма также за десять лтъ напечатанъ только одинъ романъ Новъ, среди же разсказовъ преобладаютъ мотивы, неизвстные раньше, — сверхестественное, таинственное, душевно-патологическое. Очевидно, творческая энергія писателя падаетъ — особенно съ семидесятыхъ годовъ, и — что еще важне — былой реализмъ вдохновенія уступаетъ мсто фантастическому и мечтательному.
Чмъ же объясняются эти явленія?
Ихъ прежде всего превосходно понимаетъ самъ Тургеневъ, постоянно говоритъ о нихъ своимъ друзьямъ, и отголоски его разговоровъ слышатся даже въ художественныхъ произведеніяхъ.
Смыслъ объясненій не трудно предугадать. Стоитъ только снова обратиться къ тмъ же пяти романамъ. Четыре изъ нихъ быстро слдовали одинъ за другимъ, но Дымъ уже отдленъ отъ Отцовъ и Дтей промежуткомъ въ пять лтъ. Этого мало. Пятый романъ — мы указывали — отличается отъ другихъ авторскимъ настроеніемъ, литературной манерой. Разсказъ часто переходитъ въ явно-личныя изліянія, характеры дйствующихъ лицъ принимаютъ преднамренно-рзкія формы, а одинъ изъ героевъ до очевидности представляетъ личность самого автора.
Какъ бы ни относиться къ общественному смыслу сатиры и положительнымъ выводамъ романа, самые пріемы автора противорчатъ его обычному спокойно-художественному творчеству, и психологъ слишкомъ часто уступаетъ мсто публицисту, не въ томъ смысл, что изъ его анализа вытекаютъ совершенно опредленныя идеи: это отнюдь не наноситъ ущерба ни произведенію, ни поэтическому таланту, а сообщаетъ только тому и другому истинно-просвтительное значеніе. Нтъ. Авторъ — жизненную картину замняетъ отвлеченнымъ діалогомъ, характеры — быстро набрасываемыми рисунками, необходимыми для превращенія публицистическаго трактата въ драматическую сцену. Правда, эти рисунки постоянно обличаютъ геніальную кисть яркостью и реализмомъ красокъ, но у художника, очевидно, нтъ желанія и воли отдлывать ихъ съ былой артистической любовью и тщательностью. Онъ весь во власти нервныхъ ощущеній, и творческое созерцаніе жизни поминутно прерывается жгучимъ воплемъ душевной боли и страстнаго негодованія. И раньше читатели, врод Фета, обвиняли Тургенева въ тенденціи. Но художникъ могъ совершенно искренно отвчать, что идеи въ его произведеніяхъ результатъ. образовъ, общіе выводы создаются его впечатлніями, какъ наблюдателя и поэта.
‘А освобождаться отъ собственныхъ впечатлній, потому только, что они похожи на тенденціи’, по мннію Тургенева, ‘было бы странно и смшно’ {Фетъ. I, 396. Письмо отъ 6 апр. 1662.}. Очевидно, сама жизнь, прошедшая сквозь душу и творческій геній художника, естественнымъ путемъ приводили и самого автора, и читателей къ извстнаго рода заключеніямъ — нравственнаго и общественнаго содержанія. Это — писательская объективность, но соединенная съ особаго рода человческой и гражданской отзывчивостью. Одна и та же дйствительность у одного наблюдателя могла вызывать только робкое дыханіе и трели соловья, у другого — безсмертные историческіе образы. И весь вопросъ заключался въ духовной организаціи того и другого поэта, въ богатств почвы, на которую падали смена жизни, въ благородной сил инструмента, который заставляли звучать вншніе звуки.
Тургеневъ могъ быть, и на самомъ дл былъ, несравненно мене тенденціозенъ, чмъ Фетъ — фанатическій врагъ ума и разсудка, могъ писать, ‘какъ трава растетъ’, но вся его натура, вс его душевные процессы неудержимо органически стремились къ иде, къ значительному смыслу творчески воспроизводимыхъ явленій. Въ этомъ прирожденномъ свойств и кроется тайна геніальности. Кто самъ не обладаетъ тайной, тому мерещится тенденція, преднамренность тамъ, гд совершается вполн естественное преобразованіе образовъ въ идеи.
Истинно-геніальный художникъ идеенъ по природ, потому что геній есть совершенная гармонія всхъ духовныхъ силъ — творчества и разума, чувства и мысли, впечатлній и идей. И вс толки о ‘чистомъ’ и тенденціозномъ искусств — результатъ недоразумнія. Настоящій художникъ, даже тоскуя ‘звукахъ сладкихъ и молитвахъ’, окажется тенденціознымъ въ глазахъ чистыхъ художниковъ: примръ Пушкинъ и Гоголь. Ни тотъ, ни другой не задавались публицистическими цлями, даже открещивались отъ ‘толпы’ и ея насущныхъ нуждъ,— и оба стали во глав реальнаго искусства, стихійно шли на встрчу жизненнымъ запросамъ той же толпы. Для этого имъ стоило только свободно отдаваться влеченіямъ своего генія, и онъ ихъ непремнно приводилъ къ общественнымъ образамъ, и, слдовательно идеямъ. Все равно, какъ розы сами собой растутъ на розовомъ кусту, а шиповникъ никогда не дастъ розъ, такъ и дйствительный художественный талантъ не можетъ приносить однихъ пустоцвтовъ, т. е. ‘звуковъ сладкихъ’ безъ внутренняго содержанія. А это содержаніе всегда будетъ дтищемъ свтлаго разума, гуманнаго чувства, правды и справедливости: иначе — не было бы смысла ни въ жизни человчества, ни въ высшихъ по истин божественныхъ дарахъ, выпадающихъ на долю избранныхъ.
Въ такомъ смысл ршается основной вопросъ искусства произведеніями Тургенева,— ршеніе единственно возможное, когда оно идетъ о великомъ художник. Но оно далеко не всегда было доступно автору Отцовъ и дтей. И это онъ, какъ и всегда, созналъ прежде всего самъ.
‘Объективный писатель беретъ на себя большую ношу: нужно, чтобы его мышцы были крпки… Прежде я такъ работалъ, и то не всегда, теперь я облнился, на и устарлъ’ {Письма. 295.}. Такъ писалъ. Тургеневъ въ іюн 1876 года, т. е. наканун появленія Нови. Но слова ‘и то’ и ‘не всегда’ должны быть отнесены къ боле раннему времени, именно къ Дыму. Авторъ, неизмнно проницательный и строгій судья надъ самимъ собой, не могъ не признать особенностей этого романа, не имвшихъ ничего общаго съ ‘объективностью’ — тургеневской объективностью, а не фетовской и другихъ самозванныхъ ‘чистыхъ’ художниковъ.
Чмъ же объясняется такое нарушеніе давнишняго творческаго процесса?
Дымъ — первый романъ, написанный вн Россіи и по заграничнымъ наблюденіямъ. Этихъ наблюденій было много, но на чужой почв, среди чужой жизни. Художника поражали случайныя встрчи, мимоходомъ услышанные разговоры, отдльныя фигуры и разбросанные штрихи, а самый фонъ картины и ея цлое были скрыты отъ его глазъ. Сцена дйствія Баденъ-Баденъ и герои — русскіе туристы: въ результат романъ, часто сбивается на курортныя впечатлнія и путевые очерки. Ничего подобнаго не могло бы происходить, если бы сценой по прежнему была Россія, а дйствующимъ лицомъ — русское общество въ настоящемъ смысл слова.
Тургеневъ — вн своего отечества — такими словами можно совершенно точно выразить настроеніе писателя и охарактеризовать его литературную дятельность съ начала семидесятыхъ годовъ. Въ этомъ факт источникъ всхъ его нравственныхъ недомоганій и творческихъ неудачъ.
Письма Тургенева съ 1871 года переполнены однимъ мотивомъ: нтъ силъ писать, нтъ ни къ чему интереса, потому что кругомъ чужая жизнь, чужіе люди — и нтъ пищи поэтическому чувству. Въ ма 1871 года онъ пишетъ письмо, приведенное нами и раньше — о томъ, что ‘голосъ остался, да пть нечего’, потому что ‘по обстоятельствамъ всесильнымъ’ авторъ живетъ вн Россіи.
Друзья убждаютъ его ‘обратить вниманіе на современность’,— Тургеневъ отвчаетъ: ‘Живя за границей, это — трудно’ {Письма. 207.}.
Пессимистическое настроеніе часто переходитъ въ чувство безнадежности. Мы и раньше слышали отъ Тургенева жалобы на жизнь, на физическіе недуги, на одиночество, но именно съ семидесятыхъ годовъ эти жалобы становятся какъ бы постояннымъ припвомъ въ его письмахъ, и даже въ художественныхъ произведеніяхъ.
Зимой въ 1873 году Тургеневъ пишетъ спокойное, но необыкновенно грустное письмо, увряетъ, что его душу все сильне охватываетъ холодъ и равнодушіе ко всему: это даже его пугаетъ. Полтора года спустя то же самое. Ему, кажется,— онъ ‘скоро думать перестанетъ’, ‘буду прозябать,— и баста’. Переписка съ друзьями, столь его всегда занимавшая, идетъ плохо, потому что ему нечего говорить о себ {Письма. 264.}.
На первое время Тургеневъ усиливается создать себ интересъ, разжигая свою старинную любовь къ живописи. Онъ усердно посщаетъ выставки, покупаетъ картины, становится даже популярнымъ въ Париж, какъ Gogo russe, т. е. покупатель, котораго легко надуть, но все это только — ‘при отсутствіи всякаго другого живого интереса’, признается Тургеневъ. Вскор онъ, повидимому, охладваетъ и къ картинамъ и распродаетъ ихъ при первой нужд въ деньгахъ. Ршаясь на распродажу, онъ пишетъ: ‘Желалъ бы я найти что-нибудь, что бы меня занимало’ {Иностр. крит. 176. Фетъ. II, 267. Письма. 215, 266.}.
Одновременно съ этимъ общимъ томительнымъ настроеніемъ, Тургеневу приходится сводить счеты съ русскими ‘пріятелями’.
Весной 1871 года Тургеневъ узналъ о разсказанномъ выше поступк Достоевскаго. Полгода спустя Московскія Вдомости разразились статьей, клеймившей позоромъ нравственную личность Тургенева, Гончаровъ продолжалъ обвинять въ посягательствахъ на его ‘литературную честь’ {Письма. 194, 203, 285.}. Наконецъ, произошелъ окончательный разрывъ съ Фетомъ.
Мы знаемъ, какъ мало общаго было во взглядахъ обоихъ писателей на существенные вопросы литературы и, слдовательно, общественной жизни. Тургеневъ держался на почв общей полемики, но Фетъ не пропускалъ случая принять участіе въ личныхъ длахъ Тургенева и непремнно во враждебномъ ему смысл. Такъ, мы видли, было во время исторіи Ивана Сергевича съ дядей-управляющимъ. Поэтъ осыпалъ Тургенева жестокими упреками, явно не понимая дла, что ему и доказалъ Боткинъ {Фетъ. II, 119.}. Ссора Тургенева съ гр. Толстымъ ободрила Фета на дальнйшія ршительныя дйствія. Тургеневъ все еще продолжаетъ толковать Фету о тенденціозности и намренъ продолжать толки при личномъ свиданіи съ поэтомъ, но поэтъ уже начинаетъ длать розыскъ на счетъ личныхъ недостатковъ Ивана Сергевича. Вотъ образчикъ этого розыска:
‘Что Тургеневъ не чуждался своей дворянской роли, заключаю потому, что видлъ его въ Спасскомъ, охорашивающимся передъ зеркаломъ въ только-что полученномъ отъ портного дворянскомъ мундир, въ которомъ, какъ онъ говорилъ, онъ детъ въ экстренное дворянское собраніе’ {Ib. II, 191—2.}.
Съ такой основательностью и глубокомысліемъ поэтъ доказываетъ серьезнйшія выходки на счетъ своего стариннаго пріятеля!
Потомъ Фетъ увлекается философіей, преимущественно Шопенгауэромъ, встрчаетъ горячее сочувствіе гр. Толстого, и тотъ посылаетъ ему, въ август 1869 года, восторженное письмо о ‘ряд духовныхъ наслажденій’, о томъ, что ‘врно ни одинъ студентъ въ свой курсъ не учился такъ много и столь многаго не узналъ, какъ я въ ныншнее лто’, и что Шопенгауэръ ‘геніальнйшій изъ людей’ {Ib. II, 199, 209.}. Одновременно Фетъ длаетъ вылазки противъ литературы и литераторовъ, а гр. Толстой проникается полнымъ равнодушіемъ къ этимъ предметамъ. Тургеневъ не устаетъ возражать противъ резонерства друзей, преимущественно противъ ‘разсудительства’ гр. Толстого, такъ какъ считаетъ его ‘единственной надеждой нашей осиротлой литературы’, самого Фета въ шутливомъ стихотвореніи приглашаетъ бросить Шопенгауэра и пріхать лтомъ въ Спасское — взглянуть на крестьянское пиршество {Ib. II, 235, 216—7.}.
Но Фетъ идетъ своимъ путемъ, свободнымъ отъ всякой тенденціи.
Немного спустя Катковъ напалъ на трудъ Анненкова о Пушкин, Фетъ присоединился къ редактору Московскихъ Вдомостей и принялся обвинять Анненкова въ ‘шаткости’ убжденій. Тургеневъ впервые замтно теряетъ терпніе, такъ какъ, помимо личности друга, затрогивается еще имя обожаемаго поэта. Это происходило въ октябр 1874 года, въ ноябр Тургеневъ сообщилъ Фету, что ему стала извстна совершенно безсмысленная клевета поэта. Клевета состояла въ томъ, будто Тургеневъ въ разговор съ двумя юношами — сыномъ и родственникомъ своей знакомой — старался ‘заразить ихъ жаждой идти въ Сибирь’… Тургеневу ничего не осталось, какъ порвать знакомство съ Фетомъ, но и здсь онъ не могъ выразить сожалнія о прошлыхъ отношеніяхъ.
Фетъ оправдывается въ своихъ Воспоминаніяхъ, но сущность не въ отдльныхъ фразахъ, а въ смысл ихъ. А смыслъ Тургеневу былъ переданъ врно. Но Фетъ и этимъ не удовольствовался, въ отвт Тургеневу онъ упрекнулъ его въ оскорбительныхъ выходкахъ противъ гр. Толстого. Тургеневъ счелъ нужнымъ отвчать, ему, конечно, ничего не стоило опровергнуть навтъ, и онъ даже обращался къ ‘чувству справедливости’ поэта.
Въ Воспоминаніяхъ лзлъше слдуетъ настоящій обвинительный актъ о слабоволіи, ‘самомъ дтскомъ самолюбіи безпощаднаго эгоизма’ Тургенева, объ его невжливомъ отношеніи къ дамамъ, о ‘прозрачномъ козыряніи’ и ‘позорномъ искательств’, о ‘постыдномъ, подлизываніи къ мальчишкамъ’, о поступк съ дядей, о ‘заносчивыхъ выходкахъ съ Толстымъ и съ нимъ — Фетомъ’, характеризующихъ Тургенева, какъ ‘птушка-королька’… {Ib. II, 279, 290, 300, 302, 307, 308.}.
Поэтъ, очевидно, отводилъ душу на полной свобод…
Спустя четыре года гр. Толстой обратился съ письмомъ къ Тургеневу, это произвело сильное отрезвляющее впечатлніе на Фета. Поэтъ сталъ соображать, что въ сущности ему не изъ-за чего ссориться съ Тургеневымъ, что оба они западники — одинъ ‘безъ всякой подкладки’, а другой т. е. самъ Фетъ — ‘такой же западникъ на русской подкладк изъ ярославской овчины, которую при нашихъ морозахъ покидать жутко’.
Въ результат Фетъ послалъ Тургеневу письмо, ‘очень милое’, сообщалъ Тургеневъ, ‘хоть и не совсмъ ясное, съ цитатами изъ Канта’ {Ib. II, 350. Письма. 335.}.
Остается только неизвстнымъ, какимъ образомъ соображенія о ‘подкладкахъ’ могли заставить поэта забыть объ удручающихъ личныхъ порокахъ и преступленіяхъ Тургенева.
Иванъ Сергевичъ не зналъ или не хотлъ знать Фетовскихъ уликъ и радостно привтствовалъ свое примиреніе съ оригинальнымъ западникомъ {Ib. II, 350. Письма. 335.}.
Все это не могло разсять грусти писателя. Въ его личной жизни нтъ ни одного просвта. Правда, онъ именно въ годъ ссоры съ Фетомъ дятельно занятъ бракомъ дочери Віардо, онъ въ восторг отъ ея счастья, устраиваетъ ея судьбу, длится своими радостями съ друзьями. Но, мы уже знаемъ, эти радости чередуются съ тмъ же, будто невольнымъ, воплемъ одинокой тоски, и когда хлопоты кончились, мы слышимъ такое признаніе: ‘…Теперь все снова вошло въ обычную колею — что лучше всего (подчеркиваетъ Тургеневъ). О! блаженная прелесть однообразія и сходства ныншняго дня со вчерашнимъ!.. Этою прелестью я наслаждаюсь вполн’ {Письма. 226, 227, 253}.
Могла ли при такихъ условіяхъ развиваться творческая дятельность художника? Ежеминутное сознаніе своей отчужденности отъ родины, холодъ нравственной безпріютности, мелкія житейскія дрязги:— ни новыхъ мотивовъ, ни вдохновенія, ни необходимаго душевнаго свта и мира… И Тургеневъ даже счастливъ, что онъ не работаетъ, что забросилъ литературу: ему было бы мучительно считаться съ своей авторской совстью, съ невольнымъ безсиліемъ творческихъ порывовъ..
Въ рдкіе дни и часы, когда къ нему возвращается воля работать, его не покидаетъ обычное настроеніе и направляетъ его мысль въ соотвтствующіе образы и сюжеты.
Тургеневу приходилось писать на первое время въ Париж подъ гнетомъ крайне тяжелыхъ впечатлній посл неудачи съ разсказомъ Степной король Лиръ. Находя, что разсказъ имлъ только succs d’estime и считая это ‘хуже фіаско’, Тургеневъ ршилъ, было, остановиться. Но годъ спустя онъ уже сообщаетъ о Вешнихъ водахъ, снова не разсчитывая на успхъ {Ib. 183, 200. Письма отъ 27 окт. 1870 и отъ 18 дек. 1871.}.
Это на самомъ дл лучшее и крупнйшее произведеніе за цлыя шесть, лтъ съ переселенія Тургенева въ Парижъ до появленія Нови, и именно на немъ прежде всего сказалась мрачная грусть, владвшая авторомъ.
‘Ясная душа поэта отражала въ себ тяжелыя тучи и пасмурныя небеса’, говорить Вогюэ про этотъ періодъ въ жизни Тургенева. ‘Въ конц Вешнихъ водъ, посл дивной сцены обольщенія, правдивой, какъ сама жизнь, въ которой такъ врно выразилась слабость мужчины и дьявольское могущество женщины, слдуютъ нсколько страницъ, полныхъ такой горечи, что чувствуешь жалость къ писателю, который могъ создать ихъ’ {Иностр. крит. 121.}.
Положеніе Савина, разбившаго свою молодую любовь и загубившаго счастье безволіемъ и заблужденіемъ, будто отдаленный отголосокъ, личной судьбы автора. Для него также не существовало молодости, озаренной прочной, счастливой, любовью, онъ также неоднократно могъ стовать на ‘всесильныя обстоятельства’, ставшія выше его воли, и не давшія ничего взамнъ, кром знобящаго холода одинокой старости.
У Савина остается впереди отраженіе чужого счастья, счастья дочери когда-то любимой двушки, и онъ хватается за этотъ, свтлый призракъ, лишь бы спастись отъ удручающей душевной пустоты…
И снова намъ представляется самъ авторъ, живущій радостями дочери г-жи Віардо, просиживающій ночи у ея постели во время болзни, съ. замираніемъ сердца привтствующій ея перваго, ребенка…
Единственныя ‘старческія’ радости, уступленныя великому писателю ‘всесильными обстоятельствами!’
Но настоящая пснь одиночества — это разсказъ живыя мощи.
Крестьянская двушка, неизлчимо больная, на всю жизнь прикована къ постели. Кое-кто изрдка забредетъ поговорить съ ней. Важныя происшествія въ ея существованіи — воркованіе голубя на крыш, появленіе курочки-насдки съ цыплятами, воробья или бабочки. Цлое событіе — забжавшій заяцъ. А безъ этихъ событій трудно одинъ день отличить отъ другого.
Людская жизнь идетъ гд-то далеко, мимо, едва донося свой шумъ до ‘живыхъ мощей’.
Но есть же у Лукерьи минуты, когда предъ ея глазами проходятъ нескончаемыя картины иного чуднаго міра.
Это — ея сны.
‘Сплю я точно рдко, но всякій разъ сны вижу, хорошіе сны! Никогда я больной себя не вижу, такая я всегда во сн здоровая да молодая…’
И дальше исторія изъ невозвратной молодости, изъ беззаботной двичьей жизни. А тамъ — смутныя грезы о близкомъ конц всхъ страданій.
И здсь снова авторъ повряетъ намъ свои настроенія.
‘Многіе даже изъ ближайшихъ его друзей не знаютъ,— говоритъ Пичъ, — что въ это время, когда Тургеневымъ все боле и боле овладвала старческая тоска, онъ написалъ много поэтическихъ видній, воспоминаній и аллегорій глубоко пессимистическаго содержанія, замчательныхъ то грандіозной смлостью, то увлекательной граціей рисунка. Онъ называлъ эти произведенія ‘senilia’, сновиднія старца. Многія изъ нихъ онъ дйствительно, видлъ во сн, какъ, напримръ, фантастическій разсказъ Старуха, въ которомъ такъ наглядно изображается неизбжность смерти…’
Эти слова ближайшаго друга Тургенева и извстныя намъ признанія самого писателя — лучшія объясненія творческаго процесса послдняго десятилтія его жизни. А такіе разсказы, какъ Живыя мощи, Странная исторія, Разсказъ отца Алекся, Сонъ — подлинные документы къ біографіи автора, врнйшія свидтельства его личныхъ настроеній и глубокихъ страданій.
Только однажды за вс эти годы Тургеневъ снова приблизился къ современной общественной дйствительности, приблизился боязливо, будто противъ воли, долго не находя въ себ силъ выполнить давно задуманный планъ… Наконецъ, — вс колебанія исчезли, какъ бы подъ наитіемъ былого юношескаго вдохновенія, и всего въ три мсяца былъ начатъ и оконченъ послдній романъ Тургенева — Новъ.

Ив. Ивановъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 6, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека