На первый взглядъ можетъ показаться страннымъ и неожиданнымъ сопоставленіе воинственной фигуры нигилиста съ мечтательной, религіозно-восторженной, молчаливой двушкой. Но вншніе контрасты не должны смущать васъ. Сущность нравственной роли героя и героини тождественны. Оба они воплощенныя отрицанія стараго порядка, только сфера, размахъ и нкоторые исходные мотивы ихъ отрицанія неодинаковы. Но они одной семьи, одной общественной полосы, и если Лиза по своимъ настроеніямъ примыкаетъ къ Лермонтовской поэзіи, по смыслу своего положенія среди стараго поколнія — она прямая предшественница Базарова.
Лиза не объясняетъ намъ въ точности, противъ чего собственно она возстаетъ. У нея нтъ ничего общаго съ отцами, никто изъ нихъ не знаетъ ея думъ и настроеній, она до такой степени привыкла къ одиночеству, что ей ‘стыдно’ даже дружескихъ бесдъ съ Лаврецкимъ: ‘точно чужой вошелъ въ ея двическую, чистую комнату’. Очевидно, это полнйшій разладъ съ ‘отцами’, но смыслъ его мы узнаемъ только изъ поступковъ Лизы и мимолетныхъ замчаній автора объ ея впечатлніяхъ.
Базаровъ дйствуетъ совершенно иначе.
Онъ открыто и ясно опредляетъ причины своей войны съ ‘отцами’, и отцы на этотъ разъ отлично понимаютъ, противъ чего идетъ мятежный ‘сынъ’.
Мы уже указывали на пристрастіе Базарова къ понятію ‘романтизмъ’. Онъ жесточайшій врагъ ‘романтизма’, — въ этомъ смыслъ его отрицанія.
Здсь русскій герой невольно заставляетъ вспомнить явленія европейской мысли, современныя его нигилизму.
На Запад, въ половин столтія, также возгорлась жестокая война положительнаго научнаго міросозерцанія съ теоретическимъ идеализмомъ, и одновременно и въ зависимости отъ этой войны произошла междоусобица натуралистовъ съ романтиками.
На Запад также предали поношенію все романтическое, все, что не строгій разумъ и не опытная наука, вс идеи, не совпадающія съ фактами.!
Это было скоре беллетристическое настроеніе, чмъ научная идея, но затмъ и существуютъ у геніальныхъ философовъ и ученыхъ преданные и отважные послдователи, чтобы быть ‘боле роялистами, чмъ самъ король’.
Въ результат именно беллетристика завладла, моднымъ теченіемъ и Золя прямо объявилъ, что его школа — ‘война науки противъ идеала, противъ невдомаго’, т.-е., по толкованію самого же Золя, противъ ‘романтизма’.
Это значило свести прежнія поэтическія и возвышенныя представленія о человк, его чувствахъ и стремленіяхъ на почву физіологіи. Натурализмъ до сихъ поръ съ неослабной энергіей выполняетъ свою задачу.
Мы видимъ, сколько общаго у Базарова съ западными гонителями ‘идеала’ и ‘невдомаго’. Онъ можетъ быть названъ русскимъ натуралистомъ, такъ какъ у него тотъ же врагъ и то же оружіе, что у западныхъ литературныхъ учениковъ Клода Бернара.
Но русскій романтизмъ не вполн совпадаетъ съ европейскимъ. Идеализація чувства любви, наклонность къ выспренней риторик, поэтическая мечтательность — все это одинаково свойственно и русскимъ, и западнымъ романтикамъ. Но есть одна существенная разница: нашъ романтизмъ исключительно аристократическое явленіе. Наши романтики — ‘совершенные джентльмены’.
Война Базарова съ романтиками, слдовательно, должна усложниться элементомъ, неизвстнымъ западному натурализму. Въ протест Базарова противъ эстетики, любовныхъ чувствительностей, мечтательныхъ восторговъ предъ природой нтъ ничего оригинальнаго, типично-русскаго. Вс выходки въ этомъ направленіи Базаровъ могъ заимствовать у тхъ же нмецкихъ естествоиспытателей, которыхъ онъ такъ уважаетъ.
На Запад только въ исключительныхъ случаяхъ защитники идеала, невдомаго, т.-е., по воззрніямъ натуралистовъ, ‘романтики’, видли своихъ враговъ въ лиц демократіи. Такое положеніе занялъ, между прочимъ, Ренанъ, вызвавшій своимъ идеализмомъ столь жестокій отпоръ со стороны Золя. Прославленный историкъ еврейскаго народа по вол судьбы носилъ въ себ много существенныхъ психологическихъ чертъ нашихъ ‘отцовъ’ — эстетиковъ и аристократовъ. Это онъ — философъ и ученый — въ ученой книг о Марк Авреліи прославилъ лирической рчью красоту и особенно людской костюмъ современнаго парижанина. Это онъ красивую и ‘художественно’ одтую женщину провозгласилъ ‘однимъ изъ лучшихъ проявленій божества’, даже если она и лишена ‘ума, талантовъ и серьезныхъ добродтелей’. Наконецъ, тотъ же Ренанъ великой исторической эпохой считаетъ время, когда женскіе туалеты отличаются особеннымъ изяществомъ.
Разв нашъ Павелъ Кирсановъ не подписался бы подъ такою философіей исторіи?
Еще важне общественныя идеи Ренана. Он выражены въ драм Калибанъ, надлавшей, нсколько лтъ назадъ, много шуму. Главный герой — представитель демократіи и, по замыслу Ренана, долженъ воплощать въ себ ни боле, ни мене, какъ безпощадную вражду противъ всхъ высшихъ завоеваній цивилизаціи.
Калибанъ — дикарь въ душ, отвратителенъ извн, почти животное. ‘Проклинать — моя натура’, — говорить онъ. Музыка и поэзія не производятъ на него никакого впечатлнія, театры онъ предаетъ уничтоженію, книги считаетъ зломъ для народа. Онъ — фанатикъ грубой дйствителиности и насущной пользы. Все идеальное и художественное для него не существуетъ. Преданія старины для него пустяки и басни. Онъ признаетъ только то, что можетъ осязать собственными руками и изъ чего можетъ извлечь непосредственную выгоду для своего матеріальнаго существованія. Калибанъ не понимаетъ даже физической красоты…
Вы видите, — если бы потребовалось обозвать совершенныхъ нигилистомъ какое-либо созданіе западной мысли и литературы,— ренановскій Калибанъ какъ нельзя болію подходилъ бы подъ это наименованіе. Припомните бесды Павла Кирсанова съ Базаровымъ, отзывы ‘совершеннаго джентльмена’ о нигилист и вообще о нигилизм, — предъ вами во всей полнот воскресаетъ образъ французскаго демократа-дикаря, разрушителя,— вплоть до ссылки на ‘грубую монгольскую силу’, краснорчивйшую характеристику нигилизма въ устахъ Кирсанова.
А похвальное слово того же ‘джентльмена’ въ честь ‘представителя цивилизаціи’, ‘послдняго пачкуна, un barbouilleur, тапира, которому даютъ пять копекъ за вечеръ’, — это т же рчи изъ ренановской драмы о кабинетномъ ученомъ, большомъ искусник устраивать придворныя волшебныя празднества, объ артист — веселомъ музыкант и церемонійместер. Наконецъ, княгиня Р, на всю жизнь загипнотизировавшая Павла Кирсанова, наврное вполн присоединилась бы* къ мннію реяановскихъ героинь: ‘нравственный долгъ женщины — быть красивою’, а самъ Павелъ Кирсановъ душевно одобрилъ бы: любимый афоризмъ ихъ кавалеровъ: ‘Много думать — заболитъ голова’.
Европейской литератур, слдовательно, нечужда идея о борьб демократа отрицателя съ аристократическимъ старымъ обществомъ. Но у Ренана эта идея воплощена въ фантастическомъ образ, преувеличенномъ, даже каррикатурномъ, необходимое слдствіе глубокаго личнаго отвращенія автора къ современной демократія. Калибанъ — это скоре журнальный партійный памфлетъ на новую общественную и политическую силу, чмъ литературное произведеніе историка и мыслителя. Въ такой форм Павелъ Кирсановъ могъ бы изобразить Базарова, если бы счелъ возможнымъ снизойти до литературы.
Мы уже намтили общественныя родовыя черты базаровскаго типа. Ихъ отнюдь не слдуетъ считать исключительнымъ продуктомъ русской почвы. Базаровъ, при всей своей личной и національной оригинальности, одно изъ знаменій двухъ господствующихъ теченій нашего вка — опытной науки и демократическаго принципа, естествознанія и народничества: послднее понятіе мы должны принимать здсь въ самомъ широкомъ смысл, не въ смысл извстнаго литературнаго направленія. Изъ. этихъ двухъ источниковъ берутъ начало вс идеи и сочувствія тургеневскаго героя. Но это не значить, будто только* современныя теоріи и вызвали къ жизни Базарова. Органическое значеніе типа заключается въ его натур, нигилистической per se, независимо отъ какихъ бы то ни было вншнихъ вліяній. Чисто теоретическій, искусственно сложившійся нигилистъ — Аркадій. Базаровъ изъ области науки беретъ только оружіе для защиты своихъ мыслей и вкусовъ, воспитанныхъ въ немъ всей его жизнью, сросшихся съ его платью и кровью…
Тургеневъ разсказалъ, что онъ встртилъ прототипъ Базарова въ лиц провинціальнаго врача и наблюденія надъ реальной личностью вызвали у него идею романа. Этотъ реализмъ цликомъ перешелъ въ романъ.
Если бы Базаровъ даже и не читалъ нмецкихъ книжекъ, онъ наврное проявлялъ бы, только безъ научныхъ соображеній, т же нигилистическія наклонности. Онъ презираетъ Пушкина не потому, что такъ велитъ естествознаніе, а потому, что Пушкинъ вообще не входитъ въ его душу. Что касается демократизма, онъ логическое слдствіе происхожденія Базарова и всей его жизни.
Мы видимъ, слдовательно, въ нигилизм Базарова нтъ ничего таинственнаго и двусмысленнаго. Это просто отрицаніе аристократической культуры, это русскій натурализмъ, по самому характеру русскихъ ‘романтиковъ-отцовъ’, переходящій изъ области художественныхъ и научныхъ идей въ область общественныхъ отношеній.
Это основные принципы базаровскаго отрицанія.
Но частности едва ли не важне основъ.
Базаровъ не даромъ гордится, что самъ проложилъ себ дорогу, всмъ обязанъ только самому себ. Очевидно, пережита школа, необыкновенно серьезная, спартанская, развивающая въ человк два качества — нравственную силу и непоколебимую самоувренность.
Базаровъ все время чувствуетъ себя выше другихъ, онъ даже не скрываетъ этого. Естественно,— протестъ и самозащита бросаютъ его въ крайности, часто въ высшей степени опрометчивыя и нелпыя. Чмъ навязчивй сопротивленіе, тмъ ршительне отпоръ, и въ жару полемики Базаровъ, дйствительно, можетъ ‘валять и себя по ногамъ’. Жизненная борьба изъ крпкихъ натуръ часто вырабатываетъ деспотовъ,— именно таковъ Базаровъ.
Онъ съ презрніемъ смотритъ на все, способное въ уступки, на оговорки. Прямолинейность и практическая сила на его взглядъ достойнйшія добродтели. Онъ и Одинцовой начинаетъ интересоваться не только потому, что у нея ‘богатое тло’: онъ не перестаетъ повторять, что она ‘баба съ мозгомъ’, ‘видала виды’, ‘тертый калачъ’. Это все его — базаровскія доблести.
А при такихъ доблестяхъ мыслима только роль героя и побдителя. Ничто Базарова такъ сильно не раздражаетъ, какъ малйшее отклоненіе его воли съ обычнаго пути. Онъ готовъ тогда сорвать злость на первомъ встрчномъ: это по истин демоническая гордость.
И она оказываетъ громадное вліяніе на идеи Базарова, поднимаетъ его нигилизмъ на невроятную высоту, толкаетъ отрицателя на такія истины, какія лучше всего можно охарактеризовать его же словами: противоположныя общія мста.
Въ результат — оба протеста научно-нравственный и общественный переходятъ границы здраваго смысла и превращаютъ величайшаго гонителя романтизма въ самаго фантастическаго романтика, своего рода берсеркера.
Базарову мало быть натуралистомъ въ воззрніяхъ на любовь, вообще на человческую нравственную жизнь,— онъ отрицаетъ самую возможность любви, обзываетъ ее ‘белибердой, непростительной дурью’, отвергаетъ принципы, честность признаетъ ощущеніемъ, боится на каждомъ шагу впасть въ сыновнее настроеніе съ своими родителями. Аркадій вполн слдуетъ этой систем, усиливаясь скрыть свое любовное увлеченіе: ‘не даромъ же онъ былъ нигилистъ’, замчаетъ авторъ.
Но эта игра не безусловный признакъ нигилизма, скоре болзненный придатокъ къ нигилизму, жалкое ослпленіе, хотя оно и беретъ начало въ гордости и самоувренности. Смыслъ подобнаго нигилизма особенно ясенъ изъ мелкихъ подробностей.
Базаровъ, напримръ, почувствовалъ, что сконфузился предъ Одинцовой… Немедленно гнвъ на себя:
‘Вотъ теб разъ!— бабы испугался’…
А затмъ утрированно-нигилистическая поза: ‘развалясь въ кресл, заговорилъ преувеличенно развязно’.
Та же самая искусственная театральная самоувренность и небрежность въ критическія минуты,— все равно, съ Одинцовой, съ братьями Кирсановыми, съ родителями.
Критикамъ, умющимъ только читать напечатанныя фразы, ничего не стоило увидть въ Базаров чудовище, дьявола, но Писаревъ справедливо распозналъ въ этихъ моментахъ трагизмъ базаровской натуры. И этотъ трагизмъ тмъ глубже, что Базарову жестоко приходится расплачиваться за свои противоположныя общія мста. Теоретическій нигилизмъ искупается страстью къ Одинцовой.
Мы видли,— это отнюдь не одно физіологическое влеченіе къ красивой особи: Одинцова, какъ человкъ, импонируетъ Баэаророву — своимъ практическимъ умомъ, энергіей, самообладаніемъ, вообще нравственными силами, необычными у женщины. Одинцова ‘нашего хлба покушала’, говоритъ Базаровъ-плебей, и сама Одинцова настаиваетъ на своемъ плебейств. Это — сильная натура, въ нкоторыхъ отношеніяхъ еще боле самоувренная и закаленная, чмъ базаровскій нигилизмъ. Базаровъ долженъ полю* бить такую женщину: здсь сила одолваетъ силу, эта любовь результатъ борьбы двухъ однородныхъ организацій, и Одинцова сильне Базарова холодомъ своего темперамента, спокойствіемъ своей крови.
Въ лиц Одинцовой торжествуетъ собственно не любовь, а нчто гораздо большее,— природа, собственная Базаровская природа, та самая ‘сильная, тяжелая страсть’, которая вынесла его на поверхность плебейскаго моря. Сцена Базарова съ Одинцовой не унижаетъ героя, какъ это казалось Писареву, напротивъ, даетъ послдній ударъ кисти всей могучей фигур. Безъ этой сцены Базаровъ былъ бы ‘общее мсто’ грубости и животной тупости. Исторія съ Одинцовой раскрываетъ въ немъ человка, юношу, истомленнаго одиночествомъ, таящаго въ себ такое богатство и энергію чувства, какія и не снились подневольному, наряженному нигилисту, Аркадію.
Это одна жертва — за отвлеченный фанатическій нигилизмъ.
И жертва — совершенно законная, справедливая съ самой строгой точки зрнія обожаемаго Базаровымъ естествознанія.
Базаровъ на основаніи своей науки длаетъ выводы мене всего научные, а такіе же беллетристическіе, какіе длалъ какой-нибудь литераторъ-натуралистъ на Запад. Это результаты ученическаго популярнаго увлеченія, и Базарову, кром того, по натур, особенно свойственны рзкіе и крайніе пути,— и онъ незамтно для себя съ своимъ научнымъ отрицаніемъ превращается въ самаго наивнаго Донъ-Кихота, ведущаго войну съ неизмнный законами природы.
По его мннію, природа только мастерская, въ ней нтъ ни красоты, ни любви, ни романтизма, ни эстетики, ни тайны, ни идеала. Такъ могъ разсуждать Золя, но настоящій знатокъ природы, въ род, напримръ, Дарвина, немедленно представилъ бы самыя убдительныя возраженія и, ни на іоту не отступая отъ точныхъ научныхъ наблюденій, развернулъ бы предъ необдуманно ‘положительными’ скептиками необозримую картину художественныхъ красотъ и романтическихъ эпизодовъ. Именно эта дарвиновская картина и бросаетъ истинный свтъ на базаровскую исторію съ Одинцовой, столь, повидимому, неожиданную и обидную.
Въ книгахъ Дарвина предъ нами множество настоящихъ художественныхъ произведеній,— драмъ, романовъ, идиллій изъ жизни животныхъ. И какъ задушевны, часто восторженны эти разсказы! Дарвинъ-сынъ передаетъ, какъ онъ и отецъ смялись разъ надъ одной страницей въ ученомъ сочиненіи отца. Страница оказалась въ необыкновенно лирическомъ тон, не особенно умстномъ въ данномъ случа. Дарвинъ замтилъ лиризмъ уже посл того, какъ книга была напечатана. Описаніе, очевидно, вылилось у него въ порыв искренняго восторга предъ красотой естественныхъ явленій. Геніальный естествоиспытатель въ эту минуту былъ истиннымъ художникомъ.
И какъ было не придти въ восторгъ, когда автору приходилось разсказывать такія, напримръ, исторіи: птичка, утрачивая свою пару, умираетъ отъ тоски, обезьяна-мать падаетъ подъ выстрлами, до конца прикрывая своимъ тломъ свое дтище, птицы кормятъ своихъ слпыхъ стариковъ, обезьяны окружаютъ родильницу, поздравляютъ ее, ласкаютъ ея ребенка. И нтъ конца подобнымъ сценамъ!..
Когда одну изъ такихъ исторій услышалъ Гёте — задолго до книга Дарвина — онъ воскликнулъ: ‘Кто слышитъ это и не вруетъ въ Бога, тому не помогутъ ни Моисей, ни пророки. Вотъ что я зову вездсущіемъ Божіимъ. Онъ всюду распространяетъ и насаждаетъ частицы своей безконечной любви, и еще въ животномъ проявляется въ вид почки то, что въ благородномъ человк распускается какъ цвтокъ’.
Это — по поводу семейныхъ добродтелей.
Не меньше и общественныя. Ученый видлъ общину муравьевъ, прямо влюбленныхъ другъ въ друга: они непрерывно подносили другъ другу пищу, ласкали усиками и переносили другъ друга съ мста на мсто. А въ случа опасности, вс эти едва замтныя твари превращаются въ героевъ: муравья можно разрзать по поламъ, и, тмъ не мене, об половины не перестанутъ защищать свое отечество. Дарвинъ неоднократно повторялъ исторію обезьяны, самоотверженно спасшей юнаго члена стаи почти изъ пасти собаки.
Это — факты любви, мужества, самопожертвованія. А сколько рядомъ съ ними чувства красоты и поэзіи!
Припомните описаніе гнздъ колибри, это — истинныя чудеса эстетическаго вкуса. А магическое дйствіе соловьиной псни на птицъ. А этотъ снигирь, выучившій нмецкій вальсъ и собиравшій вокругъ себя стаю внимательнйшихъ слушательницъ — коноплянокъ и канареекъ! Что заставляетъ этихъ созданій увлекаться пніемъ до разрыва въ легкихъ и падать мертвыми съ трелью на устахъ? Птицеловамъ извстно, какую громадную власть пріобртаютъ птицы надъ своими товарищами искуснымъ пніемъ. Въ чемъ таится эта власть?
И такъ, въ самой природ заключены источники всего, что признаемъ мы идеальнымъ и прекраснымъ.
Для Базарова этой неопровержимой истины не существуетъ,— и онъ въ порыв нигилистическаго правоврія могъ бы даже поднять руку на величайшія произведенія дорогой ему естественнонаучной мысли, свободной отъ партійнаго фанатизма и полемическихъ стремленій.
Дарвинъ въ своей книг счелъ возможнымъ поставить рядомъ Ньютона и Шекспира, какъ равноправныя свидтельства объ изумительной сил человческаго духа. Базаровъ, столь презирающій Пушкина, несомннно вычеркнулъ бы Шекспира,— и одинъ этотъ фактъ краснорчиво указалъ бы на различіе дйствительно-научнаго мышленія отъ нравственной тенденціи на почв науки, естествознанія отъ натурализма, и опредлилъ бы грхъ Базарова предъ лицомъ самой человческой природы.
Но Базаровъ, кром того, сословный нигилистъ. И зді’съ онъ не уметъ остановиться на границахъ здраваго смысла. Павелъ Кирсановъ непрестанно раздражаетъ его плебейскіе инстинкты и вызываетъ его оппозицію. Базаровъ отвергаетъ опрятный туалетъ, вжливость въ обращеніи. Въ воинственномъ задор онъ забываетъ, что можно быть и плебеемъ джентльменомъ и даже давать уроки джентльменства кровнымъ аристократамъ, прежде всего тому же Павлу Кирсанову. Но Базаровъ — боевая натура, и видимъ мы его въ самый разгаръ борьбы и притомъ ‘одного въ пол воина’: при такихъ условіяхъ, чмъ шире размахъ, тмъ больше утшенія, герою.
Такъ, напримръ, Гамлетъ пускается на самыя дикія выходки именно въ присутствіи тхъ, кто его считаетъ помшаннымъ. Базаровъ не только демократъ, но и грубый, надменный плебей съ тми, для кого онъ созданіе низшей породы. Съ Одинцовой, напримръ, Базаровъ не кичится своимъ демократизмомъ, но за то Павла Кирсанова онъ прямо изводить своими пріемами.
Но сплошное отрицаніе всхъ предразсудковъ аристократической цивилизаціи также ставитъ Базарова въ траги-комическое положеніе. Ему волей-неволей приходится драться на дуэли. Нельзя, слдовательно, смотрть на какія бы то ни было общественныя условія, какъ на случайный вншній налетъ: подулъ и нтъ ничего. Всякое общество такой же продутъ природы и исторіи, какъ и человческій организмъ,— и Базарову одинаково было непозволительно возставать противъ самыхъ естественныхъ явленій личной жизни человка въ род любви, и провозглашать nihil вмсто вковыхъ преданій, какова бы ни была ихъ нравственная цнность.
Здсь, снова повторяемъ, нигилизмъ переходилъ въ самый необузданный романтизмъ, въ род фантазій Руссо на счетъ естественнаго человка, упразднялъ идею прогресса, шелъ, слдовательно, противъ разумной цлесообразной борьбы постепенно развивающейся свободной мысли съ преданіями, утрачивающими жизненный смыслъ. Это грхъ противъ человческой исторіи.
И Базаровъ жестоко расплатился за вс свои ослпленія.
Конецъ, его, т. е. дни, предшествующіе смерти, носятъ совершенно романтическій характеръ. Базаровъ впадаетъ въ пессимизмъ, разочарованіе, равнодушіе, пускается даже въ резонерство и болтовню, столь ненавистныя ему раньше, боле чмъ когда-либо сыщетъ противоположными общими мстами, имъ безъ престанно овладваетъ чувство безпредметной злобы. Ясно, человкъ взялъ слишкомъ высокій тонъ и оборвался. Предъ нами въ сущности нравственная агонія, и настоящая смерть постигаетъ героя необыкновенно кстати: онъ буквально:не знаетъ, куда двать себя, и не видитъ смысла въ дальнйшей жизненной комедіи.
Только пристрастная близорукость могла видть тенденціозное вмшательство автора въ судьбу Базарова. Каждый моментъ этой судьбы — логическое слдствіе основныхъ мотивовъ жизни и личности тургеневскаго героя. Трудно даже указать романъ, столь послдовательно обнаруживающій звнья единой психологической цпи.
Базаровъ сошелъ со сцены, не доживъ до практической общественной дятельности. Лиза ушла въ монастырь, едва заглянувъ въ дйствительность. Оба они явились на сцену съ отрицаніемъ нравственныхъ основъ, на которыхъ строилось благополучіе ‘отцовъ’. Не смотря на несходство мотивовъ протеста, у героя и героини общія цли: остановить стихійное теченіе барской эгоистической жизни, указать: мечтательнымъ сибаритамъ и наивнымъ добрякамъ безцльность и безсодержательность ихъ существованія, отсутствіе въ ихъ суетн опредленныхъ принциповъ и сознанія нравственнаго долга.
Лиза не могла вести активной борьбы: она своей.личностью свидтельствовала о новыхъ идеалахъ, являлась воплощенной совстью дли старшаго поколнія. Базаровъ, напротивъ, готовъ на какую угодно схватку, съ ненавистными романтиками. Но самая эта готовность и горячность борьбы доказывали, что протестъ противъ русскаго романтизма переживалъ еще свой медовый мсяцъ, свой юношескій, также романтическій, періодъ, и мы должны строго, отличить случайныя увлеченія, вспышки, крайности, однимъ словомъ, все частное отъ общаго смысла базаровскаго разлада съ отцами. Базаровъ отъ начала до конца остается въ пылу сраженія, подобно Чацкому, и, подобно ему, безпрестанно обуревается полемическимъ задоромъ. Въ такіе моменты много говорится, во многое врится, но весьма немногое осуществляется. Да, Базаровъ, при всемъ своемъ нигилизм, одинъ изъ самыхъ врующихъ идеалистовъ въ русскомъ дух. Кто какъ не русскій идеалистъ можетъ вообразить, что. нсколькими крпкими словами можно уничтожить сердечныя страсти и смести съ лица земли общественные предразсудки!..
Полемика по поводу Отцовъ и дтей не прекращалась цлые годы. Имя Тургенева роковою связью соединяли съ именемъ Базарова, и чаще всего удары, разсчитанные на героя, падали на автора, похвалы, расточаемые ‘дтямъ’, превращались въ упреки мнимому защитнику ‘отцовъ’.
Легко представить, до какой степени тяжело было Тургеневу выносить всю эту борьбу за свое произведеніе, со всхъ сторонъ слышать совершенно незаслуженные, неожиданные навты, жить подъ градомъ брани, клеветы, оскорбленій. Отъ него удалялась именно та часть публики, какою онъ больше всего дорожилъ. Надежды, боязливо таившіяся въ его сердц въ теченіи цлаго гида, когда создавался романъ, исчезали теперь съ каждымъ днемъ. Апатія начинала овладвать художникомъ еще до появленія романа. Теперь это чувство должно было окончательно завладть его нравственнымъ міромъ…’
Здсь мрачныя картины одна за другой возстаютъ въ воображеніи художника, ршившаго навсегда отказаться отъ творческихъ стремленій, бросить свою кисть и ‘велть сердцу замолчать’. Поэту вся жизнь кажется мелкой, неинтересной и нищенски-плоской. Такова суть жизни и она страшна именно тмъ, что въ ней ничего нтъ страшнаго. Въ этой истин не можетъ утшить человка даже искусство, красота, создаваемая геніями. Нтъ! Надъ ихъ благороднйшими замыслами и твореньями царить неотразимая, все-истребляющая природа. Для нея нтъ разницы между Юпитеромъ Фидія и простымъ голышомъ: то и другое она покрываетъ плсенью и отдаетъ на съденіе моли драгоцннйшія строки Софокла. Величайшіе творцы — ‘творцы на часъ’.
Если такова судьба геніевъ, что же остается второстепеннымъ труженикамъ искусства?
Здсь начинаетъ говорить оскорбленное личное чувство поэта. Нашъ геніальный художникъ хочетъ причислить себя къ ‘труженикамъ’ — и въ судьб ихъ видитъ жизненный путь, пройденный имъ самимъ. Да, въ слдующихъ словахъ мы узнаемъ то же негодованіе, т же жалобы, какія мы слышали раньше и какія будемъ слышать еще не одинъ разъ.
Тургеневъ въ простой, прозаической рчи крайне скромно судить о своемъ дарованіи, о своей художественной работ. Теперь, говоря о ‘второстепенныхъ труженикахъ’, онъ, вмст съ тмъ ршаетъ вопросъ и о себ, какъ писател, раскрываетъ свое настроеніе.
‘Чмъ заставить ихъ стряхнуть свою нмую лнь, свое унылое недоумніе, чмъ привлечь ихъ опять на поле битвы, если только мысль о тщет всего человческаго, всякой дятельности, ставящей себ боле высокую задачу, чмъ добываніе насущнаго хлба, закралась имъ въ голову?.. Изъ чего они станутъ снова подвергаться смху ‘толпы холодной’ или ‘суду глупца’ — стараго глупца, который не можетъ простить имъ, что они отвернулись отъ прежнихъ кумировъ,— молодого глупца, который требуетъ, чтобы они тотчасъ вмст съ нимъ стали на колни, легли плашмя передъ новыми, только что открытыми идолами? Зачмъ пойдутъ они опять на этотъ толкучій рынокъ призраковъ, на это торжище, гд и продавецъ, и покупатель, равно обманываютъ другъ друга, гд все такъ шумно, громко — и все такъ бдно и дрянно?.. Нтъ… нтъ… Довольно… довольно… довольно!’
Смыслъ элегіи былъ понятъ читателями и тяжело отозвался въ сердцахъ истинныхъ цнителей тургеневскаго генія. Князь В. . Одоевскій написалъ отвтъ Недовольно {Бесды Общества любителей рос. словесности. 1865 г., отд. II.}. Авторъ протестовалъ противъ ршенія художника, жаловался ‘живымъ людямъ’. ‘Какъ! мы дали художнику право насъ изучать, разлагать наши духовныя силы, высматривать нашу красоту и наше безобразіе, особенности нашего быта, взялъ онъ у насъ родное русское слово, въ своихъ произведеніяхъ пріучилъ насъ читать самихъ себя,— эта привычка намъ дорога и мы нисколько не намрены ее покинуть — какъ вдругъ, ни съ того, ни съ сего, художникъ говоритъ: ‘будетъ съ васъ! довольно!’… Нтъ! такъ легко съ нами онъ не раздлается! своей умною мыслью, своею изящною рчью, онъ закабалилъ себя намъ, намъ принадлежитъ каждая его мысль, каждое чувство, каждое слово, они — наша собственность и мы не намрены уступить ее даромъ’.
Въ отвт развивались другія, боле важныя соображенія, указывалось на множество золъ, съ которыми нравственно обязанъ бороться всякій гражданинъ, и прежде всего писатель. На немъ лежитъ долгъ — разъяснять великія задачи, поставленныя Великимъ Преобразователемъ, только-что призвавшимъ свой народъ къ свободной жизни.,
Правду и искренность этихъ убжденій Тургеневъ, конечно, чувствовалъ глубже, чмъ кто-либо. И все-таки, почти на пять лтъ его художественная дятельность замираетъ. Въ теченіи всего этого времени докончена давно начатая ‘фантазія’ — Призраки и разсказъ Собака. ‘Фантазію’ авторъ дописываетъ ‘съ увлеченіемъ’: работа приходится на мартъ 1862 г., когда война по поводу Отцовъ и Дтей только-что начиналась и еще не успла отравитъ вдохновеніе художника. О Собак мы узнаемъ въ конц 1864 года, разсказъ, слдовательно, писался одновременно съ элегіей Довольно и, какъ и слдовало ожидать, не удался, по мннію самого автора, и Тургеневъ принялъ совтъ друзей — не печатать разсказа. Ршеніе это не осуществилось: разсказъ въ слдующемъ году былъ напечатанъ въ газет. С.-Петербургскія Вдомости. Въ 1866 году Тургеневъ переводитъ французскія Волшебныя сказки…
Чмъ объясняется такой перерывъ? Отчасти, конечно, настроеніемъ, выраженнымъ въ элегіи, но только отчасти. Тургеневъ былъ слишкомъ сильный художникъ, чтобы настроеніе — самое пессимистическое — могло прервать творческую дятельность его генія, даже если бы этого онъ самъ желалъ. Всевозможныя общанія и ршенія — не писать — оказываются безсильными въ минуты, когда поэтъ чувствуетъ священный призывъ своего бога… Такія минуты извстны только истиннымъ поэтамъ. Тургеневъ невольно причислилъ себя къ числу этихъ невольныхъ служителей Аполлона, когда описывалъ непреодолимую силу впечатлній, вызвавшихъ образы Отцовъ и Дтей. Никакая вншняя сила не разсяла бы этихъ впечатлній и не отняла бы у нихъ чарующей власти надъ воображеніемъ и волей художника.
Пятилтній перерывъ въ литературной дятельности Тургенева объясняется другой причиной. Она скрыта въ глубин творческихъ силъ художника.
Съ 1863 года жизнь Тургенева измняется — почти незамтно съ вншней стороны, но весьма существенно для его литературной дятельности. Впослдствіи ему неоднократно приходилось отвчать на упреки критиковъ, будто онъ не знаетъ Россіи, потому что живетъ заграницей и не видитъ родины. Тургеневъ въ половин семидесятыхъ годовъ отвчалъ такъ: ‘Этотъ упрекъ можетъ относиться только къ тому, что я написалъ посл 1863 г.: до того времени (т. е. до моего 45-ти-лтняго возраста) я почти безвыздно жилъ въ Россіи — за исключеніемъ 1848—1850 годовъ, въ теченіе которыхъ я написалъ именно Записки охотника, между Томъ какъ Рудинъ, Дворянское гнздо, Наканун и Отцы и дти написаны въ Россіи’ {P. Cm. XL, 223-4.}. Точне — перечисленные романы писались и въ Россіи, и заграницей, но во всякомъ случа Тургеневъ не пропускалъ ни одного года, чтобы не прожить на родин нсколькихъ мсяцевъ, а до 1856 года около шести лтъ дйствительно жилъ въ Россіи безвыздно. Съ 1863 года такой порядокъ мняется.
Мы видли, Тургеневъ не любилъ Парижа, отрицательно относился къ французамъ и чувствовалъ глубокое презрніе къ Наполеону III. Изъ французской столицы онъ постоянно стремился ухать при первомъ случа. Чувство Тургенева къ Наполеону раздляла семья Віардо, и весной 1863 года — въ самый разгаръ новаго цезаризма — ршала окончательно покинуть Парижъ и жить въ Баденъ-Баден {Фетъ. I, 415.}. Г-жа Віардо дала послдній спектакль, въ Thtre Lyrique, сыграла едва ли не въ сотый разъ Орфея, и отъздъ изъ Парижа совершился. Недалеко отъ Баденъ-Бадена въ Thiergartenthal былъ купленъ домъ {По словамъ Н. Верга, вилла была куплена Тургеневымъ и подарена Віардо. Восп. о Т—в. Ист. B. XIV, 375.}, у подошвы лсистаго Зауерберга. Тургеневъ пока жилъ на квартир въ самомъ город. Два года спустя и онъ устроилъ себ виллу — и началась совершенно новая жизнь, на столько спокойная и сравнительно удовлетворяющая, что Тургеневъ, можетъ быть, первый разъ въ жизни почувствовалъ давно желанныя радости осдлаго существованія.
Тургеневъ пріобрлъ большой напущенный участокъ земли. Здсь росло много фруктовыхъ деревьевъ, протекалъ источникъ ключевой воды, чмъ особенно дорожилъ новый владлецъ. На этой земл парижскій архитекторъ построилъ ему большую виллу, въ вид замка, въ стил Людовика XIII и разбилъ вокругъ нея роскошный садъ. Тургеневъ переселился, сюда только въ 1867 не долго ему предстояло жить здсь, но эти немногіе годы были едва ли не самыми спокойными въ его жизни, спокойными, конечно, относительно.
У насъ есть подробныя свднія объ этомъ період. Пичъ,— нмецкій писатель, одинъ изъ восторженныхъ поклонниковъ нашего писателя, — находился съ нимъ въ самыхъ дружескихъ отношеніяхъ, часто гостилъ у Тургенева и написалъ прекрасныя воспоминанія.
Кругомъ виллы Тургенева соединялось все, чмъ могъ дорожить поэтъ и культурный человкъ. Живописная природа, и оливы, лса и рядамъ избранное общество цлой Европы. Поэзія уединенія и вс удовольствія цивилизованной жизни, идиллическій покой и шумъ одного изъ оживленнйшихъ европейскихъ центровъ во время лтняго сезона.
Домъ Віардо сталъ средоточіемъ избраннаго общества. Въ саду было построено нчто въ род храма искусства, посвященнаго музык и живописи. Здсь устраивались по воскресеньямъ музыкальныя утра. Самыя высокопоставленныя лица Баденъ-Бадена считали за счастье попасть на эти собранія. Прусскій король Вильгельмъ, впослдствіи императоръ, и королева Августа были постоянные гости, посл концерта оставались на чай, принимали живое участіе въ общей бесд. Тургеневъ, сообщая объ этомъ пріятелю, шутливо замчалъ: ‘Вотъ въ какихъ мы, батюшка, гонёрахъ’ {Фетъ. II, 201.}.
Каждый вечеръ въ семь Віардо посвящался музык, преимущественно нмецкой. Тургеневъ въ эти минуты чувствовалъ себя наверху блаженства, въ особенности, если днемъ ему удавалось поохотиться. Музыка прекращалась не ране двухъ часовъ ночи, и какъ былъ оживленъ, увлекателенъ великій художникъ, осчастливленный любимымъ искусствомъ! Бесды длились цлыми часами, возобновлялись на слдующее утро. О нихъ мы можемъ судить по слдующему разсказу собесдника Тургенева.
‘Въ присутствіи Тургенева и его близкихъ друзей самый требовательный умъ ощущалъ чувство удовлетворенія всхъ своихъ желаній и сознанія полнйшаго счастья. Какъ ни велико богатство наблюдательности и поэзіи, обнаруженное Тургеневымъ въ его произведеніяхъ, все-таки оно было только частицей того, что выливалось изъ его устъ въ присутствіи его друзей, освжая и нжа васъ, какъ тотъ ручей, которымъ онъ такъ гордился. Если бы кто-нибудь стенографировалъ вс разсказы и анекдоты изъ личной жизни, результаты непрерывнаго наблюденія природы и людей, вс глубокія и оригинальныя мысли Тургенева, эти золотыя изреченія, не заключавшія въ себ ни одной громкой или вульгарной фразы, эти сужденія — точныя, правдивыя и логичныя, съ неумолимымъ презрніемъ клеймящія всякую ложь, даже въ искусств, если бы кто-либо сдлалъ это, — подобно Эккерману, записывавшему разговоры Гете, — тотъ собралъ бы неоцнимую сокровищницу вчной красоты и мудрости… За утреннимъ чаемъ, въ саду, въ маленькомъ открытомъ павильон, около котораго протекалъ упомянутый ручеекъ, за завтракомъ, сидя со мной въ столовой, обитой деревомъ, широкія окна которой выходили на свжіе зеленые луга, окаймленные темнымъ лсомъ, Тургеневъ выливался весь. Онъ полными пригоршнями расточалъ драгоцнныя сокровища своего сердца и ума. Надо было только воспользоваться всмъ этимъ, чтобы имть на всю жизнь обильный матеріалъ для размышленій’.
Г-жа Віардо слыла лучшей учительницей музыки. Къ ней въ Баденъ-Баденъ стекались юные таланты со всхъ сторонъ. Артистка желала подвергнуть ихъ испытанію въ небольшихъ роляхъ. Въ виду этого и возникли три фантастическихъ оперетки, три сказки въ драматической форм. Текстъ принадлежалъ Тургеневу. Г-жа Віардо иногда играла роль влюбленнаго принца — альта, Тургеневъ — роль какого-нибудь пожилаго героя — баритона.
Тургеневъ, кром того, написалъ не мало стихотвореній на русскомъ язык, г-жа Віардо сочиняла къ нимъ музыку. Тургеневъ для той же цли выбиралъ русскія псни, стихотворенія русскихъ поэтовъ…
Это была обаятельная атмосфера эстетическихъ наслажденій, остроумныхъ бесдъ, мирныхъ восторговъ чарующими красотами природы.
Можетъ быть, великій художникъ, только что перенесшій столько волненій изъ-за своего лучшаго произведенія, на этотъ разъ чувствовалъ въ душ своей покой и, по временамъ, даже тихое счастье. По крайней мр, онъ теперь не такъ стремится на родину, онъ даже зимой остается въ своемъ уединеніи, онъ забываетъ жаловаться на одиночество, на недуги наступающей старости, и свтъ его душевнаго благополучія льется обильными лучами на всхъ его окружающихъ…’
Какъ бы ни была покойна и даже счастлива эта жизнь для Тургенева, какъ человка,— она приносила несомннный вредъ его творчеству. Цлые годы проходили безплодно. Одинъ изъ геніальныхъ художниковъ молчитъ въ то время, когда весь просвщенный міръ жадно ждетъ его слова. И самому художнику больно это молчаніе, но оно. длился, противъ его воли,— и длится потому, что единственный источникъ вдохновенія — далеко, далеко родина художника, далеко его народъ, его родная природа.
Какое безсмысленное, преступное обвиненіе, будто Тургеневъ не любилъ Россіи, едва ли не презиралъ ея, почти всю жизнь провелъ заграницей, тяготя къ западному міру, вмсто настоящей русской жизни, подлинныхъ русскихъ людей — сочинялъ какихъ-то международныхъ героевъ…
Да, слышались и врядъ ли окончательно замолкли и такіе упреки. А между тмъ не было еще примра, чтобы вымышленные, искусственно сочиненные образы были долговчны, чтобы они вошли въ плоть и кровь народнаго сознанія, чтобы, самыя имена ихъ превратились въ типичныя клички.
Великому русскому писателю, дйствительно, суждено было много лтъ провести вдали отъ родины. Но это была въ полномъ смысл разлука съ милой. Та же тоска, та же неутомимая жажда свиданія, то же болзненное чувство, когда оно не удается. Письма Тургенева переполнены этики мотивами. Отраду поздокъ на родину онъ привозитъ и на чужбину. Каждою такое путешествіе порождаетъ въ его творческомъ дух новыя идеи, новые планы. ‘Никакая печаль’, пишетъ иностранецъ, ‘не когда долго противостоять радостному чувству, испытанному имъ въ отечеств — во время пребыванія въ деревн… Онъ уврялъ васъ, что нашелъ много прекрасныхъ темъ для будущихъ произведеній и что онъ снова начнетъ писать, не заботясь о томъ, что нарушаетъ данное общаніе’….
Каждый годъ Тургеневъ ца нсколько мсяцевъ прізжаетъ домой, и постоянно повторяетъ желаніе — навсегда остаться, въ Россіи. Только въ предпослдній годъ жизни онъ не въ силахъ совершить обычнаго путешествія. Предсмертный недугъ приковываетъ его къ постели. Больной, готовъ помириться со всми лишеньями,— но мысли, что онъ не увидитъ родины, угнетаетъ его до послдней минуты. Онъ уметъ терпть и молчать, даже упрашиваетъ друзей — не разспрашивать его о здоровь, свою личную жизнь онъ считаетъ законченной,— но на одну тему онъ неистощимъ……
‘Поклонитесь отъ меня дому’, пишетъ онъ друзьямъ, ‘саду, моему молодому, дубу-^-родин поклонитесь, которую я уже, вроятно, никогда не увяжу’.
И такъ безъ конца.
Можно подумать, лирически настроенный юноша тоскуетъ о своемъ единственномъ утраченномъ счасть. Скажутъ,— это и есть только лиризмъ, поэтическая память сердца.Если бы и такъ, разв все это возможно у чужака своей страны, у бглеца своего отечества?..
Но здсь не одно чувство. Тургеневъ глубже и искренне, чмъ вс его судьи, сознавалъ вредъ житья заграницей — для своего творчества. Онъ не перестаетъ повторять: ‘Мое постоянное пребываніе заграницей вредитъ моей литературной дятельности, да такъ вредитъ, что, пожалуй, и совсмъ ее уничтоживъ’. Немного позже та же рчь, и еще тоскливе:
‘Я готовъ допустить, что. талантъ, отпущенный мн природою, не умалился, но мн нечего съ нимъ длать. Голосъ остался, да пть нечего. Слдовательно, лучше замолчать. А пть нечего, потому что я живу вн Россіи’.
За нсколько лтъ до смерти то же настроеніе: ‘Чтобы писать, надо жить въ Россіи, — жить я тамъ постоянно не могу, ergo — писать не слдуетъ’. И Тургеневъ цлыми годами не создаетъ ни одного художественнаго произведенія, и приписываетъ это бездйствіе заграничной жизни {Письма. 154, 196, 329, 339.}.
Онъ искрененъ съ самимъ собой и съ своими читателями. Только поздки въ Россію, жизнь на родин пробуждаютъ его творчество. Онъ это знаетъ и до конца жизни лелетъ мечту —‘ навсегда водвориться дома. Чмъ ближе конецъ, тмъ неохотне покидаетъ онъ Россію, тмъ чаще жалобы — на связи съ чужой страной.
И врядъ ли Тургеневу можно было порвать эти связи. Онъ сознавался: ‘не жить вн Россіи по обстоятельствамъ всесильнымъ я не могу’… Онъ утшалъ себя, какъ могъ: ‘Я люблю семейство, семейную жизнь,— но судьба не послала мн собственнаго моего семейства, я я прикрпился, вошелъ въ составъ чуждой семьи и случайно выпало, что это семья французская. Съ давнихъ поръ моя жизнь переплелась съ жизнью этой семьи’ {Письма. 196. P. Cm. XL, 207.}…
Онъ прикрпился — и уже не было силъ отстать, хотя въ этихъ прикрпахъ не было ни одной нити, исцляющей тоску одиночества. Здсь глубокая, неизбывная драма, предъ нею должны умолкнуть всякій судъ и осужденіе.
Намъ теперь понятно, почему баденская счастливая жизнь оказалось такой безплодной для литературной дятельности Тургенева.. Онъ, можетъ быть, испытывалъ временами удовлетвореніе, какъ человкъ, во какъ поэтъ — онъ томился жаждой, и его творческія стремленія были скованы. У него пока не было ни впечатлній, ни образовъ, а выдумывать Онъ считалъ недостойнымъ художника, и былъ не способенъ на фантастическое сочинительство
Тургеневъ съ совершенной ясностью раскрылъ намъ процессъ своей творческой работы и подтвердилъ общіе выводы фактами.
Онъ не признавалъ, чтобы можно было сочинить при помощи воображенія истинно-художественный образъ, сцену, моментъ. Мастерство художника состоитъ въ томъ, чтобы умть ‘принаблюдать явленіе въ жизни и затмъ уже это дйствительное явленіе представить къ художественныхъ образахъ’.
Въ письм къ одному изъ друзей онъ съ поразительной искренностью объяснилъ свойства своего таланта, ‘Такъ какъ я въ теченіе моей сочинительской карьеры никогда не отправлялся отъ идей, а всегда отъ образовъ, — то при боле и боле оказывающемся недостатк образовъ муз моей не съ чего будетъ писать свои картинки. Тогда я — кисть подъ замокъ и буду смотрть, какъ другіе подвизаются’.
Есть извстіе, будто Тургеневъ даже такъ опредлялъ количество дйствительныхъ образовъ, необходимыхъ для его творчества: въ теченіе года ему необходимо было сдлать пятьдесятъ знакомствъ для изученія типовъ и новыхъ чертъ извстнаго характера.
Уже въ конц жизни Тургеневъ въ кругу знакомыхъ разсказывалъ, какъ у него создавалось то или другое литературное произведеніе. Онъ прежде всего возставалъ противъ весьма распространеннаго взгляда, будто онъ часто писалъ съ предвзятой мыслью, тенденціозно проводилъ излюбленную идею. Такого рода обвиненія преслдовали Тургенева съ перваго его романа до послдняго. Тургеневъ на это отвчалъ въ высшей степени любопытнымъ объясненіемъ.
‘У меня выходитъ литературное произведеніе такъ, какъ растетъ трава.
‘Я встрчаю, напримръ, въ жизни какую-нибудь еклу Андреевну, какого-нибудь Петра, какого-нибудь Ивана, и представьте, что вдругъ въ этой екл Андреевн, въ этомъ Петр, въ этомъ Иван поражаетъ меня нчто особенное — то, чего я не видлъ и не слыхалъ отъ другихъ. Я въ него вглядываюсь, на меня онъ или она производитъ особенное впечатлніе, вдумываюсь, затмъ эта екла, этотъ Петръ, этотъ Иванъ удаляются, пропадаютъ неизвстно куда, но впечатлніе, ими произведенное, остается, зретъ. Я сопоставляю эти лица съ другими лицами, ввожу ихъ въ сферу различныхъ дйствій, и вотъ создается у меня цлый особый мірокъ…. Затмъ, нежданно, негаданно является потребность изобразить этотъ мірокъ, и я удовлетворяю этой потребности съ удовольствіемъ, съ наслажденіемъ.
‘Такимъ образомъ никакая предвзятая тенденція мною совершенно и никогда не руководитъ’ {Ист. B. XIV, 384. Гаршинъ. Boсn. о Т—в. Письма. 154. P. Cm. XLII, 395. И. С. Т—въ въ 1839—82 гг. (записки нмца, товарища Т—ва по берлинскому университету). P. Cm. XL, 214.}.
Мы не знаемъ, на сколько точно записаны подлинныя слова Тургенева, но только-что приведенное разсужденіе вполн согласно съ прямыми заявленіями Ивана Сергевича, согласно съ его личнымъ разсказомъ, какъ у него создавались извстные типы. Разсказъ касается прежде всего Отцовъ и Дтей.
Въ основаніе главной фигуры, Базарова, боле всего возбудившей нареканій на автора, легла поразившая-автора личность молодого провинціальнаго врача. Иначе Базарова и не существовало бы, потому что, говорить авторъ, ‘я… никогда не покушался ‘создавать образъ’, если не имлъ исходною точкою не идею, а живое лицо, къ которому постепенно примшивались и прикладывались подходящіе элементы. Не обладая большою долею свободной изобртательности, я всегда нуждался въ данной почв, на которой я бы могъ твердо ступать ногами’.
Немало нападали на автора за главу о омушк и имушк, но оказалось эта ‘сренькая чета’ — личное воспоминаніе автора {Письма, 310.}. Что касается ‘стариковъ дворянъ’, — оригиналовъ для нихъ, какъ мы видли, Тургеневъ указывалъ множество. Очевидно, романъ при такихъ условіяхъ выходилъ художественной исторіей дйствительности, а не иллюстраціей для какой-либо преднамренной идеи. Процессъ творчества свободенъ отъ вншнихъ соображеній — и мы знаемъ, съ какимъ постоянствомъ Тургеневъ твердилъ молодымъ писателямъ объ этой свобод, считая ее первымъ и основнымъ условіемъ истинно-художественной дятельности.
Намъ теперь ясно, почему у Тургенева иные годы бывали такъ ‘неурожайны’. Этотъ фактъ свидтельствовалъ не объ усталости и истощеніи таланта, а о недостатк впечатлній, встрчъ и случаевъ, способныхъ, вызвать у автора творческій процессъ. Именно такой періодъ отдляетъ романъ Отцы и Дти отъ романа Дымъ.
Дымъ вызвалъ споры и упреки на счетъ тенденціозности, и упреки, даже несравненно боле жестокіе, чмъ раньше. А между тмъ авторъ и при созданіи этого романа не отступилъ отъ прежней программы.
Прежде всего очевидецъ свидтельствуетъ, съ какою точностью воспроизведено въ роман русское общество, каждое лто посщающее Баденъ-Баденъ. Даже въ точности описано мсто и фонъ дйствія {Иностр. крит. 169—170. Пичъ.}. Потомъ самъ авторъ указалъ оригиналы главныхъ героевъ: Губарева, Потугина. Наконецъ, героиня Ирина — имла свой прототипъ.
Всхъ этихъ лицъ авторъ видлъ и, очевидно, прекрасно изучилъ. Подъ вліяніемъ вншнихъ впечатлній немедленно поднялись творческія силы. Весной 1867 года Тургеневъ пишетъ: ‘я развиваю ужасающую дятельность’, Въ это время печатается Дымъ въ мартовской книг Русскаго Встника.
Романъ, несомннно, весь пропитанъ страстнымъ полемическимъ чувствомъ. Онъ въ этомъ отношеніи единственное произведеніе Тургенева. Спокойное художественное воспроизведеніе дйствительности часто прерывается жесткими сатирическими выходками. Эти выходки не противорчатъ психологической правд, но уже самый выборъ главнаго героя съ такимъ направленіемъ мысли характеризуетъ настроеніе автора. Бичъ сатиры разитъ двумя шипами, однимъ концомъ по аристократической пошлости, другимъ — по тупоумію и самонадянности молодежи, нарядившейся въ прогрессивныя идеи. Такая молодежь, какъ увидимъ ниже, до глубины душа возмущала Тургенева. Онъ не ограничился сатирой въ роман,— въ письмахъ онъ не переставалъ жестоко развнчивать глупцовъ и невждъ, бьющихъ на эффектъ. Очевидно, многія страницы въ роман написаны подъ вліяніемъ страстнаго негодованія на людей, позорящихъ русское имя своими нравственными уродствами.
Но Тургенева приводили въ гнвъ не только скудоумныя обезьяны европейскихъ радикальныхъ авторитетовъ. Едва-ли не мучительне для него было другое теченіе русской общественной мысли, китайская самоувренность и первобытная національная гордость. Онъ не прощалъ этихъ пороковъ французамъ,— не могъ не указать на нихъ и въ русскомъ обществ.
Мы имемъ въ виду идеи Потугина на счетъ крайнихъ славянофильскимъ воззрній. Переписка Тургенева съ Аксаковыми бросаетъ въ высшей степени любопытный свтъ на эти идеи {Письма напечатаны въ Встник Европы за 1894 годъ.}.
Тургеневъ въ пятидесятыхъ годахъ увлекался русскимъ эпосомъ, дятельно сообщалъ О. Аксакову и, случалось, въ русскихъ псняхъ и былинахъ вычитывалъ смыслъ, какого его корреспондентъ и не подозрвалъ. Тургеневу это было извстно и онъ съ обычной скромностью предоставлялъ послднее слово ‘людямъ знающимъ’, т.-е. тому же Аксакову. Тургеневъ въ народномъ творчеств черпаетъ матеріалъ для характеристики духа и историческихъ судебъ народа. По его мннію, мало восхищаться красотами псенъ, перечислять ихъ литературныя достоинства,— это значитъ не доканчивать картины. А между тмъ она бьетъ въ глаза всякому, кто желаетъ проникнуть въ сущность народнаго міросозерцанія.
Напримръ, Тургеневъ говоритъ о любимой славянофильской иде,— о презрніи къ Западу, и совтуетъ Аксакову почерпнуть истинное поученіе на этотъ счетъ въ былин о Васьк Буслаев.
‘Мы обращаемся съ Западомъ, какъ Васька Буслаевъ съ мертвой головой’, пишетъ онъ Аксакову, ‘подбрасываемъ его ногой, а сами… Вы помните, Васька Буслаевъ взошелъ на гору, да и сломалъ себ въ прыжк шею. Прочтите, пожалуйста, отвтъ ему мертвой головы’.
Это было писано въ начал 1853 года. Четырнадцать лтъ спустя Тургеневъ воспроизвелъ ту же самую отповдь въ Дым.
Сказаніе о Васьк Буслаев, очевидно, глубоко запало въ его пакетъ и казалось ему необыкновенно краснорчивой исторіей, возданной притомъ самимъ народомъ. Впослдствіи онъ писалъ^ что авторъ былины о Васьк Буслаев въ новый періодъ литературы былъ бы однимъ изъ величайшихъ поэтовъ: столько художественныхъ и національныхъ чертъ въ старинномъ сказаніи!..
Въ роман происходитъ бесда между Потугинымъ и Литвиновымъ, послдняя предъ разлукой. Потугину приходится высказывать въ роман не одну задушевную идею автора, но сходство личности писателя съ личностью героя нигд до такой степени не подтверждается фактически, какъ въ этой сцен.
Потугинъ спрашиваетъ у Литвинова, читалъ ли онъ былину о Васьк Буслаев, въ сборник Кирши Данилова, и начинаетъ объяснять своему собесднику, что именно онъ, Потугинъ, вычиталъ въ этой книжк.
‘Васька Буслаевъ посл того, какъ увлекъ своихъ новгородцевъ на богомолье въ Ерусалимъ и тамъ, къ ужасу ихъ, выкупался нагимъ тломъ въ святой рк Іордан, ибо не врилъ ‘ни въ чары, ни въ сонъ, ни въ птичій грай’,— этотъ эпическій Васька Буслаевъ взлетаетъ на гору аворъ, а на вершин той горы лежитъ большой камень, черезъ который всякаго рода люди напрасно пытались перескочить… Васька хочетъ тоже свое счастье извдать. И попадается ему на дорог мертвая голова, человчья кость, онъ пихаетъ ее ногой. Ну и говоритъ ему голова: ‘Что ты пихаешься? Умлъ я жить, умю и въ пыли валяться, — и теб то же будетъ’. И точно, Васька прыгаетъ черезъ камень и совсмъ-было перескочилъ, да каблукомъ задлъ и голову себ сломалъ. И тутъ кстати долженъ замтить, что друзьямъ моимъ, славянофиламъ, великимъ охотникамъ пихать ногою всякія мертвыя головы да гнилые народы, не худо бы призадуматься надъ этою былиной’.
На этотъ разъ устами Потугина Тургеневъ довелъ толкованіе аллегоріи до конца.
Онъ, очевидно, зналъ, что его ждетъ на родин за такое упорство, чмъ встртятъ его искреннюю вру въ европейскую цивилизацію. Но, можетъ быть, именно полная увренность въ чувствахъ соотечественниковъ и побудила Тургенева вложить столько личной страсти, столько своего гнва въ рчи героя романа.
За романъ, по словамъ Тургенева, его ругали такъ дружно, какъ никогда и никого. Но авторъ отнюдь не раскаивается въ своей страстности.
‘Представьте себ,— писалъ онъ Анненкову,— что я нисколько не конфужусь. Я, напротивъ, очень доволенъ появленіемъ моего забитаго Потугина, врующаго единственно въ цивилизацію европейскую въ самый разгаръ этого всеславянскаго фанданго съ кастаньетками, въ числ котораго такъ потшно кувыркается Погодинъ’ {Письма къ Анненкову, относящіяся къ этой эпох, въ В. Евр. 1887 янв. и февр. и въ Русск. Обозр. за 1894 годъ.}.
Но въ глубин негодованія жило безсмертное горячее чувство любви автора къ родин, ежеминутно готовое превратиться въ чувство боли при вид тней, омрачающихъ достоинство родины, въ чувство ненависти при вид соотечественниковъ, унижающихъ имя своей страны, своего народа. Трудно представить съ какою мукой встрчалъ Тургеневъ каждый фактъ, недостойный, по его мннію, великаго русскаго народа.
Нкоторыя событія турецкой войны въ этомъ смысл являлись для него истиннымъ испытаніемъ. Случайныя неудачи, замедленіе дйствій — все до глубины души волновало Тургенева. Одно время онъ пишетъ: ‘мн хотлось бы забиться въ какую-либо нору, чтобы не видть никого и ничего не слышать’ {Письма, 322.}… Очевидно, здсь совершенно естественно могли сливаться два противоположныхъ чувства, о нихъ и говоритъ тургеневскій герой.
Весьма многіе увидли только одно чувство — ненависть и не распознали любви. На Тургенева посыпались обвиненія — въ отсутствіи патріотизма, въ преступленіи предъ отечествомъ и русскимъ народомъ.
Во глав нападавшихъ оказались два первенствующихъ писателя — Достоевскій и гр. Толстой.
Достоевскій, жившій въ Баден во время выхода въ свтъ Дыма, явился къ Тургеневу и заявилъ, что романъ слдуетъ сжечь рукой палача, что авторъ романа ненавидитъ Россію, не вритъ въ ея будущее. Тургеневъ молча выслушалъ обвинительную рчь. Но Достоевскій не удовольствовался ею и нависалъ къ издателю Русскаго Архива письмо, излагающее преступныя убжденія Тургенева. Изложеніе велось отъ лица Тургенева: ‘я ненавижу Россію’ и т. д… Достоевскій просилъ опубликовать письмо не ране 10—15-лтняго срока. Издатель журнала написалъ объ этомъ Тургеневу и спрашивалъ, что ему длать съ письмомъ Достоевскаго. Тургеневъ отвтилъ, что все это дло для него совершенно безразличію… {Письма, 194. Ист. B. XIV, 387 (Е. Гаршинъ). Письма, 206.}
Такъ разсказано это происшествіе отчасти въ письмахъ Тургенева, отчасти въ его устныхъ бесдахъ. Вс ли факты здсь вполн точны — трудно ручаться, но несомннно упреки были высказаны Достоевскимъ именно въ такомъ смысл.
Тургеневъ отнесся къ вопросу крайне снисходительно: это была бы просто-на-просто клевета’, писалъ онъ о письм Достоевскаго издателю Русскаго Архива, ‘если бы Достоевскій не былъ сумасшедшимъ,— въ чемъ я нисколько не сомнваюсь. Быть можетъ, ему это все померещилось. Но, Боже мой, какія мелкія дрязги’.
Но Достоевскій продолжалъ преслдованія. Онъ вывелъ Тургенева, въ своей повсти въ лиц героя съ предосудительными нравственными качествами и съ опасными убжденіями. Тургеневъ и на этотъ разъ не утратилъ обычнаго спокойнаго и терпимаго взгляда на своихъ враговъ. ‘Мн сказывали, что Достоевскій ‘вывелъ’ меня’, писалъ онъ, ‘что жъ! пускай забавляется!’ Тургеневъ только изумлялся, за что его ненавидитъ авторъ Бдныхъ людей? ‘Я ничмъ не заслужилъ этой ненависти. Но безпричинныя страсти, говорятъ, самыя сильныя и продолжительныя’. Этими объясненіями и ограничился Тургеневъ. У него были письма Достоевскаго, ими онъ могъ подорвать вліяніе его сатиры и даже его авторитетъ. ‘Вотъ было бы забавно напечатать ихъ!’ восклицаетъ Тургеневъ и здсь же прибавляетъ: ‘Но онъ знаетъ, что я этого не сдлаю. Мн остается сожалть, что онъ употребляетъ свой несомннный талантъ на удовлетвореніе такихъ нехорошихъ чувствъ, видно, онъ мало цнятъ его, коли унижаетъ до памфлета’.
Фигура Кармазинова, изображавшая, по замыслу Достоевскаго, его соперника, дйствительно, заставляетъ такой замыселъ признать памфлетомъ, результатомъ глубокой ненависти. Откуда она? Тургеневъ писалъ, будто Достоевскій возненавидлъ его еще въ то время, когда они оба были молоды и начинали литературную карьеру.
Въ Воспоминаніяхъ г. Григоровича и въ письмахъ Блинскаго разсказано зарожденіе этого чувства. Еще былъ живъ Блинскій и онъ отчасти былъ причиной злобы Достоевскаго на цлый кружокъ писателей-сверстниковъ. Блинскій восторженно встртилъ романъ Достоевскаго Бдные люди, провозгласилъ, что появилось новое свтило въ русской литератур. Тургеневъ раздлялъ восторги своего друга. Но эти восторги быстро охладли.
Произведенія, явившіяся посл Бдныхъ людей, повергли Блинскаго въ негодованіе: критикъ горько стовалъ на свое преждевременное увлеченіе. Въ феврал 1848 года онъ писалъ Анненкову: ‘Достоевскій написалъ повсть Хозяйка — ерунда страшная) Въ ней онъ хотлъ помирить Марлинскаго съ Гофманомъ, подболтавши немного Гоголя. Онъ еще кое-что написалъ посл того, но каждое его новое произведеніе — новое паденіе. Въ провинціи его терпть не могутъ, въ столиц отзываются враждебно даже о Бдныхъ людяхъ. Я трепещу при мысли перечитать ихъ,— такъ легко читаются, они! Надулись же мы, другъ мой, съ Достоевскимъ — геніемъ. О Тургенев не говорю: онъ тутъ былъ самимъ собою, а ужъ обо мн, старомъ чорт, безъ палки нечего и толковать’.
Друзья Блинскаго и на этотъ разъ послдовали за нимъ. Это должно было крайне сокрушать Достоевскаго, человка крайне впечатлительнаго и самолюбиваго. Необщительный ні раньше’, онъ теперь весь замкнулся въ себя и сдлался раздражительнымъ до послдней степени. Писатели, близко стоявшіе къ Блинскому, стали ему ненавистны. Въ томъ же письм Блинскій писалъ: Достоевскій ‘глубоко убжденъ, что все человчество завидуетъ ему и преслдуетъ его’.
Столкновеніе произошло именно съ Тургеневымъ. По словамъ г. Григоровича, Достоевскій при встрч съ другомъ Блинскаго, далъ полную волю накипвшему негодованію, сказалъ, что ‘никто изъ нихъ ему не страшенъ,— дай только время, онъ всхъ ихъ въ грязь затопчетъ’ {Анненковъ и его друзья. 610. Григоровичъ. Русск. М. янв. 1883, 13.}.
Посл этой встрчи послдовалъ окончательный разрывъ между кружкомъ Блинскаго и Достоевскимъ. Среди писателей ходило не мало эпиграммъ на самолюбіе и зависть автора Бдныхъ людей. Все это, конечно, только разжигало раздоръ. Съ теченіемъ времени злобныя чувства, повидимому, улеглись или были подавлены,— по крайней мр относительно Тургенева.
Въ періодъ появленія романа Отцы и Дти происходитъ оживленный обмнъ писемъ между Тургеневымъ и Достоевскимъ. Послдній приглашаетъ Тургенева въ сотрудники своего журнала — Время. Тургеневъ принимаетъ приглашеніе, восхищается Записками изъ мертваго дома. Въ свою очередь Достоевскій даетъ благопріятный отзывъ объ Отцахъ и Дтяхъ и своей характеристикой Базарова приводитъ Тургенева въ восторгъ: по его мннію, этотъ типъ только и поняли два человка — Достоевскій и В. Боткинъ. Но согласіе процвтало _ недолгой Причиной новаго взрыва было, можетъ быть, отчасти не особенно усердное выполненіе общаній, какія Тургеневъ много разъ давалъ на счетъ сотрудничества въ журнал Достоевскаго, можетъ, быть, денежныя отношенія:— Достоевскій одно время состоялъ должникомъ Тургенева, и этому факту придаетъ извстное значеніе самъ Тургеневъ…. Но главная причина, вроятно, безпримрный успхъ Отцовъ и Дтей…’ {Письма. 116, 121. Ист. B. XIV, 387.}
Появился Дымъ — и Достоевскому представился удобный случай излить, свои чувства. Мы видли, какъ Тургеневъ встртилъ критику и пародію Достоевскаго. У него врядъ ли надолго осталось чувство негодованія. Весной 1877 года онъ ршается первый писать Достоевскому, рекомендуя ему француза,— составителя монографій о выдающихся представителяхъ русской словесности. Въ этой рекомендаціи читаемъ:
‘Я ршился написать вамъ это письмо, не смотря на возникшія между нами недоразумнія, вслдствіе которыхъ наши личныя отношенія прекратились. Вы, я увренъ, не сомнваетесь въ томъ, что недоразумнія эти не могли имть, никакого вліянія на мое мнніе о вашемъ первоклассномъ талант и о томъ высокомъ мст, которое вы по праву занимаете въ нашей литератур’ {Письма. 315.}.
Несомннно, въ талант Достоевскаго были черты, которымъ Тургеневъ не могъ сочувствовать. Онъ не допускалъ въ роман слишкомъ подробнаго психологическаго анализа и порицалъ поэтому многія мста въ роман1Преступленіе и наказаніе. Тургеневу было ненавистно все, что сколько-нибудь напоминало современный натурализмъ и даже въ художественномъ произведеніи, въ Наканун — устами Художника Шубина — счелъ умстнымъ выразить негодованіе на ‘новйшихъ эстетиковъ’, предоставляющихъ художнику ‘завидное право воплощать въ себ всякія мерзости, возводя ихъ въ перлъ созданія’. И Тургеневъ, естественно, съ особенной рзкостью отзывается о пристрастіи Достоевскаго къ психологическому натурализму, часто столь мучительному для читателей {Фетъ. II, 88. Письма. 497.}.
Помимо этихъ ограниченій, Тургеневъ не думалъ отрицать таланта у своего сверстника, и пожертвованіе на памятникъ Достоевскаго, при первомъ извстіи о смерти писателя, конечно, не свидтельствовало о презрніи къ дарованію покойнаго.
Съ Достоевскимъ во мнніи о Дым, въ общихъ чертахъ сошлись другіе два писателя — Фетъ и гр. Толстой. Подлиннаго отзыва Фета мы не знаемъ, но гр. Толстой въ письм къ нему говоритъ о тождеств своего взгляда съ фетовскимъ. Оба судятъ на основаніи ума сердца — терминъ, изобртенный Фетомъ и вызвавшій благодарность его корреспондента. Въ результат — смертельный приговоръ литературной дятельности Тургенева.
Гр. Толстой пишетъ:
‘Въ Дым нтъ ни къ чему почти любви и нтъ почти поэзіи. Есть любовь только къ прелюбодянію легкому и игривому, и потому поэзія этой повсти противна. Вы видите — это то же, что вы пишете. Я боюсь только высказывать это мнніе, потому что я не могу трезво смотрть на автора, личность котораго не люблю, но, кажется, мое впечатлніе общее всмъ. Еще одинъ кончилъ. Желаю и надюсь, что никогда не придетъ мой чередъ. И о васъ тоже думаю’ {Фетъ. II, 121.}.
Гр. Толстой отчасти правъ, разсчитывая, что его впечатлніе раздляли если не вс, то очень многіе. Въ петербургскомъ обществ большой успхъ имла слдующая эпиграмма:
И дымъ отечества намъ сладокъ и пріятенъ!—
Намъ вкъ минувшій говоритъ.
Вкъ ныншній и въ солнц ищетъ пятенъ,
И смраднымъ Дымомъ онъ отечество коптитъ 1).
1) Ист. B. XLVII, 141. Галаховъ.
Эта эпиграмма могла быть местью со стороны высшаго свта. Извстная часть ‘прогрессивной молодежи’ не могла оставаться равнодушной къ другимъ героямъ романа — всмъ этимъ Губаревымъ, Ворошиловымъ, Пищалкинымъ. Независимо отъ оскорбленія самолюбій — воинственный тонъ романа долженъ былъ поднять войну, еще боле жестокую, чмъ спокойно и безпристрастно разсказанная повсть объ Отцахъ и дтяхъ.
И война поднялась.
Въ общемъ противники Тургенева повторяли идеи, уже знакомыя намъ посл критическихъ отзывовъ Достоевскаго, Фета, гр. Толстого. Присоединялись, конечно, и личные, часто, въ высшей степени недостойные навты въ род тхъ, какіе были вызваны Рудинымъ {Письма. 136: ‘какой-то баринъ, нисколько не стсняясь, увряетъ, что я для своего оскорбленнаго самолюбія пожертвовалъ… честью’. Такой выводъ Т—въ длаетъ изъ цитаты, сообщенной ему Полонскимъ.}. Тургеневъ, очевидно, сталъ уже привыкать къ такимъ выходкамъ: по крайней мр, онъ не перестаетъ уврять своихъ друзей, что онъ вполн равнодушенъ къ суду критики. ‘Что же касается до критикъ’, пишетъ онъ, ‘то я, гршный человкъ, питаю къ нимъ довольно большое равнодушіе, и не потому, чтобы я былъ убжденъ, что они неправы: напротивъ, я почти всякій разъ соглашаюсь съ моимъ распекателемъ,— но я слишкомъ уже старъ, чтобы передлать себя, т, которымъ я по вкусу, должны меня глотать вмст съ моими грхами’ {Письма. 133.}.
Но это равнодушіе, повидимому, неособенно легко дается писателю. Та или другая выходка ‘молодыхъ критиковъ’ по временамъ все-таки раздражаетъ Тургенева, и въ самомъ заявленіи о равнодушіи слышится гнвная нота. ‘А что касается до лая мальчишекъ’, пишетъ Тургеневъ, ‘пускай они потшаются… Это только доказываетъ, что мы подвигаемся впередъ. И пятокъ-то они не укусятъ’. Пусть какъ угодно поносятъ, прибавляетъ онъ въ другомъ письм, онъ ‘и ухомъ не поведетъ, и палецъ о палецъ не ударить’.— ‘Все это суета суетствій’ {P. Cm. XLVII, 325. Письма. 160}.
Наконецъ, Тургеневъ краснорчивйшимъ образомъ доказываетъ врность своему прежнему взгляду: ‘мнніемъ молодежи нельзя не дорожить’. Онъ пишетъ знаменитую статью по поводу ‘Отцовъ и дтей’ уже посл ‘Дыма’, въ самый разгаръ нападокъ ‘молодыхъ людей’.
Авторъ старается разъяснить недоразумнія и опровергнуть несправедливые упреки и, обращаясь къ своимъ юнымъ современникамъ, къ своимъ собратьямъ, заканчиваетъ любовнымъ напутственнымъ словомъ ихъ дятельность. Прославленный писатель произносилъ это слово не наставническимъ тономъ — онъ даже не признавалъ за собой права на такой тонъ,— а ‘тономъ стараго друга’. Онъ зачислялъ себя въ число ветерановъ, обязанныхъ очистить путь ‘новымъ людямъ’. ‘Благо тмъ’, восклицалъ онъ, ‘которые вовремя умютъ сами подать въ отставку’. Авторъ одного хотлъ,— отстоять свое произведеніе, устранить вс недоразумнія и недомолвки. Цль, скромне этой, трудно представить…
И все-таки статью постигла та же участь, какой подверглись романы Тургенева. Самъ авторъ заявляетъ объ этомъ факт: ‘Оказывается, что вс недовольны моей статейкой по поводу Отцовъ и дтей. Изъ этого я вижу, что не всегда слдуетъ говорить правду, ибо каждое слово въ этой статейк — сама истина, въ отношеніи ко мн, разумется’ {Письма. 168.}.
Съ этого времени Тургеневъ больше не выступаетъ съ публикой въ критическія бесды о своей литературной дятельности. Имъ на нкоторое время овладваетъ, дйствительно, полное равнодушіе къ общественному мннію. Онъ сторонится отъ полемики и всевозможныхъ пререканій. Ему приходится отъ близкихъ знакомыхъ слышать непріятныя, ложныя мннія, но онъ оставляетъ ихъ безъ энергическаго горячаго протеста, столь обычнаго въ былое время. ‘Къ сожалнію’, пишетъ онъ, ‘я уже попрежнему спорить не могу и не умю, флегма одолла до того, что нсколько разъ въ день приходится съ нкоторымъ усиліемъ расклеивать губы, слипшіяся отъ долгаго молчанія’ {Фетъ. II 207.}.
Но какъ бы глубока ни была эта флегма, Тургеневъ не можетъ не жить вопросами, завладвшими всей его жизнью и мыслью,— вопросами объ искусств, о художественной дятельности. Вопросы эти разршаются сообразно съ господствующимъ настроеніемъ и пережитымъ опытомъ. Онъ, кром того, находитъ отвты у художника, своего учителя.
Тургеневъ въ теченіе всей своей жизни съ безграничнымъ уваженіемъ относился къ имени и генію Пушкина. ‘На смертномъ, одр’, разсказываетъ иностранецъ, ‘онъ высказалъ своимъ друзьямъ, что желалъ бы лежать возл Пушкина, но что онъ чувствуетъ себя недостойнымъ такой великой чести и что такое желаніе слишкомъ дерзновенно съ его стороны’ {Рольстонъ. Иностр. крит. 190.}. Въ торжественныя минуты жизни Тургеневъ называлъ себя ‘ученикомъ Пушкина’, и это право — мы видли — признали за нимъ даже его противники {Письма. 346.}.
Великаго романиста, конечно, привлекалъ къ великому поэту прежде всего художественный геній. Ноги личная жизнь Тургенева, представила не мало чертъ и положеній, невольно напоминающихъ, біографію Пушкина. Авторъ Евгенія Онгина также испыталъ, что значитъ произнести ‘новое слово’ среди публики, пока неспособной воспринять его. Онъ не разъ слышалъ и ‘судъ глупца’ и ‘смхъ толпы холодной’, и изливалъ свой гнвъ въ бурныхъ, исполненныхъ презрнія рчахъ. Его ученикъ переживалъ такія же минуты. Разв могъ онъ не вспоминать о своемъ учител — теперь — боле чмъ когда-либо?..
И онъ вспомнилъ.
Нсколько позже того періода, о которомъ говоримъ мы, возникло стихотвореніе въ проз — Услышишь судъ глупца. Но время не иметъ здсь значенія. Стихотвореніе прекрасно характеризуетъ образъ мыслей Тургенева въ конц шестидесятыхъ годовъ,— оно даетъ намъ гораздо больше: объясняетъ отношеніе Тургенева къ виновникамъ всхъ своихъ огорченій на поприщ литературной дятельности.
Мы должны вспомнить это стихотвореніе съ буквальной точностью. Здсь каждая строка — яркій лучъ свта, озаряющій нравственнный міръ геніальнаго художника и человка.
‘Услышишь судъ глупца’… Ты всегда говорилъ правду, великій нашъ пвецъ, ты сказалъ ее и на этотъ разъ.
‘— Судъ глупца и смхъ толпы… Кто не извдалъ и того и другого?
‘Все это можно — и должно переносить, а кто въ силахъ пусть презираетъ!
‘Но есть удары, которые больне бьютъ по самому сердцу… Человкъ сдлалъ все, что могъ, работалъ усиленно, любовно, честно… И честныя души гадливо отворачиваются отъ него, честныя лица загораются негодованіемъ при его имени. ‘Удались! Ступай вонъ!’ — кричать ему честные, молодые голоса.— ‘Ни ты намъ не нуженъ, ни твой трудъ, ты оскверняешь наше жилище — ты насъ не знаешь и не понимаешь… Ты нашъ врагъ!’
‘Что тогда длать этому человку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться — и даже не ждать боле справедливой оцнки.
‘Нкогда землепашцы проклинали путешественника, принесшаго имъ картофель, замну хлба, ежедневную пищу бдняка… Они выбивали изъ протянутыхъ къ нимъ рукъ драгоцнный даръ, бросали его въ грязь, и топтали ногами.
‘Теперь они питаются имъ — и даже не вдаютъ имени своего благодтеля,
‘Пускай! На что имъ его имя? онъ и безъимянный спасаетъ ихъ отъ голода.
‘Будемъ стараться только о томъ, чтобы приносимое нами было точно полезною пищей.
‘Горька неправая укоризна въ устахъ людей, которыхъ любишь… Но перевести можно и это.
‘Бей меня! но выслушай!’ — говорилъ аинскій вождь спартанскому.
‘Бей меня, но будь здоровъ и сытъ!’ — должны говорить мы.
Въ этомъ стихотвореніи заключается объясненіе художественныхъ и общественныхъ стремленій не одного Тургенева: здсь мы читаемъ отвтъ на столь обычные упреки, звучавшіе когда-то и до сихъ поръ не замолкшіе окончательно, противъ ‘учителя’, противъ Пушкина. Въ заявленіяхъ поэта, сорвавшихся съ его устъ въ минуты гнва, на тупоуміе и равнодушіе толпы, хотли видть символъ вры художника-жреца, идущаго своей дорогой въ сторон отъ людскихъ интересовъ, вдали отъ горя и радостей своихъ соотечественниковъ. Какъ опрометчивы и несправедливы были эти упреки! Было бы удивительно, еслибы преобразователи — въ какой бы то ни было области духовнаго развитія — не испытывали по временамъ разочарованія, гнва на своихъ современниковъ. Именно это настроеніе и свидтельствуетъ о томъ, что цли и замыслы художника или мыслителя дйствительно велики и новы: толпа привтствуетъ съ первой же минуты только то, что уже давно составляетъ ея достояніе, что ей доступно безъ всякихъ усилій мысли, что отдаетъ запахомъ ея будней, ея мертваго инертнаго существованія. ‘Судъ глупца’ и ‘смхъ толпы холодной’ часто поражаютъ именно то, чего не въ силахъ понять ни глупецъ, ни толпа. Геній всегда выше своихъ современниковъ, онъ всегда можетъ повторить, въ начал своего поприща, гордыя, но справедливыя слова шиллеровскаго идеалиста:
Я — гражданинъ грядущихъ поколній!..
Таковъ смыслъ стихотвореній Пушкина о поэт-цар и презрнной черни. Но идейный практическій выводъ и здсь такой же, какъ и въ тождественномъ произведеніи ученика:
‘Бей меня — но будь здоровъ и сытъ…’
Эти слова обращаются къ той же толп, и дятельность великихъ художниковъ совершается подъ этимъ девизомъ, совершается необходимо, стихійно, въ силу величія художниковъ, сколько бы терній ни встрчалось на ихъ пути и какой бы судъ они ни слышали отъ толпы, ими благодтельствуемой.
Все это съ поразительной точностью оправдывается жизнью и дятельностью Тургенева.
Онъ, утомленный борьбой, не видя успха своихъ искреннйшихъ усилій — объяснить свои цли и идеи — невольно вспоминаетъ драму, когда-то пережитую его учителемъ. ‘Что касается до литературной дятельности вообще’, пишетъ онъ другу, ‘то должно каждому непремнно и неуклонно идти своей дорогой спокойно, и, по мр возможности, зорко глядя кругомъ. Само дло покажетъ, правъ ли ты, а пока перечитывай пушкинскаго Поэта: ‘Поэтъ, не дорожи любовію народной’ и т. д.
Позже Тургеневъ разбиралъ отношеніе публики къ его отдльнымъ произведеніямъ, и приходилъ въ изумленіе отъ ея неожиданныхъ приговоровъ. Напримръ, Пснь торжествующей любви, написанная, повидимому, не для большинства читателей, имла ‘чуть не огромный успхъ’. ‘Выводъ изъ этого такой’, разсуждалъ Тургеневъ, ‘пиши, что теб на душу придетъ, не справляясь заране съ мнніями публики. Впрочемъ, я долженъ отдать себ справедливость, что я такъ и поступалъ до сихъ поръ. Да и какъ это писать для публики?’
Эти разсужденія находили опору въ непоколебимой увренности Тургенева, что дйствительно талантливые рано или поздно непремнно будутъ признаны. Онъ любилъ повторять изреченіе Блинскаго: ‘каждый рано или поздно попадаетъ на свою полочку’. ‘Въ конц концовъ’, пишетъ Тургеневъ, ‘никто не можетъ выдать себя за нчто большее, чмъ онъ есть въ самомъ дл, точно также не бываетъ, чтобъ что-нибудь, дйствительно существующее, не было признано… современенъ’ {Письма. 131, 399, 134.}.
Очевидно, при такой вр Тургеневъ не могъ питать злобнаго чувства противъ молодого поколнія. Онъ ждалъ и надялся и, какъ увидимъ, дйствительно дождался. А пока онъ повторялъ свое:
‘Бей меня, но будь здоровъ и сытъ’.
Врядъ ли какому-либо предмету, за исключеніемъ разв народа, Тургеневъ посвящалъ больше и ‘тайныхъ думъ’, и любовныхъ заботъ, чмъ молодежи.
Тургеневъ охотно заводитъ рчь о молодомъ: поколніи, о дятеляхъ, только-что выступающихъ на сцену. Его сочувствіе, всецло принадлежитъ этимъ новичкамъ. Онъ готовъ съ восторгомъ привтствовать новый талантъ. Онъ многое прощаетъ молодости, потому что вполн понимаетъ ее: самоувренность, преувеличеніе, извстнаго рода фраза и поза, даже нкоторый цинизмъ, рзкія мннія и угловатыя формы — все это Тургеневъ считаетъ неизбжной принадлежностью молодости и относится къ ея мимолетнымъ недостаткамъ и заблужденіямъ съ отеческою терпимостью. Онъ ‘шапку, ломаетъ’ предъ молодыми людьми, если только чувствуетъ въ нихъ дйствительное присутствіе силы, таланта, ума. Онъ такого рода будущимъ дятелямъ уступаетъ ‘честь и мсто’, первый радуется ‘приливу новыхъ силъ’, сопровождаетъ успхи юноши горячимъ восклицаніемъ: ‘Впередъ, молодое поколніе!’ {Русск. Cm. XL, 223, 224. Письма, 187.}.
Впрочемъ, вс эти рчи, вс эти привтствія давно должна была знать русская молодежь. Еще устами одного изъ раннихъ героевъ — Лаврецкаго — Тургеневъ обратился къ грядущимъ поколніямъ съ такимъ напутствіемъ:
‘Играйте, веселитесь, ростите, молодыя силы. Жизнь у васъ впереди, вамъ не придется, какъ намъ, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака, мы хлопотали о томъ, какъ бы уцлть — и сколько изъ васъ не уцлло!.. А вамъ надобно дло длать, работать,— и благословеніе нашего брата старика будетъ съ вами’..
‘И не было горечи въ его душ’, замчаетъ авторъ.
То же самое онъ могъ сказалъ и о своихъ думахъ.
Одного только не могъ простить Тургеневъ молодежи: невжества, самонадянной бездарности, пошлаго самообожанія. А такихъ ‘новыхъ людей’ нарождалось не мало съ каждымъ, днемъ. Тургеневу приходилось разсуждать о всякихъ непризнанныхъ геніяхъ, о ничтожностяхъ, взводимыхъ на пьедесталъ въ томъ или другомъ изъ многочисленныхъ отечественныхъ муравейниковъ.
Объ одномъ изъ такихъ ‘русскихъ Лео’ Тургеневъ писалъ: ‘Это опьяненіе самообожанія рядомъ съ изумительной бездарностью!.. Этотъ догматическій тонъ при такомъ невжеств! все это просится въ каррикатуру. И замтьте — меня нисколько не смущаетъ рзкость мнній, меня изумляетъ эта пустота, воображающая, что она ‘на 20-мъ году жизни уже разршила вс вопросы науки и жизни’… Изъ молодыхъ людей, подобныхъ***, никогда ничего не выходить. Откиньте вс его разглагольствованія о собственной особ подъ предлогомъ идеи ивы удивитесь, какой тамъ останется нуль’.
Тургеневъ издвается надъ торжественными пріемами бездарнаго римоплета: онъ сочинилъ двнадцать, никуда негодныхъ стишковъ, и съ одной стороны вставляетъ число, когда онъ ихъ задумалъ, а съ другой — число, когда онъ свершилъ это великое дло {Р. Ст. XL, 240-2.}.
Иной образъ новаго дятеля рисовался Тургеневу — дятеля сознающаго свои силы и наклонности, скромнаго, мужественнаго, готоваго даже на незамтное дло, лишь бы оно было цнно въ общественномъ смысл. Великій писатель въ конц своей жизни и многотрудной творческой дятельности высказывалъ глубокое убжденіе, что стремленія къ общему идеалу безплодны,— слдуетъ искать идеала спеціальнаго, указываемаго человку его ‘прирожденной способностью, талантомъ, говоря прямо, охотой, расположеніемъ къ извстному длу’. А такого рода талантъ есть у всякаго, только не всякій уметъ пользоваться имъ. ‘Многіе либо не стараются сознать его, либо находятъ его слишкомъ мелкимъ или недостойнымъ того, чтобы посвятить ему свою дятельность, и въ этомъ заключается большая ошибка. Спеціальный идеалъ не только не противорчитъ общему, но оплодотворяется имъ и взаимно даетъ ему жизнь’ {Письма, 416.}.
Не легко пылкой, романтически настроенной молодости помириться съ скромнымъ назначеніемъ въ жизни. А между тмъ, это часто единственный полезный и идеальный путь. Тургеневъ неоднократно останавливается на этомъ вопрос, и желаетъ новымъ дятелямъ ‘бодрости, спокойствія и терпнія’, особенно терпнія: оне — по мннію Тургенева — нужно особенно въ Россіи и именно молодымъ людямъ.
Терпніе — такая незамтная, непоэтическая добродтель. Здсь героизмъ не бросается въ глаза яркимъ блескомъ, здсь мало привлекательнаго для юныхъ мечтателей. Но Тургеневъ настаивалъ на самопожертвованіи, на дятельности — мирной, будничной, негероической. Въ семидесятыхъ годахъ такой взглядъ овладлъ писателемъ окончательно. Поколніе, проходившее предъ глазами писателя, общій строй жизни, наблюдаемый имъ,— все говорило объ иныхъ людяхъ и иныхъ подвигахъ.
Можетъ быть, творецъ блестящихъ, сильныхъ, оригинальныхъ образовъ рисовалъ пути, не особенно лестные для нашего времени, но человку, пережившему эпоху шестидесятыхъ годовъ, позднйшіе годы могли казаться удручающимъ затишьемъ и новые люди, въ сравненіи съ молодыми дятелями прошлаго, производили впечатлніе скромное и будничное.
Одна дама писала Тургеневу, что среди современной молодежи нтъ такихъ сильно организованныхъ личностей, какою изображенъ Базаровъ. Она искала Базарова, не въ буквальномъ смысл, не ‘нигилиста’, а просто юношу, на столько же оригинальнаго, откровеннаго, смлаго. Тургеневъ отвчалъ:
‘Времена перемнились: теперь Базаровы не нужны. Для предстоящей общественной дятельности не нужно ни особенныхъ талантовъ, ни даже особеннаго ума — ничего крупнаго, выдающагося, слишкомъ индивидуальнаго, нужно трудолюбіе, терпніе, нужно умть жертвовать собою безъ всякаго блеска и. треска, нужно умть смириться и не гнушаться мелкой и темной и даже жизненной работы — я беру слово: жизненной — въ смысл простоты, безхитростности, terre а terr’а. Что можетъ быть, напримръ, жизненне учить мужика грамот, помогать ему, заводить больницы и т. д. На что тутъ таланты и даже ученость? Нужно одно сердце, способное жертвовать своимъ эгоизмомъ — тутъ даже о призваніи говорить нельзя… Чувство долга, славное чувство патріотизма въ истинномъ смысл этого слова — вотъ все, что нужно’.
Тургеневъ, очевидно, увлекся своей идеей и слишкомъ во многомъ отказалъ будущимъ поколніямъ. Врядъ ли когда-либо наступаютъ такія эпохи, когда безличные, ординарные люди полезне выдающихся и даровитыхъ, когда даже ‘не особенно’ умные являются образцовыми дятелями. Кром того, учить мужика грамот, помогать ему — едва ли возможно безъ призванія, ecu, конечно, и то, и другое будетъ выполняться честно и сознательно. Чувство долга безъ призванія становится источникомъ нравственнаго рабства, недовольства, наконецъ, полнаго равнодушія къ длу. Самъ же Тургеневъ, мы видли, говорилъ объ идеал, согласномъ съ наклонностями и способностями человка. И этотъ взглядъ справедливъ и законенъ. Дятельность, не соотвтствующая внутреннимъ влеченіямъ дятеля, грозитъ превратиться въ ненавистную, обязательно и насильственно отбываемую повинность.
Но это — подробности: въ общемъ, взглядъ Тургенева на роль и назначеніе молодыхъ поколній совершенно понятенъ. Совершился рядъ великихъ реформъ, создавшихъ новыя основы народной жизни. Общій планъ грядущаго развитія намченъ, путь указанъ, но каждый шагъ на этомъ пути долженъ сопровождаться борьбой стараго съ новымъ. Освобожденному народу нужны помощники, учителя, люди, способные стать въ уровень съ его жизнью, съ его интересами, сжиться съ его срой дйствительностью, исполненной чернаго труда и часто незамтныхъ, но на самомъ дл глубокихъ страданій. Великое дло совершено, могучій тонъ данъ, — оставалось выполнить множество подробностей, привести въ множество диссонансы, безпрестанно возникавшіе между идеями и преданіями. Для этихъ подробностей требовались другіе люди, чмъ творцы и участники преобразовательнаго движенія. На этомъ пути не требовалось блестящаго драматическаго героизма,— требовалась выносливость, любовь къ длу, неутомимая муравьиная работа.
Именно въ такомъ смысл писалъ Тургеневъ: ‘Народная жизнь переживаетъ воспитательный періодъ внутренняго, хороваго развитія, разложенія и сложенія, ей нужны помощники,— не вожаки, и лишь только тогда, когда этотъ періодъ кончится, снова появятся крупныя, оригинальныя личности… Мы вступаемъ въ эпоху только полезныхъ людей… и это будутъ лучшіе люди. Ихъ, вроятно, будетъ много, красивыхъ, плнительныхъ — очень мало’.
Тургеневъ совершенно послдовательно возставалъ противъ романтическихъ замысловъ молодого поколнія. Онъ требовалъ цлесообразной дятельности, а не безплодныхъ мечтаній. Онъ смялся надъ надеждами юношей ‘сдвигать горы съ мста’, совершать крупные, громкіе и красивые подвиги. Боле, по его мннію, чмъ когда-либо и гд-либо слдуетъ у насъ удовлетвориться малымъ, назначать себ тсный кругъ дйствія… {Р. Ст. XL, 226-7.}.
Здсь опять мы слышимъ отголосокъ давнишнихъ идей Лаврецкаго. Этотъ герой — столь близкій сердцу автора — ограничиваетъ ‘свой кругъ дйствій’, онъ намренъ пахать землю ‘и стараться какъ можно лучше её пахать’. Въ противоположность этимъ честнымъ, практически обдуманнымъ намреніямъ, легкомысленный канцеляристъ Паншинъ замышляетъ во мгновеніе ока передлать бытъ и исторію цлаго народа. И какъ смшенъ и жалокъ этотъ пылкій реформаторъ предъ скромнымъ землепашцемъ!.. И, конечно, авторъ, устами Лаврецкаго, ‘разбиваетъ его на всхъ пунктахъ’.
Мы видимъ, сколько вниманія удлялъ романистъ своимъ юнымъ современникамъ. Вниманіе отнюдь не оставалось платоническимъ. Тургеневъ всегда и везд обнаруживалъ искреннйшую готовность помочь молодымъ людямъ совтомъ, деньгами, рекомендаціей. Фактовъ безчисленное множество, имена облагодтельствованныхъ лицъ неизвстны даже ближайшимъ друзьямъ Тургенева. Онъ творилъ добро по евангельскому правилу: лвая рука не знала, что длала правая.
Извстно, какое участіе Тургеневъ принималъ въ судьб вольнослушателей петербургскаго университета. Студенты всегда оставались предметомъ его попеченія. Въ письмахъ мы читаемъ распоряженія — внести извстную сумму денегъ на стипендіи бднымъ студентамъ, заграницей въ пользу студентовъ Тургеневъ устраиваетъ концерты, г-жа Віардо поетъ, онъ читаетъ отрывки изъ своихъ произведеній, принимаютъ участіе даже французскіе писатели, — напримръ, Золя. Легко представитъ успхъ такого рода matinees!’ {В. Е. апр. 1885, 501. Шесть лтъ переписки. Р. Ст. XLII, 397.}.
Что касается рекомендацій, здсь Тургеневъ былъ неутомимъ. Вс наши источники переполнены сообщеніями объ изумительной готовности и искусств Ивана Сергевича — помочь этимъ путемъ. Нкоторыя рекомендаціи его достигали поистин изумительныхъ результатовъ.
Въ Париж очутился юноша безъ всякихъ средствъ, знакомствъ и — что важне всего — безъ всякихъ документовъ, а между тмъ юноша мечталъ попасть въ спеціальное учебное заведеніе — въ земледльческій институтъ въ Монпелье. Но для полученія аттестата требовалось метрическое свидтельство. Директоръ института предложилъ юнош представить удостовреніе отъ Тургенева въ томъ, что онъ — студентъ, родился тогда-то и тамъ-то. Тургеневъ немедленно исполнилъ просьбу, и юноша успшно окончилъ курсъ и сдлалъ очень счастливую карьеру.
Мотивъ большинства рекомендацій Тургенева выраженъ кратко и ясно, въ одномъ изъ рекомендательныхъ писемъ къ брату на счетъ нкоего юноши: ‘сть ему нечего — вотъ его главное и очень почтенное право на участіе’. Очевидецъ сообщаетъ, что Тургеневъ даже изощрилъ въ себ особенный талантъ — писать рекомендательныя письма и добродушно подсмивался надъ своимъ краснорчіемъ {Письма. 375, 387. Отчетъ петерб. библ. 37—8. Р. Ст. XLVII, 328—9, XLII, 401, XL, 272. Полонскій. 595. Шесть лтъ переписки. Ib. 472. Р. Ст. XLVII, 216—7.}.
Посл Дыма творчество Тургенева на нкоторое время приняло направленіе нсколько иное, чмъ мы видли раньше.
И это направленіе, какъ и раньше неоднократно повторявшійся упадокъ творческой энергіи, было вызвано слишкомъ нервной отзывчивостью Тургенева на общественное и журнальное мнніе объ его произведеніяхъ.
Писатель сколько угодно могъ готовиться къ публичнымъ нападкамъ, съ какой угодно настойчивостью убждать себя, что все это ‘въ порядк вещей’, что правда возьметъ свое,— онъ не могъ спастись отъ тягостнаго впечатлнія при всякомъ новомъ обвиненіи, насмшк. Въ натур Тургенева не было энергіи для практической, будничной борьбы, находчивости для быстраго подавляющаго отпора. Среди многочисленныхъ воспоминаній о Тургенев есть разсказы, подтверждающіе замчаніе одного изъ заграничныхъ знакомцевъ Тургенева. На Ивана Сергевича Тургенева можно было подчасъ даже ‘накричать’,— и геніальный писатель не находился, какъ отвчать первому встрчному смльчаку.
Любопытно въ этомъ отношеніи письмо Тургенева къ нкоему г-ну В. Этотъ господинъ, впослдствіи попавшій въ домъ душевнобольныхъ, преслдовалъ Ивана Сергевича безконечными просьбами о вспомоществованіи, получалъ его, но, наконецъ, написалъ Тургеневу крайне дерзкое письмо немедленно посл полученія отъ него денегъ. Иванъ Сергевичъ призналъ необходимымъ объяснить странному корреспонденту, что онъ не думалъ оскорблять его и что у него, Тургенева, ‘тоже есть своего рода гордость’. И все вслдствіе того только, что Тургеневъ хотлъ получить отвтъ отъ своего корреспондента о полученіи денегъ…
Посл этого вроятенъ разсказъ и о встрч Ивана Сергевича съ Писаревымъ. Пылкій критикъ буквально ‘накричалъ’ на романиста за его намреніе печатать Дымъ въ Русскомъ Встник. Тургеневъ, по словамъ разсказчика, конфузился, блднлъ и ‘не могъ отвтить ни слова’. И не потому, конечно, что чувствовалъ себя виноватымъ или не зналъ, что отвчать, а просто по органической неспособности къ боевымъ стычкамъ я воинственнымъ словопреніямъ. Это обычное свойство гуманныхъ, глубоко-культурныхъ натуръ. Въ этомъ свойств коренится также наклонность Тургенева къ мрачнымъ, даже безнадежнымъ настроеніямъ по поводу слишкомъ страстныхъ выходокъ критиковъ и пріятелей
Мы уже не разъ встрчались съ подобнымъ настроеніемъ,— повторилось оно и посл Дыма.
‘Дымъ хотя успхъ имлъ довольно значительный, однако, возбудилъ противъ меня большое негодованіе. Особенно сильны были упреки въ недостатк патріотизма, въ оскорбленіи родного края и т. п. Опять появились эпиграммы. Самъ . И. Тютчевъ, дружбой котораго я всегда гордился и горжусь донын, счелъ нужнымъ написать стихотвореніе, въ которомъ оплакивалъ ложную дорогу, избранную мною. Оказалось, что я одинаково, хотя и съ различныхъ точекъ зрнія, оскорбилъ и правую, и лвую сторону нашей читающей публики. Я нсколько усомнился въ самомъ себ и умолкъ на нкоторое время’.
Но окончательно Тургеневъ замолчать не могъ. Онъ пока только выбралъ боле безобидную область литературы. Такъ, можетъ быть, ему казалось.
Мы знаемъ, сколько личнаго опыта и личныхъ воспоминаній вносилъ Тургеневъ въ свои произведенія. Въ конц шестидесятыхъ годовъ эта черта усиливается до такой степени, что каждое произведеніе Тургенева ничто иное, какъ точныя воспоминанія о прошломъ. И это — лучшія произведенія за этотъ періодъ. Здсь сказалась, можетъ быть, извстная усталость творческаго генія, и, можетъ быть, столь обычное стремленіе — въ извстный возрастъ — пережить вновь минувшее.
На слдующій годъ посл появленія Дима Тургеневъ пишетъ: ‘Я сижу теперь надъ литературными своими Воспоминаніями, и мысленно переживаю давно прошедшее… Иногда грустно становится,— а иногда пріятно… но и пріятность эта не безъ грусти. Кто перевалился за 50 лтъ — не выйти тому изъ минорнаго тона’ {Письмо г-ну В. Письма. 378. О встрч съ Писаревымъ. Мартьяновъ. И. В. XXII, 415. Письма. 146.}.
Съ особенно теплымъ чувствомъ Тургеневъ вспоминалъ о Блинскомъ. По поводу статьи о великомъ критик онъ писала Анненкову:
‘Не знаю, какъ она вышла, но я все писалъ старательно, два раза все переписалъ и умилился… пришли и стали воспоминанія… съумлъ ли я схватить физіономію нашего покойнаго друга — вы лучше меня можете судить объ этомъ’.
Воспоминаніямъ въ критик суждено было раздлить участь Дыма, не смотря на очевидный искренній тонъ авторскихъ разсказовъ. Но это было также естественно: такого рода произведенія всегда рискуютъ затронуть множество самолюбій и личныхъ чувствъ.
Въ конц 1869 года Тургеневъ писалъ:
‘Давать мн en passant плохо, повидимому, est tres bien porte въ ныншней литератур, въ род тирольскихъ шляпъ: послдняя мода!’