Парад продолжался уже целых три часа. Император Юлиан [Юлиан Отступник, Феевий Клавдий (331—363 гг.), римский император, племянник Константина Великого, сторонник языческой религии] на своем тяжелом рыжем коне, окруженный офицерами, чиновниками, духовенством и литераторами, находился недалеко от дворца наместника в конце широкой портовой улицы. В течение трех часов проходили мимо него полки, отправлявшиеся в Азию в победный поход против персов. Здесь, у главных складов Александрии, принимал император парад, напротив, у мола новой гавани, стояли на якоре корабли, которые в этот же вечер должны были доставить в Антиохию его самого и его свиту. Оттуда, предшествуя египетской армии, император намеревался выступить со своим сирийским войском.
Зрители порядком устали. Было около десяти часов утра. Стоял март, но солнце так нещадно палило над городом, что александрийская чернь начинала думать: африканские корпуса могли бы быть и поменьше.
Два маленьких темно-коричневых феллаха [феллах — крестьянин-земледелец в арабских странах], обнявшись цепкими руками, чтобы не потерять равновесия, сидели на крепкой свае.
Птица марабу, которую за ее характерную лысую голову александрийцы прозвали философом, плавно поднялась над крышей Академии, описала два широких, спокойных круга над старым зданием, еще раз мощно взмахнула громадными крыльями и опустилась, наконец, недалеко от императора на источенную непогодой колонну. В воздухе птица выглядела просто великолепно. Теперь, когда она стояла на одной ноге, а другой, невероятно изогнувшись, скребла свою морщинистую шею с длинным мешком, болтавшимся под клювом наподобие серо-коричневой бороды — это было далеко не привлекательно. Ко всему этому лысая голова ужасающих размеров, череп и не то меланхолично, не то сурово взирающие на мир глаза — все это выглядело как-то нелепо шутовски, и оба мальчишки кричали и хохотали, в то время, как проходивший перед императором пехотный полк выкрикивал обычное утреннее приветствие, с кораблей неслись стоголосые клики, а воинственно настроенные горожане обменивались замечаниями о параде.
Мальчишки забавлялись теперь тем, что сравнивали двуногого философа на колонне с философствующим императором. Однако, император Юлиан не выглядел ни меланхолично, ни торжественно. Сходство было чисто внешнее. Невыразительный маленький человек около тридцати лет от роду сидел на своем рыжем коне, как новобранец. Только умная лысая голова с длинной, темно-коричневой бородой философов отдаленно напоминала птицу на колонне. Но одно особенно рассмешило мальчишек: как марабу продолжительно и серьезно скреб и чистил лапой голову, совершенно так же скреб и чистил император свою спутанную бороду, приветствуя в то же время проходивший мимо него полк воинственной речью:
— Вперед, молодцы! Ударим по персам, чтобы от их голов осталась одна солома. Это будет веселая война! Если уж мы вдребезги разнесли здоровенных швабов под Страсбургом, то персы побегут перед нами, как стадо баранов!
Император оглянулся и подозвал кивком головы первосвященника Иерусалима.
— Ваша просьба полностью удовлетворена. Вы получите деньги чтобы вновь отстроить ваш древний храм. По возвращении с войны я навещу вас как-нибудь в Иерусалиме. Тогда вы покажете мне тайные книги о том галилеянине, которого вы распяли. Я собираю материалы для большой сатиры на распятого. Мы расположены милостиво по отношению к вам.
Снова раздалась команда, и ‘с добрым утром, император!’ прогремело над звоном железа. За последним отрядом пехоты пошла кавалерия. Глаза императора, злобно сверкнувшие минутой раньше, снова стали спокойными.
— С добрым утром, латники! [Латник — воин в латах. В старину латами называли металлические доспехи, броню, защищающую от холодного оружия] — как будто преобразившись, воскликнул он могучим голосом полководца. — Вы выглядите молодцами! Вперед! Не заставляйте меня краснеть. Говорят, персидские девочки сходят с ума от африканских кирасиров? [Кирасир — военнослужащий частей тяжелой кавалерии, носивший кирасу в парадной форме. Кираса — металлический панцирь на спину и грудь]
Грубый смех первых рядов послужил ответом, и весь полк расхохотался за ними вслед. Лошади ржали и проходили танцующим шагом. Император послал первым засмеявшимся воздушный поцелуй, а затем обернулся к египетскому наместнику. Его приказания звучали коротко и решительно. Речь шла о посылке более молодых бойцов, о провианте, а главное: о громадном транспорте хлеба, который нужно было из Египта доставить через Красное море к устью Евфрата. Наместник не смог возразить ни единым словом.
Юлиан отъехал немного назад и приблизился к группе христианских священников настолько, точно хотел растоптать их копытами своего коня.
— Ну, попы! — крикнул он и снова заскреб в бороде, придвигая лошадь все ближе к ногам священников. — Молились ли вы сегодня в ваших, так называемых, домах божьих о победе персов? Полагаю, что да! Но что касается меня — вы можете делать это безнаказанно. Я не преследую таких бессильных демонстраций. Я не нуждаюсь в помощи вашего распятого. Но покорнейше прошу покончить с вашими дрязгами к тому времени, когда я снова буду здесь после победы. Я хотел бы все-таки знать, в конце концов, во что вы верите, галилеяне? Пятьдесят лет, с тех самых пор, мой кровавый дядя дал власть в ваши руки, вы препираетесь о природе своего Божества. Ну, господин архиепископ, выяснили ли вы это наконец?
Архиепископ стоял так близко к морде лошади, что пена запачкала его белую бороду. Император хотел оттеснить его еще, но архиепископ стоял твердо, и лошадь не двигалась.
— Государь, — ответил Афанасий, — мы, христиане, не дадим отвратить себя от нашей веры ни острым словом, ни острым мечом. Привилегии, дарованные нам твоим предшественником…
— Я уничтожаю привилегии!.. Привет, копьеносцы!
— С добрым утром, император!
Мимо проезжал полк легковооруженных всадников, незадолго до этого перекинутый в Африку с Дуная, чтобы поддерживать египетскую кавалерию в борьбе с бедуинами [бедуин — араб-кочевник]. Это были дикие, ловкие парни с длинными косами и спутанными черными бородами. На знаменах этого полка над римским орлом красовался крест с инициалами Иисуса Христа. Император сжал кулак, но, дружелюбно улыбнувшись, крикнул всадникам на их родном языке:
— Вспомните о своей старой славе! Послушайте стариков, как под старыми знаменами сражались они в долинах Дуная. А как со мной кинулись вы на сарматов? Гром и молния! Это была скачка! Помните? Полмили в карьер по полям маиса, а потом вверх по виноградникам. Мы так разделали врагов, что они застряли своими острыми шлема ми в винограднике и махали ногами в воздухе, как будто хотели позвать на помощь моего кузена. Он, однако, умер со страха от этого нового способа сигнализации! Ваш полк принес мне первую победу! За это вы получите в Персии новые знамена. С большими буквами на них. Но они будут означать ‘Юлиан’. В день освящения вам дадут пятьдесят бочек персидского вина и женскую прислугу!
Император поощрительно улыбнулся. Но никто не отреагировал. В суровом молчании, как будто это был полк монахов, двигались христианские солдаты. Даже лошади, казалось, сдерживали шаг, и враждебно взглянул на императора длиннобородый знаменосец. Юлиан побледнел, но кровь снова залила его лицо, когда через сотню шагов знаменосец склонил знамя, как бы для приветствия. Там, на первой ступени христианского собора, стоял архиепископ, отступивший после резких слов императора. И увидел, как поднял престарелый Афанасий руку и благословил христианское знамя полка.
Император вонзил шпоры в бока своего коня, который взвился на дыбы и пронесся сквозь ряды всадников. Собственноручно вырвал Юлиан знамя из рук воина, бросил его на землю и сорвал с плеча знаменосца знаки отличия.
— Ты разжалован! — закричал император, теряя власть над собой. — Рядовым ты проделаешь весь поход и будешь свидетелем, как воздвигнем мы алтари Зевсу в столице персов. А если тебя, собака, не убьют на войне, то, клянусь Зевсом, Солнцем, неведомым Богом, по возвращении ты умрешь на глазах архиепископа смертью твоего галилеянина! Любопытно будет все-таки узнать: кто из нас двоих сильнее на этой земле? Он — сын галилейского плотника, или я — римский император, повелитель мира? Марш!
Без знамен двинулся полк дальше. Образцовая дисциплина одержала верх, и Юлиан презрительно засмеялся, когда увидел, как эти христианские солдаты, даже не моргнув, перенесли тяжкое оскорбление.
Потом он повернул коня и постарался загладить свой поступок шутливыми словами и воинственными восклицаниями. Всадники оставались неподвижны. Но отряды, следовавшие за ними, вновь радостно приветствовали императора, а когда уже около одиннадцати часов наступила очередь артиллерии, и, под изумленное волнение зрителей на площади загрохотали влекомые бесчисленными быками чудовищные осадные сооружения, — финал парада принял поистине величественные размеры.
Население стало спасаться от палящего солнечного зноя в дома. Император, однако, казался неутомимым. Отклонив приглашение пообедать во дворце, он приказал купить для него у ближайшей торговки хлеба и несколько фиников и позавтракал этим прямо сидя на лошади, в то время как мимо него бесконечными рядами тянулись телеги, нагруженные вещами офицеров.
— Сегодня вечером нам предстоит отплыть, но я не хотел бы делать этого, не осмотрев городских достопримечательностей. Прошу вас, господа, присоединиться. Первым и самым важным для меня делом будет познакомиться поближе с издревле знаменитой Академией и библиотекой, вероятно, там настоящий рассадник всяких христианских мерзостей? Мы основательно расчистим его. Кто будет нашим проводником? — обратился Юлиан к стоявшей рядом знати.
Вперед выступил президент Академии и слабым голосом попросил оказать ему милость в счастливейший день его жизни…
— Знаю, знаю! Вы один из придворных льстецов. При моем всехристианнейшем кузене-убийце вы стали профессором за свадебное стихотворение, а затем, должно быть, в награду за достижение семидесятилетнего возраста — президентом Академии. Ну ладно, идем!
Император ловко соскочил с лошади, и свита пришла в движение. Около него, отставая на один шаг, с головой, замершей в одном непрерывном поклоне, шел президент Академии. Далее следовала военная свита императора и внушительное число ученых и жрецов. Несколько купцов протиснулись сюда же и сумели заставить императора заговорить с ними на пути к библиотеке.
Юлиан параллельно спрашивал президента о количестве книг. Когда старик замешкался с ответом, стоявший в трех шагах бумажный фабрикант Иосиф крикнул: ‘Почему бы императору не спросить меня? Я великолепно знаю, что в астрономическом отделе 35.760 свитков’.
Старые советники и офицеры, служившие еще при Константине, испугались этого нового нарушения придворного этикета, но император ласково подозвал к себе смельчака и с дальнейшими вопросами обращался к нему. Иосиф знал все. Зал Гомера насчитывал 13.578 исключительно свитков, греческая философия — 75.355…
Внезапно император остановился в раздумьи и сказал: ‘Послушайте, милый Иосиф, я сделаю вас придворным поставщиком, при условии, если удостоверюсь, что ваши данные правильны. Я сравню последнюю цифру с каталогом’.
— Боже милостивый! — воскликнул Иосиф, дрожа, но по-прежнему смело. — Ваше величество разрешит мне всеподданнейше доложить, что этого никогда еще не делал ни один император. Я сознаюсь, что придумывал десятки и единицы — ведь ваше величество желали знать все с точностью до одной книги. Цари всегда хотят этого! Но тысячи везде правильны. И я позволю себе сказать вашему величеству: разве для государя недостаточно, если верны тысячи?
Император искренне рассмеялся и обещал запомнить этот урок.
Миновав какой-то безымянный переулок, они достигли улицы гончаров и приблизились к главному входу Академии. Мощная колоннада, на ступенях которой расположились сотни служащих, вела к нему. По обе стороны колоннады стояли статуи греческих философов и поэтов.
Свита прошла в здание и, переходя из залы в залу, то тот, то другой профессор поочередно давали необходимые пояснения.
Как специалист-библиотекарь, только для этого приехавший в Александрию, ходил Юлиан повсюду, то доставал редкий экземпляр, то карабкался по удобной лесенке под самый потолок, чтобы убедиться в справедливости какой-нибудь справки, или усаживался с роскошным свитком Гомера за один из маленьких столиков, чтобы прочитать несколько строчек.
Если греческие поэты задержали императора на целый час, то с философами он просто не мог расстаться. С Платоновским диалогом о государстве в руке, он завязал оживленную беседу о воспитании и продолжал ее, уже вступив в математический отдел.
Здесь он откровенно сознался в своем невежестве и разрешил профессорам различных отделов кратко изложить современное состояние своих дисциплин. Свита совершенно измучилась, и престарелый президент уже дважды осмеливался приглашать императора к небольшой закуске, приготовленной в великолепной приемной. Император не желал ничего слышать. ‘Кто хочет ему служить, тот должен уметь жить так же скромно, как и он сам’, — считал Юлиан.
С Теоном, знаменитым профессором механики, император начал разговор относительно конструкции новой осадной машины. Юлиан выказал необычайные познания в баллистике и натолкнул ученого на мысль, как удвоить метательную способность старой машины. Казалось что профессору Теону, исполнившему для императорской артиллерии уже много научных и практических работ, сегодня было как-то не по себе. Император заметил это
— Что случилось, милый Теон? Я знаю вас, как одного из вернейших сторонников нашей старой религии. Я рассчитывал на вас. Вы знаете, что значит для меня этот поход. Я должен победоносно закончить эту персидскую войну, чтобы затем в долгом мирном царствовании искоренить внутреннего врага, — это новое галилейское безбожие, поднимающее свою голову против нашей старой религии, против богов и престола. Вы знаете, что я хочу уничтожить эту сволочь, проповедующее всеобщее равенство, братство и не знаю, что еще, и считающую своего галилеянина новым философом. Разве вы не собираетесь помочь мне в этом?
Теон, видный мужчина немного старше сорока лет, склонился, как бы желая поцеловать руку императора, и тихо сказал, со слезами на глазах:
— Простите, ваше величество, я никогда не перейду к христианам. У богов нет слуги вернее меня. Но сегодня ночью — сорок дней тому назад моя молодая жена подарила мне ребенка — сегодня ночью она умерла, оставив меня одного с младенцем… Сегодня ночью!.. Мы с ребенком теперь одиноки.
Император сердечно пожал руку профессору.
— Простите меня! Оставайтесь рядом со мной!
И в нервной поспешности, не оглядываясь и не отдыхая, император заторопился в следующую залу.
Было около семи часов вечера, когда Юлиан вступил в новое здание, первый отдел которого заключал в себе бесчисленное количество экземпляров иудейской Библии на еврейском языке, семьдесят ее трактовок, а также бесконечное число комментариев и вспомогательных сочинений. Уже несколько часов подряд ожидали здесь раввины и христианские священники возможности предоставить свои познания в распоряжение императора. С иронией расспрашивал император иудеев о происхождении их священных книг и прочел главу из Семикнижия. В виде доброго предзнаменования главный раввин предложил ему место из истории завоевания Ханаана.
— Ваши Моисей и Иисус были слишком хорошими солдатами, чтобы сделаться сносными философами. Они дали слишком много законов. Но я всегда чувствовал уважение к древности этих книг. Я вспомню о вас в Азии, если найду что-нибудь по-еврейски. Я прикажу все переписать… на свиной коже.
Дважды пытался архиепископ в заранее приготовленной речи изложить значение еврейской Библии для новой христианской религии, и лишь на третий раз ему удалось заговорить.
— Иисус Христос отменил обрядовые законы, справедливо кажущиеся его величеству лишенными смысла, и если его величество соизволит прийти в следующий зал, то он найдет там прекраснейшее собрание замечательных трудов христианских философов.
— Прошу вас, господа, не беспокойтесь! — воскликнул император насмешливо. — Отправляйтесь к вашим христианским философам и поститесь там, если желаете, как ваши новые благодетели человечества — монахи! При мысли, что христианские философы могут стать моей духовной пищей, я внезапно почувствовал такой голод, что принимаю приглашение господина президента для себя и для всех честных граждан. Решите сами, господин архиепископ, что вам предпочесть — стакан вина или главу из Оригена. Этот святой учитель должен был быть особенно аскетичным! — Император взял Теона под руку, и, посмеиваясь над Оригеном, последовал за президентом в большой парадный зал, где стояло три грандиозных обеденных стола и куда императорская свита ринулась, забыв о всяком порядке. Император с преднамеренной скромностью взял лишь немного хлеба и стакан вина, тогда как офицеры и профессора принялись за щедрые угощения смелее, чем это позволяли придворные обычаи. Даже пришедшие сюда против своей воли христианские священники забыли за едой свои обиды и заботы. Только евреи не прикасались к еде.
Юлиан снова заговорил с Теоном об улучшении конструкции осадных машин. Похоронив и оплакав свою жену, он должен будет наладить связь с начальниками артиллерии и попробовать осуществить задуманное сооружение. Выпив стакан арабского вина, Теон охотнее, чем раньше, собрался поправить некоторые вычисления императора, как вдруг внимание последнего привлек громкий шум на улице. Император мгновенно откинул портьеры и вышел на балкон, чтобы самому посмотреть, что случилось.
— Все-то он должен увидеть лично, — прошептал Иосиф соседу.
Внизу на улице гончаров собралась тысячная толпа образовавшая, казалось, две партии, ожесточенно спорившие друг с другом. Никто не заметил появления императора. Он послал вниз узнать, что случилось, но раньше, чем возвратились посланные, профессор Теон вышел на балкон и бросился к ногам императора.
— Спасите моего ребенка, государь! Они хотят крестить его!
Император возвратился в зал. Жилы на его лбу вздулись. Офицеры столпились вокруг него. Такие его видели, когда в битве под Страсбургом измена императора Констация чуть было не привела его к гибели, и только личная храбрость Юлиана препятствовала победе швабов.
Император потребовал объяснений, насколько можно было понять, союз христианских подмастерьев решил воспользоваться суматохой в Академии, чтобы против воли отца, окрестить дочь профессора Теона. Кормилицу-христианку подкупили, и план мог бы удастся, если бы этого не заметил какой-то еврей из числа слуг библиотеки, закричавший о помощи. Собравшаяся теперь на улице толпа состояла, с одной стороны, из молодежи союза подмастерьев, находившейся в безусловном подчинении архиепископу, а с другой — из греков и евреев. Кормилицу с ребенком оттеснили к зданию Академии, а затем провели в парадный зал к императору.
— Государь! — воскликнул Теон. — Еще прежде, чем ребенок родился, они надоедали моей жене просьбами посвятить его новой вере. Потом они не давали покоя больной и непрерывными угрозами, без сомнения, убили ее. Теперь им вздумалось окрестить бедняжку и назвать Марией, чтобы на старости лет у меня в доме вместо любимого ребенка был враг — христианка!
Император подозвал кормилицу и взял у нее ребенка из рук. Дитя тихо спало на своей подушечке и только слегка, шевельнуло хорошенькой головкой, когда император, склонившись, коснулся белого лобика своей жесткой бородой. Мертвая тишина воцарилась в зале.
— Нас обоих им не взять, бедное создание, — прошептал император, — ни меня, ни тебя. Это так же верно, как то, что меня зовут Юлиан.
— Эй, господа! — крикнул он вдруг так громко, что ребенок проснулся и раскрыл удивленно черные глазки. — Эй, господа, у меня сейчас есть дела поважнее расправы над изменниками! Но я говорю вам, что персидская война будете только началом той, которую я замыслю против внутреннего врага моего государства. Этого ребенка я беру под свое покровительство. Все громы преисподней и все молнии небес поразят дерзкую руку, которая осмелится сделать знак креста над ним. Марией хотели они окрестить тебя, бедное творенье, и убить в тебе душу живую, как стремятся они уничтожить душу мира. Радость жизни хотят они уничтожить, как на долгие годы лишили они Грецию всякого счастья. Проклятье, господин архиепископ! Бойтесь моего возвращения. Пускай же этот ребенок не носит никакого кроткого христианского имени. Я посвящаю ее первому Богу на небе Зевсу Ипату, высочайшему Зевсу, и называю ее Ипатией.
Обеими руками поднял император ребенка так, как греческие жрецы в священных мистериях совершали жертвоприношение невидимому Богу. Мир и покой отобразились на его лице.
— Вы, святые древние боги! Если вы еще живы, если вы меня любите и не хотите допустить галилеянина в ваши небесные жилища, сохраните мне этого ребенка! Никогда не будет у меня жены и детей. Служащий вам должен отказаться от личного счастья. Я беру этого ребенка, как своего. И если вы, святые боги, хотите сберечь красоту, правду и радость Греции вопреки галилеянину и его попам, сохраните мне этого младенца и ведите меня к победам во имя моей страны!
Тихий плач малютки нарушил тяжелое молчание, последовавшее за словами императора. Юлиан передал ребенка отцу и решительно подошел к архиепископу.
— До свиданья, господин архиепископ, — сказал он, сжав угрожающе кулак, — до свиданья, до победы. Сначала персы, потом галилеянин! Мне еще только тридцать лет, и если в моем распоряжении будет хотя бы десять — мир навсегда запомнит это! Пора, господа, мы отплываем.
И, не теряя времени и слов, Юлиан быстро сошел с лестницы. Офицеры последовали за ним. Внизу стоял на страже отряд морских солдат. Под их охраной император со свитой достиг гавани, где бесчисленные толпы народа встретили его приветственными криками. Греки, иудеи и все оставшиеся преданными старой вере египтяне знали о его походе против духовенства и устроили ему восторженную встречу. Одушевление и счастье светились в глазах императора. Остановившись перед маленьким мостиком, ведущим на адмиральский корабль, он выпрямился во весь свой рост и звонким повелительным голосом крикнул так, как будто весь город мог его услышать:
— Вы видите, как красное, раскаленное солнце опускается в море? Вы думаете — оно мертво и старые боги умерли? Но завтра утром, когда наши верные корабли понесут нас навстречу войне и победе, как с начала времени поднимется оно в блеске первого дня и будет светить нам как и каждому созданию! Знайте же, наш высочайший Бог наш Зевс, или Бог иудеев или ваш Бог-Серапис — это Солнце которое сейчас уходит на отдых, но завтра воскреснет и никогда не умрет. Бог мой, Бог мой, благослови меня на прощанье, благослови мое дело и дай победить ночь галилеян! — Еще одним широким жестом, подобно жрецу, благословил Юлиан покидаемый им город и кровавое заходящее солнце, вскочил на свой корабль, якоря были подняты под тысячеголосые крики и, медленно отчалив от берега и величественно пролагая себе путь среди других кораблей, с распущенными парусами, казавшимися красными в лучах заката, корабль отплыл из гавани.
Птица-философ покинула крышу Академии и плавными кругами последовала за своим императором. Долго парила она над мачтами, а затем, резко ударив крыльями, вернулась назад и встала, поджав под себя ногу, на одной из балок Академии, где давно уже снова спала крестница императора. Марабу царапал себе голову левой лапой, стучал клювом и озабоченно закрывал глаза.
— Солнце! Солнце! О мой победоносный император! Оно не ласково, оно сурово, как боги! Конечно, оно дает нам жизнь, но оно нас не любит. Оно любит пустыни, а не жизнь. Оно — Молох — убийца — опустошитель. Оно создает камни, камни вместо хлеба!.. Бедный император, бедный ребенок!
Долго еще бодрствовала птица-философ на каменной балке над кроваткой Ипатии, хотя Александрия уже давно погрузилась в сон, и, кроме древнего марабу, бодрствовал только архиепископ со своим секретарем, писавший письма в Рим, Константинополь и Персию ко всем врагам императора Юлиана.
Глава I Юность Ипатии
Под присмотром верной кормилицы, честной смуглой феллашки, достигла Ипатия первой годовщины со дня своего рождения, и в этот день собралось в доме Теона много его коллег и чиновников из города с красивыми и дорогими подарками. За прелестной крестницей императора, серьезно и безмятежно лежавшей в своей колыбели, ухаживали как за принцессой. Все греческие колдуны, египетские жрецы и европейские кабалисты предсказывали малютке самую блестящую будущность. Среди поздравлявших не было ни одного, кто не верил бы в чары своей религии или в могущество императора Юлиана. Таким образом, маленькая Ипатия получила сотню непонятных подарков, среди которых было много таинственных средств от болезней, а также амулетов, в которых такой счастливый ребенок не должен был никогда нуждаться. Цветы священного лотоса, которые крылатый философ после долгого полета собрал для нее в сокровеннейших садах Аммонова храма, чтобы с восходом солнца разбросать перед колыбелью, были растоптаны беззаботными посетителями.
Во время своего продолжительного путешествия за священными цветами узнал печальный марабу плохие новости от других далеко летающих птиц — орлов и коршунов. Однако он молчал, так как ему бы все равно никто не поверил. Дни и ночи напролет сидел он озабоченный, не обращая внимания на самых лакомых рыб. Через шесть недель ужасная новость достигла Александрии, новость столь невероятная и страшная, что городские партии не решались что-либо говорить или предпринимать. Император Юлиан умер!
Спустя месяц сомнений уже не оставалось. В раскаленных пустынях по ту сторону Тигра римское войско таяло в борьбе с враждебной природой. Юлиан был, может быть, хорошим солдатом, но не великим полководцем. Должно быть, персы получали информацию из самой императорской свиты. Ничто не удавалось, нигде враг не останавливался для битвы, персидская армия и весь персидский народ со своим скотом и запасами продовольствия уходили дальше вглубь страны, оставляя императорское войско наедине с пустыней: если римляне занимали город, то последний через несколько часов со всех сторон охватывало пламя.
Вскоре наступил ужасный день, когда цезарь, вступивший со своим арьергардом в узкое ущелье, был внезапно атакован многочисленными отрядами неприятеля. Юлиан как бешеный бросился навстречу врагу и откуда-то сбоку получил смертельный удар. В предсмертный час при нем оставался ученый Либаний, и его записки сохранили мир последние слова римского императора. Юлиан хотел рукой остановить хлынувшую кровь, но скоро он отбросил ее к небу, как бы принося самого себя в жертву гневу нового Бога. Затем он откинулся назад, смертельная бледность покрыла его лицо, и прошептал: ‘Теперь ты победил, галилеянин!’.
К своему письму Либаний прибавил проклятия в адрес убийц своего повелителя.
На трон вступил новый император, а скоро его сменил другой. В Александрии их знали только по именам и все еще хотели угадать имена убийц императора Юлиана. Говорили, что персидский царь обещал огромное богатство тому из своих солдат, кто поразил римского императора. Но ни один перс не заявил о своем праве на награду. Рассказывали, что там, откуда получил император роковой удар, не было персов. Два дня не осмеливался александрийский архиепископ покидать свой дом, так как чернь угрожала побить его камнями и открыто объявляла убийцей императора. Но вот из Константинополя пришел корабль с золотом для александрийских церквей и новыми манифестами, называвшими императора Юлиана отлученным и богоотступником. Тогда архиепископ открыто выступил перед всем народом в своем соборе и отслужил обедню, александрийская чернь собиралась на улицах и насмехалась над бедными солдатами, возвратившимися из несчастливого похода больными, ранеными и искалеченными.
Один из возвратившихся солдат, разжалованный знаменосец какого-то Дунайского кавалерийского полка, долго исповедовался в частной приемной архиепископа Афанасия. Никто не знал ни его, ни величественную белокурую женщину, бывшую рядом с ним, однако его называли убийцей императора и не желали терпеть в городе. Но солдат, горделиво откинув черные косы и упрямо гладя заплетенную бороду, молился во всех церквях и подыскивал жилье для жены, добытой где-то в Германии. Наконец, он нашел его в доме, покинутом людьми, но населенном привидениями, в доме похожем на замок, стоявшем за городской стеной между египетскими парками и кладбищем, между храмом Сераписа и городом мертвых.
Маленькой Ипатии казалось одинаково забавным и то, что выстукивал марабу под ее окном, и то, что снова и снова печально повторял отец у ее колыбели. ‘Ты победил, галилеянин!’. Она улыбалась, когда отец стоял рядом с ней, и смеялась, когда птица-философ безбоязненно влезала в ее окно.
Пусто стало в Академии со дня смерти императора. Не сколько месяцев трепетали профессора перед надменностью архиепископа Афанасия, но из Константинополя пришел приказ ничего не менять в существующем порядке, предоставив учителей-язычников медленному вымиранию.
Уныло и пусто стало в залах и дворах знаменитой школы. Снаружи заново воздвигнутый и раззолоченный крест собора возвышался над крышей обсерватории.
Как раз под обсерваторией находилось маленькое служебное помещение профессора Теона. Его соседом был математик. Теон жил и работал в своей рабочей комнате, спальню он отдал ребенку и его кормилице.
Еще одно юное существо проживало в нескольких шагах от маленькой Ипатии. Исидор, неуклюжий, смуглый, черноволосый и длиннорукий семилетний уродец, получил разрешение спать и учиться, жить и умирать в передней математика. Никто не знал точно, чей был этот робкий и в то же время беззаботный мальчик. Слуги Академии рассказывали о нем невероятные истории. Его отцом являлся якобы обреченный на безбрачие египетский жрец, матерью — монахиня, родственница архиепископского секретаря, Египетская и сирийская кровь — неплохая смесь! Ребенка выбросили из архиепископского дворца и, когда он умирал с голоду, какая-то добросердечная служанка отнесла его в Академию. Служители анатомического отдела утверждали, что Исидор уже мертв, однако мальчика удалось вернуть к жизни. В малом городке, которым являлась Академия, между далекими от жизни профессорами и богато оплачиваемой толпой слуг нашлось достаточно места для сироты. Как сорная трава прорастает между камнями в углах двориков, так рос мальчик, которого и били, и кормили как полудикую собаку. И если никто не знал, кто опекал Исидора, одевал и кормил, то и сам мальчик мало интересовался этим. В полдень он съедал что попало, присев на ближайший порог, носил обрывки платья, пока они не превращались в лохмотья, а его познанья — да, с его познаниями дело обстояло не просто!
Когда Исидору было около пяти лет, по всей Академии распространился слух о появлении чуда природы. Два профессора, Теон и математик, увидели, как Исидор воспользовался посыпанной песком дорожкой к колодцу третьего двора, чтобы довольно правильно вычертить схему трудно вычисляемого лунного затмения. В результате общего удивления и расспросов выяснилось, что мальчуган то через открытое окно, то спрятавшись в самой аудитории, слушал все лекции по математике и астрономии и среди студентов давно уже слыл забавным колодезем всяких премудростей. Дальнейшие расспросы показали, что Исидор знал наизусть все формулы и длинные ряды чисел и чувствовал их внутреннюю зависимость, однако, ничего в них не понимая.
По желанию старого математика, Исидора устроили в детскую школу. Там, за четыре месяца он буквально проглотил то, с чем другие ученики справлялись за несколько лет. С того времени он получил разрешение спать в передней математика, и даже в Константинополь до императора дошла весть о чудесном ребенке. Вскоре одна из принцесс дала в отношении последнего несколько указаний: он должен был получить в подарок хорошие христианские книги и стать защитником новой религии. Далее того, конечно, указания не распространялись.
Таков был сосед прекрасного языческого ребенка, но он не интересовался Ипатией ни с хорошей, ни с плохой стороны.
Несмотря на близость отца, девочка росла в довольно безграмотном обществе. Ее кормилица вела небольшое хозяйство и была для ребенка единственной воспитательницей. Добрый марабу прилетал проводить все свое свободное время около Ипатии, но в его природе было больше склонности к созерцанию, чем к поучениям, да к тому же девочка не понимала щелканья его клюва, так как не получила должного ‘образования’. Отец любил свою дочь больше всего на свете, но почти не видел ее, если не считать тех нескольких утренних минут, когда он выдавал феллашке изрядную сумму на хозяйство и удивлялся, что кормилица всегда жалуется на недобросовестность рыночных торговок.
Такой способ вести хозяйство не вредил маленькой Ипатии. Феллашка всегда была в состоянии закармливать красавицу всяческими лакомствами, одевать ее в платьица из наилучших тканей, а также время от времени предохранять от болезней амулетами жрецов или старух.
Ипатия росла, а ее ученого отца ни разу не коснулась забота о ней. Девочке шел седьмой год, когда в ее жизни произошла первая перемена. В одну теплую и светлую майскую ночь профессор Теон проверял в обсерватории точность новоизобретенного измерительного прибора. Ему вновь удалось отыскать еще одну ошибку Птоломея в расчете движения какой-то планеты. Перед восходом солнца вернулся он в свое жилище и был поражен, найдя там в облаках курительного дыма старых ведьм и жрецов.
Оказалось, что около полуночи Ипатия опасно заболела, и старая феллашка не могла придумать ничего лучшего для ее спасения.
Теон подошел к кроватке дочери, лежавшей в лихорадке с горящими щечками и черными глазами, устремленными кверху. Отца она не узнала. Несколько мгновений стоял Теон, беспомощный от изумления и горя, затем он бросился к одному из своих коллег с медицинского факультета не столько за помощью, сколько для того, чтобы пожаловаться на судьбу. Математики считали медицину знанием не проверенным и не надежным. Однако врач, хорошо знавший прекрасного ребенка академических двориков, сейчас же последовал за Теоном в его комнаты. В результате чего колдунов немедленно прогнали, а кормилица со слезами на глазах обещала следовать всем указаниям врача.
После пяти тяжелых дней и ночей ребенок был спасен. Но Теон, беспомощно и чуждо просидевший все время около постельки больной, узнал, к своему огорчению, в каком плачевном состоянии находилась духовная жизнь девочки. Конечно, она не умела ни читать, ни писать. И даже по-гречески не говорила правильно, она — дочь греческого ученого и крестница императора. С кормилицей и со сверстницами она болтала на египетском разговорном языке, а для утренних приветствий отца хватало нескольких дюжин греческих слов. Вместо стихов Гомера она знала наизусть десяток египетских поговорок. И ученый профессор должен был говорить на отвратительном народном наречии, чтобы быть понятым своим больным ребенком.
Пока Ипатия медленно выздоравливала, Теон советовался с врачом, со своим соседом математиком и с другими коллегами, как изменить свою жизнь, чтобы заняться разумным воспитанием дочери. Нужно было найти надежную и образованную женщину, а также подыскать для ребенка подходящего учителя. Однако, когда врач по прошествии нескольких недель объявил, что Ипатия совершенно здорова, и избавил ее от своего надзора, Теон облегченно вздохнул и взял в руки новый прибор, чтобы довести до конца вычисления, начатые в теплую майскую ночь.
Еще незадолго до болезни Ипатии неутомимо прилежный Исидор совершенно не интересовался своей соседкой. Его занятиям не нужно было сотоварищей, а девочек он слишком презирал, чтобы замечать их. Невежественным ребенок был к тому же на шесть лет моложе чудесного мальчика Академии. Но однажды в маленьком долговязом ученом произошла серьезная перемена…
С тех пор как он обратил на себя внимание, из жадного к знаниям юнца вырос ненасытный книжник. Профессора беседовали с ним, старшие студенты позволяли ему помогать им в их работах, от всего этого так же, как из беспорядочного посещения лекций, росла его гордость. Только в залах библиотеки, среди неистощимых книжных сокровищ надеялся он научиться чему-нибудь новому.
Его непосредственным руководителем должен был быть один старый чернец, готовивший в монахи около тридцати юношей. Но то, что нужно было учить, Исидор знал лучше своего учителя, так что и мальчик, и монах были рады не встречаться друг с другом. Без учителя и друга отправился дивный отрок по своему собственному пути. Он поставил своей задачей прочитать все двести тысяч томов библиотеки. Внезапно к жажде знания присоединилось тщеславие. С наиболее редкими книгами, с невероятными фолиантами рассаживался он в большом зале, точно выгоняя оттуда и студентов, и профессоров. Юношу показывали приезжим иностранцам, осматривавшим библиотеку. Строго одетый, как старый студент, порывистый, как цирковой наездник, достиг Исидор тринадцати лет в тот самый теплый месяц май, когда заболела Ипатия.
В это время молодой ученый начал о многом задумываться. Он почувствовал, что бесчисленные изученные им вещи противоречат друг другу. Выходило, что не все авторитеты должны быть одинаково достоверны! Все учителя Академии давали ему уроки, но ни один, однако, не говорил о тех загадках, которые теперь начали вставать перед ним. Юноша мечтал о хорошем учителе, тосковал о друге. Ему хотелось отдаться в руки столетнего жреца и безмолвно следовать за ним.
Именно в таком-то душевном состоянии находился Исидор, когда однажды, в начале мая, перед заходом солнца сидел он, читая, в зале второго двора. Недалеко от него играли маленькие девочки сначала в цветы, потом в прятки. Ему никогда никто не мешал. Внезапно одна девочка, как вихрь, кинулась к нему и притаилась, плутовски улыбаясь, за его громадным фолиантом.
— Не кричать, — сказала она.
В первый момент Исидор хотел оттолкнуть ребенка, затем, с сознанием собственного достоинства, решил отыскать более тихое местечко со своим фолиантом, наконец, он снизошел, как это пристало его возрасту, посмотреть на детскую игру. Но и этого он не смог. Почему показалась ему откровением маленькая, разгоряченная беготней и тяжело дышащая Ипатия, так доверчиво и в то же время боязливо смотревшая на него? Разве на свете бывают такие глаза? Обыкновенные глаза — это маленькие красные отверстия, через которые человеческий дух может видеть буквы. А эти глаза…
Исидор не мог постигнуть, почему из его собственных заблестевших и покрасневших глаз потекли слезы. Чтобы совладать с собой, он положил дрожащую руку на локоны девочки и сказал приветливо:
— Ты маленькая Ипатия?
— Да, принцесса. Они говорят это, чтобы подразнить меня, но я на самом деле крестница императора, а когда я вырасту, мне дадут белое платье с золотом.
Детей скоро позвали домой. Стало темно, а Исидор еще долго сидел в зале. Громадная книга лежала на земле, а он мечтал. Еще ни разу, с тех пор как он себя помнил, он так не мечтал. Никогда ранее не думал он часами ни о чем, кроме учителей и писателей, задач и их решений. Сегодня с ним случилось нечто новое, что казалось фантазией и заставляло его думать о человеке, да, кроме того, о ребенке с удивительными черными глазами, о крестнице императора, об очаровательной принцессе. Может быть, Юлиан не умер, может быть, он тот человек, который, возвратясь, сможет разрешить все сомнения и соединить философию и веру. Может быть император Юлиан возьмет когда-нибудь ученого Исидора за руку и введет его в сияющий храм, где пламенными буквами на золотых досках записаны тайны вселенной, может быть, император даст Ипатию в жены ученому Исидору и сделает его цезарем и императором.
Исидор провел ночь в страшном волнении и выглядел безобразнее обыкновенного, когда с восходом солнца вновь вошел в зал, ожидая Ипатию. Сегодня у него в руках была любовная греческая трагедия Эврипида, он стал читать ее и испугался, так как он не замечал ни грамматических форм, ни особенностей слога, а упивался сладким языком и прекрасным содержанием стихов.
У Исидора не было никого, с кем он мог бы поговорить о своих новых муках, с принцессой был по-прежнему холоден, и только пугал ее своими злыми глазами, когда она проходила рядом. Теперь он мог подолгу следить за ее играми, а по ночам бродил под ее окнами, завидуя нахальному марабу, устроившему гнездо под ее комнаткой, целую ночь стояла птица, поджав одну ногу, словно на часах, а когда восходило солнце, и Исидор уходил к себе, марабу насмешливо щелкал клювом.
Ни учителя, ни ученики не подозревали, что происходило в душе Исидора, когда вскоре после этого Ипатия заболела. Он не смыкал глаз, в одном из погребов Академии совершал он мрачные заклинания, чтобы сохранить жизнь ребенка, тайком платил в церквях за молитвы египетским богам о здравии больной принцессы, и дал обет не принимать пищи, пока Ипатия не будет спасена.
Когда, наконец, крестница Юлиана, с прозрачной бледностью на щечках, с еще шире раскрывшимися прекрасными глазами вновь появилась во дворе, высокая, стройная, как настоящая принцесса, и, не то от усталости, не то вследствие каких-то перемен, не захотела больше играть со своими сверстниками, Исидор решил предложить себя в учителя ребенку. Неловко улыбаясь, явился он к Теону и рассудительно объяснил ему, что он слишком велик, чтобы быть учеником, но слишком молод для профессора, и ему полезно бы было попрактиковаться для начала. Исидор побледнел еще более обыкновенного, когда его предложение было принято без всякого возражения, и Ипатия явилась на зов отца.
— Гипатидион! — сказал профессор с ласковой рассеянностью. — Ты уже в таком возрасте, когда девочки должны поступать в школу. Хотела бы ты научиться читать и писать?
— Нет!
— Почему нет, Гипатидион?
— Девочки, умеющие читать и писать, так же глупы, как я, и к тому же спесивы!
— Гипатидион, что за возражения!
— Ну да, они такие. И вообще я не хочу ходить в школу, там так безобразно.
— Ипатия, — сказал Исидор, и его голос задрожал, — хотела бы ты учиться у меня, в твоей комнате или в саду?
— У тебя? Учиться? Конечно, хочу. Ты не похож на учителя.
С этого дня Исидор стал учителем маленькой Ипатии. Никто не интересовался ею, даже собственный отец. Один Исидор знал, что в Академии росло новое чудо. Но Ипатия была не похожа на него. Ему было тринадцать лет, но он ни разу еще не произнес ‘почему’. Он измерял в мыслях подземные и небесные пространства, знал всех поэтов и богов, изучил книги критиков и атеистов, одного за другим отбросил и поэтов, и богов, и критиков, и атеистов. И ни разу не сказал ‘почему’? А эта маленькая чудесная девочка, с ужасно черными глазами, спросила: ‘Почему?’ в первую же минуту первого урока, когда Исидор, нарисовав на доске букву, сказал: ‘Она означает ‘А’.
Скоро все привыкли ежедневно в хорошую погоду видеть Исидора со своей маленькой ученицей в лавровом саду первого дворика. Только для учителя и его маленькой ученицы их жизнь не казалась однообразной. Исидор не знал, как учат детей. Он не учился этому и не видел, как это делают профессора. Да если бы он и знал это, крестница императора все равно повернула бы по-своему. Она хотела знать все и ничего отдельно от остального. Только через два года научилась она бегло читать и писать, но к этому времени уже целый мир был в ее маленькой головке. Она не соглашалась написать ни одной буквы, не узнав смысла ее знака и наиболее красивой ее формы и истории. Исидор должен был мучиться, как молодой профессор, чтобы научить девочку азбуке так, как она сама этого хотела. Ипатия хотела знать то, над чем никто не задумывался, а Исидор согласился бы скорее откусить себе язык, чем хоть раз ответить ей: ‘Этого я не знаю’, В книгах египетских жрецов узнавал он все, чего ему еще не хватало, чтобы удовлетворить интерес ребенка. Вооруженный новыми знаниями, вступал он в садик или в комнатку и, как сверстник, выкладывал все, что приносил с собой. Ему приходилось рисовать иероглифы, из которых возникли греческие буквы, и латинскую форму, принятую римлянами. Это была дивная игра: один за другим рисовать, читать и писать три знака, а затем идти в город мертвых, собирать там цветы и разбирать надписи на гробницах, болтая о божественных бессмыслицах, в которые верили египтяне, или бежать к двум великим обелискам, стоящим за помещением портовой полиции, и говорить о древних египетских царях, воздвигших эти каменные изваяния в знак своего господства над миром и все-таки побежденных затем нами — греками. Прекрасно было целый месяц бродить по дельте Нила и удивляться мудрости, с которой составитель египетского алфавита позаботился о том, чтобы со знаком буквы дельты можно было связывать нечто более глубокое. Прекрасно было узнавать чудеса Нила, сказки о его разливах и обмелениях, о богах, посылавших его для оплодотворения страны, о Ниле и его шестнадцати детях, безграмотных, но все же таких хитрых и хранивших такие прекрасные тайны, что Исидор часами мог говорить, а Ипатия часами могла слушать, — оба одинаково неутомимо. Это была школа! В одному углу кушетки сидел Исидор, направив свои болезненные глаза на ребенка, и говорил, говорил все, что узнавал для нее одной, а в другом углу устраивалась маленькая принцесса, и, казалось, старалась впитать в себя все своими огромными глазами, так же, как она впитывала ими солнечный свет. Когда ей хотелось вставить одно из своих вечных ‘почему?’, она вскакивала перед учителем и, потянув платьице на коленях и расставив ручонки, кричала: ‘Как так?’, или ‘Почему?’ или даже ‘Я этому не верю!’. Тогда вскакивал учитель и грозил ее наказать, а она бегала вокруг стола и, хлопая в ладоши, кричала: ‘Я этому не верю, я этому не верю!’. Тогда он брал грифельную дощечку и чертил или писал ей сказанное, и девочка, положив дощечку на ковер и подперев головку руками так, что справа и слева между пальчиками струились черные кудри, долго, долго рассматривала и читала в безмолвном внимании. Наконец, успокоившись, она встала и говорила только: ‘Дальше!’. Тогда Исидор был счастлив и рассказывал ей в награду прекрасную сказку из Одиссеи, чтобы, наконец, не говорила она своего вечного: ‘Почему?’.
Ни разу, несмотря на все угрозы, не ударил Исидор своей ученицы. Ни разу не осмелился он притронуться к ней. Но дощечки, которые она разбивала, ненужные обломки грифелей собирал он заботливо в своей комнатке и хранил их там, как свое единственное сокровище. Он утаил шелковый бант, потерянный ею как-то из косы, а когда она, устремив глаза на доску, лежала по своей привычке на ковре, то водя маленьким указательным пальцем по линиям, то откидывая затемнявшие доску локоны — он стоял рядом, шепча беззвучные слова и протягивая над ней руку, как будто хотел омыть ее в атмосфере маленькой принцессы. Исидору исполнилось пятнадцать лет, когда на дворе Академии произошла его первая драка. Какой-то христианский мальчишка начал дразнить Ипатию императором Юлианом и вызвал насмешками слезы на ее глазах. Исидор кинулся на него, как дикий зверь, и хотя он был побит и скоро лежал с разбитым носом, никто не решался больше обижать крестницу императора.
Ипатия не смеялась, когда на следующий день он пришел на занятия с распухшим лицом. Они начинали изучать арифметику, и никогда еще Ипатия не хотела так жадно учиться. Простой счет можно было не учить. Этому ребенок выучился мимоходом раньше. Теперь надо было научиться понимать вычисления отца. Сначала она хотела самого трудного. Потому что объяснить ей, почему 2×2 = 4, Исидор все-таки не мог. Но как вычислить высоту облаков и отдаленность звезд, время лунных затмений и звездные знаки, которыми руководствовались корабли в далеком океане, — все это было так прекрасно и так легко, и Ипатия смеялась, узнав, что всем этим занимаются профессора.
Она не ложилась больше на ковер, а он не сидел больше на диване. Чинно садились они по обе стороны маленького столика, и Исидор никогда не грозил ей более.
Два года занималась она с ним математикой и однажды спросила, почему Римскую империю называют миром, тогда как ведь земля в сто раз больше, и живут ли люди на другой стороне земли, и почему думают, что богам лучше всего на земле, а не где-нибудь еще. Тогда Исидор внезапно выбежал из комнаты, чтобы она не заметила его слез. Он знал все, что знали все остальные, но этот спрашивающий ребенок требовал еще большего.
Вернувшись, он сказал, что, несмотря на свою молодость, она научилась всему, что он может ей предложить. Остается только философия, учение о мире, как о целом, и о богах, а этому надо учиться не у него, сомневающегося во многом, а у старых профессоров. При этом Исидор вторично положил свою дрожащую руку на ее головку и сказал:
— Я должен оставить тебя и передать другим учителям.
Смущенный, стоял он перед ней — длинный, неуклюжий юноша, высокий, как мужчина, и неловкий, как мальчик. Ипатия которой почти исполнилось двенадцать лет, сначала замерла перед ним, стройная и бледная, как принцесса, а затем топнула ножкой и сказала вместо ответа:
— Я не хочу другого учителя, ты должен оставаться со мной!
Тогда Исидор упал на колени, так что девочка даже испугалась. Его трясло, как в лихорадке. Он схватил ее правую ножку и поцеловал.
— Что ты делаешь, Исидор? Ты болен?
— Нет, Ипатия, я… это обычай, совершаемый, когда девушка приступает к высшему знанию.
— Глупый обычай!
— Ипатия, обещай мне…
— Что?
— Что ты никогда никого не…
— Я никогда не захочу никакого учителя, кроме тебя. Учи меня философии. Почему учат ее так поздно? Мне скоро двенадцать лет, а я еще не знаю, почему я создана. Ты должен сейчас же объяснить мне это! Почему?
У Ипатии не было честолюбивого намерения прочитать все 200.000 томов библиотеки, но у нее был Исидор, который должен был выбирать из всего, когда-либо написанного, и составлять букет из цветов и плодов. Уроки философии начались с греческих поэтов, потому что мнения, которые высказывали избранные люди о богах, Ипатия должна была узнавать в той же последовательности, в какой они следовали во времени. Сначала шли мифы о богах. Юноша и полуребенок читали Гомера, смеялись над его благочестием и умело находили глупое и невозможное в прекрасных баснях. Когда однажды Ипатия спросила боязливо, почему великий поэт утверждает такую ложь, и почему облекает он ее в такие прекрасные слова, Исидор рассердился и напомнил своей ученице, что они должны изучить философию, а не увлекаться поэтами.
— А почему не увлекаться?
Зиму и весну наполнил мир Гомера, летом они читали греческие драмы Эсхила и Софокла. Когда они приступили к Эврипиду и начали ту трагедию любви, при чтении которой пробудились некогда чувства юноши, он продекламировал маленькой ученице исполненные страсти строчки. Ипатия спросила изумленно:
— Почему ты раскрываешь мне красоту именно здесь и не хотел замечать ее у Гомера?
Молодой учитель ничего не ответил.
Наступившая зима застала обоих над малодоступными философами Древней Греции. С трудом понимались слова и смысл, но с пламенным желанием объяснял учитель, и с неутомимой жаждой слушала ученица. И как раньше, в ‘Царе Эдипе’, затаив дыхание, акт за актом ждали они разрешения ужасной загадки, так ожидали они теперь полного разоблачения всех тайн жизни. Казалось, что девочка страдает физически от напряженного внимания. Все сильнее бледнели ее щечки, все ярче блестели глаза и чаще, с приближением весны, ложилась белая рука на лоб, за которым теснилось столько безответных вопросов, а густые детские локоны все упорнее сражались со щеткой и лентами.
Покинув мрачные пути древних, юные учитель и ученица погрузились в светлый мир Платона. В день рождения Ипатии, забытый всеми, не исключая и ее собственного отца, Исидор рассказал ей прекрасную мечту философа о старом проклятье и благословении богов, которые в бесконечно далекие времена раскололи каждое живое существо на две половинки и послали их в мир, как мужчин и женщин, чтобы, на вечную забаву богов, продолжали они игру в разделяемые и снова друг друга обретающие половинки, чтобы с проклятьями и хвалами искали они и находили, изнемогали и обливались кровью, пока каждая половинка не соединится с другой.
Исидор принес сказку и хотел подарить ее своей ученице в виде хорошенького томика из тончайшей белой кожи с золотыми обрезами и тесненными золотом инициалами Ипатии и некоторыми другими маленькими знаками, которые он объяснит ей позднее. Но она не смогла сполна восхититься ни сказкой, ни книгой. Ибо в тот момент, когда с лихорадочно горящими глазами она слушала историю о половинках, Ипатия схватилась вдруг обеими руками за голову и упала со стула.
Это событие произвело переполох! Прибежала испуганная феллашка, которая всегда говорила — проклятое ученье не доведет до добра, она с таким криком искала ароматических веществ, что Ипатия пришла в себя от этого шума. Даже Теона извлекли из его рабочей комнатки, а Исидор со своим прекрасным списком Платона должен был удалиться.
Но благодаренье неведомым богам! — опасности не было. Через несколько дней Исидор получил от Ипатии письмо, ее первое письмо. Она извинялась за глупый перерыв в занятиях и просила его прийти продолжать начатое. Ее первое письмо вовсе не походило на письмо ребенка. Уверенные строки молодой женщины, подобные изречениям знаменитых женщин-философов Афин, или письмам гордых александрийских красавиц, которые просили у библиотекарей новые романы, Ее первое письмо! Где только достала она такую бумагу, подобной которой не было среди 200.000 томов библиотеки, такую белую и ароматную. Такую бесконечно мягкую, если провести ею по губам!
Исидор снова пришел в жилище Теона и боязливо взглянул на ученицу, с опущенными глазами стоявшую перед ним в новом длинном тяжелом платье. Что случилось с ребенком, теперь уже казавшимся девушкой? Изменилась ее осанка, голос, взгляд — абсолютно. Пропал вспыхивающий в глазах огонь и болезненная бледность губ и что-то вроде улыбки взрослой женщины порхало около глаз и рта. Она подняла глаза и сказала нежно и дружелюбно, но совсем не так, как обычно:
— Прости за перерыв!
Исидор не хотел, вовсе не хотел забываться. Но словно какая-то неведомая сила бросила его к ногам Ипатии, как безжалостное тело. Протянув длинные руки, он хотел поцеловать щиколотку ее правой ноги. Она отступила и спокойно сказала:
— Такого обычая нет. Теперь я это знаю. Я знаю все. Не нужно больше, милый Исидор. Я так благодарна тебе. Но такого обычая нет.
Как смертельно раненный, учитель поднялся с колен, бросился на стул и стал дальше рассказывать все, что узнал.
Но на середине Аристотеля занятия снова прервались. Теон заболел, а Ипатия изнывала от палящего летнего зноя. Профессора медицины посоветовали обоим летний отдых и морские купания на берегу Пентаполиса. И в тот же день крестница императора отправилась с отцом в свое первое путешествие.
Исидор остался один и, как разорившийся купец, бродил по городским улицам Александрии. Вечером, после отъезда Ипатии, он вышел из города и направился на запад, к ливийскому берегу. Исидор шел несколько часов подряд, и перед восходом солнца оказался на краю пустыни. Впереди виднелись христианские монастыри, слышалось завывание шакалов, а в момент самого восхода услышал он не то отдаленный гром, не то рычание голодного льва. Спотыкаясь от голода и дрожа от холодного утреннего ветра, повернул он обратно и стал ожидать вестей. Ипатия обещала писать.
Она сдержала слово, и два долгих месяца провел Исидор в томительном ожидании. Приходимые письма были всего лишь письмами преданной ученицы, где она писала о своих книгах, сомнениях, но в конце всегда было несколько слов о здоровье или о морской прогулке, о погоде или о ветке дерева, заглядывающей в окно. И в самом конце неизменное — ‘Твоя Ипатия’.
Еще раз дошел Исидор до начала пустыни вечером, накануне возвращения Ипатии. В уединенном трактирчике он пересидел ночь и до восхода солнца поспешил на улицу где должна была проезжать его ученица. И он не пропустил этого момента! В открытой дорожной коляске, которую тащили два маленьких вола, сидела она рядом с отцом — высокая, прекрасная, настоящая женщина. Исидор прижался головой к деревянному столбу и зарыдал, бормоча отрывки стихов и ломая себе пальцы. Когда повозка проехала, Исидор позвал маленького черного погонщика, уселся на осла, болтая длинными ногами, схватил его за уши и погнал так неловко, что хозяин с хозяйкой разразились хохотом, чернокожий погонщик, бежавший сзади в облаках уличной пыли, кувыркался и кривлялся, не в силах унять свою веселость. Потом эта смешная процессия понеслась галопом по боковым улицам обратно в город. Мальчишка бежал рядом с ослом и, когда они въехали на главную улицу, он сделал еще два прыжка, продолжая смеяться. Исидор буквально свалился с осла и поспешил в Академию, чтобы встретить свою ученицу.
С севера из-за моря, с Греции, а, быть может, и дальше из необыкновенных ледяных дунайских равнин летела над городом вереница аистов. В то же время с запада медленно и тяжело, несомая ударами серо-белых крыльев, приближалась птица-философ, в широкой улыбке раскрыв клюв, заметив молодого ученого. Внизу остановилась повозка, из нее вышел Теон со своей дочерью. Было счастьем, что утром Исидор уже сумел погасить в себе восторг первого впечатления и мог приветствовать возвратившихся относительно спокойно. Ипатия встретила его приветливо и серьезно, как благовоспитанная молодая дама, и прошла в академические помещения, которые она покидала в первый и — по ее словам — в последний раз. Профессор Теон нерешительно пожал руку Исидору. Пока феллашка забирала багаж и расплачивалась с возницей, Теон следил за всем этим так внимательно, как будто хотел научиться чему-нибудь новому. Затем профессор повел учителя своей дочери в большой зал и некоторое время молча ходил взад и вперед. Должно быть, он разговаривал сам с собой, так как внезапно произнес:
— Итак, я был совершенно поражен: я познакомился чрезвычайно своеобразной девушкой и едва мог поверить, что моя дочь обладает столькими знаниями, гораздо большими, чем обычные женщины, почти как Аспазия, при этом я обнаруживал эти знания всегда случайно, когда она помогала мне в моей летней работе. Очевидно, она знает гораздо больше, чем показала своему отцу. Я был приятнейшим образом поражен, молодой друг. И все исполнится согласно нашему договору.
— Какому, господин профессор?
— Ах да! Я полагаю, что Ипатия еще около года — может быть — до следующей весны — останется вашей ученицей а затем — я даже не представляю, что нужно будет делать дальше с Гипатидион. Но вы, молодой друг, вы достигнете возраста, когда мы сможем включить вас в состав профессоров нашей Академии. Со связями, которые еще с детских лет вы имеете в Константинополе, ваше назначение несомненно и вы сможете тогда — я полагаю… — мне нужно, однако, достать первое издание Птоломея! Целый месяц я ломаю голову, чтобы понять смысл одного глупого места!
Уже на следующее утро Исидор мог продолжать с девушкой занятия философией…
Однажды Ипатия написала, что разрешение мировых загадок слишком долго заставляет себя ждать и, что она начинает не доверять философам. Только что, как совсем глупый ребенок, проиграла она целый час с большой красно-розовой раковиной и совершенно забыла о своих книгах. Исидор попытался доказать, что знание, то есть обогащение духовных сил еще не является всем, что есть нечто высшее, а именно — единение отдельного человека с окружающим миром посредством чувства. Но Ипатия не поняла его и решительно потребовала продолжения занятий по учебному плану. Таким образом, бедному учителю пришлось как и раньше ограничиться сухой философией. А вот общение с домом Теона вскоре приняло иную форму. Теперь в конце урока в комнату часто входила феллашка, просиживала несколько минут в углу с каким-нибудь рукодельем и приглашала учителя к обеду. Исидор был бы еще счастливее от этой домашней близости, если хотя бы раз удалось ему завязать с Ипатией дружеский разговор. Однако она сидела безучастно и, казалось, молча обдумывала только что узнанное, в то время как профессор обсуждал будущие перспективы нового учителя, который очень скоро должен был стать профессором и получить при Академии помещение для занятий. Прислуживавшая феллашка удивлено хлопала глазами, а Исидор краснел и смотрел на Ипатию. Поздно вечером Исидор уходил к себе, опьяненный мечтой и надеждой, а на следующее утро приходил вновь и читал, и объяснял всю философию от Аристотеля до великого Платона. Но разговор не доставлял теперь удовольствия ни учителю, ни ученице. Зависело ли это от бесплодности самого предмета или от беспокойства учителя? Во всяком случае Ипатия чувствовала себя неловко. Она редко спрашивал теперь ‘почему?’, в ее головке философские системы перетирали друг друга, как мельничные жернова, но ей казалось, что мельница стучит, не переставая, а жернова перемалывают воздух, и склады пустуют. Или это птица-философ на крыше не давала ей покоя своим смехом? В течении последних лет она так сдружилась с ней, что уже не знала, она это или птица насмехалась над системами философов. Однажды, во время зимнего солнцестояния, когда христианские дети праздновали на улицах день рождения своего спасителя, а египетские жрецы — словно назло, пели торжественные гимны Изиде, — в Академии был праздник, даже Теон дал себе день отдыха. У Исидора с профессором состоялся долгий разговор. После него отец поцеловал Ипатию в лоб и сказал, что Исидор попросил ее руки, и через год будет свадьба.
Ипатия промолчала, так что с отцом у нее никакого раз говора не вышло. Со своим же женихом она обменялась несколькими словами об их будущем: он не должен ни одним словом обмолвиться с ней о своих чувствах, так как это очень не идет ему, а она с уважением и благодарностью будет его женой, он должен оставаться таким, каков он есть, тогда она будет делать все, что он потребует, и не говорить с ней о жизни, об отвратительной жизни, которую она не желает знать.
Обучение продолжалось. Злая птица была виноват в том, что девушка часто, пока Исидор полубессознательно читал и растолковывал, постоянно думала о собаке на сене. Где же разрешение мировых тайн?
Снова была весна, и Исидор сидел напротив своей невесты и старался объяснить отличительные особенности богов. На столе в глиняной вазе стоял великолепный букет мирт, который Ипатия сама нарвала. На улице аист кружился в быстром весеннем танце, и Исидор замолчал, устав говорить. Воцарилось продолжительное молчание.
Внезапно Ипатия спросила:
— Ты все добросовестно рассказал мне кроме одного. Как думал он о Боге и мире?
— О ком ты говоришь?
— О нем.
— Профессоре?
— Императоре. Прости, пожалуйста, я говорю об императоре Юлиане, о моем крестном отце!
— Мне кажется, мы могли бы покончить с науками, — сказал Исидор, губы которого затряслись, — и начать просто жить.
— Расскажи мне об императоре!
Исидору пришлось поведать ей об императоре Юлиане. Он начал с биографии, рассказав, как Константин Великий, желавший обеспечить христианству победу над миром, перебил одного за другим всех своих родственников, а маленького, превращенного почти в монаха Юлиана сослал в захолустье. Юлиан остался верен старым богам. Затем при поддержке последних уничтожил он врагов государства и, наконец, вопреки всему достиг престола. Исидор рассказал о его добродетели, мужестве и доброте, о великих делах короткого царствования Юлиана и о загадочной смерти в азиатских степях.
— Правда ли, что он благословил меня именем наших старых богов?
— Я сам присутствовал при этом.
— А что думал он о Боге и мире?
До этого часа Исидор уважал в дочери Теона принцессу, крестницу Юлиана. Теперь внезапно его пронизал гнев против императора, что-то вроде ревности или ненависти, и почти насмешливо он старался доказать своей ученице, что император Юлиан так же плохо разрешал мировые загадки, как и все философы его времени.
— Он не верил так же, как верим все мы, что Бог есть вечное, чистое, незапятнанное, то, из чего мы произошли в начале всего и к конечному слиянию с чем должны стремиться. Он приказывает нам овладевать нашими страстями? Убивать наши пороки, пускай даже во вред своему телу. Он заповедал нам насколько возможно совершенствовать дарованное им мышление и посредством умерщвления плоти и размышлений подниматься над земным до тех пор, пока, наконец, в высшем экстазе не увидим мы его самого, единого, живого Бога неба и земли. В экстазе мы сливаемся воедино с ним — с бесконечным. Мы знаем Бога настолько, насколько знаем собственный сон, когда спим. А когда мы просыпаемся, или когда прекращается наш экстаз, в нас остаются только туманные отрывочные образы священной красоты, полное слияние с которой должно стать нашим величайшим блаженством. Ибо нет большего наслаждениям чем слияние с единым. Последние мистерии учат нас, что Бог есть только другое имя любви. И Бог разделился, расстроился, чтобы любить нечто равное себе. Он хотел любить, но видел только себя и создал тогда сына и возлюбил его!
Триединое правит миром и создало землю со всеми людьми, животными и растениями и наполнило мировое пространство бесчисленными воинствами невидимых духов — ангелов и демонов, награждающих нас и карающих, укрепляющих и соблазняющих, и творящих из нас слепые орудия его воли, так как ему принадлежит высшая мысли и высшая сила. Но мы становимся подобны Богу, когда с помощью добрых духов укрощаем наши пороки, умерщвляем в себе земное и при жизни восходим к сияющему великолепию единого Бога, Зевса, солнца, к нашему отцу на земле и на небе.
Еще долго говорил так Исидор, все стараясь схватить руку Ипатии, а его глаза горели страстью. Девушка слушала спокойно, и на глазах ее выступили слезы.
— Так вот во что верил император? И в это верим мы. Но разве это последнее слово? Ведь то же самое говорят гонимые им христиане! Почему же он преследовал их? Почему?
Приближалось лето, начались свадебные приготовления, но преподавание шло своим чередом, Исидору пришлось изучать христианских апологетов [апологет — человек, который выступает с апологией, то есть чрезмерным восхвалением или защитой кого-либо или чего-либо], чтобы дать Ипатии последний ответ на ее вечное ‘почему’? Много лет Исидор оставлял в стороне эти книги. Теперь ему было почти приятно, что несколько месяцев, отделявших его от счастья, он мог заполнить новым изучением. С любопытством переступил он порог библиотеки нового здания, где, кроме экземпляров Нового и Ветхого завета, были собраны все памфлеты и послания александрийских, антиохийских и римских епископов. Это чтение потребовало гораздо больших усилий, чем он думал. Ранее Исидор уже просматривал тайно ходившие по рукам злобные выпады Юлиана, отрывки которых охранялись, несмотря на неистовое преследование духовенства Теперь он знакомился с ответами христиан и удивлялся их нравственной силе, жертвенному мужеству и глубине их веры. Его беседы с невестой не были больше философскими разговорами — это были исповеди сомневающейся души. В самом центре мира эгоизма и материальной борьбы, около ста лет тому назад выступили эти люди, противопоставившие правящим классам крик исстрадавшихся рабов: ‘Разве мы не такие же люди, как вы, разве мы не братья, разве все мы не дети одного живого Бога?’ Первый вождь этих рабов и ремесленников, бедный плотник из Галилеи, был распят римскими властями. Но что-то было там — в новом учении, что-то истинное, и если демагоги, обманщики и лентяи сумели повернуть грандиозное учение в сторону своего личного блага, то все-таки царство будущего будет царством бедняков, нищих материально и духовно.
— Ты говоришь, как христианин! — воскликнула однажды возмущенная Ипатия.
— Гипатидион, — ответил, беспокойно посмотрев на нее, Исидор, — позволь сказать тебе, что нечто ужасное приходит в мир. Старые боги, которых мы понимаем философски и которым все-таки молимся, пожалуй, не существуют больше. Нищие материально и духовно станут нашими господами сегодня или завтра. Они сами не знают этого, так как епископы обманывают их, желая сохранить старую неправду. Ипатия, хочешь узнать тайну? Мир сбился с пути, и новое учение пришло, чтобы указать ему дорогу. Правда, епископы — лжецы, но император Юлиан был почти христианином!
— Ты лжешь! — воскликнула Ипатия. — Мой император был верен богам, как останусь им верна и я, пускай даже ценой собственной жизни, не желаю иметь ничего общего с тем, кто отвергает нашу старую веру!
С большим трудом удалось Исидору успокоить свою невесту, уверяя, что все это он говорил, конечно, только образно, на самом деле он отрицает и презирает христианские суеверия.
В сентябре справили свадьбу по греческому обряду.
Утопая в роскоши, брачная пара получила благословение в Древнем Серапеуме. Ипатия, до этого дня совершенно не думавшая об интимной стороне своей будущей супружеской жизни, смотревшая на своего жениха только, как на учителя, и не обращавшая никакого внимания на болтовню старой феллашки, вдруг, когда стал обсуждаться брачный церемониал, сделалась крайне неуступчивой. Не должен был быть позабыт ни один самый ничтожный обычай эллинов. И александрийское общество хлынуло в храм Сераписа [Серапис — Сарапис, божество в эллинистическом Египте, культ которого был введен в 4 в. до н. э. Египтяне отождествляли его с Богом Осирасом, греки — с Зевсом], чтобы хоть раз увидеть древнее бракосочетание, еще более замечательное вследствие молодости жениха и невесты. После венчания представители Академии собрались в парадном зале для торжественного ужина, в течение которого греческие жрецы самым строгим образом соблюдали старые обычаи. Не столько ели, сколько молились. Сами жрецы казались не совсем довольными, что приходится возрождать такие устаревшие молебны. Только главный жрец, девяностолетний старик, сиял от счастья, а пятнадцатилетняя невеста произнесла благочестивые слова с таким благоговением, как будто это было ее первое причастие.
Наступил вечер, и гости разошлись. Оставалась только группа молодых людей, намеревавшихся проводить молодых до их помещения. Исидор не хотел совершения этого обычая, так как он не только в христианской среде давно уже перестал существовать, но и высшие круги греческого общества старались богатыми подарками откупиться от задорной толпы. Песни, распевавшиеся в этих случаях, были грубы и непристойны до невозможности. Но Ипатия, спокойная в своем благочестивом счастье, просила не удалять собравшихся. Император так любил старые обычаи.
Так и случилось. Теон с глубоким чувством поцеловал свою дочь в лоб и, возвратившись в свое жилище, услышал, как дикая толпа с неистовыми криками и танцами провожала разукрашенную молодую чету.
Теон смутно ощущал, что это событие — последняя веха его жизненного пути. Печально уселся он за письменный стол и стал смотреть перед собой. Один в целом мире, имеющем другие цели и другие мысли, человек почти ни к чему непригодный, — таким стал он, который высчитывал когда-то пути звезд и создавал новые машины для метания камней или вычерпывания воды. Блеск и счастье жизни пропали, исчезли, умерли тогда, когда родилась Гипатидион, а его молодая жена умерла… Вскоре умер и великий император Юлиан. Теон поднялся и подошел к своему книжному шкафу, где в одном отделении хранились особенно любимые им произведения.
— Гомер… — бормотал он. — Прощанье Гектора с Андромахой… слишком печально! Как только я мог… Гипатидион!
Он просунул руку между свитками и вместо старого Гомера вытащил пару крошечных детских туфелек, первых туфелек Ипатии. Ни разу со дня смерти матери не смог он показать ребенку свою любовь. Это противоречило его природе. Но он все-таки любил дочь. Он гладил маленькие туфли и разговаривал с ними.
Перед окном стоял марабу, злобно крича и стуча своим клювом.
Вдруг внизу послышалось чье-то сдавленное дыхание, напоминавшее дыхание тяжело больного. Сперва это услышала птица, затем Теон. На лестничной площадке лежало что-то живое, которое затем сорвалось с места, кинулось кверху и распахнуло дверь, Ипатия вбежала в комнату, закрыла за собой дверь на засов, кинулась к ногам отца и закричала так, как будто она избежала смертельной опасности.
— Отец! — кричала она, дрожа и прижимаясь к его коленям. — Отец, ты тоже мужчина, но не может быть, чтобы ты хотел этого! Это ужасно! Ни одно животное так не безобразно! Не спрашивай меня и не говори: нет, или меня вытащат мертвой из гавани. Если бы я смогла забыть это! Милый, милый отец, мы не особенно любили друг друга до этого дня. Оставь меня у себя! И чтобы мне никогда не видеть того, другого, никогда! Я буду служить тебе, как ты захочешь. Я не бесполезна, ты только не знаешь меня. Что хочешь, только не это! Я останусь с тобой или, клянусь Герой и Гераклом, умру!
Теон совершенно растерялся. Только одно он понял — в брачную ночь Ипатия прибежала к отцу. Он пробормотал что-то о зависимости женщин, о правах и обязанностях, о скандале. Счастливый тем, что может держать в руках голову своей девочки, он считал все же своим отцовским долгом говорить о примирении. Она ведь отдана в жены этому человеку. И когда Ипатия зарыдала так громко, что марабу ответил снаружи жалобным криком и, как будто желая прийти к ней на помощь, изо всех сил застучал клювом по деревянным доскам, Теон поднял дочь с пола и, надеясь убедить ее, сказал:
— Ты еще слишком молода. Никогда в Греции не было обычая говорить с девушками о том, что их ожидает. Подумай, Гипатидион. Ты гордишься тем, что являешься крестницей нашего великого императора, ты хочешь в это варварское время жить и умереть эллинкой, а между тем говоришь и поступаешь как христианка. Да, да, как христианка! Ибо они говорят о любви, когда разговор касается брака. Эти люди говорят о бессмертной душе женщины, о равенстве, свободе и тому подобном. Ахиллес так не женился, и Агамемнон тоже, и наш император Юлиан.
Ипатия поправляла на груди платье и почти не слушала отца. Но когда Теон назвал ее поступок христианским, девушка внезапно выпрямилась с таким видом, что он даже испугался. Твердо стояла она перед ним, напрягшись всем телом, ее темные глаза страстно сверкали, черные кудри, как во времена ее детства, струились по бледным щекам, и, гордо закинув голову, она ответила:
— Отец, не пытайся сковать мою душу! Я не христианка! Если бы пришел Ахиллес, или если бы, как в седую старину, явился в облаках Зевс, ты бы увидал меня готовой, покорной эллинкой. О, если бы мне предстояло взойти на Олимп с отцом богов и людей, я предала бы отречению свою свободную душу. Но это!.. Если это мое чувство — христианское, то значит и истина — у христиан, но ведь этого ты не хотел сказать отец? Не хотел? Но он, он принадлежит к ним, он не грек! Такая гадость!
И Ипатия повернулась, собираясь запереться у себя. Вдруг она заметила детские туфельки на письменном столе. В комнате профессора стало тихо. Снаружи сердито стучал, хлопал и щелкал марабу. Теон все ниже опускал свою седую голову, а Ипатия, обхватив его за плечи, засмеялась сквозь заструившиеся слезы.
— Молчи, папочка, не говори больше ни слова. Ты же любишь меня, ты меня не гонишь!
Профессор Теон посадил девушку на колени, накинул на нее теплый платок, и шепотом говорили они об умершей матери и о суровой совместной жизни, которую теперь им предстояло вести.
Внизу, во дворе, была кромешная темнота. Какой-то человек стоял напротив окон Ипатии, протянув к ним длинные руки со сжатыми кулаками. Как вор, как голодный зверь, бродил он вокруг, отыскивая вход. Временами из его горла вырывался глухой стон, как у безумного. Наконец он ступил на маленькую лесенку, ведущую в кабинет Теона. Беззвучно поднимался он по ступенькам, на самый верх. И вдруг что-то зашумело, ударило его крыльями, и спустившийся с неба демон поразил его лицо и грудь… Человек упал с лестницы на землю. Вскочив на ноги, преследуемый демоном, бросился он на улицу, и дальше из города — в пустыню.
А птица-философ вернулась с довольным видом обратно и встала на одной ноге перед комнатой Ипатии.
Таково последнее известное нам событие из юности Ипатии. До этого момента ее имя часто упоминается в актах Академии, в заметках христианских писателей и в переписке профессоров. Внезапно оно словно исчезло из жизни на целых десять лет. Можно предполагать, что необычный поступок Ипатии, ее бегство из брачных покоев вызвало в Александрии скандал, в результате которого молчаливое презрение вычеркнуло молодую женщину из высшего круга знати.
Главным образом, это было делом академических дам, по крайней мере, так позволяет заключить недавно изданная переписка одного знаменитого профессора литературы. Если это утверждение справедливо, то, судя по содержанию некоторых сохранившихся писем, можно сделать вывод, что молодая ученая жила все это время как монахиня, занятая исключительно математическими и астрономическими расчетами, помогая одному из старейших профессоров — очевидно, своему отцу. С этим утверждением исключительно совпадает еще то обстоятельство, что профессор Теон, ставший к тому времени сухим специалистом, начал вдруг выпускать сочинения, отличающиеся юношеской смелостью и художественностью языка. Маленькая работа относительно конических сечений, появившаяся на девятнадцатом году жизни Ипатии, трактовала ничтожную тему прямо философски, а спустя четыре года Теонова критика Птоломея вызвала повсюду, где читались греческие книги, восхищение своим блестящим языком и остроумием новой гипотезы. Эта критика, хотя и с некоторой осторожностью, поднимала вопрос о том, действительно ли земля является центром вселенной и не принадлежит ли эта часть скорее солнцу. Святой Иероним в своем возражении писал, что, очевидно, черт помогал профессору писать эту книгу, и действительно, несколько благочестивых монахов видели дьявола, прилетевшего к жилищу профессора в виде странной птицы. Современная наука склоняется, однако, к предположению, что не кто иной, как Ипатия была автором или, по крайней мере, главным составителем поздних произведений Теона, дьяволом, которого христиане считали основателем новой ереси. Однако наверняка узнать истину нельзя. Профессор Теон никому ничего не говорил о возникновении своих работ, а Ипатия благоговейно почитала память своего отца. Таким образом, читатель может по своему усмотрению заполнить десять лет жизни странной женщины.
Глава II ХРАМ СЕРАПИСА
После смерти императора Юлиана прошло около двадцати лет, в провинциях и в столицах христианство утвердилось настолько прочно, что отдельные секты, уже безнаказанно могли преследовать друг друга.
Однажды вечером в старом университетском городе Афинах за прощальным ужином сидело четверо молодых людей. Перед кабачком александрийского землячества под зеленым сводом деревьев болтали они за кубком красного вина о прошедших экзаменационных перипетиях, о комических чертах своих учителей и о серьезности будущего. Они так заговорились, что не обратили внимания на заждавшуюся прислужницу. Самый красивый из четырех студентов, черноволосый полуараб Синезий из Кирены, ущипнул хорошенькую щечку девушки, когда она подавала новый кувшин вина. Но даже это он сделал машинально, больше по привычке, красивейший студент в Афинах был равнодушен к прекрасному полу. Он был заметно спокойнее своих товарищей. Его большие глаза сияли скорее добродушием, чем умом, а изысканная речь мало подходила к бойкому тону остальных.
Четверо юношей собрались сегодня за столом, так как только что получили последнюю ученую степень. Двое были уже много лет дружны с Синезием из Кирены. Маленький, толстый, темноволосый и розовощекий, немного кривобокий Троил из Антиохии и стройный и подвижный Александр Иосифсон из Александрии сдружились с сыном ливийского патриция вследствие равенства положения и одинаковых наклонностей. В Афинах они вели беззаботную, праздную жизнь и кроме юриспруденции занимались немного философией и филологией. У них у всех над губами пробивались темные усики.
Четвертый из этого союза — двадцатилетний германец, несмотря на его светлый пушок, делавший его рядом с остальными безбородым, не совсем соответствовал своим товарищам. Но зато они его особенно любили. О нем самом знали они немного. Звался он варварским именем Вольф и принадлежал скорее всего к низшему сословию, хотя располагал достаточными денежными средствами. Тем непонятнее казалась другим его меланхолия, так мило соответствовавшая искрящемуся свету его глаз и могучему телосложению. На этот маленький кружок, сам того не желая, Вольф имел громадное влияние. Хотя другие и получили хорошее разностороннее образование, Вольф, несмотря на свой дикий характер, пользовался славой ученого. Он бегло говорил не только по-гречески и латински, но и по-египетски, а также не забывал своего родного языка. Юноша умел петь коротенькие немецкие песенки, — воинственные призывы, распевавшиеся на северной стороне Альп, на берегу молодого Рейна.
Александр Иосифсон был иудей, род Синезия оставался в своей глубине верен старым греческим богам, Троил и Вольф были христиане. Троил, однако, принадлежал к раз богатевшей чиновнической фамилии, принявшей новое христианство Цезаря только внешне, сам он называл себя свободомыслящим, атеистом. Вольф глубоко верил в Иисуса Христа, но был врагом официальной церкви, принадлежа, очевидно, к одной из тех полуничтожных сект, которых с течением времени так много возникло среди рабов и рабочих. Религиозные беседы велись только между Александром и Вольфом, Синезий разыгрывал из себя скептика, а Троил искренне смеялся над всем.
Была уже глубокая ночь, а молодым людям не хотелось расставаться. С огорчением говорили они, что должны теперь проститься с вольной студенческой жизнью и погрузиться в обыденность. Особенно Александр Иосифсон не хотел становиться бумагомарателем, чтобы в конце концов увеличить число ученых мумий — для этого отец, мать, дяди и тети слишком хорошо снабдили его средствами.
— Не важничай, пожалуйста! — воскликнул Троил, однако все согласились, что после трех лет жизни в Афинах два последние семестра хорошо было бы прожить такой же свободной жизнью. Но где? Константинополь и Рим каждый из них достаточно изучил во время каникулярных поездок. Раньше их привлекала Александрия, но там были милые родители и прочие родственники. В маленьких университетских городках, начинавших славиться отдельными факультетами, на отдаленнейших границах империи, разгуляться было негде. Карфаген был слишком благочестив. Париж — слишком грязен.
Синезий пригладил свои черные кудри и тихо сказал:
— Можно было бы остаться еще на полгода в Афинах, божественном городе муз, где все напоминает юношеству великих учителей: Платона и Аристотеля, бессмертных поэтов, а блестящие статуи — эпоху Перикла…
— Не разглагольствуй, — прервал его Троил, — дам поблизости нет, а на служанку этим способом не произведешь никакого впечатления. Ей ты нравишься больше, когда молчишь. Мне тоже. Знайте, что я жажду бросить как можно скорее это старое совиное гнездо. Жалко прекрасного времени! Уважаемые разбойники и домовладельцы, называющие себя афинянами, питаются окаменелой славой своего города и умерли бы с голоду у подножья Акрополя, если бы мы не имели глупости снимать их меблированные комнаты. Скажите, нашли ли мы здесь хоть одного учителя, который не был бы педантом? Их прошлое так грандиозно, что из чистого уважения к нему господа профессора не осмеливаются иметь ни одной новой мысли. Нас учили только тому, чему учили триста лет назад. Боюсь, что первый попавшийся грузчик александрийской гавани знает мир лучше нас. Ученые, попы — все заодно!
Товарищи с ним согласились.
— Александрия была бы не так плоха, — сказал Александр Иосифсон. — Прогулка к пирамидам и к другим святым местам фараонов — это все же не пустяк.
— А охота! — воскликнул Синезий, тоном более естественным чем обыкновенно. — Только у нас существует охота! Страусы, львы! — и его глаза загорелись.
— Каменные бараны, глухари, — не двигаясь прошептал Вольф.
— Не забывайте и человеческой травли! — засмеялся Троил. — Где, кроме Александрии, есть еще такие кровожадные предводители церкви? Где еще могло бы случиться, что форменным образом осаждают древний священный языческий храм и защитников его одного за другим заставляют прыгать на копья?
— Ты говоришь о ненависти попов к храму Сераписа? Разве они еще не овладели им?
— О! Они его завоюют. Попы завоюют весь мир, если предоставить в их распоряжение римских солдат. Именно поэтому хотел бы я провести один семестр в Александрии и позлить их. Мы подсунем в кровать архиепископу дюжину египетских священных жуков!
— Нет, скорпионов!
— Ну, нет, бедные скорпионы укусят его и умрут от заражения крови. Попробуем лучше заставить архиепископа жить по-христиански. Этого он не выдержит.
— Это была бы веселенькая жизнь!
— Ах, если бы только у моего старика не было там бумажной фабрики!
— Э, что там! — возразил Троил. — Какой-нибудь отец или дедушка всегда имеют бумажную фабрику. В конце концов лучшая школа у вас. Пока наши попы не получили там кафедр — в ней можно учиться. Но скучны александрийские учителя, действительно, адски скучны!
— Против этого однообразия, — сказал Синезий, — александрийцы недавно нашли приятное лекарство. Вот уже целый семестр их профессором является женщина.
Все рассмеялись.
— Синезий хочет к Ипатии! Он желает повидать крестницу императора Юлиана! Этого только не хватало, этого синего чулка! Это скандал, что кто-то покровительствует невежественной бабенке.
Вместо ответа Синезий вытащил из кармана письмо.
— От моего дяди. Вы знаете, он очень дружен с его высочеством наместником, он не дурак и не молод. Он советует мне ехать в Александрию… и вот: ‘Кроме этих выдающихся ученых в нашей Академии вот уже несколько месяцев выступает божественная Ипатия. Благодаря своим увлекательным лекциям и поразительной учености, она имеет такое количество слушателей, как никто из мужчин. На следующий семестр приезжают ради нее студенты из далеких окраин, из Испании, Англии, а один даже оттуда, где у устья Вислы собирают янтарь. Наши соотечественники не должны были бы пропускать случая записаться к ней. Может быть, как раз в Афинах ты сможешь основательно узнать историю ее призвания. Здесь усиленно сплетничают. Точно известно только то, что по желанию своего отца она с большим успехом продолжала во время его болезни читать лекции по прикладной астрономии. Теперь вновь преподает он, но очень слаб. По настоянию отца Ипатия выставила свою кандидатуру на освободившуюся кафедру математики. Из галантности Академия поставила девушку на первое место. Никто не ожидал ее утверждения. Но тут в дело вмешался его высочество наместник. Ипатию назначили, и теперь она несменяемый профессор нашей Академии. Раздражение было громадное. Достойный архиепископский хвастун, съедавший ежедневно за завтраком двух иудеев и двух греков, страдает теперь несварением желудка…’ — Ну, здесь несколько колких замечаний об этих фанатиках… — ‘может быть в Афинах тебе удастся узнать, что именно сообщил его высочеству двор. Благородный старик влюблен в девушку, как мальчик. Некоторые говорят, что она — разведенная жена сумасшедшего монаха, обезумевшего по ее милости. Она красива без сомнения, хотя и не так, как это нравится вам — молодежи. Нет, таких богинь ты сможешь увидать только в Акрополе. А чтобы у тебя не было глупых мыслей, спешу прибавить, что она ведет примерный образ жизни, и даже чернь связывает ее имя только со старым предводителем. Да и это придумали проклятые попы, которые с удовольствием покончили бы с ней совсем. Она прекрасна, как греческая богиня, и чиста, как христианская монахиня…’ — Так пишет дядя. Конечно, я ничего не уточнял.
Воцарилось молчание. Юноши смотрели перед собой, медленно отпивая вино из кубков.
Внезапно Троил вскочил и крикнул надменно:
— Мне кажется, что вы все влюблены в неизвестную красавицу. Я же не влюблен, так как любовь — бессмыслица! Но так как вы сгораете от желания увидать это чудо света, то мы едем в Александрию.
Да здравствует прекрасная Ипатия — крестница бедного императора!
Что-то похожее на болезненную скорбь прозвучало в последних словах молодого атеиста. Но никто не обратил на это внимания, и грек, иудей и назарей чокнулись с полным бокалом Троила и решили с одним из ближайших кораблей отправиться в столицу Египта.
Уже через неделю представился благоприятный случай для отъезда. Удобный парусный корабль отправлялся в Александрию с тяжелым грузом металла, и ветер был попутным. Теперь, в середине июля, можно было не опасаться бурь. Таким образом, четыре друга привели в порядок свои дела и со спокойной совестью отправились в Александрию.
Правда в течение двух первых дней Александр и Синезий страдали морской болезнью, но затем началось прекрасное, тихое путешествие. Судно проплывало мимо бесчисленных островов и всегда было что-нибудь новое для просмотра и обсуждения.
Только на восьмой день, когда благодаря прекрасному северному ветру остались позади берега Крита, поездка стала однообразной, и молодые люди начали искать развлечений. Кроме них, на борту находились только два купца и молодой александрийский священник, с самого дня отъезда старавшийся быть рядом с ними. Очевидно, он нашел время удобным для знакомства и теплым вечером, когда друзья молча и вяло полулежали на палубе, попытался завязать с ними оживленную беседу. Так как ни один из четырех не стал скрывать своих убеждений, то священник — писец архиепископского дворца — скоро убедился, что имеет дело-с четырьмя противниками официальной церкви. Он попробовал больше по привычке спасти заблудшие души благочестивыми увещеваниями и рассказами о чудесах, которых он якобы был свидетелем. Четыре друга забавлялись его стараниями, пока оратор не заметил своей глупости и обиженно отступил. Однако он сумел возбудить любопытство своих слушателей, так как между проклятиями, совсем не напоминавшими нагорную проповедь, он то и дело произносил имя Ипатии и казался прекрасно осведомленным о внутренней жизни Академии и борьбе с Серапеумом.
Корабль был еще в ста морских милях от Александрийского маяка, когда однажды, около полуночи, Вольф, напрасно пытавшийся заснуть в своей душной каюте, вышел на палубу, чтобы подышать свежим воздухом. Он встретился там со священником, нетерпеливо шагавшим взад и вперед, который никак не мог дождаться конца поездки. Сначала они обменялись короткими приветствиями и несколькими незначительными замечаниями, но скоро облокотились рядом о борт и заговорили о важных вещах, о политике и дороговизне, и, наконец, опять об Александрийской церкви. Вольф попросил уважаемого собеседника рассказать о Серапеуме, поскольку его дом находился по соседству с последним и судьба всей этой местности ему не была без различна.
Во время своей первой попытки сближения с молодыми людьми, священник дал понять, что он едет с секретным поручением и в Афинах получил последние известия с родины. Он должен был знать больше остальных. Теперь он ни словом не обмолвился о своем служебном положении, но был готов дать любую справку. И Вольф не смог понять, от тщеславия или злобы сделался вдруг так словоохотлив молодой проповедник.
Что бы там ни говорили о массе язычников египтян, греков и иудеев — Александрия все-таки христианский город Римской империи. В ее окрестностях монахов больше, чем где бы то ни было на всем свете. Несмотря на это, императорское правительство равнодушно к защите христианской веры. Его высочеству наместнику время от времени, кратко или нет приходится напоминать о том, что он христианин. Его высочество любит греческое язычество чисто эстетической, но тем не менее опасной любовью. Даже к богатым александрийским евреям он относится с симпатией. Эта равнодушная позиция правительства страны виновата в том, что Константинополь относится так консервативно к Академии, оставляет старых языческих профессоров на их кафедрах и даже назначает профессором дочь Теона или дьявола, крестницу наказанного Богом Юлиана.
— Видите ли, мой друг, другие язычники довольствуются, по крайней мере, своей математикой или ботаникой. Это нехорошо, но все же может быть терпимо. Эта же созданная адом женщина не соглашается замкнуться в своей специальности. В аудитории и в обществе осмеливается она не только преподавать греческую натуру и философию, но даже оспаривать святые заветы нашей веры. Подумайте только! Каждая христианка в общине должна молчать, ибо Бог предназначил ей пребывать в молчании. А этой женщине дают возможность говорить, несмотря на то, что острым умом снабдил ее сам дьявол, так как Бог создал женщину глупой. Подумайте только! Ну, ничего, мы еще справимся с ней. До сих пор, однако, из Константинополя приходит только эхо наместниковского дворца, в интересах города и из уважения к науке следует сохранять традиции Академии. А нам отдали только старый, переживший самого себя Серапеум, где сохранялась иероглифическая мудрость египтян. Она не была нам опасна, ее можно было бы уничтожить давным-давно. Пожалуй, только для практики было полезно разрушить одно такое языческое гнездо.
— Так оно уничтожено? Уничтожено, как и старые гробницы? А ведь Серапеум считается красивейшим зданием на всем побережье Средиземного моря!
— Считается.
— Сам я не могу судить, — сказал Вольф печально. — Я с детства привык к нему так же, как к синему небу.