Ипатия, Маутнер Фриц, Год: 1892

Время на прочтение: 226 минут(ы)

Фриц Маутнер

Ипатия

Пролог

Парад продолжался уже целых три часа. Император Юлиан [Юлиан Отступник, Феевий Клавдий (331—363 гг.), римский император, племянник Константина Великого, сторонник языческой религии] на своем тяжелом рыжем коне, окруженный офицерами, чиновниками, духовенством и литераторами, находился недалеко от дворца наместника в конце широкой портовой улицы. В течение трех часов проходили мимо него полки, отправлявшиеся в Азию в победный поход против персов. Здесь, у главных складов Александрии, принимал император парад, напротив, у мола новой гавани, стояли на якоре корабли, которые в этот же вечер должны были доставить в Антиохию его самого и его свиту. Оттуда, предшествуя египетской армии, император намеревался выступить со своим сирийским войском.
Зрители порядком устали. Было около десяти часов утра. Стоял март, но солнце так нещадно палило над городом, что александрийская чернь начинала думать: африканские корпуса могли бы быть и поменьше.
Два маленьких темно-коричневых феллаха [феллах крестьянин-земледелец в арабских странах], обнявшись цепкими руками, чтобы не потерять равновесия, сидели на крепкой свае.
— Эй! — воскликнул один. — Посмотри, над крышей летит философ.
Птица марабу, которую за ее характерную лысую голову александрийцы прозвали философом, плавно поднялась над крышей Академии, описала два широких, спокойных круга над старым зданием, еще раз мощно взмахнула громадными крыльями и опустилась, наконец, недалеко от императора на источенную непогодой колонну. В воздухе птица выглядела просто великолепно. Теперь, когда она стояла на одной ноге, а другой, невероятно изогнувшись, скребла свою морщинистую шею с длинным мешком, болтавшимся под клювом наподобие серо-коричневой бороды — это было далеко не привлекательно. Ко всему этому лысая голова ужасающих размеров, череп и не то меланхолично, не то сурово взирающие на мир глаза — все это выглядело как-то нелепо шутовски, и оба мальчишки кричали и хохотали, в то время, как проходивший перед императором пехотный полк выкрикивал обычное утреннее приветствие, с кораблей неслись стоголосые клики, а воинственно настроенные горожане обменивались замечаниями о параде.
Мальчишки забавлялись теперь тем, что сравнивали двуногого философа на колонне с философствующим императором. Однако, император Юлиан не выглядел ни меланхолично, ни торжественно. Сходство было чисто внешнее. Невыразительный маленький человек около тридцати лет от роду сидел на своем рыжем коне, как новобранец. Только умная лысая голова с длинной, темно-коричневой бородой философов отдаленно напоминала птицу на колонне. Но одно особенно рассмешило мальчишек: как марабу продолжительно и серьезно скреб и чистил лапой голову, совершенно так же скреб и чистил император свою спутанную бороду, приветствуя в то же время проходивший мимо него полк воинственной речью:
— Вперед, молодцы! Ударим по персам, чтобы от их голов осталась одна солома. Это будет веселая война! Если уж мы вдребезги разнесли здоровенных швабов под Страсбургом, то персы побегут перед нами, как стадо баранов!
Император оглянулся и подозвал кивком головы первосвященника Иерусалима.
— Ваша просьба полностью удовлетворена. Вы получите деньги чтобы вновь отстроить ваш древний храм. По возвращении с войны я навещу вас как-нибудь в Иерусалиме. Тогда вы покажете мне тайные книги о том галилеянине, которого вы распяли. Я собираю материалы для большой сатиры на распятого. Мы расположены милостиво по отношению к вам.
Снова раздалась команда, и ‘с добрым утром, император!’ прогремело над звоном железа. За последним отрядом пехоты пошла кавалерия. Глаза императора, злобно сверкнувшие минутой раньше, снова стали спокойными.
— С добрым утром, латники! [Латник — воин в латах. В старину латами называли металлические доспехи, броню, защищающую от холодного оружия] — как будто преобразившись, воскликнул он могучим голосом полководца. — Вы выглядите молодцами! Вперед! Не заставляйте меня краснеть. Говорят, персидские девочки сходят с ума от африканских кирасиров? [Кирасир — военнослужащий частей тяжелой кавалерии, носивший кирасу в парадной форме. Кираса — металлический панцирь на спину и грудь]
Грубый смех первых рядов послужил ответом, и весь полк расхохотался за ними вслед. Лошади ржали и проходили танцующим шагом. Император послал первым засмеявшимся воздушный поцелуй, а затем обернулся к египетскому наместнику. Его приказания звучали коротко и решительно. Речь шла о посылке более молодых бойцов, о провианте, а главное: о громадном транспорте хлеба, который нужно было из Египта доставить через Красное море к устью Евфрата. Наместник не смог возразить ни единым словом.
Юлиан отъехал немного назад и приблизился к группе христианских священников настолько, точно хотел растоптать их копытами своего коня.
— Ну, попы! — крикнул он и снова заскреб в бороде, придвигая лошадь все ближе к ногам священников. — Молились ли вы сегодня в ваших, так называемых, домах божьих о победе персов? Полагаю, что да! Но что касается меня — вы можете делать это безнаказанно. Я не преследую таких бессильных демонстраций. Я не нуждаюсь в помощи вашего распятого. Но покорнейше прошу покончить с вашими дрязгами к тому времени, когда я снова буду здесь после победы. Я хотел бы все-таки знать, в конце концов, во что вы верите, галилеяне? Пятьдесят лет, с тех самых пор, мой кровавый дядя дал власть в ваши руки, вы препираетесь о природе своего Божества. Ну, господин архиепископ, выяснили ли вы это наконец?
Архиепископ стоял так близко к морде лошади, что пена запачкала его белую бороду. Император хотел оттеснить его еще, но архиепископ стоял твердо, и лошадь не двигалась.
— Государь, — ответил Афанасий, — мы, христиане, не дадим отвратить себя от нашей веры ни острым словом, ни острым мечом. Привилегии, дарованные нам твоим предшественником…
— Я уничтожаю привилегии!.. Привет, копьеносцы!
— С добрым утром, император!
Мимо проезжал полк легковооруженных всадников, незадолго до этого перекинутый в Африку с Дуная, чтобы поддерживать египетскую кавалерию в борьбе с бедуинами [бедуин — араб-кочевник]. Это были дикие, ловкие парни с длинными косами и спутанными черными бородами. На знаменах этого полка над римским орлом красовался крест с инициалами Иисуса Христа. Император сжал кулак, но, дружелюбно улыбнувшись, крикнул всадникам на их родном языке:
— Вспомните о своей старой славе! Послушайте стариков, как под старыми знаменами сражались они в долинах Дуная. А как со мной кинулись вы на сарматов? Гром и молния! Это была скачка! Помните? Полмили в карьер по полям маиса, а потом вверх по виноградникам. Мы так разделали врагов, что они застряли своими острыми шлема ми в винограднике и махали ногами в воздухе, как будто хотели позвать на помощь моего кузена. Он, однако, умер со страха от этого нового способа сигнализации! Ваш полк принес мне первую победу! За это вы получите в Персии новые знамена. С большими буквами на них. Но они будут означать ‘Юлиан’. В день освящения вам дадут пятьдесят бочек персидского вина и женскую прислугу!
Император поощрительно улыбнулся. Но никто не отреагировал. В суровом молчании, как будто это был полк монахов, двигались христианские солдаты. Даже лошади, казалось, сдерживали шаг, и враждебно взглянул на императора длиннобородый знаменосец. Юлиан побледнел, но кровь снова залила его лицо, когда через сотню шагов знаменосец склонил знамя, как бы для приветствия. Там, на первой ступени христианского собора, стоял архиепископ, отступивший после резких слов императора. И увидел, как поднял престарелый Афанасий руку и благословил христианское знамя полка.
Император вонзил шпоры в бока своего коня, который взвился на дыбы и пронесся сквозь ряды всадников. Собственноручно вырвал Юлиан знамя из рук воина, бросил его на землю и сорвал с плеча знаменосца знаки отличия.
— Ты разжалован! — закричал император, теряя власть над собой. — Рядовым ты проделаешь весь поход и будешь свидетелем, как воздвигнем мы алтари Зевсу в столице персов. А если тебя, собака, не убьют на войне, то, клянусь Зевсом, Солнцем, неведомым Богом, по возвращении ты умрешь на глазах архиепископа смертью твоего галилеянина! Любопытно будет все-таки узнать: кто из нас двоих сильнее на этой земле? Он — сын галилейского плотника, или я — римский император, повелитель мира? Марш!
Без знамен двинулся полк дальше. Образцовая дисциплина одержала верх, и Юлиан презрительно засмеялся, когда увидел, как эти христианские солдаты, даже не моргнув, перенесли тяжкое оскорбление.
Потом он повернул коня и постарался загладить свой поступок шутливыми словами и воинственными восклицаниями. Всадники оставались неподвижны. Но отряды, следовавшие за ними, вновь радостно приветствовали императора, а когда уже около одиннадцати часов наступила очередь артиллерии, и, под изумленное волнение зрителей на площади загрохотали влекомые бесчисленными быками чудовищные осадные сооружения, — финал парада принял поистине величественные размеры.
Население стало спасаться от палящего солнечного зноя в дома. Император, однако, казался неутомимым. Отклонив приглашение пообедать во дворце, он приказал купить для него у ближайшей торговки хлеба и несколько фиников и позавтракал этим прямо сидя на лошади, в то время как мимо него бесконечными рядами тянулись телеги, нагруженные вещами офицеров.
— Сегодня вечером нам предстоит отплыть, но я не хотел бы делать этого, не осмотрев городских достопримечательностей. Прошу вас, господа, присоединиться. Первым и самым важным для меня делом будет познакомиться поближе с издревле знаменитой Академией и библиотекой, вероятно, там настоящий рассадник всяких христианских мерзостей? Мы основательно расчистим его. Кто будет нашим проводником? — обратился Юлиан к стоявшей рядом знати.
Вперед выступил президент Академии и слабым голосом попросил оказать ему милость в счастливейший день его жизни…
— Знаю, знаю! Вы один из придворных льстецов. При моем всехристианнейшем кузене-убийце вы стали профессором за свадебное стихотворение, а затем, должно быть, в награду за достижение семидесятилетнего возраста — президентом Академии. Ну ладно, идем!
Император ловко соскочил с лошади, и свита пришла в движение. Около него, отставая на один шаг, с головой, замершей в одном непрерывном поклоне, шел президент Академии. Далее следовала военная свита императора и внушительное число ученых и жрецов. Несколько купцов протиснулись сюда же и сумели заставить императора заговорить с ними на пути к библиотеке.
Юлиан параллельно спрашивал президента о количестве книг. Когда старик замешкался с ответом, стоявший в трех шагах бумажный фабрикант Иосиф крикнул: ‘Почему бы императору не спросить меня? Я великолепно знаю, что в астрономическом отделе 35.760 свитков’.
Старые советники и офицеры, служившие еще при Константине, испугались этого нового нарушения придворного этикета, но император ласково подозвал к себе смельчака и с дальнейшими вопросами обращался к нему. Иосиф знал все. Зал Гомера насчитывал 13.578 исключительно свитков, греческая философия — 75.355…
Внезапно император остановился в раздумьи и сказал: ‘Послушайте, милый Иосиф, я сделаю вас придворным поставщиком, при условии, если удостоверюсь, что ваши данные правильны. Я сравню последнюю цифру с каталогом’.
— Боже милостивый! — воскликнул Иосиф, дрожа, но по-прежнему смело. — Ваше величество разрешит мне всеподданнейше доложить, что этого никогда еще не делал ни один император. Я сознаюсь, что придумывал десятки и единицы — ведь ваше величество желали знать все с точностью до одной книги. Цари всегда хотят этого! Но тысячи везде правильны. И я позволю себе сказать вашему величеству: разве для государя недостаточно, если верны тысячи?
Император искренне рассмеялся и обещал запомнить этот урок.
Миновав какой-то безымянный переулок, они достигли улицы гончаров и приблизились к главному входу Академии. Мощная колоннада, на ступенях которой расположились сотни служащих, вела к нему. По обе стороны колоннады стояли статуи греческих философов и поэтов.
Свита прошла в здание и, переходя из залы в залу, то тот, то другой профессор поочередно давали необходимые пояснения.
Как специалист-библиотекарь, только для этого приехавший в Александрию, ходил Юлиан повсюду, то доставал редкий экземпляр, то карабкался по удобной лесенке под самый потолок, чтобы убедиться в справедливости какой-нибудь справки, или усаживался с роскошным свитком Гомера за один из маленьких столиков, чтобы прочитать несколько строчек.
Если греческие поэты задержали императора на целый час, то с философами он просто не мог расстаться. С Платоновским диалогом о государстве в руке, он завязал оживленную беседу о воспитании и продолжал ее, уже вступив в математический отдел.
Здесь он откровенно сознался в своем невежестве и разрешил профессорам различных отделов кратко изложить современное состояние своих дисциплин. Свита совершенно измучилась, и престарелый президент уже дважды осмеливался приглашать императора к небольшой закуске, приготовленной в великолепной приемной. Император не желал ничего слышать. ‘Кто хочет ему служить, тот должен уметь жить так же скромно, как и он сам’, — считал Юлиан.
С Теоном, знаменитым профессором механики, император начал разговор относительно конструкции новой осадной машины. Юлиан выказал необычайные познания в баллистике и натолкнул ученого на мысль, как удвоить метательную способность старой машины. Казалось что профессору Теону, исполнившему для императорской артиллерии уже много научных и практических работ, сегодня было как-то не по себе. Император заметил это
— Что случилось, милый Теон? Я знаю вас, как одного из вернейших сторонников нашей старой религии. Я рассчитывал на вас. Вы знаете, что значит для меня этот поход. Я должен победоносно закончить эту персидскую войну, чтобы затем в долгом мирном царствовании искоренить внутреннего врага, — это новое галилейское безбожие, поднимающее свою голову против нашей старой религии, против богов и престола. Вы знаете, что я хочу уничтожить эту сволочь, проповедующее всеобщее равенство, братство и не знаю, что еще, и считающую своего галилеянина новым философом. Разве вы не собираетесь помочь мне в этом?
Теон, видный мужчина немного старше сорока лет, склонился, как бы желая поцеловать руку императора, и тихо сказал, со слезами на глазах:
— Простите, ваше величество, я никогда не перейду к христианам. У богов нет слуги вернее меня. Но сегодня ночью — сорок дней тому назад моя молодая жена подарила мне ребенка — сегодня ночью она умерла, оставив меня одного с младенцем… Сегодня ночью!.. Мы с ребенком теперь одиноки.
Император сердечно пожал руку профессору.
— Простите меня! Оставайтесь рядом со мной!
И в нервной поспешности, не оглядываясь и не отдыхая, император заторопился в следующую залу.
Было около семи часов вечера, когда Юлиан вступил в новое здание, первый отдел которого заключал в себе бесчисленное количество экземпляров иудейской Библии на еврейском языке, семьдесят ее трактовок, а также бесконечное число комментариев и вспомогательных сочинений. Уже несколько часов подряд ожидали здесь раввины и христианские священники возможности предоставить свои познания в распоряжение императора. С иронией расспрашивал император иудеев о происхождении их священных книг и прочел главу из Семикнижия. В виде доброго предзнаменования главный раввин предложил ему место из истории завоевания Ханаана.
— Ваши Моисей и Иисус были слишком хорошими солдатами, чтобы сделаться сносными философами. Они дали слишком много законов. Но я всегда чувствовал уважение к древности этих книг. Я вспомню о вас в Азии, если найду что-нибудь по-еврейски. Я прикажу все переписать… на свиной коже.
Дважды пытался архиепископ в заранее приготовленной речи изложить значение еврейской Библии для новой христианской религии, и лишь на третий раз ему удалось заговорить.
— Иисус Христос отменил обрядовые законы, справедливо кажущиеся его величеству лишенными смысла, и если его величество соизволит прийти в следующий зал, то он найдет там прекраснейшее собрание замечательных трудов христианских философов.
— Прошу вас, господа, не беспокойтесь! — воскликнул император насмешливо. — Отправляйтесь к вашим христианским философам и поститесь там, если желаете, как ваши новые благодетели человечества — монахи! При мысли, что христианские философы могут стать моей духовной пищей, я внезапно почувствовал такой голод, что принимаю приглашение господина президента для себя и для всех честных граждан. Решите сами, господин архиепископ, что вам предпочесть — стакан вина или главу из Оригена. Этот святой учитель должен был быть особенно аскетичным! — Император взял Теона под руку, и, посмеиваясь над Оригеном, последовал за президентом в большой парадный зал, где стояло три грандиозных обеденных стола и куда императорская свита ринулась, забыв о всяком порядке. Император с преднамеренной скромностью взял лишь немного хлеба и стакан вина, тогда как офицеры и профессора принялись за щедрые угощения смелее, чем это позволяли придворные обычаи. Даже пришедшие сюда против своей воли христианские священники забыли за едой свои обиды и заботы. Только евреи не прикасались к еде.
Юлиан снова заговорил с Теоном об улучшении конструкции осадных машин. Похоронив и оплакав свою жену, он должен будет наладить связь с начальниками артиллерии и попробовать осуществить задуманное сооружение. Выпив стакан арабского вина, Теон охотнее, чем раньше, собрался поправить некоторые вычисления императора, как вдруг внимание последнего привлек громкий шум на улице. Император мгновенно откинул портьеры и вышел на балкон, чтобы самому посмотреть, что случилось.
— Все-то он должен увидеть лично, — прошептал Иосиф соседу.
Внизу на улице гончаров собралась тысячная толпа образовавшая, казалось, две партии, ожесточенно спорившие друг с другом. Никто не заметил появления императора. Он послал вниз узнать, что случилось, но раньше, чем возвратились посланные, профессор Теон вышел на балкон и бросился к ногам императора.
— Спасите моего ребенка, государь! Они хотят крестить его!
Император возвратился в зал. Жилы на его лбу вздулись. Офицеры столпились вокруг него. Такие его видели, когда в битве под Страсбургом измена императора Констация чуть было не привела его к гибели, и только личная храбрость Юлиана препятствовала победе швабов.
Император потребовал объяснений, насколько можно было понять, союз христианских подмастерьев решил воспользоваться суматохой в Академии, чтобы против воли отца, окрестить дочь профессора Теона. Кормилицу-христианку подкупили, и план мог бы удастся, если бы этого не заметил какой-то еврей из числа слуг библиотеки, закричавший о помощи. Собравшаяся теперь на улице толпа состояла, с одной стороны, из молодежи союза подмастерьев, находившейся в безусловном подчинении архиепископу, а с другой — из греков и евреев. Кормилицу с ребенком оттеснили к зданию Академии, а затем провели в парадный зал к императору.
— Государь! — воскликнул Теон. — Еще прежде, чем ребенок родился, они надоедали моей жене просьбами посвятить его новой вере. Потом они не давали покоя больной и непрерывными угрозами, без сомнения, убили ее. Теперь им вздумалось окрестить бедняжку и назвать Марией, чтобы на старости лет у меня в доме вместо любимого ребенка был враг — христианка!
Император подозвал кормилицу и взял у нее ребенка из рук. Дитя тихо спало на своей подушечке и только слегка, шевельнуло хорошенькой головкой, когда император, склонившись, коснулся белого лобика своей жесткой бородой. Мертвая тишина воцарилась в зале.
— Нас обоих им не взять, бедное создание, — прошептал император, — ни меня, ни тебя. Это так же верно, как то, что меня зовут Юлиан.
— Эй, господа! — крикнул он вдруг так громко, что ребенок проснулся и раскрыл удивленно черные глазки. — Эй, господа, у меня сейчас есть дела поважнее расправы над изменниками! Но я говорю вам, что персидская война будете только началом той, которую я замыслю против внутреннего врага моего государства. Этого ребенка я беру под свое покровительство. Все громы преисподней и все молнии небес поразят дерзкую руку, которая осмелится сделать знак креста над ним. Марией хотели они окрестить тебя, бедное творенье, и убить в тебе душу живую, как стремятся они уничтожить душу мира. Радость жизни хотят они уничтожить, как на долгие годы лишили они Грецию всякого счастья. Проклятье, господин архиепископ! Бойтесь моего возвращения. Пускай же этот ребенок не носит никакого кроткого христианского имени. Я посвящаю ее первому Богу на небе Зевсу Ипату, высочайшему Зевсу, и называю ее Ипатией.
Обеими руками поднял император ребенка так, как греческие жрецы в священных мистериях совершали жертвоприношение невидимому Богу. Мир и покой отобразились на его лице.
— Вы, святые древние боги! Если вы еще живы, если вы меня любите и не хотите допустить галилеянина в ваши небесные жилища, сохраните мне этого ребенка! Никогда не будет у меня жены и детей. Служащий вам должен отказаться от личного счастья. Я беру этого ребенка, как своего. И если вы, святые боги, хотите сберечь красоту, правду и радость Греции вопреки галилеянину и его попам, сохраните мне этого младенца и ведите меня к победам во имя моей страны!
Тихий плач малютки нарушил тяжелое молчание, последовавшее за словами императора. Юлиан передал ребенка отцу и решительно подошел к архиепископу.
— До свиданья, господин архиепископ, — сказал он, сжав угрожающе кулак, — до свиданья, до победы. Сначала персы, потом галилеянин! Мне еще только тридцать лет, и если в моем распоряжении будет хотя бы десять — мир навсегда запомнит это! Пора, господа, мы отплываем.
И, не теряя времени и слов, Юлиан быстро сошел с лестницы. Офицеры последовали за ним. Внизу стоял на страже отряд морских солдат. Под их охраной император со свитой достиг гавани, где бесчисленные толпы народа встретили его приветственными криками. Греки, иудеи и все оставшиеся преданными старой вере египтяне знали о его походе против духовенства и устроили ему восторженную встречу. Одушевление и счастье светились в глазах императора. Остановившись перед маленьким мостиком, ведущим на адмиральский корабль, он выпрямился во весь свой рост и звонким повелительным голосом крикнул так, как будто весь город мог его услышать:
— Вы видите, как красное, раскаленное солнце опускается в море? Вы думаете — оно мертво и старые боги умерли? Но завтра утром, когда наши верные корабли понесут нас навстречу войне и победе, как с начала времени поднимется оно в блеске первого дня и будет светить нам как и каждому созданию! Знайте же, наш высочайший Бог наш Зевс, или Бог иудеев или ваш Бог-Серапис — это Солнце которое сейчас уходит на отдых, но завтра воскреснет и никогда не умрет. Бог мой, Бог мой, благослови меня на прощанье, благослови мое дело и дай победить ночь галилеян! — Еще одним широким жестом, подобно жрецу, благословил Юлиан покидаемый им город и кровавое заходящее солнце, вскочил на свой корабль, якоря были подняты под тысячеголосые крики и, медленно отчалив от берега и величественно пролагая себе путь среди других кораблей, с распущенными парусами, казавшимися красными в лучах заката, корабль отплыл из гавани.
Птица-философ покинула крышу Академии и плавными кругами последовала за своим императором. Долго парила она над мачтами, а затем, резко ударив крыльями, вернулась назад и встала, поджав под себя ногу, на одной из балок Академии, где давно уже снова спала крестница императора. Марабу царапал себе голову левой лапой, стучал клювом и озабоченно закрывал глаза.
— Солнце! Солнце! О мой победоносный император! Оно не ласково, оно сурово, как боги! Конечно, оно дает нам жизнь, но оно нас не любит. Оно любит пустыни, а не жизнь. Оно — Молох — убийца — опустошитель. Оно создает камни, камни вместо хлеба!.. Бедный император, бедный ребенок!
Долго еще бодрствовала птица-философ на каменной балке над кроваткой Ипатии, хотя Александрия уже давно погрузилась в сон, и, кроме древнего марабу, бодрствовал только архиепископ со своим секретарем, писавший письма в Рим, Константинополь и Персию ко всем врагам императора Юлиана.

Глава I
Юность Ипатии

Под присмотром верной кормилицы, честной смуглой феллашки, достигла Ипатия первой годовщины со дня своего рождения, и в этот день собралось в доме Теона много его коллег и чиновников из города с красивыми и дорогими подарками. За прелестной крестницей императора, серьезно и безмятежно лежавшей в своей колыбели, ухаживали как за принцессой. Все греческие колдуны, египетские жрецы и европейские кабалисты предсказывали малютке самую блестящую будущность. Среди поздравлявших не было ни одного, кто не верил бы в чары своей религии или в могущество императора Юлиана. Таким образом, маленькая Ипатия получила сотню непонятных подарков, среди которых было много таинственных средств от болезней, а также амулетов, в которых такой счастливый ребенок не должен был никогда нуждаться. Цветы священного лотоса, которые крылатый философ после долгого полета собрал для нее в сокровеннейших садах Аммонова храма, чтобы с восходом солнца разбросать перед колыбелью, были растоптаны беззаботными посетителями.
Во время своего продолжительного путешествия за священными цветами узнал печальный марабу плохие новости от других далеко летающих птиц — орлов и коршунов. Однако он молчал, так как ему бы все равно никто не поверил. Дни и ночи напролет сидел он озабоченный, не обращая внимания на самых лакомых рыб. Через шесть недель ужасная новость достигла Александрии, новость столь невероятная и страшная, что городские партии не решались что-либо говорить или предпринимать. Император Юлиан умер!
Спустя месяц сомнений уже не оставалось. В раскаленных пустынях по ту сторону Тигра римское войско таяло в борьбе с враждебной природой. Юлиан был, может быть, хорошим солдатом, но не великим полководцем. Должно быть, персы получали информацию из самой императорской свиты. Ничто не удавалось, нигде враг не останавливался для битвы, персидская армия и весь персидский народ со своим скотом и запасами продовольствия уходили дальше вглубь страны, оставляя императорское войско наедине с пустыней: если римляне занимали город, то последний через несколько часов со всех сторон охватывало пламя.
Вскоре наступил ужасный день, когда цезарь, вступивший со своим арьергардом в узкое ущелье, был внезапно атакован многочисленными отрядами неприятеля. Юлиан как бешеный бросился навстречу врагу и откуда-то сбоку получил смертельный удар. В предсмертный час при нем оставался ученый Либаний, и его записки сохранили мир последние слова римского императора. Юлиан хотел рукой остановить хлынувшую кровь, но скоро он отбросил ее к небу, как бы принося самого себя в жертву гневу нового Бога. Затем он откинулся назад, смертельная бледность покрыла его лицо, и прошептал: ‘Теперь ты победил, галилеянин!’.
К своему письму Либаний прибавил проклятия в адрес убийц своего повелителя.
На трон вступил новый император, а скоро его сменил другой. В Александрии их знали только по именам и все еще хотели угадать имена убийц императора Юлиана. Говорили, что персидский царь обещал огромное богатство тому из своих солдат, кто поразил римского императора. Но ни один перс не заявил о своем праве на награду. Рассказывали, что там, откуда получил император роковой удар, не было персов. Два дня не осмеливался александрийский архиепископ покидать свой дом, так как чернь угрожала побить его камнями и открыто объявляла убийцей императора. Но вот из Константинополя пришел корабль с золотом для александрийских церквей и новыми манифестами, называвшими императора Юлиана отлученным и богоотступником. Тогда архиепископ открыто выступил перед всем народом в своем соборе и отслужил обедню, александрийская чернь собиралась на улицах и насмехалась над бедными солдатами, возвратившимися из несчастливого похода больными, ранеными и искалеченными.
Один из возвратившихся солдат, разжалованный знаменосец какого-то Дунайского кавалерийского полка, долго исповедовался в частной приемной архиепископа Афанасия. Никто не знал ни его, ни величественную белокурую женщину, бывшую рядом с ним, однако его называли убийцей императора и не желали терпеть в городе. Но солдат, горделиво откинув черные косы и упрямо гладя заплетенную бороду, молился во всех церквях и подыскивал жилье для жены, добытой где-то в Германии. Наконец, он нашел его в доме, покинутом людьми, но населенном привидениями, в доме похожем на замок, стоявшем за городской стеной между египетскими парками и кладбищем, между храмом Сераписа и городом мертвых.
Маленькой Ипатии казалось одинаково забавным и то, что выстукивал марабу под ее окном, и то, что снова и снова печально повторял отец у ее колыбели. ‘Ты победил, галилеянин!’. Она улыбалась, когда отец стоял рядом с ней, и смеялась, когда птица-философ безбоязненно влезала в ее окно.
Пусто стало в Академии со дня смерти императора. Не сколько месяцев трепетали профессора перед надменностью архиепископа Афанасия, но из Константинополя пришел приказ ничего не менять в существующем порядке, предоставив учителей-язычников медленному вымиранию.
Уныло и пусто стало в залах и дворах знаменитой школы. Снаружи заново воздвигнутый и раззолоченный крест собора возвышался над крышей обсерватории.
Как раз под обсерваторией находилось маленькое служебное помещение профессора Теона. Его соседом был математик. Теон жил и работал в своей рабочей комнате, спальню он отдал ребенку и его кормилице.
Еще одно юное существо проживало в нескольких шагах от маленькой Ипатии. Исидор, неуклюжий, смуглый, черноволосый и длиннорукий семилетний уродец, получил разрешение спать и учиться, жить и умирать в передней математика. Никто не знал точно, чей был этот робкий и в то же время беззаботный мальчик. Слуги Академии рассказывали о нем невероятные истории. Его отцом являлся якобы обреченный на безбрачие египетский жрец, матерью — монахиня, родственница архиепископского секретаря, Египетская и сирийская кровь — неплохая смесь! Ребенка выбросили из архиепископского дворца и, когда он умирал с голоду, какая-то добросердечная служанка отнесла его в Академию. Служители анатомического отдела утверждали, что Исидор уже мертв, однако мальчика удалось вернуть к жизни. В малом городке, которым являлась Академия, между далекими от жизни профессорами и богато оплачиваемой толпой слуг нашлось достаточно места для сироты. Как сорная трава прорастает между камнями в углах двориков, так рос мальчик, которого и били, и кормили как полудикую собаку. И если никто не знал, кто опекал Исидора, одевал и кормил, то и сам мальчик мало интересовался этим. В полдень он съедал что попало, присев на ближайший порог, носил обрывки платья, пока они не превращались в лохмотья, а его познанья — да, с его познаниями дело обстояло не просто!
Когда Исидору было около пяти лет, по всей Академии распространился слух о появлении чуда природы. Два профессора, Теон и математик, увидели, как Исидор воспользовался посыпанной песком дорожкой к колодцу третьего двора, чтобы довольно правильно вычертить схему трудно вычисляемого лунного затмения. В результате общего удивления и расспросов выяснилось, что мальчуган то через открытое окно, то спрятавшись в самой аудитории, слушал все лекции по математике и астрономии и среди студентов давно уже слыл забавным колодезем всяких премудростей. Дальнейшие расспросы показали, что Исидор знал наизусть все формулы и длинные ряды чисел и чувствовал их внутреннюю зависимость, однако, ничего в них не понимая.
По желанию старого математика, Исидора устроили в детскую школу. Там, за четыре месяца он буквально проглотил то, с чем другие ученики справлялись за несколько лет. С того времени он получил разрешение спать в передней математика, и даже в Константинополь до императора дошла весть о чудесном ребенке. Вскоре одна из принцесс дала в отношении последнего несколько указаний: он должен был получить в подарок хорошие христианские книги и стать защитником новой религии. Далее того, конечно, указания не распространялись.
Таков был сосед прекрасного языческого ребенка, но он не интересовался Ипатией ни с хорошей, ни с плохой стороны.
Несмотря на близость отца, девочка росла в довольно безграмотном обществе. Ее кормилица вела небольшое хозяйство и была для ребенка единственной воспитательницей. Добрый марабу прилетал проводить все свое свободное время около Ипатии, но в его природе было больше склонности к созерцанию, чем к поучениям, да к тому же девочка не понимала щелканья его клюва, так как не получила должного ‘образования’. Отец любил свою дочь больше всего на свете, но почти не видел ее, если не считать тех нескольких утренних минут, когда он выдавал феллашке изрядную сумму на хозяйство и удивлялся, что кормилица всегда жалуется на недобросовестность рыночных торговок.
Такой способ вести хозяйство не вредил маленькой Ипатии. Феллашка всегда была в состоянии закармливать красавицу всяческими лакомствами, одевать ее в платьица из наилучших тканей, а также время от времени предохранять от болезней амулетами жрецов или старух.
Ипатия росла, а ее ученого отца ни разу не коснулась забота о ней. Девочке шел седьмой год, когда в ее жизни произошла первая перемена. В одну теплую и светлую майскую ночь профессор Теон проверял в обсерватории точность новоизобретенного измерительного прибора. Ему вновь удалось отыскать еще одну ошибку Птоломея в расчете движения какой-то планеты. Перед восходом солнца вернулся он в свое жилище и был поражен, найдя там в облаках курительного дыма старых ведьм и жрецов.
Оказалось, что около полуночи Ипатия опасно заболела, и старая феллашка не могла придумать ничего лучшего для ее спасения.
Теон подошел к кроватке дочери, лежавшей в лихорадке с горящими щечками и черными глазами, устремленными кверху. Отца она не узнала. Несколько мгновений стоял Теон, беспомощный от изумления и горя, затем он бросился к одному из своих коллег с медицинского факультета не столько за помощью, сколько для того, чтобы пожаловаться на судьбу. Математики считали медицину знанием не проверенным и не надежным. Однако врач, хорошо знавший прекрасного ребенка академических двориков, сейчас же последовал за Теоном в его комнаты. В результате чего колдунов немедленно прогнали, а кормилица со слезами на глазах обещала следовать всем указаниям врача.
После пяти тяжелых дней и ночей ребенок был спасен. Но Теон, беспомощно и чуждо просидевший все время около постельки больной, узнал, к своему огорчению, в каком плачевном состоянии находилась духовная жизнь девочки. Конечно, она не умела ни читать, ни писать. И даже по-гречески не говорила правильно, она — дочь греческого ученого и крестница императора. С кормилицей и со сверстницами она болтала на египетском разговорном языке, а для утренних приветствий отца хватало нескольких дюжин греческих слов. Вместо стихов Гомера она знала наизусть десяток египетских поговорок. И ученый профессор должен был говорить на отвратительном народном наречии, чтобы быть понятым своим больным ребенком.
Пока Ипатия медленно выздоравливала, Теон советовался с врачом, со своим соседом математиком и с другими коллегами, как изменить свою жизнь, чтобы заняться разумным воспитанием дочери. Нужно было найти надежную и образованную женщину, а также подыскать для ребенка подходящего учителя. Однако, когда врач по прошествии нескольких недель объявил, что Ипатия совершенно здорова, и избавил ее от своего надзора, Теон облегченно вздохнул и взял в руки новый прибор, чтобы довести до конца вычисления, начатые в теплую майскую ночь.
Еще незадолго до болезни Ипатии неутомимо прилежный Исидор совершенно не интересовался своей соседкой. Его занятиям не нужно было сотоварищей, а девочек он слишком презирал, чтобы замечать их. Невежественным ребенок был к тому же на шесть лет моложе чудесного мальчика Академии. Но однажды в маленьком долговязом ученом произошла серьезная перемена…
С тех пор как он обратил на себя внимание, из жадного к знаниям юнца вырос ненасытный книжник. Профессора беседовали с ним, старшие студенты позволяли ему помогать им в их работах, от всего этого так же, как из беспорядочного посещения лекций, росла его гордость. Только в залах библиотеки, среди неистощимых книжных сокровищ надеялся он научиться чему-нибудь новому.
Его непосредственным руководителем должен был быть один старый чернец, готовивший в монахи около тридцати юношей. Но то, что нужно было учить, Исидор знал лучше своего учителя, так что и мальчик, и монах были рады не встречаться друг с другом. Без учителя и друга отправился дивный отрок по своему собственному пути. Он поставил своей задачей прочитать все двести тысяч томов библиотеки. Внезапно к жажде знания присоединилось тщеславие. С наиболее редкими книгами, с невероятными фолиантами рассаживался он в большом зале, точно выгоняя оттуда и студентов, и профессоров. Юношу показывали приезжим иностранцам, осматривавшим библиотеку. Строго одетый, как старый студент, порывистый, как цирковой наездник, достиг Исидор тринадцати лет в тот самый теплый месяц май, когда заболела Ипатия.
В это время молодой ученый начал о многом задумываться. Он почувствовал, что бесчисленные изученные им вещи противоречат друг другу. Выходило, что не все авторитеты должны быть одинаково достоверны! Все учителя Академии давали ему уроки, но ни один, однако, не говорил о тех загадках, которые теперь начали вставать перед ним. Юноша мечтал о хорошем учителе, тосковал о друге. Ему хотелось отдаться в руки столетнего жреца и безмолвно следовать за ним.
Именно в таком-то душевном состоянии находился Исидор, когда однажды, в начале мая, перед заходом солнца сидел он, читая, в зале второго двора. Недалеко от него играли маленькие девочки сначала в цветы, потом в прятки. Ему никогда никто не мешал. Внезапно одна девочка, как вихрь, кинулась к нему и притаилась, плутовски улыбаясь, за его громадным фолиантом.
— Не кричать, — сказала она.
В первый момент Исидор хотел оттолкнуть ребенка, затем, с сознанием собственного достоинства, решил отыскать более тихое местечко со своим фолиантом, наконец, он снизошел, как это пристало его возрасту, посмотреть на детскую игру. Но и этого он не смог. Почему показалась ему откровением маленькая, разгоряченная беготней и тяжело дышащая Ипатия, так доверчиво и в то же время боязливо смотревшая на него? Разве на свете бывают такие глаза? Обыкновенные глаза — это маленькие красные отверстия, через которые человеческий дух может видеть буквы. А эти глаза…
Исидор не мог постигнуть, почему из его собственных заблестевших и покрасневших глаз потекли слезы. Чтобы совладать с собой, он положил дрожащую руку на локоны девочки и сказал приветливо:
— Ты маленькая Ипатия?
— Да, принцесса. Они говорят это, чтобы подразнить меня, но я на самом деле крестница императора, а когда я вырасту, мне дадут белое платье с золотом.
Детей скоро позвали домой. Стало темно, а Исидор еще долго сидел в зале. Громадная книга лежала на земле, а он мечтал. Еще ни разу, с тех пор как он себя помнил, он так не мечтал. Никогда ранее не думал он часами ни о чем, кроме учителей и писателей, задач и их решений. Сегодня с ним случилось нечто новое, что казалось фантазией и заставляло его думать о человеке, да, кроме того, о ребенке с удивительными черными глазами, о крестнице императора, об очаровательной принцессе. Может быть, Юлиан не умер, может быть, он тот человек, который, возвратясь, сможет разрешить все сомнения и соединить философию и веру. Может быть император Юлиан возьмет когда-нибудь ученого Исидора за руку и введет его в сияющий храм, где пламенными буквами на золотых досках записаны тайны вселенной, может быть, император даст Ипатию в жены ученому Исидору и сделает его цезарем и императором.
Исидор провел ночь в страшном волнении и выглядел безобразнее обыкновенного, когда с восходом солнца вновь вошел в зал, ожидая Ипатию. Сегодня у него в руках была любовная греческая трагедия Эврипида, он стал читать ее и испугался, так как он не замечал ни грамматических форм, ни особенностей слога, а упивался сладким языком и прекрасным содержанием стихов.
У Исидора не было никого, с кем он мог бы поговорить о своих новых муках, с принцессой был по-прежнему холоден, и только пугал ее своими злыми глазами, когда она проходила рядом. Теперь он мог подолгу следить за ее играми, а по ночам бродил под ее окнами, завидуя нахальному марабу, устроившему гнездо под ее комнаткой, целую ночь стояла птица, поджав одну ногу, словно на часах, а когда восходило солнце, и Исидор уходил к себе, марабу насмешливо щелкал клювом.
Ни учителя, ни ученики не подозревали, что происходило в душе Исидора, когда вскоре после этого Ипатия заболела. Он не смыкал глаз, в одном из погребов Академии совершал он мрачные заклинания, чтобы сохранить жизнь ребенка, тайком платил в церквях за молитвы египетским богам о здравии больной принцессы, и дал обет не принимать пищи, пока Ипатия не будет спасена.
Когда, наконец, крестница Юлиана, с прозрачной бледностью на щечках, с еще шире раскрывшимися прекрасными глазами вновь появилась во дворе, высокая, стройная, как настоящая принцесса, и, не то от усталости, не то вследствие каких-то перемен, не захотела больше играть со своими сверстниками, Исидор решил предложить себя в учителя ребенку. Неловко улыбаясь, явился он к Теону и рассудительно объяснил ему, что он слишком велик, чтобы быть учеником, но слишком молод для профессора, и ему полезно бы было попрактиковаться для начала. Исидор побледнел еще более обыкновенного, когда его предложение было принято без всякого возражения, и Ипатия явилась на зов отца.
— Гипатидион! — сказал профессор с ласковой рассеянностью. — Ты уже в таком возрасте, когда девочки должны поступать в школу. Хотела бы ты научиться читать и писать?
— Нет!
— Почему нет, Гипатидион?
— Девочки, умеющие читать и писать, так же глупы, как я, и к тому же спесивы!
— Гипатидион, что за возражения!
— Ну да, они такие. И вообще я не хочу ходить в школу, там так безобразно.
— Ипатия, — сказал Исидор, и его голос задрожал, — хотела бы ты учиться у меня, в твоей комнате или в саду?
— У тебя? Учиться? Конечно, хочу. Ты не похож на учителя.
С этого дня Исидор стал учителем маленькой Ипатии. Никто не интересовался ею, даже собственный отец. Один Исидор знал, что в Академии росло новое чудо. Но Ипатия была не похожа на него. Ему было тринадцать лет, но он ни разу еще не произнес ‘почему’. Он измерял в мыслях подземные и небесные пространства, знал всех поэтов и богов, изучил книги критиков и атеистов, одного за другим отбросил и поэтов, и богов, и критиков, и атеистов. И ни разу не сказал ‘почему’? А эта маленькая чудесная девочка, с ужасно черными глазами, спросила: ‘Почему?’ в первую же минуту первого урока, когда Исидор, нарисовав на доске букву, сказал: ‘Она означает ‘А’.
Скоро все привыкли ежедневно в хорошую погоду видеть Исидора со своей маленькой ученицей в лавровом саду первого дворика. Только для учителя и его маленькой ученицы их жизнь не казалась однообразной. Исидор не знал, как учат детей. Он не учился этому и не видел, как это делают профессора. Да если бы он и знал это, крестница императора все равно повернула бы по-своему. Она хотела знать все и ничего отдельно от остального. Только через два года научилась она бегло читать и писать, но к этому времени уже целый мир был в ее маленькой головке. Она не соглашалась написать ни одной буквы, не узнав смысла ее знака и наиболее красивой ее формы и истории. Исидор должен был мучиться, как молодой профессор, чтобы научить девочку азбуке так, как она сама этого хотела. Ипатия хотела знать то, над чем никто не задумывался, а Исидор согласился бы скорее откусить себе язык, чем хоть раз ответить ей: ‘Этого я не знаю’, В книгах египетских жрецов узнавал он все, чего ему еще не хватало, чтобы удовлетворить интерес ребенка. Вооруженный новыми знаниями, вступал он в садик или в комнатку и, как сверстник, выкладывал все, что приносил с собой. Ему приходилось рисовать иероглифы, из которых возникли греческие буквы, и латинскую форму, принятую римлянами. Это была дивная игра: один за другим рисовать, читать и писать три знака, а затем идти в город мертвых, собирать там цветы и разбирать надписи на гробницах, болтая о божественных бессмыслицах, в которые верили египтяне, или бежать к двум великим обелискам, стоящим за помещением портовой полиции, и говорить о древних египетских царях, воздвигших эти каменные изваяния в знак своего господства над миром и все-таки побежденных затем нами — греками. Прекрасно было целый месяц бродить по дельте Нила и удивляться мудрости, с которой составитель египетского алфавита позаботился о том, чтобы со знаком буквы дельты можно было связывать нечто более глубокое. Прекрасно было узнавать чудеса Нила, сказки о его разливах и обмелениях, о богах, посылавших его для оплодотворения страны, о Ниле и его шестнадцати детях, безграмотных, но все же таких хитрых и хранивших такие прекрасные тайны, что Исидор часами мог говорить, а Ипатия часами могла слушать, — оба одинаково неутомимо. Это была школа! В одному углу кушетки сидел Исидор, направив свои болезненные глаза на ребенка, и говорил, говорил все, что узнавал для нее одной, а в другом углу устраивалась маленькая принцесса, и, казалось, старалась впитать в себя все своими огромными глазами, так же, как она впитывала ими солнечный свет. Когда ей хотелось вставить одно из своих вечных ‘почему?’, она вскакивала перед учителем и, потянув платьице на коленях и расставив ручонки, кричала: ‘Как так?’, или ‘Почему?’ или даже ‘Я этому не верю!’. Тогда вскакивал учитель и грозил ее наказать, а она бегала вокруг стола и, хлопая в ладоши, кричала: ‘Я этому не верю, я этому не верю!’. Тогда он брал грифельную дощечку и чертил или писал ей сказанное, и девочка, положив дощечку на ковер и подперев головку руками так, что справа и слева между пальчиками струились черные кудри, долго, долго рассматривала и читала в безмолвном внимании. Наконец, успокоившись, она встала и говорила только: ‘Дальше!’. Тогда Исидор был счастлив и рассказывал ей в награду прекрасную сказку из Одиссеи, чтобы, наконец, не говорила она своего вечного: ‘Почему?’.
Ни разу, несмотря на все угрозы, не ударил Исидор своей ученицы. Ни разу не осмелился он притронуться к ней. Но дощечки, которые она разбивала, ненужные обломки грифелей собирал он заботливо в своей комнатке и хранил их там, как свое единственное сокровище. Он утаил шелковый бант, потерянный ею как-то из косы, а когда она, устремив глаза на доску, лежала по своей привычке на ковре, то водя маленьким указательным пальцем по линиям, то откидывая затемнявшие доску локоны — он стоял рядом, шепча беззвучные слова и протягивая над ней руку, как будто хотел омыть ее в атмосфере маленькой принцессы. Исидору исполнилось пятнадцать лет, когда на дворе Академии произошла его первая драка. Какой-то христианский мальчишка начал дразнить Ипатию императором Юлианом и вызвал насмешками слезы на ее глазах. Исидор кинулся на него, как дикий зверь, и хотя он был побит и скоро лежал с разбитым носом, никто не решался больше обижать крестницу императора.
Ипатия не смеялась, когда на следующий день он пришел на занятия с распухшим лицом. Они начинали изучать арифметику, и никогда еще Ипатия не хотела так жадно учиться. Простой счет можно было не учить. Этому ребенок выучился мимоходом раньше. Теперь надо было научиться понимать вычисления отца. Сначала она хотела самого трудного. Потому что объяснить ей, почему 2×2 = 4, Исидор все-таки не мог. Но как вычислить высоту облаков и отдаленность звезд, время лунных затмений и звездные знаки, которыми руководствовались корабли в далеком океане, — все это было так прекрасно и так легко, и Ипатия смеялась, узнав, что всем этим занимаются профессора.
Она не ложилась больше на ковер, а он не сидел больше на диване. Чинно садились они по обе стороны маленького столика, и Исидор никогда не грозил ей более.
Два года занималась она с ним математикой и однажды спросила, почему Римскую империю называют миром, тогда как ведь земля в сто раз больше, и живут ли люди на другой стороне земли, и почему думают, что богам лучше всего на земле, а не где-нибудь еще. Тогда Исидор внезапно выбежал из комнаты, чтобы она не заметила его слез. Он знал все, что знали все остальные, но этот спрашивающий ребенок требовал еще большего.
Вернувшись, он сказал, что, несмотря на свою молодость, она научилась всему, что он может ей предложить. Остается только философия, учение о мире, как о целом, и о богах, а этому надо учиться не у него, сомневающегося во многом, а у старых профессоров. При этом Исидор вторично положил свою дрожащую руку на ее головку и сказал:
— Я должен оставить тебя и передать другим учителям.
Смущенный, стоял он перед ней — длинный, неуклюжий юноша, высокий, как мужчина, и неловкий, как мальчик. Ипатия которой почти исполнилось двенадцать лет, сначала замерла перед ним, стройная и бледная, как принцесса, а затем топнула ножкой и сказала вместо ответа:
— Я не хочу другого учителя, ты должен оставаться со мной!
Тогда Исидор упал на колени, так что девочка даже испугалась. Его трясло, как в лихорадке. Он схватил ее правую ножку и поцеловал.
— Что ты делаешь, Исидор? Ты болен?
— Нет, Ипатия, я… это обычай, совершаемый, когда девушка приступает к высшему знанию.
— Глупый обычай!
— Ипатия, обещай мне…
— Что?
— Что ты никогда никого не…
— Я никогда не захочу никакого учителя, кроме тебя. Учи меня философии. Почему учат ее так поздно? Мне скоро двенадцать лет, а я еще не знаю, почему я создана. Ты должен сейчас же объяснить мне это! Почему?
У Ипатии не было честолюбивого намерения прочитать все 200.000 томов библиотеки, но у нее был Исидор, который должен был выбирать из всего, когда-либо написанного, и составлять букет из цветов и плодов. Уроки философии начались с греческих поэтов, потому что мнения, которые высказывали избранные люди о богах, Ипатия должна была узнавать в той же последовательности, в какой они следовали во времени. Сначала шли мифы о богах. Юноша и полуребенок читали Гомера, смеялись над его благочестием и умело находили глупое и невозможное в прекрасных баснях. Когда однажды Ипатия спросила боязливо, почему великий поэт утверждает такую ложь, и почему облекает он ее в такие прекрасные слова, Исидор рассердился и напомнил своей ученице, что они должны изучить философию, а не увлекаться поэтами.
— А почему не увлекаться?
Зиму и весну наполнил мир Гомера, летом они читали греческие драмы Эсхила и Софокла. Когда они приступили к Эврипиду и начали ту трагедию любви, при чтении которой пробудились некогда чувства юноши, он продекламировал маленькой ученице исполненные страсти строчки. Ипатия спросила изумленно:
— Почему ты раскрываешь мне красоту именно здесь и не хотел замечать ее у Гомера?
Молодой учитель ничего не ответил.
Наступившая зима застала обоих над малодоступными философами Древней Греции. С трудом понимались слова и смысл, но с пламенным желанием объяснял учитель, и с неутомимой жаждой слушала ученица. И как раньше, в ‘Царе Эдипе’, затаив дыхание, акт за актом ждали они разрешения ужасной загадки, так ожидали они теперь полного разоблачения всех тайн жизни. Казалось, что девочка страдает физически от напряженного внимания. Все сильнее бледнели ее щечки, все ярче блестели глаза и чаще, с приближением весны, ложилась белая рука на лоб, за которым теснилось столько безответных вопросов, а густые детские локоны все упорнее сражались со щеткой и лентами.
Покинув мрачные пути древних, юные учитель и ученица погрузились в светлый мир Платона. В день рождения Ипатии, забытый всеми, не исключая и ее собственного отца, Исидор рассказал ей прекрасную мечту философа о старом проклятье и благословении богов, которые в бесконечно далекие времена раскололи каждое живое существо на две половинки и послали их в мир, как мужчин и женщин, чтобы, на вечную забаву богов, продолжали они игру в разделяемые и снова друг друга обретающие половинки, чтобы с проклятьями и хвалами искали они и находили, изнемогали и обливались кровью, пока каждая половинка не соединится с другой.
Исидор принес сказку и хотел подарить ее своей ученице в виде хорошенького томика из тончайшей белой кожи с золотыми обрезами и тесненными золотом инициалами Ипатии и некоторыми другими маленькими знаками, которые он объяснит ей позднее. Но она не смогла сполна восхититься ни сказкой, ни книгой. Ибо в тот момент, когда с лихорадочно горящими глазами она слушала историю о половинках, Ипатия схватилась вдруг обеими руками за голову и упала со стула.
Это событие произвело переполох! Прибежала испуганная феллашка, которая всегда говорила — проклятое ученье не доведет до добра, она с таким криком искала ароматических веществ, что Ипатия пришла в себя от этого шума. Даже Теона извлекли из его рабочей комнатки, а Исидор со своим прекрасным списком Платона должен был удалиться.
Но благодаренье неведомым богам! — опасности не было. Через несколько дней Исидор получил от Ипатии письмо, ее первое письмо. Она извинялась за глупый перерыв в занятиях и просила его прийти продолжать начатое. Ее первое письмо вовсе не походило на письмо ребенка. Уверенные строки молодой женщины, подобные изречениям знаменитых женщин-философов Афин, или письмам гордых александрийских красавиц, которые просили у библиотекарей новые романы, Ее первое письмо! Где только достала она такую бумагу, подобной которой не было среди 200.000 томов библиотеки, такую белую и ароматную. Такую бесконечно мягкую, если провести ею по губам!
Исидор снова пришел в жилище Теона и боязливо взглянул на ученицу, с опущенными глазами стоявшую перед ним в новом длинном тяжелом платье. Что случилось с ребенком, теперь уже казавшимся девушкой? Изменилась ее осанка, голос, взгляд — абсолютно. Пропал вспыхивающий в глазах огонь и болезненная бледность губ и что-то вроде улыбки взрослой женщины порхало около глаз и рта. Она подняла глаза и сказала нежно и дружелюбно, но совсем не так, как обычно:
— Прости за перерыв!
Исидор не хотел, вовсе не хотел забываться. Но словно какая-то неведомая сила бросила его к ногам Ипатии, как безжалостное тело. Протянув длинные руки, он хотел поцеловать щиколотку ее правой ноги. Она отступила и спокойно сказала:
— Такого обычая нет. Теперь я это знаю. Я знаю все. Не нужно больше, милый Исидор. Я так благодарна тебе. Но такого обычая нет.
Как смертельно раненный, учитель поднялся с колен, бросился на стул и стал дальше рассказывать все, что узнал.
Но на середине Аристотеля занятия снова прервались. Теон заболел, а Ипатия изнывала от палящего летнего зноя. Профессора медицины посоветовали обоим летний отдых и морские купания на берегу Пентаполиса. И в тот же день крестница императора отправилась с отцом в свое первое путешествие.
Исидор остался один и, как разорившийся купец, бродил по городским улицам Александрии. Вечером, после отъезда Ипатии, он вышел из города и направился на запад, к ливийскому берегу. Исидор шел несколько часов подряд, и перед восходом солнца оказался на краю пустыни. Впереди виднелись христианские монастыри, слышалось завывание шакалов, а в момент самого восхода услышал он не то отдаленный гром, не то рычание голодного льва. Спотыкаясь от голода и дрожа от холодного утреннего ветра, повернул он обратно и стал ожидать вестей. Ипатия обещала писать.
Она сдержала слово, и два долгих месяца провел Исидор в томительном ожидании. Приходимые письма были всего лишь письмами преданной ученицы, где она писала о своих книгах, сомнениях, но в конце всегда было несколько слов о здоровье или о морской прогулке, о погоде или о ветке дерева, заглядывающей в окно. И в самом конце неизменное — ‘Твоя Ипатия’.
Еще раз дошел Исидор до начала пустыни вечером, накануне возвращения Ипатии. В уединенном трактирчике он пересидел ночь и до восхода солнца поспешил на улицу где должна была проезжать его ученица. И он не пропустил этого момента! В открытой дорожной коляске, которую тащили два маленьких вола, сидела она рядом с отцом — высокая, прекрасная, настоящая женщина. Исидор прижался головой к деревянному столбу и зарыдал, бормоча отрывки стихов и ломая себе пальцы. Когда повозка проехала, Исидор позвал маленького черного погонщика, уселся на осла, болтая длинными ногами, схватил его за уши и погнал так неловко, что хозяин с хозяйкой разразились хохотом, чернокожий погонщик, бежавший сзади в облаках уличной пыли, кувыркался и кривлялся, не в силах унять свою веселость. Потом эта смешная процессия понеслась галопом по боковым улицам обратно в город. Мальчишка бежал рядом с ослом и, когда они въехали на главную улицу, он сделал еще два прыжка, продолжая смеяться. Исидор буквально свалился с осла и поспешил в Академию, чтобы встретить свою ученицу.
С севера из-за моря, с Греции, а, быть может, и дальше из необыкновенных ледяных дунайских равнин летела над городом вереница аистов. В то же время с запада медленно и тяжело, несомая ударами серо-белых крыльев, приближалась птица-философ, в широкой улыбке раскрыв клюв, заметив молодого ученого. Внизу остановилась повозка, из нее вышел Теон со своей дочерью. Было счастьем, что утром Исидор уже сумел погасить в себе восторг первого впечатления и мог приветствовать возвратившихся относительно спокойно. Ипатия встретила его приветливо и серьезно, как благовоспитанная молодая дама, и прошла в академические помещения, которые она покидала в первый и — по ее словам — в последний раз. Профессор Теон нерешительно пожал руку Исидору. Пока феллашка забирала багаж и расплачивалась с возницей, Теон следил за всем этим так внимательно, как будто хотел научиться чему-нибудь новому. Затем профессор повел учителя своей дочери в большой зал и некоторое время молча ходил взад и вперед. Должно быть, он разговаривал сам с собой, так как внезапно произнес:
— Итак, я был совершенно поражен: я познакомился чрезвычайно своеобразной девушкой и едва мог поверить, что моя дочь обладает столькими знаниями, гораздо большими, чем обычные женщины, почти как Аспазия, при этом я обнаруживал эти знания всегда случайно, когда она помогала мне в моей летней работе. Очевидно, она знает гораздо больше, чем показала своему отцу. Я был приятнейшим образом поражен, молодой друг. И все исполнится согласно нашему договору.
— Какому, господин профессор?
— Ах да! Я полагаю, что Ипатия еще около года — может быть — до следующей весны — останется вашей ученицей а затем — я даже не представляю, что нужно будет делать дальше с Гипатидион. Но вы, молодой друг, вы достигнете возраста, когда мы сможем включить вас в состав профессоров нашей Академии. Со связями, которые еще с детских лет вы имеете в Константинополе, ваше назначение несомненно и вы сможете тогда — я полагаю… — мне нужно, однако, достать первое издание Птоломея! Целый месяц я ломаю голову, чтобы понять смысл одного глупого места!
Уже на следующее утро Исидор мог продолжать с девушкой занятия философией…
Однажды Ипатия написала, что разрешение мировых загадок слишком долго заставляет себя ждать и, что она начинает не доверять философам. Только что, как совсем глупый ребенок, проиграла она целый час с большой красно-розовой раковиной и совершенно забыла о своих книгах. Исидор попытался доказать, что знание, то есть обогащение духовных сил еще не является всем, что есть нечто высшее, а именно — единение отдельного человека с окружающим миром посредством чувства. Но Ипатия не поняла его и решительно потребовала продолжения занятий по учебному плану. Таким образом, бедному учителю пришлось как и раньше ограничиться сухой философией. А вот общение с домом Теона вскоре приняло иную форму. Теперь в конце урока в комнату часто входила феллашка, просиживала несколько минут в углу с каким-нибудь рукодельем и приглашала учителя к обеду. Исидор был бы еще счастливее от этой домашней близости, если хотя бы раз удалось ему завязать с Ипатией дружеский разговор. Однако она сидела безучастно и, казалось, молча обдумывала только что узнанное, в то время как профессор обсуждал будущие перспективы нового учителя, который очень скоро должен был стать профессором и получить при Академии помещение для занятий. Прислуживавшая феллашка удивлено хлопала глазами, а Исидор краснел и смотрел на Ипатию. Поздно вечером Исидор уходил к себе, опьяненный мечтой и надеждой, а на следующее утро приходил вновь и читал, и объяснял всю философию от Аристотеля до великого Платона. Но разговор не доставлял теперь удовольствия ни учителю, ни ученице. Зависело ли это от бесплодности самого предмета или от беспокойства учителя? Во всяком случае Ипатия чувствовала себя неловко. Она редко спрашивал теперь ‘почему?’, в ее головке философские системы перетирали друг друга, как мельничные жернова, но ей казалось, что мельница стучит, не переставая, а жернова перемалывают воздух, и склады пустуют. Или это птица-философ на крыше не давала ей покоя своим смехом? В течении последних лет она так сдружилась с ней, что уже не знала, она это или птица насмехалась над системами философов. Однажды, во время зимнего солнцестояния, когда христианские дети праздновали на улицах день рождения своего спасителя, а египетские жрецы — словно назло, пели торжественные гимны Изиде, — в Академии был праздник, даже Теон дал себе день отдыха. У Исидора с профессором состоялся долгий разговор. После него отец поцеловал Ипатию в лоб и сказал, что Исидор попросил ее руки, и через год будет свадьба.
Ипатия промолчала, так что с отцом у нее никакого раз говора не вышло. Со своим же женихом она обменялась несколькими словами об их будущем: он не должен ни одним словом обмолвиться с ней о своих чувствах, так как это очень не идет ему, а она с уважением и благодарностью будет его женой, он должен оставаться таким, каков он есть, тогда она будет делать все, что он потребует, и не говорить с ней о жизни, об отвратительной жизни, которую она не желает знать.
Обучение продолжалось. Злая птица была виноват в том, что девушка часто, пока Исидор полубессознательно читал и растолковывал, постоянно думала о собаке на сене. Где же разрешение мировых тайн?
Снова была весна, и Исидор сидел напротив своей невесты и старался объяснить отличительные особенности богов. На столе в глиняной вазе стоял великолепный букет мирт, который Ипатия сама нарвала. На улице аист кружился в быстром весеннем танце, и Исидор замолчал, устав говорить. Воцарилось продолжительное молчание.
Внезапно Ипатия спросила:
— Ты все добросовестно рассказал мне кроме одного. Как думал он о Боге и мире?
— О ком ты говоришь?
— О нем.
— Профессоре?
— Императоре. Прости, пожалуйста, я говорю об императоре Юлиане, о моем крестном отце!
— Мне кажется, мы могли бы покончить с науками, — сказал Исидор, губы которого затряслись, — и начать просто жить.
— Расскажи мне об императоре!
Исидору пришлось поведать ей об императоре Юлиане. Он начал с биографии, рассказав, как Константин Великий, желавший обеспечить христианству победу над миром, перебил одного за другим всех своих родственников, а маленького, превращенного почти в монаха Юлиана сослал в захолустье. Юлиан остался верен старым богам. Затем при поддержке последних уничтожил он врагов государства и, наконец, вопреки всему достиг престола. Исидор рассказал о его добродетели, мужестве и доброте, о великих делах короткого царствования Юлиана и о загадочной смерти в азиатских степях.
— Правда ли, что он благословил меня именем наших старых богов?
— Я сам присутствовал при этом.
— А что думал он о Боге и мире?
До этого часа Исидор уважал в дочери Теона принцессу, крестницу Юлиана. Теперь внезапно его пронизал гнев против императора, что-то вроде ревности или ненависти, и почти насмешливо он старался доказать своей ученице, что император Юлиан так же плохо разрешал мировые загадки, как и все философы его времени.
— Он не верил так же, как верим все мы, что Бог есть вечное, чистое, незапятнанное, то, из чего мы произошли в начале всего и к конечному слиянию с чем должны стремиться. Он приказывает нам овладевать нашими страстями? Убивать наши пороки, пускай даже во вред своему телу. Он заповедал нам насколько возможно совершенствовать дарованное им мышление и посредством умерщвления плоти и размышлений подниматься над земным до тех пор, пока, наконец, в высшем экстазе не увидим мы его самого, единого, живого Бога неба и земли. В экстазе мы сливаемся воедино с ним — с бесконечным. Мы знаем Бога настолько, насколько знаем собственный сон, когда спим. А когда мы просыпаемся, или когда прекращается наш экстаз, в нас остаются только туманные отрывочные образы священной красоты, полное слияние с которой должно стать нашим величайшим блаженством. Ибо нет большего наслаждениям чем слияние с единым. Последние мистерии учат нас, что Бог есть только другое имя любви. И Бог разделился, расстроился, чтобы любить нечто равное себе. Он хотел любить, но видел только себя и создал тогда сына и возлюбил его!
Триединое правит миром и создало землю со всеми людьми, животными и растениями и наполнило мировое пространство бесчисленными воинствами невидимых духов — ангелов и демонов, награждающих нас и карающих, укрепляющих и соблазняющих, и творящих из нас слепые орудия его воли, так как ему принадлежит высшая мысли и высшая сила. Но мы становимся подобны Богу, когда с помощью добрых духов укрощаем наши пороки, умерщвляем в себе земное и при жизни восходим к сияющему великолепию единого Бога, Зевса, солнца, к нашему отцу на земле и на небе.
Еще долго говорил так Исидор, все стараясь схватить руку Ипатии, а его глаза горели страстью. Девушка слушала спокойно, и на глазах ее выступили слезы.
— Так вот во что верил император? И в это верим мы. Но разве это последнее слово? Ведь то же самое говорят гонимые им христиане! Почему же он преследовал их? Почему?
Приближалось лето, начались свадебные приготовления, но преподавание шло своим чередом, Исидору пришлось изучать христианских апологетов [апологет — человек, который выступает с апологией, то есть чрезмерным восхвалением или защитой кого-либо или чего-либо], чтобы дать Ипатии последний ответ на ее вечное ‘почему’? Много лет Исидор оставлял в стороне эти книги. Теперь ему было почти приятно, что несколько месяцев, отделявших его от счастья, он мог заполнить новым изучением. С любопытством переступил он порог библиотеки нового здания, где, кроме экземпляров Нового и Ветхого завета, были собраны все памфлеты и послания александрийских, антиохийских и римских епископов. Это чтение потребовало гораздо больших усилий, чем он думал. Ранее Исидор уже просматривал тайно ходившие по рукам злобные выпады Юлиана, отрывки которых охранялись, несмотря на неистовое преследование духовенства Теперь он знакомился с ответами христиан и удивлялся их нравственной силе, жертвенному мужеству и глубине их веры. Его беседы с невестой не были больше философскими разговорами — это были исповеди сомневающейся души. В самом центре мира эгоизма и материальной борьбы, около ста лет тому назад выступили эти люди, противопоставившие правящим классам крик исстрадавшихся рабов: ‘Разве мы не такие же люди, как вы, разве мы не братья, разве все мы не дети одного живого Бога?’ Первый вождь этих рабов и ремесленников, бедный плотник из Галилеи, был распят римскими властями. Но что-то было там — в новом учении, что-то истинное, и если демагоги, обманщики и лентяи сумели повернуть грандиозное учение в сторону своего личного блага, то все-таки царство будущего будет царством бедняков, нищих материально и духовно.
— Ты говоришь, как христианин! — воскликнула однажды возмущенная Ипатия.
— Гипатидион, — ответил, беспокойно посмотрев на нее, Исидор, — позволь сказать тебе, что нечто ужасное приходит в мир. Старые боги, которых мы понимаем философски и которым все-таки молимся, пожалуй, не существуют больше. Нищие материально и духовно станут нашими господами сегодня или завтра. Они сами не знают этого, так как епископы обманывают их, желая сохранить старую неправду. Ипатия, хочешь узнать тайну? Мир сбился с пути, и новое учение пришло, чтобы указать ему дорогу. Правда, епископы — лжецы, но император Юлиан был почти христианином!
— Ты лжешь! — воскликнула Ипатия. — Мой император был верен богам, как останусь им верна и я, пускай даже ценой собственной жизни, не желаю иметь ничего общего с тем, кто отвергает нашу старую веру!
С большим трудом удалось Исидору успокоить свою невесту, уверяя, что все это он говорил, конечно, только образно, на самом деле он отрицает и презирает христианские суеверия.
В сентябре справили свадьбу по греческому обряду.
Утопая в роскоши, брачная пара получила благословение в Древнем Серапеуме. Ипатия, до этого дня совершенно не думавшая об интимной стороне своей будущей супружеской жизни, смотревшая на своего жениха только, как на учителя, и не обращавшая никакого внимания на болтовню старой феллашки, вдруг, когда стал обсуждаться брачный церемониал, сделалась крайне неуступчивой. Не должен был быть позабыт ни один самый ничтожный обычай эллинов. И александрийское общество хлынуло в храм Сераписа [Серапис — Сарапис, божество в эллинистическом Египте, культ которого был введен в 4 в. до н. э. Египтяне отождествляли его с Богом Осирасом, греки — с Зевсом], чтобы хоть раз увидеть древнее бракосочетание, еще более замечательное вследствие молодости жениха и невесты. После венчания представители Академии собрались в парадном зале для торжественного ужина, в течение которого греческие жрецы самым строгим образом соблюдали старые обычаи. Не столько ели, сколько молились. Сами жрецы казались не совсем довольными, что приходится возрождать такие устаревшие молебны. Только главный жрец, девяностолетний старик, сиял от счастья, а пятнадцатилетняя невеста произнесла благочестивые слова с таким благоговением, как будто это было ее первое причастие.
Наступил вечер, и гости разошлись. Оставалась только группа молодых людей, намеревавшихся проводить молодых до их помещения. Исидор не хотел совершения этого обычая, так как он не только в христианской среде давно уже перестал существовать, но и высшие круги греческого общества старались богатыми подарками откупиться от задорной толпы. Песни, распевавшиеся в этих случаях, были грубы и непристойны до невозможности. Но Ипатия, спокойная в своем благочестивом счастье, просила не удалять собравшихся. Император так любил старые обычаи.
Так и случилось. Теон с глубоким чувством поцеловал свою дочь в лоб и, возвратившись в свое жилище, услышал, как дикая толпа с неистовыми криками и танцами провожала разукрашенную молодую чету.
Теон смутно ощущал, что это событие — последняя веха его жизненного пути. Печально уселся он за письменный стол и стал смотреть перед собой. Один в целом мире, имеющем другие цели и другие мысли, человек почти ни к чему непригодный, — таким стал он, который высчитывал когда-то пути звезд и создавал новые машины для метания камней или вычерпывания воды. Блеск и счастье жизни пропали, исчезли, умерли тогда, когда родилась Гипатидион, а его молодая жена умерла… Вскоре умер и великий император Юлиан. Теон поднялся и подошел к своему книжному шкафу, где в одном отделении хранились особенно любимые им произведения.
— Гомер… — бормотал он. — Прощанье Гектора с Андромахой… слишком печально! Как только я мог… Гипатидион!
Он просунул руку между свитками и вместо старого Гомера вытащил пару крошечных детских туфелек, первых туфелек Ипатии. Ни разу со дня смерти матери не смог он показать ребенку свою любовь. Это противоречило его природе. Но он все-таки любил дочь. Он гладил маленькие туфли и разговаривал с ними.
Перед окном стоял марабу, злобно крича и стуча своим клювом.
Вдруг внизу послышалось чье-то сдавленное дыхание, напоминавшее дыхание тяжело больного. Сперва это услышала птица, затем Теон. На лестничной площадке лежало что-то живое, которое затем сорвалось с места, кинулось кверху и распахнуло дверь, Ипатия вбежала в комнату, закрыла за собой дверь на засов, кинулась к ногам отца и закричала так, как будто она избежала смертельной опасности.
— Отец! — кричала она, дрожа и прижимаясь к его коленям. — Отец, ты тоже мужчина, но не может быть, чтобы ты хотел этого! Это ужасно! Ни одно животное так не безобразно! Не спрашивай меня и не говори: нет, или меня вытащат мертвой из гавани. Если бы я смогла забыть это! Милый, милый отец, мы не особенно любили друг друга до этого дня. Оставь меня у себя! И чтобы мне никогда не видеть того, другого, никогда! Я буду служить тебе, как ты захочешь. Я не бесполезна, ты только не знаешь меня. Что хочешь, только не это! Я останусь с тобой или, клянусь Герой и Гераклом, умру!
Теон совершенно растерялся. Только одно он понял — в брачную ночь Ипатия прибежала к отцу. Он пробормотал что-то о зависимости женщин, о правах и обязанностях, о скандале. Счастливый тем, что может держать в руках голову своей девочки, он считал все же своим отцовским долгом говорить о примирении. Она ведь отдана в жены этому человеку. И когда Ипатия зарыдала так громко, что марабу ответил снаружи жалобным криком и, как будто желая прийти к ней на помощь, изо всех сил застучал клювом по деревянным доскам, Теон поднял дочь с пола и, надеясь убедить ее, сказал:
— Ты еще слишком молода. Никогда в Греции не было обычая говорить с девушками о том, что их ожидает. Подумай, Гипатидион. Ты гордишься тем, что являешься крестницей нашего великого императора, ты хочешь в это варварское время жить и умереть эллинкой, а между тем говоришь и поступаешь как христианка. Да, да, как христианка! Ибо они говорят о любви, когда разговор касается брака. Эти люди говорят о бессмертной душе женщины, о равенстве, свободе и тому подобном. Ахиллес так не женился, и Агамемнон тоже, и наш император Юлиан.
Ипатия поправляла на груди платье и почти не слушала отца. Но когда Теон назвал ее поступок христианским, девушка внезапно выпрямилась с таким видом, что он даже испугался. Твердо стояла она перед ним, напрягшись всем телом, ее темные глаза страстно сверкали, черные кудри, как во времена ее детства, струились по бледным щекам, и, гордо закинув голову, она ответила:
— Отец, не пытайся сковать мою душу! Я не христианка! Если бы пришел Ахиллес, или если бы, как в седую старину, явился в облаках Зевс, ты бы увидал меня готовой, покорной эллинкой. О, если бы мне предстояло взойти на Олимп с отцом богов и людей, я предала бы отречению свою свободную душу. Но это!.. Если это мое чувство — христианское, то значит и истина — у христиан, но ведь этого ты не хотел сказать отец? Не хотел? Но он, он принадлежит к ним, он не грек! Такая гадость!
И Ипатия повернулась, собираясь запереться у себя. Вдруг она заметила детские туфельки на письменном столе. В комнате профессора стало тихо. Снаружи сердито стучал, хлопал и щелкал марабу. Теон все ниже опускал свою седую голову, а Ипатия, обхватив его за плечи, засмеялась сквозь заструившиеся слезы.
— Молчи, папочка, не говори больше ни слова. Ты же любишь меня, ты меня не гонишь!
Профессор Теон посадил девушку на колени, накинул на нее теплый платок, и шепотом говорили они об умершей матери и о суровой совместной жизни, которую теперь им предстояло вести.
Внизу, во дворе, была кромешная темнота. Какой-то человек стоял напротив окон Ипатии, протянув к ним длинные руки со сжатыми кулаками. Как вор, как голодный зверь, бродил он вокруг, отыскивая вход. Временами из его горла вырывался глухой стон, как у безумного. Наконец он ступил на маленькую лесенку, ведущую в кабинет Теона. Беззвучно поднимался он по ступенькам, на самый верх. И вдруг что-то зашумело, ударило его крыльями, и спустившийся с неба демон поразил его лицо и грудь… Человек упал с лестницы на землю. Вскочив на ноги, преследуемый демоном, бросился он на улицу, и дальше из города — в пустыню.
А птица-философ вернулась с довольным видом обратно и встала на одной ноге перед комнатой Ипатии.
Таково последнее известное нам событие из юности Ипатии. До этого момента ее имя часто упоминается в актах Академии, в заметках христианских писателей и в переписке профессоров. Внезапно оно словно исчезло из жизни на целых десять лет. Можно предполагать, что необычный поступок Ипатии, ее бегство из брачных покоев вызвало в Александрии скандал, в результате которого молчаливое презрение вычеркнуло молодую женщину из высшего круга знати.
Главным образом, это было делом академических дам, по крайней мере, так позволяет заключить недавно изданная переписка одного знаменитого профессора литературы. Если это утверждение справедливо, то, судя по содержанию некоторых сохранившихся писем, можно сделать вывод, что молодая ученая жила все это время как монахиня, занятая исключительно математическими и астрономическими расчетами, помогая одному из старейших профессоров — очевидно, своему отцу. С этим утверждением исключительно совпадает еще то обстоятельство, что профессор Теон, ставший к тому времени сухим специалистом, начал вдруг выпускать сочинения, отличающиеся юношеской смелостью и художественностью языка. Маленькая работа относительно конических сечений, появившаяся на девятнадцатом году жизни Ипатии, трактовала ничтожную тему прямо философски, а спустя четыре года Теонова критика Птоломея вызвала повсюду, где читались греческие книги, восхищение своим блестящим языком и остроумием новой гипотезы. Эта критика, хотя и с некоторой осторожностью, поднимала вопрос о том, действительно ли земля является центром вселенной и не принадлежит ли эта часть скорее солнцу. Святой Иероним в своем возражении писал, что, очевидно, черт помогал профессору писать эту книгу, и действительно, несколько благочестивых монахов видели дьявола, прилетевшего к жилищу профессора в виде странной птицы. Современная наука склоняется, однако, к предположению, что не кто иной, как Ипатия была автором или, по крайней мере, главным составителем поздних произведений Теона, дьяволом, которого христиане считали основателем новой ереси. Однако наверняка узнать истину нельзя. Профессор Теон никому ничего не говорил о возникновении своих работ, а Ипатия благоговейно почитала память своего отца. Таким образом, читатель может по своему усмотрению заполнить десять лет жизни странной женщины.

Глава II
ХРАМ СЕРАПИСА

После смерти императора Юлиана прошло около двадцати лет, в провинциях и в столицах христианство утвердилось настолько прочно, что отдельные секты, уже безнаказанно могли преследовать друг друга.
Однажды вечером в старом университетском городе Афинах за прощальным ужином сидело четверо молодых людей. Перед кабачком александрийского землячества под зеленым сводом деревьев болтали они за кубком красного вина о прошедших экзаменационных перипетиях, о комических чертах своих учителей и о серьезности будущего. Они так заговорились, что не обратили внимания на заждавшуюся прислужницу. Самый красивый из четырех студентов, черноволосый полуараб Синезий из Кирены, ущипнул хорошенькую щечку девушки, когда она подавала новый кувшин вина. Но даже это он сделал машинально, больше по привычке, красивейший студент в Афинах был равнодушен к прекрасному полу. Он был заметно спокойнее своих товарищей. Его большие глаза сияли скорее добродушием, чем умом, а изысканная речь мало подходила к бойкому тону остальных.
Четверо юношей собрались сегодня за столом, так как только что получили последнюю ученую степень. Двое были уже много лет дружны с Синезием из Кирены. Маленький, толстый, темноволосый и розовощекий, немного кривобокий Троил из Антиохии и стройный и подвижный Александр Иосифсон из Александрии сдружились с сыном ливийского патриция вследствие равенства положения и одинаковых наклонностей. В Афинах они вели беззаботную, праздную жизнь и кроме юриспруденции занимались немного философией и филологией. У них у всех над губами пробивались темные усики.
Четвертый из этого союза — двадцатилетний германец, несмотря на его светлый пушок, делавший его рядом с остальными безбородым, не совсем соответствовал своим товарищам. Но зато они его особенно любили. О нем самом знали они немного. Звался он варварским именем Вольф и принадлежал скорее всего к низшему сословию, хотя располагал достаточными денежными средствами. Тем непонятнее казалась другим его меланхолия, так мило соответствовавшая искрящемуся свету его глаз и могучему телосложению. На этот маленький кружок, сам того не желая, Вольф имел громадное влияние. Хотя другие и получили хорошее разностороннее образование, Вольф, несмотря на свой дикий характер, пользовался славой ученого. Он бегло говорил не только по-гречески и латински, но и по-египетски, а также не забывал своего родного языка. Юноша умел петь коротенькие немецкие песенки, — воинственные призывы, распевавшиеся на северной стороне Альп, на берегу молодого Рейна.
Александр Иосифсон был иудей, род Синезия оставался в своей глубине верен старым греческим богам, Троил и Вольф были христиане. Троил, однако, принадлежал к раз богатевшей чиновнической фамилии, принявшей новое христианство Цезаря только внешне, сам он называл себя свободомыслящим, атеистом. Вольф глубоко верил в Иисуса Христа, но был врагом официальной церкви, принадлежа, очевидно, к одной из тех полуничтожных сект, которых с течением времени так много возникло среди рабов и рабочих. Религиозные беседы велись только между Александром и Вольфом, Синезий разыгрывал из себя скептика, а Троил искренне смеялся над всем.
Была уже глубокая ночь, а молодым людям не хотелось расставаться. С огорчением говорили они, что должны теперь проститься с вольной студенческой жизнью и погрузиться в обыденность. Особенно Александр Иосифсон не хотел становиться бумагомарателем, чтобы в конце концов увеличить число ученых мумий — для этого отец, мать, дяди и тети слишком хорошо снабдили его средствами.
— Не важничай, пожалуйста! — воскликнул Троил, однако все согласились, что после трех лет жизни в Афинах два последние семестра хорошо было бы прожить такой же свободной жизнью. Но где? Константинополь и Рим каждый из них достаточно изучил во время каникулярных поездок. Раньше их привлекала Александрия, но там были милые родители и прочие родственники. В маленьких университетских городках, начинавших славиться отдельными факультетами, на отдаленнейших границах империи, разгуляться было негде. Карфаген был слишком благочестив. Париж — слишком грязен.
Синезий пригладил свои черные кудри и тихо сказал:
— Можно было бы остаться еще на полгода в Афинах, божественном городе муз, где все напоминает юношеству великих учителей: Платона и Аристотеля, бессмертных поэтов, а блестящие статуи — эпоху Перикла…
— Не разглагольствуй, — прервал его Троил, — дам поблизости нет, а на служанку этим способом не произведешь никакого впечатления. Ей ты нравишься больше, когда молчишь. Мне тоже. Знайте, что я жажду бросить как можно скорее это старое совиное гнездо. Жалко прекрасного времени! Уважаемые разбойники и домовладельцы, называющие себя афинянами, питаются окаменелой славой своего города и умерли бы с голоду у подножья Акрополя, если бы мы не имели глупости снимать их меблированные комнаты. Скажите, нашли ли мы здесь хоть одного учителя, который не был бы педантом? Их прошлое так грандиозно, что из чистого уважения к нему господа профессора не осмеливаются иметь ни одной новой мысли. Нас учили только тому, чему учили триста лет назад. Боюсь, что первый попавшийся грузчик александрийской гавани знает мир лучше нас. Ученые, попы — все заодно!
Товарищи с ним согласились.
— Александрия была бы не так плоха, — сказал Александр Иосифсон. — Прогулка к пирамидам и к другим святым местам фараонов — это все же не пустяк.
— А охота! — воскликнул Синезий, тоном более естественным чем обыкновенно. — Только у нас существует охота! Страусы, львы! — и его глаза загорелись.
— Каменные бараны, глухари, — не двигаясь прошептал Вольф.
— Не забывайте и человеческой травли! — засмеялся Троил. — Где, кроме Александрии, есть еще такие кровожадные предводители церкви? Где еще могло бы случиться, что форменным образом осаждают древний священный языческий храм и защитников его одного за другим заставляют прыгать на копья?
— Ты говоришь о ненависти попов к храму Сераписа? Разве они еще не овладели им?
— О! Они его завоюют. Попы завоюют весь мир, если предоставить в их распоряжение римских солдат. Именно поэтому хотел бы я провести один семестр в Александрии и позлить их. Мы подсунем в кровать архиепископу дюжину египетских священных жуков!
— Нет, скорпионов!
— Ну, нет, бедные скорпионы укусят его и умрут от заражения крови. Попробуем лучше заставить архиепископа жить по-христиански. Этого он не выдержит.
— Это была бы веселенькая жизнь!
— Ах, если бы только у моего старика не было там бумажной фабрики!
— Э, что там! — возразил Троил. — Какой-нибудь отец или дедушка всегда имеют бумажную фабрику. В конце концов лучшая школа у вас. Пока наши попы не получили там кафедр — в ней можно учиться. Но скучны александрийские учителя, действительно, адски скучны!
— Против этого однообразия, — сказал Синезий, — александрийцы недавно нашли приятное лекарство. Вот уже целый семестр их профессором является женщина.
Все рассмеялись.
— Синезий хочет к Ипатии! Он желает повидать крестницу императора Юлиана! Этого только не хватало, этого синего чулка! Это скандал, что кто-то покровительствует невежественной бабенке.
Вместо ответа Синезий вытащил из кармана письмо.
— От моего дяди. Вы знаете, он очень дружен с его высочеством наместником, он не дурак и не молод. Он советует мне ехать в Александрию… и вот: ‘Кроме этих выдающихся ученых в нашей Академии вот уже несколько месяцев выступает божественная Ипатия. Благодаря своим увлекательным лекциям и поразительной учености, она имеет такое количество слушателей, как никто из мужчин. На следующий семестр приезжают ради нее студенты из далеких окраин, из Испании, Англии, а один даже оттуда, где у устья Вислы собирают янтарь. Наши соотечественники не должны были бы пропускать случая записаться к ней. Может быть, как раз в Афинах ты сможешь основательно узнать историю ее призвания. Здесь усиленно сплетничают. Точно известно только то, что по желанию своего отца она с большим успехом продолжала во время его болезни читать лекции по прикладной астрономии. Теперь вновь преподает он, но очень слаб. По настоянию отца Ипатия выставила свою кандидатуру на освободившуюся кафедру математики. Из галантности Академия поставила девушку на первое место. Никто не ожидал ее утверждения. Но тут в дело вмешался его высочество наместник. Ипатию назначили, и теперь она несменяемый профессор нашей Академии. Раздражение было громадное. Достойный архиепископский хвастун, съедавший ежедневно за завтраком двух иудеев и двух греков, страдает теперь несварением желудка…’ — Ну, здесь несколько колких замечаний об этих фанатиках… — ‘может быть в Афинах тебе удастся узнать, что именно сообщил его высочеству двор. Благородный старик влюблен в девушку, как мальчик. Некоторые говорят, что она — разведенная жена сумасшедшего монаха, обезумевшего по ее милости. Она красива без сомнения, хотя и не так, как это нравится вам — молодежи. Нет, таких богинь ты сможешь увидать только в Акрополе. А чтобы у тебя не было глупых мыслей, спешу прибавить, что она ведет примерный образ жизни, и даже чернь связывает ее имя только со старым предводителем. Да и это придумали проклятые попы, которые с удовольствием покончили бы с ней совсем. Она прекрасна, как греческая богиня, и чиста, как христианская монахиня…’ — Так пишет дядя. Конечно, я ничего не уточнял.
Воцарилось молчание. Юноши смотрели перед собой, медленно отпивая вино из кубков.
Внезапно Троил вскочил и крикнул надменно:
— Мне кажется, что вы все влюблены в неизвестную красавицу. Я же не влюблен, так как любовь — бессмыслица! Но так как вы сгораете от желания увидать это чудо света, то мы едем в Александрию.
Да здравствует прекрасная Ипатия — крестница бедного императора!
Что-то похожее на болезненную скорбь прозвучало в последних словах молодого атеиста. Но никто не обратил на это внимания, и грек, иудей и назарей чокнулись с полным бокалом Троила и решили с одним из ближайших кораблей отправиться в столицу Египта.
Уже через неделю представился благоприятный случай для отъезда. Удобный парусный корабль отправлялся в Александрию с тяжелым грузом металла, и ветер был попутным. Теперь, в середине июля, можно было не опасаться бурь. Таким образом, четыре друга привели в порядок свои дела и со спокойной совестью отправились в Александрию.
Правда в течение двух первых дней Александр и Синезий страдали морской болезнью, но затем началось прекрасное, тихое путешествие. Судно проплывало мимо бесчисленных островов и всегда было что-нибудь новое для просмотра и обсуждения.
Только на восьмой день, когда благодаря прекрасному северному ветру остались позади берега Крита, поездка стала однообразной, и молодые люди начали искать развлечений. Кроме них, на борту находились только два купца и молодой александрийский священник, с самого дня отъезда старавшийся быть рядом с ними. Очевидно, он нашел время удобным для знакомства и теплым вечером, когда друзья молча и вяло полулежали на палубе, попытался завязать с ними оживленную беседу. Так как ни один из четырех не стал скрывать своих убеждений, то священник — писец архиепископского дворца — скоро убедился, что имеет дело-с четырьмя противниками официальной церкви. Он попробовал больше по привычке спасти заблудшие души благочестивыми увещеваниями и рассказами о чудесах, которых он якобы был свидетелем. Четыре друга забавлялись его стараниями, пока оратор не заметил своей глупости и обиженно отступил. Однако он сумел возбудить любопытство своих слушателей, так как между проклятиями, совсем не напоминавшими нагорную проповедь, он то и дело произносил имя Ипатии и казался прекрасно осведомленным о внутренней жизни Академии и борьбе с Серапеумом.
Корабль был еще в ста морских милях от Александрийского маяка, когда однажды, около полуночи, Вольф, напрасно пытавшийся заснуть в своей душной каюте, вышел на палубу, чтобы подышать свежим воздухом. Он встретился там со священником, нетерпеливо шагавшим взад и вперед, который никак не мог дождаться конца поездки. Сначала они обменялись короткими приветствиями и несколькими незначительными замечаниями, но скоро облокотились рядом о борт и заговорили о важных вещах, о политике и дороговизне, и, наконец, опять об Александрийской церкви. Вольф попросил уважаемого собеседника рассказать о Серапеуме, поскольку его дом находился по соседству с последним и судьба всей этой местности ему не была без различна.
Во время своей первой попытки сближения с молодыми людьми, священник дал понять, что он едет с секретным поручением и в Афинах получил последние известия с родины. Он должен был знать больше остальных. Теперь он ни словом не обмолвился о своем служебном положении, но был готов дать любую справку. И Вольф не смог понять, от тщеславия или злобы сделался вдруг так словоохотлив молодой проповедник.
Что бы там ни говорили о массе язычников египтян, греков и иудеев — Александрия все-таки христианский город Римской империи. В ее окрестностях монахов больше, чем где бы то ни было на всем свете. Несмотря на это, императорское правительство равнодушно к защите христианской веры. Его высочеству наместнику время от времени, кратко или нет приходится напоминать о том, что он христианин. Его высочество любит греческое язычество чисто эстетической, но тем не менее опасной любовью. Даже к богатым александрийским евреям он относится с симпатией. Эта равнодушная позиция правительства страны виновата в том, что Константинополь относится так консервативно к Академии, оставляет старых языческих профессоров на их кафедрах и даже назначает профессором дочь Теона или дьявола, крестницу наказанного Богом Юлиана.
— Видите ли, мой друг, другие язычники довольствуются, по крайней мере, своей математикой или ботаникой. Это нехорошо, но все же может быть терпимо. Эта же созданная адом женщина не соглашается замкнуться в своей специальности. В аудитории и в обществе осмеливается она не только преподавать греческую натуру и философию, но даже оспаривать святые заветы нашей веры. Подумайте только! Каждая христианка в общине должна молчать, ибо Бог предназначил ей пребывать в молчании. А этой женщине дают возможность говорить, несмотря на то, что острым умом снабдил ее сам дьявол, так как Бог создал женщину глупой. Подумайте только! Ну, ничего, мы еще справимся с ней. До сих пор, однако, из Константинополя приходит только эхо наместниковского дворца, в интересах города и из уважения к науке следует сохранять традиции Академии. А нам отдали только старый, переживший самого себя Серапеум, где сохранялась иероглифическая мудрость египтян. Она не была нам опасна, ее можно было бы уничтожить давным-давно. Пожалуй, только для практики было полезно разрушить одно такое языческое гнездо.
— Так оно уничтожено? Уничтожено, как и старые гробницы? А ведь Серапеум считается красивейшим зданием на всем побережье Средиземного моря!
— Считается.
— Сам я не могу судить, — сказал Вольф печально. — Я с детства привык к нему так же, как к синему небу.
— Здание, быть может, стоит еще и теперь, — сказал священник злобно. — Во всяком случае, далеко не просто уничтожить это гнездо. Крайне маленькие часовни были, конечно, быстро разрушены и уничтожены. Но сам Серапеум настолько же храм, как и крепость. И потом, вы же знаете, испокон веков среди египтян и греков он считается величайшей святыней. Даже среди христианского простонародья распространено суеверие, что благословение стране, то есть разлив Нила, связано с существованием большой статуи Сераписа. Никто не хотел наступать: ни солдаты, ни простой благочестивый люд — обычно столь полезный нам своими тяжелыми кулаками. В здании засело около тысячи вооруженных — священники, слуги и чиновники.
Дело затянулось на недели и мой добрый архиепископ даже заболел от усердия к божьему делу. Новое основание для радости язычникам, иудеям и высшему чиновничеству. К счастью, у доброго архиепископа болело только тело, а не христианский рассудок. Наши рабочие союзы соглашались начать наступление, если впереди пойдут монахи. Монахам был дан знак. У святых мужей монастырей и затворов пустыни часто не доставало мирского порядка. Даже среди моих братьев есть такие, которые считают пост и самобичевания анахоретов и столпников простым тщеславием. Но если это мнение и справедливо, все же безумие этих людей не от демонов ада, а от нашего живого Бога. Ибо они отдают свою силу и свою жизнь в распоряжение нашей церкви, а сила их огромна. Множество назидательных историй поучают нас, как в рукопашной борьбе одолевали некоторые львов, а наиболее мужественные справлялись и с самим дьяволом. Подумайте только! Ну, эти святые мужи победили и не оставили в живых ни одного из защитников Серапеума. Мужественные воины церкви!
Известия об этом пришли незадолго до нашего отъезда. Около четырех тысяч человек, вооруженных самым незатейливым оружием, шаг за шагом продвигались вперед и даже ребенку не было пощады.
Святые мужи имеют богатый опыт в использовании простого оружия. В пустыне им часто приходится сражаться с дикими зверями или разрешать свои религиозные споры в борьбе. Они делают это палицами, дубинами, камнями. По отношению к защитникам Серапеума жестокость была необходима. Многие из моих братьев собственными глазами видели, как однажды вечером с крыши языческого храма улетел Вельзевул. Он принял вид старого марабу и, широко раздвинув крылья, полетел по направлению к Академии. Там выбрал он себе место над жилищем Ипатии. Говорят, он живет там со времени императора Юлиана. Как бы то ни было, это были защитники дьявола, и чем скорее они попали бы в ад, тем лучше для спасения их душ.
— Вы в этом уверены?
— Разумеется! Итак, здание оказалось в наших руках, но колонны и стены были слишком прочны для рук и палок монахов. Это должно было быть поучительным зрелищем, когда святые мужи в своем благочестивом усердии в кровь разбивали кулаки о мраморные плиты. Однако даже знак креста не разрушил скалоподобные стены, с долотами и кирками работа подвигалась чрезвычайно медленно. Наш добрый архиепископ приказал обложить постройки большим количеством дров и поджечь их, несмотря на то, что мог загореться и город. Его высочество наместник не разрешил этого, пока язычники и евреи могут еще немного полюбоваться на свой Серапеум.
— Так он еще цел?
— Боюсь, что в данную минуту его уже нет. Мне кажется, что в Константинополе заговорили решительно, и его высочество получил строгий императорский приказ сравнять с землей языческие постройки страны. Такому приказанию даже его высочество должен подчиниться. Для исполнения столь категорического приказа по разрушению храма будут использованы машины, построенные профессором Теоном, земным отцом Ипатии, для персидских войн своего покровителя Юлиана. Тяжелые осадные орудия только на Серапеуме можно испытывать как следует. Теон и Ипатия, конечно, будут довольны.
Вольф угрюмо смотрел в темноту ночи, ярче, чем на Афинском Акрополе, сверкал сейчас Орион. Не простившись и не поблагодарив за рассказ, оставил он священника. Но он не смог вернуться в каюту. Снова и снова устремлял он свой взгляд на юг, где лежала Александрия и куда после долгого учения должен был он вернуться в самый разгар борьбы земли с духом.
Он умолчал о своей ночной беседе со священником и потому лучше товарищей понял то, что они увидели, когда на следующее утро зашли в новую гавань Александрии. Там, где обычно прибывающий корабль окружали сотни темнокожих лодочников, с диким гамом предлагавших свои товары и лодки, где обычно еще до того, как падал якорь, начиналась торговля — плоды и рыба летели на борт, а монеты сыпались вниз — теперь к прибывшим явился лишь один старый ленивый боцман. Он сразу перевез всех на берег. Багаж они должны были оставить на судне. Так же безлюдны были набережные вдоль всей портовой улицы. Громадный город казался вымершим. Старый боцман знал причину этой тишины. Сегодня должны были разрушить Серапеум.
По состоянию здоровья он не мог пойти туда, хотя было бы интересно посмотреть, услышать треск. ‘Да, но стране это принесет несчастье’, отмечал старый боцман, Нил, наверное, не поднимется в этом году, но ведь императору в Константинополе нет дела до голода в Александрии.
Боцман поплыл в своей лодочке обратно, чтобы перевезти ящики и сундуки, а друзья вместе со священником остались одни на пристани. Налево, где портовая улица превращалась в площадь, виднелись рядом обе враждебные резиденции, недалеко от воды — собор, а ближе к городу — Академия. Но ни один молящийся не входил в церковь, ни один ученик — в школу. Только на отдаленной береговой улице, идущей мимо собора к дворцу наместника, чувствовалась жизнь. Вдали перед дворцом стояли солдаты, выстроившись как на параде или перед революцией.
Внезапно новоприбывшие уловили над легким шумом волн отдаленный звук, похожий на начало урагана, и, не говоря ни слова, они зашагали по хорошо знакомым улицам кратчайшим путем к Серапеуму. Они вышли из нового греческого квартала и, миновав несколько улочек египетского квартала, пораженные бедностью и грязью этих несчастных глинобитных хижин, резко повернули и очутились на колос сальной площади Серапеума, от которого их отделяла многотысячная человеческая стена. В центре площади все еще возвышался почти неповрежденный храм, хранивший статую могучего Божества и тысячелетние сокровища иероглифической мудрости. Сквозь колоссальные колонны можно было рассмотреть мощную внутреннюю постройку, служившую монастырем, библиотекой и школой египетским жрецам. Было видно, что там уже побывали грабители. Двери были сорваны с петель, и под колоннами лежали груды книг и трупов. Святая святых, колоссальный храм святого Бога Сераписа, стоящий отдельно, был пока не тронут. Большая часть его колонн на высоту человеческого роста была варварски изуродована железными остриями или осквернена кровью и грязью. Бессильная ярость против неразрушаемых великанов! За вторым рядом колонн, где возвышались стены святого храма, христиане предприняли более основательные попытки: пытались сделать подкоп под стены, что бы повалить их. Но фундамент опускался слишком глубоко в землю. Справа и слева, вперемежку с мраморными глыбами, лежали высокие кучи мусора. Стены остались в целости, но острый глаз Вольфа заметил тонкую трещину, прорезавшую узкую стену святилища.
Когда друзья достигли площади, священник покинул их, чтобы присоединиться к своим собратьям и узнать последние новости. Молодые студенты поняли теперь, что означала эта воцарившаяся тишина: два часа тому назад солдаты наместника, несмотря на его отсутствие, начали правильную осаду пустого Серапеума. Архиепископ, лежавший подобно умирающему на своих носилках посредине покрытых парчой священников и полуголых анахоретов, старый, больной архиепископ Теофил, произнес перед началом работ молитву, Но молитва не помогла, гнев Сераписа должен был сей час разразиться! Полуторааршинный гранитный таран [таран — древнее орудие для разрушения стен зданий] колоссальной стенобитной машины после трех ужасных ударов даже не покачнул колонны. Были отправлены гонцы к наместнику и к профессору Теону, строителю полуторалоктевой стенобитни.
Толпа ждала. Монахи пели, а сто тысяч александрийцев, мужчин, женщин и детей, беспокойно слушали.
Кое-где раздавались проклятия в адрес кровавого архиепископа, сочувственные восклицания медленно перерастали в бешеный крик и затем снова все замирало. Друзья подыскали себе удобное место и стали разговаривать.
— Я здесь у себя дома, — сказал Вольф и показал рукой на башнеподобную стену черного здания на углу переулка, ведущего от Серапеума к кладбищу египетского квартала.
— Там? — удивился Александр. — В заколдованном доме? Там ведь живет старый вояка!
— Мой отец.
У друзей его не было времени удивляться, так как все их внимание было приковано к дороге, по которой двигалась медленно странная процессия. Впереди шло несколько священников и артиллерийских офицеров, за ними, в сопровождении других офицеров, старый, сгорбленный седой профессор Теон, а рядом с ним, заботливо его поддерживая и гордо выпрямившись, шла стройная молодая женщина. Молодые люди заметили только белое шерстяное платье, темную накидку, бледные щеки и пару огромных глаз, скорее всего это была Ипатия, с именем которой приехали они из Афин. За профессором и его дочерью теснилось более ста юношей, в которых, судя по их однотонным широким черным шапочкам, можно было признать студентов.
Над площадью поднялся гул: строитель пришел, а наместник отказался явиться. Тысячи приветствий и гневных возгласов слились воедино, и толпа раздвинулась перед пришедшими. Совсем близко от приехавших из Афин друзей прошла Ипатия. Ее удивительные черные глаза, не отрываясь, смотрели на отца, которому она что-то тихо говорила. Она не замечала никого, но молодым людям удалось хорошо её рассмотреть, Вольф при этом так сильно сжал плечо Троила, что тот застонал, а Александр сказал не проронившему ни слова Синезию:
— Ни звука, молчи!
Друзья незаметно присоединились к студентам, отделявшим Ипатию от толпы, стали медленно продвигаться вперед, без единого слова, с одинаковым чувством в душе — хорошо, что они здесь!
Шагов через пятьдесят однако им пришлось остановиться. Плотная цепь солдат пропустила только офицеров, священников и профессора. Остальные должны были остаться. Подняв руки, Ипатия еще раз подошла к профессору со словами:
— Не делай этого, не делай этого!
— Я должен! — ответил Теон. — Таков приказ из Константинополя. И потом они говорят, что полуторалоктевые машины никуда не годятся. О! Мои машины! Они были рассчитаны против стен Ниневии, которые на три четверти локтя толще этих. Так вот я посмотрю…
— Не делай этого!
Теон повернулся, чтобы идти.
Тогда Ипатия сбросила свою накидку, простерла руки к офицерам и крикнула так громко, чтобы могли услышать многие:
— Заклинаю вас, не делайте этого! Дайте мне возможность поговорить с императором, дайте мне сказать ему, что руки христианских священников тянутся уже к его короне, в то время, как себя и свою армию он отдает в распоряжение церкви! Не делайте этого! Величие эллинства сияет с высоты этих колонн, сияет над бедными лагунами в далеком море и говорит чужим мореплавателям о великой человеческой культуре, хранящейся в древней сокровищнице на нашем африканском берегу! Вы должны были бы охранять ее, охранять во имя императора! Вспомните об императоре Юлиане!..
Как зачарованные, слушали окружающие вдохновенную женщину. А издалека доносились нетерпеливые крики.
— Теон! Теон!
Внезапно профессор отделился от своей дочери и направился на возвышенность к одной из средних колонн, где был установлен гигантский таран.
— Отец, не делай этого! — крикнула Ипатия вослед Теону и хотела прорваться через цепь часовых, но один из молодых офицеров почтительно отвел ее в сторону и прошептал:
— Поверьте мне, профессор, мы с большим удовольствием разогнали бы этих попов. Но таков приказ.
— Приказ? Чей?
Офицер пожал плечами. Ипатия скрестила руки на груди и умолкла, не спуская глаз с отца.
Он стоял наверху перед сотней тысяч любопытных глаз и спокойно, как в аудитории, объяснял нескольким офицерам какой-то секрет орудия. Вольф заметил две допущенные при установке орудия ошибки. Гранитный таран был неточно направлен: он должен был бить в самую середину колонны. К тому же, таран поставили так, как следовало для большого расстояния, здесь, на меньшем пространстве надо было укоротить некоторые канаты и поднять два рычага. Вольф видел, как эти неточности по приказу офицера и указаниям профессора были устранены. Никто не слышал, что говорилось наверху. Все видели только, как профессор Теон сам подошел к орудийной прислуге, приказал еще немного укоротить канат и показал затем, какой рычаг следовало опустить, чтобы привести орудие в действие. Трижды должен был человек у рычага повторить нужное движение. Потом Теон со всей доступной его дряхлым ногам быстротой подошел к колонне и показал пальцем место, куда гранитный блок должен был ударить своим тупым концом. Улыбаясь от уверенности в своих знаниях, стоял старый профессор и что-то говорил. И вдруг это случилось! Сам ли Теон по своей рассеянности отдал приказ или смущенный солдат самовольно нажал рычаг, или, наконец, (как в следующее воскресенье рассказывали во всех церквях) в дело вмешался слетевший с неба розовый ангел, этого так никто и не узнал. Но вдруг солдат вскрикнул, машина заскрипела и почти в ту же секунду гранитный блок ударил в колонну. Профессор Теон еще продолжал улыбаться, а разрушение с громовым треском уже началось. Первой упала намеченная колонна и могучие каменные стропила, которые она поддерживала на высоте шестидесяти футов, затем повалилась соседняя, увлекая за собой половину крыши и еще кусок третьей. Толпа, затаив дыхание от напряжения, продолжала ждать и тогда снова из глубины густого облака пыли раздался новый громовый удар. Храм рухнул.
Мгновение было тихо, потом люди закричали громче падавших стен.
Конечно, не все зрители были так сильно испуганы. Некоторые из наиболее диких анахоретов [анахорет — отшельник, тот, кто живет в уединении, избегая людей], протиснувшиеся к орудию, стали прыгать, как безумные. Среди них был их вождь Исидор, отвратительный со своими длинными, как у привидения, руками, окутанный облаком пыли. Потом они затянули победный псалом, который был заглушён криками ужаса тех, кто узнал, что профессор был убит, а много солдат ранено. Сквозь пение и вопли поднимался над площадью многоголосый крик:
— Серапис покарает теперь свою страну голодом.
И тут же со всех сторон послышались призывные воз гласы:
— Хлеба! Император должен дать нам хлеба! Долой попов! Долой наместника! Долой императора! Да здравствует Ипатия! Слушайтесь Ипатию! Где Ипатия?
Последняя же упала без чувств, когда она перестала видеть своего отца. Вольф подхватил ее на руки и начал командовать студентами, словно был их начальником.
— За мной, в заколдованный дом. Клином сквозь толпу. Топчите всякого, кто не посторонится. А кто будет сопротивляться, пускайте в ход нож. Мы понесем ее. Вы вдвоем и я. Вперед, товарищи!
И клинообразная кучка студентов с бесчувственной женщиной в середине, как корабль в людском море, спокойно, твердо и безостановочно достигла заколдованного дома.
Там на пороге стоял старый солдат. С добродушной насмешкой смотрел он на шествие студентов, на дочь Теона и несших ее юношей. Внезапно он узнал Вольфа.
— Ули! — воскликнул он и, не желая выказывать своих чувств перед посторонними, сжал кулаки. На нем все еще было что-то вроде военной формы. Рукава были засучены, а когда он сжал кулаки, мускулы напряглись, как у кузнеца.
— В добрый час…
— Будь он проклят этот час! — крикнул Вольф.
— Несите бедняжку вовнутрь. Синезий, ты знаешь толк в медицине, дай служанке необходимые указания. Ты, Александр, приведешь доктора. Я останусь здесь и не впущу никого!
И Вольф молча встал рядом с отцом.
Отсюда тоже можно было ясно видеть Серапеум.
Как ни был слаб ветер, облако пыли стало постепенно рассеиваться. Около гигантского тарана началось движение. Студенты внимательно изучали его, а солдаты медленно двигали на низких колесах к четвертой колонне. Раненых унесли. Гора обломков, образованная упавшими колоннами, была ужасна, но за ней открылось нечто необыкновенное. Справа и слева стены святилища разрушились, а позади упавших колонн, среди множества осколков, блестела сквозь осевшую пыль серебряная статуя Божества. Восторженный возглас взвился над толпой. Серапис сотворил чудо, чтобы спасти страну и свое изображение! Одни голоса перекрывали другие, произносимые молитвы, перемещались. Монахи произносили заклятья против статуи, а чернь молилась ей. Городская святыня исцеляла больных и изувеченных, а главное — она посылала хлеб!
Вокруг носилок архиепископа забегали священники и офицеры.
— Никто не доверяется идолам, — сказал старый солдат своему сыну, — все они трусы.
Спустя несколько минут к заколдованному дому торопливо подошел один из секретарей. Уже издали махнул он рукой старому солдату.
— Архиепископ шлет вам свое благословение!
— Гм!
— Никто, кроме вас, — говорит он, — не достоин заслужить вечную славу, срубив топором голову идола. Необходима величайшая поспешность. Это нужно сделать немедленно. Вы готовы?
Старый солдат обратился к сыну:
— Ты ученый, я — нет. Это идол?
— Конечно, это идол, — сказал Вольф.
— Во славу ли нашего святого дела, истинной веры и будущего христианства будет падение идола?
В это время над обширной площадью раздалась древняя молитва, которую в течение тысячелетий распевали египтяне, когда Нил медлил с разливом и Серапис должен был помочь.
С презрением обратился Вольф к посланнику архиепископа и сказал:
— А что вы сделаете, если Нил иссякнет?
— Мы пошлем паломничество к стопам святого Антония во имя истинного Бога.
Проклиная всех идолов, Вольф вошел в дом, где, как ему показалось, раздавались тихие рыдания.
Не сказав ни слова, вошел в дом и старый солдат и скоро вернулся с топором в руке. Медленно шел он к храму среди боязливо расступившегося народа. Его седые волосы и широкие плечи возвышались над толпой. Не поклонившись, прошел он мимо кивнувшего ему архиепископа, поднялся на возвышенность и достиг разрушенного святилища. Как по ровным ступеням поднялся он по обломкам до самой статуи. Потом прикинул расстояние и вскинул над головой топор. Монахи фанатично приветствовали его. Толпа рванулась вперед, намереваясь помешать разрушению. Солдаты с трудом сохраняли свои ряды, в двух местах возникла свалка…
Трижды поднимал топор старый воин, трижды, подобно жрецу, взмахивал он им над серебряной бычачьей головой божества и, наконец, с грохотом опустил лезвие, в ответ раздался ужасный крик народа. Серебряная оболочка статуи лопнула, обнажив внутри черное дерево. Снова опустил он топор, а потом еще раз ударил. Вдруг со всех сторон раз далось: ‘Дьявол! Дьявол!’ Это черная крыса выбежала из середины статуи. Толпа кинулась к третьему ряду цепи солдат, и началась кровавая схватка, настоящая александрийская уличная война.
Некоторое время стоял еще старый солдат на своем мраморном пьедестале, нанося удар за ударом по идолу. Потом он вернулся в свое жилище, держа в руках топор. Толпа, намеревавшаяся покончить с архиепископом и всеми попами, боязливо расступалась перед ним, как перед палачом.
Вечером того же дня во всех церквях народу вещали о том, что Нил поднялся до уровня шестидесяти локтей. Христианский Бог оказался хорошим Богом, дававшим хлеб, подобно Серапису. Александрийский люд ликовал перед дворцом больного архиепископа.

Глава III
НАЗАРЕИ
[*]

[*] — Назареи — так называли евреев-христиан.
Объявление, вывешенное во втором дворике Академии, извещало студентов, что Ипатия на два месяца прекращает чтение лекций. На это время прибывшие из Афин друзья расстались, и каждый мог, следуя своим желаниям и обстоятельствам, заняться личными делами, чтобы подготовиться к новому учебному году.
Александром полностью завладела его семья. Бесчисленные приглашения посыпались градом ото всех представителей семейства Иосифа. Сам Иосиф в манере и разговоре стал намного застенчивее, чем был во времена императора Юлиана, но зато был в состоянии предоставить в распоряжение своего сына почти неограниченные средства. Благодарно, хотя и довольно равнодушно улыбаясь, узнал Александр, какую карьеру придумал для него старый фабрикант. Во-первых, как можно скорее — профессура, во-вторых — богатейшая женитьба, затем — должность управителя или министра, старый Иосиф был, в сущности, не так уж и робок.
У Троила в Александрии были только дальние родственники. Он занялся подыскиванием удобного жилища, оборудовал его с азиатским комфортом и нанял черного слугу, желтого повара и несколько белых служанок.
Синезий задержался в городе на непродолжительный срок, правда, дядя успел представить его гостеприимному наместнику.
Затем, в сопровождении одного из родственников, он отправился по морю в Пентаполис. Охота там только лишь начиналась, и кроме того он не желал видеть, как быстро и уверенно сравнивали с землей Серапеум, оставив, словно в насмешку над желанием наместника, одну-единственную из гигантских колонн. К тому же куда приятнее было не слышать легенд, через несколько дней появившихся в народе. Сто тысяч человек видели, как начал свою работу гигантский таран, и как его изобретатель погиб под обломками первой колонны. Несмотря на это, с упоением рассказывали, что христианский Бог для разрушения капища [капище — языческий храм] послал с неба огонь, из ада — землетрясение, а идол только тогда треснул, обнаружив скрывавшегося в нем дьявола, когда храбрый солдат нацарапал на лезвии своего топора крест.
Вольф поселился в заколдованном доме. В его распоряжение была предоставлена большая пустая комната с походной кроватью и небольшим столом. Однако он чувствовал себя вполне уютно в этом угрюмом здании, которое о многом говорило ему. Оно было построено несколько сот лет тому назад для одного знаменитого астронома Серапеума. Народ вспоминал, что сама царица Клеопатра много ночей провела с астрологом наверху, на башне, сводя луну на землю и предаваясь еще более позорным волшебствам. После ужасного конца царицы, дьявол унес и заклинателя. С тех пор в доме, в башне и в подземельях было неспокойно.
Но Вольф чувствовал себя здесь хорошо и уютно. Каждый уголок этого таинственного дома пробуждал в нем воспоминания детства. У юноши не было ни малейшего страха перед привидениями, так как он больше не верил в них. Вольф уже не надеялся повстречаться в темном коридоре с обитателями потустороннего мира и собственноручно покончить с ним.
Но с годами не исчез его ужас перед отцом: ребенком он боялся его, боялся диких вспышек отцовского гнева так же сильно, как и загадочной кротости, с которой после подобных сцен старался старик приласкать своего ребенка. Конечно, уже давно не поднимал он руки на своего большого сына, но своеобразная кротость осталась. Отец и старая служанка обращались с ним почти одинаково почтительно. Для старой готки [готка — готы — одно из древнегерманских племен] он был молодой господин, для отца — господин — сын.
Комната отца была для Вольфа единственным неприятным местом в целом доме, хотя в ней не было ни чего кроме распятия с вечной лампадой из красного стекла да висевшего на голых серых стенах старого оружия.
Целыми днями бродил Вольф по городу, задумчивый и одинокий. Дома тоже разговаривали мало. За едой отец сидел напротив него, и как будто стесняясь, предлагал ему лучшие куски, но не делился тем, что находилось в его душе. Только когда становилось темно, таинственный дом оживлялся. По два, по три человека стекались со всего города, главным образом рабочие и ремесленники, но иногда и недовольные офицеры или священники. Вольф узнал, что это были назареи, а с ними и вожди этого движения. Эти люди верили в Иисуса, но ненавидели новое язычество, в течение двухсот лет разраставшееся из имени Христа. Вольф знал также, что его посещают не из простого любопытства. Гости хотели убедиться, не обманул ли студент надежд своей партии, не перешел ли он в Афинах на сторону греческих атеистов или православных христопродавцев.
Казалось, что Вольф произвел хорошее впечатление. Не прошло и месяца со дня его возвращения в родительский дом, как однажды вечером около двадцати набожных гостей заполнили комнату, среди них был старый Библий. В этот день Вольф был посвящен в величайшую тайну партии. Три александрийских архиепископа один за другим назначали награду за голову Библия, так как, подобно своему учителю Арию, он отвергал божественность Христа. Теперь Вольф догадался, что восьмидесятилетний старик, под охраной старого солдата и с ведома нескольких назареев, жил в их таинственном доме. Еще юношей, во время последних гонений на христиан языческого кесаря, Библий не отрекся от Христа, несмотря на повторную пытку. Затем христианские кесари прекратили преследование, но новый александрийский архиепископ приказал отрубить мученику Библию правую руку, так как он не хотел признать положений великого собора. Этот человек был теперь главой движения назареев. Враги не должны были знать, что Библий в городе, что он вообще еще жив.
На тот день в подземных залах таинственного дома было назначено общее собрание назареев. Несколько ближайших сторонников Библия собрались здесь, чтобы предварительно установить программу собрания и предложить новую кандидатуру для предстоящей борьбы. Надо было подготовиться к выборам нового архиепископа, становившимся, после смерти Феофила, важнейшим событием дня. Назареи решили голосовать и агитировать за либерального Тимофея, Вольф должен был с этой целью выступить в своем кругу, то есть среди образованных и равнодушных христиан, и после непродолжительного обдумывания он дал свое согласие.
Под руководством Библия разговор сосредоточился на вопросах внутренней партийной тактики. Среди назареев, отвергавших соборные постановления, сводивших религию к немногим евангельским заповедям и намеревавшихся взять на себя заботу о неимущих, под предводительством одного каменотеса образовалась группа, прозванная греческими назареями ‘эксуконцианами’, а римскими чиновниками — ‘нигилистами’. Библий потерял бы значительную часть своих приверженцев, если бы исключил каменотеса из партии за его анархистскую проповедь. Таким образом, для главарей дело сводилось к тому, чтобы направить эту дикую толпу на путь добра помимо ее собственной воли.
Вольф не скрывал своего неудовольствия по отношению к такой тактике. Ложь и обман царят над миром. Иначе и невозможно между враждебными силами. Но между братьями должна была бы царить откровенность, ведь назареев он всегда считал братьями. Библий постарался рассеять смущение юного товарища. Во всех больших делах необходим порядок. Как государство, так и церковь должны иметь главу. Как бы ни был свободен каждый отдельный назарей, община не может считаться с причудами каждого каменотеса.
Было очевидно, что престарелый Библий, двукратный мученик за христианство и ересь, больше не терпит возражений. Его последователи благоговейно промолчали, когда он, не дав никому больше слова, перешел от беседы к поучениям. Он был прекрасен, стоя под оружием старого солдата, смертельно бледный, несмотря на розовый свет вечной лампады, с направленным на Вольфа воинственным взором. Белая священническая одежда облекала его от шеи до самых ступней, белыми были длинная широкая борода и левая рука, и только кроваво-красным пятном мелькнул однажды остаток поднятой им правой руки.
Вольфу не представилось больше случая высказать свои мысли. Для всех присутствующих казалось ясным, что партия должна делать и думать то, что хотел и думал Библий. И только старый солдат жадно смотрел в глаза Вольфа, как будто знаниям сына он доверял больше, чем откровениям мученика.
В своем признании необходимости порядка Библий дошел постепенно до прославления римской государственности.
Всякий друг порядка должен быть благодарен императорам за то, что неустанной работой стараются они поддерживать слаженность в колоссальной сети римского государства, сети, все нити которой объединяются в их золотом дворце, и за то, что они стараются дать возможность своим преемникам продолжать их дело. Такая сеть — великое дело, и плести ее посредством всего, что полезно для государства — задача, достойная императоров. Чума и голод, война и мир, люди и боги — всего лишь нити государственной сети в руках цезарей. Так Константин Первый показал себя мудрым государем, когда дружелюбно отнесся к долго преследовавшимся христианам и приказал им быть его опорой на востоке государства. При этом императоры постоянно желают облегчить бремя всех угнетенных и обремененных и сделать их счастливыми гражданами. И если бы не появились епископы, истинное христианство постепенно овладело бы государством. О, цари никогда не бывают глупы, ибо их ум — ум всего государств
Кто знает, до чего дошел бы еще в своих рассуждениях Библий, если бы смутный подземный гул не обнаружил нетерпения собравшейся массы.
Мученик тотчас же прекратил свою проповедь и хорошо знакомыми лестницами и ходами повел своих друзей в подземелья таинственного дома. Вольф, конечно, присоединился к ним. Рядом шагал старый солдат и, казалось, боязливо ожидал решительного слова.
В конце длинного коридора, в котором ребенком Вольф подозревал существование особенно ужасных и могучих страшилищ, открылась железная дверь. Ее охраняло несколько вооруженных людей, почтительно проводивших Библия и его спутников в высокую пещеру, в которой при свете нескольких факелов собралось до тысячи человек. Библий сейчас же взошел на нечто вроде кафедры и оттуда объявил собрание открытым. Прежде всего он просил простить одного из уважаемых сотоварищей — старого солдата, который с его разрешения отдал себя в распоряжение кровавого архиепископа и разбил идола. В конце концов разрушение языческих храмов полезно истинному христианству.
Одобрительный шепот прошел по рядам. Только из левого угла от входа послышались смешки. Там стояли эксуконциане, или нигилисты, и насмехались над премудростью Библия.
Библий воскликнул раздраженно:
— Священники считают нашего старого друга человеком с погибшей душой, целиком находящегося в их власти. Этому убеждению обязана наша партия возможностью вот уже двадцать лет собираться здесь для безопасных совещаний. Должны ли мы отказаться от этого преимущества?
— Нет! — крикнул каменотес из своего угла. — Если партия стремится только к безопасным совещаниям! Но мы хотим наверх, на улицу, с оружием… Революция!
— Революция! — сотней голосов прозвучало из угла пещеры.
— А хотите вы закончить так, как вот этот?
Как ни теснились люди, они расступились, и внезапно все увидели труп, лежащий рядом с кафедрой, труп одного из братьев, выступившего в церкви перед молящимися против проповеди какого-то священника и объявившего себя назареем. Его хотели принудить назвать имена товарищей, но он молча умер под пытками.
Вид мертвого на мгновение заставил замолчать оппозицию. Затем каменотес протиснулся через толпу, поставил одну ногу на труп и закричал:
— Этот мертвый, разодранный муками палачей, взывает: горе фарисеям! [фарисей — лицемер, ханжа] Сын плотника пришел в мир, что бы разбить ярмо и уничтожить проклятие Адама, дабы желающие быть сынами божьими не трудились в поте лица! В римском государстве, ставшем заговором нескольких тысяч против стольких миллионов, произнес он слова свободы, и из жилищ, подобных могилам, выступили изможденные братья, как в давно минувшие дни. Тогда ужаснулись проклятые, могучие и господствующие и заключили между собой новый союз и деньгами, и почестями купили хранивших слово освободителя. И тогда сами они назвали себя отцами и епископами и вступили в союз с римским императором, и словами освободителя, как бичами, загнали снова в подземелье истощенных братьев и покрыли землю покровом еще более плотным, чем он был раньше. Нас обманули! Долой предателей! К оружию! Революция!
Несколько минут шумели сторонники каменотеса. Затем стало тихо, и Библий спокойно, как будто никакого перерыва не было, произнес:
— Давайте же похороним погибшего.
Торжественная процессия с тихими погребальными песнопениями понесла труп узкими, темными коридорами и извилистыми ходами по направлению к пустыне в старый египетский город мертвых. Дважды переходили они узкие коридоры и громадные пещеры — христианские кладбища времен гонений. Затем вместо высеченных под землей ходов начались естественные расселины [расселина — глубокая трещина, узкое ущелье в горной породе], которые привели в просторную пещеру, вместившую всех собравшихся. Высеченные на стенах надписи указывали, что это было кладбище назареев. Старый солдат шепнул сыну, что отсюда, в том месте, где небольшие ступеньки ведут в одну из могил, через узкую, но вполне проходимую расщелину можно подняться в забытую и скрытую египетскую гробницу, а оттуда выйти в пустыню.
После того как труп уложили в одну из пещер и отверстие было замуровано, Библий произнес речь, призывая товарищей к благоговению и единодушию.
Прошло добрых полчаса, когда, наконец, приступили к главной цели собрания. В первый зал уже не возвратились. Из осторожности с наступлением рассвета товарищи должны были вернуться в Александрию со стороны египетского кладбища.
Библий поставил на обсуждение вопрос о предстоящих скоро выборах и предложил, так же как перед этим в кругу своих приверженцев, голосовать за Тимофея. Завязались дебаты, сначала мирные, так как большинство ораторов, высказав свои личные соображения, присоединились к совету мученика. Только после того, как один из недовольных священников, желая получше раскрыть назареям личность Тимофея, имел неосторожность прочитать его символ веры, противники получили хорошее оружие.
Каменотес противопоставил этому символу тезисы своей группы. Из всего Ветхого и Нового завета он признавал подлинной одну Нагорную проповедь, комментируя которую под восторженные крики своих приверженцев, он требовал низвержения существующего строя и признания этого учения истинным назарейством. Так же резко возражал Библий. Он прочитал старый назарейский символ веры, образовавшийся из учения Ария и пятьдесят лет тому назад ставший основным учением партии. Другие ораторы также попросили слова. Ремесленники и духовенство умно и ловко говорили в пользу учения Библия, дико и грубо, но с фанатической верой высказались трое рабочих в пользу замечаний каменотеса. Спор обострился. В вопросе о высокой человечности Иисуса Христа было полное единодушие, а об истинной божественной воле три часа продолжался словесный поединок.
Наконец, вновь выступил Библий и, рассчитывая нанести серьезный удар противнику, предложил выслушать мнение беспартийного новичка Вольфа. Этот юноша, единственный ученый в собрании, учившийся в Афинах, должен был знать истину.
Все смолкло, взоры присутствующих устремились на юношу, скрестившего руки на груди и слегка прислонившегося к каменной стене. Старый солдат, прикрепивший неподалеку один из факелов, старался прочесть мнение сына по выражению его лица. Вольф же обрадовался возможности высказаться, он поднял правую руку и начал говорить обычным, спокойным тоном:
— Я поддерживаю кандидатуру Тимофея, и прошу всех, также и экскунцианцев, голосовать и агитировать за него против христопродавцев, потому что Тимофей — хороший человек, а у нас еще никогда не было на месте александрийского архиепископа такового. Если должен быть верховный епископ, то я за Тимофея, но если скажут, что нам вообще не нужен главный епископ, то я соглашусь и с этим. Братья, коль вы начали меня слушать, то выслушайте до конца. Мне кажется, вы полностью не осознаете, что это нечто совершенно новое — обязанность больших человеческих масс верить в одно и то же. Да, я прочитал много книг и заверяю вас, что это нововведение впервые установили христианские епископы. Действительно, богами римлян и греков были ложные идолы. Но последние были хорошими, ибо никого не принуждали приносить им жертв. И сам Иисус Христос отменил закон насилия в своем народе. Вы же, милые братья, были мне дороги, так как вы единственные среди христиан, — так думал я до сего дня, — не насильники и не глупые пастыри. Только в одном добились мы согласия, что наш Мессия Иисус Христос спас нас своим примером и своей любовью от наших грехов и человеческих слабостей. Спас каждого в отдельности, так как у каждого из нас есть свои слабости. Общим у нас может быть только чувство, а не слова, только любовь, а не формула. Но если вы спорите о вещах, которых не знаете, то вы такие же попы, как и все другие. Попы, если сейчас вы спорите о символе веры первых назареев, попы, если из всего прекрасного мира евангелий выбираете несколько строк и к ним одним хотите привязать нас. Под покровом ночи собрались мы здесь, чтобы со временем завоевать свободу нашим душам, и мои руки не оставят вас в кровавый день. Но вы недостойны бороться за свободу своих душ, если подобно монахам, приковываете себя к словам и символам. Только одно должно нас связывать — наше чувство, наша любовь к Спасителю и друг к другу! Кто в остальном не свободен, тот не назарей!
В подземном зале стало тихо. Внезапно сотни собравшихся испустили крик, подобный радостному боевому кличу. Затем снова все стихло.
Библий простер правую руку, так что кровавый обрубок показался из белого рукава. Он крикнул:
— Так ты отступник? Мы издалека взирали на тебя, мы радовались твоему усердию и надеялись когда-нибудь видеть тебя, одного из наших, на месте епископа!
Вольф пожал плечами. Перед ним стоял отец, который поднял руку и прошептал:
— Но ведь я поклялся…
Библий властно возвысил голос:
— Вольф, сын старого солдата, обманул нас! Его отец поклялся нам, что его сын станет монахом, и там, в пустыне, подготовит почву для истинного христианства и придет на наш зов, когда мы станем достаточно сильны, чтобы одного из наших людей назвать главой христианства!
После этих слов Библия Вольф вскочил на какой-то обломок и, держась левой рукой за выступ чьей-то могилы и вытянув вперед правую руку, крикнул:
— Христианство не должно иметь никакого главы, а в полной свободе пребывать в каждом из нас! Вычеркнуть меня из человечества, принуждать стать монахом — никто не имеет на это права! Этого мог бы пожелать только я сам, имей я в себе частицу духа Иоанна Крестителя! Братья, не заставляйте меня! Поистине, я верный христианин и скорее умру, чем отрекусь от Господа или принесу жертву римским идолам. Но вашим идолам я также не поклонюсь! Жалейте меня, если хотите, так как я не таков, каким хотел бы быть. Я люблю Спасителя, но я не настолько христианин, чтобы следовать всем его заповедям! Я не могу любить своих врагов, не могу подставит своей щеки под удар, не могу отказаться от красоты мира. Может быть, когда христианству исполнится две тысячи лет и оно станет не словами, а чувством, тогда легче будет следовать учению Христа. Я хочу умереть за Иисуса, но до этого наслаждаться прекрасным миром его отца!
Партия каменотеса назвала Вольфа аристократом и эпикурейцем, последователем Библия, анархистом и атеистом. Завязался долгий спор по вопросу, прекрасен мир или нет. Глубоко под землей в сырой пещере спорили они об этом, пока факелы не погасили и через трещины не начал проникать желтоватый свет. Тогда Библий мрачно распустил собрание. Не прекращая споров, один за другим поднимались собравшиеся по узкому проходу к выходу на египетское кладбище.
С новым факелом проводил старый солдат своего сына обратно в таинственный дом. Библий не произнес ни слова. Только когда на пороге дома они расставались, он сказал своему хозяину:
— Я простил тебе некогда один грех, так как твой лживый голос обещал мне, что твой маленький сын спасет нас. Посмотрим теперь, сможет ли он, враг попов, простить убийцу.
С оскорбленным видом Библий гордо возвратился в свою башню. Старый солдат смиренно последовал за сыном в комнату, где вечная лампада бросала розовый отсвет на старое оружие. Там, чтобы подкрепить сына, старик налил ему кружку вина и тихо спросил:
— Вольф, я не умею ни читать, ни писать. Но ты знаешь все, ты учился всему. Как было дело с императором Юлианом?
Сделав большой глоток, Вольф ответил:
— С крестным отцом прекрасной Ипатии? Пожалуй, он был назарей. Он лучше многих понимал учение Ария. Конечно, как римский император он боялся настоящих христиан, так как для них мир и господство не так важны, как царство на небе, к тому же Юлиан ненавидел предводителей церкви, которые начали из новой веры ковать очередное ярмо для рабов государства. Таким образом, он щадил истинных христиан и преследовал епископов, скрывавших слово освободителя и основавших новое государство лишь для собственного блага. Тогда епископы обманули истинных христиан и натравили их на бедного императора.
Старый солдат склонился над своим сыном и воскликнул:
— Вольф, тут ничего не поможет. Ты все прочитал в своих книгах. Ты, конечно, понял, о чем говорил Библий, в своих книгах ты нашел, почему вот этот лук покрыт кровью. Скажи мне, ты ведь знаешь, что я застрелил императора?
Старик крича упал на колени:
— Да, да, да, да! Я сделал это, потому что он разжаловал меня перед полком, потому что все христиане хотели этого, потому что этого требовал Афанасий. Этим луком, на рассвете… Он жил после этого два часа. Я же — двадцать лет!
— Мать знала это?
— Ты этого не знаешь? Впрочем, этого ведь нет в книгах. Я нашел ее по ту сторону Альп, она была дочерью князя, и я взял ее по праву войны. Она жила в моей палатке и в моем доме, но, клянусь Спасителем, я был ее рабом. Все было напрасно. Она не хотела меня. Однажды ночью, уже после персидского похода, я был вне себя, и она схватила вот этот кинжал, тогда я рассвирепел и рассказал ей, чью кровь пролил когда-то. Не знаю почему, но с тех пор она стала моей женой, была очень ласковой. А вскоре перешла в христианство. Может быть, она полюбила меня за тот поступок. Мы, бедные глупцы, никогда ничего не знаем. Но она была дочерью князя и могла читать христианские книги… Через некоторое время родила мне тебя, ты вырос и становился красивым и сильным. Вскоре я посвятил тебя нашей церкви, но когда я узнал, что епископ — еретик и истинная вера только у Библия, жена попросила моего разрешения сходить с тобой на свою родину. Она хотела, судя по ее словам, посмотреть: живы ли ее родственники, и как им живется. Думаю, она искала тебе княжество на своей родине. Пять лет я прожил один. Пять лет искала она для тебя немецкое княжество. Домой она вернулась, усталая и бледная, и спустя несколько лет умерла. Знаешь, она называла тебя Ули.
Вольф, ради матери, не покидай меня. Я не знаю, зачем я совершил убийство!
Старый солдат откинул с лица седые пряди, чтобы лучше видеть глаза Вольфа, а потом вдруг рассмеялся и прижал сына к своей груди.

Глава IV
НОВЫЙ АРХИЕПИСКОП

Выборы нового архиепископа были назначены на начало сентября. Когда во время одного из своих припадков гнева Феофил умер, казалось естественным, что его преемником станет один из членов какой-нибудь народной партии. Пока старый архиепископ боролся со смертью, в обществе вспоминали его жестокие слова и еще более жестокие поступки. Будучи юношей, во время одной большой предвыборной кампании, он схватился за нож. Достигнув своего высокого положения, Феофил неслыханным доселе образом оскорблял и притеснял враждебные партии, а преследуя свои честолюбивые планы, не щадил ни жизней отдельных лиц, ни благополучия всего города. Этот архиепископ первый в своей беспощадной ненависти ввел такую ожесточенную предвыборную борьбу, первый научил избирателей побеждать противников, как на войне, голодом и оружием. Конечно, честолюбию жителей египетской столицы льстило сознание того, что избранный ими (все равно какими путями) человек становится одним из важнейших лиц в государстве. На церковных соборах александрийский архиепископ имел решающий голос. Почитатели называли его патриархом, и даже его соперники из Рима и Константинополя чувствовали, что должны прислушиваться к его мнению. Большинство считало, что Александрия стала столицей христианского мира, и александрийские епископы могут, как наместники Бога на земле, предписывать всем христианам, как им следует веровать, думать и поступать. Последнее не только давало пищу гордости и высокомерию жителей нильской столицы, но и обещало им в будущем значительные доходы. О пользе всего этого, с точки зрения спасения души, разговоры не поднимались.
Во время приготовлений к выборам большое значение придавали словам наместника, который на одном обеде среди старейших коммерсантов города отметил, что Александрия поддержит свою высокую репутацию, но именно поэтому новый архиепископ должен быть человеком уступок и мира, так как времена кровавых предвыборных схваток миновали, правительство не станет поддерживать фанатика.
Тем самым он намекал на архиерея Тимофея, человека времен Ария, сына раба, пробившегося в верхи, который, хотя и перешел в эпоху кровавого Феофила на сторону господствовавшей партии, но не сделался откровенным перебежчиком, а, напротив, старался тайком поддерживать старых сотоварищей. Трудно было сказать: делал ли он это из боязни их мести или по доброте, достаточно было того, что Тимофей имел большой успех среди бедных выборщиков предместий, а если бы его поддержало и правительство, то большинство было обеспечено.
Правоверная партия казалась настолько испуганной, что ее кандидат вначале совсем не осмеливался выступать. Только за неделю до выборов на всех уличных перекрестках появились объявления, в которых племянник кровавого Феофила, по имени Кирилл, выставлял свою кандидатуру на высокую должность, обещал своей родной Александрии и ее населению, от патриция до последнего бедняка, золотые горы, а в конце повторял, как свои собственные, слова наместника. Он утверждал, что хочет только мира между различными партиями и, как плодов такого мира, — мощи и значимости для Александрии.
Выборы проходили с невиданным волнением. Обе партии выдвигали в своих программах слова императорского наместника, и не было речи о каких-либо существенных разногласиях. Ораторы в различных округах могли бы с одинаковым правом произносить свои речи как за Тимофея, так и за Кирилла. Казалось, дело сводилось к тому, кого из двух наместник сочтет более согласным проводить его программу. Последнее не проявлялось, и сторонники правительства несколько дней находились в неведении. Внезапно стало известно, что Тимофей написал послание к округам, в котором перечислял различные спорные пункты между государством и церковью и вежливо, но твердо требовал их разрешения. Кирилл же, наоборот, был принят наместником и окончательно убедил его в своих благоприятных для правительства взглядах.
Тогда страшное беспокойство охватило низшие слои выборщиков. Казалось, что лозунг, под которым можно было бороться за партию бедных и обездоленных, был найден. Племянник Феофила ранее практически не принимал участия в политической борьбе, а его неожиданное преклонение перед византийским всемогуществом обманывало все возлагавшиеся на него надежды. До сих пор его знали как превосходного громогласного проповедника, искусство которого с удовольствием принималось на крестинах, свадьбах и похоронах в знатнейших семействах города. Особенно женщины были в восторге от его зычного раскатистого голоса. Это был статный мужчина, широкое, гладко выбритое лицо которого обнаруживало бы признаки тупой жестокости, если бы это выражение не смягчалось неизменной улыбкой проповедника. Кирилл использовал последние дни, чтобы самому (правда, в сопровождении дюжины сторонников, но все же не без некоторой опасности для своей жизни) агитировать за свое избрание в грязнейших трущобах предместий.
Ораторская ловкость и сила легких часто завоевывали ему внимание. Так же как он присвоил себе программу правительства, так подкреплял он ход своих рассуждений прекраснейшими мыслями евангелий и мятежных писаний вождей различнейших сект, так что, слушая его, можно было подумать, что, подобно новому Мессии, из пустыни явился аскет-монах, чтобы защищать и всесильное государство на земле, и всемогущего Бога на небе от неистовства александрийцев, но, несмотря на все это, верный инстинкт предупреждал избирателей предместий. Никто не верил богатому племяннику Феофила, которому принадлежало несколько доходных домов в самых богатых частях города, и кухни которого славились даже среди богачей, и хотя хорошие намерения правительства признавались всеми, никто не верил человеку, накануне выборов слепо бросившемуся в объятия власти. Иногда Кирилла, к его большому удивлению, осмеивали и провожали ясными и доходчивыми отповедями. В это же время Тимофей, можно сказать, против собственной воли стал единственным кандидатом от бедняков. Ходили слухи, что даже старый, считавшийся мертвым мученик Библий возвратился из Азии или из нового света Атлантики, чтобы в катакомбах проводить агитацию против племянника Феофила и в поддержку Тимофея. Но зато в день выборов каждому христианскому носильщику в александрийских гаванях было известно, что, если выберут Кирилла, хлеб подешевеет. Это обещал сам император.
Таких выборов не бывало раньше даже в Александрии. До полудня народ думал, что у ненавистного Кирилла нет никакой надежды, хотя право выборов у низших слоев населения было весьма ограничено. Но скоро после полудня, от маяка до хижины последнего могильщика, подобно молнии, разнеслось известие, что народ обманут. В последнюю минуту новое толкование закона дало выборное право некоторым, еще не имевшим его, группам чиновников. Иностранцев натурализовали [натурализовать — предоставить права гражданства иностранцу], язычников крестили целыми толпами, только что прибывших присвоением титулов и должностей превращали в полноправных граждан, и, наконец, Кирилл провел совершенно новую систему беспощадного контроля. Колоннами шли на выборы христианские мастеровые союзы, цехи, чиновники и инвалиды. Напрасно старались рабочие и рабы в последние часы собрать свои ряды, напрасно вечером пытались они силой оружия воспрепятствовать неправильным выборам, добиться входа в присутственные места и одним своим присутствием доказать, что истинное большинство не на стороне Кирилла. Тщетно! Войска были заблаговременно приведены в боевую готовность, и прежде чем сигнал к восстанию, исходивший, казалось, из окрестностей разрушенного Серапеума, достиг отдаленных кварталов — все угрожаемые пункты были заняты солдатами. Несмотря на это, восстание разразилось. Именно в западной части произошли самые сильные столкновения. И в то время как громко кричавшие женщины и дети спешили унести из давки трупы своих кормильцев, в то время как сотни раненых валялись на улицах (одни из них проклинали себя и свою пылкость, другие — попов), в главном городском соборе было объявлено, что святейший Кирилл волей народа избран в архиепископы александрийские.
В это же время, когда город был приведен в крайнее возмущение выборной борьбой, совсем незаметно произошло одно событие, показавшееся заинтересованным кругам гораздо более важным, чем спор об архиепископском престоле: прекрасная Ипатия окончила безмолвный траур по своему отцу и, кроме лекций о Птоломеевской системе мира, объявила публичный курс: ‘Религиозное движение и критика христианства’.
Астрономический курс посещался хорошо. Кроме студентов-специалистов приходило бесчисленное множестве студентов других факультетов и даже некоторые профессора, и все удивлялись остроте логики, с которой молодая ученая нападала на величайшего из александрийцев. Но публичный курс, назначенный на воскресенья с девяти до одиннадцати утра, собрал столько слушателей, что в первый же день чтение из обычной аудитории Ипатии пришлось перенести в большой актовый зал на портовой улице.
Четверо молодых афинских ученых в назначенное время снова нашли друг друга. Троил и Александр нисколько не интересовались выборами, хотя отец и советовал последнему предоставить себя в распоряжение правительства. Синезий, как сын патриция, равнодушно голосовал за Кирилла. Вольф, очевидно, принимал более горячее участие в выборах. По крайней мере, на следующий день он появился в университете с пластырем на левой щеке и с перевязанной правой рукой. Но он со смехом отвечал на расспросы, обещая через несколько дней снова быть в состоянии спустить с лестницы всякого, кто захочет помешать лекциям Ипатии. Свою первую публичную лекцию, для проведения которой вследствие наплыва слушателей Ипатия была вынуждена переменить место, она читала в воскресенье за три дня до выборов.
Несмотря на то, что четыре друга пришли до начала ‘академической четверти часа’, они смогли получить себе место только в дверях. Отсюда им было прекрасно видно, что рядом с девушкой стояли молодые люди, присланные сюда с явно враждебными намерениями. Они отпускали достаточно громкие шутки в адрес прекрасного профессора, пытались связывать с ее именем некоторые непристойные истории и в течение всей лекции не прекращали обычного студенческого зубоскальства. Когда из внимания к сотням оставленных за дверью студентов чтение было перенесено в большой актовый зал, и столпившиеся слушатели по коридорам и дворам Академии ринулись в новое помещение, четыре друга изъявили желание стать личной охраной благородной и прекрасной женщины. Под предводительством Александра, которому один из слуг за хорошую плату открыл обычно неотпиравшуюся дверь, они первыми вошли в новый зал и с радостным торжеством заняли среднюю скамью первого ряда, как раз перед кафедрой. Им не пришлось раскаяться. Когда Ипатия после небольшого поклона заняла свое место, Синезий от изумления забыл сесть, Вольф пробормотал непонятное немецкое слово, а Александр и Троил удивленно переглянулись. Еще до начала лекции Троил написал на клочке папируса: ‘Наконец нашлось нечто, в чем я не сомневаюсь: Ипатия прекрасна’. Александр кинул записку обратно, приписав внизу: ‘Песнь Соломона, глава четвертая, стих двенадцатый’.
Простое черное креповое платье мягкими волнами ниспадало с плеч до самых пят. Оно не было модным и не было устаревшим, не было старательно выбрано и не было небрежным, казалось, что прекрасная преподавательница должна быть одета именно так, а не иначе. Великолепную массу своих черных волос, среди которой над левым виском блестела тонкая седая прядь, она едва собрала в упругий узел, но тот, кто видел его в профиль, спрашивал себя, как заструились бы эти потоки вниз по щекам и плечам вплоть до пояса, если бы властная рука не удержала их сзади. Но и без ореола черных локонов спокойный овал лица светился каким-то неземным сиянием. Ее бледные щеки постепенно розовели, и что-то вроде легкой тени улыбки появилось на лице, когда громадный зал стал наполняться слушателями. Ипатия улыбнулась смущенно и радостно, как ребенок в день рождения. У нее был прямой нос и благородный, тонко очерченный и расписанный на висках голубыми жилками лоб, но неподражаемое выражение всему ее лицу придавали большие черные глаза, сначала так беспомощно и радостно-застенчиво поднявшиеся на толпу студентов, а во время лекции смотревшие безжизненно, как глаза статуи, и в то же время сверкавшие внутренним пламенем, проникающим сквозь стены. Глубокий мягкий голос говорившей отвлекал от всяких посторонних мыслей, которые могли бы зародиться у некоторых студентов при первом взгляде на прекрасную преподавательницу.
В большом зале несколько студентов с задних рядов попытались мешать, но при помощи четырех друзей они были энергично призваны к порядку, и Ипатия могла спокойно читать свою двухчасовую лекцию. На первый раз это было почти сухое введение.
Она поставила своей задачей, как сказала сама, применить способности, выработанные при изучении математических дисциплин, к разрешению высших задач, а именно: к рассмотрению нового миросозерцания. Христианство, как кажется, рассчитывает покорить культурное человечество. Настало время для философов рассмотреть основания этой религии, имеют ли священные книги христиан действительно высшее происхождение, нежели обыкновенные книги, а если согласиться и с этим и со всеми чудесными историями, то согласуется ли жизнь христиан с учением их священного писания. Она намеревалась рассмотреть это. В этой своей работе Ипатия имела великого предшественника в лице несчастного императора Юлиана, который с громадным знанием и несравненным остроумием разоблачал чудесные истории и догматические теории епископов. Однако после неожиданной смерти великого императора его труды подверглись уничтожению. Тогдашний александрийский епископ приказал сжечь все работы Юлиана, как будто огонь может уничтожить истину.
Свою лекцию Ипатия закончила вдохновенными словами, полными надежды на возрождение Юлиановых истин.
‘Бедный учитель нашей Академии не в состоянии даже воссоздать планы, посредством которых император Юлиан хотел передать потомству наследство греческого гения. Государство уже начинает рушиться и нет никого, кто бы защитил его границы. С севера и с востока расхищают варвары государственное наследство. Но его дух, дух великого императора, не должен погибнуть. И даже бедный преподаватель нашей Академии имеет право поставить целью своей жизни поиск Юлиановой критики так называемого Нового завета, обнародование ее и продолжение, по мере сил и возможности. Эту работу возложила на себя я и не ожидаю награды иной, чем была награда императора Юлиана’.
Само собой разумеется, что некоторые студенты, а среди них и знакомая нам четверка, проводили молодую женщину, которой могла угрожать какая-либо опасность, на протяжении тех нескольких сот шагов, отделявших ее от дома. Почтительно, на приличном расстоянии, но достаточно близко, чтобы помешать оскорблению, продвигались они вслед за Ипатией.
Так же прошла и вторая лекция в воскресенье после выборов.
Именно в этот день новый архиепископ произнес свою первую проповедь в соборе. И он был немало оскорблен недостаточной численностью прихожан. Правда, чиновничество было представлено почти полностью, знатнейшие семейства занимали свои обычные места, а сзади теснились лишь старухи и члены рабочих союзов. Гремя своим прекрасным голосом под церковными сводами, Кирилл не мог не подумать, что, кроме этих старух, никто не пришел на его проповедь по собственной воле. Недовольный, окончил он свои наставления, недовольный, он принял в алтаре поздравления клира. ‘Это должно было быть иначе’, было единственной мыслью, которую в разных формах высказывал он чиновникам и духовенству. Когда со своей пышной свитой хотел он отправиться из портала собора через портовую площадь к своему дворцу, дорогу ему пересек поток молодых людей высшего общества, которые, оживленно разговаривая, выходили из здания Академии. На вопросительный взгляд архиепископа его секретарь Гиеракс ответил, что это — слушатели язычницы Ипатии, оскверняющей воскресенья своей критикой христианства и имеющей успех, неслыханный на протяжении всей истории человеческой мысли. В этот момент, когда два заговорившихся студента даже толкнули Кирилла, на пороге аудитории появилась сама Ипатия, прямая, строгая и гордая, как на кафедре, покрывшая прекрасную голову длинной черной шелковой накидкой. Неподалеку от нее шло около тридцати студентов, внимательно, но молчаливо, как личная охрана. Из нескольких сотен ртов вылетело короткое ‘ура’, и, с легким поклоном, Ипатия, сопровождаемая своей стражей, завернула за угол академической постройки.
Архиепископ Кирилл остановился, как бы желая смиренно пропустить поток молодежи. Но его гладкое лицо покрылось желтоватой краской, и секретарь прошептал своему соседу:
— Да! Еще ее критику он, может быть, ей и простил бы, но такого успеха — никогда!

Глава V
НАМЕСТНИК ЦЕЗАРЯ И БОГА

После выборов архиепископа прекрасная Александрия стала ареной всевозможных битв, разыгравшихся то на городских улицах, то в письмах и донесениях, направлявшихся из областной столицы в Константинополь и в обоих случаях одинаково горячо интересовавших все население, два первых лица города, наместник и архиепископ, спорили о том, кому править Александрией.
Более образованная часть населения (как язычники, так и христиане) стояла на стороне уполномоченного императора. Деды теперешних граждан были свидетелями незначительного положения и скромного образа жизни первых александрийских епископов. Это были простые защитники христианской бедноты, честные, бесстрашные и прямодушные люди, ведущие дела своих притесняемых единоверцев, произносившие проповеди в пользу благотворительности или общинной кассы, отдававшие отчет в своих расходах, не имевшие, наконец, как беднейшие среди бедных, ничего своего, кроме нагого тела, которое они ежедневно готовы были отдать своим преследователям во имя будущего небесного царства. Городской знати вовсе не нравилось, что эти голодающие представители народа постепенно превращались в гордых и богатых попов, которые, не думая об облегчении нужд бедных и бесприютных, занялись оспариванием положения императорского наместника. Как было сказано выше, александрийское общество в душе было на стороне наместника Ореста, но — так или иначе — оно было христианским, и в конце концов в каждом конфликте приходилось обращаться к представителю церкви.
По сравнению с сорокалетним Кириллом, преимущества оказались не на стороне шестидесятилетнего наместника Ореста. Новый архиепископ, местный уроженец, был деятелен и фанатичен. Орест не был египтянином. Он происходил из знатнейшего и богатейшего коринфского семейства, быстро сделал карьеру в нескольких прибрежных городах Малой Азии, а затем в военном министерстве Константинополя и, наконец, в сравнительно молодом возрасте, стал провинциальным управителем, а затем и пожизненным наместником всего Египта. Он любил страну, в свободные часы предавался археологическим изысканиям и не усердствовал чрезмерно в работе. Текущие дела решали его чиновники, а он аккуратно подписывал все, что подавалось на подпись. В течение двадцати лет правления он ни разу не был особенно озабочен судьбами своей провинции. Он сумел лучше большинства своих предшественников блюсти правосудие, а в кротости и человечности превзойти всех. Главное было то, что в Константинополе им были довольны и ни разу не предлагали просить отставки вследствие ‘расстроенного состояния здоровья’. Он знал двор и столицу. Там считалось лучшей та провинция, о которой меньше всего говорили, и его гордостью было сделать Египет лучшей провинцией римского государства. К тому же Орест отлично понимал, что кесарево надо отдавать кесарю. Непрерывное существование римского государства было для него само собой разумеющимся основанием, на котором покоилась его жизнь и наличие неисчислимых миллионов. Император мог быть безумным убийцей или человеколюбивым философом, — для Ореста это ничего не меняло в существе государства. Упадет ли в одном случае несколько сот голов, или столько же сот людей в другом случае будут награждены за свои добродетели, ему было совершенно безразлично. Это ничего не меняло в идее государства, а главное — в том могучем государственном механизме, в котором он — наместник Египта — являлся далеко не последней частью. Все могло идти вкривь и вкось, за четыреста лет царствования не было дня, чтобы в каком-нибудь уголке неизмеримого государства не было войны или революции, могущество и величие Рима продолжало невредимо и неизменно править над всей цивилизованной частью мира. Священное римское государство давало возможность всем своим гражданам, — а прежде всего избранному греческому народу, — исполнять назначение человека: умеренно наслаждаться жизнью, не забывая себя, служить государству и заниматься искусством и наукой.
Конечно, семейство Ореста уже в течение двух поколений было христианским. Только в продолжение краткого Царствования Юлиана приносило оно жертвы старым богам. Орест был христианином так же, как по праздничным дням он надевал свой мундир. Он причислял христианство просто к числу своих обязанностей, безразличных обязанностей правительства. Он охотно не пошел бы в воскресенье в церковь, если бы там, в его удобной ложе не дремалось еще спокойней, чем в рабочем кабинете. В его служебном помещении ему все-таки могли помешать, а в церкви во время проповеди это было запрещено законом.
Предыдущий архиепископ с его кровавыми преследованиями инакомыслящих был противен гуманному чиновнику. Но в конце концов это были внутренние дела церкви, в которые государственный человек никогда не желал вмешиваться. Если у этих христианских партий такие несговорчивые боги, то пускай себе они борются друг с другом.
И христианский губернатор клялся Зевсом, что в этих попах сидит черт, распаляющий их друг против друга. Раньше было совсем по-другому: когда римские императрицы зарабатывали насморк, они приказывали попам своих религий, одному за другим, читать их молитвы и, наконец, — до следующей лихорадки — принимались верить в того Бога, после молитвы к которому могли целоваться со своими любовниками. Это доброе старое время!
По этой причине Орест был весьма неприятно задет, когда новый архиепископ, так чистосердечно перед выборами обещавший прочный союз, вдруг внезапно, как только из столицы пришло его утверждение, оказался честолюбивее и заносчивее своего грубого предшественника.
Прежде всего новый архиепископ на основании каких-то, никому, однако, недоступных документов, отобрал для себя ложу наместника в соборе, а ему предоставил место напротив, которое было и уже, и темнее. В первый раз в жизни Орест изменил своему правилу — не спорить из-за высшего места. Он написал официальную жалобу своему начальству и в любезных светских письмах доверился наиболее влиятельным дамам двора. Но ничего не помогло, ему пришлось уступить свою ложу. Лично он легко примирился бы с этой переменой, так как на новом месте можно было дремать с гораздо большим удобством, чем в прежней высокой и светлой ложе. Но теперь в нем был затронут чиновник, первый представитель цезаря, и он не мог понять, как легко поступились в столице иерархическим честолюбием. Он по-прежнему видел в цезаре высшего епископа всего государства и не мог понять, почему попы одного Бога должны быть важнее, чем жрецы трехсот остальных. Однако в Константинополе были, очевидно, другого мнения, легко идя на уступки в формальных спорах с представителями новой веры, и Орест был слишком хорошим чиновником, чтобы в конце концов не подчиниться, хотя бы и супротив своих убеждений.
Легче было ему уступить в другом вопросе, поднятом благочестивым Кириллом также немедленно после своего назначения, — в иудейском вопросе. Иудеи помогли основать Александрию. Они пользовались как протекцией Александра Великого, так и защитой египетских царей, образовывая как по численности, так еще больше по богатству и гражданскому рвению весьма значительную часть населения. С тех пор как появилась новая вера бедняков и несчастных, сразу завладевшая чернью и постепенно подчинившая себе консервативных и знатных представителей старой местной религии, — свободомыслящие, образованные и, во всех отношениях, старательные иудеи Александрии образовали собственно торговую группу. Город имел в них лучших плательщиков податей, государство — самых преданных подданных. Иудеев нельзя было считать, как раньше, чуждой расой. В то время, как египтяне до сих пор не были похожи на своих греческих правителей ни одеждой, ни языком, ни цветом кожи, — иудеи чаще всего отличались от греков только большей остротой ума. Легкие следы Востока сохранялись, быть может, в их одежде, овале лица и произношении, но эти маленькие детали нисколько не мешали хорошим отношениям. Рассказывали даже, что это пикантное смешение часто будило интерес дочерей французских графов и немецких герцогов, и обратно — пламенноокие дочери иудейских коммерсантов нередко уступали ухаживаниям офицеров провинциальной армии. Это замечательное положение дел нарушалось только тогда, когда доброму александрийскому народу, по случаю горя или радости, приходила в голову мысль разгромить какую-нибудь иудейскую лавочку. В простом народе национальная ненависть к иудеям тлела с незапамятных времен. На этой народной ненависти и стал играть Кирилл в первой же своей проповеди, когда он увещал верных не осквернять воскресного покоя. Известно, что как раз по воскресеньям еретические лекции отвлекают молодых людей от церкви. Если богатые иудейские олухи охотно следуют нелепой моде — это нисколько не удивляет архиепископа. Но когда сотни юношей из наиболее уважаемых христианских семейств начинают таким образом служить Антихристу — то этим на бесконечные времена отодвигается наступление царства божия и обманываются надежды многих миллионов днем и ночью молящихся, чтобы отверзлись могилы, и живые приобщились к красоте небесного Царства. Эти слова незаметно способствовали травле иудеев, начавшейся после этого, более или менее открыто, во всех церквях Александрии. Последствия не замедлили сказаться, и скоро у начальника полиции, а потом у Ореста, оказалось вдоволь работы, направленной на сохранение порядка в городе. Хотя попы постоянно утверждали, что их интересует только спасение душ верующих, последние постоянно понимали их по-своему, и не проходило воскресенья, чтобы полиции или войскам не приходилось прекращать или предотвращать погром в иудейском квартале.
Орест был вполне доволен иудеями и собственно даже любил их, охотно посмеиваясь в то же время над их маленькими слабостями и с удовольствием слушая за столом их старые анекдоты. Поэтому он открыто вступился за угнетаемых и имел удовольствие получить из Константинополя предписание не допускать особенно жестоких притеснений. Выступить прямо против призывов ненависти ему не позволили: это чисто церковное дело, в которое правительству не следует вмешиваться, приходится также считаться с особенностями каждой провинции. Да, наконец, иудеи привыкли к этим маленьким экзекуциям и без них не были бы такими отличными гражданами… Наместник удовольствовался этим, позволял священникам выкрикивать зажигательные речи и преследовать бедняков, неправильно понимавших своих проповедников. Он известил только своего министра, что при таком порядке назревает конфликт, который, при удобном случае, может перерасти в кровавую схватку.
Гораздо ближе затронул наместника третий вопрос, одновременно поднятый архиепископом. Древняя Академия должна быть полностью передана церкви, следовало уничтожить последних язычников, преподававших в ней свою древнюю мудрость, и разогнать молодежь, желавшую учиться для того, чтобы использовать потом свои знания на пользу радикальным сектам и политическому либерализму. Имен не называлось, но всей Александрии было ясно, что эта борьба велась исключительно с прекрасной Ипатией и ее ‘Критикой христианства’. Кроме нее, в Академии преподавало трое-четверо не христиан, старых специалистов, никак не применявших своих религиозных воззрений. Ипатия одна сознательно боролась с наступлением церковного засилья и, как сама она, всей своей гордой осанкой и изумительными глазами, казалось, протестовала против новой церкви, враждебной красоте, так при каждом случае старалась она учить греков любви к миру, поэтам, природе, любви к подвигам человеческого разума. Поэтому в ее аудиторию продолжали стекаться все еще оставшиеся в городе безбожные радостные греческие сердца. Со дня первого выступления Ипатии чернь была настроена против нее отчасти стараниями духовенства, но главное — усилиями отшельников, ожидавших царства божия, предававшихся бичеваниям и посту, а потому после черта ничего не ненавидевших так сильно, как греческих богов, поэтов и философов, которые все происходили от дьявола. Однако бешенство монахов не могло проникнуть в Академию. Только среди далеких обитателей, столпников и других святых, а также в окрестностях Александрии, в грязных предместьях христианской черни, зарождалась постепенно легенда о том, что в замке сатаны — в Александрийской Академии — обитает самый главный дьявол в образе дивно прекрасной женщины, вампира в женском облике, который по ночам пьет кровь благороднейших юношей страны и отвращает их от истинного Бога, вампира, которого в сумерках можно видеть в старых постройках времен фараонов, в виде молодой женщины, совершающей мерзкий блуд с крылатыми чудовищами. В нильских монастырях говорили, что первые рассказы об этой дьявольской женщине вышли из кельи благочестивого мужа Исидора, искушаемого по ночам дьяволом как в прекрасных, так и в отвратительных формах, покрывавшего поэтому тело свое тысячью ран и неспособного солгать перед символом креста.
От таких нападок архиепископ и его духовенство держались в стороне. Имя Ипатии называлось редко. Но постепенно знатнейшие семейства города узнали, что миру между церковью и государством, а также наместником и архиепископом, не препятствует никто, кроме одной женщины, правда, прекрасной преподавательницы, но все-таки едва ли стоящей того, чтобы из-за нее страдали материальные интересы города. Когда надо было подправить гавань, а архиепископ не желал уступить ничтожного клочка на территории собора — в этом была виновата Ипатия. Если не могло состояться соглашение между двумя родственными христианскими сектами, то этому мешала Ипатия. И, наконец, то там, то здесь начинали думать, что приказ запирать все трактиры в десять часов вечера, приказ, который был выхлопотан архиепископом прямо из Константинополя, происходил из-за недовольства языческими лекциями Ипатии. В городе не переставали считать прекрасную Ипатию одной из александрийских достопримечательностей, но никто не имел бы ничего против, если бы прекрасный профессор принял приглашение проехаться в Константинополь.
В донесениях и в частных письмах Орест с невероятной энергией принялся защищать ученую женщину, полностью перешел на ее сторону. В результате всего, оттого ли, что при дворе хотели хоть в этом единственном случае уступить заслуженному сановнику, или благоговейно сохранить полутысячелетнее великое прошлое Академии в лице ее последнего философа, оттого ли, наконец, что настояла на своем греческая придворная партия, или правительница захотела дать женщине восторжествовать над всемогущим архиепископом — так или иначе, Орест получил благосклонный приказ непреклонно охранять древний дух Академии против поползновений церкви, а особенно защищать от всяких случайностей ученую Ипатию, крестницу императора из рода Константина Великого.
Никакой другой приказ не мог бы быть приятнее для наместника. Из всех посетителей его роскошных собраний больше всего он любил прекрасную женщину-философа. Он ввел ее в свой дом задолго до ее открытого выступления, чтобы иметь возможность вести с ней, как и с другими учеными города, живые разговоры о своих археологических увлечениях. Он достаточно любил ее, чтобы встречать с почти демонстративным почтением, и, кроме того, честолюбию старика льстило, что людская молва допытывалась, не выражала ли прекрасная Ипатия особенной благодарности наместнику за оказываемое покровительство.
Со дня смерти отца Ипатия не посещала больших собраний наместника, но постепенно привыкла снова заходить на его непринужденные ‘ученые’ вечера. Здесь все собравшиеся искренно и без зависти считали ее не только самой прекрасной и самой ученой, но и самой знатной. Здесь же, весной, познакомилась она с четырьмя офицерами своей лейб-гвардии. С тонкой улыбкой поклонилась она, когда в одну из пятниц, вечером, ей представили докторов Троила и Синезия. Она благодарно усмехнулась, когда несколько недель спустя появился Александр Иосифсон, в первый же час нового знакомства рассказавший ей, что четыре друга сумели проникнуть в этот дом с помощью Синезия, чтобы она не оставалась без своей лейб-гвардии и там, где опасность не была такой явной, как на улиде. И этим же вечером Ипатия слегка смутилась, когда перед ней предстал глава первой средней скамейки белокурый Вольф, который, молча поклонившись, спросил ее, прощает ли она, что он и его друзья сделали себя ее рыцарями и раздобыли место около ее кафедры.
— Вы ведь германец, — сказала Ипатия, — не правда ли? Вы присутствовали когда?.. Вы должны рассказать мне об обычаях вашей родины.
— Когда я смогу это сделать?
— В любое время, когда вы захотите, чтобы я вас слушала.
И тогда Вольф сразу начал рассказывать про обычаи страны, лежащей по ту сторону Альп, про родину своей матери.

Глава VI
ЖЕНИХИ

Не заботясь о недоброжелателях, Ипатия продолжала свои занятия и лекции. Отыскивая истину, невозможно думать о себе. Ни Александрийский архиепископ, ни сам константинопольский император не могли иметь никакого влияния на результаты вычисления длины орбиты Марса.
Астрономические лекции протекали вполне спокойно. Несмотря на то, что выводы Ипатии, а еще более открыто высказываемые ею предположения, шли вразрез со всем мировоззрением той эпохи, опасность не сознавалась студентами достаточно отчетливо. А шпионы не были в состоянии следить за ходом ее мыслей.
Но открытый богословский курс с каждой неделей становился все неспокойнее и опаснее. Почти всякий раз, когда она, в сопровождении своей лейб-гвардии, входила в огромный зал, до начала лекции разыгрывалось небольшое сражение между приветственным топотом и злобным свистом. Почти каждый раз кончалось тем, что тот или иной из противников Ипатии, в качестве устрашающего примера, выставлялся за дверь. Большинство студентов состояло, конечно, из почитателей Ипатии, и они старались быстрым совершением правосудия скрывать от нее подобные выходки. Но они не могли воспрепятствовать адскому шуму, который противники устраивали часто в конце лекции не столько для того, чтобы досадить лектору, сколько, чтобы выказать свое несогласие. Обычно шум прекращался, когда Вольф со своим богатырским видом обходил зал и, полусмеясь, полухмурясь, направлялся в сторону особенно усердствовавших крикунов. Подчас дело заканчивалось потасовкой.
В стране настала жаркая весна, и все умы были заняты вопросами о новой жатве. Большинство профессоров прекратили лекции. Одна Ипатия с удвоенным старанием продолжала выполнение своего плана.
Почти что чудом удалось ей получить помощь для выполнения намеченной цели — собрать и дополнить критические сочинения императора Юлиана. Никто не должен был знать, что именно дядя Александра, книжный торговец Самуил, доставил ей несколько наиболее редких сочинений, императора. Книги, последний список которых считался уничтоженным, лежали в каморке лавки Самуила и были тайком переправлены оттуда в академическую библиотеку. Ипатия должна была прервать собственную критику христианства и предоставить слово своему императору. Неделю за неделей читала она перед своими слушателями остроумные нападки и злые насмешки императора Юлиана. То, что по мнению духовенства было окончательно позабыто и похоронено, пробуждалось, становилось предметом разговоров и, подкрепленное двойным авторитетом императора и прекрасного философа, шло из Египта в Антиохию, Рим и Константинополь. Никто не мог упрекнуть преподавательницу в любви к кощунствам. Спокойно опираясь на свободу науки, она исследовала подлинность евангелий так же, как обычно исследовалась подлинность Гомеровских стихов, она критиковала новое учение епископа Августина о свободе воли и благодати так же, как критиковала Платона. И уничтожающие шутки императора Юлиана над новыми небесами, над соборами и возглавлявшими их евнухами она цитировала так же спокойно, как какой-нибудь из ее коллег цитировал насмешки Лукиана над греческим Олимпом. Что можно одному, должно быть, позволено и другому. Для науки не существует неприкосновенной истины. Обычай убивать и пытать инакомыслящих нельзя назвать особенно удачным возражением.
Церковники чувствовали себя бессильными против бесстрашной женщины, которая, казалось, и не подозревала, что без поддержки наместника и без покровительства двора ее дело было бы проиграно. В аудитории ее враги были достаточно напуганы, а на улице Ипатию постоянно окружала добровольная стража. Но изредка оскорбления долетали и до нее. ‘Атеистка, богоубийца’, — кричали ей священники, а со стороны какой-нибудь торговки раздавалось: ‘Студенческая девка’! Но эти оскорбления, казалось, не затрагивали Ипатию. Да, вероятно, она их и действительно не слышала. А если и слышала, то они соскальзывали с нее, как вода с лебединых крыльев.
Что не удавалось черни, удалось архиепископу, а именно: побудить ее к борьбе. Кирилл направил к наместнику несколько писем с просьбой возбудить против Ипатии преследование по обвинению в кощунствах. Орест, посмеиваясь, сообщил об этом Ипатии, которая с непрерывно возраставшим негодованием видела, как искажались ее слова, как императору Юлиану и ей самой приписывались непристойности и гнусности. В середине июня, в одно воскресное утро, гнусное обвинение повторилось. Она только что приготовилась изложить Юлианову критику христианского безбрачья, так как в это время оно снова стало требоваться наиболее строгими учителями церкви и вперемежку с бесконечными оскорблениями женщин проповедоваться во всех церквях. Такие же оскорбления в адрес женщин нашла она и в новой проповеди архиепископа.
Ипатия отбросила книги и донос и взволнованно зашагала взад и вперед по своей комнате.
Это осмеливался говорить о ней наместник Бога! О ней, которая с той минуты, когда она начала думать, подавляла в себе всякое человеческое чувство и выросла в стенах этой Академии, которая не знала ничего вне своей библиотеки, обсерватории и аудиторий, которая укорачивала свой сон, чтобы изобретать новые инструменты, такие инструменты, которых этот архиепископ и понять не был в состоянии. Если мореплаватель мог теперь с большей безопасностью выплывать из Геркулесовых столбов вплоть до фризских берегов, то этим он был обязан бессонным ночам Ипатии. И этот человек осмеливался позорить ночной свет ее комнаты!
Неожиданно Ипатия засмеялась: ее гвардия появилась перед выходом, настало время лекции. Быстрее обыкновенного, с высоко поднятой головой, шла она через портовую площадь к своей аудитории. Когда она начала говорить, ее руки дрожали от волнения. На этот раз она не взяла с собой никаких конспектов.
В своей лекции она указала на основное противоречие, в котором были повинны учителя церкви, ибо они подняли простую женщину на высшее место в небесах в образе божьей матери и в то же время вышвырнули ее из церкви, из общины верующих, даже из брака. Святой Иероним поучал в Палестине, что всякий человек, прикасающийся к женщине, становится слугой дьявола. Ну, святому Иерониму и карты в руки, так как именно вследствие такого служения дьяволу пришлось ему оставить Рим. Но дело не в личностях. Через все христианское церковное учение проходит болезненное отвращение к природе и к красоте, а так как в женщине соединены и природа и красота, то христианство ненавидит женщину и ненавидит ее еще больше когда к своей красоте и природе она стремится присоединить еще и свободу духа.
Ипатия не могла говорить иначе. Все студенты почувствовали, что она думала не о себе, что она вовсе не хотела подчеркнуть своей красоты, когда при этих словах все крепче и крепче нажимали на стол ее белые пальцы. Затем она вскочила и продолжала говорить с такими горящими глазами, что, казалось, от ее лица исходит сияние.
— Нелегка была судьба женщин — современниц Платона и Перикла. Мыслящие женщины великой эпохи тяжелой ценой должны были завоевывать себе возможность быть равноправными товарищами великих мужей. Всякая грязь и пошлость лилась на них, и не все они остались чисты. Но лучшие люди того времени были далеки от того, чтобы презирать женщину. Они были слишком благородны, чтобы стыдиться красоты и радости там, где были и радость и красота, они были слишком честны, чтобы не быть благодарными, если могли обменяться с благородной сверстницей мыслями, которые посылали им обоим боги. Да, они были слишком честны, чтобы женщину, посвятившую свою жизнь познанию, учению, поискам истины, одним презрительным словом приравнять к животным. И если весь мир склонится перед софизмами [софизм — формально кажущееся правильным, но ложное по существу умозаключение, основанное на преднамеренно неправильном подборе исходных положений] церковного учения, то по воле богов останется одна женщина, которая будет бороться с лишением ее человеческого достоинства во имя уподобления мужчин неведомым ангелам. Быть может, когда-нибудь, некий новый народ научит нас, что любовь к женщине есть в то же время и величайшее уважение! — Ипатия много отдала бы, чтобы удержаться и не посмотреть в эту минуту на белокурого юношу, сидевшего на правой скамейке. — Да, господа, простите мне мое волнение, но эта борьба за истину в конце концов затрагивает и меня лично… Вы не знаете всего, что мне приходится слышать и читать… и так, пока не появится народ лучше греков, до тех пор буду я утверждать, что подруги великих греков — Феона, Фаргелия, Тимандра и пресловутая Аспазия представляют собой более благородные женские образы, чем ученицы Иеронима, отрекавшиеся от всего человеческого, от красоты, счастья, знания, как будто они сознательно хотели сделать себя болезнью человеческого рода. Лучше какая-нибудь Аспазия, чем монахиня!
Ипатия не могла продолжать. С последних рядов начали шуметь. Сначала раздался резкий свист, а затем со стороны сотни раздраженных слушателей — вой, свист и шипенье. Остальные студенты слушали несколько секунд, как будто этот перерыв был успехом прекрасного оратора. Затем несколько сот человек вскочили как один и в один голос с воодушевлением и угрозой закричали: ‘Да здравствует Ипатия!’. Они махали своими тетрадями и шапками и сами, не зная почему, пожимали друг другу руки. И лишь потом вспомнили о противниках, но не так, как обычно, чтобы восстановить порядок и обеспечить продолжение лекции. Нет, на этот раз вышло иначе. Нельзя постоянно только кричать ‘ура’ и размахивать шапками. Надо ведь как-нибудь выразить свой восторг, радость и восхищение Ипатией! И после неописуемой овации сторонники последней без гнева и злобы, а исключительно из огромной радости поколотили врагов и выкинули их на улицу.
Продолжать лекцию было невозможно, и, чувствуя себя несколько неловко, Ипатия возвратилась к себе.
Негативные последствия не замедлили сказаться. Архиепископ получил возможность с большим, чем до сих пор, правом, утверждать, что Ипатия оскорбляла уважаемых епископов, в церквях рассказывалось, что под охраной правительства с одной из кафедр Академии проповедываются ужасные непристойности и даже свободная любовь.
Но это происшествие имело и другой результат, ведь со студентами говорила женщина. Правда, уважение к ней со стороны юношей не уменьшилось, так как противники и шпионы получили достаточно во время последней лекции, и следующая прошла при образцовом порядке и внимании. Но Ипатия не могла больше уберечься от предложений своих поклонников. От нескольких незнакомых студентов и от многих членов своей добровольной гвардии получила она безумные письма, а четыре друга средней скамьи первого ряда, воспользовавшись личным знакомством, устно принесли к ее ногам свои руки и сердца. Более того, четыре друга совместно добивались ее руки, ибо, как вскоре узнала Ипатия, они торжественно поклялись друг другу не расторгать дружбы, кого бы ни предпочла прекрасная девушка!
Но этим дело не ограничилось. Слух о том, что Ипатия, как некогда Аспазия, хочет из личных симпатий стать подругой какого-нибудь мужчины, распространился за пределы Александрии. И, как сам Орест, в качестве александрийского Перикла, предложил ей шутя свое сердце, так стали добиваться ее любви знатные офицеры и видные чиновники из Пентаполиса, Антиохии, Кипра и Крита, — словом, отовсюду, куда дошел слух о возобновлении ею греческих обычаев…
С некоторым смущением узнавала Ипатия обо всем этом. Или в мире больше не стало чистого эллинства, или она не была настоящей гречанкой.
Ей и в голову не приходила мысль сделаться подругой какого-нибудь Перикла. Не могла она также представить себя в качестве жены одного из своих женихов. В крайнем случае она могла бы быть вечной невестой, невестой могучего, мудрого и доброго человека, который защищал бы ее и, изредка, в минуты усталости и печали, говорил несколько ласковых слов…
Год траура Ипатии заканчивался. Последний раз прочитала она в своем черном платье лекцию по астрономии.
Однажды в большом пустом помещении рядом со своим домом она купалась в огромном мраморном водоеме, не замечая своей красоты и рассеянно глядя на старую темнокожую кормилицу-феллашку. Последняя унесла нижнее белье и черное платье Ипатии, а взамен положила на кушетку чистый комплект белья и длинное белое платье.
Ипатия не хотела нарушать обычая и носить темные, одежды дольше, чем это было обычно принято. Белое вместо черного — и то и другое одинаково бесцветно. Бесцветно, тускло, безжизненно, как и ее существование…
Она не хотела сегодня думать о себе. Ни о себе, ни о людях. Так решила она для себя с той минуты, как посвятила свою жизнь отцу и науке. Не думать ни о чем человеческом! Последнее должно было приблизить ее к Богу. К какому Богу? Нет! Не думать!
Она казалась рассеянной. Что знали о ней другие? Знали ли они, как влекло ее к человеку, как хотела она протянуть руки к собратьям по земле? Но Ипатия привыкла думать только о безжизненных вещах, о науке, и за работой и во время отдыха. Это часто помогало ей. И теперь, когда она, положив на прозрачную поверхность воды свои нежные руки, пропускала сквозь пальцы тоненькую, похожую на фонтан, струйку, ей вспомнился общественный парк со своими фонтанами и лавровыми аллеями и тысячами простых людей, беззаботно веселящихся там. Создания земли довольны уже тем, что начался разлив Нила! Не думать! И она обратила свое внимание на маленький фонтан и пыталась вычислить в уме, сколько времени смогла бы она при помощи своих маленьких горстей поднимать такой столбик воды. Она высчитывала, как ученая, и играла, как ребенок.

0x01 graphic

Теплая ласкающая вода покрыла ее до самой шеи, смочив нежные ладони, тогда как вся масса волос защищалась от воды смешной клеенчатой шапкой. Ипатия вздохнула. Так приятно быть одной! Феллашка приводила в порядок соседнюю комнату, и только один марабу важно прохаживался вокруг мраморного бассейна, дважды покачал головой и сунул наконец свой клюв, с явным желанием помешать игре Ипатии в ее маленький фонтан. Потом снова щелкнул клювом, чтобы стряхнуть с него теплые капли, и огляделся с таким удивлением, что Ипатия громко и искренно расхохоталась. Очевидно, это обидело птицу, так как она с укоряющим видом встала на одну ногу, рядом с белым платьем, и задумчиво заскребла свой философский череп.
На кушетке лежал томик глубокомысленных разговоров Платона. Ипатия отложила его, раздеваясь. Птица постучала клювом по переплету.
Я и Платон. Все остальное — вздор. Чистота и строгость дают вечное бытие. Как простодушно забавлялась она детским фонтаном!
Ипатия улыбнулась и мысленно окинула взором библиотеку, которую она сначала изучила, а потом и обогатила своими трудами. Вода остывала, она вздрогнула. Сколько книг, сколько дерева и папируса! Когда придут ее враги — монахи из пустыни — и объявят миру, что надо покончить со всем мирским знанием, или когда из Аравии вернутся бедуины, которые, подобно прекрасному Синезию с такой страстью глядят на нее, если монахи или бедуины овладеют Академией и библиотекой и начнут размышлять, что предпринять с этой бесчисленной книжной массой, — что тогда?! Отапливать бани? Готовить теплую воду для немоющихся монахов и для всего отвратительного монашеского мира?! Теплую воду для нескольких часов тихого банного удовольствия. Пожалуй, это лучшее, что делали доныне для человечества эти сотни тысяч томов. Отапливать бани! И она снова погрузилась в вычисления, прикидывая сколько горячей воды могла бы дать знаменитая Александрийская библиотека. С полгода мог бы гореть огонь, нагревая ежедневно четыре тысячи печек, и, быть может, действительно, придет скоро такой предводитель бедуинов и, освободив мир от знания, даст ему взамен теплую воду для ванны! Зато монахи, конечно, сочтут грехом дать бедным человеческим телам эту последнюю маленькую радость посредством сочинений философов. Монахи… — фу, какая гадость!
Ипатии пришлось открыть кран с горячей водой, чтобы вернуть себе хорошее настроение.
Она хотела постичь первооснову всего человеческого и в возможность этого честно верила в своих исканиях. Ничто из того, о чем думали другие раньше или теперь, не осталось ей чуждо. Во всех высших школах римского государства не было человека, равного ей по остроте ума.
В течение трех лет, сначала вместе с отцом, потом одна, старалась она проследить истинный путь движения Марса.
Если бы даже Ипатии удалось это, и она смогла бы доказать, что не все обстоит так просто на небе, как учит птоломеевская система, что будет тогда? Она станет еще известнее, и из Рима, Афин посыплются хвалебные письма и лавровые венки, но она будет сознавать, что сделала не больше какого-нибудь библиотечного переписчика, исправившего ошибку в гомеровском тексте. И если даже истинно то, что она смутно предчувствует, то, что созерцал старый Платон своим ночным небесным зрением, и то, что смутно ощущает и она сама, когда в полночь, отложив доски и грифель, перестает вычислять и размышлять, а просто смотрит на бескрайнее небо, если именно то, что и Солнце, и Луна, и планеты вовсе не вращаются вокруг Земли, что там наверху совершается совсем иной танец, в котором бедная Земля скромно принимает участие, как и другие яркие звезды, и когда-нибудь на Земле появятся новые астрономы, которые с улыбкой расскажут людям, что лгал Птоломей и лгали Теон с Ипатией, что их вычисления были детской забавой, пустым времяпровождением, и что мировой порядок зависит от Земли не больше, чем от всякой другой сверкающей звезды, если верно, что Земля — только точка в целой все ленной, — чего стоят все людские мысли на этой бедной земле? И есть ли тогда на земле что-либо истиннее неумирающего стремления к счастью?
— Счастье!
Ипатия громко произнесла это слово, и птица-философ важно подошла к ней и положила клюв на ее плечо. Косые глаза марабу смотрели утешающе.
Испуганно взглянула Ипатия на лысую птицу. Потом, зачерпнув левой рукой воду, она внезапно обрызгала крылатого философа сверху до низу, а затем смеясь, еще несколько раз повторила этот душ, пока птица не убежала оскорбленно в соседнюю комнату, где забегала взад и вперед, резко щелкая клювом.
Вскоре после этого Ипатия, сверкая красотой, по трем мраморным ступеням поднялась из уютной ванны, позвала феллашку и закуталась в мягкое белое покрывало. Вошедшая кормилица как всегда начала восхвалять красоту своей госпожи, восторгаясь ее нежной кожей! И как обычно, Ипатия приказала ей замолчать. Она отослала старуху и растянулась на диване, закутавшись в сухой шерстяной платок.
Счастье! Все люди стремятся к нему, почему бы и ей не делать того же? Разве от того, что она могла ощущать счастье намного полнее, чем толпа, она должна одинокой прожить свою жизнь?
Действительно ли уже слишком поздно все исправить? Разве ее жизнь клонится к закату? Разве она не молода и не прекрасна? Она плотнее закуталась в платок, как будто сама стыдилась своего молодого тела. Она взглянула на бассейн, в котором успокоившаяся поверхность воды постепенно опускалась все ниже. Вот так и жизненная сила покидает организм человека ежедневно и ежечасно.
Глупцы, жалующиеся на скуку, не понимают, что несколько тысяч таких скучных часов составляют жизнь. Песочные часы показывали время. Прошел час. Песчинка за песчинкой протискивалась к узенькому выходу, повинуясь старому, глупому закону природы.
Разве человек не побуждался своей глупой волей как можно скорее провести жизнь? И один из способов сделать жизнь незаметнее и ускорить ее конец назывался счастьем.
А все-таки атомы воды держатся вместе, и песчинки тяготеют друг к другу. Совсем как среди живой природы. Не лучше ли терпеть от людей злобу, ненависть, чем одиноко влачить свое существование?
Крылатый философ в соседней комнате все ожесточеннее шагал взад и вперед. Он делал все возможное, чтобы привлечь к себе внимание, так как был оскорблен в своем философском достоинстве, но если у него попросить прощения, если его хотя бы дружески позвать, — он перестанет обижаться.
— Сюда! — крикнула Ипатия, и когда птица, потеряв от радости всякое достоинство, подбежала к ней, она хлопнула ее по клюву и сказала: — Что! Тебе тоже не хочется быть одинокой! А, может быть, несмотря на всю твою любовь, я кажусь тебе такой же безобразной, как ты мне, уродец? Только не быть одинокой!
Обрадованный марабу сбежал, покрикивая и хлопая крыльями, в бассейн, чтобы принять ножную ванну в последних каплях воды. При этом удивленными глазами искал он какой-нибудь рыбешки или лягушки, поглядывая на Ипатию с упреком за то, что она умывается в такой неинтересной жидкости. Потом он поджал правую ногу под крыло, склонил голову на бок и задумался о том, что высшая задача аскетических аистов — принимать ванны в совершенно прозрачной воде, в то время, как заурядные аисты, вдали от Ипатии, наслаждаются водой, полной илом и лягушками.
Ипатия склонила голову на руку и внимательно смотрела на преданного марабу.
Каждый из студентов был прекраснее этой птицы, а тем более четыре ее рыцаря, и так же преданы. Смеясь, выслушивала она клятвы одних, оставалась глухой к другим, — хорошо ли это? Разумно ли это? Оправдается ли грязная клевета Кирилла, станет ли она студенческой девкой, если, как всякая порядочная девушка, примет покровительство какого-нибудь благородного мужчины?
Она завернулась, улыбаясь, еще плотнее в купальное покрывало и вызвала в душе безумные клятвы грека Троила. Да был ли он, по крайней мере, истинным греком? Или его стремящийся к красоте дух был только тепличным растением, и эллинство нашло в нем свое вырождение?
Ипатия закрыла глаза и засмеялась, точно вспомнила забавную шутку, однажды, когда на музыкальном вечере у наместника им пришлось слушать непомерно длинный концерт, Троил сказал ей:
— Я богат, молод и умен, прекрасная Ипатия. А вы — бедный профессор, зависящий от платы своих студентов, и, однако, я знаю, что не в силах предложить вам большого счастья. Но я не думаю при этом, что превосходство вашей красоты является для вас основанием влюбиться в меня. Вам придется, следовательно, стать моей женой без так называемой любви. Но скажите, прекрасная Ипатия, не является ли как раз это достойным вас? Вы слишком мудры, чтобы не видеть, что так называемая любовь — самая бесстыдная из всех иллюзий, которыми природа водит за нос и людей, и животных. Соедините же вашу жизнь с моею! Мы будем наслаждаться бытием, как духи, наслаждаться всем, что достойно наслаждения. Мои миллионы будут к вашим услугам, если вы захотите насладиться персиком нового сорта или картиной новой школы. А все, что жизнь предлагает кроме наслаждения, — серьезность и страдание, — все это мы будем презирать, как мудрые скептики. Будем презирать мир, себя и тех, кто, не понимая, станет презирать нас самих. Будем наслаждаться, пока позволяют нам наши нервы, а в промежутках между наслаждениями будем покачиваться в гамаках, для препровождения времени, разрушая иллюзии, все иллюзии, что, в свою очередь, будет новым наслаждением. Я научу вас разрывать иллюзии, как паутины, и если вам, прекрасная Ипатия, такое пребывание в гамаках кажется идеалом философского брака, прошу вас, выходите за меня замуж. Само собой разумеется, что к этому нелепому предложению побуждает меня иллюзия, будто я безумно влюблен в вас.
— Скажи-ка, что должна была я ответить этому человеку?
Марабу одним прыжком подскочил к двери.
Александр Иосифсон, уже много дней в нерешительности бродивший около девушки, издали наблюдая за разговором наместника в музыкальной комнате, затем сумел искусно отделаться от друзей и на обратном пути сперва осторожно, а потом все более и более страстно открыл свои чувства и сказал приблизительно следующее:.
— Я не имею права требовать согласия, так как я хорошо знаю, что вы не испытываете ко мне такого чувства, какое питаю к вам я. Только об одном умоляю я вас: не отдавайте себя никому, стоящему ниже меня, оставайтесь такой, как вы есть еще три года. Обещайте мне быть через три года такой же свободной, как теперь. Тогда я снова приду к вам, но совсем другим человеком, осмеливающимся добиваться вашего расположения. Не правда ли, мы оба смеемся над маленькими тщеславиями мира? Но я не собираюсь заниматься пустяками. Через три года решите вы, обещал ли я вам слишком много, если я смогу принести в приданое частицу мирового владычества. У меня есть протекция и в Риме, и в Константинополе, я узнаю людей и дела государства, охотно переменю религию, стану язычником ради вас, или даже крещусь. Через три года, так или иначея я буду, ради вас, министром в Риме или в Константинополе. Тогда вы станете моей женой, и от Евфрата до Северного моря будет выполняться не воля цезаря и не моя воля, а то, что захочет Ипатия. Не считайте меня фантазером! Чтобы завоевать вас, можно с прилежанием, умом и выдержкой достичь гораздо большего, чем пост министра над всем современным сбродом! Ипатия, в наше время женщина, подобная вам, не должна оставаться в научных забавах. Займитесь политикой. Бороться легко, когда только две партии стоят друг против друга. Теперь у нас только государство и церковь. И так как победа церкви на столетия уничтожит всякую культуру, я встану на сторону государства, как праздный зритель, — или буду один, как повелитель, — если вы захотите быть со мной. Соединимся! Это была бы интереснейшая игра, на которую мы могли бы отважиться! Владычество или смерть! Если же вы не хотите ждать меня три года, то и я не хочу быть министром, тогда я не изменю своей вере и не буду креститься, а когда мои родственники станут предлагать мне в жены дочерей всех богачей от Вавилона до Карфагена, я останусь в Александрии только для того, чтобы иметь возможность ежедневно видеть вас, Ипатия, чудо мира!
— Ну, что думаешь ты об этом? Не стать ли нам женой министра и, вместо размышления, заниматься политикой? Пожалуй, стало бы немного жарче?
Марабу не понял Ипатии. Когда она обыкновенно говорила ‘жарко’, он приносил ей индийский веер, хрупкое сооружение из бамбуковых палочек, на которых развевались светлые шелковые ленты, так и теперь марабу с потешным, важным видом принес ей веер и положил его аккуратно на колени. Она хлопнула его ласково по клюву и затем снова задумалась.
Что через несколько дней после признания Александра сказал ей белокурый Вольф, и как он сказал это, — этого крылатый философ не должен был слышать. Ночью приблизился Вольф к ее окну по обычаю своих готских предков по ту сторону гор, но и там это было заведено только у парней, влюбленных в крестьянских девушек, А к ней, к знаменитой мыслительнице мира, Вольф пришел как к обычной хорошенькой девчонке. Он осмелится говорить с ней так, как, должно быть, говорит солдат с женщиной, захваченной в неприятельской стране. И Ипатия запомнила слова Вольфа не приблизительно, как речи Троила и Алек сандра, а слог за слогом, звук за звуком.
— Пойдем со мной! Будь моей женой! Оставь Александрию, свои почести и своих учеников! Пойдем со мной куда хочешь и будь счастлива, как моя жена. Сквозь льды и раскаленные степи я понесу тебя и стану охранять. Но ты не должна желать ничего, кроме того, чтобы быть моей женой!
Ипатия не отвечала. Но она не оттолкнула Вольфа и не позвала на помощь. Наоборот, она успокоила марабу, когда он зашевелился. Она слушала и притворялась спящей, — быть может, как одна из девушек, с бьющимся сердцем притворявшихся спящими там, на диких берегах молодого Рейна, на родине предков Вольфа. И он заговорил снова:
— Пойдем со мной и будь моей женой! Встань и пойдем! Я буду тебе служить так, как должен служить мужчина женщине, не на жизнь, а на смерть. Но и ты должна быть моей рабыней, как всякая женщина должна быть рабыней мужчины!
Рабыней мужчины! Ипатия позвала кормилицу. Сначала тихо, прерывающимся голосом, потом громче и, наконец, изо всех сил, так, что старая феллашка сразу проснулась. Испуганный крик кормилицы и шум марабу прогнали чужого человека от окна.
Ипатия осталась лежать на своей постели. Рассерженная и оскорбленная и все же как-то странно довольная или даже польщенная, или совсем счастливая. Так же, как и теперь, когда, лежа на диване, она вспоминала, и сердясь, и улыбаясь. Внезапно, сама не зная почему, сбросила она теплый белый платок и во всем сиянии своей красоты вскочила и позвала кормилицу, чтобы одеться с ее помощью. И вновь начала старуха болтать свои глупости, опять встал перед ней марабу, с любопытством рассматривая крючки и застежки на платье. В новом белоснежном платье Ипатия выпрямилась, широко раскинула руки, затем схватила испуганную, птицу за шею, хлопнула ее по бокам и воскликнула:
— Пойдем домой! Синезий будет ждать!
Она нарочно думала только о Синезии, направляясь к себе.
Она должна была думать о нем, так как он хотел к ней прийти, единственный, кому она за его скромность разрешила посещать ее, и Ипатия стала думать только о нем, так как Синезий освобождал ее от мыслей о Вольфе. Громадный Вольф со светло-рыжей львиной гривой, слишком длинным носом, спокойными глазами, большим, редко открывавшимся ртом и светлым пухом на подбородке и щеках, был совсем не красив. Мужествен, безусловно, быть может, как по вкусу своих соплеменниц, когда он проезжал по улицам во главе рыцарского отряда. Но Синезий, который казался красивее уже одним своим меньшим ростом, Синезий, знатный род которого в течение столетий был первым в Пентаполисе, и который, союзами многих поколений, из араба превратился в грека, был несравненно более прекрасен, знатен и пристоен. Чего только не рассказывали студенты о неумеренности Вольфа! Она могла бы застать его в таком положении, чтобы одним взглядом самой убедиться в том, что эти спокойные синие глаза и во хмелю не блестят так, как тогда ночью у окна. Как выгодно отличалась от такой беспорядочности умеренность Синезия! Вольф был уже не мальчик! Если бы между ними был возможен союз, она охотно стала бы его предостерегать и примерами из произведений знаменитейших греческих поэтов и философов возвратила бы его к разумному образу жизни. Правда, далеко не все греческие поэты принадлежали к числу поклонников умеренности и, кто знает, быть может, подвиги Вольфа были уж не так плохи, как их рисовал Синезий.
Так старалась Ипатия думать только о Синезии, когда она входила в свою рабочую комнату, намереваясь взяться за книги. Но сегодня это ей не удавалось.
Счастье!
Троил предлагал найти его в свободном союзе с умным человеком. Никто не превзошел ее умом. О, она часто чувствовала, что выдающиеся люди обращаются к ней тоном, в котором звучит: ‘Ты можешь быть ученейшей женщиной, умней всех мужчин нашего времени. Но мужского гения, мужской силы у тебя все-таки нет!’ — И в этом Троиле выступило старое высокомерие. Он жеманен — этот господин Троил, так жеманен, как не могла быть знатная женщина, он утомлен и насмешлив — в этом все его превосходство. Ипатия была бы дурой, какой в глазах этих господ и кажется всякая женщина, если бы преклонилась перед таким незначительным превосходством.
Конечно, ее спутник на жизненном пути должен стоять на высоте современного знания, должен, как Синезий, посетить все университеты и много поработать в литературе и философии. Нельзя же годами жить с человеком, который не понимает, о чем с ним говорят! Преклониться перед воображаемым величием — будет ли это счастьем?
Александр показал ей себя в будущем, когда обещал доставить своей жене весь почет государственного человека. С таким же успехом может она сидеть на коне за спиной Вольфа, когда он поедет в поход, чтобы где-нибудь, в Персии или Фуле, завоевать себе царство. Но это — бессмыслица, сказка, детские мечты. Уж лучше тогда последовать за Синезием в земли его отцов, где между пустыней и морем, далеко от всяких государственных мужей он, как настоящий маленький король, повинуется собственным законам. Если господство было желанной целью, то размеры страны были не так уж важны. Синезий был духовно высокоразвитый человек и маленький предводитель, он предлагал ей не только богатства Троила и воображаемое могущество Александра, он шел к ней со страстной тоской этого неуклюжего Вольфа. И к тому же он был скромен, и готов принять любые условия.
Вы увидите, господин Вольф, господин безземельный король, что если вообще нужно бежать к кому-нибудь, то во всяком случае не к вам!
Ипатия решительно шагала взад и вперед. Она старалась овладеть собой. Дважды или трижды она подходила к большому столу, стоявшему напротив письменного, где сооружение из всевозможных колес, изогнутой проволоки и маленьких металлических шаров изображало Землю в центре планетной системы. Еще ребенком видела она, как ее отец в свои редкие свободные часы возился над этим механизмом, потом помогала она отцу многочисленными вычислениями, а теперь получила в наследство закончить тяжелое строение. Но сегодня она с удовольствием разбила бы все сделанное, — такой неверной, такой глупой казалась ей эта картина бесконечного звездного мира. Все было справедливо только приблизительно, ни одно вычисление не выходило без остатка, если такие неточности существуют и в небе, то завтра или послезавтра и земля вместе с римским государством, Александрийской Академией, прекрасной Ипатией и дерзким Вольфом превратится в осколки. Именно это и наполняло ее сегодня таким презрением к своим знаниям. Еще никогда не чувствовала она с такой силой, что природа идет своей собственной дорогой, что ни один математик не вычислил еще великой загадки небесного вращения, что на первом месте стоит не знание, а действие, что даже бедное человеческое сердце никогда не хочет того, что должно хотеть и вечно стремится, борется и живет по велениям своей природы, а не по мудрым законам. В дверь постучался марабу, и Ипатия впустила его в комнату. Священная птица знала, что здесь мешать не полагается, и она с задумчивой важностью встала около стола на котором стояло изображение системы мира. По-видимому, марабу хотел предупредить девушку о посетителе.
Через несколько минут вошла феллашка с вопросом, может ли госпожа поговорить с Синезием?
С раздраженной улыбкой кивнула Ипатия и с глубоким вздохом уселась в свое постоянное кресло.
Очаровательный Синезий вошел в безупречном костюме для визитов и протянул прекрасной учительнице букет роскошных красных роз, сорт которых выращивался исключительно в Индии. Почтительно попросил он разрешения ‘предоставить в распоряжение своего ученого друга еще одно собрание астрономических сочинений, переведенных по его просьбе с индийского на греческий язык и прибывших с тем же кораблем, который привез и розы в виде ничтожного дара из Азии той, которая на границе Востока и Запада властвует над духом римского народа’.
Обычно Ипатию очень мало трогало, когда Синезий обращался к ней с такой преувеличенной лестью, но его прекрасный глубокий голос, его уверенное владение тончайшими оттенками любимого родного языка и, наконец, преданность человека, считавшегося самым прилежным и многообещающим студентом Академии, подействовали на нее, и, против воли, она приветливо приняла то, что в глубине души ей так не нравилось. К тому же давно обещанные и только теперь пришедшие книжные сокровища обещали ей действительно необыкновенное наслаждение. Итак, она сердечно пожала юноше руку, пригласила его сесть и с явным вниманием поставила его розы в прекрасную вазу. Марабу уткнул свой клюв глубоко в громадный букет и немного насмешливо покосился на прекрасного Синезия.
Индийские букеты, индийские книги!.. Осенью все превратится в сено.
Изящно, не надоедая, но и не принижая своих заслуг, рассказал Синезий, как благодаря связям своего семейства смог он оказать этот ничтожный знак внимания. Так как это предприятие увенчалось успехом, он позволит себе уже сегодня заранее сообщить своему ученейшему собеседнику, что скоро, с помощью богов, новый корабль пересечет Индийский океан с еще более ценным грузом, чтобы познакомить великого учителя с малоизвестными трудами. Ему удалось найти путешественника в сказочный Китай, обладающего достаточными математическими знаниями, чтобы перевести замечательные изыскания для той, образ которой осветит тьму самого полного затмения в мире.
— Вы славный мальчик, мой милый Синезий, — сказала Ипатия и положила нежную теплую руку на сложенные руки юноши.
Тогда слезы радости выступили на его глазах, и он сделал быстрое движение, смысл которого поначалу был не понятен прекрасной женщине. Как преступник, подставляющий свою голову под смертельный удар палача, или как нубийский раб, лишь в такой позе осмеливающийся подать своей царице ее кубок, упал Синезий на колени, несколько секунд стоял так, а потом с рыданием спрятал лицо в ее коленях. Приплясывая от удовольствия, смотрел марабу на невиданную картину, ибо тогда еще не было принято, чтобы юноши выражали свои чувства стоя на коленях.
— Что с вами, Синезий? — сказала ласково Ипатия, проводя рукой по его черным кудрям. — Не будьте безрассудны. Выскажитесь, ведь вы обладаете даром речи. А ведь никакое чувство не может быть настолько велико, чтобы слова не могли его…
Ипатия смолкла, внезапно вспомнив свою последнюю мысль, возникшую перед самым приходом этого жениха. Звездный мир был больше всякого искусства света. Розы и чувства не могли быть сильнее языка.
А счастливый Синезий уже поднял голову и показал ей свое влажное от слез лицо.
— Выслушай меня, Ипатия. Я не могу жить без тебя. Где бы я ни был, меня преследуют твои глаза. Я не в силах убить лань на охоте, ибо черные газельи глаза напоминают мне тебя, и я не могу прочитать больше ни одной книги, так как я знаю, что твои глаза смотрели на эти же строчки. Ты похитила у меня и сон, и бодрствование, ты сделала меня счастливым от сознания блаженства жить в одно время с тобой, и ты сделала меня несчастным, так как я не могу жить с тобой, как верующий в тебя — последнюю богиню нашего умирающего народа! Ты не хочешь познать власть любви, госпожа, ты, знающая все иное. Испытай меня! Прикажи, и я начну носить камни для твоего дома, как последний раб. Прикажи умереть за тебя, и я без сожаления уйду в землю, и последний мой вздох будет благодарностью за твою милость!
Марабу медленно отошел в дальний угол комнаты и щелкнул клювом, как будто желая скрыть смех.
— Встаньте, — сказала Ипатия, — или я уйду из комнаты. Садитесь и давайте говорить разумно. Милый Синезий, что это с вами? Вы не грек! Прочтите, что писали циники любви, и вы будете стыдиться своих слез.
— Так вы не знаете любви, Ипатия?
Одним взмахом крыльев подлетел марабу к своей госпоже. Она побарабанила пальцами по его лысой голове и сказала твердо:
— Нет, я знаю настоящую историю.
— Ипатия, — умоляюще произнес Синезий, — если не по-гречески то, что меня пожирает любовь, пока я не умру от нее, как рассказывают о далеких арабах, то называйте меня иудеем или христианином, — но выслушайте. Оживите рядом со мной в своей красоте и смотрите на меня только, как на своего друга. Последуй за мной. Ни один епископ и ни один чиновник не осмелился еще ступить на землю моих бедуинов. Как маленький князь владею я территорией от берегов, где разбиваются вечные волны, до пределов пустыни. Только там, где начинается царство ливийских львов, кончается моя власть. Сто селений трудолюбивого народа принадлежат и повинуются мне. В Киренах стоит мой маленький замок, и бесчисленные слуги ожидают своего господина. Дом не достоин вас! Но как будто, по внушению неведомого доброжелательного Бога, предчувствовали мы будущее и собрали там сокровища научных знаний и искусства, какие вы не ожидаете встретить в диком африканском регионе. Последуйте за мной туда! Здесь вы окружены тайными и явными врагами. Ваш удел — борьба, и время спокойной работы никогда не настанет для вас. У меня в Киренах вы будете мыслить без помех и писать бессмертные книги. Последуйте за мной, и барка, не менее великолепная, чем барка Клеопатры, когда она приезжала сюда встречать повелителя Рима, повезет вас в Кирены, и в течение столетий будут рассказывать, что нашел Синезий из Кирены, чтобы возбудить зависть современников, зависть в том, что ему удалось овладеть первой женщиной мира.
Как во сне сидела Ипатия, напрасно хлопал клюв марабу по ее коленям. Как во сне сказала она:
— Я хотела бы оставить все так, как есть, и если бы я решилась последовать за вами, то и тогда я должна была остаться тем, что я есть. Никогда, никогда не должны вы требовать от меня, чтобы…
Синезий вскочил.
— Госпожа! Богиня! Требуй, что хочешь, назови себя моей супругой, и никакое условие не будет слишком тягостным, если им я могу купить твою близость…
Ипатия оглянулась. Тихо шевельнулось в ее сердце странное чувство, и так же тихо появилась на губах легкая улыбка. Насколько не похож на Вольфа был этот Синезий! Как искренне признавал он права самостоятельной женщины, как трогательно хотел удовольствоваться духовной близостью, Как благодарна должна она быть ему. Если она примет его предложение, тогда у нее будет еще друг, кроме марабу, — человек, и прекрасный, благородный, знатный человек, товарищ. Она закрыла лицо руками, не понимая, почему при этих благодарных мыслях ее глаза остались сухими.
Неожиданно на лестнице раздался шум, послышался недовольный голос феллашки, потом ее брань, крики, и внезапно в комнату ворвался Вольф.
— Ты прямо с попойки? — сказал Синезий холодно.
Лицо Вольфа покраснело, глаза потемнели, он с трудом владел собою. За поясом торчали два длинных кинжала, а на боку висела тяжелая сабля.
— Безразлично, пришел ли я из кабака, или из могилы. Я приношу весть о борьбе. Ты разве не слышишь запаха крови, Синезий, ты ведь охотник? Архиепископ опять готовит удар против нас, истинных христиан, да и против вас, Ипатия. Двое из наших замучены насмерть. Они ничего не выдали. Правда, это вас не касается, для вас все христиане одинаковы. А для Кирилла тоже все еретики одинаковы — и греки, и христиане. И один убийца из числа попов получил приказ передать в распоряжение епископа еретичку Ипатию. Для проведения суда. Он отказался, так как он — мой друг. Второй пытался проникнуть сюда ночью. Ну, он не сможет больше рассказывать, кто-то сделал его немым. Третий найдется не скоро, так как ваша стража, Ипатия, на военном положении. Взгляните.
Ипатия подошла к окну, бледная и смущенная. Но она улыбнулась вновь, когда ее тридцать рыцарей послали ей приветствие. Овладев собой, она возвратилась в комнату и сказала Вольфу:
— Я должна, безусловно, поблагодарить вас. Но ваши заботы излишни. Я не чувствую за собой вины и могу, кроме того, положиться на защиту наместника. Орест не предаст меня.
— Наместник бессилен против этого попа. Он будет не в силах воскресить вас. Такие чудеса делает только церковь. А живой он не вырвет вас у епископа, если вы попадетесь на суд его дьявольской своры. Так обстоит дело и с нами, Ипатия. Отдайтесь нашей защите, защите истинных христиан. Я не обещаю вам, что мы победим. Но вы одиноки, а нас много. А пока жив хоть один из нас, ни один волос не упадет с вашей головы. Мы решили сражаться за нашего Спасителя, и если понадобится, то и умереть за него. Кто доверится нам, тот находится под надежной охраной.
Ипатия едва выслушала сообщения Вольфа и резко ответила только на одно:
— Я не знала, Вольф, что вы — благочестивый христианин. Я слышала, что христиане презирают дела этого мира, забывают свою родину, стыдятся наслаждения вином и стоят выше женской любви. Господин Вольф! Для христианина вы слишком крепко придерживаетесь обычаев вашей варварской и совсем языческой родины. Мне говорили, что вы слишком часто приносите жертвы Бахусу. А если верить слухам, то и женщинами вы увлекаетесь сильнее, чем это полагается правоверному христианину, так как ради женщины вы забываете все, даже уважение. Неужели вы действительно хотите, вы, христианин, проповедующий уничтожение всякого рабства, закабалить половину всего человечества — женщин?
Во время этих слов Вольф подошел к письменному столу Ипатии. Он с такой силой ударил кулаком по бумагам, что одно перо слетело на пол, и крикнул:
— Клянусь Богом, я — христианин, германский христианин. То, что вы говорите о вине, женщинах и родине — просто глупость. Радостно живет в моей душе вера в Спасителя. Он послал меня в мир не для того, чтобы по примеру монахов стонать и бездельничать. Я здесь на земле, чтобы завоевывать свою жизнь. Я люблю горы моей родины и хочу, чтобы Спаситель мог царствовать там лучше, чем в вашей сожженной солнцем египетской дыре. Я могу радостно думать о своем Спасителе вместе со своей родиной, и мое сердце смеется при этом. А если я сделаю что-нибудь порядочное в борьбе с этим глупым миром и утоплю гнев в кружке доброго греческого вина, то я благодарю Творца за его дары и смеюсь, и знаю, что здесь нет ничего плохого. А если Господь и Спаситель поможет мне овладеть женщиной, которая мне милее всего на земле, я буду пить ее поцелуи, как греческое вино, веря, что это было дано мне на земле, как венок победителю. И я надеюсь, что после моей смерти мой Господь и Спаситель сжалится надо мной, будет добр и, не смотря на все мои глупости, возьмет меня в свое небесное царство. Аминь. Это значит: так ли это или не так на самом деле, я буду за это жить и умирать. Ипатия, если вы хотите называть меня благочестивым христианином и ставить на одну доску со злобными епископами и безумными монахами, то мне жаль вас. Но защищать я вас все-таки буду…
— Крестница императора Юлиана не должна пользоваться защитой христианина. Вы знаете, что мой великий крестный думал о сыне плотника?
— Не приплетайте сюда императора. Ваши друзья — христиане — убили его. Да, если бы мой отец убил его, я все-таки любил бы и защищал его крестницу.
Ипатия дышала с трудом. Она посмотрела на дверь. Однако Вольф шагнул вперед, как будто хотел силой овладеть ею.
Синезий, остававшийся немым слушателем всей страстной беседы, сказал теперь прерывающимся голосом:
— Вольф, разве ты забыл нашу клятву?
— Я ухожу, — сказал Вольф после краткой паузы. — Но я советую вам, госпожа, завести себе вместо этой священной птицы, которой я одним пальцем проломлю череп, если она еще раз с таким видом посмотрит на меня из своего угла, да, так вот заведите себе вместо этого тонконогого египтянина хорошую готскую сторожевую собаку. Может быть, это понадобится. Прощайте, если вы ничего, кроме мудрости, не унаследовали от императора Юлиана, то да сохранит вас Господь.
Едва Вольф закрыл за собой дверь, Ипатия большими шагами подошла к Синезию.
— Я принимаю ваше предложение. Я выйду за вас замуж. Не сегодня, я не знаю еще сама… когда-нибудь. Но сначала я должна выполнить завещание императора — выиграть борьбу с этими христианами. А когда император будет отомщен, я стану искать покоя у вас и ваших книг, между морем и пустыней, а не среди убийц императора Юлиана.
— Ипатия, жена моя!
— Я не женщина! Я не хочу быть женой!

Глава VII
СРЕДИ СВЯТЫХ

Настроение обитателей архиепископского дворца в Александрии становилось все несноснее. Было тихое октябрьское воскресенье, но Кирилл встал с постели с легкой головной болью. Проклятое греческое вино, проклятый греческий наместник, проклятая Ипатия.
Бесчисленная челядь изящного дворца боязливо жалась к стенам и не могла дождаться минуты, когда владыка покинет свои палаты, чтобы совершить богослужение в соборе. Но возвратился он еще сумрачнее. Его личный секретарь Гиеракс уже в алтаре, а затем на обратном пути вкратце изложил новости, уязвившие в нем пастыря душ, и человека. Покушение на Ипатию не удалось. А в довершение всего было получено письмо из Константинополя, требовавшее от него безусловного подчинения голосу церковного большинства.
Кирилл едва успел скинуть облачение и теперь, сжав кулаки, шагал взад и вперед по комнате. Это было обширное расписанное светлыми красками и хорошо освещавшееся помещение. По стенам размещалась хорошая библиотека. Если бы с простенка не смотрело массивное серебряное распятие, невозможно было бы предположить, что находишься в рабочей комнате христианского пастыря.
Прежде всего Кирилл облегчил свой гнев бранью в адрес ученого константинопольского собрата. Владыка полагает, конечно, что епископы Азии и Африки могут третироваться, как простые попы. И все это только потому, что этот константинополец обладает ухом императора или, вернее, ухом его горничной! Ого! К счастью, именно в Африке и Азии церковь властвует над сердцами и кошельками, и к тому же все церковное знание принадлежит Азии и Александрии. Константинопольский владыка должен будет сократить свои властолюбивые поползновения, иначе Африка согласится скорее повиноваться епископу Древнего Рима, безвредному старому дураку, чем новоримскому интригану, предводителю церкви милостью женщин.
Так ворчал Кирилл больше для собственного успокоения, чем для того, чтобы посвятить Гиеракса в свои мысли. Наконец, он кинулся в кресло и подозвал своего чиновника.
— Этого не изменить за один день. Это самое большое зло, с которым мне не справиться за целую жизнь. Но маленькие неприятности, назревающие здесь, я уничтожу, клянусь жизнью. Итак, еще раз, каковы были слова этой Ипатии?
— Ваша милость простит, что я не отвечаю за точность каждого слова. Когда студенты заметили, что я записываю, они быстро удалили меня из зала.
— Осел! Почему вы не послали шпиона, которого там не знают?
— Ваша милость! Потому что другие действительно ослы.
Кирилл примирительно махнул рукой.
— Итак, смысл ее слов? Отдельные выражения можно восстановить с помощью пытки, как только начнется процесс. А ее критика христианства сломит ее прекрасную шею.
— Ипатия говорила приблизительно так: Иисус Христос был, конечно, благороднейшим из людей, но христианская церковь учит совсем не тому, чему учил ее основатель. Епископы сделались главарями новых партий, людьми без религии, а фанатичные монахи — невежественными и безумными глупцами — нечто вроде кудесников и заклинателей старых религий.
— Гм! С таким материалом ничего не начнешь. Но она отрицала божественность Христа. Она называла Иисуса человеком. Не правда ли, это так? Гм! Конечно, этим она нарушила закон, но боюсь, наместник захочет защитить ее, и даже в Константинополе посмотрят на это косо. Гм! Я считаюсь там услужливым дипломатом. На всякий случай изложите ваши показания письменно и собирайте дальнейшие выражения Ипатии. Купите какого-нибудь бедного студента. Теперь дальше. Вчерашняя потасовка, как вы говорите, не удалась: христиане бежали?
— Как я вам и говорил, ваша милость.
— При так называемом объективном расследовании выяснится, что наши христиане начали первые, — отрицать этого нельзя.
— Невозможно, ваша милость. Театр вчера, как всегда по субботам, был переполнен иудеями. Бедные христиане свободны только по воскресеньям. Таким образом, иудеев было большинство. И когда в конце представления снаружи раздался крик: ‘долой жидов!’ и началась потасовка, наши христиане были, в конце концов, вышвырнуты наружу. Полиция как будто ничего не видела и не слышала.
— Как обычно, отметьте в вашем донесении, что иудеи занимали все хорошие места и своим нахальным поведением должны были оскорблять каждого скромного человека, а, следовательно, начали все иудеи.
— Но наместник…
— Я знаю. Это не предназначается для его судов. Мы собираем материалы. Еще одно. Успех этой старой ведьмы Ипатии велик по-прежнему?
Гиеракс с благоговением посмотрел на распятие и сказал официальным тоном:
— Громадного зала никогда не бывает достаточно. Сегодня больше пятидесяти человек стояло снаружи. Во время богослужения! И это были юноши наших лучших семейств!
Кирилл ударил кулаком по столу.
— И быть бессильным против этого! Постоянно обращаться к этим царским холопам, всегда поддерживающих моих врагов. Неужели у меня в Александрии совсем нет друзей, с помощью которых я мог бы быстро покончить и с этой греческой ведьмой, и с иудеями?
— Могу я, ваша милость, сделать одно замечание? Такие дела безнаказанно может делать только чернь. В настоящее время наша христианская чернь ничего не имеет против Ипатии. Народу обещаны высшие блага на земле и небесное царство в потустороннем мире. Этого и ждет наш добрый народ. Он ждет терпеливо. Двинется он только тогда, когда поверит, что Ипатия или евреи стоят между ним и небесным царством.
Кирилл встал и, скрестив руки, начал расхаживать взад и вперед.
— Гиеракс, — сказал он через минуту, — за эту мысль вы станете епископом. Но сначала вы должны помочь осуществить вашу мысль. Вы думаете, у нас нет фанатичной, христианской черни? У нас есть монахи. Вы должны пустить их в ход.
Гиеракс поцеловал рукав архиепископа.
— Что я должен сделать?
Архиепископ подошел к окну и долго стоял, скрестив руки. Наконец, он сказал:
— Вы думаете, вам удастся подговорить этих людей? Это — простой, необразованный люд.
— Всемогущий Бог научит языку своего нижайшего раба, защитит его толпами ангелов от опасностей пустыни и внушит, что нужно для уничтожения суетного великолепия этого мира, и для завоевания небесного царства!
Кирилл, улыбаясь, кивнул.
— Я могу дать только общие указания, так как я вам полностью доверяю, а наградой вам будет место епископа. Этого довольно. Я знаю, что вы сделаете это во имя добра, но и место епископа неплохая вещь. Итак, слушайте. Запишите то, что я вам скажу. Зашифруйте, пожалуйста.
Кирилл большими шагами ходил по комнате из угла в угол. Гиеракс скромно сел за маленький столик, вытащил свои дощечки и приготовился внимательно слушать.
— Вы отправитесь, как только сделаете самые нужные приготовления. Конечно, вы пойдете к Питрийским горам.
Медленно поднимаясь из долины в горы, вы найдете три типа монахов. Внизу, в тесных хижинах и в палатках, живут благочестивые садовники — люди, ушедшие из мира во имя Христа, чтобы вести спокойную жизнь добровольного отречения и мирно встретить смерть и вступление в царство божие. С этими людьми делать нечего. Это, может быть, отличные христиане в смысле Иисуса Христа и апостолов, но для церкви они бесполезны. Самые обыкновенные людишки. Выше, на первых уступах гор, стоят монастыри. Они населены собственно монахами и их настоятелями. Монахам вы можете внушить, что архиепископ римский добивается власти над греческой церковью, и хочет закрыть некоторые монастыри. Архиепископ Римский…
— Антихрист!
— Превосходно! Я вижу, вы меня понимаете. Главное, однако, предложить что-нибудь настоятелям. Они хотят иметь несколько новых святых. Собственно говоря, я не люблю этого. Мертвые святые заслоняют живых епископов. И хотя, смею надеяться, после смерти я буду также объявлен святым, знайте, Гиеракс, я не верю, что черви повернут тогда обратно. О, черви — неисправимые язычники! Одним словом, я дарю монастырям святого Кириакса и святого Пафнутия. Оба, правда, провели молодость довольно бурно, но затем стали действительно святыми людьми и, кроме того, прожили необычайно долго. Этого можно и не записывать. Кроме того, я обязуюсь разрешить сжечь книги Оригена. Того, что требовал этот человек, монахи не желают признавать, несмотря на свой двойной обет. Затем надо уверить этих игуменов, что я буду поддерживать их с беспощадной строгостью во всех случаях, когда им придется силой водворять порядок в своих монастырях. Но этого не надо говорить простым монахам.
— Ярмо трех обетов, пожалуй, тяжело.
— Вы ошибаетесь, милый Гиеракс. Обет бедности дает мне ежегодный доход в пятьдесят тысяч золотом. Обет целомудрия обеспечивает мне холостой образ жизни и позволяет некоторым уважаемым дамам делать мне маленькие признания сердечного свойства. А обет послушания привел к тому, что меня будет слушаться императорский наместник Египта, а народ целует подол моего платья, когда я прохожу по улицам. Этого тоже не следует записывать.
— А что, ваша милость, должны обещать монахи?
— Ничего. Они должны прийти в большом количестве в Александрию, сделать здесь свои маленькие покупки. Если они увидят нехристианский элемент и захотят расправиться с ним своими жесткими кулаками, их едва ли будут преследовать даже до пустыни. Этого, однако, я не обещаю.
— А третья группа пустынников?
— Это отшельники, ютящиеся наверху, на бесплодных горах, или в маленьких боковых долинах, в пещерах и гробницах. Если эти дикари не встанут во главе, монахи не принесут существенной помощи. Мы должны овладеть анахоретами и пустынниками. А они наши, если нашим станет благочестивый Исидор.
— Исидор?
— Возможно, милый Гиеракс, что этот святой человек встретит вас камнями или кнутом. А, может быть, они пошлют кого-нибудь вперед, чтобы предупредить его. У него такой обычай. Но он ученейший среди отшельников, а за свои странности пользуется двойным почетом. О чем говорить с ним и ему подобным — я должен предоставить всецело вашему усмотрению. Расскажите о проделках иудеев, убивших в прошлую пасху христианского ребенка. Расскажите об императорских чиновниках, называющих себя, христианами, но в своих домах имеющих прекрасные статуи нагих языческих богинь. Как можно живее опишите их наготу и бесстыдство. Отшельники слушают это очень охотно в своем гневе. Опишите обеды этих язычников. Устрицы, фазаны с трюфелями, зайцы, козы. Перечислите самые лакомые мясные блюда. Овощи не произведут впечатления. Опишите кровати и ковры. Не забудьте беззаботную жизнь сыновей этих богоотступников, их забавы с танцовщицами Александрии. Вы хорошо сделаете, устроив такую пирушку перед отъездом, чтобы описания выходили как можно нагляднее.
— В этом нет надобности, ваша милость.
— Главное расскажите, как эта греческая дьяволица по воскресеньям отвлекает от церквей сладострастных юношей и как поносит она Господа нашего Иисуса Христа, называя его человеком. Используйте связь между Ипатией и наместником. Вспомните о страже знаменитой мыслительницы. Конечно, любовники — язычники. Быть может, отшельники скажут вам, что и христианские епископы не ведут безупречной жизни. Оспаривайте это, как можете, и будьте тому сами хорошим примером.
Архиепископ дал своему послу еще несколько указаний о настоятелях отдельных монастырей и дружески распростился с ним.
Гиеракс выехал через четыре дня. Сидя высоко на спине верблюда, в сопровождении только двух египтян, ехавших с его багажом на ослах, покинул он город на восходе солнца. Три дня и две ночи продолжался его путь по пескам пустыни. Оба египтянина, не знавших ни слова по-гречески, оживленно болтали друг с другом, когда солнце жгло не слишком сильно, о всякой всячине и не могли надивиться на могучего христианина, с таким безучастием относившегося к восходу и заходу солнца, к шуму ветра и сиянию звезд, как будто он был слеп и глух.
Когда ночью они остановились посреди пустыни и расположились для ужина на раскинутых коврах, египтяне поблагодарили своих богов за пищу и питье, а христианин проглотил все совсем равнодушно. Когда они произнесли благочестивые заклинания, чтобы защититься от диких зверей, христианин приказал положить вокруг стоянки сухой хворост и зажечь его для устрашения гиен, как будто огонь был действительнее помощи богов. Было ясно, что этот христианин ни во что не верит.
К вечеру третьего дня маленький караван подошел к лощине, прорезавшей направо невысокую цепь гор. Насколько хватало зрения, повсюду расстилалась необозримая, серо-желтая пустыня. Однако, когда они вступили в лощину, Гиеракс подумал, что видит перед собой мираж. На расстоянии часа пути были рассыпаны маленькие хижины и над каждой из них возвышались четко вырисовывавшиеся на фоне темно-синего неба бесчисленные пальмы, простиравшие свои величественные верхушки над маленькими крышами и узкими стенами.
Каждое строение состояло из низенькой глинобитной хижины, похожей на большой улей й окруженной маленькими огородами. Повсюду Гиеракс видел за работой жителей деревушки. Большая часть по двое, или по четыре человека вращали громадные колеса, с помощью которых они доставали воду из колодцев и водоемов для себя и для садов. В другом месте старик срезал спелые овощи, а еще в другом мальчик молотил сжатую пшеницу. Там и здесь кто-нибудь из более молодых лез на вершину пальмы, рвал тяжелые плоды и с удивлением смотрел на проезжающих.
На первый взгляд этот маленький поселок отличался от других египетских деревень лишь особенной чистотой и почти воскресной тишиной, — не было слышно ни криков мучимых животных, ни гама ребятишек, ни ругани женщин. Только тихий скрип колодезных колес провожал путников от жилища к жилищу и спокойное: ‘Благословенно имя Иисуса Христа’, — звучало дружески от всех встречных… То здесь, то там раздавались псалмы.
Около получаса нес верблюд своего седока медленными широкими шагами вдоль деревни. Гиеракс не знал — заночевать ли ему здесь или продолжать путь вплоть до первого монастыря. Никто еще не заговорил с ним, никто не предложил ему приюта. Только когда Гиеракс проезжал мимо последних хижин, измеряя взглядом расстояние до монастырей, известковые стены которых в лучах заходящего солнца казались красными кристаллами на сером фоне скал, из последней хижины вышел, улыбаясь, старик, остановил коротким восклицанием трех животных и сказал Гиераксу:
— Благословенно имя Иисуса Христа, господин. Не продолжайте пути сегодня. Чистый воздух пустыни обманывает ваше зрение. До монастырей добрых три часа езды, а ночь наступает. Луны нет. Если вы не спешите помочь больному, соблаговолите разделить со мной мою хижину.
Гиеракс принял приглашение и лично наблюдал, как оба погонщика расседлали и накормили животных и устроили перед дверью свои постели. В это время старый садовник приготовил свою хижину к приему гостя и позвал его и погонщиков к ужину. Гиеракс выразил свое удивление, что такой хороший христианин, каким кажется его хозяин, собирается есть вместе с египетскими рабами. Но этого садовник не понял: все люди — дети одного Бога. Однако, погонщики сами не привыкли к такой чести, Они взяли свою долю каши и бобов,, налили себе горшок молока и расположились около своих ослов,
В спокойных разговорах об уходе за овошами и истинной вере прошел вечер. Потом Гиеракс расположился на мягкой постели, устроенной для него его хозяином, За ночь превосходно выспался, а утром, позавтракав хлебом и молоком, отправился дальше, Благодарности садовник не принял, а над предложением денег только посмеялся. Деньги в пустыне! Детская игрушка!
Гиеракс поехал со своими двумя спутниками дальше, обещая себе направить власть архиепископа на этих простых людей, ничего не знавших о благословении церкви и смеявшихся над мощью архиепископа. Теперь он медленно поднимался в горы. Над негостеприимными желто-коричневыми скалами вилась зигзагами пешеходная тропинка. Был почти полдень, когда Гиеракс подъехал к воротам первого монастыря. Они были крепко заперты и охранялись, как ворота крепости. Посланец архиепископа должен был долго ждать. Наконец, какой-то грубый парень провел его н вместе с погонщиками и животными в большой зал, где собралось около двадцати паломников из нильской долины, намеревавшихся за вечерней литургией получить благословение настоятеля на могиле святого Пахомия. Ни верующие, ни монахи не ожидали разрешения церкви, чтобы выпрашивать у святого чудесных исцелений болезней, уродств, бесплодия и безумия.
Когда через полчаса два гиганта-монаха внесли большой горшок с чечевицей, Гиеракс объявил им, что он послан архиепископом и желает немедленно видеть настоятеля. Испуганные монахи начали отговариваться и, чтобы выиграть время, предложили ему пройти в монастырский сад, где его примет настоятель. Но Гиеракс не отпустил их от себя и вместе с ними вошел в громадную трапезную.
Там, за невероятным столом, сидело, скорчившись или развалясь, до двухсот монахов, евших, болтавших, певших и бранившихся. На главном месте сидел настоятель с большим кувшином вина. Стол был уставлен всевозможными вкусными кушаньями, и монахи, и старые, и молодые, не забывали их.
Два проводника Гиеракса прошли вдоль всего стола, направляясь к настоятелю, и в большом зале воцарилась мертвая тишина. Священник хотел подняться, но зашатался и тяжело опустился обратно в кресло, несколько сидевших забормотали псалом. Гиеракс, улыбаясь, сделал несколько шагов и сказал:
— Будь благословенно имя Иисуса Христа, господа. Я пришел не мешать и, если меня пригласят, я докажу, что ты благословил мой аппетит не меньше вашего. А кружка монастырского вина придется весьма по вкусу моей просохшей глотке.
Началось ликование. Настоятель поднялся с достоинством и не успокоился, пока Гиеракс, торжественно вручивший ему свои грамоты, не занял почетного места. Все монахи вскочили и с поклонами и льстивыми речами бросились к архиепископскому послу. Около двадцати старейших были представлены ему лично. Затем он запретил всякие церемонии, и обед продолжался еще веселей и шумливее, чем начался. Конечно, настоятель пытался время от временя оправдать разгул: сегодня воскресенье, и не следует же пренебрегать божьими дарами, приносимыми паломниками с таким трудом. Но Гиеракс только отмахивался, ел, пил, болтал, лишь изредка вставляя какое-нибудь замечание, что этому дивному порядку вещей угрожает опасность. После обеда отправились в сады, где Гиеракс вскоре остался один с наиболее молодыми монахами, эти сейчас же начали жаловаться на настоятеля и стариков. Его милость не должна обманываться внешностью. Конечно, жить можно, но далеко не всегда идет так, как по воскресеньям. Ведь существуют и другие человеческие потребности. Настоятель и старые монахи, конечно, чистые бездельники, молодым же приходится в течение недели работать — и крестьянами и ремесленниками. Ухаживания за садом, особенно доставка воды, являются тяжелой работой в этой пустыне. А заботы о паломниках, приготовление пищи, выращивание овощей — все это далеко не просто. Надо прибавить, что молодежь должна все свободное время заниматься на монастырской фабрике, изготовляя священные рогожки. Деньги за это идут обычно в карман настоятеля. И если он и не так строг, как некоторые другие священники этой местности, то все-таки он охотно разыгрывает тирана и подвергает бичеванию за маленькую ложь или незначительное непослушание. Гиеракс ответил, что он явился для того, чтобы расследовать все эти дела, и братья могут положиться на справедливость архиепископа.
— Однако, — продолжал он, опускаясь на подушки, монахи окружили его еще теснее, — однако, я не могу уверить братьев, что жизнь в монастырях вообще протянется еще долго. Эге, господа, дело-то еще не так скверно, если вы пугаетесь одного предположения! Да, да! Вы же знаете, что архиепископ Рима намерен считать своими рабами всех других архиепископов — даже константинопольского, александрийского и антиохийского. Если это ему удастся, у вас будет больше оснований для жалоб, ведь через монастырский порог тогда не пройдет ни капли вина, ни кусочка мяса. Всем придется вести жизнь святых отшельников. Да, да, господа, это все оттого, что вы не поддерживали архиепископа в его борьбе с Римом. Архиепископ почти решился предоставить власть епископу Рима!
— Этого не должно быть! Никогда! Все, что угодно, только не жизнь отшельников! Лучше смерть!
Все кричали хором. Они забыли положение гостя, а потому бранились и спорили, некоторые кричали, что надо немедленно идти, в Александрию и просить или принудить доброго архиепископа к борьбе.
Гиеракс снова взял слово и дал себе волю. Что знают эти невежественные монахи о мире? Им можно говорить что угодно! Итак, он сказал, что римские епископы только внешне православные, а на самом деле придерживаются ереси назарейских еретиков, которые везде захватывают власть при помощи проклятой назарейской секты. А в Александрии есть много тайных назареев, которые, конечно, исказили мнение своего основателя о существе божием, называют себя первыми христианами и хотят ввести раннее христианство. Какая бессмыслица! Между мирянами и духовенством, между богомольцами и монахами не должно быть разницы! Бедность и всеобщую любовь должно создать это христианство. Епископы, настоятели и простые рабы — все должны стать одинаково нищими. Никто не должен иметь собственности. Эти простые почитатели священных рогожек должны сами пить свое вино, а вам предоставить воду. Эти ‘первые христиане’, постоянно ссылающиеся на Евангелие, завладеют всем миром, если вы и честные иноки не поддержите их в борьбе с лжесвидетелями. Поверьте мне, эти назарейские еретики, и епископ Рима, и государственные чиновники — все одного поля ягоды.
Опять все монахи заговорили наперебой.
— Да поразит их гром небесный! Почему архиепископ не пресечет это безобразие!
— Он не может, у него связаны руки, так как на его шее сидит наместник, а добрые христиане Александрии — безропотные и запуганные люди. Надо, чтобы из пустыни пришло в город несколько сот сильных монахов и отшельников — они быстро бы расправились с назареями. Непродолжительный визит в город был бы хорошим делом. Но я не должен говорить так, братья. Мне незачем вам приказывать. Я знаю только одно, что этим вы доставили бы владыке истинное удовольствие. И поистине не было бы преступлением оттаскать при этом проклятых языческих философов за их высокомерные уши, а у ненавистных христопродавцев-жидов отобрать немного золота и серебра. О, вы не сможете представить себе, братья, как выглядит обеденный стол богатого александрийского иудея! Они едят на золотых блюдах, а вино наливают из серебряных кувшинов в хрустальные кубки! От одного воспоминания об этом можно прикусить язык!
Эта беседа еще продолжалась, когда настоятель со своей свитой возвратился совершенно измученный раздачей благословений.
Гиеракс оставался в этом районе около недели. На ночь он останавливался каждый раз в новом монастыре, а днем ездил по окрестностям. Когда в последний день созвал он собрание всех настоятелей, цель его путешествия наполовину была уже достигнута. Все признавали благотворное влияние архиепископского посланца на монашескую дисциплину, а когда Гиеракс объявил о согласии архиепископа признать новых святых, среди представителей монастырей не осталось ни одного, который не был бы готов всем своим имуществом и людьми поддержать каждый шаг архиепископа.
Гиеракс пришел в такое хорошее расположение духа, что обещал им трех новых святых, прибавив к разрешенным архиепископом Кириаксу и Пафнутию еще святого Пахомия, чудеса которого он видел собственными глазами в день своего приезда.
Еще одну ночь провел Гиеракс в одном из монастырей, а затем отправился в горы к святейшим среди святых, к анахоретам. Посол архиепископа присоединился к каравану, высылавшему каждые три месяца для раздачи отшельникам очередного хлебного запаса. Двадцать сильных верблюдов, управляемых арабами, составляли караван, предводительство которым было возложено на веселого монаха, бывшего ранее булочником в Александрии и сбежавшего в монастырь от гнева на своих хозяев. Звали его Павлиний, и своим знанием людей и страны он мог быть очень полезен послу архиепископа. Кроме того, Павлинию приходилось частенько исполнять обязанности врача. Правда, он ровным счетом ничего не понимал в этом деле, но больные отшельники требовали его помощи.
Вначале Гиеракс оберегал свое достоинство и не хотел расспрашивать о чем-либо этого юношу. Таким образом в течение первого дня они ехали рядом, разговаривая о лучших способах седлать верблюдов, об охоте на куропаток и монастырской жизни. Павлиний был вполне доволен своей судьбой. Его духовная деятельность была строго ограничена: он должен был заботиться о закупке семян, наблюдать за мельницей и пекарней и четыре раза в год развозить хлеб отшельникам.
— Мой настоятель — не строгий человек, хотя временами, когда дует северо-восточный ветер, на него находит какая-то дурь, — это мы все знаем.
— Все ли настоятели так мягкосердечны?
— Нет, многие довольно жестоки. Одного перевели к нам из Сирии, так его монахи представляют настоящую штрафную команду. Некоторые из них должны ежедневно часами поливать старую скалу и смотреть, не вырастет ли на ней каким-нибудь чудом пальма. Другим приходится на собственной спине переносить по нескольку пудов песка с одного места на другое. Последние, якобы, должны убеждать их в бесплодности всякой земной работы. Безумие! Но по сравнению с отшельниками, к которым мы едем, даже эти несчастные живут, как господа на Крите!
— Разве жизнь этих отшельников действительно так тяжела?
— Истинная правда, господин! Я уверен, что большинство из них сумасшедшие или, по крайней мере, слегка тронутые, я полагаю, что сохранивших рассудок обуревают тщеславие или гордость, или что-нибудь в этом роде, но живут они все, как собаки. Видите ли, господин, Александрийская церковь постановила, чтобы мы пекли хлеб для раздачи отшельникам. Хорошенькое постановление! Мы обслуживаем несколько сотен. Попробуйте, каков этот хлеб сейчас, когда он совсем свежий. Но каким он будет через три месяца… И вот фунт такого хлеба с горстью воды и изредка сухой степной корешок, и это изо дня в день, из года в год! Отвратительно!
И Павлиний рассказал затем, как некоторые отшельники договаривались получать лишь половинную порцию, чтобы еще сильнее умертвить свою плоть, а другие бросали хлеб в грязь, чтобы выразить свое презрение к еде. Какие только безумства не вытворяют эти святые. Многие заболевают и умирают, но большинство достигает глубокой старости, одному на тысячу удается при жизни прославиться в качестве чудотворца или быть призванным обратно в мир, чтобы сделаться епископом.
Гиеракс спросил, много ли ученых среди отшельников.
— Этого я не знаю. Я сам неграмотен. А вот ругаются они, как носильщики в гавани. Но ведь это сумеют и ученые господа из Академии. Книг в горах мало. Псалмы и Библия. Скажите, господин, это, вероятно, замечательная книга — Библия? Каждый, кто ее читает, говорит о прочитанном по-разному, также, как по вечерам в пустыне один погонщик кричит: ‘Воды, там озеро!’, другой: ‘Там город!’, а третий: ‘Там верблюд!’.
Во время обеденного привала Гиеракс мог по достоинству оценить ‘вкусный’ хлеб, приготовленный для отшельников, на что он сочувственно покачал головой. Павлиний засмеялся и вновь принялся рассказывать о богоугодных делах монахов и безумиях отшельников.
Около четырех часов дня путники достигли местности, где жили анахореты. Гиеракс по совету Павлиния решил сначала молча объехать с караваном все жилища и, только изучив получше обитателей, попытаться заговорить с наиболее доступными.
Первые отшельники, встреченные им, обманули его ожидания, так как они жили почти одной общиной и не совершали ничего из рассказанного Павлинием. В утесах по правую сторону дороги были высечены гробницы, уходившие довольно глубоко под землю. В этих горных монастырях жило около пятидесяти отшельников, почти все довольно молодые, совершавшие здесь свои первые подвиги. Они носили рубахи из верблюжьего волоса, как своего рода отшельнический мундир. Большинство появлялось при приближении каравана у выходов и каждый молчаливо и сосредоточенно брал свою сотню хлебов. Получив пищу, большая часть скрывалась в темноте своих нор. Только однажды какой-то молодой отшельник с плачущей жадностью схватил хлеб и закричал, грызя его и бешеными глазами глядя на раздававшего.
— Пять дней! Пять дней! Ты опаздываешь, собака, в аду тебе будут протыкать глотку раскаленным прутом, собака! Пять дней!
Последний из отшельников торжествующе швырнул в караван несколько окаменевших хлебов, оставшихся от его последней порции, насмешливо визжа, он что-то выкрикивал, Гиеракс не мог, однако, понять ничего кроме беспрерывного: ‘поститься!’.
Павлиний равнодушно продвигал караван. Через тысячу шагов стоял, прислонясь с распростертыми руками к кресту, отшельник, седые волосы которого составляли почти всю его одежду, и кричал, брызжа слюной:
— Убейте меня! Еретики, убейте! Все враги сговорились против меня не дать мне причаститься к мученичеству. Тридцать лет стою я под крестом и жду того, кто пронзит мои руки и ноги гвоздями, а грудь копьем! Сделайте доброе дело! Подлецы, подкидыши сынов фараоновых! Нечистые! Трусы! Плюю на вас!
Однако, когда Павлиний протянул ему мешок с хлебом, святой выпрямил свое тело, поспешно принес пустой мешок и исчез с новым запасом в яме, вход в которую был завален громадными камнями.
Еще через несколько сот шагов находилась хорошенькая хижина из необожженных кирпичей, обитатель которой, древний старик, еще издали махал пустым мешком.
— Ну, Макарий! — крикнул ему Павлиний. — Сколько дьяволов победил ты в последнюю четверть года?
— Говорил ли вам что-нибудь этот мошенник с крестом? — прошептал хрипло названный Макарием старик. — Жалкий шут и обманщик! Целыми днями он лежит на животе и спит, как крыса, а как только заслышит шаги ослов или верблюдов, становится к кресту и просит смерти. Так достаются ему часто лакомые кусочки от проезжающих. Даже вино, вино! Доставьте ему удовольствие! Попробуйте убить его и увидите, как побежит этот ложный святой!
Павлиний сам занес тяжелый мешок в хижину старика и сказал:
— — Подумай лучше, как покончить с собственными демонами.
— Этого мне никогда не удастся! — воскликнул старик печально. — Пять тысяч убил я вчера и вот, глядите, триста пятьдесят сидят снова на пороге. Знаете, я думаю замуровать свою хижину, оставив только дыру, чтобы вылезать и влезать. Может быть, черти не перенесут этого. О, мой небесный отец! Нет, — и старик опустился на колени, — нет, вот они тычут свои рыла в мою голову за то, что я гордился своей судьбой, Господь мой, Бог мой, помоги мне стать их господином во славу твою и для спасения моей души!
В то время, как караван тронулся дальше, старик с бешенством принялся ударять себя кулаком по лысой голове, радостно смеясь и считая убиваемых чертей, еще долго слышал Гиеракс его крики: ‘Сто двадцать шесть, сто двадцать семь, — вот толстяк! сто двадцать восемь!’.
— Эти люди не опасны? — спросил Гиеракс боязливо.
— Нет, происшествия случаются редко! — отвечал Пав линий. — Если бы эти одержимые дикари догадались объединиться, они, пожалуй, перебили и съели всех нас с верблюдами, ослами и всем запасом хлеба. Но они этого не делают. Ну, а с одиночками мы быстро справимся, как бы бешены они ни были.
В течение следующих нескольких часов Гиеракс уже привычно наблюдал странности, повторявшиеся на каждом шагу.
Но одно новое хранилище поразило его. Совершенно нагой человек, около сорока лет, стоял возле столба, воткнув голову в предмет, напоминавший деревянный ящик. Павлиний подошел к нему, снял старый мешок, свешивавшийся с верхушки столба до самого лица отшельника, и таким же образом укрепил новый запас хлеба.
— Этот ведет дело серьезно, — сказал он, возвратившись. — Он устроился таким образом, чтобы никогда не ложиться спать. Пять лет он так стоит, каждый вечер после заката солнца достает зубами один кусок хлеба из мешка и выпивает горшок жидкой грязи, который приносит ему его сосед, — тот, с выколотыми глазами.
Вскоре местность стала оживленнее, и караван расположился на ночной отдых, пока Павлиний и Гиеракс с двумя нагруженными верблюдами отыскивали жилища отшельников. На этом месте жило много поющих монахов, между ними один, превратившийся в скелет молодой постник, давший обет не открывать рта ни для чего кроме пения 130-го псалма сто тридцать раз в день, за что, якобы, Бог обещал ему стотридцатилетнюю жизнь. Умирающим голосом шептал он слова псалма, кивая, однако, с довольным видом уезжавшим. Другой, красивый молодой человек около тридцати лет, могучего телосложения и изысканной осанки, с громовым басом, пересыпал оперные арии текстами священного Писания. Когда Гиеракс и Павлиний подошли ближе, он крикнул:
— И никто не слушает меня, кроме этого немузыкального сброда, тогда как я мог каждый вечер собирать самый большой театр в Александрии! О, я отлично знаю мирские песни! Дьявол учит меня им каждую ночь! Но я скорее откушу себе язык, чем сдамся и запою: ‘Я стою перед дверью твоею…’ Горе мне! Погиб! Опять целый год напрасного покаяния!
Юноша кинулся на землю, схватил обеими руками ремень из бегемотовой кожи и с такой невероятной силой ударил себя по плечам, что кровь выступила при первом ударе.
— Берегитесь вшей! — раздавалось с другой стороны. — Это демоны! Пять тысяч убил я только что. Они бегают под ногами! Внимание! Особенно старые вши злы. Ради Бога, гоните их прочь, вот они!
И истребитель вшей схватил гладко отполированный камень и начал обрабатывать им свое правое колено, как кузнец наковальню.
Через глубокую расселину вел теперь Павлиний своего верблюда на вершину холма, покрытого редкой растительностью. Здесь пребывало около пятнадцати анахоретов, голых и без признака жилья, лежавших или ползавших на четвереньках. При виде верблюда с хлебом они разразились звериным воплем, прячась при этом в кусты. Когда же Павлиний снял с верблюда последний мешок с хлебом и бросил его на возвышавшийся камень, они разом вскочили на четвереньки и стали вытаскивать зубами хлеб из мешка.
— Неужели вам не стыдно? — закричал Павлиний и изо всех сил ткнул ближайшего из них ногой в бок. — Настоятель донес о вас архиепископу, и архиепископ ответил, что если вы не откажетесь от этой скотской жизни, вам не будет больше хлеба. Бог создал вас так же, как других людей. То, что вы делаете, не святая жизнь, как у остальных отшельников, а звериное идолопоклонство.
Голые люди, казалось, не слушали. Только один, не вставая, поднял вверх дико заросшую седую голову и, глядя волчьим взглядом на Павлиния, сказал зычным голосом:
— Тот, кто одевает лилии в долине… кто унизится… скорее верблюд пройдет в игольное ушко… Ты сам такой верблюд! Он верблюд! Гад! Гад!
И под оглушительный рев этих святых Павлиний и Гиеракс с пустыми верблюдами покинули холм питающихся травой анахоретов.
Через четверть часа они нашли место, выбранное для ночного привала. Это была небольшая глубокая лощинка, по стенам которой, как и при въезде в святую область, виднелись открытые гробницы. Погонщики с верблюдами расположились на земле в боевой готовности и с оружием в руках. Гиеракс и Павлиний ушли в одну из гробниц, обитатель которой незадолго до этого умер, как узнал Павлиний дорогой. Они нашли в пещере только полуразбитый горшок для воды, кучу сухих пальмовых листьев и в углу черный крест. Внизу лежало несколько изгрызанных клочков книги. Нельзя было догадаться, кто грыз эти страницы Библии — какое-нибудь животное или отшельник в своих предсмертных муках.
Павлиний был доволен, что Гиеракс принес с собой все возможные холодные кушанья и кувшин вина. Здесь ничего нельзя было сварить, чтобы святые не напали, как гиены. Но и с холодным кушаньем Павлиний осторожно ушел в третью пещеру, чтобы не выдать себя лакомым запахом. Гиеракс не мог есть, как следует. Анахореты отбили у него, по крайней мере на сегодня, всякий аппетит. Он выпил не сколько кружек вина, надеясь хорошо уснуть и забыть ужасы последних часов.
— Вы слишком чувствительный человек, — сказал Павлиний улыбаясь. — Стоит ли волноваться обо всем этом? Мой отец был сторожем зверинца в цирке, где зверей кормили живыми христианами, и все-таки сохранил отличный желудок до столетнего возраста. Я помню его. Он умел рассказывать забавные истории!
Вскоре после этого Павлиний кинулся на пальмовые листья и через несколько минут уже спал. Посланцу архиепископа он еще раньше приготовил из ковров и подушек удобную постель, но Гиеракс не мог заснуть. Он прислушивался к проснувшимся голосам пустыни, ежился, слыша далекий вой шакала, так как он не знал, был ли это дикий зверь или отшельник. Сквозь молчание и шум ночи в его ушах постоянно раздавались глухие удары, которыми старик разбивал демонов на своей голове. Он успокаивался, когда один из верблюдов кричал во сне.
Гиераксу не спалось. Было около полуночи. Пояс Ориона, стоявший при закате как раз напротив входа в пещеру, поднялся довольно высоко. Вдруг перед ним появилось освещенное луной страшное лицо. Высокий юноша, лет двадцати пяти, осторожно, как вор, поднял голову над порогом. Дикая черная борода и спутанные черные волосы не позволяли видеть лица, на котором сверкали впавшие большие глаза. Тихо и медленно карабкался незнакомец. На его шее висела длинная цепь из шипов, она болталась по телу, раня его при каждом движении. Его бедра были обмотаны козлиной шкурой, остальное тело было нагое. Когда незнакомец собирался войти в пещеру, Гиеракс сделал резкое движение. Тогда бородатый мужчина встал у входа на колени, сложил на груди руки и произнес умоляюще:
— Не бей меня! Помоги мне! Пойдем со мной в пещеру, святой человек, и научи меня, как справиться с дьяволом, который приходит ко мне с закатом солнца. Старик, живший здесь раньше, часто целыми ночами молился рядом со мной, и тогда демон не приходил. Пойдем, помолись со мной и не бей меня. Старик, с которым я молился раньше, часто очень сильно бил меня. По голове, это так больно! Бей меня по спине, если это нужно!
Гиеракс колебался, — не лучше ли разбудить Павлиния. Но его удивительный гость просил его так настойчиво и проникновенно, что Гиеракс, движимый любопытством, встал и позволил черноволосому человеку отвести его в соседнюю пещеру. Она выглядела так же неуютно, как и только что оставленная. Даже сухих листьев не было. Очевидно, отшельник лежал прямо на голых камнях.
— Ты, может быть, уже слышал о великом грешнике Гельбидии, святой брат, — сказал незнакомец боязливо. — Это я! Вот! — И он вытащил из угла длинную палку и покорно протянул ее своему гостю: — Бей меня!
И Гельбидий преклонил колени на том месте, где, по его рассказам, колени его предшественника уже выдолбили углубление. Он склонил голову и повторил:
— Бей меня!
Когда Гиеракс заколебался, Гельбидий крикнул с внезапной силой:
— Бей меня или я тебя задушу!
Тогда Гиеракс начал бить. Сначала тихо, потом, заметив радостный блеск в глазах отшельника, все сильнее и сильнее. Радостно прояснилось лицо кающегося, среди побоев он начал смеяться, и, наконец, воскликнул с двадцатым ударом.
— Благодарю тебя. Он ушел! Тебя он испугался. Видишь, святой брат, там, напротив кресла, лежал он в виде обнаженной белой прекрасной женщины. Так любит он приходить больше всего и искушает меня, несмотря на эти шипы, так, что я предпочел бы умереть, чем видеть его. Ее зовут Евстахия, она — монахиня, римлянка. Из ее рыжих волос вылезают два рога. Рога козы, прекрасные и мягкие. Поэтому узнаю я, что она черт. Ее ноги заканчиваются львиными лапами. Ими она разорвет меня, если я дотронусь до нее. Поэтому я прижимаюсь постоянно к этой стене. Но Евстахия смеется над этим, показывая свои белые мышиные зубы, и подбирается по воздуху все ближе и ближе ко мне, и откидывает голову, и подставляет грудь, грудь, грудь… Евстахия! Оставайся со мной!
Гельбидий кинулся на каменный пол, покрывая камни безумными поцелуями.
— Евстахия, приди ко мне! Обними меня! Так! Правой рукой за голову, не за шею! Шипы! Не уколись! А левой рукой… Шипы! Святой брат, бей меня! Спаси меня от дьявола! Спаси меня! Он хватает меня своими львиными лапами, он скалит свою пасть! Спаси меня! Бей меня!
Охваченный отвращением, Гиеракс изо всех сил принялся бить несчастного. Тогда Гельбидий посмотрел на него с благодарностью и сказал:
— Спасибо. Так, так и еще раз. Так, теперь он опять ушел.
Гельбидий уселся поудобнее, потер спину и продолжал рассказывать об искушениях дьявола.
Перед входом в пещеру он появлялся часто в виде льва, но никогда не входил в таком виде вовнутрь. Льва Гельбидий задушил. Часто приходил он в виде трехсот шакалов и семисот гиен и пастью тысячи зверей распевал мерзкие песни. Против этого помогало нарисовать крест на одном из хлебов и кинуть его в раскрытую пасть какой-нибудь гиены. Тогда искушение исчезало, но Гельбидию приходилось один день поститься. В другое время дьявол является в виде тысячи танцовщиц, которых Гельбидий пятнадцатилетним мальчиком видел в театре. Тогда дьявол впервые сделался ощутимым. Когда дьявол явился в образе тысячи танцовщиц, пещера так наполнилась ими, что Гельбидий едва мог спрятаться. Поэтому он и сделал цепь из шипов. Развратные девчонки боялись ее. Но с боков они прижимались к нему, и он должен был оставить свою пещеру и бежать, сломя голову, дьявол в образе тысячи танцовщиц бежал за ним и гнал его, пока он, израненный до крови терниями своей цепи и остриями камней, не упал на землю. Но он все-таки надеялся стать со временем господином дьявола. Когда черт выходит в образе Евстахии, его, как кажется, можно покорить. А если Гельбидию удастся подчинить Евстахию, а тем самым и дьявола в ней, Иисусу Христу он совершит чудо, более великое, чем совершили все святые пустыни и апостолы, и сам Господь Бог! Так как ведь сам Бог не смог покорить дьявола.
Гиеракс пробовал уйти из пещеры, но Гельбидий не отпускал его. Еще раз появлялся этой ночью демон в образе Евстахии, и Гиераксу пришлось бить. Он появлялся также под видом шакалов и гиен и был изгнан хлебом, который Гельбидий бросил по направлению какой-то тени. В образе тысячи танцовщиц он сегодня не приходил, и Гельбидий с довольным видом потирал спину и радовался, что ему не пришлось бегать. Да, да, святой брат был выдающимся человеком, и танцовщицам не нашлось места в пещере.
Когда Евстахия явилась в третий раз, Гельбидий уцепился за своего гостя и пустился в проповедь, пересыпанную льстивыми заверениями. Но в эту ночь обращение не удалось.
Гиеракс устал до смерти, когда настало утро. При первом свете дня Гельбидий рассмотрел своего гостя, его светлое платье и испустил ужасный крик:
— Это не святой! Это дьявол в образе предводителя Церкви, которого я принял ночью в своей пещере, за которым я ухаживал и которого кормил сладкой пищей. Господь, Укрепи меня в борьбе с этим демоном!
Прежде чем Гиеракс успел отступить, Гельбидий схватил его в охапку и выкинул из пещеры. Посол был рад удачному безопасному падению на один из хлебных тюков, лежавших между верблюдами.
Этот шум разбудил всех участников хлебного каравана. Павлиний сердечно рассмеялся, узнав о ночных приключениях своего высокопоставленного спутника. Последнему надо было бы позвать его, ведь Павлиний умел обращаться с анахоретами. Удары палок да выслушивания просьб — самый действенный способ.
Скоро все собрались и продолжили свой путь в том же самом порядке, погонщики, часто останавливаясь, медленно ехали по дороге вперед, Павлиний и Гиеракс посещали лежавшие справа и слева хижины и пещеры. Гиеракс был бесконечно измучен как ужасной ночью, так и впечатлениями прошедшего дня, и только основательный завтрак, который они с Павлинием отважились устроить в отдаленном месте, сделал его способным воспринимать новые впечатления. Со времени последней беседы с архиепископом он познакомился с отшельниками и чувствовал себя главным пастырем благочестивых мужей этих гор, но как приняться за это дело?
Первые отшельники, которых он узнал, показались ему совсем особенными. Чем дальше он проезжал, тем сильнее убеждался, что и здесь один был похож на другого, и часто на расстоянии дня пути царило одно пристрастие, казавшееся сверхземным вдохновением или обыкновенным безумием.
Первые посещенные сегодня анахореты, жившие друг от друга на расстоянии двухсот шагов в маленьких открытых глиняных хижинах, вели одинаковый образ жизни. Каждый отшельник сидел перед хижиной, по индийскому обычаю на согнутых ногах, как бы погрузившись в сон, и безучастно смотрел на кончик своего носа. Павлиний не получал ответа, когда, внося хлеб вовнутрь хижины, задавал тот или иной вопрос. Когда он тронул одного из отшельников, чтобы в честь александрийского посла добиться какого-нибудь ответа, святой свалился, как безжизненный чурбан, Павлинию пришлось снова вернуть его в исходное положение, чтобы отшельнику не пришлось в течение целого дня валяться на спине.
— Это хорошие люди, — сказал Павлиний, отправляясь дальше. — С восходом солнца начинают они созерцать кончик своего носа и таким образом исключают всякую мысль о мире. Они считают труд величайшим грехом, так как, по их мнению, любимцы Бога, растения, не работают. Даже думать о существе божьем кажется им грехом, так как ведь растения не размышляют. С закатом они приходят в себя и ложатся спать. Некоторые из них съедают свой хлеб после заката, другие — раз в два дня, или даже в три. Они не делают ничего злого.
Недалеко от этого места с выступающей вперед скалы открывался широкий вид на пустыню, острое зрение могло даже различить море и берег. На скале находилась загадочная маленькая постройка, из которой уже издали доносился легкий шум. Это был грубо сколоченный ящик, не более пяти футов в высоту и не шире здорового человека. Внутри стоял покрытый какими-то лохмотьями молодой отшельник, которому приходилось корчиться, чтобы умещаться в этом стоячем гробу. Слезы струились по его щекам, когда Павлиний подошел ближе.
— Зачем ты принес мне хлеб, ты, слуга сатаны? — пролепетал он. — Почему ты не даешь мне умереть с голоду, чтобы взойти на небо?
Но одновременно он протянул из своего отверстия тощую руку и жадно вытащил кусок хлеба из сумки.
Затем они проехали мимо нескольких добродушных отшельников, устроивших на маленьком орошаемом поле небольшой огород и не гнушавшихся овощами, как прибавкой к хлебу.
Скоро путники приблизились к известковой скале, за которой услышали какой-то шорох и тихое бормотание молитв. Завернув за угол, они подумали, что присутствуют при злодеянии. Посреди шести седых анахоретов, стоявших на коленях и бормотавших заунывные молитвы, лежал юноша, вдоль и поперек покрытый тяжелыми цепями. Глаза его были закрыты, и из правого глаза и лба капала кровь. Павлиний резко оттолкнул ближайшего старика и наклонился над раненым.
— Вы убили его! — воскликнул он после беглого осмотра.
— О нет, — отвечал с довольным смехом старейший из молившихся, — но дьявол мирской страсти ожил в нем. Он собирался вернуться в мир и даже взять в подруги дочь одного земледельца. Тогда мы заковали его. Когда прошлой ночью он хотел уйти вместе с цепями к своей гибели, мы возвратили его силой. Мы не хотели его смерти. И сейчас мы молимся за него. Оставьте наши мешки здесь, мы сами разнесем их по домам, когда он очистится.
Пожав плечами, Павлиний исполнил их просьбу и пошел дальше.
При выходе из долины они нашли полуобнаженного анахорета, с болезненными стонами сидевшего на муравейнике отдавая себя на укусы злостных насекомых.
— Ты с ума сошел, Иоанн! — закричал Павлиний. — Придется натереть тебя дорогой мазью, а потом вести в монастырский госпиталь!
— Оставь меня, господин, это мой долг. Некоторые из этих невинных созданий вползли в мою хижину, и когда один из них совсем тихо ущипнул себя за колено, мной овладел дьявол гнева, и я убил его. Теперь я искупаю свою вину за убийство и, клянусь Богом, искупаю тяжело. О, Господи, какая боль!
Угрозами Павлиний заставил несчастного Иоанна покинуть свое ужасное сиденье, пригрозив, что в случае непослушания не оставит ему мешок с хлебом. Отшельник хмуро повиновался, но, отъехав, они увидели, как он большими прыжками вновь бросился к муравейнику, намереваясь продолжить свое искупление. Не сговариваясь, оба путника расхохотались.
Терпеливо карабкались они по острым камням и достигли места, окруженного пятью десятками хижин. Здесь стояла мертвая тишина.
— — Будьте осторожны, господин. Это жилище одержимых, — сказал Павлиний.
— Сабиниан! — закричал он громко. — Сабиниан и Флагиан, выходите наружу. — Это самые понятливые и самые сильные среди них, без них я никогда не справился бы с одержимыми.
Павлиний быстро заставил своего верблюда стать на колени и искусно вскочил в седло за шеей животного. Оба анахорета вышли из своих хижин, но одновременно со всех сторон раздалось недовольное ворчание. Постепенно все обитатели выползли на свободное пространство. Ужасные фигуры с расцарапанными лицами, голые тела, ноги, покрытые ранами и гноем. Изо всех ртов раздавались стоны и проклятия. Одержимые бросились к верблюдам, хотя Сабиниан и Флагиан прилагали все усилия, чтобы оттеснить нападавших. Павлиний быстро начал раздачу хлеба, отвязывая тяжелые мешки и сбрасывая их со спины верблюда. Отвратительные проклятия в адрес монастырских язычников и глухой, постепенно усиливающийся рев были ему ответом. Внезапно один из мешков задел слишком близко подошедшего анахорета. Пустынник в судорогах свалился на землю. Последнее послужило знаком для начала нового вида богослужения. Пять, десять, двадцать других кинулись на землю, били себя кулаками, рвали ногтями и выли от бешенства, другие принялись кричать на верблюдов, беспокойно смотревших по сторонам и не желавших слушаться своих седоков. Беснующиеся анахореты лязгали зубами, и животные начали защищаться. Флагиан бросился с мешками на Гиеракса, и Сабиниан, который один только сохранял рассудок, закричал:
— К одному они привыкли, два — слишком много, слишком много, слишком много! Уезжайте! Уезжайте!
Флагиан уже плясал с другими, а внезапно и Сабиниан завопил, сделал огромный прыжок, как будто хотел сорвать Гиеракса с его верблюда, они били животных и друг друга, пока измученные не попадали на землю и не воцарилась мертвая тишина. Одержимые, очевидно, устали и не намеревались возобновлять нападения. Только испуганные животные не могли успокоиться. Быстро покинули чужеземцы эту область священных гор.
— Скоро смогу я поговорить с Исидором? — спросил Гиеракс хрипло.
— Мы недалеко от него, — ответил Павлиний, задыхаясь от гнева и волнения. — Сейчас он самый святой среди этих людей и занимает высшее место в горах. Мы скоро подъедем к его вершине.
Они продолжали путь по безжизненной и безлюдной долине к возвышенности, за которой поднималась скалистая гора.
На вершине горы, как уже отсюда мог разглядеть Гиеракс, возвышалась странная постройка, на которой какое-то живое существо равномерно двигало верхней частью туловища. Павлиний протянул руку и сказал:
— Это Исидор. Он работает. Через полчаса мы будем там.
Дорога извивалась вокруг горы, и по обе ее стороны жили самые старые и святые отшельники. Эти люди не истязали себя так строго, как более молодые. Между ними были девяностолетние и столетние. Они обитали в развалинах древних египетских храмов, а наиболее слабым прислуживало несколько молодых. На этой горе, как объяснил Пав линий, могли жить только такие отшельники, которые совершили чудо. Сюда же направлялись и богомольцы как со стороны оазисов пустыни, так и из долины и даже от Красного моря.
Перед каждой обитаемой развалиной благочестивые пилигримы стояли на коленях и молились святым. Гиеракс недоверчиво смотрел на этих чудотворцев, занимавшихся своим ремеслом без разрешения архиепископа. Он снисходительно говорил с пилигримами, среди которых, к его удивлению, находились как язычники, так и христиане, слушал их рассказы о том, как им пришлось сделать дар монастырю за разрешение посетить святую гору, а здешним святым они несли добровольно для поддержания их жизни или уточку, или курочку, или корзиночку печеных яиц, или козочку, или овечку. За это они ждали исцеления своих болезней. Воскрешения мертвых не удавались уже давно, но старики рассказывали друг другу, что раньше случалось и это.
Перед первыми хижинами этих гор стояли святые мужи, сами принимали дары, благословляли народ и приветствовали архиепископского посланника. Это были почтенные на вид старики, одетые в белое, с длинными, седыми, прекрасными бородами. Один запел тонким голосом псалом, когда Гиеракс захотел узнать от него его имя и жизнь. Перед одной постройкой был большой шум. Ее обитатели, по словам Павлиния, святой муж Даниил, отказывался показаться и даже бросал камни из окна, когда просьбы пилигримов стали слишком настойчивы. Павлиний объяснил, что благочестивый Даниил уже пятнадцать лет не выходит на свет из этих развалин, и что о нем не было бы ничего известно, если бы он не открывал своего присутствия пением псалмов или шумной битвой с дьяволом. Свои маленькие чудеса, особенно по части исцеления домашних животных, совершал он через запертую дверь.
— Для козлов его благословение превосходно! — воскликнул один из пилигримов, слушавших вместе с другими.
Они поехали дальше и на половине горы подошли к старой каменной часовне, на большое расстояние распространявшей отвратительный запах. Павлиний постарался объехать это здание. Там жил святой Зенон, деливший свое жилище с двенадцатью гиенами и прекрасно защищавшийся от нападений диких зверей.
— Знаете ли, господин, гиена, собственно говоря, трусливое животное, которая не подойдет даже к шакалу, не говоря уже о верблюде или человеке. Но все-таки это милость божия, что такие дикие создания повинуются приказаниям благочестивого человека! — сказал Павлиний.
Теперь они ехали прямо на гору. Здесь уже не надо было раздавать хлеб. Пилигримы из года в год выполняли свой обязанности, и чудотворцы могли бы делиться своими продуктами, если бы не предпочитали кормить ими гиен и шакалов.
По дороге Гиеракс спросил, чем обусловливается власть Исидора, творит ли он более заметные чудеса, или что другое?
— О, нет, господин, — сказал Павлиний. — Он питается одним-единственным чудом, которое удалось ему сделать после долгого, долгого самобичевания в Александрии. Вы, вероятно, слышали об этом. Там жил злой, но очень могучий языческий волшебник Теон. Когда настало время, и император и епископ повелели уничтожить языческий храм, Теон вместе со злыми духами заперся в Александрийском Серапеуме и произнес великое заклинание, так что никакой христианский топор не мог повредить здание, даже топор со знаком креста. Напрасно нападали на заколдованные строения императорские солдаты, напрасно старались даже святые пустынники. Тогда благочестивый Исидор просто протянул руку и произнес молитву, и стены разрушились, похоронив под своими развалинами волшебника Теона, затем упала золотая статуя Бога, золото превратилось в золу, а изнутри статуи выбежала душа волшебника Теона в виде большой черной крысы. Из всего его рода в Александрии живет лишь одна дочь Теона — вампир. И Исидор поклялся не покидать скалы своих мучений, пока ему не будет разрешено Небом убить дьявола, обитающего в этой женщине.
— Исидор скоро покинет свою гору, — сказал Гиеракс тихо и насмешливо. Павлиний испугался и с удивлением посмотрел на своего спутника.
Они достигли вершины горы, она представляла собой ровную поверхность около тысячи шагов в диаметре. Исидор не допускал паломников на свою вершину. Он не хотел совершать чудес, так как постом и молитвой готовился к подвигу, который ему предстояло осуществить. Поэтому, когда оба всадника появились на вершине, он прервал свои странные движения и, громко крича, стал приказывать им удалиться. Павлиний ответил, что они несут хлеб, и его спутник является послом архиепископа. Исидор продолжал кричать и жестикулировать все агрессивнее, но не мог воспрепятствовать им подойти к основанию своего своеобразного жилища.
Приблизительно в центре ровной площадки находились остатки стен древнего храма, и около них возвышалась, на двадцать футов превышая развалины стен, одинокая колонна. Она заканчивалась громадной капителью из птичьих голов, высеченных из красного гранита. На площадке капители, имевшей в поперечнике около семи футов, стояло открытое для непогоды, безногое, высокое и неуклюжее, одетое в лохмотья существо — святой муж Исидор.
Широкая стена случайно, или с помощью человеческих рук, так разрушилась с левого конца, что было возможно, правда, с некоторым трудом, взобраться по ней. Каким же образом взобрался святой со стены на колонну, казалось загадкой, и Павлиний объяснил, что ангелы перенесли святого столпника по воздуху.
При приближении путников святой Исидор несколько раз нагибался, как бы пытаясь отломить одну из каменных птичьих голов, каждая из которых была в десять раз больше его руки, чтобы запустить ею в своих посетителей. Потом он подошел, к ужасу Гиеракса, к самому краю своего жилища, как будто собирался кинуться вниз со злости или просто улететь вдаль. Но когда все это не заставило Павлиния отступить, святой муж успокоился и снова начал что-то распевать на своей колонне, чего внизу нельзя было понять, время от времени нагибаясь, чтобы ударить себя бичом по спине или плечам. Это и были те самые движения, которые издали казались усердными физическими упражнениями.
— Сегодня он возбужден чем-то, — заметил Павлиний, помогая своему спутнику слезть с верблюда. — Обычно он целыми неделями стоит молча и недвижимо, устремив взор к северо-востоку, на Александрию. Он еще совершит нечто великое. Столпничество — очень тяжелая вещь, но кто его перенесет, тот в старости всегда становится чудотворцем или даже епископом!
Теперь оба гостя стали карабкаться вверх по стене. Павлиний тащил при этом на спине тяжелый мешок с хлебом и, кроме того, должен был помогать осторожному горожанину. Когда на полдороге они остановились отдохнуть, Гиеракс сказал, вытирая пот:
— Да, да, удивительные пути ведут часто к месту епископа.
Затем они снова полезли дальше, иногда точно по широким ступеням, иногда по шатающимся уступам, подчас им приходилось упираться и руками, и ногами, чтобы залезть на следующий камень.
— Головокружением здесь страдать не полагается, — сказал Гиеракс в утешение, — а спускаться будет еще хуже!
Наконец, они взобрались на стену, которая на расстоянии двадцати шагов отстояла от самой колонны. Гиеракс должен был лечь, так как его колени дрожали. Павлиний смело подошел к самой колонне и стал возиться с канатом, свисавшим с капители и проходившим через железный блок.
Казалось, что Исидор перестал интересоваться своими гостями и полностью отдался своему занятию. Теперь Гиеракс мог разобрать, что говорил святой. Это было довольно однообразно.
— Господь, Спаситель мой, сжалься надо мной и прости мне мои прегрешения. Я был гностиком, кабиром, офитом, каинитом, ператом. То, что было в этих сектах истинного и в чем я познал тебя глубже своих братьев, это зачти мне милостиво после моей смерти. Но то, что я узнал лживого, когда был гностиком, кабиром, офитом, каинитом и ператом, то позволь мне перед лицом твоим искупить, искупить, искупить, искупить, искупить.
И пять раз святой ударил себя пятихвостной плеткой, два раза справа, два раза слева, а последний раз по голове. И пять раз поклонился он на север.
— Господь, Спаситель мой, сжалься надо мной и прости мне мои прегрешения. Я был валентинианом, манихейцем, монархианом, сиборнацианом и монтанистом, в качестве которого полагал, что ты установил второй брак, так как первый только союз с плотью и дьяволом. Это позволь мне перед лицом твоим искупить, искупить, искупить, искупить, искупить, искупить.
И снова пятикратное бичевание и поклоны.
— Господь, Спаситель мой, сжалься надо мной и прости мне мои прегрешения. Я был патринассионом и алогистом, то есть человеком, не имеющим рассудка, я был новицианом, сабельеном и каллистианом, то есть нигилистом. То, что было в этих сектах истинного, и в чем я узнал тебя глубже, чем мои братья, это зачти мне милостиво после моей смерти. Но что я узнал ложного, когда был…
— Подними себе кое-что на будущее время, святой человек! — воскликнул Павлиний, укрепивший тем временем мешок с хлебом на крючок и поднявший тяжелую ношу до самой капители. — Сними мой хлеб, спусти пустой мешок и выслушай благосклонно, что хочет сказать тебе посланник архиепископа Александрийского.
Серьезно и сосредоточенно отложил Исидор свой бич, втащил длинными руками свежий запас хлеба на свою платформу, бросил в воздух пустой мешок и сказал, не глядя на своих посетителей:
— Мне нет никакого дела до архиепископа Александрийского. Я не нуждаюсь ни в ком на земле, кроме Господа, Спасителя моего!
Гиеракс поднялся и отошел на такое расстояние, что мог ясно видеть святого мужа.
— Но архиепископ нуждается в тебе, святой человек! — воскликнул он. — Кто знает, сколько времени будет оставлять тебя церковь здесь, на твоем столбе? Кто знает, сколько времени церковь будет препятствовать себе сделать тебя пастырем одной из своих провинций? Поэтому сегодня церковь просит тебя проявить свою мудрость и могущество.
Было ясно видно, что Исидор прислушивался к льстивым словам Гиеракса. Но, не двигаясь и по-прежнему смотря в пустоту, он сказал:
— Я не мудр и бессилен. Я простой бедный человек, которому Господь разрешил искупить на этом месте свои прегрешения.
— Ты сможешь совершить добро и уничтожить зло, — ответил Гиеракс, — если ты выслушаешь меня и станешь подтверждать мои слова среди своих братьев. Александрийскую церковь жестоко угнетают служители государства. Сотни благочестивых монахов решили отправиться в столицу, дабы защитить архиепископа от его врагов. Я боюсь, что будет пролита кровь, кровь иудеев, жадные рабы которых думают похитить их серебро, кровь назареев, с которыми можно справиться только силой, и кровь бестии Ипатии…
— На колени! — завизжал Исидор и скрестил руки. — Взгляни на этот знак, посмотри на меня и сознайся, кто послал тебя — церковь или дьявол? И, если ты послан дьяволом и хочешь вызвать перед моей грешной душой, чтобы соблазнить ее, образ Евы со змеиными косами и адскими глазами, то этим знаком я свергну тебя со стены, свергну с горы, и погружу на десять тысяч футов под землю, туда, где горит вечное пламя и где обитают еретики. Но если ты послан истинной церковью и выдержишь вид этого знака, то ты — посол Неба, и я искренне приветствую тебя. И я позволю тебе говорить с этой стены моим братьям сегодня ночью, через три часа после заката, когда луна будет сиять на небе. Ибо день посвящен покаянию и благочестивым созерцаниям. Созови всех братьев священной горы и говори с ними, ибо Господь положил мед на твои уста и даровал тебе силу проникать в сердца. Посол архиепископа, ты можешь проповедовать у моей колонны… А теперь уходите и не мешайте моему покаянию, иначе мы все — и вы, и я — впадем в большой грех.
Исидор снова принялся пересчитывать еретические секты, к которым он принадлежал.
Гиеракс был в восторге от своего успеха. Он проводил своего спутника до того места, где расположились погонщики с верблюдами. По дороге он увидел группу черных анахоретов, обращенных арабов, которые получили свободу крещением и посвятили жизнь благочестивому отшельничеству. В воспоминание о своем спасении они носили на левой ноге тяжелые шары на цепях.
Затем Гиеракс встретил каменный лес, обитаемый тремя отшельниками, работа которых состояла в поливке окаменелых стволов водой из близлежащего соленого озера. Это была веселая работа, так как они высмеивали этим бесплодность мирского труда.
Здесь караван сделал привал, и Гиеракс после обильного обеда удалился в одну из хижин, украшенную плитами натрия, чтобы выспаться до времени ночного собрания. Он считал, что вполне заслужил отдых. Павлиний принялся созывать отшельников на сегодняшнюю ночь к колонне Исидора во время своего дальнейшего объезда, для которого он взял последнего нагруженного хлебом верблюда. Прошло уже два часа после захода солнца, когда Павлиний разбудил посла.
— Вы хорошо отдохнули, господин. Теперь пора.
Гиеракс быстро собрался, но перед уходом выпил для подкрепления большой кубок вина. Затем они отправились в путь пешком, в сопровождении опытного проводника.
Ночь была темная, несмотря на то, что над их головами во всем своем великолепии сияли звезды. Окрестности имели устрашающий вид. На озере от ночного ветра бежали маленькие черно-синие волны. Вокруг раздавался голодный вой шакалов и злобный лай гиен. По эту сторону гор не было отшельников, однако, ночь не была безмолвна. По крайней мере Гиераксу слышались голоса, как будто он находился посредине невидимого войска, готовящегося к битве.
Медленно и осторожно продвигались они вперед. Затем путь пошел через чащу кустарников, угрожающе шумевших Под ветром. Гиеракс вздрогнул, когда какая-то птица, потревоженная в своем сне, с криком взлетела из-под его ног.
Затем они опять стали пробиваться сквозь скалы, готовые обрушиться на их головы. Посол схватил руку проводника и приказал себя вести.
Неподвижно сверкало небо. По дорогам скользили тени хищных зверей, а, может быть, и святых братьев.
Поднявшись выше, они справа и слева заметили темные фигуры, торопившиеся к колонне.
Святая гора была уже близко, когда, наконец, за спиной путников ярко взошла луна. Сразу весь ландшафт погрузился в фиолетовый свет. Гиеракс перевел дыхание. Еще несколько тысяч шагов, и — он стоял на вершине, и в ярком лунном свете видел более тысячи человеческих фигур, беспорядочно окружавших колонну, на которой с распростертыми руками стоял Исидор. Гиеракс пожал руку Павлинию и молча пошел к стене, пробираясь среди группы безмолвных отшельников. Никто не обращал на него внимания, никто не посторонился перед ним.
Наконец, он добрался до развалин и пошел, не колеблясь, твердым шагом кверху, пока не достиг удобной, широкой ступени. Постепенно все отшельники собрались у стены и обступили колонну плотным кольцом. Они, не отрываясь, смотрели на Исидора, стоявшего с распростертыми руками и не подававшего никакого знака. Тогда Гиеракс решился начать свою речь, в первый момент он сам испугался собственного голоса, раздававшегося в ночной тишине на вершине священной горы.
— Святые братья, святой муж Исидор разрешил мне лично говорить с вами, мне, бедному, нуждающемуся в покаянии грешнику, который без его благословения был бы обречен на вечную гибель. И для этого я стою сейчас перед вами, как посланец церкви. Ибо церковь, благороднейшими членами которой являетесь вы, жаждет вас, как олень свежей воды. Святые братья, совершающие здесь на святой горе необыкновенные подвиги благочестия, я не намереваюсь отвратить вас от ваших мученических жилищ, которые в глазах небес сверкают ярче дворцов великих мира сего и даже ярче церквей городских. Но тех из вас, которые готовы покинуть на короткое время эти святые места, чтобы искупить затем перерыв своих подвигов еще более благочестивой жизнью, младших из вас в глазах мира, прошу я вы слушать меня. Борьба между Небом и адом, между церковью и римским государством приближается к концу, еще немного времени, и ад, и государство падут побежденные к вашим ногам. Скоро поднимутся благочестивые мужи монастырей и соединятся с нижайшими рабами Господа, чтобы потребовать отчета у чиновников государства во всех насилиях и искажениях нашей веры. Тогда поднимется земной бой, на улицах развратной Александрии совершатся кровавые злодеяния, и они участятся и будут ужасно караться Небом, если ваши молитвы не отвратят зла. Ибо вы уже на земле святые и вы хорошие ходатаи. Вижу, как мстящая церковь божия в земной страсти обрушивается на дома иудеев и проклятых назареев, выкидывает сладострастных женщин и детей из кроватей и свергает кумиров. Вижу, как поднимается стон безбожников, а изменники небесного воинства трепещут от воплей жертв.
Гиеракс должен был прекратить свою речь, так как постепенно смутное волнение охватывало слушателей. Некоторые повторяли призыв этой речи, другие кричали так, что нельзя было понять, торжествовали они или негодовали, угрожали оратору или соглашались с ним. Наконец, из одного угла раздался крик, понесшийся дальше и подхваченный наконец всей массой: ‘Аллилуйя!’.
— Благодарю вас, святые братья! Если вы все или несколько сотен вас захочет принести великую жертву — в день борьбы остаться в стенах нашего города, то помолитесь за наше оружие, а ваши могучие руки, ваши цепи и дубинки, ваши камни будут сильным оружием против наших врагов.
Стоголосый единодушный крик был ответом.
— И вы увидите, святые братья, что в нашей грешной Александрии еще много надо сделать, прежде чем сможет настать тысячелетнее царство божие. Порок и грех выходят открыто на улицу и открыто живут в домах, где все еще приносят жертву языческим кумирам, где дьявольские девушки, прекрасные и молодые, обнимают несчастных, приносящих жертву вином языческим богам. Идите в эти дома, оторвите их друг от друга, поднимите с постелей, с теплых перин нагих женщин, покарайте порок и проповедуйте женщинам до тех пор, пока они не отбросят грех, как ядовитое животное, и скромными, кающимися последуют за вами. Покажите им на собственном примере, как умерщвляют плоть, чтобы, не смотря на все муки души и тела, сохранить свою чистоту до судного дня. Не бойтесь увидеть нагой грех, срывать платье с тел, мясо с костей. Не бойтесь, что взоры этих грешниц с дьявольской помощью соблазнят вас и приведут к падению, к возвращению в мир. Вы не закалили своего мужества, не испытали своей силы, если не были там, где на распутьи сидит грех.
— Мы идем! — завизжал один, и сотни голосов повторили:
— Мы идем!
— Особенно одну из грешниц надо считать лучшим творением сатаны, одной из дьявольских богинь древности, опасной, как никто в мире. Ее зовут Ипатия, она — вампир, она зачаровала сердце высшего чиновника императора, и церковь непрочна в Александрии, пока жива Ипатия, бесстыдными речами и плясками танцовщиц, заколдованными напитками и дьявольскими знаками выманивает она каждое воскресенье юношей из церкви в дом порока. Кто чувствует себя сильным, пусть испытает себя перед этой идолопоклонницей, ибо она прекрасна, как праматерь всех грехов. Прекрасна, как Ева в раю, как ночные видения, в которых сатана являлся святому Антонию, когда хотел поколебать святого мужа. Ипатия так прекрасна…
С колонны раздалось не то рыданье, не то смех. Сам Исидор закричал почти сверхчеловеческим голосом:
— Сатана показал ее мне. Сотни черных змей выползают из ее головы и невинными локонами вьются по щекам. Эти щеки принадлежат трупу, но каждую ночь пьет она кровь из живых людей, подобно розам, светится румянец сквозь щеки трупа и чарует до беспамятства. И, похожие на Мертвое море в темную ночь, лежат два бездонных глаза. Ее лоб бел, как мрамор языческого храма, и из ядовитых озер ее глаз исходит черно-синее сияние, как из глаз набожных детей, и соблазняет, соблазняет даже лучших, даже здесь на столбе, несмотря на голод, нужду и бичевание. Один раз дьявол показал мне еще больше — пару близнецов среди роз, нечто прекраснее всего остального божьего творения со всеми пальмами и людьми, и животными, нечто такое прекрасное, что один Бог не мог бы сотворить его. Дьявол! Я не хочу больше этого видеть, оно должно исчезнуть по воле Неба с лица земли, чтобы мы все могли снова дышать свободно и не должны были бы бичевать себя. Я, я сам покину эту колонну и пойду впереди вас в город, молясь о победе над язычниками. Аллилуйя!
Никто не видел, как это случилось. Внезапно Исидор исчез с колонны и появился на самом высоком обломке скалы и спрыгнул с развалин мимо Гиеракса, многие отшельники бросились на колени, прижав головы к самой земле.
Исидор затянул псалом:
О, Господи, кто живет в хижинах твоих?
И кто на святой горе твоей?
Тот, кто приходит без колебания,
Творит добро и поступает правильно
И всегда говорит истину!
Могучий напев все торжественнее и проникновеннее поднимался к звездному небу. В вечном покое сверкало небо, несколько звезд сияло, не мигая, еще ярче, чем луна, и внезапно, когда пение достигло такого подъема, как будто монахи созерцали самого Бога, повелителя звезд, — на северо-востоке, как раз со стороны Александрии, невысоко над горизонтом, загорелся зодиакальный свет, который рос, увеличивался и, наконец, принял форму необъятной, светло-розовой огненной пирамиды.

Глава VIII
ИУДЕЙСКИЙ КВАРТАЛ

Гиеракс теперь мог сообщить в Александрию, что молодые монахи обещали целым войском выступить из пустыни и по-христиански оживить египетскую столицу. Анахореты же, под предводительством Исидора, по первому сигналу будут исполнять все поручения, которые им дадут.
Когда отношения между двумя властями Александрии стали невыносимы, все предсказывало предстоящую борьбу. У архиепископа было то преимущество, что он всегда находил поддержку у своего Бога и верующих подчиненных, тогда как наместник ни в иудейском вопросе, ни относительно Ипатии не мог сказать, совпадают ли его намерения с желанием двора.
В ответ на свои последние настойчивые запросы Орест получил официальное письмо министра, в котором ему весьма прозрачно давалось понять, что он должен всеми мерами способствовать окончательной победе официальной церкви и достойным образом предоставить себя в распоряжение архиепископа, ‘до тех пор, пока этот почтенный предводитель церкви не перешагнет границу, поставленную законом и известными целями правительства’.
Это, конечно, мог бы сказать себе и сам наместник. Однако, одновременно пришли два противоположные друг другу по содержанию частные письма. В одном, автор которого был одним из приближенных императора, напоминал наместнику о значении его особы, советовал даже по малейшим поводам не допускать выхода церкви из круга своих задач. Императорская власть начинает испытывать притеснения со стороны предводителей церкви. В самом Константинополе духовенство, несмотря на свое высокомерие, не главенствует. В Риме и Александрии, однако, начинает возникать государство в государстве. Властолюбивая и жадная церковь именно теперь может сыграть на руку германским варварам, со всех сторон теснящим римское государство. Так что с полным почтением следует указывать епископу на его место.
Другое письмо пришло из женского дворца, где как раз старались побороть военную партию. Старые государственные формы доказали свою неспособность спасти громадные пограничные пространства, а внутри установить порядок. Старый фундамент сгнил, только церковь сможет укрепить расшатавшееся здание. Алтарь стал необходимым для трона, и потому его надо защищать как трон и даже больше. И тому подобное: подчинение церкви государства, зависимость чиновников, даже высших, от епископов.
Таким образом, наместник Орест, добродушно посмеиваясь, начал предрождественскую беседу со своим советом заявлением, что хорошее отношение к предводителям церкви без основательных причин разрывать не следует. Однако, уже несколько дней, во время христианского праздника Епифании, в день трех святых королей, случилось тяжелое по своим последствиям проявление их соперничества.
Рано утром наместник по заведенному порядку принимал парад. На узком мысе перед Суэцкими воротами, между виллами восточной окраины и иудейским кварталом, проходили солдаты мимо своего начальника, который сидел на коне перед выстроенной за ночь трибуной.
Наверху расселось знатное общество города. Казалось вполне естественным, что профессор Ипатия была также приглашена и в своем прекрасном, хотя совершенно простом белом платье, заняла место рядом с какой-то молоденькой генеральшей. То, что трибуна была разукрашена различными венками и штандартами, а также статуей богини победы — мраморной Викторией — настолько соответствовало ежегодному обычаю, что устроители всегда имели наготове такую довольно посредственно сделанную статую. Тысячу лет протягивала Виктория свой венок навстречу римскому войску, и тысячу лет не могло пожаловаться это войско на свою богиню. И никто не задумывался особенно над образом старой статуи: ни наместник, ни солдаты.
Однако, во время полуденной службы архиепископ в невероятно длинной проповеди представил дело так, что римские офицеры, очевидно, в угоду известной языческой безбожнице, заставляли солдат отречься от своей веры и поклоняться языческой богине. Образованные слушатели не поняли, как следует, чего добивался архиепископ, но зато народ уразумел как нельзя лучше. Толпа подростков ринулась из церкви, пронеслась через иудейский квартал, разгромив мимо ходом несколько лавок и поколотив нескольких покупателей, к Суэцким воротам, и с помощью языческой черни трибуны были разломаны, украшения раскрадены и статуя Виктории, у которой предварительно отбили крылья, брошена в море. Когда появились войска, было слишком поздно, но зато каких-либо выходок в иудейском квартале на сегодня можно было не опасаться.
От этих известий Орест пришел в неописуемую ярость, на какую только был способен его мягкий характер. Он несколько раз в присутствии высших чиновников повторил, что не оставит этого оскорбления безнаказанно, а будет действовать в согласии с правительством, которому, очевидно, нежелательно, чтобы новые правители подрывали воинскую дисциплину. Но если бы он даже знал, что в Константинополе не обратят внимания ни на него, ни на армию, а следовательно, и на государство, он все-таки не смог бы промолчать. На этот раз компромисс был невозможен.
Когда гнев немного утих, он хладнокровно обсудил со своими юристами наказание христианам и место Кириллу.
Христиане должны были понять, что приносят вред сами себе, когда епископ затевает вражду с правительством. В течение нескольких последних месяцев молодежь рабочих союзов натравливалась на лавочников иудейского квартала, которые, по вековому обычаю, вели торговлю и по воскресеньям, чем, по мнению церкви, приносили христианам некоторый убыток. С того времени, как город стал кишеть монахами, проповедовавшими по воскресеньям на всех углах, Кирилл обнаглел настолько, что приказал во всех церквях проповедовать насильственное празднование воскресенья иудеями и египтянами.
Теперь христиане должны были узнать, чья власть сильнее. В наместничестве выработали закон, по которому каждая религия обязывалась соблюдать свой праздничный день. И иудеям предоставлялось такое же право торговать по воскресеньям, как христианам по субботам.
Но важнее всего было притянуть к ответу самого архиепископа за возбуждающую проповедь. Подрывание воинской дисциплины не прощалось и в самом новом Риме.
Судьбы Ипатии, может быть, и не коснулись так сильно эти церковные и наместнические события, если бы в это время Орест не искал ее общества чаще обычного. Может быть, он хотел показать, что императорский наместник не позволит себе давать указания каждому архиепископу, во всяком случае, он на глазах у всех проявлял по отношению к девушке свое уважение и дружбу. На самом деле эта борьба была ему вдвойне приятна, так как она позволяла умно и изысканно беседовать с прекрасной подругой об искусстве и литературе. Он чаще прежнего приглашал Ипатию на маленькие собрания в свой дом и ждал ее посещения в тот полный событиями вечер, когда вражда между двумя силами должна была впервые привести к большому кровопролитию.
Случилось это в третью субботу после праздника Епифании, прекрасный городской цирк, находившийся недалеко от Пустынных ворот, вблизи западной окраины города и диких львов Ливии, был переполнен зрителями, со страстным любопытством смотревшими на проделки дрессированных животных. Когда Орест появился в своей обширной ложе, где уже ожидало его около двадцати приглашенных, в том числе и Ипатия, он добродушно подшутил над тем, что первые ряды и почти все места по обе стороны манежа были заняты иудеями. Театр и цирк — терпимейшие здания, так как они превращаются каждую субботу в синагогу и каждое воскресенье — в церковь.
Орест опоздал к началу представления. На протянутом канате танцевал козел. Следующим номером были пять слонов: один — громадный индийский и четыре маленьких африканских, сидевших на колоссальных тумбах, изображая школу. Под нарастающий восторг публики большой слон-учитель писал на песке кончиком своего хобота греческие буквы, тогда как ученики должны были, по возможности, подражать его движениям. Самый маленький и самый умный среди фокусников изображал дурачка, кривлялся и первым получил несколько шлепков по голове, пока с комичными гримасами не решился написать требуемую букву. Кульминация номера наступила тогда, когда учитель трубными звуками своего хобота произнес буквы, а ученики подтягивали ему. Школа слонов в течение нескольких недель была излюбленным номером в цирковой программе.
Когда после этого на арену вышла уже немолодая наездница, ездившая на быке, пляской и танцем изображая похищение Европы, внимание зрителя немного ослабело, и общество, собравшееся в ложе наместника, разбилось на отдельные группы. Гости занялись ледяным лимонадом, а Орест принял несколько чиновников, обязанных и здесь докладывать ему о служебных делах. Он вскрывал и прочитывал не особо важные телеграммы, приказал доложить ему о расследовании по поводу поведения архиепископа, а затем подозвал начальника полиции, с которым хотел обсудить нечто спешное.
В это самое время было обнародовано распоряжение о торговле. Если сегодня его читали на всех улицах, то завтра оно вступало в силу. Вся эта история была явно не по душе Оресту. В качестве государственного человека, он предпочел бы один общий праздник для всех вероисповеданий и не побоялся бы достичь хорошей цели допущением маленькой несправедливости. Что за беда, если в воскресенье поколотят несколько иудеев, раз от этого выигрывает единство римского государства? Но раз поступки церкви вынуждают его на строгие меры, — христианские купцы завтра же ощутят их.
Шумные александрийцы, вероятно, воспротивятся подобному указу. Начальник полиции должен был принять назавтра необходимые меры. Сегодня известие появилось слишком поздно, так что за этот вечер можно было не бояться.
Пока Орест разговаривал со своими подчиненными, за его спиной один из слуг, низко кланяясь, предлагал гостям прохладительные напитки. Вскоре поднявшийся вокруг ложи шум достиг слуха наместника. Но прежде, чем он успел спросить в чем дело или взглянуть, не случилось ли несчастье с танцовщицей, какой-то странный иудей перегнулся через барьер и, указывая на слугу, закричал:
— Ваша милость, это шпион! Шпион архиепископа! Заклятый антисемит! Он всюду, где замышляется что-нибудь против нас!
Старик продолжал бы дальше, но переодетый слуга швырнул в сторону поднос с лимонадом и выскочил из ложи. К сожалению, на свою беду! Наместник, улыбаясь, откинулся в кресле, дав знак начальнику полиции.
Внизу шпион сразу попал в руки своим злейшим врагам. Он думал скрыться через манеж, но как раз там его схватили, а потом он попал в руки прибежавшего отряда солдат, которые, не зная хорошенько в чем дело, избили его до полу смерти. Начальник полиции смог отправить в тюрьму почти что труп.
Узнав о происшедшем, наместник остался в своей великолепной ложе, ожидая конца представления со своим любимым номером — верховой ездой нубийского льва.
Между тем в городе готовились скверные вещи. Благодаря случайности или, скорее, агитации архиепископа, понимавшего опасность своего положения, вышло так, что как раз на этот вечер повсюду были созданы собрания христиан, на которых выступили монахи, некоторые отшельники или искусные ораторы из числа членов рабочих союзов. Все они говорили о взаимоотношениях церкви и государства. Как только стало известно о распоряжении наместника относительно торговли, несколько десятков проповедников во всех концах города одновременно выступили против безбожного чиновника, тайного язычника, раба проклятой Ипатии. Повсюду примешивалось еще озлобление против иудеев, как во времена худших гонений. В египетских лавках языческого квартала продавались только предметы древнегреческой индустрии, не интересовавшей ни христиан, ни иудеев. Но иудеи и христиане были конкурентами, и указ наместника грозил серьезными убытками многим честным купцам.
Как раз в разгар возбуждения, около десяти часов вечера, разнеслись удивительные известия. В одном месте рассказывали, что в цирке иудеи с позволения наместника бросили диким зверям христианского священника, в другом — что в цирке избивают всех христиан, а к одиннадцати часам стало известно, что иудеи схватили в цирке нескольких христианских мальчиков, дабы в страстной четверг распять их, согласно своему обычаю. Наместник еще и не подозревал о надвигающейся опасности, а уже отовсюду к цирку и иудейскому кварталу двигались вооруженные толпы.
В это самое время из крыши, видной отовсюду Александровской церкви, вырвалось пламя. Впоследствии различные христианские партии обвиняли друг друга в поджоге, но в первую минуту возбужденные толпы решили, что иудеи, в сознании своего торжества, совершили еще и это преступление. И вот народ, шедший, еще сам не зная куда, — ко дворцу или в иудейский квартал, — с удвоенной яростью двинулся теперь к месту пожара.
Таким образом под предводительством случайных вожаков все эти вооруженные толпы направляясь к Александровской площади. Толпа в несколько сотен крикунов двинулась к цирку, но постепенно крики: ‘Долой наместника’ и ‘В огонь колдунью’ становились все тише и у стен цирка толпа остановилась в беспокойной нерешительности, как мятежное, но безголовое чудовище. Хотя от цирка до Александровской церкви было не больше четверти часов ходьбы, здесь еще ничего не знали о разыгрывавшихся событиях.
Александровская церковь лежала на восточной окраине старого города недалеко от старой городской стены времен Птоломея. Недавно в ней сломали старые ворота, чтобы сделать удобнее сообщение обеих частей города. Как раз против этой бреши стояла церковь. Случилось так, что пожарная команда иудейского квартала прибыла на место первой и уже установила цепь для передачи ведер, когда подошли толпы христиан.
Казалось, что на минуту воинственное настроение погасло. Вооруженные с изумлением увидели пожарных и решили позволить им продолжать свое дело. Но постепенно площадь наполнялась все больше, скоро уже нельзя было двинуться, и внезапно пожарные поняли, что находятся лицом к лицу с тысячной толпой врагов. С громким криком побросали иудеи свои ведра и побежали через брешь к своим узким улицам. Некоторых из них ранили.
Враждебные толпы собрались на площади и, не заботясь о горящей церкви, стали обсуждать, как осуществить расправу, чтобы предотвратить угрожавшую завтра конкуренцию. Внезапно один маленький черный монах, которого никто не знал, но все слушались, посоветовал разместить несколько сот надежных людей у входов в иудейский квартал, чтобы в течение нескольких часов ни одна весть не могла проникнуть оттуда в другие кварталы города. Остальные, — а их насчитывали до тридцати тысяч, — должны были ворваться внутрь и не возвращаться до полного окончания всего дела. Никто не спрашивал, о каком деле идет речь.
План был выполнен. Ошиблись только в одном важном пункте. Иудеи лучше наместника почувствовали, что благоприятный для них закон разнуздает ненависть христиан. Начиная с середины дня, когда на хлебной бирже распространился слух о новом законе, отдельные улицы и союзы стали вооружаться на случай нападения. Никто не верил в серьезную опасность, полагаясь на защиту наместника.
Когда пожарные прибежали к себе, они нашли своих соплеменников не только на ногах, — пожар близлежащей церкви показался наученным горьким опытом иудеям важным предостережением, — но и отчасти с оружием в руках.
Таким образом, для начала, несколько сот человек заняло первые улицы, а в то время как во всем квартале под нескончаемые крики и вопли началось поголовное вооружение. Надеялись задержать христиан только на некоторое время, так как войско вскоре должно было быстро разогнать чернь.
Когда наступавшие вошли в квартал и наткнулись на неожиданную преграду, движение приостановилось, и, быть может, этим бы все и закончилось, но один из монахов поднял левой рукой крест, взял в правую меч и, призвав Бога и святых его, бросился на врага. Первая кровь пролилась, и христиане двинулись вперед.
Дикий напор сразу отбросил всех защитников на несколько сот шагов в глубину их улиц. Благодаря такому успеху, некоторые богатейшие дома были сразу разграблены, несколько женщин и детей изнасиловано и избито и, под прикрытием ночной темноты, освещаемая только огнем горящей церкви, все сильнее разрасталась дикая уличная борьба.
Надеясь на помощь войска, иудеи защищались с отчаянным мужеством и там, где расположение улиц или еще какое-нибудь преимущество ставило группу нападавших перед большинством иудеев, христиан окружали и беспощадно избивали.
Если защитники с величайшим напряжением защищали каждый дюйм, чтобы выиграть время, то и нападавшие старались закончить свою работу как можно скорее.
В кровавых летописях Александрии не значилось еще подобного избиения.
Отряды надежных людей, завладевшие входами в квартал и спокойно глазевшие на пожар в церкви, думали сначала, когда начался это ужасный шум, что у иудеев громят церкви, может быть, поколотив при этом их строптивых владельцев. Жалея, что приходится отказаться от этого удовольствия, они не нарушали своего обещания и не пропускали ни одной живой души. Нескольких иудеев, добравшихся до ворот в надежде поднять тревогу в городе, прогнали ударами обратно. Их рассказам никто не верил.
В цирке представление продолжалось без помех. В ответ на известие, что городская чернь собирается перед входом, наместник только пожал плечами. А новость о пожаре в церкви распространилась слишком поздно. Пожары не были редкостью в Александрии. Только в двенадцатом часу ночи, когда на арене происходило состязание колесниц (после которого должен был идти заключительный номер — лев на лошади), — в ложе наместника появился еще раз начальник полиции с донесением, что бежавший слуга действительно оказался шпионом, и что в результате быстрой расправы он несколько дней не придет в сознание. Одновременно чиновник сообщил, что горит Александровская церковь и что, к сожалению, из лежащего рядом с ней иудейского квартала не явилась пожарная дружина. Спасти здание невозможно, но соседним домам опасность не грозит.
Наместник сердито послал одного из адъютантов с приказанием ближайшему пехотному полку занять площадь и прекратить всякие беспорядки, а, главное, не дать огню распространиться дальше.
В цирке началось движение. Новость облетела амфитеатр, и несколько сот зрителей поспешили к выходу, — одни потому, что их дома были поблизости от пожара, другие, — особенно иудеи, — потому, что от каждого пожара они могли ожидать для себя более или менее крупных неприятностей. Пошли слухи, что в иудейском квартале начались беспорядки.
Наместник, страшно недовольный этой помехой хорошему вечеру, послал за подробными известиями. Как раз, когда начался последний номер, и могучая черная лошадь, которую должен был оседлать лев, дрожа и фыркая, выбежала на арену, пришло известие, что церковь сгорела дотла, но в иудейском квартале, по-видимому, все обстоит спокойно. Даже как-то особенно спокойно. Кроме толпы людей, смотрящих на пожар со стороны проломанных ворот, между городом и кварталом не видно ни души. Иудеи, покинувшие цирк, были спокойны, или, в крайнем случае, сопровождаемые безобидными насмешками, пропущены на улицу и предшествуемые фонарями своих слуг, шли они по пустынным улицам. Шум, который слышали последние, очевидно, был обычным праздничным шумом субботней ночи.
Наместник внимательно следил за любимым номером. Молодой, стройный нубийский лев — черно-желтое животное с великолепной черной гривой — одним гигантским прыжком вскочил на арену и, громко рыча, остановился в центре. Дрессировщик с кинжалом вместо кнута встал рядом с ним. Лошадь была хорошо выдрессирована и почти не выдавала своего страха. Как стрела, помчалась она по арене, громко ржа и ударяя копытами о барьер.
Дрессировщик дотронулся острием кинжала до льва. Животное сделало три тихих кошачьих шага по арене, смерило взглядом расстояние и внезапно оказалось на широком седле, на спине бешено носившейся по кругу лошади. Ржание испуганного коня и рев седока заглушили даже аплодисменты зрителей.
Еще дважды был повторен этот номер, затем и лев и лошадь исчезли, и представление было окончено.
Здание цирка быстро опустело. Не торопясь покинул наместник с гостями свою ложу. Он пожелал офицерам и чиновникам доброй ночи, не преминул сказать что-нибудь их женам, и, наконец, в сопровождении адъютантов, рядом с Ипатией, стал спускаться по мраморным ступеням. И старик и девушка засмеялись одновременно, когда увидели выстроившуюся внизу лейб-гвардию Ипатии. Во главе ее, конечно, были Вольф, Троил и Александр. Орест, улыбаясь, собирался сказать, что эта молодежь начинает тяготить его своим присутствием. Он не закончил, однако, ради шутки посмотрел внимательно вокруг. Они вышли на улицу, и свет факелов упал на всем известный мундир наместника и не менее известную фигуру Ипатии. Ее голова и плечи были покрыты черным платком. Белое платье ниспадало до пят. Казалось, что сотни людей ожидали этого момента, чтобы смехом и шумом встретить наместника и его молодую подругу. Не замедляя шагов, Орест приказал одному из своих адъютантов прислать отряд охраны. Пока офицер исполнял приказание, Орест спокойно подошел к своим носилкам. Казалось, что он не удостаивает чернь ни единым взглядом. Он хотел только затянуть свое прощание с Ипатией до момента прихода отряда охраны.
Подозвав Вольфа, внушавшего ему наибольшее доверие своей солдатской выправкой, Орест сказал:
— Сейчас появится несколько моих людей, чтобы проводить профессора к дому. Я знаю, вы готовы лично защищать Ипатию от этих крикунов, но я должен сделать что-нибудь со своей стороны. Я сам поеду к месту пожара. За время моей службы строилось столько новых церквей, и я присутствовал на стольких торжественных закладках фундамента, что мне необходимо увидеть исчезновение одного из таких сооружений. С вашей стороны было бы очень любезно сообщить мне о благоприятном возвращении моего друга. Я буду ждать там.
Шутя обернулся наместник к Ипатии, ведь он будет сейчас горевать, как Ахиллес, у которого эллины уводят подругу.
В шумевшей толпе произошло движение. Люди сторонились с криками, некоторые попадали на землю: сквозь толпу в боевом порядке двигалось два десятка пехотинцев в полном вооружении. Орест приказал их офицеру сопровождать Ипатию и встать на страже перед Академией. Потом наместник отправился к Александровской площади.
Чернь вновь подняла крик вслед уходившим солдатам. Однако перед носилками наместника она боязливо расступилась, и Орест удовлетворился тем, что погрозил пальцем.
Ипатия тоже старалась выразить полное равнодушие к угрозам толпы. Легким движением руки она указала Троилу и Александру места рядом с собой. Сзади под предводительством Вольфа шла остальная молодежь, а за ними маленький отряд солдат.
Молодому философу было немного не по себе и она, совсем не потому, что была женщиной, охотно облокотилась бы на чью-нибудь сильную руку. Она оглянулась. Рядом такая рука была у Вольфа, но от христианина она не хотела принимать помощи. Может быть, она была удивлена тем, что отсутствует ее жених. Чтобы справиться с собой, она сказала Троилу:
— Добрый князь слишком осторожен. Что могли бы сделать мне эти люди, если бы я была одна?
— Решительно все, профессор! Например, вас могли бы убить, и было бы жаль всех познаний, которые вы собрали.
Ипатия пожала плечами и еще настойчивее попыталась вести спокойный философский разговор.
Не задумываясь над тем, что она говорит, девушка сказала, как высоко стоит образованный человек над чернью и как спокойствие мудрого не может быть поколеблено никакими угрозами. В этот момент из среды преследователей раздался громкий свист.
— Позвольте сказать мне нечто, профессор! — воскликнул Александр. — На меня вы можете положиться так же, как на самого грязного из солдат, идущего за нами, которому платят за то, что он идет на смерть. Но если бы я сказал, что прогулка по Афинам была бы для меня менее приятна, чем пребывание в этой проклятой Александрии — я согласился бы. Я не Бог весть какой философ, но никогда не лгать — это, на мой взгляд, уже частица мудрости. Сознать человеческий страх — часто начало мудрости.
Молча все шли дальше, и только около стен Академии Ипатия спросила сдавленным голосом:
— А где же?..
— Вы хотите знать, где Синезий? Он воспользовался удобным днем и хорошим ветром, чтобы съездить в Кирены. Он хочет пристроить к своему дому новый флигель маленькую Академию с маленькой библиотекой и колоссальным письменным столом с новым устройством. Чернила будут непрерывно наполнять чернильницу, чтобы не беспокоить мелочами занимающихся. Кажется, он хочет устроить там фабрику папирусов. Комнаты старого дома, которые двадцать лет назад служили ему детской, будут переделаны в колоссальную лабораторию. Одним словом, он думает о будущем, и поэтому сейчас его нет с нами. Недели через две он явится с редкой рукописью, содержащей повествование о подвигах великого Александра.
С коротким ‘спокойной ночи’ Ипатия быстро ушла к себе. Офицер расставил часовых, а Вольф объявил, что остаток ночи он проведет поблизости.
— Все равно я не смогу заснуть. Мне было бы легче, если бы я проломил несколько этих крикливых голов. Доброй ночи, Троил, доброй ночи, сын Иосифа. Сообщите, если хотите, его светлости, что я позабочусь о ночном спокойствии Ипатии. Прощайте!
Мимо кучек черни, уже начавшей расходиться и лишь изредка посылавшей вслед студентам свои грубые угрозы, молодые люди пошли ближайшей дорогой к Александровской площади. Почти у всех студентов были комнаты именно в Латинском квартале Александрии — так что то один, то другой уходили к себе, некоторые заворачивали в уютный кабачок, и, наконец, только Троил и Александр шли далее к наместнику, чтобы передать ему желанное известие.
Когда они достигли площади, пожар еще не окончился. Крыша центральной части уже сгорела, а над почерневшими стенами боковых приделов [придел — добавочный, боковой алтарь в церкви] вспыхивали только кое-где синие огоньки, но над входом и алтарем вздымалось еще могучее пламя. Говорили, что там, в потайных кладовых, были сложены запрещенные и конфискованные писания христианских еретиков и последние книги императора Юлиана. Вздымающееся пламя гудело, как ураган, в промежутках слышались команды греческих пожарных дружин, крики людей, попадавших под дождь летящих углей, раненых и испуганных и, наконец, дикие ругательства арабов-водоносов, не умевших работать без взаимных оскорблений.
Троил и Александр нашли наместника, который с благодарностью выслушал их сообщение. Они остались около него, смотря на увенчанный крестом остаток крыши. Языки пламени взлетали одни за другим, внезапно раздался треск, заглушивший все остальные звуки, и в одно мгновение пылающий костер с громом скрылся за оголенными стенами здания. Колоссальное черное облако поднялось к небу. На площади стало сразу тихо и темно.
— Кончено, — сказал наместник тихо своей свите. — Одной церковью меньше!
В это мгновение из толпы, ограждавшей вход в иудейский квартал, раздался дикий крик о помощи, а затем отдельные слова: ‘Боже Израиля! Убийцы!’
Наместник торопливо пошел на голос. При его приближении толпа расступилась. На земле лежал, истекая кровью, старый иудей в своем праздничном платье, в котором он только что был в цирке. Александр узнал в нем богатого владельца стекольной фабрики. Он наклонился и приподнял голову раненого. Умирающий открыл глаза, узнал наместника и прошептал:
— Благодарение Богу! Пощады! Несколько тысяч… два часа! Убийство и грабеж! Мой дом… моя дочь, моя Мира! Обесчещена, замучена, убита!
На площади стало тихо. Только внутри церкви огонь завывал, как ветер в колоссальной трубе. Со стороны иудейского квартала несся неясный гул. Теперь становилось ясным, что это был звон скрещивающегося оружия и крики о помощи.
Полк, стоявший на площади, собирался уходить.
Тогда наместник подошел быстрыми шагами к полковнику:
— Оставьте гореть то, что горит! В иудейском квартале погром. Соберите ваших людей, дайте мне лошадь. Надо спасти то, что осталось. Пошлите за подкреплением, за кавалерией. Вперед! Марш!
Не прошло и минуты, как полк уже стоял в полной боевой готовности. Наместник с полковником почти галопом помчались к злополучному кварталу.
За пять минут солдаты очистили пространство между стеной и предместьем. Они ускорили свои шаги, когда увидели, во что превратились первые дома. В начале улицы лежало тридцать трупов христиан и иудеев. И затем не было дома, на пороге которого не лежал бы мертвец, не было лавки, которая не была бы разгромлена. Везде валялись разодранные ткани, разбитые бочки с вином или маслом Повсюду шныряли мародеры. Но наместник приказал не останавливаться. Только те из воров, которые случайно попадали в сферу действия римского меча, сразу успокаивались. Спешили спасать то, что еще можно было спасти!
До сих пор солдаты двигались молча. Слышались только команды. Нарушителей порядка хотели захватить врасплох. Несмотря на слова умиравшего, наместник не представлял себе серьезность сложившегося положения. Теперь же он приказал подать сигнал. Убийцы должны были услышать звук надвигающейся расправы. Пусть лучше часть их спасется, чем хотя бы на одну лишнюю минуту продолжится избиение!
Под звуки труб полк поспешил дальше. Вперед! Вперед! Теперь видно было, как впереди бегут какие-то фигуры. Полковник разделил людей и послал две роты боковыми улицами. Место встречи было назначено у Суэцких ворот. Вперед! Вперед! Наконец достигли улиц, на которых монахи оказались после двухчасовой бойни. Но главная масса убийц уже сбежала, и оставались только отдельные кучки, окруженные отчаянно сражавшимися иудеями.
Не было времени спрашивать. То здесь, то там раздавались восклицания, из которых наместник понял положение дел. Иудеи просили предоставить им возможность расправиться с остатками грабителей, чтобы он мог преследовать главные массы. Им оставался только один путь — через Суэцкие ворота в пустыню. И в то время, как иудеи принялись сводить свои кровавые счеты, полк стремительно двинулся дальше.
У Суэцких ворот удалось настигнуть арьергард христианских банд. Последние были перебиты. Сотни были захвачены и переданы на расправу горевшим мщением иудеям. Преследование продолжалось. Вдали виднелись бегущие человеческие толпы.
Наместник остановился и поручил дальнейшее преследование полковнику. Дрожа от возмущения, он отъехал в сторону и старался прийти к какому-нибудь решению.
Небольшой отряд остался при нем для охраны. Он намеревался уже послать и его в погоню за беглецами, но вдруг раздался топот. С дикой скоростью мчалось несколько эскадронов кавалерии. Их офицер хотел остановиться перед наместником, но Орест протянул руку вперед и сделал знак сжатым кулаком. Офицер понял его. Он взмахнул мечом по воздуху, и эскадроны промчались мимо.
Наместник стал медленно возвращаться обратно. Во время погони он не обнажал меча, но его одежда и чепрак [чепрак — матерчатая подстилка под седло поверх потника, являющаяся украшением] его коня были испачканы кровью.
Медленно ехал он от дома к дому, минуя улицу за улицей. Здесь уже не оставалось в живых ни одного убийцы. С воплями и просьбами, благодарностями и проклятиями теснились иудеи к своему спасителю. Сотни людей рассказывали ему отдельные эпизоды этой ночи, пока он шаг за шагом продвигался по разоренным улицам. Он не мог говорить. Когда он собирался сказать несколько утешительных слов, гнев душил его. Но иудеи понимали его и так. Иногда он поднимал руку, как бы прося успокоиться, иногда сжимал кулаки.
Наконец, около выхода его встретили представители квартала. Они сообщили с громкими причитаниями все, что знали о размерах бедствия. Только приблизительно можно было подсчитать, сколько мужчин погибло в схватках, сколько женщин и девушек было замучено в домах, и сколько товаров уничтожено в лавках.
— Положитесь на меня и на императора! — Больше Орест не мог ничего сказать.
Затем он приказал провожавшему его отряду вернуться и присоединиться к своему полку. Сам он поехал один через предместье в греческий город.
Около казарм он слез и отдал свою лошадь одному молодому солдату. Но он не пошел в свой дворец. Он не хотел показаться своим черным слугам в том состоянии бессильного гнева, которое все еще время от времени овладевало им и затемняло его сознание. Каждый раз, когда краска ярости окрашивала его бледные, сухие щеки, ему хотелось приказать утопить убийцу Кирилла.
Наместник пытался успокоить себя ночной прогулкой. Твердыми шагами старого военного шел он через городской вал и Портовую площадь. Внезапно он заметил, что строгий приказ, согласно которому каждое судно должно было вывешивать два фонаря на носу и на корме, почти нигде не был выполнен. Это обратило его внимание на общий порядок, он захотел узнать, регулярно ли совершают полицейские свои обходы, закрыты ли кабаки и многое другое. Он проверил под платьем свое оружие и вышел затем через западные ворота Портовой площади в пользовавшийся дурной славой Матросский квартал.
Было два часа ночи, однако, везде были открыты пивные, из которых доносились дикие крики матросов, рабочих и пьяных прислужниц. Один раз заметил Орест на своем пути обход. Унтер-офицер с тремя солдатами остановился перед подозрительным домом и, смеясь, приказал вынести себе кружку пива. Обнаженная девушка отворила дверь и расхохоталась в ответ на циничную шутку. Сквозь открытые двери кабаков наместник увидел группу военных. А между тем солдаты должны были ночевать в казармах и посещение Матросского квартала было категорически запрещено!
Из переулка раздался стон, и наместник свернул на крик. Пьяный грузчик, тяжело дыша, держал за волосы окровавленную девушку и методично бил ее в обнаженную грудь. Заметив военного, он выпрямился и, шатаясь, скрылся в темноте. Девушка размазала кровь по лицу и, всхлипывая, направилась в ближайший кабак. Там, на полу, лежали, сцепившись в пьяной злобе, два матроса. Никто не обращал на них внимания, и густая кровь впитывалась в грязный песок. Яркая луна сгущала тени в узких переулках, в уступах стен, между домами. Оттуда неслись ругательства, стоны, поцелуи.
Орест почувствовал, что горькое сознание собственного бессилия охватывает его все больше. Что стало с древним римским государством! Так обстояло дело с законами. Так же с воинской дисциплиной. Все непокорны, подкупны или просто слабы, всех, от императора до последнего ночного сторожа, можно было соблазнить соответствующей подач кой. Министров, наместников и унтер-офицеров. И кто-то отстаивал этот порядок! И за сохранение его горячился старый чиновник, вместо того, чтобы спокойно улечься после интересного циркового представления и предоставить иудеев их судьбе.
Без дальнейших приключений Орест вышел из Матросского квартала и по бесконечной Императорской улице повернул на северо-восток. Эта похожая на бульвар улица была оживлена. Усталые проститутки заговаривали с наместником, и в кучках прожигателей жизни обсуждался сегодняшний погром. Большинство казалось довольным, но архиепископа обзывали далеко не лестно. Медленно дошел наместник до конца Церковной улицы и собирался вернуться домой. Внезапно он остановился перед дворцом архиепископа. Маленькие окна были не освещены. Однако в темном доме чувствовалась напряженная жизнь. Непрерывно темные фигуры пересекали улицу и исчезали в дверях, другие быстро покидали дворец и скрывались в темноте ночи.
С новой яростью вспыхнул гнев в наместнике, и после короткого колебания он перешагнул порог, закутался плотнее в свой плащ, беспрепятственно прошел в широкий портал и поспешно, как один из бесчисленных монахов, поднялся на первый этаж. Не остановившись в первой приемной, где человек десять дожидались очереди, наместник прошел в следующую, где Гиеракс принимал доклады о жертвах этой ночи. Орест хотел пройти мимо, но здесь его узнали. Узнал Гиеракс. С низким поклоном Гиеракс уступил ему дорогу, бормоча что-то о высокой чести, о том, что владыка уже спит, но что о посещении наместника ему будет немедленно доложено.
Однако Орест услышал голос архиепископа, раздававшийся в соседней комнате. Он оттолкнул архиепископского поверенного, отодвинул тяжелый персидский ковер и очутился в ярко освещенной рабочей комнате главного церковного предводителя.
Заложив руки за спину, Кирилл ходил по комнате, диктуя двум писцам одновременно донесение о событиях этой ночи. Три или четыре монаха, забрызганные кровью и грязью, стояли в глубине комнаты. Кирилл произнес: ‘… с факелами в руках иудейская чернь напала на богомольцев, собравшихся в Александровской церкви…’, потом он повернулся и оказался лицом к лицу с наместником. Его испуг, если он действительно испугался, длился меньше секунды. Затем жестокое лицо приняло насмешливое, почти веселое выражение. Он выпрямился, сделал приветливый жест и спокойно сказал:
— Вы видите, господа, важное посещение. Попрошу вас оставить меня наедине с его светлостью. Но не расходитесь. Через полчаса я буду продолжать диктовку. Архиерей Гиеракс будет продолжать собирать сведения. Соседнюю комнату я попрошу также освободить. Его светлость, вероятно, не желает быть подслушанным.
Они остались вдвоем. Орест бросил шляпу и плащ на ближайший стол, подошел к архиепископу и тихо сказал:
— Знаете ли вы, что меня распирает желание устроить короткий процесс и казнить вас за устройство этой бойни?
— Охотно вам верю, князь. Но это было бы бестактно. Ведь с тем же основанием я могу подать знак своим монахам, и вы никогда не выйдете из этого дома.
— Я не боюсь ничего. Я солдат!
— А я монах!
Орест яростно бросился в кресло. Кирилл снова заложил руки за спину и продолжал свою прогулку по комнате.
— К чему резкие слова, князь, — сказал он через мгновение. — Мы оба достаточно опытны, чтобы надеяться решить нашу вражду словами. Без сомнения, ваша светлость могли бы осадить мой дворец и приказать убить меня. Сознаюсь, я не подумал об этой возможности. И я был прав, так как вы этого не сделали и не сделаете. А если бы так случилось, что вышло бы из этого? Революция александрийских христиан, в которой вы простились бы с жизнью. Ваша светлость не в чести среди простого народа.
— Оставим эти разговоры о важностях, — сказал Орест. — Император не может смотреть спокойно, как избивают тысячи лучших его граждан и разрушают сотни домов. Кровь этой ночи всецело на вашей совести, владыка!
— С тем же основанием утверждаю я, князь, что Александрией плохо управляют, что правительство разжигает ненависть к иудеям и не в силах затем справиться с чернью. Так сообщаю я в Константинополь.
— Доказано, что вражда к иудеям проповедовалась в церквях!
— Наш долг — обличать заблуждение неверующих. К убийству и воровству не призывал ни один священник. Чернь неправильно поняла нас.
— Старая песенка!
— Хотите, чтобы я был откровенен? Ваша светлость — солдат, я — монах, но в то же время мы — государственные люди, политики, а не глупые писаки. Нельзя накачать в жилы иудеев выпущенную у них кровь, а что касается нескольких разгромленных лавок, то, правда же, дело не в них. Сделанного не воротишь. А вашей светлости известно, как относятся в Константинополе к совершившимся фактам. Там поохают, прибавят к истории мятежной Александрии еще несколько страниц и, в конце концов, попросят нас не ухудшать положения своими пререканиями. Право же, константинопольским заправилам нет дела до нескольких убитых иудеев. Вашей светлости это известно не хуже меня. Не сможем ли мы исполнить желание двора, и ввиду выдающихся обстоятельств сделать что-нибудь сообща?
Перед лицом этой беспощадной силы наместник почувствовал, как пропадает его воля и даже гнев. Пренебрежительным движением он разрешил архиепископу продолжать. Кирилл разгладил длинные полы своей черной одежды и сел против наместника на край стола.
— Итак, поговорим. Весь ваш спор происходит от того, что ваша светлость считает себя по праву законным правителем Египетской провинции, а я полагаю, что положение дел даровало мне некоторую долю самостоятельности. Прошу вас помнить, что я говорю не о фактах, а о наших взглядах на них. Ваша светлость являетесь, безусловно, полным представителем императора в Египте, и в качестве такового обладаете всеми его правами. Это ясно! Вопрос лишь в том, является ли император теперь таким же повелителем страны, как раньше? Я сомневаюсь. Вы знаете, что в своих дворцах на берегах Золотого Рога император всемогущ. Он может целовать самых хорошеньких танцовщиц, может платить за лучшие блюда и награждать себя титулами, какие только взбредут ему на ум. Он даже может издавать законы, конечно, если почувствует охоту к такому скучному занятию! Но будут ли выполняться эти законы? В Британии, в Галлии, в западной Африке, везде, где не владычит церковь, восстают против него мятежные царьки, а если случится, что какой-нибудь римский полководец случайно одержит там победу, то на следующий день он сам начинает предписывать императору свои законы. В Испании, в Германии, в Италии ваш цезарь — пустая тень. Германские медведи пьют крепкое вино из белых черепов или золотых чаш и называют это своей новой религией. А в восточной половине государства, где еще нет собственных царьков, сила его величества выражается в том, что каждый может делать, что хочет. Будете ли вы спорить с этим?
Орест подумал о впечатлениях сегодняшней ночи. Он молчал. Кирилл продолжал дальше:
— Вашей светлости придется отдать мне справедливость. Одна из величайших революций в истории совершилась незаметно. С ужасающим грохотом несколько столетий тому назад были уничтожены цари и ‘на вечные времена’ основана республика. Это была новая форма, которую через несколько столетий похоронили императоры. Эта идея про держалась целых четыре века, несмотря на то, что на трон всходили временами не только сумасшедшие, но и настоящие философы. Как это вы еще не успели заметить, что время империи прошло, прошло, говорю я. Теперь миром правит новая форма. Правда, мир еще сам не знает этого. Правит церковь! Император — только утопия. А вы являетесь наместником его величества императора!
Орест вскочил и хотел заговорить. Кирилл дружески положил руку ему на плечо и сказал:
— Ваша светлость, это не поможет, к миру мы придем только благодаря откровенности. Ваша светлость собирались убить меня. За это я говорю вам правду.
— Ну что же, Кирилл, — сказал, наконец, Орест, — в том, что вы говорите, много правды, и я знаю, что старое государство гибнет и что никто из нас не верит в него. Но оно неоднократно переживало такие эпохи упадка. Придет деятельный цезарь, явится мудрый первый министр, и наша старая империя возродит былую мощь.
— Ваша светлость говорите так, но не верите во все это, как, впрочем, вы сами и сказали. Нет, старое государство гибнет потому, что погибла идея. Новая идея — это власть церкви, и мы победим, ибо мы служим новой идее. Так много говорится о новой вере! Мы верим исключительно в нашу силу.
— А если это все и так, Кирилл, зачем говорите вы мне все это, и чего вы от меня хотите?
Кирилл взял одно из кресел и уселся поудобнее.
— Милый Орест, я не только хочу жить с вами в мире, но я хотел бы, чтобы вы служили мне. Чтобы возвыситься, новая власть церкви должна была заключить союз с чернью. Или, вернее, чернь возвысилась, и церковь поэтому стала во главе ее. Все равно, без этой сволочи не обойтись. Но мы нуждаемся в чиновничестве, нам нужны такие люди, как вы, Орест. Вы привыкли служить. Сейчас вы служите слабому, беспомощному, изнеженному императору. Разве не приятнее будет служить церкви? Ведь вы христианин?
— Оставьте в покое религию. Ему же придется мне повиноваться. Соборам, на которых председательствуют придворные кастраты, называющие себя церковью? Или грязным монахам с гор? Или, может быть, вам?
Кирилл откинулся в своем кресле и закрыл глаза. Затем он сказал:
— Единственному, тому, который станет повелителем церкви. Повелителю мира.
Затем, вскочив, он быстрыми шагами подошел к окну, выходившему на темный двор. И как бы говоря сам с собой, он продолжал:
— Римское государство стояло твердо, пока все его слуги, начиная с императора, верили в его вечность, заботились об его вечности и каждый, как бы ни было мало его дело, готов был отдать за него жизнь. Это делаем теперь мы, слуги церкви. Я хочу денег, власти, мести! Но этого всего я хочу не для себя, а для архиепископов Александрии! Вы должны видеть меня, каков я есть! В мире может быть несколько императоров. Во главе церкви может стать только один! Патриарх Константинопольский считает им себя, но придворный угодник императрицы не годится для этого! Епископ Рима может быть им, но я не допущу этого. Рим владычествовал достаточно долго, долой Рим! От нас, из Египта, из Александрии вышло новое учение, у нас же должна остаться власть. Моисей вынес Ветхий завет из области наших жрецов. В Египет бежала мать Бога с нашим Спасителем! В Египте родился символ веры, которому поклоняется теперь мир. В Европе считают уже гением того, кто ломает себе голову над египетскими загадками. Они тупы, бесцветны, как их кожа, и непостоянные, как их ветер. Они поклонялись героям, пока мы не подарили им единого Бога. Все, что поддерживает церковь, родилось под нашим пламенным солнцем. Августин и Антоний были африканцами, великий Афанасий — александрийцем. Нам принадлежит мир! Мне!!!
— Вы, кажется, очень доверяете мне, Кирилл. Скажете ли вы все это перед собором?
— Конечно, если я буду уверен в большинстве.
— А какое место предоставит ваша милость мне в этом новом здании?
— Первое, Орест! Вы солдат и наместник императора, владыка церкви будет памятником Бога на земле. Разве вам не улыбается мысль стать солдатом наместника Бога?
— Титул хорош, но титулы не соблазняют меня. Я радуюсь только одному, милый Кирилл, что вы обращаете столько внимания на человека, которого считаете побежденным. Не заботьтесь больше обо мне!
— Я тороплюсь, ваше сопротивление задерживает меня. Я мог бы принудить вас к уходу, но с вашим преемником придется все начинать сначала. Я еще не стар. Я сам хочу достигнуть кое-чего. Я смогу бороться с Римом и Константинополем, если стану неограниченным повелителем Египта.
— Право, Кирилл, вы мне начинаете нравиться!
— Вы знаете, Египет — житница всего мира. Рим со своим епископом подохнет с голоду без нашего хлеба. Предоставьте мне назначать цены, и вы увидите, что получится!
— Хорошенькое занятие! Разве церковь спекулирует?
— Затем не мешайте в мелочах, которыми я покорю Александрию. Отдайте мне иудеев!
— Об иудеях еще можно будет поговорить. Они привыкли выплачивать военные убытки своих повелителей.
— Вы соглашаетесь? Предоставьте мне иудеев и — и Академию!
Орест встал.
— Ипатию?
— Ипатию и других.
Орест вздохнул и сказал:
— Ваша милость открыли мне глаза. Быть может, ваша милость правы, и все пойдет так, как вы говорили, а за план покорить Рим примите мои комплименты, вы — действительно государственный человек. Но одно, ваша милость, изволили забыть. Вы беретесь за новое дело, и у ваших солдат нет еще старых знамен, нет еще старой чести. Возможно, что как раз поэтому вы победите. Революции выигрывают бесчестными солдатами. Мне же, начальнику обреченного на смерть отряда, остается, в конце концов, только честь. Вы правы: государственному человеку не должно быть дела до горести иудеев и хорошенькой женщины-философа. Но мне остается моя честь, и потому я накажу убийц иудеев и буду охранять Ипатию!
— Ваша светлость внезапно полюбили иудеев! Но для них ваша помощь несколько запоздала — и мне жаль розовой крови прелестной Ипатии.
Орест поднял кулак и сказал:
— Берегитесь, Кирилл! Вы строите церкви на костях своих мучеников. Не создавайте нам мучениц!
— Ваша светлость причисляет себя к язычникам?
Орест взял шляпу и плащ. Кирилл позвонил и сказал вбежавшим монахам:
— Двух слуг с факелами его светлости!
В слабом свете утра наместник в сопровождении двух монахов зашагал к своему дворцу.

Глава IX
ПИРАМИДА ХЕОПСА

В порыве первого гнева наместник решил противопоставить архиепископу законы и мощь государства. Он созвал свой совет, но результатом многочисленного совещания было решение не применять к предводителю церкви никаких открытых мер строгости, а добиваться победы дипломатическим путем.
Орест прекрасно сознавал, что беззастенчивый Кирилл всегда победит его на этом пути. Он надеялся только на перемену в настроениях правительства, или даже на перемену его самого. Сто лет императоры и императрицы кокетничали с христианством. Это, однако, не мешало тому, что христиан то ласкали, то казнили, а церкви то воздвигались, то сравнивались с землей. Конечно, на Востоке, по крайней мере, последнего чаще не делали. Но разве из этого следовало заключать, что это любопытное движение сможет изменить судьбы государства? Безумие! Рим и римские дамы не были педантичны. Они постоянно изменяли всем своим двенадцати богам, хотя среди них находился весьма изобретательный на превращения Юпитер и многоопытный Геракл. Уже и тогда римские дамы охотно молились какому-нибудь таинственному восточному Божеству. Одно время там был в моде быкоголовый Серапис, потом азиатский Бог солнца, затем божья матерь — Кибела. А теперь мода была на крест, и на другую божью матерь. Но и это не останется, и это пройдет.
Наместник должен был тем временем как можно меньше обращать внимания на законы. Приходилось учиться у Кирилла и вести борьбу всеми средствами, кто знает, может быть, ему удастся столкнуть Кирилла в его собственную яму! Не он, так следующий наместник, наверное, сделает это со следующим епископом.
Тем временем спор о погроме развивался все живее и не оставалось сомнения, что правительство со дня на день сдает свои позиции. Наместник вывесил объявление, в котором говорилось, что иудеи находятся под охраной оружия, а архиепископ в особом послании к епископу Рима высказал свое неудовольствие убийствами и грабежами. Но ни то ни другое не удержало зажиточных иудеев от поспешного бегства из города Александра Великого в поисках новой родины. Очевидно, охрана государства и письма архиепископа не удовлетворили их. Наместник занял иудейский квартал войсками и приказал продолжать торговлю и ремесла по-прежнему. Но последние не желали этого. Обладатели разгромленных лавок как можно скорее обращали все, что могли, в деньги и убегали. На уцелевших улицах ежедневно происходили распродажи, и ежедневно отправлялись караваны на восток и корабли на север с купцами и наиболее ценными товарами. Военные отряды должны были особенно следить за ночной безопасностью квартала, но каждую ночь там совершались грабежи, убийства и насилия. Причастность архиепископа к последнему доказать было невозможно. Орудовала чернь, которая считала иудейский квартал свободным и пользовалась этой свободой, как умела. Если напившаяся компания матросов не была в состоянии заплатить по счету, она отправлялась в иудейский квартал и располагалась в каком-нибудь пустом доме, а иногда и выкидывала обитателей из населенного. Потом из ближайших лавок вытаскивали мебель, еду и питье. А так как в это время хозяев в лавках обычно не оказывалось, то никто не заботился об уплате.
Конечно, патрули непрерывно проходили по улицам. Но характерно, никогда не находили они следов беспорядка, ни разу не пришлось им прибегать к оружию. И отчаявшись, иудеи рассказывали, что солдаты насмехались над погромами, сами ловили женщин, брали из громившихся лавок то, что им было больше всего по вкусу. По ночам иудеи не отваживались выходить на улицу, боясь одинаково и грабителей, и сторожей.
Орест хотел собрать доказательства против архиепископа и его подчиненных, но, как выяснилось, ничего нельзя было найти. После той ночи, когда мастеровые союзов и монахи предводительствовали чернью, эти благочестивые люди сделались ‘защитниками’ порядка. Они много времени проводили в иудейском квартале, помогая его жителям ликвидировать их имущество. От этого паника только увеличивалась, так как они неустанно напоминали своим жертвам, что ввиду приближения масленицы, а потом и пасхи, им следует торопиться. К праздникам из Фиваиды и диких гор в город соберутся монахи и отшельники, — непримиримые враги Израиля, рядом с которыми ни один иудей не сможет быть спокоен за свою жизнь. Эти слухи не были лишены основания. Во всяком случае, чернь прониклась ими вполне, с удовольствием предвкушала предстоящий, решительный и последний погром, и прилагала все усилия к тому, чтобы на долю диких отшельников пришлось как можно меньше работы. Но монахи и мастеровые были неуловимы, так как их предостережения были хорошо замаскированы и не лишены основания.
Таким образом, наместник понял, что несмотря на его высокую защиту, иудейский квартал быстро уничтожается и скоро превратится в пустыню. Он сменил батальоны, а по том и полки, которым вверялась охрана улиц. Ничто не помогало. Офицеры пожимали плечами, солдаты разделяли чувства благочестивых граждан. Так же бессилен был наместник против хлебных спекулянтов, которые после исчезновения с биржи всех иудеев вздули цену на пшеницу, прекратив в то же время всякий вывоз. Если со старыми, хорошо известными фирмами наместник мог бы договориться, то с людьми, которые теперь вели игру, нельзя было ни увидеться, ни поговорить. Орест знал, что эта спекуляция была подготовлена Кириллом, чтобы создать затруднения для Рима и его епископа. Он чувствовал, что в этом деле Кирилл был заодно с Константинополем и двором. Но эти большие политические выпады тревожили его меньше, чем последствия, которыми это подорожание грозило самой Александрии. Появились предсказания близкой голодной смерти. Нил не увлажнит страны в этом году, ужасные события, ужасные времена наступят скоро!
Итак, народ и правительство оказались накануне старого египетского карнавала, сопровождавшегося обычно довольно заурядными беспорядками.
Непосредственно перед праздниками, в довершение несчастий, появилось пастырское послание архиепископа. Оно не только было вывешено у всех церковных дверей Александрии (что само по себе не могло произвести большого эффекта), но и прочитано со всех амвонов. Послание прежде всего обрушивалось на еретиков, которые не соглашались признать соборных постановлений до последней точки над ‘i’. В буквальном смысле слова! Проклятые остатки арианцев, которые, по мнению Кирилла, все еще не были уничтожены и сохранялись под именем назареев повсюду, и даже в его провинции, сравнивались с дикими зверями, и их уничтожение ожидалось уже не от людей, а от отрядов пламенных ангельских воинов. Затем в послании говорилось об угрожавшем стране голоде, как об уже установленном факте. Пророчество подкреплялось выдержками из Библии и ссылками на сны благочестивых людей. Не называя имен, архиепископ прозрачно намекнул, что продавшие Христа, враги Бога, — стали теперь врагами всего человечества. Наконец, он требовал от всех добрых христиан не только молитвами, но и земным оружием уничтожить бич римского государства. Выражения были достаточно неопределенны. В Константинополе и в Риме можно было понять их так, что архиепископ Александрийский проповедует поход против еретических и варварских германцев, заполнивших Италию и угрожавших нанести удар мировому господству цезарей. Патриотическое пастырское послание! Но александрийская чернь не думала о Риме и германцах и все поняла по-своему. Бичом всех провинций, а особенно Египта, были иудеи и последние греческие софисты, и тот, кто поражал их мечом, получал благословение церкви в настоящем и хорошее место на небе в будущем.
Не только иудеи дрожали в ожидании карнавала, но и изысканное греческое общество старого города старалось исчезнуть с арены грядущих беспорядков. У кого была вилла в Зефирионе или в каком-нибудь еще более отдаленном месте побережья, те уезжали туда. Многие чиновники взяли отпуск, а Академия объявила перерыв в занятиях.
Александр Иосифсон, семья которого бежала в Италию, первый посоветовал удалить Ипатию на время карнавала из опасного места. Синезий предложил Кирены или какой-нибудь маленький городок своего Пентаполиса. Он даже послал в гавань свою весельную барку и предложил ее для бегства. Но Ипатия наотрез отказалась отправиться в путешествие. Поездка может затянуться, а она хочет продолжать свои лекции немедленно после каникул.
Тогда, вечером, накануне праздника, Троил выступил с предложением осуществить давно задуманную поездку к пирамидам. Ипатия согласилась, когда Вольф сказал, что никогда не видел знаменитых пирамид и с удовольствием посмотрит их в таком обществе. Решили отправиться на следующее утро как можно раньше. Кроме матросов на судне должны были собраться четыре друга, Ипатия со своей феллашкой и молодая служанка. После долгих просьб получил разрешение ехать вместе со всеми маленький темнокожий погонщик ослов, который только недавно вступил в свою должность и причислял себя к составу Академии с тех пор, как Ипатия воспользовалась однажды его ослом.
Так как судно и без того было подготовлено для знатных пассажиров, то одной ночи было вполне довольно, чтобы сделать последние приготовления для поездки по Нилу со всем комфортом, который Троил считал необходимым для Ипатии и для себя. С восходом солнца барка должна была встать у начала Нильского канала.
Был, однако, уже девятый час, когда вся компания завершила упаковку необходимых вещей и на двух повозках направилась к пристани. Путешествие началось весело, как настоящий студенческий пикник. Если Ипатия уже на александрийских улицах смотрела так оживленно, как же засверкают ее удивительные глаза на нильских волнах перед колоссальными памятниками!
Однако, когда повозки пересекали площадь, они должны были остановиться, так как посредине проходили две процессии масок, направлявшихся к месту встречи.
Первая группа представляла римское государство. Впереди на белом верблюде ехал монах, изображавший церковь. Он вел на привязи ослика, на котором задом наперед сидела смешная фигура, изображавшая цезаря, — карлик, вооруженный с ног до головы, но в ночном колпаке. Левая рука держала розгу и была привязана за спину. В правой руке была рукоять меча, а сам клинок монах на верблюде держал у себя на коленях. Затем следовали карикатуры на отдельные виды оружия и полки римской армии. Кроме фигуры цезаря, наибольшее удовольствие доставила зрителям сатира на северные германские полки, изображавшая двух солдат в медвежьих шкурах, которые вместо пения издавали нечленораздельный рев. Это было центральное место процессии.
Повозка могла бы проехать, но Ипатия сама захотела посмотреть вторую группу. Уже издали была видна стоявшая на фантастически разукрашенной повозке высокая белая фигура, и Троил, хорошо знакомый с местными обычаями, догадался, что это было изображение Нильской невесты. Ежегодно из пакли и тряпок изготавливали колоссальную куклу, одетую в женское платье, возили с насмешками и издевательствами по улицам и вечером сбрасывали в Нильский канал. Старые легенды говорили, что однажды Нил отказался оплодотворять страну, если ежегодно ему не будут приносить в жертву живую, прекрасную девушку. Как бы там ни было, теперь река удовлетворялась куклой и непристойными словами. Но ежегодно в эту ночь чернью овладевало что-то вроде дикого воспоминания о древнем кровавом жертвоприношении, и осторожные родители остерегались в это время показывать народу своих молодых дочерей.
Повозка проехала в сопровождении сотни танцовщиц, одетых нимфами. На телеге рядом с куклой стояла дюжина мужчин с масками на лицах в одежде старых египетских жрецов. Они поднимали сверкающие ножи и время от времени вонзали их в фигуру. Чернь торжествовала.
Александр первым догадался, что задумали устроители праздника. Это было достойно монаха! Нильская невеста представляла собой карикатуру на Ипатию. Белое платье, гладкое до пояса и ниспадавшее многочислеными складками от талии до пят, было сделано отлично. Еще яснее была прическа, так как только одна Ипатия во всей Александрии укладывала так свои черные волосы. Маска на лице была сделана плохо, но зато художник изыскал возможность подчеркнуть недостающее сходство. В левой руке кукла держала большой лист, на котором стояло: ‘Император Юлиан’, а в правой — большой тростниковый прут, употреблявшийся в низших классах школы.
Выдумка имела успех. Намек на Ипатию возбудил общую веселость. Повозка медленно проехала мимо.
Когда Троил понял значение Нильской невесты этого года, он пробормотал проклятье. Ипатия спросила, в чем дело, но Вольф оценил ситуацию и вмешался с каким-то замечанием. Ипатия не должна была знать, чем ей угрожают. Однако Синезий, успевший на другой повозке объяснить служанкам смысл происшедшего, жестом дал понять Ипатии, какой ‘чести’ она удостоилась. Вольф хотел отвлечь ее внимание, но она сказала смеясь:
— Пускай они меня топят, раз это будет в моем отсутствии! Оставьте шутам их шутки.
— Каким шутам? — спросил Троил грубо. Александр предупредил ее ответ, воскликнул с восторгом:
— Если бы все могли это слышать! Это Сократесса!!!
— И чтобы сходство было полнее, она нашла себе Ксантиппа, — заметил Троил.
Ипатия не слышала перебранки. Дорога была свободна, и возница торопился въехать в тихие улицы. Только теперь чернь узнала Ипатию. Со всех сторон полетели насмешливые и циничные замечания. Все равно ее найдут сегодня ночью! Но это говорилось без злобы, и никто не остановил повозок. Все же приключение было не из приятных, и Ипатия благодарила своих спутников за совет уехать на время из Александрии.
Судно давно стояло в полной готовности и через несколько минут, после прибытия путешественников, медленно поплыло по каналу.
Скоро Александрия осталась позади, и Ипатия начала посвящать Вольфа в тайны фараоновской архитектуры, как внезапно появился новый спутник. Сверху раздался пронзительный крик, крик ребенка, которому не позволили ехать со взрослыми, и быстрее ветра подлетел марабу. Все засмеялись. Крылатый философ спустился на палубу и встал, поджав одну ногу, на носу. Там он принялся царапать свою морщинистую шею, щелкнул клювом и, наконец, сердито втянул голову в плечи.
Поездка по каналу была однообразной и оживлялась только остроумной беседой собравшихся. У служанок Ипатии было достаточно работы с уборкой ее каюты и приведением в порядок судовой кухни. Матросы под командой черного капитана с невероятным криком старались избегать столкновения с многочисленными лодками.
Никто не прерывал беседы, касавшейся мировоззрения фараонов. Только Синезий, чувствовавший себя хозяином, вмешивался изредка с заботливыми вопросами или похвалами захваченным припасам. Все было хорошо продумано и доказывало особую заботу о земных удобствах, которыми остальная компания, как казалось, абсолютно не интересовалась. Однако, друзья нетерпеливо морщились, и Ипатия с трудом скрывала улыбку, как только Троил принимался дразнить Синезия именем Ксантиппа. Когда Синезий узнал, почему его так прозвали и нахмурил свое красивое лицо, не хуже спящего марабу, Троил воскликнул надменно:
— Ты заблуждаешься, благородный и гостеприимный хозяин: имя Ксантиппа в высшей степени почетно! Как храм не может возвышаться, не имея под собой почвы, как человеческие глаза не сверкали бы, не имей они перед собой вкусных кушаний, как птицы не могли бы летать без воздуха, необходимого для их крыльев, а судно плыть без воды… Хочешь ли ты еще сравнений? Как наездник свалился бы с верблюда — нет, нет, Синезий, ты не верблюд, ты только седло, — и так, как наездник без седла, как рыба без хребта (поистине у рыбы должны быть кости) — короче говоря, раз ты мне мешаешь продолжать мои сравнения до бесконечности: как Египет без нильского ила — таким был бы Сократ без Ксантиппы, а потому, само собой разумеется, и наша Сократесса должна была найти себе… ну, ты можешь выбрать любое из моих сравнений.
Синезий пытался протестовать. Но Троил и Александр безжалостно напали на него, доказывая, что он во всех отношениях похож на старую Ксантиппу, а особенно теперь, когда начинает ворчать и браниться.
Ипатия и Вольф сидели молча.
Внезапно прекрасный философ воскликнул:
— Оставьте глупые сравнения, я считаю вполне возможным, чтобы Сократ выбрал себе подругу мудрее Платона, — и она взглянула на Александра, — мудрее Аристида, — и она посмотрела на Троила, — и Алкивида! — Смеясь она посмотрела на марабу таким чарующим взглядом, что философская птица вышла из своего оцепенения и вскочила в центр беседующей группы.
Таким образом снова воцарилась веселость, и Синезий продолжил свои хозяйственные замечания.
К вечеру подъехали к шлюзам, и после получасового сражения с бесчисленными черными и коричневыми, полуголыми и совсем нагими лодочниками, лодка скользнула в коричневые воды вечной реки. Свежий северный ветер наполнил все паруса, и прекрасный кораблик гордо поплыл вверх по течению в глубину страны чудес.
Два дня и две ночи продолжалось путешествие. Ипатия расцвела, как молоденькая девушка. Днем она беззаботно веселилась с друзьями, вечером она еще долго болтала со служанками, а по утрам казалось, что в каюте проснулся ребенок. Маленькие события путешествия находили девушку все более любопытной и все более счастливой. Она приветствовала первого крокодила и первого гиппопотама, как будто они были хорошенькими птичками. В первый же день пути, перед закатом, они увидели на болотистом берегу массу фламинго, сверкавших пурпурным опереньем, а за ними тонконогих марабу, качавших голыми головами, и как бы не одобрявших яркой окраски своих розовых товарищей. Троил сравнил это зрелище с аудиториями Академии, а старый марабу при виде вольных собратьев с большим самообладанием юркнул вглубь каюты, кидая оттуда косые взгляды на своих необразованных родственников. Звонко и весело хохотали тогда путники, и Вольф в последний раз слышал смех Ипатии, звеневший, как серебряный колокольчик, и видел в ее удивительных черных глазах детскую радость.
Однако сам собой разговор постоянно возвращался к серьезным темам, хотя ими интересовались только Вольф и Ипатия. Невольно беседа касалась религиозных вопросов, а только двое последних с интересом относились к этим вещам.
Убеждения Синезия сводились к тому, что неизвестно почему, но религия должна существовать, исключительно для народа. Александру казалось, что он не знает, зачем должна существовать религия. А Троил полагал, что религия всегда была и всегда будет. Таким образом, все трое не могли понять стремления греков и назареев добиться ясности в этих вопросах и убедить других.
И Вольф и Ипатия чувствовали себя столь близкими друг другу в своем стремлении к потустороннему, что даже на узком пространстве маленького корабля умели отделяться от остальных. Особенно в ранние утренние часы, когда остальные под руководством Синезия предавались нескончаемому завтраку или развлекались рыбной ловлей в маленькой лодке, привязанной к судну длиннейшим канатом, Ипатия и Вольф вели беседу о богах, о тайне свободной воли и загадках потусторонней жизни.
В начале поездки оба полагали, что во всех этих вещах им придется быть противниками, и они начали свои религиозные беседы со святым пылом проповедников. Но после первых минут разговора учительница философии убедилась, что Вольф и образованнее и шире во взглядах, чем она считала. Она даже была недовольна тем, что гордые губы этого белокурого германца смеют с ней спорить. Вольф же, слышавший ее до сих пор только с кафедры, удивлялся, что прекрасный философ с таким изяществом может вести серьезные разговоры. Не было и следа старых систем, ученого высокомерия или формализма. Это было превосходно!
Эллинка и назарей одинаково верили в вечность и ценность законов природы и знали, что они сами, как и все люди, должны держать свои мысли и дела в железных рамках. Оба читали новые послания епископа Августина, удивлялись глубине, с которой этот выдающийся человек созерцал людские души, и иронизировали над наивным стремлением легко и быстро познать доброго Бога. Однако у Вольфа и Ипатии не было единого мнения в вопросе о потусторонней жизни. Как бы там ни было, Вольф не мог освободиться от представлений своих детских лет. Он признался своей ученой подруге, что небо его братьев по вере выглядит совсем не так, как его собственное. Он представлял себе небеса, населенными могучими веселыми героями, хорошо вооруженными сыновьями королей, в кругу которых он, вооруженный так же как и они, ожидает последней битвы и тысячелетнего царствия божия. И от того, что его собственные представления на этот счет резко отличались от воззрений его единоверцев, и те и другие казались ему прекрасным сном, и он не был склонен оспаривать веру Ипатии. Да она и сама сознавалась, что потусторонний мир не слишком ясно вырисовывается перед ее взором. Одно она знала наверняка, что стремление вверх — эта неутолимая жажда идеала — никогда не может быть потушена. В высь! В этом слове заключалась ее вера.
Ведь тогда исчезали все невзгоды! Мужчины и женщины забывали все, что могло омрачать их дружбу. Исчезала угроза старости, и вечно юные души, подобно бабочкам, вздымались над вечностью. Можно было сказать и так: все муки страсти и духа времени исчезли навеки, и души плавали в розоватом тумане, всезнающие, а потому не стремящиеся к отдельным знаниям, вселюбящие, а потому свободные от любви, только тогда, когда находили друг друга двое, которые были связаны на земле взаимной любовью или взаимной ненавистью, тогда их братские сердца парили, как пара голубков, блаженные, вечные, единые. Мечты! Мечты!
Ипатия и Вольф посмеивались поочередно над своими снами, а потом тот, фантазия которого была разрушена, опускал смущенно глаза, а собеседник наслаждался его смущением, пока не приходила его очередь сомкнуть веки под взором другого.
Мечты! Ипатия впервые сказала, как безумны люди, сражающиеся во имя фантазий своей веры, как дети, ссорящиеся из-за своих снов!
Но вот вопрос о богах был серьезнее. За своих богов она готова была бороться до бесконечности.
В вечерние часы, когда звездное войско, сияя, выступало на небе так ярко и близко, что Вольф постоянно сравнивал этот прекрасный свет со своим родным туманным северным небом, в вечерние часы, когда остальные друзья сидели за ужином или развлекали друг друга охотничьими небылицами, в эти вечерние часы Вольф и Ипатия погружались в беседы о бессмертии и свободе. И странно, что после этих глубокомысленных разговоров Ипатия, как ребенок, часами забавлялась со своими служанками и марабу, а Вольф полночи проводил на палубе, смотря на далекие созвездия, так как он не мог заснуть.
А в светлые, свежие радостные утренние часы Вольф и Ипатия сражались за своих богов. Обычно Вольф наступал, — он насмехался над человеческими, а подчас и гораздо худшими наклонностями олимпийских богов, и принуждал Ипатию сдавать позицию за позицией. Конечно, прелестные легенды о Зевсе и Афродите и о всей остальной компании не были для Ипатии непреложным предметом веры. Она не называла всю эту божественную сволочь так, как она этого заслуживала, но должна была признать, что с таким Олимпом теперь уже ничего нельзя было поделать. Она чувствовала себя немного уязвленной, когда Вольф насмехался над последними языческими жрецами, бессмысленно и тупо совершавшими старый культ там, где это не запрещалось императорскими чиновниками. Ипатия говорила, что можно было только благодарить христианских императоров за то, что они уничтожили внешние жертвоприношения и оставили эллинству только его духовную силу. Старых греческих богов надо рассматривать только как олицетворение неизвестных сил природы, а предчувствие, что повсюду за этими прекрасными богами находится нечто основное, нечто неизмеримо великое, — это предчувствие не было чуждо древним поэтам. В Афинах был воздвигнут жертвенник неведомому и безымянному великому Богу, Богу Теона и Ипатии, истинному Богу.
— А был ли этот Бог — Богом греков?
Ипатия немного рассердилась, кровь окрасила ее щеки, и она перешла в наступление. Что знает Вольф о своем Боге? Разве Бог, которому он молится, не такой же неведомый и безымянный? Разве сын плотника не является для него только лишь самым благородным и самым чистым созданием этого неведомого существа? Разве назареи приравнивают сына к отцу? Вольф отступил, и оба замолчали, и оба насупились, и оба радовались про себя, что, быть может, они взирают на одно и то же неведомое существо. Но они продолжали хмуриться, пока светило солнце. В лучах звездного света лицо каждого снова принимало дружелюбное выражение.
На третье утро путешествия на юго-западном горизонте показались две пирамиды. Больше не было речей о будущем. Прошедшая эпоха фараонов вновь завладела умами молодых людей. Матросы радовались возможности провести несколько спокойных дней в священном месте, а праздновавшие свои каникулы студенты радостно приветствовали цель своего путешествия. Ветер подул с востока, и через три часа барка пристала к месту своего назначения. В последнюю минуту чуть было но случилось несчастье: при выгрузке маленький погонщик упал в воду и, наверное, захлебнулся бы, если бы Ипатия не подняла на ноги весь экипаж для его спасения. Наконец беднягу вытащили, и спустя немного времени он уже стоял на голове в знак благодарности к своей спасительнице, так что маленький караван мог весело начать свое путешествие по пустыне.
Тут-то Синезий показал себя с наилучшей стороны. Осталось загадкой, каким образом сумел он обогнать своими лодками быстроходную барку. Он только посмеивался и отказывался давать какие-нибудь разъяснения. Достаточно того, что на берегу были во множестве приготовленные ослы, погонщики, носильщики и проводники, как будто предстояло встречать супругу влиятельного князя. Должно быть, хитрый Синезий сумел воспользоваться сигнализацией, обычно употреблявшейся только для передачи сведений об уровне Нила, так как скоро показались местные власти, приветствовавшие Ипатию, как княгиню. Позднее Синезию сильно досталось за эту хитрость, но чтобы не испортить шутки, Ипатия принимала все с ласковой важностью. Процедура встречи длилась недолго. Скоро тронулись в путь, мужчины на верблюдах, женщины на ослах, причем рядом с Ипатией бежал ее собственный погонщик. Он быстро справился с маленьким местным темнокожим, хотевшим занять его место возле Ипатии.
Однако заботы предусмотрительного Синезия на этом далеко еще не закончились. Программа была продумана до мельчайших подробностей и выполнялась, пожалуй, чересчур точно. В полдень, на том месте, где погонщики стали печь на костре свои маисовые лепешки, некая скатерть-самобранка приготовила пышную закуску, а вечером они ‘случайно’ нашли огромную палатку с удобным помещением для женщин и гамаками для мужчин.
Приглашенные ученые и жрецы оказались весьма полезными. Синезий, прекрасно владевший местным наречием, был переводчиком, да и Ипатия могла участвовать в разговоре. Эти люди умели разбирать иероглифы и превосходно рассказывали легенды и истории.
К концу второго дня все общество достигло великой пирамиды Хеопса. По желанию Ипатии проводники остались внизу. Там, наверху, она не желала увеличивать своих знаний. В сопровождении четырех друзей с трудом поднялась она наверх. Одному Вольфу было разрешено ее поддерживать и изредка подсаживать на особенно высокий каменный уступ.
На вершине пирамиды среди своих друзей она долго стояла молча. Над пустыней спускалось краснеющее солнце, как будто оно намеревалось погрузиться в море. Синезий открыл рот, чтобы сообщить несколько данных о вышине и широте пирамиды. Однако он замолчал, когда Троил шепнул ему:
— Дурачься, пожалуй, но только не мешай нам!
Долго стояли они так. Потом Александр и Троил спустились с маленькой платформы и очень внимательно стали смотреть на Нильскую долину. Троил проворчал что-то, чего Александр не понял. Но он не стал расспрашивать. Синезий спустился на несколько ступеней вниз и начал делать своим людям какие-то сигналы.
Вольф и Ипатия стояли совсем рядом у северного края площадки. Неожиданно Ипатия задрожала и прислонилась к его плечу. Потом она опустилась на колени и долго плакала. Наконец, встала и, не глядя на христианина, протянула руки Александру и Троилу.
— Не правда ли, здесь наверху… здесь наверху это не глупо… Мой бедный отец!..
Она снова заплакала, а затем принялась смеяться. Было ли видно снизу, что она осушила глаза, или там неправильно поняли ее движение, когда она страстно протянула руки к северу, это трудно сказать. Достаточно того, что внезапно марабу, которому очень не нравился этот подъем на пирамиду, стал взбираться, как какой-то высокий неуклюжий человек на первые ступени пирамиды. Рядом с ним прыгал и карабкался маленький погонщик. Сверху едва можно было разглядеть их маленькие фигурки. Только Вольф заметил, что скоро марабу остановился, полный удивления, и, почесав правой ногой за ухом, внезапно вспомнил, что ведь он умеет летать. Но он не полетел прямо к вершине, а медленно кружился около карабкавшегося мальчугана. Все расхохотались, когда уже недалеко от вершины марабу стал помогать своему маленькому товарищу сердитыми ударами клюва в спину.
Обоих приняли очень радушно: птица получила несколько комплиментов, а маленькому погонщику Троил начал объяснять строение пирамиды, подражая голосу и манерам Синезия.
А последний успел тем временем приготовить очередной сюрприз. На западной стороне пирамиды, защищенной от вечернего ветра и открывавшей вид на спускавшееся над пустыней солнце, распорядитель путешествия приказал разложить ковры и подушки и приготовить небольшой запас напитков. Конечно, не следовало осквернять могилу великого фараона обычным ужином, но небольшая выпивка в честь предков умершего царя не могла бы оскорбить ни Бога, ни людей.
Медленно, со слегка ухудшенным настроением, стала спускаться Ипатия вниз, опираясь на руку Вольфа, спуск оказался еще труднее, чем подъем, и таким образом волей-неволей на полпути пришлось воспользоваться выдумкой Синезия. Друзья лежали, откинувшись на подушки. Двое — справа от Ипатии, двое — слева, вино подняло настроение, а закат солнца был великолепен.
— Теперь я опять в состоянии разговаривать, — сказала Ипатия, сделав несколько глотков. — О… это было слишком. Страшно созерцать вечность прямо перед собой. Приходится подумать об Августине, который отрицает реальность времени.
— Но это же бессмыслица, — заметил Синезий удивленно.
Александр, которому вино быстро ударило в голову, сказал живо:
— Ипатия, позвольте рассказать сказку, сочиненную одним из моих предков, которую часто рассказывала мне мать, когда я был ребенком. В ней говорится, как я думаю, о времени и вечности, а, может быть, только о глупой любви.
Не дожидаясь ответа, он сделал глоток вина и начал рассказ:
— Жил-был мальчик, который никогда не ходил в школу, так как он не желал учиться, предпочитая ловить бабочек и пускать стрелы в лесных животных: в больших для практики, в маленьких для охоты. И вот, однажды, на лугу увидел он птичку, такую прекрасную, какой никогда еще до сих пор не видел. Головка ее была, как черный бархат, тельце сверкало, как белый шелк, а шейка блестела подобно изумруду. ‘Я поймаю ее!’, — сказал он себе. ‘Я поймаю ее!’, — и он нагнулся за прекрасной птицей. Она не была боязлива и подпустила мальчика совсем близко к себе. Потом она вспорхнула и стала перелетать с места на место, не исчезая с глаз мальчугана, так что его решение становилось все тверже. Так бежал он целый день за белой птичкой с изумрудной шейкой и черной головкой. И вот оба достигли опушки леса, тянувшегося на сотни верст, так что нужно было сто лет, чтобы пройти его до конца. Мальчик бежал за птичкой от дерева к дереву, от куста к кусту, пока оба не оказались на другом конце леса. Там птичка взлетела на высокое дерево, уселась на сучок и стала кивать бархат ной головкой, и вертеть изумрудной шейкой, и сверкать серебряным тельцем. Мальчик хотел настоять на своем: он полез на дерево, сначала по нижним толстым сучьям, потом все дальше, пока ветки не стали совсем тоненькими. Но воля мальчика была непреодолима, сук сломался, он упал с вершины дерева и разбился насмерть. И его своевольный череп раскололся пополам. И вот через сто лет от мальчика не осталось ничего, кроме нескольких белоснежных костей, а немного в стороне лежал расколотый череп, когда-то хранивший его упрямый мозг, а теперь белый и блестящий, как кубок. Накануне шел дождь и в этом кубке оставалось немного воды. Быстро подлетела хорошенькая птичка, повертела изумрудной шейкой, кивнула бархатной головкой, осторожно и осмотрительно подскочила поближе, прыгнула вперед, прыгнула назад и, наконец, вскочила на край черепа, чтобы попить воды. Тогда сомкнулись расколотые половинки и поймали хорошенькую птичку, которая не могла уже больше улететь. Так, наконец, добился маленький мальчик того, чего хотел.
— Поздновато, — прошептал Троил.
Потом все вновь замолчали, словно ожидая реакции Ипатии. Но она смотрела вдаль, туда, где исчезало солнце и поднимались огненно-красные облака. Было тихо, так тихо, как еще никогда раньше. Не было слышно ни людей, ни животных, ни каравана, расположившегося у подножья пирамиды. Синезий откашлялся и сказал:
— Мужественный мальчик Александра познал на себе иронию времени, так как он хотел телесно того, что поднимается над пространством и временем. Если бы эту сказку придумывал не иудейский раввин, а греческий философ, она звучала бы несколько иначе. Мудрый ученик Платона легко удовлетворился бы духовным обладанием удивительной птичкой, и вместо того, чтобы протягивать к ней свои телесные руки, он сразу бы поймал ее головой, и с этого момента она принадлежала бы ему, как принадлежат друг другу духи.
Вольф расхохотался, и даже по губам Ипатии скользнула улыбка. Троил воскликнул:
— Однако, любезный хозяин! Ты, по крайней мере, оставляешь кое-что другим! А на охоте ты делаешь то же самое? Созерцаешь фазана и мысленно укладываешь его в свою духовную сумку, а фазан появляется потом на чужом столе!
— Все же здесь есть нечто, — сказал Александр, немного подумав, — чему можно поучиться. Быть может, он прав. Если череп слишком мал для птицы, он может предоставить ей только духовное помещение. И если Синезий стремится к слишком большой птице, то ему, конечно, ничего не остается, кроме Платона, и я полагаю, что наш благородный хозяин, действительно, мечтает о такой птице, которая ни как не подойдет к его прекрасно сформированному черепу. Он любит… марабу!
— Конечно, марабу! — закричали Вольф и Троил. Моментально птица дала о себе знать. До сих пор она с маленьким погонщиком оставалась наверху. Теперь аист медленно и тяжело полетел вниз, но сейчас же вернулся, как только заметил, что погонщик тоже начал свой спуск. Скача и подпрыгивая, спустился мальчик, потом, достигнув сравнительно гладкого места, полетел вниз, как стрела. А за ним, стуча клювом и хлопая крыльями, несся марабу, и так пронеслись оба, как школьник, спасающийся от разгневанного учителя.
Ипатии не хотелось слушать дальше пререкания своих друзей, и она сказала Троилу:
— Смеяться легко. Не знаете ли вы тоже какой-нибудь хорошенькой сказочки о времени и вечности?
— Я не знаю сказок.
— Ну, так придумайте!
— Сказок не придумывают, но я могу рассказать то, что я видел, и то, что я вижу — истинную историю этой пирамиды: когда Бог, который в те времена не имел еще никакого имени, создал мир, он дал каждому существу, человеку, животному и растению его долю радости, каждому одинаковую долю счастья и наслаждений. И он звал все создания к своему трону и стал думать: кто из них самый умный и кто самый глупый. Оказалось, что самым умным является человек, самым же глупым — пшеничное зернышко, так как оно вырастает, чтобы сделаться хлебом для людей. Когда это выяснилось, Господь, который не имел имени, спросил: сможет ли умное существо со своим запасом счастья прожить дольше глупого? И человек поспорил с зернышком пшеницы, что он сможет прожить дольше. Через биллионы лет соперники услышат приговор Бога. Человек был умен, он распределил свои радости на долгую жизнь, на несколько сот лет. И он смеялся над зерном, которое в течение одного лета рождалось и умирало. Но человек не знал, что наслаждения питаются жизнью, а жизнь питается временем. Вовсе не тело фараона, как вы думаете, покоится глубоко под нашими ногами. Там лежит пшеничное зерно и человеческий труп. Труп принадлежит молодой женщине, которая некогда спокойно скончалась семнадцати лет от роду, ибо она жадно пила назначенную ей долю наслаждений и скоро истратила свое время и свою жизнь. А пшеничное зерно не коснулось и капли воды, хотя оно мучалось жаждой, и оно уснуло рядом с девушкой таким же сном смерти. Но будет время… Пирамида будет стоять, она пережила уже три великие имени божия, и она будет стоять, пока вечный Бог не получит от человечества своего последнего имени. Тогда наступит последний день, и перед судом Бога выступят девушка и зерно пшеницы. И всем своим могуществом не сможет Бог пробудить к жизни семнадцатилетнюю девушку, а зернышко собственной своей силой сможет начать жить после тысячелетнего сна. И я, мои милые друзья, создан, к сожалению, человеком, а не зерном пшеницы, которое могло бы спать под ногами Ипатии.
— Нет!
Это сказала Ипатия и больше не произнесла ни слова. Но она посмотрела на Вольфа, и он начал свой рассказ.
— Под нами пирамида, а вы толкуете о жизни и смерти, как о чем-то важном. Слушайте! Жила-была фея, по имени Фата. И так как она пожелала иметь большую мудрость и холодное сердце, ей присудили обладать бесконечным знанием и железной душой. Она стала вечной феей смерти. Но заклятие должно было исчезнуть, чтобы она снова могла стать обыкновенной женщиной, если смелый юноша освободит ее от него. Но никто не знал, как это сделать. Фея смерти приблизилась со своим бесконечным знанием и железным сердцем к благороднейшему из греков — Ахиллесу. И она сказала ему: ‘Я приношу тебе вечную славу, но ты должен отдать мне за это жизнь. Ты умрешь молодым!’ Но Ахиллес начал просить о пощаде, так как он хотел еще жить. Но она поцеловала его в смуглый лоб, и он умер. И через тысячу лет фея смерти со своим бесконечным знанием и железным сердцем предстала перед благороднейшим германцем — Зигфридом. Она сказала ему: ‘Я приношу тебе вечную славу, но ты должен отдать мне за это жизнь. Ты должен умереть’. И Зигфрид засмеялся, так как он стремился к битвам и смерти. Но она поцеловала его смуглый лоб, и он умер. И еще через тысячелетие фея смерти пришла к юноше, который был и германцем, и греком. И она сказала ему свои слова. Но он обнял ее стройное тело и, поцеловав, сказал: ‘В твоих объятиях жизнь и смерть одно и то же. С тобой нет смерти’. И фея смерти освободилась от заклятья и стала женщиной. И когда настал их час, они оба умерли.
Долго все молчали. Ипатия вздрогнула. Синезий напомнил о простуде и предложил продолжать спуск.
У подножия пирамиды они снова нашли прекрасную палатку, в которой проболтали до поздней ночи. Еще два дня, бродили они и осматривали все сказочное и загадочное, что сохранилось со времен фараонов. По аллее из сфинксов дошли они до какого-то храма и слышали там молитву жреца Зевса. В другом египетском храме они слушали проповедь христианского монаха. А на берегу Нила стояли смуглые феллахи, христиане и язычники и приносили совместную жертву за плодородный год.
Через четыре дня переполненное впечатлениями маленькое общество возвращалось к своей барке. В последний час путешествия по пустыне, когда белые верблюды уже вытягивали длинные шеи к священной воде, один из проводников приблизился к Ипатии, прося ее покровительства. Он просил разрешения доехать на их судне до Александрии, где хотел снова стать там христианином и заниматься предсказаниями. Синезий стал его расспрашивать, и они услышали удивительную историю.
Этот египтянин был сыном прорицателя и сам стал прорицателем, укротителем змей и заклинателем духов. Он много бродил по свету. Во времена Юлиана он сделался в Александрии жрецом Сераписа. Потом в Константинополе он крестился, перешел с солдатами через Альпы, помогал друидам при их жертвоприношениях, а в Риме снова стал язычником. Милости ужасного епископа Миланского снова вернули его христианству. Потом в свите Алариха он был арианцем и затем из страха преследований бежал сюда.
— Но эти египтяне — все нищие, они не в состоянии платить, как следует, своим предсказателям. Я хочу снова стать христианином.
Удивленная Ипатия спросила, разве можно заниматься его ремеслом одинаково во всех религиях.
— Конечно, госпожа, — сказал предсказатель. — Тебя я не буду обманывать. Я убедился, что это искусство нравится одинаково и язычникам, и христианам, и иудеям.
— Мошенник замечательно подходит к нашей философской лодке! — воскликнул Троил, смеясь. И просьба предсказателя была исполнена.
Погрузка продолжалась недолго. В последний момент на судно проскользнул какой-то египтянин с мешком. Друзья не обратили на него внимания. Но один матрос схватил мешок и поднял крик. Там было что-то живое. Сбежался весь экипаж, предсказатель упал на колени перед Ипатией и стал молить о пощаде. В мешке были ядовитые змеи, правда, лишенные своих зубов.
Предсказатель бросился объяснять зачем ему змеи.
— Госпожа! — воскликнул он смиренно. — Ни одному прорицателю не будут верить, если он не укрощает змей. Но обыкновенные змеи не думают о нас и не приходят на наш зов. Только эти милые твореньица вылезут на мой свист, потому что я пою их изредка молоком. Видите ли, госпожа, когда я собираюсь укрощать змей, я поначалу прячу поблизости своих собственных. Мой успех зависит от этого. Поверьте, госпожа, удается вызвать только тех змей, которых сам предварительно припрятал. Змеи — мое средство к существованию.
Прорицателю и его змеям разрешили ехать, его маленькие представления забавляли общество, пока барка спускалась вниз по священной реке. Счастливо и без приключений прошел обратный путь.
Снова путешественники должны были завоевать себе право перехода из Нила в канал. Они были еще далеко от гавани, когда из уст рулевого послышалось ругательство в адрес чего-то, неподвижно покоившегося на поверхности воды. Путешественники перегнулись через борт, чтобы рассмотреть грязную массу. Это была Нильская невеста, кукла, копия Ипатии, которую, по старому обычаю, бросили в воду.

Глава X
СВЯТОЙ АММОНИЙ

Наконец прошла пасха. Мягкая египетская зима закончилась, все сильнее стало припекать солнце. Сорок дней поста подходили к концу, и нетерпеливые отшельники с гор ежедневно, поодиночке или группами в два-три человека приходили в Александрию. Их призывала высшая сила, и вот они пробирались через пустыню по дорогам, отмеченным скелетами людей и верблюдов. Большинство приходили в город полумертвыми от голода и истощения и почти без сознания от жажды, каждый день в египетском квартале можно было видеть, как эти благочестивые люди подходили к первому попавшемуся источнику, где за ними начинали ухаживать добродушные бедные язычники. Потом, несмотря на свои окровавленные ноги и разорванную одежду, напившиеся воды отшельники принимали независимый вид и начинали поносить и проклинать добрых еретиков.
Настроение, которое святые мужи приносили в город Александра, было далеко не радостным. Все чаще на улицах можно было видеть отдельных монахов, которые завязывали и поддерживали торговые связи с монастырями и купцами, по указаниям Гиеракса, прибывали нескончаемые вереницы повозок не только с гор, но и из еще более отдаленных мест, даже из Фиваиды. А александрийцы охотно повторяли шутку, что в Египте теперь больше монахов, чем было раньше богов с собачьими головами.
Этим попам все были рады. Они приносили деньги или то, что стоило таковых, жили и давали жить другим. Если многие из них пришли с плохими намерениями, то среди богатств города они чаще предавались удовольствиям и делам, чем выполнениям политических планов своей церкви. Правда, черные рясы дали себя знать в кровавом избиении иудеев, но нельзя было сказать, считали ли они это происшествие развлечением или долгом. Во всяком случае, ни чего более они не предпринимали. Как только город успокоился, они первыми начали ратовать за порядок. В то время, как обыкновенные грабители прятались сами и скрывали свою добычу, рясы и клобуки посылали своим монастырям огромные караваны с целыми лавками, и пока купцы еще не доверяли установившемуся миру, монахи на законном основании, с помощью нотариусов, накинулись на иудейское наследство. Покинутые дома, владельцы которых бежали или умерли, переводились на имя церквей на основании благочестивого императорского указа. Имущество иудеев, желавших собрать немного денег на дорогу, скупалось этими монахами за смехотворную цену. На бирже рассказывали, что один из монастырей заплатил за три дцать домиков с садами тридцать золотых.
Когда, наконец, страх перед решительными мерами наместника и возобновлением погрома начал исчезать, монахи на законном основании оказались владельцами половины иудейского квартала, и граждане Александрии начали чувствовать достаточное уважение перед рассудительностью и ловкостью обитателей монастырей. С ними вступали в сделку, а то, что оставалось от старой вражды и новой зависти, разрешалось, по хорошей городской привычке, шутками и насмешками.
Зато совсем иначе вели себя отцы-пустынники. Среди них были как хорошие, так и плохие, одни, как выпущенные на волю школьники, с головой окунались в городские наслаждения, другие голодали среди всего изобилия, выступали с суровыми проповедями и старались обращать на истинный путь грешников и особенно грешниц. Первые пришельцы оказывались не очень благочестивыми, следующее — слишком святыми. Однако в Александрии были недовольны поведением и тех, и других.
Особенно в Матросском квартале все пошло вверх дном. Каждую ночь происходили отвратительные потасовки и кровавые схватки. В грязных притонах, где раньше грубо, но просто напивались и забавлялись с девками матросы всего Средиземного моря, теперь проводили время в неслыханных оргиях полубезумные отшельники, которые грешили, вознаграждая себя за ужасные испытания долгих месяцев и лет. Владельцы кабаков не брали с них денег, а девушки, от избытка благочестивого суеверия или разгорячившейся похоти, сами бросались в их объятия. В результате многие матросы брались за ножи.
После полуночи являлись настоящие проповедники, опрокидывали кувшины с вином и били своих павших братьев. Выкрикивая псалмы и проклятия, они пробирались в самые темные углы, оплевывали валявшиеся там полу бесчувственные тела и силой вырывали заблудших из судорожных объятий ночных красавиц. Нагие женщины начинали биться в судорогах на грязных полах и, ползая на коленях, выпрашивали благословения святых старцев. Впрочем, случалось, что святой старец не выдерживал и сам удалялся со своей падшей дочерью подальше от нескромных взоров, дабы благословить ее наедине. Христианские матросы из Карфагена или Малой Азии становились на сторону анахоретов, язычники из Испании или Марселя бросались на них, а какой-нибудь старик-египтянин смотрел на свалку из угла, как римлянин на бой диких зверей.
Не только наместник с миролюбивыми гражданами был возмущен этими выходками. Самому архиепископу становилось несколько неспокойно, и, защищая всей своей мощью каждого монаха от посягательства городской власти, он тем временем посылал в горы посла за послом. Если Исидор не явится немедленно, чтобы взять на себя предводительство, то внезапная уличная битва или энергичные действия властей могут положить конец неограниченному господству церкви. Еще были в силе старые императорские указы, за старые грехи запрещавшие монахам и отшельникам пребывание в городе. Настроение населения Александрии склонялось в пользу властей, если бы Орест энергично взялся за дело и начал проводить в жизнь эти указы, то приход Исидора был бы бесполезным, и церкви пришлось еще на несколько лет, по крайней мере, склонить свою голову перед государством.
Живя в Александрии, отшельники, очевидно, окончательно забыли, зачем они явились сюда. Или, быть может, они полагали, что все уже сделано. Назареев или еще каких-нибудь еретиков было не видно и не слышно. В иудейском квартале провели основательную чистку, и даже Ипатия, казалось, перестала возбуждать гнев церкви. Правда, скандалы перед дверями ее аудитории становились все чаще, а многие студенты, которым надоели вечные драки, перестали посещать ее лекции.
Для начала этого было вполне достаточно, но все равно город был недоволен. В Александрии гордились Ипатией не меньше, чем колонной Помпея или иглой Клеопатры, или еще какой-нибудь достопримечательностью. И когда один помешанный монах предложил вполне серьезно чудовищными машинами низвергнуть какой-то обелиск, так как он, видите ли, представляет собой памятник языческих тиранов, — против него восстали все патриоты Александрии. А когда сотни студентов заявили, что на следующий семестр они не желают оставаться в этом поповском гнезде, а переберутся в один из свободных новых университетов, или даже в вечные Афины, то в результате этого не только все граждане, сдававшие комнаты, озлобились на монахов, но и во всем городе стали требовать прекращения этого нашествия диких.
— Позор, что всеизвестнейший город позволяет управлять собой тысяче глупых монахов и сотне совершенно невежественных отшельников! — звучало из уст коренных александрийцев.
Среди портовых рабочих разнесся неясный слух, что архиепископ через подставных лиц установил высокую цену на пшеницу и намеревается еще повысить ее вдвое. Кирилл якобы приказал во всех церквях молиться против скорого разлива Нила! Он ждет голода, чтобы распродать свое зерно по баснословным ценам! Сам Орест сказал депутации от купечества, что его беспокоит судьба торговли и промышленности, раз монастыри стремятся захватить все в свои руки. Если так пойдет дальше, через двадцать лет Египет будет мертвой страной. Опасения Ореста имели серьезные основания. Кирилл сознательно стремился поставить все римское государство в хозяйственную зависимость от Египта.
Накануне вербного воскресенья наместник в новой праздничной колеснице подъехал к Академии, чтобы нанести прекрасной Ипатии официальный визит. Он сообщил ей что с этого дня, в сопровождении высших чинов своей свиты, он будет посещать ее астрономический курс, дабы открыто показать, что император и государство не находят ничего предосудительного в ее лекциях, а скорее, наоборот, видят в ней опору порядка и украшения науки.
С быстротой молнии распространилось известие, что наместник принял прелестного философа под свою личную защиту и обещал ей уничтожить монахов и свергнуть архиепископа.
Наверху, в приемной Ипатии, слова наместника прозвучали, конечно, не так гордо. Правда, он обещал своей прекрасной подруге появиться среди ее слушателей, но в то же время рассказал и о всех своих затруднениях, сознавшись, что возраст не позволяет ему как следует бороться с неистовствами архиепископа. С тоской спросила Ипатия, не ее ли особа увеличивает затруднения. Орест не сказал ‘да’, но его ‘нет’ было нерешительно и уклончиво. Он спросил как бы мимоходом, действительно ли Ипатия собирается отказаться от своей деятельности и заняться личной жизнью, став супругой благородного Синезия.
Ипатия была сегодня бледнее обыкновенного, но после такого вопроса покраснела и обняла своего верного марабу.
— Они не желают нас больше, старик, — сказала Ипатия, похлопав птицу по лысой голове. — Мы должны уступить место. Я — монахам, а ты — воронам и попугаям!
Марабу открыл от удовольствия свой клюв и втянул го лову в плечи.
— Клятвопреступление и обман! Честное человечество! Чернь труслива, князья — изменники! Только сны честны! Честно только то, чему я тебя учила: строгая мысль, мумии, математика, астрономия и сухое, окаменевшее сердце марабу!
Ипатия поднялась и сказала:
— Я благодарю вас, князь, за намерение посетить одну из моих лекций. Я принимаю это, как знак внимания, но не к себе, а к нашему общему делу!
Посредством нескольких любезных фраз Орест изыскал удобный предлог проститься и, сопровождаемый хозяйкой до лестницы, покинул ее жилище. Потом он стал думать, что же, собственно, является их общим делом? Старые боги? Ипатия не верила в них, а он не верил ни во что. Римское государство? Оно рушилось.
Орест хотел доставить добрым гражданам Александрии удовольствие посмотреть на его парадный выезд и приказал ехать вокруг гавани, а затем через Александровскую площадь. Накануне праздника разодетые горожане наполняли главные улицы. Повсюду мелькали экипажи и наездники. Все уже забыли, что недавно была уничтожена целая часть города и преступники до сих пор оставались ненаказанными. Монахов не было видно.
По непонятному тщеславию они выходили на улицы только ночью. Временами среди разодетых граждан мелькали лохматые головы отшельников. Это были немытые существа, и их власяницы резали глаз среди пестрой толпы. Самые строгие из новоприбывших анахоретов с немым восторгом смотрели на высокие постройки и пышные лавки, разжигавшие ненависть и зависть. Перед одной лавкой, где на деревянных подставках лежали книжные новости, стоял проповедующий анахорет. Он требовал, чтобы благочестивые граждане попросту подожгли лавку, предпочитая сжечь город, чем терпеть далее языческие мерзости перед лицом божьего солнца. Существует Библия — этого вполне достаточно! Огонь — лучшее лекарство для греховного человечества, для проклятого города, для книг и всемирно известной библиотеки, которая была просто изобретением дьявола.
Оресту пришлось выслушать часть этой проповеди, так как лошади двигались в толпе очень медленно. Толпа, выслушивающая гневные ругательства, расступилась перед его экипажем, со всех сторон на него глядели злобные лица. Но он хорошо знал своих александрийцев. С насмешливой улыбкой вытянул он шею и воскликнул довольно громко:
— У этого юноши слишком много огня. Не мешало бы погасить его!
В мгновение ока шутка разнеслась по сторонам, и среди приветствий, аплодисментов и смеха наместник мог продвигаться дальше.
Чем дальше перемещался Орест к западной половине города, тем невзрачнее становились дома и лавки и пестрее делалось население. Здесь смешивались гордые египтяне с живыми потомками македонян. Наместнику всегда почтительно уступали дорогу. Он выехал за ворота, намереваясь завершить трудовой день прогулкой по покинутому городу мертвых. Оба боковых курьера получили приказание быстро проехать по узкой и длинной улице Бальзамирования, чтобы предупредить возможные встречи. Потому что, если бы здесь с парадным выездом наместника повстречался караван верблюдов или хотя бы пара быков, кому-нибудь пришлось бы возвращаться обратно. А Орест знал по опыту, что в подобных случаях должен уступать более умный, то есть, очевидно, наместник императора. Его экипаж двигался медленной рысью, и Орест, как и всегда, с интересом ученого рассматривал маленькие хижины, которые и сейчас строились так же, как и во времена фараонов. Египтяне сочли бы оскорблением для богов жить в светлых, приспособленных для человеческого жилья домах. Египетские жрецы учили, что о домах мертвых надо заботиться больше, чем о жилищах живых.
Орест пробурчал что-то насчет проклятых попов и рассчитывал поскорее проехать мимо развалин Серапеума на свободу, когда внезапно новое происшествие преградило ему дорогу. Перед одной из самых больших хижин какой-то жирный монах устроил своеобразную распродажу. Орест догадался, что весь его товар происходил из разграбленного иудейского квартала. Внутренность хижины казалась переполненной, а часть добычи валялась на улице вокруг грубого стола. Это были статуэтки греческих и египетских богов, которые во множестве продавались торговым домом И. Когена позади Вифлеемской церкви и служили богатым в качестве украшений, а бедным — как объекты культа. Мраморные копии прекраснейших олимпийских статуй, грубые глиняные фигуры с собачьими или ястребиными головами, изящные женские фигурки из раскрашенного и раззолоченного гипса, различные треножники и прочие принадлежности языческого богослужения, мумии и, наконец, масса шуточных карикатурных фигурок, служивших подсвечниками, кубками или просто украшениями.
Благочестивый собственник этих сомнительных сокровищ явно хотел сбыть их как можно скорее, по какой угодно цене. Окружавший его народ брал нарасхват быкоголовых идолов, драгоценные греческие произведения не так легко находили себе покупателей.
Орест приказал остановиться. Улица была все равно запружена, и наместник хотел посмотреть, нельзя ли будет купить за бесценок прекрасного Гермеса, за которого накануне погрома Коген требовал баснословную цену.
Конечно, погром иудейского квартала был преступлением, но если за бесценок можно получить прекрасную статую…
Орест уже собрался спуститься на землю, чтобы осчастливить благочестивого продавца своим визитом, но неожиданно приказал немедленно ехать вперед. Из узкого переулка стремительно выскочили два отшельника и несколько монахов. Судя по одежде, последние не принадлежали к монастырю продавца статуэток. С быстротой молнии святые мужи очутились у прилавка и обрушили свой гнев на торговца. Один отшельник схватил его за капюшон и принялся награждать ударами, другой, вскочив на стол, начал длинную проповедь, а монахи занялись товарами, разбивая все, что было возможно.
Проповедник обрушился на язычество, на чувственные утехи и жадность монахов, а подвергавшийся экзекуции вопил и клялся броситься в ноги архиепископу. Что касается окружающих, то некоторые бросились бежать, не заплатив за свои покупки, другие стояли, хохотали, а большинство поспешило разойтись, не будучи уверенным, как им следует поступать.
Вскоре на улице стало немного спокойнее, и возница попробовал ехать дальше. Внезапно проповедник простер руки к небу и закричал так, что его, наверное, можно было бы услышать в соборе:
— И ты здесь, Каин, братоубийца, отбросок человечества, и ты, вероломный раб императора, влекущий народ мой в бездну ада своим беззаконным примером!
Возница стегнул по спине вороных. Лошади взвились на дыбы. Стоящие рядом отступили, и дорога освободилась, когда внезапно отшельник соскочил со стола, схватил одну лошадь под уздцы и, не обращая внимания на сыпавшиеся на него удары бича, продолжал осыпать наместника бранью и оскорбительными библейскими сравнениями. Он один шумел так, что со всех сторон начали сбегаться люди, и в одну минуту улица была и спереди и сзади запружена народом.
Тем временем в лавке начался настоящий погром. Беспрерывно что-то трещало и звенело, и из двери летели на мостовую греческие и египетские боги или выскакивали люди с божественными фигурами в руках.
Народ не был настроен злобно: только пять-шесть десятков, окружавших колесницу наместника, принадлежали к попам или фанатикам, они повторяли оскорбления отшельника или грозили кулаками. Более отдаленные, увеличивавшие опасность одним своим присутствием, были или добродушными, привыкшими к послушанию египтянами, или молчаливыми христианами этого квартала, не посещавшими церкви и подозревавшимися в ереси.
Положение наместника становилось все опаснее, он не мог противопоставить оскорблениям ничего, кроме спокойного достоинства, а это еще больше раззадоривало отшельника, бросившего поводья и теперь стоявшего вплотную к экипажу и продолжавшего осыпать наместника оскорблениями и угрозами.
Наконец, Орест решил нарушить свое молчание.
— Кто ты, осмеливающийся задерживать наместника императора?
— Кто я? Я — Аммоний со Святой горы! Двенадцать лет я не спал вволю и не ел досыта. Я приковал себя к шее гиены и три года жил в одной норе, борясь с ней по ночам за свою жизнь. Вот! Вот! Это раны, которые я получил в борьбе за Господа! Вот кто я! А кто ты? Ты — сын сатаны, враг церкви, языческая собака!
— Я такой же христианин, как и ты, — возразил Орест торжественно. — Тридцать лет тому назад епископ Аттил собственноручно окрестил меня в Константинополе!
Яростный вой и смех были ответом.
— Уж тридцать лет христианин! Старик! Он не христианин! Крещеный грек. Сын язычника и сам язычник! Он приносит жертвы идолам! Человеческие жертвы! Христианских детей!
Кулаки потянулись к наместнику. Аммоний немного отступил, опрокинул прилавок и, нагнувшись, поднял с земли отбитую руку нагой мраморной статуэтки. Это был Аполлон хорошей работы. Божество только что вылетело в дверь, и вытянутая рука отломилась. Аммоний схватил мраморный обломок, поднял его и с криком: ‘Антихрист!’ запустил в голову наместника. К счастью для последнего, мраморный снаряд задел кожаный навес экипажа, и рука каменного божества упала вниз, разлетевшись на куски. Но все-таки Орест без сознания откинулся назад. Со лба его потекла кровь.
Толпа ужаснулась. Только Аммоний продолжал проклинать крещеного грека и искал нового оружия.
Вдруг справа раздался бешеный топот. Это были торопившиеся на помощь два солдата, сопровождавшие экипаж. Последнего было достаточно, чтобы ситуация немедленно улучшилась. Монахи скрылись. Язычники и еретики поспешили на помощь. С обнаженными мечами два солдата пробились к экипажу и очистили дорогу. С диким криком толпа вручила им все еще продолжавшего свои проклятия Аммония. Длинной веревкой его крепко привязали к дышлу [дышло — толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной запряжке].
Так как повернуть лошадей было невозможно, возница медленно доехал до Серапеума, а оттуда, как можно скорее, во дворец. Орест не приходил в сознание.
Аммоний бежал с завязанными за спиной руками, продолжая выкрикивать свои проклятия, рядом с лошадью.
Они быстро ехали по улицам. Несмотря на это, за ними спешила громадная толпа.
Говорили, что наместник убит монахом.
Когда колесница остановилась перед дворцом, вокруг столпилось больше тысячи человек.
Орест пришел в себя. Он позволил осмотреть и перевязать свою рану и узнал, что чернь на площади пытает его убийцу. — ‘Если наместнику угодно предать его официальному суду, следует разогнать толпу силой’, — сказал секретарь.
Орест не ответил.
До его комнаты едва доносился крик толпы, пение отшельника и время от времени ужасный крик. Еще раз вошел один из секретарей узнать его волю.
Наместник молчал. Внезапно все стихло.
Минутой позже с неподвижным лицом выслушал он сообщение, что Аммоний не вынес пытки. Что делать с трупом? Чернь собирается повесить его на фонаре напротив дворцовых ворот.
Орест не желал давать волю народному правосудию.
Вскоре появилась процессия из монахов во главе с архиепископом и всей его свитой и потребовала пропустить их во дворец. Кирилл собирался требовать выдачи Аммония под тем предлогом, что всякий духовный, а следовательно, и отшельник может быть судим только своими духовными властями.
Когда монахи увидели труп Аммония, они подняли дикий крик, но Кирилл успокоил их одним движением руки.
Спокойно потребовал он у поспешившего к нему навстречу секретаря пропуска к князю. Он хотел высказать наместнику императора свое сочувствие по поводу поступка отшельника, свое негодование по поводу его убийства и, наконец, настойчивую просьбу немедленно выдать его тело.
Секретарь побежал во дворец. Кирилл, медленно шагая во главе монахов, вступил во двор. Народ боязливо отступал перед ним, и скоро монахи и отшельники заполнили большую часть пространства! Труп лежал посреди двора.
Секретарь возвратился с ответом наместника.
Его светлость просит передать владыке свое возмущение преступлением и сожаление по поводу слишком поспешной и незаконной, хотя и вполне заслуженной, казни. Труп убийцы владыка может взять с собой. Его светлость тяжело ранен и не может принять визита. Кирилл поднял указательный палец, и монахи замолчали. Они медленно вышли на улицу, шестеро из них несли худое тело отшельника, пока в двухстах шагах не нашли пустой повозки, на которую и положили его, не зная, что прикажет Кирилл дальше. Монахи и отшельники окружили повозку. Человек сорок стояло наготове, чтобы продолжать путь. Толпа прибывала с каждой минутой. Многие из тех, которые только что избивали убийцу, стояли теперь среди монахов.
Кирилл находился недалеко от повозки, совещаясь с несколькими стариками. Потом он зашагал вперед, и в тот же момент за ним покатилась телега с трупом, хотя никто из монахов не успел хотя бы слегка толкнуть ее.
— Чудо! Чудо! — раздавалось из группы отшельников, и со всех сторон раздавалось ликующее: ‘Чудо! Чудо!’.
Кирилл бросил радостный взгляд на небо и приказал узнать в чем дело. Сомнения не было. Как только архиепископ начинал двигаться к собору, повозка с трупом сама следовала за ним. Кирилл произвел тщательное расследование. Само собой, когда все монахи отступали, повозка не двигалась. Но едва сорок рук святых мужей слегка касались деревянных частей, она катилась за архиепископом так, как ему хотелось.
— Мученик! Чудотворец! — сказал громко Кирилл, сложил благоговейно руки и воскликнул:
— Возблагодарим Господа за его милость!
Архиепископ быстро направился к собору. При полном неистовстве толпы с той же быстротой следовал за ним труп, лишь иногда приостанавливаясь, когда одни монахи отталкивали других, чтобы самим удостоиться прикосновения к повозке. Так достигли собора. Широко распахнулись двери перед молящимся архиепископом, и маленькие носилки с трупом чудотворца перенеслись через порог — никто не знал толком каким образом.
Последовала дикая драка между всеми, желавшими попасть внутрь церкви. Не только монахи и отшельник хотели услышать, как архиепископ будет открыто объявлять о явлении нового чудотворца, но и простой народ неистово стремился внутрь. Церковная прислуга была бессильна. И только монахам удалось, посредством ударов и проклятий, очистить перед алтарем небольшое пространство для тела покойного. Особенно проститутки Матросского квартала добивались счастья поцеловать руку мертвеца или, по крайней мере, протиснуться настолько, чтобы видеть его тело.
Пока среди толчков и побоев, проклятий и ругани устанавливался относительный порядок, прислуга и церковные мальчики начали украшать носилки. Скоро черное покрывало закрыло грубые носилки, и, утопая в цветах, лежал Аммоний в своем отшельническом одеянии на катафалке. Не только женщины восхищались его видом. В не меньшем восторге были монахи.
Как прекрасно выглядит он, лежа таким образом! Какая честь стать мучеником!
За носилками возвышался алтарь с символическим изображением последнего суда. Справа и слева кто-то укрепил могучие пальмовые ветки, такие пышные, что образ, освещенный десятками факелов, был виден сквозь листья как какое-то дивное видение.
Архиепископ захотел лично держать речь к собравшимся. Он только что произнес про себя молитву и направился затем к кафедре, как вдруг одна пальмовая ветвь над его головой медленно опустилась вниз. Быстрым движением Кирилл подхватил ее и торжественно вложил в руки трупа. Потом он взошел на кафедру и начал:
— Чудо за чудом! Знак за знаком! Сам Господь ведет своих верных к победе над толпами противников! Сам судья мира вручил нашему дорогому усопшему ветвь мученика!
В таком тоне Кирилл говорил около часа. Раскаты его прекрасного голоса наполняли церковь, и не было человека, в котором он не зажег бы гнева против наместника и всех других врагов церкви. Господь совершил видимое чудо в награду за усердие в иудейском квартале. Может быть, последуют еще большие чудеса, если гнев праведников обратится против антихристовой ведьмы, против язычницы Ипатии, которая еще опаснее, чем иудейские христопродавцы.
Быстрее ветра от ворот к воротам, от корабля к кораблю разнеслась весть, что наместник замучил одного благочестивого старца, тело которого на глазах народа было перенесено ангелами в храм, где архиепископ благословил его, чтобы освятить народ и сделать плодородным этот год. Отовсюду стремился народ. Тысячи и десятки тысяч теснились перед собором. Здесь они узнавали, что святой Аммоний продолжает творить чудеса, исцеляя больных и воскрешая мертвых. Ангел принес ему с неба пальмовую ветвь мученика.
Двери божьего дома были широко открыты. Все громче и пронзительнее раздавался крик стоявших снаружи. Они тоже хотели удостоиться созерцания мученика, желая стать здоровыми и счастливыми!
Архиепископ закончил свою речь и отдавал необходимые распоряжения. Находившиеся внутри должны были немедленно, соблюдая порядок, выйти из церкви через алтарь, чтобы таким образом освободить место другим прихожанам. Два ряда монахов должны были уговаривать толпу уходить. Никого нельзя было оставить за дверями. Вся Александрия должна была в эту ночь стать участницей благодати, исходившей от святого Аммония. Святой Аммоний должен стать покровителем Александрии, которая еще так недавно поклонялась богам с бычачьими головами.
Час пробил. Небо ждет от своих добрых александрийцев доказательства их веры, и тогда последняя битва с язычеством наступит, будет выиграна и искуплена драгоценной кровью чудотворца Аммония.
Приказания архиепископа были исполнены. Людские толпы медленно и тяжело, но безостановочно покатились к выходу, и, ликуя и неистовствуя, теснились на их место новые. Первые, покинувшие церковь, надеялись еще раз войти в нее и побежали ко входу, чтобы вновь занять место на площади. Но здесь ждала уже половина города. Счастливцы, видевшие святого, могли только рассказывать и снова рассказывать. Новая прекрасная легенда родилась в эту ночь на Портовой площади Александрии.
Медленно проходил народ мимо катафалка. После речи архиепископа некоторое время стояла тишина. Слышны были только крики толпы, боровшейся в дверях храма. Архиепископ отдал новое приказание и скрылся в своей ложе.
Теперь через небольшие промежутки времени один за другим то тот, то другой священник или монах всходил на трибуну. Каждый, у кого был дар слова, должен был сегодня пустить его в ход. Церковнослужители, монахи и отшельники выставляли своих ораторов или фанатиков. Один говорил несколько минут, другой — час. Один смиренно призывал верующих к святой жизни и чистоте помыслов, другой рассказывал о видениях пустыни, об искушениях сатаны и исполинской силе воинов Господа. Третий выкрикивал призыв к борьбе с последними язычниками, с безбожными чиновниками и развратным, атеистическим константинопольским двором.
Потом — уже поздно ночью — появились внезапно маленькие певчие в белых вышитых облачениях и стали махать своими серебряными кадильницами вокруг святого Аммония. Все тяжелее становился воздух в церкви, все тусклее мерцали факелы. Все реже появлялись кроткие проповедники, все необузданнее делался бред отшельников и призывы монахов.
Кирилл со спокойным достоинством сидел на своем возвышении и лишь изредка нервно барабанил пальцами по перилам. Несколько молодых священников толпились около него. Время от времени посылал он кого-нибудь удалить с трибуны плохого оратора и поощрить хорошего. И снова посылал он послов в свой дворец. Неужели все еще нет известий от Исидора? Самое позднее, он хотел прийти в вербное воскресенье. Если он явится со своими неистовыми спутниками сегодня ночью или, по крайней мере, завтра утром, то берегись наместник императора, и да поможет Бог крестнице отступника.
Ночь прошла. Никто не утомился. Все еще выступали новые проповедники, все еще катились человеческие волны и была переполнена площадь перед церковью. В окна забрезжил слабый утренний свет. Кирилл встал. Поклонение трупу шло слишком медленно… Внезапно, одним ударом должен завоевать город его Аммоний.
Он сказал несколько слов своим адъютантам и снова сел. Выступил новый оратор — Гиеракс. Сперва казалось, что его ученое красноречие слишком слабо по сравнению с последними отшельниками, кидавшими в толпу слова, как зажженные факелы. Гиеракс попытался спокойно описать события этой ночи. Но внезапно он уставился на труп и закричал, что святой старец Аммоний шевельнул сейчас рукой в знак того, что он сотворил новое чудо, что он хочет посредством собственной силы переместиться в другое место.
Это сообщение подействовало, как удар грома. В минуту катафалк был окружен монахами, и сотни голосов закричали: ‘Дорогу, дорогу мертвецу! Дорогу святому! Чудо! Дорогу чуду!’ Как будто ураган пронесся по церкви, — мужчины и женщины кричали, слабые падали под ноги, но все-таки проход образовался. Открытый катафалк пронесли между двумя человеческими стенами. Казалось невозможным протиснуть его в дверь, но и это удалось. А потом на плечах монахов наружу, вниз по лестнице, и дальше в обезумевшую толпу. Потом святой сам указывал свой путь. Гиеракс шел впереди. Кирилл больше не показывался. Черная масса монахов обступила катафалк. Сотни рук прикасались к нему, и катафалк катился сам по себе, а толпа очищала ему дорогу. Это тоже было чудом!
Чудо пронеслось через вал и дальше мимо дворца наместника. Несмотря на дикие крики, Аммоний не захотел остановиться здесь.
Позади Александровской площади процессия остановилась. Толпа лихорадочно следила за волей святого. Не намерен ли он совершить триумфальное шествие по разгромленному иудейскому кварталу? Не собирается ли он двигаться много дней, чтобы быть погребенным в священной земле древней Синайской горы?
Внезапно Гиеракс ринулся вперед, точно повинуясь приказанию святого. Он пошел дальше, и катафалк тронулся за ним. При свете дня под яркими лучами солнца толпа перемещалась с холма на холм. Сомнения больше не было. Крича от радости, несли монахи повозку между платанами, и сотни тысяч голосов кричали, благодаря Бога, и все были счастливы. Каждый понимал, чего хотел святой. На вершине холма стояла часовня, ее крышу поддерживали прекраснейшие колонны из розового мрамора. Крыша была золотая, и золотистые обручи охватывали колонны внизу, у их основания, и наверху, под стройными капителями. Прекрасна была и бронзовая дверь, а сама часовня сверкала драгоценными камнями. В середине ее стоял одинокий золотой саркофаг, и в нем покоился основатель города — Александр Великий. Язычник, грек, македонец, которого достаточно долго почитали, как какого-то идола, и чей прах не должен дольше осквернять окрестностей христианской церкви и внутренности часовни, давно нуждавшейся в более святом назначении.
Милый святой Аммоний! Как хорошо он придумал! Какое счастье для города, что золотая гробница будет хранить останки мученика!
Бледный от волнения и нерешительности, стоял Гиеракс перед реликвией города Великого Александра. Сам он происходил из старой македонской фамилии. Однако отступать было поздно.
Но святое дело не нуждалось в орудиях. Бронзовая дверь слетела с петель, золотая крышка гробницы свалилась, а то, что было под ней, исчезло. Действительно, исчезло! Шитая золотом пурпурная мантия — вернее, то, что осталось от нее через семьсот лет, оружие, императорское кольцо с громадным синим камнем, удивительный венец — все исчезло, даже урна с пеплом Александра Великого исчезла. Все превратилось в прах.
И тогда святой Аммоний расположился в гробнице Александра Великого, и сотни тысяч богомольцев приветствовали благочестивым пением начало нового дня.

Глава XI
КАТАКОМБЫ

Ясное утро вербного воскресенья застало наместника Египта и архиепископа за работой. Оба получили известие, что к городу приближается новая толпа отшельников. На этот раз их было сразу несколько сотен. Кирилл знал, что возглавляет их Исидор.
Наместник, рана которого почти перестала его беспокоить, удовольствовался тем, что писал и диктовал письма: письма императору и императрице, военному министру и управляющему дворцами. Содержание было везде одинаковое, менялся только тон. Сеющая ненависть тактика архиепископа дала свои результаты: сам наместник императора подвергся нападению, избежав смерти только чудом. Это было явным оскорблением его величества. На этот раз Кирилл открыто высказал свои симпатии, осмелившись не только выставить напоказ тело убийцы и оскорбителя его величества, но даже причислить его к лику святых. Надо принять во внимание, что Аммоний умер не по приговору суда, а был убит народом, это является явным доказательством того, что имя императора высоко почитается в Александрии. Решительные меры по отношению к зарвавшемуся церковному предводителю не вызовут никаких осложнений. В этом же духе Орест написал еще несколько частных писем и приказал в тот же день отправить их в Константинополь.
Тем временем Кирилл тоже работал. Он послал Гиеракса навстречу отшельникам, шедшим под предводительством Исидора, и немедленно вслед за тем имел конфиденциальную беседу с начальником полка нижнего Египта. Полковник стоял перед архиепископом, как перед начальством. Кирилл сказал ему:
— Через час вы получите приказание выступить со своим полком из Пустынных ворот и двигаться до начала равнины, где и преградить дорогу святым, идущим с гор. Именем церкви приказываю вам выполнить этот приказ следующим образом: выходите через Солнечные ворота, расположитесь на отдых в двух милях от озера и после захода солнца возвращайтесь в казармы.
Полковник поклонился и вышел, а Кирилл улыбнулся, вспомнив про знаки римского государства, нашитые на мундире офицера.
Часом позже наместнику принесли на подпись срочный приказ — нужно было выставить против отшельников, о численности и наличии оружия которого не было известно, целый полк. Наместник колебался, полагая, что отряд его личной охраны был бы надежнее. Полковник намеченного полка был больше христианином, чем солдатом. Градоначальник противопоставил свои возражения. Для скопищ бродячей сволочи слишком много чести иметь дело с гвардией. Но и в Константинополе произведет большее впечатление известие, что христианские изуверы были обузданы христианскими офицерами. Орест подписал приказ.
В подземельях таинственного дома совершалась небольшая заутреня. Присутствовало около трехсот мужчин и мальчиков. Торжество закончилось грустной, почти что траурной речью Библия. Мученик был сегодня кроток, как никогда. Вскоре после восхода солнца многие бедные ремесленники и рабочие знакомыми тропами вернулись в свои жилища. Остальные собрались в большой пещере, чтобы часа два провести с Библием в беседе, а затем начать святую неделю скромной трапезой.
Вольф присутствовал при богослужении. Когда же собравшиеся начали расходиться, и Библий ждал возможности начать беседу, он простился со старым знаменосцем. Вольфа беспокоило положение в городе и ему не терпелось узнать последние новости.
— Вольф хочет уйти. Он считает себя слишком умным для наших разговоров. Его опять тянет к этой язычнице, Ипатии! — сказал старый знаменосец Библию.
Последний строго сказал:
— Если он не чувствует себя больше ребенком, наше учение не для него.
Вольф молчал. Он не хотел оскорблять старого мученика. Но все-таки тихо произнес:
— Мы ведь не рабы попов, чтобы заучивать наизусть символ веры.
Библий отвечал:
— Наша община не является собранием философствующих немцев. Община желает общих наставлений. Ты хочешь уйти от нас?
— Дайте мне время!
— Иди же, — сказал Библий сурово, — мы тебя не держим. Продолжай верить, что ты христианин, ибо это так, пока ты в это веришь. А в день, когда гордость знания обманет тебя или ты устанешь бороться с миром из-за мира, тог да ты знаешь, где нас найти. Меня ты тогда едва ли найдешь — вероятно, лишь остатки нашего братства. Мы будем искать убежища среди садовников отшельнических гор, безымянные среди безымянных. Там найдешь ты нас, когда только желание не будет томить тебя больше, когда ты станешь искать покоя. А до тех пор прощай, верь в Христа и веди себя хорошо!
Тут вмешался отец Вольфа.
— Вольф вовсе не для того здесь, чтобы быть хорошим. Он должен быть смелым и сражаться рядом с нами, когда придет время.
— Будь уверен, что Ипатия не сделает меня трусом.
— Так, значит, мы увидимся в Валгалле. Прости, Библий, я хотел сказать — в раю.
Библий усмехнулся.
— Я не знал этого слова, но догадался, что это рай. Не будем спорить из-за слова. Из-за слов целое столетие льется кровь.
— Начинайте же беседу, ваше преосвященство, — ответил с улыбкой Вольф, почтительно кланяясь.
— Не смейся! Каждому ребенку приходится выучить несколько слов. По крайней мере, как звать отца.
— Отец! — воскликнул Вольф, обхватывая обеими руками обрубок руки старого епископа.
Потом он поднялся по ступеням и вышел в город.
Долго не мог Библий приступить к обычной беседе. Качая головой, ходил он взад и вперед перед собравшимися и думал о Вольфе. Да, если бы все христиане или даже если бы все люди были похожи на Вольфа, — такие же смелые, откровенные, здоровые и молодые, — тогда тысячелетнее царство скоро настало бы. Тогда никто не стал бы думать о смерти и о жизни после смерти. Тогда не приходилось бы бороться с нуждой и голодом, с пороками больших и недостатками маленьких. Тогда на земле не стало бы неясных стремлений, не стало бы религии. И снова покачал он головой. Это было бы хорошо? Разве тоска и вера не лучше смелости, юности и здоровья? Или старый Библий стал вдруг эллином, так как с ним поговорил друг Ипатии? Вот здесь перед ним стоят и сидят бедные, жалкие люди и их болезненные, невежественные дети. Этим не смогут помочь греческие боги, им нужна весть о Спасителе.
Библий усмехнулся особенно кротко и начал беседу. Сегодня он остановился на некоторых строках нагорной проповеди. Он стеснялся говорить о существе божием, стеснялся Вольфа, хотя его уже не было. И прежде чем истекли положенные два часа, он закончил свое наставление сердечным призывом с миром приступить к трапезе и никогда не ставить букву закона выше любви.
Трапеза началась. Некоторые члены общины принесли столько запасов, что каждый мог получить свою долю пасхального агнца, медовый хлеб и кубок вина. Для одних из присутствующих это был благочестивый обычай, для других — сошествие Бога к бедным и несчастным. Но для большинства это было редким праздником, и после первых глотков меда собравшиеся оживились. Мужчины болтали и спорили, а мальчики запели старую египетскую песню, которую в течение многих столетий распевали дети на улицах Александрии весной, когда аисты справляли свои свадьбы в дельте Нила, а потом отправлялись на север к мужчинам из льда и женщинам из снега, у которых не бывало детей, так что египетские аисты должны были приносить им живых ребят. Внезапно все смолкло. Со стороны железной двери раз дался сигнал. Один из часовых ударил мечом в пустой шар. Настала мертвая тишина. Нападение! Убийцы! Церковь! Железная дверь вела в дом. Библий знал, что в узком проходе сторожа смогут, жертвуя собой, выиграть несколько минут. Спокойно и печально отдал он приказания. Факелы были потушены. В темноте старый солдат должен был пробраться к скрытому выходу на кладбище, чтобы посмотреть, не загражден ли и он. И медленно, с самыми молодыми впереди, собравшиеся должны были перейти в погребальную пещеру, чтобы оттуда постараться выбраться на волю. Снова встретиться можно было среди садовников. Так было решено уже давно.
Сквозь железную дверь долетал приглушенный крик и звон мечей. В пещере все молились — вслух и шепотом. Внезапно послышались быстрые шаги и тяжелое дыхание старого солдата:
— Выход свободен! Не видно ни собак, ни монахов. Отец, позволь мне распоряжаться теперь. Я солдат. В таком порядке, как все стоят, пусть идут к выходу, не обгоняя друг друга! Мы даем вам час времени, в течение которого я и десять моих товарищей будем защищать проход.
Старик назвал поименно десять человек, у которых, он знал, есть при себе кое-какое оружие. Каждый ответил на вызов и пробрался в темноте туда, откуда звучал голос старика.
— А Библий? — спросил мученик, когда старый солдат перестал называть имена. — Надеюсь, что вы меня не прогоните? Арсений будет следить за порядком среди уходящих. Спешите к выходу. В погребальной пещере можете зажечь огонь. Не обгоняйте друг друга в коридорах. Мы клянемся предоставить час в ваше распоряжение. Раньше этого им не справиться с нами — двенадцатью. Прощайте! Увидимся у садовников!
С рыданиями и прощаниями толпа беглецов направилась к потайному входу позади возвышения для ораторов. Последние еще не скрылись, как внезапно железная дверь слетела с петель и упала. Один из сторожей вбежал в пещеру, закричав громко и прерывисто:
— Остальные убиты! Это отшельники! Я не смог сдерживать натиск!
Следом за ним ворвались нападавшие. Однако в абсолютно темной пещере самые неистовые среди них не могли ничего поделать. Они требовали света, огня. Выкрикивались кровавые угрозы.
Прежде чем внесли свет и проход очистился, двенадцать защитников могли укрепиться на своих местах. Библий стоял впереди всех.
Когда отшельники отыскали факел, они неистово бросились вперед. Последний сторож был также убит, и теперь разыскивали еретиков. Поднялся бешеный крик, когда отшельники признали, что пещера опустела. Они рыскали повсюду. Прошло много времени, пока они заметили выход. Но здесь, на хорошо выбранных местах, там, где проход начинал сужаться, их ожидали противники.
Старый знаменосец надеялся, что робкие монахи не решатся напасть на их позиции, однако он плохо знал отшельников.
При свете другого факела они узнали епископа Библия и закричали от радости. Бесстрашно кинулись они на еретиков. Первый натиск был отражен, но в нем погиб пронзенный ножом Библий.
Отшельники отпрянули так же неистово, как нападали, а новые бросились на приступ. Среди защищавших не скоро появились мертвые, но раненых было достаточно.
Отшельники продолжали свое дело со свежими силами. Защитники скоро измучились и могли отдыхать только тогда, когда им удавалось выбить факел из рук державшего его монаха. Тогда наступал перерыв, пока не появлялся новый факел. А в темноте старый солдат то выводил несколько вперед свой небольшой отряд, то снова отодвигался назад, чтобы не дать прибывшим приноровиться к расстоянию. Так боролись они около получаса. Половина еретиков обессилела от потери крови. Среди отшельников было больше сотни раненых. В конце концов осажденные отступили, а отшельники, после короткого совещания, предприняли новый натиск. Рев и проклятия, звон мечей и предсмертные крики! Ужасная рукопашная, в которой никто не знал, кого он поражал и кто бил или кусал его самого. Все дальше назад. Шаг за шагом отстаивал старый знаменосец проход. Поначалу он чувствовал, что рядом с ним борются друзья тесной сплоченной стеной. Но с каждой минутой эта уверенность покидала его. Удары уже начали падать слева, спереди и справа кто-то защищал его. Потом ужасный крик — и прямо перед ним кто-то прорычал имя божие так, как только отшельник мог прорычать его. Он отступил еще. И внезапно очутился в светлом пространстве погребальной пещеры. Рядом с ним отступали еще двое из его товарищей. А по пятам шли сто кровожадных отшельников. Последние беглецы исчезли на ступенях узкого прохода.
— Задержите их на одно мгновение! — крикнул знаменосец своим товарищам.
Последние обернулись и исполнили его просьбу. Старик достиг расщелины, вскочил в нее и подставил меч и щит преследователям, перескакивавшим через трупы двух последних защитников. Он засмеялся, осыпая их насмешками.
— Пожалуйте, милости прошу. По одному человеку, ну, а с одним-то я справлюсь. Ну-ка! Да! Вам еще придется вытаскивать своих мертвецов за пятки, чтобы очищать место следующим! Иначе вы закупорите проход своими грязными трупами!
Старый солдат задыхался. Из его многочисленных, хотя и легких ран непрерывно сочилась кровь, и он не долго продержался бы, если бы, действительно, после каждого удара не наступал перерыв. Потому что каждый новый противник, падая под его ударами, заграждал проход. Это могло продолжаться довольно долго.
Когда на него кинулся длинный тощий отшельник с киркой в руке, старик зацепил кирку своим щитом и ударил парня в плечо. Но в эту же минуту из-за спины нападавшего вылетел нож, вонзившийся в левое колено старого знаменосца. Последний упал, но пока вытаскивали его новую жертву, он вытащил нож из раны, опустился на правое колено и стал ожидать новых нападений.
— Вы правы, собаки! — закричал он. — Так нас учили делать! Таким образом еще вернее можно проучить вас! Спасибо, я не забуду урока! Пожалуйте, следующий, по очереди!
Опустившись на правое колено, прикрывая таким образом все тело, старый солдат продолжал отражать нападение за нападением. Его не поражали ни ужасные дубины, ни кривые ножи, ни железные стержни. Но колено болело, а из раны вытекло слишком много крови.
Спокойно продолжал он защищать скалистую дверь. Его поза не переменилась, удары сыпались с прежней силой. На какое-то мгновение его охватила слабость. К счастью, это было во время очередной передышки, и следующий нападавший получил полагающийся ему удар меча. Не смертельный, правда, но все-таки достаточно основательный для начала.
Сражение продолжалось дальше. После второго приступа слабости старик призадумался. Он обещал час. Ну, если принять во внимание битву в проходе и количество крови, потерянной им, несмотря на отсутствие значительных ран, наверное, прошло добрых два часа. И вновь поднял он меч, но тут в третий раз охватила его сильная слабость, и он упал вперед на свой щит. Несколько ударов в спину, и, прыгая со ступени на ступень, пронеслись над ним нападавшие. Вверх, к выходу. И дальше к пустынному кладбищу. Нигде не было видно ни одного еретика.
Поздно ночью несколько назареев пробрались вниз в пещеру, чтобы похоронить своих храбрецов. Старый знаменосец лежал не на ступенях. Очевидно, он еще раз почувствовал прилив сил и, оставляя за собой широкий кровавый след, дополз до середины пещеры. Здесь они и нашли его. При свете факелов назареи обыскали пещеру и собрали трупы своих товарищей вокруг старика. Седую голову Библия они положили на грудь старого солдата. Вдруг глаза его открылись. Он долго смотрел перед собой.
— Я не убит. Но у меня нет больше крови. Я отдал всю, до последней капли. Похороните… Я не хочу… шакалы… около Библия… Последнюю каплю… Вольф… скажите ему…
Улыбка осветила его черты.
— Сколько?
Его не сразу поняли.
— Ах, да! Ровно тридцать отшельников валялись на полу катакомб!
— Скажите Ули — тридцать на двенадцать… Нет, с нами был Библий. Не считается… Скажите Ули… он должен быть храбрым… около Библия…
Когда назареи убедились, что старик действительно умер, они похоронили убитых. Старейший из них, рулевой из гавани, прочитал молитву и добавил потом:
— Прощайте, блаженные братья! Мы уходим к садовникам и постараемся жить и умереть во Христе. Мы оставляем мир кровавым врагам. Но когда новое солнце засияет над единым христианством, тогда мир будет принадлежать садовникам, и над вашими могилками с любовью будут вспоминать вас.

Глава XII
ИПАТИЯ

В то время как под землей люди боролись и избивали друг друга, Ипатия начинала свою последнюю зимнюю лекцию. В вербное воскресенье, которое ознаменовалось еще более кровавыми событиями, церковная травля сделала свое дело, и беспокойства в городе привели к тому, что слушателей оказалось значительно меньше. Не больше четырех сотен студентов наполнило сегодня большой зал, и среди них было много таких, которые явились сюда впервые, только для того, чтобы получить зачет астрономического курса. Такой конец семестра слегка огорчил Ипатию: курс начался так успешно! Но она привыкла обращаться главным образом к первой скамейке, а здесь не было заметно никакой перемены. Синезий и Александр записывали так же усердно, как и в первые дни, Троил выражал свое одобрение сочувственными улыбками или кивками головы, а Вольф, да, Вольф, пожирал ее своими синими глазами варвара. Она знала, что во многом поддалась влиянию его честной веры, и что многое, полученное раньше от него, возвращалось теперь обратно. Все-таки было удовлетворением обращаться лично к нему, хотя бы и на расстоянии нескольких шагов. Два часа еще не прошли, когда Ипатия окончила свою лекцию. Медленно сложила она рукописи и откинулась в своем кресле. Легкий одобрительный шепот сейчас же затих, как только слушатели поняли, что она хочет добавить еще несколько слов. Из-под полуопущенных век кинула она взгляд на Вольфа, неподвижно сидевшего, запустив пальцы в свою огненно-красную гриву. После долгой паузы Ипатия сказала:
— С моей стороны было бы нечестно не признать в конце лекции, что в течение моей работы у меня появилась новая точка зрения. Когда я решалась начать с вами мои беседы, я не намеревалась защищать старые предрассудки или противопоставлять старую философию новой вере. Мне нечего прибавить к моей критике, я не могу взять обратно ни одного обвинения против христианских неоплатоников. Однако нечто я хотела бы сказать вам, господа, быть может, мы не так скоро увидимся снова. В воздухе, действительно, носится что-то, похожее на призрак новой религии. Все чистые средства чувствуют это. Скорее даже не новая религия зовет нас, а религия впервые входит в мир. Мы смутно чувствуем, что в жизни есть что-то ценное, нечто, имеющее постоянную, устойчивую ценность. Мы все стремились бы умереть, если бы в мире не было ничего ценного. Надо признать, что наша старая вера в богов не была такой религией. Для черни старая вера была бессмысленным идолопоклонством, полным лжи и глупости. Для просвещенных духов от Платона до императора Юлиана старая вера была странствованием среди прекрасных проявлений природы. Старые боги были для нас безупречно-прекрасными человеческими образами, прекрасными, молодыми, здоровыми людскими телами. Но и эта новая религия, которая несколько веков тому назад появилась в наших краях, еще не религия. У бессмертной черни она сделалась, в свою очередь, ложью и ханжеством. Совершенно безразлично, ожидают ли слепые старухи исцеления от того, что они съедят печень дальнозоркого орла или прикоснутся к телу какого-нибудь убитого христианина. Но и для образованных последователей новой веры она не является религией. Новая вера — это только неясное стремление вверх от эгоизма к любви, и в то же время стремление вниз — в бездонные глубины природы. Это стремление из жизни, казавшейся единственно реальной нашим отцам, назад в смерть, которая не страшна, так как скрывает новую загадку жизни. Мы достаточно долго созерцали самодовольно прекрасный лик природы, мы стремимся теперь проникнуть в сердце человека. Старая вера не знала этих томлений вообще, новая сумела подарить нам только их сладкую боль. Старая вера сушила сердце человека — новая искажает его лицо. Старая вера была оазисом среди безграничной пустыни — новая создает нам мираж. Ласковое озеро со свежей водой, а вокруг него качающиеся пальмы и гостеприимные палатки. Мы знаем, что это только мираж, и что верующие, которые с восторженными криками погонятся за обманчивым образом, с отчаянием узнают, что их завлекал обман. Но, быть может, это озеро со своими пальмами и палатками все-таки больше, чем иллюзия? Быть может, это отражение, нереальное само по себе, но отражающее действительное озеро и настоящие пальмы? Пойдем дальше! Мы — вы и я — мы не вступим в счастливую страну, ибо религия будущего приходит медленно: чернь стоит у нее на дороге. И бессмертная чернь обладает бессмертной ненавистью. Но мы не будем ненавидеть, особенно во имя веры. И если бы среди нас был кто-нибудь, у кого новая вера похитила самое дорогое — отца или радость творчества, то все-таки он не должен думать о мести. Это — единственная прекрасная мысль в простом учении сына назарейского плотника. И новая вера, которая так победоносно овладевает ныне древними твердынями греков, станет некогда такой же бедной, как бедны теперь боги Олимпа. Настанет время, когда христианство сделается старой религией, для свержения и уничтожения которой поднимутся люди из глубин народа. Настанет время, когда христианство, как теперь старые боги, будет искать царственного защитника, который спас бы его от гибели. Настанет время, когда христианские попы будут думать, что вместе с ним погибнет человечество, и животное начало восторжествует в новых идеалах, как сегодня думают так жрецы наших богов. Зная это, склоним голову и скажем: простим нашим врагам — не потому, что мы знаем больше, чем они, не из высокомерия, — нет, но потому, что начало и конец всякой мудрости есть сознание незначительности нашего знания!
Ипатия умолкла и медленно поднялась. На этот раз не раздалось ни одного одобрительного восклицания. Наиболее верные ее приверженцы были поклонниками старых богов и не могли благодарить ее за эту последнюю речь. Нельзя было особенно винить ее за то, что в такое опасное время она делается уступчивее, но все-таки это было не особенно хорошо с ее стороны. Кучка студентов протиснулась к кафедре, чтобы получить свои зачеты. Ипатия безучастно исполнила свою обязанность и потом, против обыкновения, стала ждать, пока все студенты один за другим не покинут аудитории. Когда в зале остались только ее четыре друга, она медленно спустилась по двум ступенькам, протянула каждому руку и сказала несколько слов благодарности за мужественную поддержку. И еще попросила об одной последней услуге. Она хочет сходить сейчас к больному наместнику и просит проводить ее до дворца, так как сегодня действительно есть опасность подвергнуться оскорблению со стороны какого-нибудь неистового монаха.
Маленькая группа быстро направилась ко дворцу наместника. На Портовой площади царила воскресная тишина, и даже около собора никого не было. Казалось, что город сегодня настроен спокойнее, чем в последнее время. Быть может, настроение народа изменило покушение на наместника. Комедию со святым Аммонием теперь уже многие не принимали всерьез.
Ипатия со своими друзьями прошла по широкой церковной лестнице. До дворца наместника осталось не больше тысячи шагов.
Был прекрасный весенний день, и солнце, сверкая, отражалось в зеркальной глади моря и обливало своими лучами кружевные дома и могучий маяк. Ипатия жадно вдохнула воздух.
— А меня еще предостерегают против опасностей улицы! По-моему, больше опасности в собственном кабинете!
Синезий сделал поучительное замечание относительно правильного сочетания физической и духовной работы и высказал надежду дожить, благодаря строгому режиму, исключавшему излишества как в охоте, так и в учении до глубокой старости. Но когда он собрался объяснить, почему он стремится к долголетию, Ипатия оборвала его почти сердито и сказала:
— Назовите один день тысячелетием, и тогда окажется, что всякая однодневка живет тысячу лет.
Синезий замолчал, а Троил попробовал, шутя, объяснить понятия времени и пространства обманами зрения и слуха.
Беседуя, дошли они до дворца. Состояние здоровья наместника значительно улучшилось, из уважения к Ипатии четырех друзей пропустили с ней.
Орест полулежал с забинтованной головой в самом мягком кресле своего кабинета и радостно протянул руку своей прекрасной подруге.
— Как мило с вашей стороны, Ипатия, что вы пришли навестить меня. И со своей лейб-гвардией! Вы правы! Нет, нет, друзья мои, я всегда рад вас видеть, но вы понимаете, что когда здесь Ипатия, я не могу принять вас, как следует.
Он попросил своих гостей усаживаться, а Ипатия должна была разместиться рядом с его ложем.
Он желал дать своему прелестному другу хороший совет, а если совета окажется недостаточно, то и приказание. Сегодня он еще может поручиться за покой в городе, так как он военной силой закрыл пути, ведущие из монастырей. Таким образом сейчас можно не опасаться дальнейшего нашествия отшельников, а монахи стали несколько менее фанатичны, испугавшись последствий его раны.
— Воспользуйтесь, милая Ипатия, этими днями и уезжайте сегодня, куда хотите, вглубь страны. Как старый друг, я могу быть нескромным и коснуться вашей тайны. Вам не найти лучшего убежища, чем родина вашего друга Синезия, который будет счастлив сегодня же приготовить для вас хорошее судно и отвезти вас в Кирены. Это, действительно, будет самым лучшим для всех нас. Вы скроетесь с глаз здешних молодцов и сможете спокойно продолжать там служить старым богам. Кирен почти не коснулось христианство. Тамошние жители — настоящие язычники, поклоняющиеся набальзамированным животным, при этом они еще не научились убивать других людей только потому, что молятся другим мумиям. Я бы окончательно успокоился, если бы сегодня вечером вы уже были в открытом море.
Ипатия молчала, и только Синезий поблагодарил наместника за отеческий совет и хорошее мнение. Он сказал, что всегда будет считать задачей своей жизни сделать свою страну достойной столь высокой похвалы, чтобы потомство, говоря об Ипатии, с благодарностью думало о Киренах. Появились новые гости, важные чиновники и крупные коммерсанты, с каждым из них Орест должен был поговорить. Ипатия стала прощаться, и Орест засмеялся, когда четыре друга тоже поднялись разом, как по команде.
— Правильно, правильно, мои молодые друзья! Но я надеюсь, что это ваш последний визит. Итак, счастливого пути, милая Ипатия, но не прощайте. Я навещу вас этим летом, а когда все успокоится, вы проведете зиму в городе.
Ипатия удалилась и слышала еще, как наместник сказал оставшимся гостям:
— Да, наша божественная Ипатия не сможет, к сожалению, оставаться в городе. Мое огорчение велико, но я надеюсь…
Молча шла Ипатия, знаком попросив Синезия и других оставить ее одну, Быстро дошла она до набережной и остановилась возле одного из столбов, к которым могучими канатами привязывались стоящие на якоре корабли. Здесь была правительственная гавань, и строго соблюдался воскресный отдых. Нигде не было видно ни души. На палубах тоже все было неподвижно, и только поднимавшаяся то тут, то там узкая полоса дыма выдавала присутствие людей. Вольф, Александр и Троил, испытывая противоречивые чувства, смотрели на прекрасную женщину, старавшуюся скрыть свои слезы. Что-то волновало их. Синезий, права которого были признаны теперь открыто, подошел к ней, осторожно коснулся ее руки и сказал тихо и вкрадчиво:
— Милая Ипатия, посмотри на эти облака дыма. Еще возвращающемуся Одиссею кухонный дым казался добрым знаком. По дыму нашел он дорогу домой. Совсем нетрудно пробыть на таком корабле два или три дня. Я приготовлю все, и мы отправимся сегодня же!
Ипатия не отвечала. Она выпрямилась, и все еще, стоя спиной к молодым людям, смотрела, но не на запад, в сторону Кирен, а на восток, спокойная, строгая и холодная, как статуя.
— Позволь нам проводить тебя до дому, милая Ипатия, и оставайся там, пока я не смогу тебя увезти. Сейчас я оставлю тебя. Я иду к архиепископу. Я скажу ему, что ты решилась стать моей женой и покинуть город Александра. Ты увидишь, что это ему понравится. Я не думаю, чтобы он был злым человеком. Он будет милостив и ко мне, и к тебе, а так как он влиятельный человек, влиятельнее твоего друга наместника, было бы глупо сердить его. Могу я пойти к нему?
— Делай, что хочешь, — сказала Ипатия и почти сурово взглянула на Синезия.
— И ты позволишь проводить тебя и будешь ждать меня у себя?
— Я иду к себе.
Синезий обратился к своим друзьям с просьбой охранять его жену. Они отвечают за все. Нельзя откладывать посещения архиепископа, так как его влияние может ускорить отъезд.
— Прощайте! Защищайте Ипатию! Да хранит ее каждая капля вашей крови!
И Синезий направился по Церковной улице во дворец архиепископа. Ипатия спокойно смотрела ему вслед. Когда он скрылся из виду, она вздрогнула и громко сказала:
— Никогда! Я не уеду и не покину Александрии. Здесь я стою и здесь я останусь, и никогда не буду его женой.
Казалось, что она сказала это одному Вольфу. Он кинулся вперед и схватил ее за руки, не смея произнести ни слова.
— Пойдем, — сказала Ипатия. — Веди меня домой! Не знаю, но, кажется, пришло мое счастье. Теперь я не хотела бы умирать.
— Теперь! — прошептал Вольф, зашагав рядом с ней к Портовой площади.
Троил и Александр подождали немного. Затем они отправились следом за ними, и Троил сказал:
— У нас удивительно благодарные роли, не правда ли? Один идет выпрашивать милости архиепископа, а другой уводит его невесту. И за это мы отвечаем каждой каплей крови!
— Разве ты серьезно думаешь об опасности, Троил?
— Конечно, — сказал Троил, улыбаясь, — нас всех перебьют. Знаешь ли, Александрик, я думаю — не пойти ли мне сейчас домой и не устроить ли знатную попойку, послав вас ко всем чертям, или из чистого эпикуреизма остаться с вами, чтобы быть укокошенным Кириллом. В конце концов это будет что-то вроде самоубийства. Но жертвовать за Ипатию последней каплей крови, как это только что в столь изысканных выражениях предложил нам сделать Синезий, это, пожалуй, совсем новое наслаждение. И, право же, интересно, как я при этом буду себя чувствовать?
— Не говори так!
— Ах, ты, еврейчик! Я думаю, ты боишься?
Александр остановился и сказал своим обычным насмешливым тоном:
— Боюсь? Боюсь? Что это такое? Если дело дойдет до драки, то ты будешь присутствовать при этом из любопытства, чтобы пережить кое-что новое. Вольф будет драться, потому что для него драка так же естественна, как для быка сила или для льва мужество. Страх! Мне стало не по себе от твоих слов, и по мне лучше бы я никогда не встречал ни вас, ни Ипатии. Я бы никогда не знал тогда, какие уроды мои тетки, и стал бы со временем великим человеком. Страх? Я так же неспособен покинуть Ипатию в опасности, как ходить на голове. Бесстрашной может быть любая собака. Человек должен быть благороден. И я полагаю, что мы благородны.
— Мне хочется сказать тебе кое-что, милый Александрик. Ты говоришь не особенно логично. Но по храбрости равен нам всем. Твой знаменитый патрон Александр Великий был бы тобой доволен.
Тем временем Ипатия и Вольф почти дошли до конца пристани. Они не особенно много разговаривали.
— Вольф! — произнесла Ипатия со своей прекрасной улыбкой, и слово прозвучало в ее губах так же чуждо, как ‘Ули’. Тогда он тоже улыбнулся и сказал:
— Ипатия!
— Ты правильно произносишь имя, лучше, чем я твое. Так торжественно! Никто не зовет меня иначе со дня смерти отца.
— Могу я называть тебя иначе? Можно мне говорить, Гипатидион?
— Нет, это не идет ни к тебе, ни ко мне. Не надо.
У конца пристани они остановились. Издали донеслось что-то похожее на пение воскресных псалмов. Потом снова все стихло.
— Ты сделала меня счастливым, Ипатия. Ты не пойдешь с ним? Могу ли я…
— Молчи, Ули! Чьи мысли поднимаются так высоко, как мои…
— Безразлично!
— Я не смогла бы быть твоей женой так, как ты этого хочешь. Я не могла бы лежать в твоих объятиях, не могла бы целовать тебя, не содрогаясь от прикосновения мужчины. Не от тебя! Оставь это! Жизнь не дает непрерывного счастья, только счастливые мгновения, а счастливые мгновенья похитило у меня мое мышление. Навсегда! Оставь это! Но если они убьют меня, и моя бедная маленькая душа вылетит, — как это рисуют на старых картинах, — изо рта, то поймай своим дыханием мою бедную душу, и она расскажет тебе обо мне.
— Это невозможно, Гипатидион! Ибо вместе с тобой умру и я, и не смогу услышать, что будет рассказывать твоя душа.
— Ах, Ули, ей не понадобится много слов.
Они взглянули друг на друга, и Ипатия сказала:
— Сейчас мне показалось, что моя душа уже вылетела.
В эту минуту поспешно подошли Троил и Александр.
— Разве вы ничего не слышите? Ну, разумеется, Александрик, станут они прислушиваться!
— Кто-то гнусавит псалмы на улице?
— Он прав, — сказал Александр. — Это не в церкви. Это процессия. Это монахи. Идем скорее!
Троил и Александр почти побежали вперед, а за ними следовали Вольф и Ипатия. Они завернули за собор и пересекли громадную Портовую площадь, на которой не было видно ничего особенного. Только на западной стороне несколько рабочих смотрели вниз, как будто там двигалось что-то замечательное. Они уже пересекли площадь и достигли угла Академии, когда из академических ворот выскочил маленький погонщик, подбежал к Ипатии и прошептал:
— Назад! Спасайтесь! Вас подстерегают монахи!
Они остановились. Вольф выпрямился. В воротах Академии поднялся шум. Мальчик побежал по площади на встречу толпе псалмопевцов.
Вольф сказал быстро и твердо:
— Нам надо уходить назад. Если мы дойдем до дворца, Ипатия спасена. Если они подойдут раньше, мы их задержим, а Ипатия скроется в соборе. Там убежище.
Они хотели бежать назад, но тут из ворот Академии выскочило около ста человек молодежи из союзов и монахов.
— Вон она бежит, ведьма! Долой ее! Разорвем ее на кусочки! И любовников тоже!
Толпа подбежала к Ипатии и ее защитникам. По знаку Вольфа беглецы остановились.
— Теперь бежать нельзя. С этим сбродом мы справимся. Сюда, Троил. Сюда, Александр! У вас есть по ножу, идите. Вы не сочтете меня трусом за то, что я остаюсь при Ипатии. Вам надо задержать их, ну, прощайте!
Они обернулись к своим преследователям, и те сразу остановились. Между ними было шагов тридцать. Раздались дикие ругательства и угрозы.
— Дай руку, Ипатия! — воскликнул Троил, — Все на свете бессмыслица. Но ты была моей прекрасной иллюзией. Давай поспорим, что мы не увидимся больше? Ни здесь, ни там.
Улыбаясь, Ипатия протянула ему руку.
— Не надо спорить, до свидания!
— Дай и мне руку, — сказал Александр. — И ты, Вольф. Обоих вас я любил довольно несчастливо!
— Прощай, мой друг, мой лучший друг! Но не лучше ли было бы…
— Оставь его, Ипатия, не мучай. Он умирает не очень охотно. Но все же он порядочный парень. Прощайте, Александрик!
Под дикий рев толпы пожали они друг другу руки, и Александр с Троилом, сжав свои длинные ножи, пошли пря мо на толпу.
— Сволочь отступает, — сказал Вольф.
— В собор!
И он быстро повел Ипатию вверх по широким ступеням.
— Ты не хочешь ловить мою душу?
— Я люблю тебя больше своей жизни, но не больше твоей жизни. Идем!
Он перескочил последнюю ступень и ударил мечом в дубовую дверь.
— Откройте! Убежище!
Тем временем Александр и Троил были уже в трех шагах от толпы. Мастеровые и монахи были вооружены железными прутьями, ножами, дубинами и топорами. Но никто не поднял оружия. На друзей обрушились только ругательства. Троил отвечал тем же, и вначале казалось, что все ограничится перебранкой.
— Ругайся же, — шепнул Троил, — это их сдерживает. Александр замялся на минуту и потом начал:
— Псы! Лентяи! Воры! Христопродавцы! Грабители! Шакалы! Степные собаки!
— Висельники! — подхватил, в свою очередь, Троил. А в дверь храма продолжал ударять меч.
— Откройте! Убежище! Убежище!
Все громче и ближе раздавалось пение псалмов. С быстротой стрелы промчался маленький погонщик и шепнул друзьям:
— Отшельники идут!
— В таком случае, спокойной ночи, Александрик, — сказал Троил тихо и продолжил:
— Стервятники! Коршуны! Пожиратели трупов! Падаль!
Погонщик домчался до собора и сообщил свою весть Ипатии. Вольф велел ему проникнуть в собор через ризницу и попробовать отворить двери.
— Убежище! Убежище!
Все громче и громче раздавалось пение, и в глубине площади показались тесные ряды ужасных анахоретов. Все больше и больше! Свыше пятисот человек. И если глаза Вольфа не обманывали, то они уже начали свою кровавую работу. Их топоры, палки и цепи были в крови. Неужели назареи…
Очевидно, и у отшельников было острое зрение. Ибо внезапно пение прекратилось, и раздался дикий рев. Тогда один, длинный и худой, шедший во главе, неистово закричал, и отшельники бросились вперед.
— Отшельники! — закричал один из монахов. И внезапно вся толпа перешла в наступление.
— Ну, я скоро смогу убедиться в этом! — крикнул Троил, сердито смеясь, взмахнув ножом, всадил его в шею ближайшего врага и хотел вытащить его обратно. Тогда ударила его железная дубина и, хрипя, он повалился навзничь. Десять топоров обрушились на него.
При первом натиске Александр отступил на три шага. Увидя, что Троил упал, он закричал:
— Наконец-то! Ну, так получайте! Вот! И вот!
И с таким неистовством стал он поражать окружающих, что монахи отступили.
— Вот! И вот!
Он разил наудачу, опьянев от крови, сея вокруг смерть, и кричал, и разил, пока какой-то нож не вонзился ему в сердце, и он не упал в свою очередь.
— Убьем ведьму!
— Убежище! Убежище!
Отшельники уже взбегали на лестницу впереди монахов. Внезапно они остановились, испуганные, и только их предводитель, худой и длинный Исидор, продолжал бежать вперед. С крыши академии спустился марабу и стал беспокойно носиться над головой Ипатии. Он ударял клювом в церковные двери и кричал, как человек.
— Дьявол охраняет ее! — закричал один из отшельников.
— Убежище!
В толпе были почти одни молодые отшельники. Их рубахи и верблюжьи шкуры представляли собой лохмотья. На руках и оружии виднелась кровь. Только во главе их, рядом с Исидором, стояли старики. Глаза всех горели.
Вольф старался воспользоваться моментом. Держа свой меч за клинок, он поднял высоко вверх крестообразную рукоятку, и, взбежав на последнюю ступень, громко закричал:
— Именем нашего общего Спасителя, заклинаю вас отступитесь от вашего намерения! Кровь на руках ваших, а Господь говорит: не убий. Я такой же христианин, как, и вы, и клянусь вам, что эта женщина не заслуживает смерти! Месть Господа поразит вас, если вы преступно…
Снова проскользнул к нему маленький погонщик и шепнул:
— Они в ризнице. Я слышал голоса. Но они не хотят отворять.
— Молодец! Иди к Ипатии. Я ничего больше не знаю. Но у меня достаточно сил. Быть может… Беги во дворец, расскажи, приведи помощь!
Марабу не мог больше держаться в воздухе и тяжело упал к ногам Ипатии.
Тогда отшельники закричали с облегчением, и, дико завывая, подняли оружие.
— Он назарей! — рычали отшельники.
В два прыжка Вольф был около Ипатии.
— Прощай, душа моя принадлежит тебе!
Закрыв глаза, как бы без чувств, прислонилась Ипатия к дубовым дверям храма. Он услышал, как она прошептала его имя, потом снова бросился он вниз навстречу отшельникам. Что-то очутилось рядом с ним. И прежде чем он схватился с врагами, марабу опередил его. Казалось, птица хотела первой принять бой.
Отшельники отхлынули, и сам Исидор спрыгнул вниз. Отчаянно ударяя клювом, птица бросилась вперед, но один! из старцев ударил ее своей дубинкой по голому черепу. Марабу болезненно щелкнул клювом и исчез под ногами отшельников.
— Дьявол поражен во имя Господа!
Тогда Вольф испустил ликующий крик, какого еще ни когда не слышали в Александрии.
— Юух-хух! — пронеслось над толпой, его рука поднялась и опустилась, и Исидор лежал на земле. И рука поднялась и опустилась, и один из старцев упал навзничь. И тогда началась борьба одного с пятьюстами. Окруженный со всех сторон, поражаемый отовсюду, Вольф расчищал место вокруг себя. Всякий, кто приближался к нему на шаг, падал, и под проклятиями раздавался его крик:
— Во имя Иисуса Христа, за Ипатию! Сюда и сюда!
В пылу битвы он не сразу понял, что монахи стали бросать камни над головами сражающихся. Он слышал, как они с грохотом ударялись в церковные двери. Внезапно он задрожал.
— Готово, она упала, ведьма! Победа! Вперед во имя Господа! Смерть назарею! Смерть ведьме!
Дважды описал Вольф своим мечом ужасный круг. После третьего раза он стал задыхаться. Очевидно, его ранили. Теперь он почувствовал это. Кровь текла с его лба. Левому бедру тоже досталось. Он не мог перешагивать через несколько ступеней. Но шаг за шагом стал он подниматься вверх по лестнице, продолжая сыпать удары во все стороны. Кричать он уже был не в состоянии.
Стоя наверху, продолжая отступать, старался он коснуться Ипатии рукой, так как оглянуться Вольф не мог. В это время прекрасная женщина, с зияющей раной на лбу, полулежала у церковных дверей. Алая кровь текла по ее белому платью. И когда отважный защитник, наконец, заметил это, он в последний раз закричал и снова ринулся в толпу отшельников. Рассекая их ряды, добрался он до одного, которого заранее заметил, — до одного, еще державшего в руке камень. Из последних сил Вольф вонзил ему в грудь меч по самую рукоятку. Теперь, когда единственным оружием у него остались кулаки, он вцепился в горло ближайшему из своих противников и через минуту, пронзенный, изрубленный, избитый, упал на землю.
Не заботясь о мертвых и раненых, ринулись отшельники вперед. Только своего умиравшего вождя, Исидора, несли впереди четверо братьев. Последние ряды затянули псалом. Так кровавым потоком дошли убийцы до церковных дверей. Там лежала Ипатия. Едва ли она была еще жива. Но один из благочестивых старцев все-таки вонзил ей нож в сердце. От удара камнем она упала на колени и полусидела, прислонясь к дверям. Теперь она повалилась на спину, продолжая смотреть своими черными глазами на врагов.
Молча стояли святые пустынники вокруг трупа. Только толпившиеся сзади и не видевшие своей жертвы громче прежнего распевали псалмы. Тем временем монахи выкрикивали проклятия наместнику, а мастеровые осыпали оскорблениями императора.
Несколько секунд царил суеверный страх перед трупом Ипатии. Исидор, которому удар Вольфа раздробил левое плечо, истекал кровью и сам походил на труп. Теперь он открыл глаза и при виде Ипатии начал хрипеть. Он вытянул правую руку и шевелил скрюченными пальцами. Тем временем стоявшие сзади напирали все сильнее, и круг около Ипатии продолжал сужаться. Молодые монахи поднесли Исидора еще на шаг ближе. Теперь Исидор мог коснуться мертвой, и судорожным движением вцепился он в воротник ее белого платья. Тогда дико прорвалось наружу священное неистовство окружающих.
В эту минуту медленно распахнулись тяжелые створки двери, и на пороге появились встревоженные церковные слуги. Человек двадцать отшельников протянули к трупу свои покрытые кровью и грязью руки и со смехом и проклятиями, кусок за куском, стали срывать одежду. Торжествуя, прятали они эти кровавые клочки ткани и уступали место соседу, отрывавшему, в свою очередь, новый лоскуток платья. Рыча от похоти, довершили отшельники свое дело. Даже туфли были сорваны с ног трупа. Молодой анахорет, завладевший одним из них, среди бешеных криков протискивался среди собратьев, комкая его и оглашая воздух богохульствами.
Окровавленные одежды исчезли, и в нагой красоте лежало тело девушки. Только в пышных волосах остался еще обрывок черного платка, покрывавшего зияющую на лбу рану, через левую грудь Ипатии медленно струилась кровь.
Исидор попытался выпрямиться, и благочестивые братья освободили ему немного места. Еще раз простер он руку. ‘Ипатия!’ — вскричал он громко и упал замертво, прижавшись лицом к ее тонким ступням. С новой яростью поднялись крики мести из толпы святых старцев.
— Исидор умер! Исидор умер! Она колдует и после смерти! Мученик! В церковь его! На алтарь святого! Вырвите глаза у ведьмы! Разорвите ее на куски! В огонь ее!
Они кричали все вместе, и ближайшие к трупу намеревались исполнить советы кричавших.
На берегу, как раз напротив Академии, монахи устроили костер такой величины, чтобы на него можно было положить тело ведьмы.
Старейшие пустынники торжественно перенесли тело Исидора через церковный порог и исчезли в темноте.
А на лестнице отшельники набросились на тело Ипатии. Ужасны были крики неистовствующих. Отвратительные восклицания, подобные тем, что раздавались по ночам в пещерах святой горы, где молодые отшельники часами боролись с дьяволом, вылетали из копошащейся кучи. Кроме того, они ругали друг друга. И снова звуки псалмов и звон топоров и дубин.
— Довольно с тебя будет и одного глаза! Она не будет больше колдовать! И другой туда же! Не трогайте грудь! Грудь! Пустите меня, я хочу одолеть дьявола! Я хочу грудь… Сто лет… Не бей!..
Внезапно все слилось в один звериный рев и какую-то отвратительную массу стащили вниз и бросили на приготовленный костер.
Тем временем монахи и мастеровые убрали мертвых, занеся их в церковь, другие несли раненых в Академию для перевязки. Лишь только трупы Троила и Александра остались лежать. Безжизненное тело Вольфа несколько ликующих монахов кинули рядом с Ипатией на костер. Скоро доски загорелись. Кто-то облил их смолой. Тогда наиболее веселый из монахов еще раз сбегал к лестнице, притащил труп марабу и швырнул его к двум трупам.
— Браво! Браво! Пусть и дьявол сгорит! Дьявол, ведьма и назарей!
В церковных дверях стояло теперь множество священников и других служителей церкви, вытягивавших шеи, чтобы лучше видеть. Дворы Академии были наполнены испуганными людьми. В переулках собрались безучастные зрители из египетской черни. Они потешались над дракой греков и христиан.
Распевая псалмы, монахи, отшельники и мастеровые окружили костер. Пламя медленно поднималось к небу.
В это время со стороны пристани раздался сигнальный рожок и, как маленькая собачонка, примчался погонщик ослов, издали крича:
— Держитесь, Ипатия! Держитесь! Солдаты!
Дрожа от нетерпения, взбежал он по лестнице и заметил темное облако дыма. Он оглянулся, ища Вольфа и других. Потом мальчишка разглядел костер, он все понял и, опустившись на ступеньку, горько заплакал.
Звук труб приближался и мерным шагом на площадь вышли солдаты. Идущий впереди офицер не знал, что ему теперь надо делать. Тогда достойнейшие из среды пустынников вышли к нему навстречу, и он остановил свой отряд.
— Не обращайте ваших ударов на святых старцев! — воскликнул один отшельник, белая борода которого была залита кровью. — Святой Исидор принял мученичество в последней борьбе с язычеством! Если вы захотите и нас приобщить к числу мучеников, мы возблагодарим вас и с пением псалмов вступим в небесное царство! Но вы все, а особенно ты, начальник этих христианских солдат, вы все совершите смертный грех и подвергнетесь вечному проклятию! Вы должны слушаться Бога больше, чем императора! Мы творили волю божью!
Офицер отсалютовал мечом и скомандовал своему отряду выстроиться для молитвы. Тогда отшельники расступились и показали ему костер, посылавший к небу черные облака дыма.
Торжественное молчание воцарилось на площади. Только со стороны лестницы слышались всхлипывания маленького погонщика.
Потом монахи, солдаты и отшельники затянули новый псалом.
Мальчик очнулся от своего плача. Слезы продолжали течь по его коричневым щекам, но он неустанно думал. Ему так хотелось еще чем-нибудь доказать Ипатии свою любовь. Она не должна была думать там, наверху, что ему не удалось сделать своего дела. Право же, он бежал изо всех сил, скорее он не мог.
Он не понимал, что случится с Ипатией после смерти. Но он видел, что что-то надо сделать. Он готов был исколотить себя за то, что не знал наизусть молитвы божьей матери Изиде. Сколько раз мать хотела выучить его ей! Теперь он смог бы прочитать молитву, и Изида сжалилась бы над доброй Ипатией и вывела бы ее из мрака подземного мира к свету. Теперь уже делать нечего, он все равно не знает молитвы. Но что-нибудь все-таки надо сделать.
Он встал и пробрался вовнутрь храма. Никто не остановил его. Он проскользнул в ризницу и стащил там из серебряного сосуда полную горсть ладана. Потом через боковой выход выскочил он во двор, обежал вокруг церкви, протискался между окровавленными монахами к самому костру и кинул свой ладан в пламя, которое, как будто в ответ на это, внезапно поднялось к небу двумя могучими огненными столбами.

—————————————————-

Первоисточник текста: Гипатия. Роман / Фриц Маутнер, Пер. А. В. Уитенговен. — М: Гос. изд., 1924. — 301 с. , 21 см. — (Соврем. иностр. лит.)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека