Идеал, Ган Елена Андреевна, Год: 1837

Время на прочтение: 51 минут(ы)

Е. А. Ган

Идеал

Дом дворянского собрания был великолепно освещен, плошки на воротах, плошки у подъезда, кареты, коляски, брички, сани везли целые грузы бабушек, маменек, дочек, внучек, собрание было блистательное. Два жандарма, стоявшие у крыльца, не успевали отгонять опорожненных экипажей. Канцелярские стряхивали снег с своих шинелей, артиллеристы, смотря с улыбкой презрения на этих фрачников, гордо расправляли усы и всклокоченные волосы. Но то ли еще было в зале!
Четыре люстры величаво спускались с потолка, вдоль стен расставлены были диваны, крытые оранжевым ситцем с зелеными узорами, а на передней части залы под огромным зеркалом стояли два пунсовые кресла. На хорах тринадцать человек музыкантов сидели в ожидании входа губернатора с поднятыми смычками, готовясь огласить залу при его вступлении полонезом из ‘Русалки’. Диваны были уже заняты дамами всех возрастов и чинов, статские смиренно расхаживали по зале с круглыми шляпами в руках, кавалеристы с нетерпением бряцали шпорами, старики умильно кружились подле расставленных карточных столов, но никто не начинал ни танцевать, ни играть. Общество походило на огромного истукана, для которого душа не была еще ассигнована. Кое-где мужчина, проходя за диванами, останавливался позади девицы и, наклонясь, шептал ей, вероятно, что-нибудь очень приятное, потому что улыбка вдруг расцветала на устах девушки, и, глядя на нее, маменька самодовольно поправляла свой чепец.
Вот явился и крошечный прокурор в огромном парике, который уже тридцать лет венчает эту голову, глубокий тайник законов. За ним плывет толстая прокурорша с четырьмя дочерьми, из которых меньшая головой выше своего папеньки. Статские почтительно расступались перед законоведцем, а несколько артиллеристов порхнули к его дочерям.
— Mademoiselle Esperance, вы ангажированы на мазурку?
— Ах, да!
— Кем?
— Мусье Сидоренко.
— Как я несчастлив.
И рыцарь изъявил свою горесть отрывком из одной русской поэмы, которой сочинитель испытал бы еще большую горесть, услышавши, как безжалостно исковерканы были его стихи.
Зала совершенно наполнилась, а танцевать все еще не начинали, бьет десять часов, на всех лицах нетерпение, но все сидят как прикованные. Вот влетело в залу розовое облачко, предвестник яркого светила. Это был городничий. Ропот надежды пробежал по всему собранию, от дверей до пунсовых кресел составилась широкая дорога, и глубокое молчание воцарилось в зале, как на море тишь перед грозою, музыканты ударили в смычки, радостный трепет потряс молодых девиц до самого основания, и губернатор важно вошел в дверь, ведя под руку свою величественную половину, украшенную блондами, цветами, перьями, ярко-малиновым беретом и бронзовою фероньеркою, которой три висящие стеклышка качались как маятники над ее широким носом. При входе в залу он вручил шляпу свою дежурному чиновнику, который нарочно для того стоял у дверей с самого начала вечера. Губернатор и губернаторша продолжали шествие, все склоняло головы по мере их приближения, дамы вставали с мест: да! вставали, таков непреложный этикет губернских балов. Только военные позволяли себе кланяться с развязным видом. Грозная чета опустилась на мягкие кресла, дамы окружили губернаторшу, и она снисходительно кивала им головой, а некоторых милостиво спрашивала даже о здоровье. Но более всех суетилась приехавшая с ней маленькая полицеймейстерша, одетая по последней картинке московского модного журнала.
— Мадам Бирбенко, — сказала томно губернаторша вертлявой полииеймейстерше, — не становитесь, пожалуйста, моим vis-a— vis в кадрилях, я слишком кажусь огромною против вас.
— Извольте-с, ваше превосходительство, — отвечала покорно мадам Бирбенко.
— Скажите, mesdames, кто из вас знает, — произнесла вновь губернаторша, — увидим ли мы здесь сегодня полковницу Гольцберг?
— Сомневаюсь, — вскричала полицеймейстерша, — она парит под небесами и не спустится к нашим земным веселостям, хоть и не пропускает случая пользоваться земными удовольствиями.
— Вы, видно, коротко знакомы с ней? — простодушно спросила ее недавно приехавшая помещица.
— -Ах, боже мой, да разве нужно быть век знакомой, чтоб узнать женщину! Видна птица по полету, да и слышно же, что говорят!
— Я слышала, — сказала прокурорша, — что она все читает книжки и что даже мужу ее эти книжки крепко надоели, поручик Тарабарин рассказывал, что полковнику часто приходит охота бросить их в печь.
— Ах, maman, вы совсем не то говорите, — сказала уми рающим голосом старшая дочь прокурорши, поднимая свои серые глаза, которых, наперекор всем стараниям, никак не могла сделать томно-выразительными, — нас уверял поручик, что она сочиняет роман, который скоро поступает в печать.
— Уж конечно, роман нравственный! — вскричала с злобною усмешкою полицеймейстерша. — Эти смиренницы любят выставлять напоказ добродетели, которых у них не водится.
— Да почему же вы полагаете в ней скрытые пороки? — произнес голос из толпы. — Я знаю давно мадам Гольцберг и уверяю вас, что свет много бы выиграл, если бы в нем было побольше подобных ей женщин.
— Ах, бог мой, симпатическое предстательство! — возразила вполголоса полицеймейстерша, и взоры ее обратились в ту сторону с такою яростью, что два квартальных у дверей уронили со страху своп шляпы.
В это время вошла в залу молодая женщина лет двадцати двух, не красавица, но стройная, милая, одетая чрезвычайно просто: ни одного цветка, ни одного бронзового украшения. С первого взгляда можно было сказать об ней — не дурна, — но второй взгляд рождал желание всмотреться в ее черты, и чем более вы всматривались в них, тем неохотнее взоры ваши отвращались от этого милого личика. Темные глаза ее боязливо смотрели из-под длинных черных ресниц, в ее улыбке было что-то неизъяснимо доброе, и тень грусти часто мелькала на этом лице, но принужденная веселость побеждала ее, несмотря на боязнь, на почти детскую робость осанка ее была благородна и даже немного горда. Она смотрела вокруг себя, как некогда смотрел христианин в римском цирке на диких зверей, трепеща от их сверкающих взоров, от их острых когтей, но возносясь духом выше их свирепости и силы, стремясь с светлою надеждою к близким небесам. Мне грустно было смотреть на эту необыкновенную женщину, рожденную украшать собою выбор человечества, грустно было видеть эту светлую поэтическую душу окруженною ядовитым роем ос, которые находили удовольствие жалить ее со всех сторон. Положение мужчины с высшим умом нестерпимо в провинции, но положение женщины, которую сама природа поставила выше толпы, истинно ужасно.
— Ваша полковница хотела поразить нас пастушескою простотою… как это мило! — сказала полицеймейстерша од ному офицеру, спеша, сколько позволяли ей коротенькие ножки, опередить госпожу Гольцберг, чтобы стать во второй паре.
Бесконечно тянулся польский, губернатор прошелся со всеми супругами своих подчиненных, строго соблюдая старшинство чинов, а губернаторша со всеми офицерами, строго соблюдая постепенность их миловидности. Наконец, по желанию ее заиграли вальс.
Вальс, столько оклеветанный, но все-таки любимый тан цующим светом, если ты где-нибудь сохранил свою непо рочность, то это в тесных залах провинциальных городов, где ловкие кавалеры не поддерживают своих дам, но часто держатся за них, чтобы не сбиться с такту и не спутаться но гами с следующею парою, где длинные шпоры кавалеристов беспощадно впиваются в женские ножки, где запах помады, которую многие кавалеры так щедро намазывают свои волосы, заставляют танцорок отворачивать носики и пламенно желать окончания тура.
В это время полковница Гольцберг в сильном смущении радостно сжимала руки одной девицы: несмотря па все ее усилия овладеть собою, слезы едва не брызнули из-под ее рес ниц, и яркий румянец озарил ее бледные щеки. Девица с не меньшим волнением смотрела на нее, но она казалась немного старее госпожи Гольцберг и лучше умела управлять своими чувствами. Несколько любопытных взоров были устремлены на них, но в первую минуту радостной встречи они не замечали ничего.
— Вера, — говорила госпожа Гольцберг, — так ли мы думали встретиться! Ах, как тягостна подобная встреча здесь, па бале! Она переносит меня в минуту нашего горького прощанья, помнишь, над свежей могилой нашей матери! сколько лет я не получала от тебя ни строки! Скажи, знала ли ты, что я замужем?
— Да, но не знала точно фамилии твоего мужа, ни места пребывания вашего.
— А ты все еще живешь у родственницы своей?
— С нею я и залетела в эту сторону.
— Слава богу! Теперь я не одинока в мире!
— Ольга! ты все та же пламенная голова. Успокойся, друг мой, посмотри, мы представляем очень занимательную сцену для любопытных. Завтра целый день я твоя, но сегодня забудь о моем присутствии. Вот идет твой кавалер, кадриль ожидает тебя, поди, до свидания.
И Вера, освободив руку свою, поспешно скрылась в толпе и ушла в уборную комнату, чтобы оправиться от собственного смятения, которое овладело ею наперекор принятому равнодушию при неожиданной встрече с подругою своего детства, с своей сестрой по сердцу. Госпожа Гольцберг машинально подала руку своему кавалеру, молодому помещику той губернии, он недавно прибыл из Петербурга, играл значительную роль в обществе и обращал на себя всеобщее внимание женского пола, несмотря на свой черный фрак, вошедший в пренебрежение с тех пор, как в городе поселились две конно-артиллерийские батареи. Молодой помещик повел ее к кадрилю и поставил против губернаторши. Раздались звуки Россини, все пришло в движение, толкаясь и теснясь, пары суетливо перебегали с места на место, одна только полковница оставалась недвижима, как будто память прошедшего изгнала из нее чувство настоящей минуты.
— Мадам Гольцберг, ваша очередь! — пропищал возле нее насмешливый голос.
— Ваша очередь, — повторил басом ее кавалер.
Она опомнилась, протанцевала первую фигуру, по в про должении кадриля несколько раз сбивалась с такту, путала фигуры и отвечала невпопад петербургскому кавалеру, ко торый, играя своими бриллиантовыми пуговками, поглядывал на нее искоса с недоуменьем и самодовольно рисовался против большого зеркала.
На другой день все кричали по секрету о ни на что не похожем смятении полковницы Гольцберг в то время, как ‘петербургский’ танцевал с нею. Многие подозревали дав нишнее знакомство между ними, некоторые разглашали это за достоверное, и все знающая полицеймейстерша рассказывала уже по этому случаю несколько презабавных анекдотов, извлеченных из взоров полковницы и из собственных своих догадок. Бедная полковница!
Надобно знать, что в то время три особы были предметами бесжалостного внимания жителей этого города — полковница Гольцберг, жена полковника Листкова, командовавшего другою батареею, и приезжий из Петербурга мосье Нерецкий, — но каждая по другой причине. Первой не могли простить ее холодности к обществу, дышащему мелочной завистью и сплетнями, этой язве провинциальных городов, ее склонность к уединенной жизни, ее отчуждения от всех знакомств и особенно простоте ее нарядов, без всякой бронзы. Вторая явилась грозною соперницею всех модниц города: два раза в год выписывала она из Москвы целые транспорты нарядов, она имела большие притязания на красоту и на паркете была истинной командиршей своих офицеров, как муж ее был командиром их в поле. Мосье Нерецкий занимал умы вот по какому поводу: Нерецкий не имел в городе родных, и именье его не было расстроено, — так зачем бы ему переселиться из столицы на всю зиму в дрянной городок? Нет сомнения, говорили мужчины, что он исключен из службы. Нет сомнения, говорили женщины, что он в Петербурге не нашел подруги по сердцу и возвратился в свой родимый край искать второго рождения или первой любви, или, говоря яснее, законной супруги. Как не обратить внимания на человека, у которого можно при случае выиграть порядочные деньги! Как, с другой стороны, не обратить внимания на человека лет тридцати, с большими бакенбардами, с тремя бриллиантовыми пуговицами на манишке, на человека, который так мило растягивается на стуле перед фортепианами и поет ‘Талисман’ и ‘Красный сарафан’ полубасом, полутенором, опираясь па восемьсот душ, которые он наследовал после батюшки в пятидесяти верстах от города? По всем таковым уважениям каждый шаг госпож Гольцберг и Листковой и господина Нерецкого был основанием новой сплетни. А в эту зиму, как нарочно, столько было балов и пиров, сколько не запомнят в той стороне со времени Куликовского сражения. В старых деревянных рядах всякий день толпились дамы, купцы развешивали моднейшие газы и материи, девицы и дамы на каждый бал являлись в новых платьях и с новыми затеями.
Уже вторая дочь прокурора познакомилась довольно коротко с Нерецким, он всегда танцевал с ней мазурку, но иногда казался неравнодушен и к дочери отставного генерала, которая некогда была воспитана в институте и потому все еще обворожала детской невинностью и милой резвостью, — а иногда его снисходительный взор падал на дочь главы ку печества, наследницу двух больших домов и нескольких сот тысяч денег. Эти три грации боролись между собой, гоняясь за сердцем петербургского адониса, то опережая друг друга, то отставая с горечью и злобою. Когда в зале явилась полковница Гольцберг, Нерецкий первую кадриль танцевал с ней. Этого уже довольно. Полковницу разнесли на языках. К мазурке он приглашал ее, она отказалась и уехала, а он всю остальную часть вечера бродил со шляпою в руках, не танцуя и почти не говоря ни с кем, что с ним очень редко случалось. Какая пространная канва для злоречия! Все взволновалось, все зашипело от ярости! Через неделю Нерецкий был с визитом у Гольцберга, и полковник пригласил его к обеду на следующий день. К вечеру того дня уже все рассказывали, что полковница надела новый шелковый капот и заказала к обеду два лишних блюда.
Но возвратимся ко дню, который непосредственно последовал за балом. В десять часов утра Вера была уже в комнате Ольги, и они без докучливых свидетелей предавались искренним чувствованиям.
Вообразите два цветка, возросшие на одном стебле, которых питала одна роса, освежал и лелеял один ветерок, которые под грозною тучею прижимались один к другому п после весело красовались под весенним солнцем, любуясь взаимно своей красотой. Вообразите, что жестокая рука сорвала их с родного куста и, не довольствуясь этим, разорвала еще не отстрадавшие их стебли и посадила цветки в разных сторонах, под разными небесами, на незнакомых почвах. Бедные цветы не увяли, но душа, насильственно разделенная надвое, могла ли оживлять их по-прежнему? Зной палил их, черная туча обливала холодным дождем, они равно клонились к земле осиротелыми головками, им не от кого было ждать утешительного взора, некого ободрять веселою улыбкою, и равнодушно ждали они вихря, который вырвал бы их с нового корня и обратил в прах.
Так росли Вера и Ольга, мать Ольги приютила сироту Веру, и она забыла свое сиротство. В счастливой южной стороне, на южном берегу Крыма жили они, не считая дней. Солнце пробуждало их для учения, для прогулок, для неистощимых разговоров, в продолжение коротких южных зим они пламеннее предавались учению под заботливым руководством матери.
Но чтобы понять характеры этих двух молодых особ, надобно знать несколько их воспитание.
Мать Ольги, умная, почти ученая женщина, была несколько вольнодумна. Не по собственным размышлениям, но в те лета, когда всякий по наружности блистательный афоризм глубоко западает в разум, она прочла все творения философов французской школы и считала непреложные условия женского быта за выдумки, годные только для толпы. В жизни своей она не испытывала этих сильных переворотов, которые заставляют иногда закоренелых вольнодумцев устремлять взор к небесам, она жила тихо, однообразно: исполняла все свои обязанности с строгою точностию, была добра для себя и для других и по этим правилам воспитывала своих детей. Они учились всему, исключая того, что должно служить основанием прочего, но мать старалась от нежного возраста изощрить в них до высочайшей степени чувство благородства, предметами их благоговения были деяния великих мужей. Самопожертвование, великодушные поступки заставляли трепетать их юные сердца, и от ранних пор они привыкли чувствовать и мыслить по примерам древних. Никогда ложь не оскверняла их уст, данное обещанье они хранили и исполняли наперекор всем обстоятельствам, как тот римлянин, жертва своего слова, который вызывал слезы удивления на их щеки. Прибавьте к этому совершенное уединение, где ничто не разочаровывало их понятий, где, напротив, все питало в них посеянные семена плодов не нашего века, где развалины генуэзской крепости и высокий утес беспрестанно являлись их пылкому воображению то древней Капитолией, то скалой Тарпейской и где библиотека нескольких сот томов была отворена для них от тринадцатилетнего возраста. Представьте себе все это, и вы поймете их порывы сердца, простите излишнюю мечтательность головы. Вы скажете, что теперь не много примеров такого воспитания. Не знаю!.. Конечно, теперь их гораздо меньше, с тех пор как в домашнем образовании юношества Бальзак заступил место Цицерона.
Да, после шестилетней разлуки они увиделись вновь, но как годы изменили их! Кто бы узнал в тихой, медленной поступи Ольги, в ее бледном лице и грустном выражении глаз, в холодных и резких суждениях Веры и в ее равнодушии ко всем чувствам сердца, кто бы узнал, говорю я, тех резвых девиц, которые как серны карабкались на неприступные утесы, смеялись на краях бездны, встречали восход солнца на обломках древнего христианского храма, любуясь пурпуровым цветом утренних облаков и зарумяненною поверхностью моря? Которые по непонятному для самих себя влечению искали опасных мест, с наслаждением садились на высоком обрыве, внизу которого кипели волны, и там с большим восторгом читали сперва Плутарха, позже вымыслы графини Жанлис и баронессы Сталь?
Сколько рассказов, сколько взаимных доверенностей! В первый раз после шести лет они облегчали души свои, переливая в душу друга давно тяготившие их чувства.
— Да! — продолжала Вера, рассказав подруге происшествия своих прошедших годов, — это разочарование, этот неожиданный нравственный удар перевернули все мое существование. Я увидела, как неуместны в нашем свете высокие понятия, великодушие, благородство, и составила себе очерк своей будущей жизни. Я в полном смысле слова одинока в свете, никто не любит меня, никто не заботится обо мне, и я вознамерилась обратить все нежные чувства своего сердца, все, что заключается в нем, преданности, любви, дружества, все, к собственной своей особе. Самый тесный эгоизм вот моя стезя. Я не могу любить моею первою, чистою любовью и не хочу предаваться никакому чувству второстепенному, и потому никогда не выйду замуж. Я покину мир, как покидает пришлец чужую сторону, где он принужден был говорить языком других и считал свое пребывание только чужими обедами. Я хочу и стараюсь довести себя до такой степени равнодушия, чтобы чувства мои сделались неспособными ни к какой нежности. Я хочу сделаться недоступной для всех умственных, духовных ощущений и жить, подобно устрице, одним телом,
С удивлением слушала ее Ольга, этот язык был для псе нов и непонятен, для нее, которая совершенно противуположно отвергала от себя все земные чувства и жила одной душой, влача в свете сонное существование, почти машинально исполняя обязанности, налагаемые обществом, и пробуждаясь к жизни только наедине с собою, с своими духовными собеседниками.
Рассмотревши ее положение, вы простите ей излишнюю мечтательность. Есть особы, которые не знаю для чего родятся в свет, потому что в этот мир, полный холодных умствований и расчетов, они приносят с собой душу, жадную до глубоких, истинных чувств, ум, который, видя всю ничтожность маскарадного покрывала приличий, никогда не может согласить поступков своих с мнением деспота — общества, и выше всего приносят упование на свою долю счастия! Эти особы, принужденные следовать общей колее, должны как влюбленный due de Lorraine (Герцог де Лорэн (франц.)), держа в горсти горящие угли, никому не открывать их, хотя бы тело их испепелилось вместе с углями, — если не хотят сделаться предметом посмеяния. Никогда не свыкнутся они с условиями света, будут в тягость себе и другим, и даже голос их так чужд всему миру, что нигде не найдет он отголоска.
Это случилось с Ольгою, с своим воспитанием, с своим образом мыслей и жизни до пятнадцатилетнего возраста, как могла она принять удел свой так, как приняли бы его тысячи женщин? Смерть матери вырвала ее из мирного убежища, разлучила с подругой ее детства и бросила на руки одному родственнику, старому полковнику, обремененному собственным семейством, который, исполняя долг христианина и родственника, с беспокойством помышлял, что, может быть, нелегко ему будет сбыть с рук девушку без приданого. И вдруг молодой полковник Гольцберг, — молодой по леточислению дяди, которому полковничий чин вышел на пятьдесят осьмом году, — представь, пленился и предложил руку свою Ольге: сердца он предложить не мог, ‘ибо не оказалось оного в запасном магазине его высокоблагородия’. Дядя благословлял небо и, не рассуждая долго, объявил свое решение Ольге: через две недели бедная сирота с сердцем, еще не уврачеванным от первого удара, с помутившимся разумом от угара нежданных происшествий, сама не зная что делает, стояла у алтаря с человеком, которого едва знала в лицо.
Мало-помалу угар рассеялся, Ольга приходила в себя, и со положение начинало ей представляться ясное. Она увидела себя связанною с человеком, с которым по могла иметь ни малейшего сочувствия. В ее девические, или скорее, детские годы любовь исключительно не занимает мечты: иногда по прочтении какого-нибудь нравственного романа ей грезился идеал, несколько дней она видела во всякой звездочке глаза, которые жгли ее сердце, но эта мечта скоро рассеивалась, сменялась другою, и Ольга не считала любви потребностью жизни, предметом существованья женщины. Будь ее муж человек с умом, с малейшею прозорливостью, он мог бы легко привязать ее к себе, иногда подделываясь под ее детские восторги, иногда доказывая их опасность в ее положении, он мог бы исцелить ее от ума, одеревенить ее, сделать материальною, сформировать по-своему, конечно, это было нелегко, но не невозможно. Но полковник Гольцберг был добрый немец, славный хозяин в своей батарее, удалой кавалерист, подчас кузнец и шорник, подчас барышник, которого не провел бы ни один цыган: он знал все подробности пушки и зарядного ящика, но сердце женщины было для него тайником непроницаемым. Он женился, потому что ему было сорок лет и хотелось обзавестись хозяйством, потому что Ольга ему понравилась и он полагал, что хотя она не имеет приданого, однако может составить его счастие на зимней квартире.
О счастии женщины он имел короткое и ясное понятие: благосклонное обращенье, снисходительность к капризам и модная шляпка, — вот что, по его мнению, не могло не осчастливить женщины, и к этому он, вступая в супружеское звание, обязался мысленно подпискою.
Таким образом, судьба не только не дала этой поэтической женщине мужчины, который был бы в состоянии понять ее, воспользоваться всеми сокровищами ее ума, души, сердца, наслаждаться красотами ее внутреннего мира или по крайней мере ловко зарыть их в землю и скрыть навсегда от собственного ее сознания, но еще бросил ее в круг, вовсе не сродный ей.
Знаете ли вы, что такое жизнь называемой военной дамы? Ольга вышла замуж, и несколько дней спустя карета их выехала в грязные улицы жидовского местечка. Оборванные, полунагие нищенки с визгом окружали редкое для них зрелище, по обеим сторонам улицы тянулись жалкие и запачканные лачуги крестьян и сынов Иуды, на всяком шагу взоры встречали отвратительную нечистоту. Карета остановилась у двора одной из лачуг, вновь выбеленной и обнесенной новым забором. Это была квартира полковника. Часовой мерными шагами ходил возле зеленого ящика, и мимо него полковник Гольцберг ввел свою молодую супругу в низенькую комнату, обитую коврами, на стенах висели сабли и пистолеты, во всех углах стояли трубки разных величин и достоинств и красовались табачные кошельки, бисерные и шелковые, вышитые еще для холостого полковника милыми соседками. Три подобные комнаты составляли их жилище. Утро муж ее проводил в сараях, в манеже и так далее, к обеду сходилось человек двенадцать офицеров и оглашали маленькую комнату шумными разговорами, иногда в веселый час подчиненные отпускали полковнице по комплименту, всякий по своему уменью, и после обеда все расходились спать, Гольцберг также ложился, и тишина воцарялась в смиренном жилище, прерываемая только его звучным храпением. Смеркается, офицеры от нечего делать вновь сходятся к своему начальнику, закуривают трубку и садятся вокруг самовара. Ольга едва успевает наполнять быстро опоражниваемые стаканы, они толкуют об ученье, о лошадях, собаках, пистолетах, шорах, разбирают военные приказы, жалуются на медленное производство, между тем дым из трубок сгущается, образуется плотное облако, наполняющее всю комнату, свечи слабо мерцают в дымной атмосфере, окруженные венцом красно-синеватого цвета, как мерцание фонаря в воздухе, сжатом двадцатью градусами мороза. Тут расставляют карточные столы, и в маленькой комнате раздаются только технические восклицания игры, непонятные для Ольги, не посвященной в таинства этих иероглифов, некогда изобретенных для безумного, а теперь занимающих большую половину всех умных людей. Иногда отважнейшие из офицеров вторгаются и в литературную область, тупые остроты и каламбуры летают перекрестным огнем, но, к счастию, недолго, скоро важный вопрос о способностях к фрунтовой службе такого-то фейерверк&lt,ер&gt,а или о копытах недавно приведенного коня сменяет вопрос о гениях нашей словесности, и залп табачного дыма изо всех ртов покрывает все пеленою удушливого мрака.
И сегодня, и завтра, и вечно все то же и то же, годы, создавая и разрушая царства, как будто забывают о жидовском местечке. Изредка приезд какого-нибудь генерала, какой-нибудь смотр нарушал этот порядок вещей в однообразном быту Ольги: тогда все военные суетились, эполеты и лядунки сияли новой позолотой, в комнатах некому было курить, но начальник только налетит и исчезнет, и на другой же день все возвращается к прежнему положению. Однажды капитанша пришла поздравить Ольгу с известием пли со слухом, что ее мужа скоро произведут в генералы.
— Ах, не говорите мне этого! — вскричала бедная Ольга в отчаяньи. — У меня прибавится еще двенадцать неугасающих трубок!
В такой-то быт попалась Ольга. Сперва она от всей души желала сдружиться с мужем, найти в нем собеседника и от голосок своих чувствований, но он смеялся, зевал, прерывал ее восторженные мечтания просьбою заказать к завтрашнему обеду побольше ветчины или, соскучившись слушать непонятные для него звуки, заигрывал на свой лад песенку, которая возмущала все существование бедной Ольги.
Чувства в этом случае — как травка не тронь меня: они от неприятного прикосновения сжимаются и увядают, и хотя, отдохнув, приходят в прежнее состояние, однако отпечаток неосторожной руки остается на них неизгладимо. Ольга поняла свое положение и не имела других разговоров с мужем, как о вещах самых обыкновенных. И это разногласие, это одиночество души усилили в ней склонность к уединению и мечтательности. Ее юное пылкое воображение, не находя никакой пищи вокруг себя, заключилось в пределы своего мира и извлекало огонь из собственных рудников. Когда муж ее со всем обществом офицеров отправлялся в набег на именинные пироги соседних помещиков, тогда только Ольга свободно дышала — предавалась своим книгам, своим стихам и фантазиям, и им она обязана была небольшим числом своих счастливых минут, немногими бледными лучами света в этом унылом и мрачном быту.
Сроднившись наконец с своим положением, она отчасти примирилась с ним. Порой счастливые сны ее детства и не известность об участи Веры еще смущали ее спокойствие, но перед ней в туманной дали горела одна звездочка, и к ней шла она ровными шагами, глядя вокруг себя, как глядит усталый путник на однообразные степи, когда вдалеке уже виднеется приветный ночлег. Эта звездочка горела над могилой.
Теперь, после многих лет разлуки Ольга и Вера столкнулись неожиданно в городке, куда переведена была артиллерийская батарея, которой командовал Гольцберг. Они сделались неразлучными, несмотря на гнев городских дам.
Ольга по-прежнему избегала их знакомства и их балов, сколько позволяли приличия и муж, затвердивший себе, как одиннадцатую заповедь, что женщины любят балы и наряды и, следственно, жена должна любить их.
В силу этого убеждения Гольцберг передал в один день жене своей приглашение на вечер, от которого, по словам его, невозможно было отказаться. Уже половина города собралась в гостиной, когда вошла полковница Гольцберг. Внезапное те зашипело во всех устах, и под приветливою улыбкою хозяйки не успел еще скрыться смех злоречия.
Губернаторша усадила ее на кресло подле дивана — диван назначен только для помещения превосходительных, — и маленькая полицеймейстерша, которая находилась подле Ольги, бросив значительный взор на нее, вскочила с своего кресла и громогласно воззвала к Нерецкому, не угодно ли ему занять ее место?
Танцы еще не начинались, разговор то вспыхивал, то замирал, как угли в камине в начале осени, девицы стол пились в один угол и шептались между собою, чепцоносные дамы сидели чинно с позолоченными чашками в руках, а молоденькие женщины перепархивали с места па место или, закинув головки, разговаривали с офицерами, стоявшими за спинками их кресел.
Нерецкий томно улегся на месте, которое предложила ему услужливая полицеймейстерша, и завел с Ольгою разговор, — право, не помню, о чем, но могу уверить, что Нерецкий никогда не заводил пустых разговоров.
— Павел Никифорович! — сказала с противоположной стороны жена почтмейстера,— что за посылку получили вы сегодня из Петербурга?
— Мне прислали несколько французских романов, я не могу жить без литературных новостей, — последние стихотворения Гюго и новую поэму славного Анатолия Борисовича Т-го.
— Новую поэму Т-го!
— Нельзя ли нам попользоваться вашими книгами? — раздалось со всех сторон.
— Поэму Т-го! поэму, о которой столько кричали журналы еще прежде издания ее в свет! О, мосье Нередкий…
И Ольга с пылающим лицом, крепко сжав свои руки, устремила на него умоляющие взоры. Нерецкий благосклонно поклонился публике в знак согласия и обратился к Ольге:
— Вы также принадлежите к числу поклонниц Анатолия Т-го? вы любите его стихотворения?
— Люблю ли я? Укажите мне женщину, которая бы но находила в его небесных стихотворениях отголоска собственных чувств? которая не бредит им, не обожает его!
— Вы слишком склонны к восторгу, — сказал Нерецкий, — конечно, он человек с большим талантом, но он слишком любит отвлеченные описания, слишком многословен.
Ольга бросила на него негодующий взгляд и, не удостоив возражения, отвернулась к старой генеральше, которая, опорожнив уже третью чашку чаю, посматривала с материнскою любовью на приготовленные карточные столы.
В половине бала танцы прервались, из ближней комнаты выскочил мальчик лет двенадцати, одетый в фантастическо-казацкое платье, с тамбурином в руках, и для увеселения публики пустился выплясывать казачка. Этот приятный сюрприз повторялся неотменно на каждом бале знаменитого амфитриона, который, обходя вокруг залы, восклицал: ‘Не правда ли, какой талант!’ На что зрители, кланяясь, отвечали всегда: ‘Истинный талант, ваше превосходительство! Сущий гений!’ Утомленная безвкусным зрелищем, Ольга между тем ушла в уборную комнату, скрылась за длинные ширмы и, бросившись в кресло, без мыслей впала в задумчивость.
Не прошло десяти минут, как несколько дам порхнули к большому зеркалу, и голоса залепетали в одно время:
— Ах, боже мой, какой несносный вечер!
— У меня лопнул башмак.
— Можно ли быть глупее этого Финифтика! Заморил меня своими рассказами.
— Видели вы, как Marie сегодня дурно одета!
— Когда же она бывает лучше!
— Перестанут ли нас когда-нибудь морить этим несносным казачком.
— Сегодня мадам Гольцберг была очень мила.
— В особенности когда румянец заиграл на щеках ее от разговоров с Нерецким.
— Нет, это, ей-богу, ни на что уже не похоже! — произнес один голос с жаром, — не довольно срамить себя дома, нет, еще и на балах делает такой скандал.
— Что такое? — спросили несколько голосов с любопытством.
— Разве вы не видите? Мадам Гольцберг, эта невинность, этот половой цветок… противно смотреть!
— Да что же такое? скажите, пожалуйста!
— Ах, боже мой! весь город об этом говорит, все видят, кроме этого колпака, мужа. Хоть бы кто-нибудь открыл ему глаза!
Нетерпеливые вопросы повторялись, голос продолжал:
— Неужели вы не заметили явной связи ее с Нерецким? Он проводит у нее дни и ночи, в обществах занимается только ею, везде превозносит ее ум, таланты. Чего ж вам еще?
— Я несколько раз была у мадам Гольцберг, но не встречалась с Нерецким, — возразил один голос. — Вот еще! разве в их доме одна дверь? Не так она глупа, чтоб не стараться таить свою связь, но не так же глупы и мы, чтоб этого не проникнуть. Я знаю хорошо их квартиру: мы жили в ней два года, когда муж мой только был назначен полицеймейстером.
Ольга слышала эти нелепые обвинения, они как раскаленный свинец падали на ее сердце, но гордость не позволила ей никакого оправдания: обвинение было слишком низко. Ей ли завесть преступную связь! Ей ли нарушить чистоту своей совести, замарать себя в своем собственном мнении, которое было для нее драгоценнее всех мнений на свете! Ей ли обманывать мужа и осквернить уста ложью. Нет, это обвинение как грязный снежный ком, ударившись об ее гранитную непорочность, отпрыгнул и замарал брызгами своими одних только обвинителей.
Она встала, сердце ее разрывалось, но глаза пылали огнем благородной самоуверенности, и на устах бродила улыбка презрения. Она вышла из-за ширм и медленно прошла мимо толпы дам, которые собрались вокруг ораторствующей полицеймейстерши. И когда встречаясь с подобными женщинами, — слава богу, эти встречи довольно редки, — невольно рождается в уме вопрос, из какого особенного вещества созданы они? Исчадие ли они демонов пли насмешка природы над человечеством, гнев божий, ниспосылаемый на землю вместе с голодом и язвою? Красота, любезность, непорочность женщины кажутся им личным оскорблением. Злословие и клевета нужны им как воздух, и если бы отворили им двери Магометова рая с условием не разбирать ничьего поведения, не обливать желчью ни одного белого цветка, который попадает им на пути, они, взглянув со вздохом на светлый сад счастия, возвратились бы в грязные улицы своих земных жилищ, чтоб только иметь удовольствие злословить и клеветать.
— Что я им сделала? — говорила на другой день бедная Ольга своей подруге с заплаканными глазами. — Где вырыли они основание этой нелепой сказки?
— И ты спрашиваешь еще? Разве не знаешь ты, что основанием всех рассказов, пружиной всех их мнений их собственные чувства, собственные характеры? Углубляясь в свою черную думу, они видят в ней, как поступили бы они в подобном случае, и поэтому заключают обо всех.
— О, мой поэт, мой Анатолий, как справедливо сказал ты…
— Да, вот это благоразумнее, прочти несколько строф твоего любимого поэта и утешься в нелепой клевете, от которой, право, ни один твой волос не поседеет.
— От господина Нерецкого, — сказал вошедший слуга, подавая Ольге пакет.
При этом имени брови ее вновь нахмурились: она неохотно взяла в руки пакет, но едва развернула, как лицо ее прояснилось. С выражением блаженной радости она вскричала, прижимая сверток к груди своей:
— Он! Он! Я вновь услышу его звуки, прочту его небесные чувства!
— Ольга!
— Вера!
— Неужели холод годов и опыта не остудил твоей ребяческой страсти к незнакомому тебе человеку? В пятнадцать лет это было только смешно, но теперь…
— К незнакомому человеку? Вера! Что это значит? И ты можешь говорить, что он незнаком мне? Мне незнаком Анатолий? Мой идеал? Мой поэт, которого песни пробудили мое детское воображение, одушевили его жизнью, образовали мою душу? Кто же услаждал мое одиночество, кто утешил меня в горе, кто удваивал мои радости, как не он, не Анатолий? И ты говоришь, что я люблю незнакомого мне человека! Нет, я сроднилась с каждою его мыслию, я знаю все изгибы его благородного сердца, я его обожаю, я пожертвую последнею радостью жизни моей, небогатой утехами, последнею каплею крови для его счастия, я отдам душу свою для продолжения его жизни… Да, да, я люблю его, но я люблю не земною любовию, я люблю не человека… Нет, нет, Вера, ты ошибаешься!
Вера пожала плечами и сказала с улыбкою:
— Погоди, ты пробудишься,
— Но желай мне этого, Вора, если ты хоть немного любишь меня! Послушай, что я скажу тебе, и потом суди, основательно ли твое желание: я совершенно отделена от людей, ни одна нить но связывает меня с миром, ни родственная приязнь, ни приобретенная дружба, ни надежда на будущее, ни желание, ни страх. Чего надеяться, чего страшиться мне? Какие перевороты могут улучшить или более помрачить мою участь? Мое прошедшее, настоящее, будущее, все сосредоточилось и погибло в ложной цели моего назначения. Я иду в густом тумане, не зная, ни куда, ни к чему иду! И неужели ты думаешь, что мне бы достало сил сносить подобное существование, если бы хоть слабый луч небесный не озарял его, если бы в целой природе ни одно эхо не отзывалось моим чувствованиям? В свете, как и в доме моем, я играю вытверженную роль, только наедине с собою я делаюсь тем, чем создала меня природа. Но могу ли я всегда довольствоваться собой? Есть в мире существо, которое мыслит моими мыслями, чувствует моим сердцем, смотрит моими глазами, звучною песнью дает мечтам моим жизнь? Нет во мне прекрасного чувства, нет благородной мысли, которых бы он но одел живыми формами своего слова и не украсил неземной гармонией своего стихав всякое биение моего сердца находит отголосок в его вдохновенных песнях, всякое слово его громко отзывается в моем сердце. И ты желаешь лишить меня последнего, единственного утешения! Что станется со мною, если я охладею и к этому чувству? Куда обратится, чем наполнится мое пустынное существование? Отними у нищего последнюю копейку и скажи ему: теперь твоя ноша легка! Оторви безумного от единственной мечты, которая радует и счастливит его, и уверяй, что он теперь излечен от своего недуга… О! не желай… нет, нет!..
Изнемогая от душевного волнения, Ольга упала в кресла и закрыла пылающее лицо руками. Вера взяла руки ее и с материнской заботливостью смотрела ей в лицо.
— Ольга! — сказала она. — Я старее тебя и годами и горьким опытом! Послушай, что я скажу тебе: питай свои мечты, утешайся ими, теперь они безвредны. Но, как друг, как сестра, желаю тебе никогда не встречаться с твоим идеалом или по крайней мере не прежде как лет через двадцать: тогда, тогда, пожалуй, встреча будет не опасна!
Ольга не отвечала, глаза ее задумчиво потупились вниз, грудь волновалась.
Настала ранняя весна. Ивы зазеленели, нежный пух и румяные почки покрыли все деревья, широкая река весело катила голубые волны, освобожденные от двухмесячного заключения.
За городом, на крутом берегу реки красуется роща. Туда спешат первого мая городские жители праздновать наступление весны, там устраиваются пикники, гулянья, но еще пора их не наступала, и только две женщины, закутанные в зимние салопы, в больших шляпах, гуляли по узким тропинкам рощи.
— Отчего, — сказала одна из них, — весна всегда навевает на меня грусть, вместо того чтобы радоваться, как радуются ей все живые существа? Осенние туманы, зимние вьюги не нагоняют на меня такого тяжелого чувства, оно давит грудь мою и доводит иногда до слез без всякой видимой причины.
— Может быть, эта пора напоминает тебе наше детство, наш веселый Крым, его зеленые сады? Воспоминание прошедшего всегда сопряжено с чувством грусти, потому что все дурное в прошедшем предается забвению и мы вспоминаем с сожалением одни только счастливые минуты. По этой причине оно и кажется нам лучше настоящего.
— Да! прекрасно было то время. Помнишь ли ты, Вера, помнишь ли эти южные вечера, под сводом чистого неба? Помнишь ли этот теплый ароматический воздух, где всякое дыхание есть уже наслаждение, где все тихо, так что можно вообразить себя единым живым существом этого эдема, где отдаленный прибой морских волн, как звук маятника, сливается с кротким ропотом фонтана?..
О!.. Вера! Какой мир, какая роскошь зал заменит это наслаждение? Мысли толпятся в душе, неясные призраки носятся перед глазами… То не бдение, но и не сон, бдение не может до такой степени освободиться от всех земных помыслов, очиститься, возвыситься, сон не может быть так действителен, не может проливать такого спокойствия, такой невыразимой тишины в чувства… Вера! помнишь ли ты это?
— Не смущай меня этими воспоминаниями. Право, ты нарушаешь мою систему холодности и равнодушия. Я стараюсь избегать всего, что может сколько-нибудь потревожить мою особу, а ты часто одним дуновением обращаешь в прах все мои благоразумные намерения.
— Знаешь ли, — прибавила Вера с улыбкою, — что иногда ты заставляешь меня сожалеть, зачем я встретилась с тобою? Теперь, если судьба снова разлучит нас, в душе моей останется горькое чувство, и мыс придется снова трудиться над исцелением своим от этого неприятного недуга.
— И может быть, скорее, нежели ты думаешь, мне говорил мой муж, что едва ли мы возвратимся сюда из лагерей.
— Но на время лагерей ты останешься здесь?
— Может быть, если до выступления не узнаем ничего верного.
— А в будущее не должно заглядывать. Довольно хлопот и с настоящим! К чему брать на плечи лишнюю ношу? Но возвратимся к твоей грусти: ты, кажется, готовилась читать послание к весне твоего поэта?
Тень грусти подернула лицо Ольги, просветленное весенним воздухом.
— Не говори с насмешкой о моем поэте и о моей грусти, пли ты заставишь меня вести и с тобою визитный разговор и высказывать истинные чувства.
Вера взглянула на нее с укором, Ольга продолжала:
— Весною я живее чувствую свое сиротство, Вера! этот воздух кипит любовью… а я одна!.. Вопросы о цели моего существования сильнее волнуют мою душу: кто разрешит мне их? Все и все вокруг меня безответны. Я сравниваю иногда долю свою с полевой былинкой, которая растет, прозябает, без действия, без ощущений, не принося никому пользы и не зная, для чего создана она. И я живу подобно ей, и увяну от зимних морозов, не оставивши по себе никаких следов. Это ли жизнь? Жизнь созданья, одушевленного дуновением божиим?
— Прекрасно! Жаль, что не в стихах, вышла бы порядочная элегия. Но кто же, по-твоему, счастлив? Не женщина ли, озабоченная дюжиной детей? Или ветреная кокетка, расставляющая для всех сети, чтобы самой когда-нибудь попасться в них? Или бездушная кукла, которая вальсирует по пути своей жизни, забегая во всякую модную лавку, примеряя с восторгом всякую новую шляпку, которая, если бы это было возможно, ложась в могилу, приказала бы сшить себе саван по последней моде? А!.. Которой из них хотела бы ты быть?
— Выбор труден! Но твой обзор слишком односторонен.
— Я исчислила тебе положение большей части женщин, исключения очень редки.
— Но какой злой гений так исказил предназначение женщин? Теперь она родится для того, чтобы нравиться, прельщать, увеселять досуги мужчин, рядиться, плясать, владычествовать в обществе, а на деле быть бумажным царьком, которому паяц кланяется в присутствии зрителей и которого он бросает в темный угол наедине. Нам воздвигают в обществах троны, наше самолюбие украшает их, и мы не замечаем, что эти мишурные престолы — о трех ножнах, что нам стоит немного потерять равновесие, чтобы упасть и быть растоптанной ногами ничего не разбирающей толпы. Право, иногда кажется, будто мир божий создан для одних мужчин, им открыта вселенная со всеми таинствами, для них и слова, и искусства, и познания, для них свобода и все радости жизни. Женщину от колыбели сковывают цепями приличий, опутывают ужасным ‘что скажет свет’ — и если ее надежды на семейное счастие не сбудутся, что остается ей вне себя? Ее бедное, ограниченное воспитание не позволяет ей даже посвятить себя важным занятиям, и она поневоле должна броситься в омут света или до могилы влачить бесцветное существование!..
— Или избрать мечту и привязаться к ней всею силою души, влюбиться заочно, посылать по почте зефиров вздохи и изъяснения своему идеалу за две тысячи верст и питаться этою платоническою любовию. Не так ли?.. Я окончила твою мысль.
Ольга с неудовольствием отвернулась от нее. Пролетел еще месяц, артиллерия выступила из города, сопровождаемая вздохами жен и проклятиями некоторых мужей.
И Ольга снова брошена в новый мир. Снова незнакомые лица, незнакомые места. Эта странствующая жизнь для дамы очень непривлекательна. Однако ж в характере человека есть способность сродняться с самым неприятным положением. Тесная лачужка, вид грязной улицы, полудикие хохлы с их стоическою беззаботностью и равнодушием ко всему, пока у них есть миска галушек и чарка водки, все это нисколько не заманчиво в настоящем, но, покидая эти предметы, невольный вздох вылетает из сердца, тайная цепь привычки привязывает нас к ним. Но в своей кочующей жизни бедная ‘военная дама’ не смеет дружиться с кем пли с чем бы то ни было: страшное слово ‘поход’ вечно висит как черная туча над нею! Грянет урочный сигнал, и покидай все, отрывай сердце от всего, с чем оно свыклось, что было ему мило, укладывай чувства в дорожную суму и иди не ведая куда. Если может какое-либо положение постоянно питать мысль о вечности в незанятом сердце женщины, то это блуждающая жизнь офицерских жен, которые, по разделяя обязанностей и занятий своих мужей, разделяют только непостоянство их быта.
Минутная гостья, всюду пришлец, жена военного никогда но уверена, что следующая неделя застанет ее в том самом месте, что с особой, с которой она сдружилась наперекор благоразумию, судьба сведет ее опять. Так она бродит из страны в страну, пока наткнувшись на край могилы, не отправится на вечную стоянку.
К каким людям попалась Ольга? Не станем следовать за ней. Бесконечно тревожная жизнь в природе часто очень однообразна на бумаге.
Месяцы быстро сменялись, ничего не изменяя в душевном положении Ольги. Окружающие ее особы считали ее холодною, равнодушною, часто скучною: она нисколько не старалась разуверить их, она с наслаждением хранила в самой глубине души пламенные чувства, стремление ко всему высокому и свое обожание к поэту, она таила свою внутреннюю жизнь, как таит скупец сокровища свои в дремучем лесу, и когда все засыпает вокруг него, когда для всех настает ночь, тогда только является его заря, он крадется к урочному месту и, один, на свободе, предается своим восторгам. Так Ольга, одна в своей избе, часто забывала свое положение и уносилась далеко в мыслях своих, ей грезились сны и надежды ее рано созревшего детства, сны и надежды, погребенные в могиле ее матери.
Но не всегда Ольга занималась одним духовным бытом своего поэта: она с неизъяснимым удовольствием слушала случайные рассказы об его образе жизни, его склонностях, его привычках, иногда казалось ей, что одна строка, написанная его рукою, была бы для нее драгоценнее Ватиканской библиотеки. Но он не знал об ее существовании, и тщетно Ольга стремит к нему душу и мысли свои, он высок, далек и не замечает ее в толпе своих поклонниц.
Но вот Ольга в Петербурге. В Петербурге, говорите вы?.. Да, она здесь, она в театре, театр полон, ложи блещут, партер пестреет тысячью голов. Давали в первый раз оригинальную русскую драму, с шумом отворилась дверь соседней ложи. Ольга робко оглянулась на перья и бриллианты прибывших дам. Подле нее сидел маленький толстенький полковник с огромными рыжими усами.
— Ба! Гольцберг! как бог занес? — раздалось из соседней ложи.
— А! это ты, Разрубаев, — вскричал Гольцберг. — Вот три дня только как приехал в Петербург.
— По службе?
— Нет, я в отпуску, пытаюсь искать теплого местечка, не знаю, как удастся.
Полковник, усевшись в углу ложи, завел бесконечный разговор с своим старым товарищем.
Занавес поднялся, все смолкло, началась пьеса. Ольга удерживала дыхание, чтобы не проронить ни одного слова. ‘Какая гармония, какие мысли!’ — восклицала она в душе. Каждое выражение падало на ее пылающее сердце небесной росой. И в чьей голове зародились эти звучные думы? Из чьей души вылилась эта пламенная любовь к родной России, это восторженное чувство к благу отечества. Если бы даже скорая афиша не сказала Ольге имени автора, то она отгадала бы его, она отгадала бы имя Анатолия по сочувствию, — по этой вдохновенной поэзии, — потому что один он в состоянии был так красноречиво выразить то, что чувствует в молчании всякое русское сердце. Вокруг нее раздавался шепот: ‘Видно, провинциалка! Она вся предана своей пьесе!’ Снизу наводились на нее неотвязные лорнеты и зрительные трубки всех размеров. Но до них ли ей было? В продолжение коротких антрактов она обводила вокруг себя мутный взор, но все представлялось ей хаосом, в ее пылающей голове также был хаос, но хаос, полный небесных ощущений. Она только на минуту пробуждалась от своего забвения и отдыхала душою, чтобы с новою силою погрузиться в волшебный мир восторга.
Пьеса кончилась, гром рукоплесканий потряс здание, неистово кричали любители драматического искусства, вызывая актеров и актрис, но большее число требовало автора. Вся душа Ольги перешла в глаза, когда раздались эти клики: она смотрела на ложу, в которой он должен был явиться, прижимая руки свои к груди и как бы стараясь утишить биение встревоженного сердца, не румянец розы покрыл ее бледные щеки, — нет, они загорелись багровым цветом пылающей крови, и в ту минуту можно было принять ее за жрицу Дельфийскую, ожидающую с упованием и тоской появленья духа. Напрасно, автор не являлся!
Гольцберг, накидывая боа на плечи жены своей, шептал:
‘Пойдем, Олинька, право, хочется спать’. Она не слышала. В двух соседних ложах судили о достоинствах драмы.
В ложе направо: Хорошо, прекрасно, чудо!
В ложе налево: Надуто и пусто! Приторно!
В ложе направо: Он человек с гением!
В ложе налево: Он из числа тех писателей, у которых гения или таланта достает только на одну книгу, именно на первую. Блеснул однажды и померк навсегда!
Ольга не слышала.
Крики начали утихать, любимые актеры вышли на сцену, раскланялись и ушли, ложи пустели, полковник дергал за рукав жену, уверяя то по-русски, то по-немецки, что ему сильно хочется schlafen, и Ольга с горьким чувством обманутой надежды поворотилась к дверям, готовясь выйти.
Дверь ложи налево отворилась, и дамы залепетали в один голос:
— Ах, Анатолий Борисович! поздравляем! какой успех.
— Вы заставили меня плакать!
— Отчего вы не показались на призыв?
— Славно, mon cher,— говорил толстый генерал, пожимая руку вошедшего. — Славно, брат Анатолий!
— Анатолий! — воскликнул еще один голос.
Ольга, не помня приличий, не замечая взоров, которые обратило на нее восклицание, схватилась за спинку стула, чтобы не упасть, и две крупные слезы выкатились из глаз ее, устремленных с невыразимым чувством на поэта, на ее идеал.
Многим это покажется преувеличенным и ненатуральным в женщине двадцати трех лет. Но я прошу вспомнить, что Ольга никогда не знала искусства мерить свои чувства аршинами светских условий или назначать им пределы, что она не умела холодно удивляться прекрасному. Душа ее сохранила весь жар, всю первобытную силу свою, пружины этой души были еще слабы и не расслаблены частым употреблением, предметы внешнего мира дотоле скользили у ней по ледяной оболочке, в которой она заключила свои прекраснейшие чувства, и святой огонь этих чувств не охолодел еще от прикосновения всесильного: ‘не принято в обществе’.
Гольцберг, который сделал было несколько шагов из ложи, возвратился, не видя за собой жены. ‘Олинька, тебе дурно? верно, от жару!’ И шарообразный полковник засуетился и побежал в коридор за стаканом воды.
Все это продолжалось не более двух, трех минут. Ольга пришла в себя: сильное смущение последовало за невольным забытьем, она заметила и насмешливые взгляды своих соседок, и глубокий испытующий взор Анатолия. Чье авторское самолюбие не тронулось бы скорое этим восклицанием, вылетевшим из глубины души, этим смятением, нежели всеми приветствиями модных дам, которые за минуту бранили пьесу!
Полковник возвратился, таща за собой слугу с большим карфином воды.
— Прошло! — сказала Ольга и исчезла из глаз изумленных соседок.
Гольцберг бросился вслед за женою, толпа остановила их, они должны были медленно подвигаться вперед. В эту минуту Ольга почувствовала на лице своем ют самый испытующий взор: он проникал в душу ее, приводил ее в смятенье и трепет, она хотела бы прорваться сквозь толпу, бежать, по равнодушная толпа как бы в насмешку едва двигалась и часто так сближала ее с идеалом, что она чувствовала, как локоны ее развевались от его дыхания. Они обогнули бесконечный коридор и спустились по лестнице: Ольга не оглядывается, не смеет поднять глаз, но чувствует, что он здесь, рядом с нею. Поэт с улыбкой смотрит на нее, наслаждаясь ее смятением как данью своему гению. Но вот холодный ветер подул на Ольгу сквозь отворенную дверь и освежил ее стесненную грудь. Она осмелилась поднять глаза, и они встретились с огненными черными глазами, которые с ласкою, почти любовию смотрели на Ольгу.
— Карета полковника Гольцберга!
Ольга бросилась в дверь и почти в беспамятстве упала па подушки кареты.
Что сталось с ней после этой встречи? Трудно объяснить, а она менее всех понимала тревожное состояние своей души. Ее духовная любовь к поэту получила более сущности. Ольга с совершенно новым наслаждением перечитывала его творения, и ей казалось, что она читает их в первый раз. Теперь, выражая его же словами свою любовь, свою тоску, она уже не относилась более к неясному образу, мелькающему то под звездами, то в туманной дали, ее идеал облекся в формы земные, перед ней безотлучно как совесть горели черные глаза, носился милый образ поэта. Но она так сроднилась с безгрешностью своей духовной любви, что ни одно земное помышление не нарушало ее чистоты. Она с ужасом бы отступила от того, кто сказал бы, что она любит Анатолия и что мысленно уже изменяет клятве, данной супругу. Ольга обманывала себя, но не своего мужа.
Это случилось в сентябре, веселом и ясном в южных краях, где ветерок играет еще в зеленых листьях деревьев и небо снова принимает светлый весенний цвет, но туманном и дождливом в Петербурге.
Однако ж как бы наперекор обычаям двух климатов в тот год на берегах Невы в сентябре мелькнуло теплое солнце, и целые три дня продолжалась тихая, ясная погода, все жители столицы спешили к знакомым своим на дачи проститься с садами и чистым воздухом. Ольга также поехала к родственнице своего мужа, которая давно приглашала ее к себе, желая познакомиться с нею.
Госпожа Недоумова, отставная генеральша, занимала на одном из островов небольшой красивый дом с мезонином, зеленою крышею и садом, который перерезывали вдоль две прямые дорожки, довольно длинные для прогулки столичных жилиц с затянутыми талиями, которые, прошедшись по ним четыреста шагов, могут вполне утомиться и имеют предлог отдыхать потом целый день на диване. Госпожа Недоумова жила одна, но иногда два сына ее, служившие в Петербурге, приезжали к ней обедать. Один из них был поэт, то есть писал стихи, другой перевел с французского три ужасные повести, от которых кровь леденеет и волоса сами собою подымаются выше кока, избитого a la jeune Franse, и потому считал себя литератором. Несмотря на эти маленькие слабости, молодые Недоумовы были добрые сыновья и очень любезные молодые люди.
Госпожа Недоумова очень обрадовалась приезду Ольги, расцеловала супругу своего милого племянника и упросила ее пробыть у нее несколько дней.
— Завтра приедут Жоржинька и Васинька, вы познакомитесь с моими детьми.
Госпожа Недоумова рассыпалась в похвалах Жоржиньке и Васиньке и их литературным подвигам.
В самом деле, на другой день, между тем как хозяйка убиралась в своей комнате, а Ольга сидела одна в саду под липой, несколько экипажей подъехали к крыльцу домика. Ольга не заблагорассудила торопиться знакомством с милыми братцами и тогда только оставила свое место, когда пригласили ее от имени хозяйки.
Подходя к гостиной, она услышала несколько веселых го лосов и, бог знает отчего, почувствовала какой-то страх, взявшись за замок. Она простояла несколько минут в странном волнении, не смея ни отворить двери, ни уйти. Наконец, смеясь своему смущению, она вошла в гостиную.
— А, Ольга Александровна, — вскричала госпожа Недо умова, — прошу познакомиться и полюбить моих сыновей.
И она поочередно представила ей Жоржиньку и Васиньку.
— А вот еще, — продолжала она, — моя племянница Евгения Антоновна Брацкая, с ней вы, верно, подружитесь…
Ольга обернулась. Перед ней стояла молодая хорошенькая женщина с приветливою фразою, а далее, у растворенного окна, стоял он… он! Анатолий! Поэт стоял, прислонись к стене и с улыбкою, в которой мелькнула тень коварства, когда Ольга вздрогнула, заметив его, смотрел на нее глаза ми, как бы приветствуя свою старую знакомую.
— Ольга Александровна! Вот с этим господином вы, верно, знакомы заочно, — сказала неутомимая госпожа Недоумова, приписывая внезапное смятение Ольги провинциальной застенчивости. — Анатолий Борисович, подите сюда, я вас отрекомендую жене моего племянника, полковнице Гольцберг. Мой добрый Анатолий не забывает меня, старушку, которая носила его на руках. К тому же они люди одного ремесла, — прибавила она, указывая на поэта природного и на сына своего, поэта самодельного, — так как им не сойтиться!
День прошел очень весело. Евгения Антоновна была из числа тех женщин, которые равно пленяют любезностью и в большом обществе и в домашнем кругу. Анатолий был чрезвычайно весел, шутил, смеялся и заставлял всех смеяться. Жоржинька и Васинька вторили ему довольно хорошо. Даже Ольга оставила свою привычную холодность и развеселилась. Маленькая полицеймейстерша мигом заметила бы, что ледяная оболочка ее сердца начинала таять от лучей поэтической славы Анатолия, и в первый раз в жизни она сказала бы не клевету.
Ольга ощутила новое существование. Анатолий был бес престанно с нею, и она не могла не видеть его то грустных, то пламенных взглядов, не могла не замечать, что голос его делался выразительнее и даже нежнее, когда он говорил с нею. В то время, как Евгения пела его элегию, исполненную страсти и молений о взаимности, поэт смотрел на свею тайную обожательницу с таким чувством, глаза его так красноречиво подтверждали всякое слово элегии, что бедная Ольга стояла едва дыша, прислонившись к стене, и слезы, которые не смели брызнуть из глаз в гостиной, заливали и давили ос сердце.
Прошло три дня, никто не думал об отъезде, только Жоржинька и Васинька, опасаясь, чтобы начальник отделения, не постигая их литературной значительности, не взыскал с них за продолжительное отсутствие как с обыкновенных чиновников четырнадцатого класса, уехали обратно в Петербург. В этот вечер Евгения и Ольга долго гуляли в саду. Поэт, разумеется, был с ними, госпожа Недоумова, боясь заманчивой прелести осенних вечеров, ушла в свою комнату. Настала восхитительная пора сумерок, когда на одном краю неба еще светлеет розовой полосой вечерняя заря, а на другом уже зажигаются бесчисленные звезды, туман стелется на предметы и облекает их в неопределенные фантастические формы. Это пора всегда склоняет к мечтательности, к кротости, к любви, кажется, будто мысли наши, как и окружающие предметы, принимают неясные образы и превращаются в видения фантазии. Известно, хоть бы я этого и не сказала, что разговор между молодыми различных полов, на какой бы лад не был построен, непременно сойдет к рассуждениям — меланхолическим или философическим, смотря по характерам собеседников, о счастии и об истинной любви.
Этим именно кончился и разговор наших гуляющих, коснувшись сперва театров и словесности. Евгения Антоновна, которая вышла замуж по собственному выбору, утверждала, что нет другого счастия в мире, как обвенчаться с любимым человеком и жить, не смотря ни в прошедшее, ни в будущее. Поэт доказывал самым поэтическим образом, будто истинная любовь не требует законных связей и так далее, что всегда и на всех языках доказывают молодые поэты. Ольга молчала во время этих прений: и что могла она сказать? Что испытала она в любви? Свои тайные чувства она начинала таить от самой себя. Это первый предостерегательный голос совести. Зачем так редко мы следуем ему!
Анатолий, чтобы вовлечь ее в разговор, склонил речь к повести, напечатанной в одном журнале, которая нашла от голосок в сердцах многих женщин и была предметом общих разговоров. Евгения привязалась к несбыточным происшествиям этой повести, не умея понять их значения. Ольга с свойственным ей жаром защищала автора.
— Я знаю только то, — сказала Евгения, — что эта повесть нагнала на меня тоску и страшные сны, несчастный герой…
— Не называйте его несчастным! — прорвала ее Ольга. — Он так любил, так сильно, глубоко чувствовал, что в сравнении с прозябанием большей части людей он не был совершенно несчастлив!
— Если вы называете не совершенно несчастливым человека, который страдал, умел вполне чувствовать свое страдание и находил одну отраду в этом печальном сознании…
— Вы забываете, — возразил поэт, — что он был уверен во взаимности любимой им особы, а эта уверенность не лучшая ли отрада во всех страданиях, какие бы препятствия и расстояния ни разделяли влюбленных! Постигнуть любовь чистую, духовную, откинувши все низкие страсти чувственности, под прелестною оболочкою женщины любить только незримую душу, проникнуть в сокровеннейшие изгибы этой души, увидеть в ней себя, прочесть свою любовь… о, этого счастия никакие силы небесные не могут отнять у пас! Поставьте вселенную между любовниками этого рода, их души не разлучатся, и тут на их горизонте порой блеснет луч счастья.
Поэт смеялся втайне своей восторженной речи, но она произвела ожидаемое действие в душе Ольги. Характер Анатолия был в совершенном разногласии с теми чувствами, которые он выказывал в своих творениях: огненный и возвышенный в стихах, в сущности он был человек самый обыкновенный, жаден ко всем удовольствиям, буен в кругу товарищей и ловелас с женщинами.
— Поэты более говорят о любви, нежели чувствуют ее, — сказала Евгения, — и вы, верно, основываете эти пред положения на одной теории. Испытали ль вы любовь этого рода? Взвесили ль ее бедные утехи с ее терзаниями?
— Нет, до этой поры я не любил, — произнес он выразительно, глядя на Ольгу, которая схватила и поняла этот взгляд сквозь сумрак вечерний. — Я избегаю любви, — про должал он, — страшусь ее, может быть, от предчувствия. Кто знает, не назначено ли мне судьбою встретиться с душою холодною, но доступною ни к каким глубоким впечатлениям, или уже занятою другим предметом, или, что всего хуже, которая польстит минутной взаимностью и, переменив прихоть, как перчатки, явится вновь свободною и легкою, не подумает о том, что она измяла и истерзала все существование человека.
— И вы также отнимаете у женщины лучшую способность ее души! — возразила Ольга, уязвленная нападением. — Отнимаете способность любить сильно, постоянно, безусловно, с совершенным самоотвержением, не зная ни препятствий, ни боязни, способность сосредоточить все силы сердечные и умственные в одном чувстве, спаять свое существование с своей любовью?.. Нет, не отнимайте этого высокого дара у женщины. Это наша собственность, паша сила, наш гений!
— Вы любили?
— Я?.. да, я замужем…
— Какой ответ! Любовь и супружество не всегда живут в согласии. Любили ль вы?
Ольга вспыхнула, тайная досада пробудилась в ее сердце.
— Да, я любила и люблю… моего мужа, — отвечала она с гордостью.
— Так по системе Евгении Антоновны вы должны блаженствовать: вы любите вашего мужа, и я имел счастие удостовериться в его нежной привязанности к вам.
— Вы?
— Да, помните ли, в театре? Когда вам сделалось дурно… от жару, и когда полковник с такой заботливостью побежал за водой.
Ольга молчала, но в сердце ее негодование боролось с приятным чувством воспоминания. Анатолий тоже замолчал, довольствуясь тем, что удостоверился в своем торжестве.
— Мне холодно, — сказала Ольга. — Войдем в комнату, я завтра еду в Петербург.
Она в тот же вечер простилась с хозяйкой и на рассвете уехала, увозя с собой столько воспоминаний, сладких для сердца и беспокойных для совести. На половине дороги щегольской кабриолет промчался мимо коляски полковницы Гольцберг. Анатолий вежливо ей поклонился.
Он скоро нашел случай познакомиться с Гольцбергом, и недальновидный полковник сам представил его Ольге, утверждая, что стихи покажутся ей еще прекраснее, когда их автор сам станет их читать. В первый раз мнение полковника было совершенно согласно с мнением полковницы.
Быстро летело время для молодой мечтательницы, ее мечтательницы идеал был беспрестанно с нею, и даже во время его отсутствия она не разлучалась с ним. Всегда, везде она встречала его или его имя — его славу. Поутру за чайным столиком Ольга развертывает принесенный журнал, глаза ее падают на стихи Анатолия или на похвалы его таланту, в полдень она едет прогуляться, и из окон магазинов беспрестанно выглядывают портреты ее поэта, недавно поступившие в продажу, в два часа она делает визиты своим знакомым, и столы всех гостиных украшены его сочинениями в разных форматах и обертках, вечером она едет в театр: там ждет ее еще большее наслаждение, там мысли поэта получают еще более силы от искусной игры актеров, от волшебных декораций, от гармонических звуков оркестра. Там, бог знает по какому магнетическому сочувствию, при всяком страстном выражении в пьесе глаза Ольги встречают глубокий, исполненный любви взгляд поэта.
Да! Ольга уже любила его со всей силою пламенной души, он не мог сомневаться в этом, но был слишком просвещен в науке женского сердца, чтобы не постигнуть в то же время идеальной непорочности ее помышлений, чтобы не видеть ясно, что Ольга предается этой любви с безотчетной верою в святость своего чувства и что малейший намек на связи земные унизит его в глазах этой чистой женщины, выведет ее из заблуждения, покажет ей предметы в их настоящем виде. Потому он искусно вкрадывался в ее сердце, постепенным и незаметным образом приучал ее мыслить его мыслями, забывать свои мнения для его мнений, словом, он обвивал ее осторожно, как змей спящего ягненка, чтоб не разбудить его преждевременно и в ту минуту, когда бедный встрепенется, задушить его в своих объятиях.
Что подстрекало его к такому многотрудному предприятию? Как мог он, любимый поэт женщин, посреди стольких обворожительных красавиц заняться смиренной Ольгою и посвящать ей часы, которых жаждали не в одном блестящем кругу? Что внушило ему это желание? прихоть, новость, сильно польщенное самолюбие. Незадолго до того он прервал связь с одной из петербургских красавиц и, поводя взором вокруг себя, не находил предмета, способного заменить его последнее обладание. К тому ж самые трудности этой новой победы завлекали его, избалованного легкими успехами. Он тогда не был занят никаким сочинением и, покоясь на лаврах, готов был перепорхнуть от садовой розы к степной фиалке.
Но чем занимался в то время полковник? О, он также нашел в Петсрбурге свой идеал! Вывески с разрисованными колбасами, ветчиною, устрицами и страсбургскими пирогами так приветливо улыбались его солидному воображению, сто личные обеды и вина разливали такое эмпирейское упоение на его шестое гастрономическое чувство, что он предоставил Ольге полную свободу выезжать в свет или, сидя в своей комнате, мечтать об чем ей угодно. Он рассчитывал, что его супруга едет с ним, а предметы его настоящего обожания, увы, остаются в Петербурге. Сверх того он встретился здесь с многими товарищами, приискивал для себя выгодное место и за разными другими делами рыскал днем и ночью по городу.
Ольга не более прельщалась балами столицы, как и пирами маленьких городов, в которые судьба ее бросала. Круг ее знакомств был очень ограничен, и беседы Анатолия составляли все веселия бедной мечтательницы. Часто она проводила длинные зимние вечера вдвоем, разговаривая или разбирая сочинения поэта: Ольга с наслаждением слушала его истолкования в местах, которые казались ей непонятными, ревниво расспрашивала о предметах его нежных посланий и элегий, об его давних занятиях, о образе жизни, и поэт, плененный ее чистосердечием, заводил ее в лабиринт новых понятий, которого все пути были так хорошо знакомы ему. Поэту нравилась невинность Ольги, не эта девическая невинность, которая происходит от совершенного незнания света и природы, — невинность женщины, невинность, которая имеет начало в беспорочности души и помышлений, чуждых всего, что может сделать малейший тайный укор долгу и вызвать краску совести на лице. Они не сомневались в взаимной привязанности друг друга и с удовольствием говорили об ней, но еще роковое слово не вылетело из уст Анатолия и слова ‘дружба’, ‘сочувствие душ’ искусно маскировали страсть, которая уже обнимала все существование Ольги и быстро приближала поэта к его цели.
В один вечер Ольга сидела одна в своей комнате, все было тихо вокруг нее, только угли в камине трещали, то вспыхивая, то замирая, и сильный ветер порою завывал в трубе, на дворе бушевала вьюга, снег стучал в окно, экипажи разъезжали по улице, говор проходящих, крик кучеров, скрип колес и полозьев доходили до ее слуха. Эта жизнь вне дома еще более усиливала в ней чувство одиночества. Ольга была печальна, более недели она не получала никаких известий об Анатолии, прежде редко проходил день без того, чтобы он не посетил ее или не утешил каким-нибудь знаком воспоминания, теперь тысячи догадок волновали ее ум, и она не смела остановиться ни на одной.
У дверей раздался звук колокольчика. Ольга вздрогнула и вскочила с своего места. Отчего? двадцать раз в день раз давался этот звон и не тревожил ее. Но чего не отгадает любящее сердце женщины? Анатолий вошел в комнату, с радостным криком бросилась к нему Ольга:
— Где были вы так долго? что с вами, Анатолий?
— Я был нездоров, — отвечал поэт, прижимая руку ее к устам. — Ольга?.. вы заметили мое отсутствие?
Один взгляд был ему ответом, но этот взгляд высказал поэту торжество его.
После всякой продолжительной грусти радость бывает сильнее, лицо Ольги сияло веселием, она не отнимала руки своей и не могла говорить, голос ее прерывался, она с неизъяснимым чувством смотрела на своего поэта.
После первого смятения разговор их стал жив и весел, но Анатолий возмутил его печальным заключением: он напомнил Ольге близкую минуту их разлуки, и при этом страшном слове сердце ее сильнее рвалось к поэту.
— Ольга, — сказал он наконец после минутного молчания, — я должен сказать тебе… Не смотри на меня с удивлением, это холодное ‘вы’, тип колючих приличий света, неприятно вцепляется в наши речи, отбросим его. Я должен высказать, что гнетет мое сердце. Сколько раз я повторял тебе, что до этой поры я был чужд любви, что ни одна затянутая талия, ни один выученный взгляд здешних красавиц не приводили в трепет моего сердца! Я тосковал, Ольга, я жаждал любви, но она, легкокрылая чарунья, только манила меня и летела все далее… Я встретился с тобою, моя Ольга, я полюбил тебя, я люблю тебя… Не пугайся этих слов, милый Друг мой, наши сердца давно поняли их, и что значит слово, название?.. Пустой звук! Любовь и дружба — не одно ли и то же чувство?.. О, не отнимай у меня руки! Скажи, что и ты любишь меня?..
— Довольно, ради бога, довольно!.. Не унижайте моего чувства к вам названием любви, ему нет названия на нашем языке… зачем, зачем вы сказали мне…
Но совесть ее громко твердила — он сказал правду!
— Не принимай святого названия любви в пошлом смысле, которым осквернили ее в свете, пойми меня, мой Друг, любовь моя чиста и безгрешна…
Но взор поэта жадно впивался в взволнованную грудь Ольги.
— Я не могу, я не должна любить вас. Я замужем!..
— И ты также привязываешься к этому слову? Бедная! у нее выманили, сорвали с языка роковое ‘да’, и это ‘да’ должно задушить в ее сердце все чувства природы, должно приковать ее терновыми цепями к человеку бездушному.
— Он муж мой! Анатолии, он любит меня, и я… я… уважаю его!
— Ты обманываешь сама себя, Ольга, ты хочешь уверить себя в уважении к человеку, которого не уважаешь, уважение, так же как и любовь к нему, не вмещается в твоем сердце. А он?.. Ты говоришь, что он любит тебя! Гольцберг любит!.. Поди, скажи ему — твоя жена в опасности: он медленно доест свои пирог, запьет стаканом портера и тогда уже отправится спасать любимую жену. Ольга, выйди из заблуждения! — продолжал он умоляющим голосом. — Ты любишь меня, душа твоя давно принадлежит мне, и в эту минуту она согласна со мною… забудь мир, как я забыл его для тебя! Будь другом, гением моим!
В душе Ольги происходила страшная борьба, ее чувства сильно говорили в пользу Анатолия, они принадлежали ему нераздельно, но совесть, но религия сражались с ее любовью. Она была бледна, уста ее дрожали, и глаза не смели по— прежнему с ласкою и доверчивостью устремляться на поэта. Анатолий, потеряв терпение, встал.
— Простите мне, — сказал он с принужденною холодностью, но трепещущим и огорченным голосом, — простите мне, я был в заблуждении, я полагал, что после многих лет тяжкого и бесцветного существования я встретил, наконец, родную мне душу, я думал, что вы поняли мою любовь и любите меня с той же готовностью жертвовать всем на свете для этого священного чувства, с какой я сам всем пожертвовал для вас, иногда мне приходило на мысль, что сами небеса послали мне в виде вашем ангела-утешителя, и я поклонялся вам. Я любил вас и забыл все, все, что было не вы… Ольга! зачем, показавши мне блаженство, ты создаешь преграды к нему из пустых предрассудков, из жалких условий общества, которые люди изобрели только для толпы? Ты чистая, ангельская душа, ты могла бы отбросить от себя эти грязные цепи, ты могла бы… Но простите, простите моему безумию, моей любви!.. Прощайте, Ольга, будьте счастливы, забудьте обо мне… в объятиях вашего супруга, — прибавил он с горькою усмешкою и сделал шаг к дверям.
Ольга стремительно бросилась к нему:
— Анатолий! Анатолий! ты доведешь меня до сумасшествия. Чего ты хочешь, чего требуешь от меня? моей любви? Но разве ты не знаешь, что я дышу одним тобою? Ты образовал душу мою, ты оживил ее святым огнем, и она давно отдалась второму творцу своему. Каких жертв требуешь ты от меня? Я могу быть твоей сестрой, твоим другом… твоей рабой, если ты этого желаешь, но… Анатолий! сжалься надо мной, не разрушай моего святого мира, в котором я едва начала жить душою.
Анатолий привлек ее к себе и страстно прижал к груди. Ольга не противилась и, не помня ничего, склонила голову на плечо поэта.
— Моя Ольга, — прошептал он и прильнул жаркими устами к плечу ее. Ольга почувствовала опасность чистой любви поэта и, вырвавшись из его объятий, в невыразимом волнении упала на диван.
Анатолий с минуту оставался неподвижным, глаза его сверкали, он кусал губы от негодования, наконец, медленно приблизясь к Ольге, он стал перед ней с ужасным видом отчаяния и решимости, вперив в несчастную взор пронзи тельный и холодный, и произнес голосом, от которого она задрожала всеми членами:
— Так вот твоя любовь, твоя доверчивая, преданная любовь? Один поцелуй пугает тебя! Но я не могу долее сносить эту полулюбовь, это полудоверие. Будь моей, Ольга, моею безусловно, или прощай. Недолго мне оплакивать мое заблуждение, взгляни на меня, я ношу в груди зародыш смерти, и может быть, скоро ты придешь возвратить мне мой жаркий поцелуй, но он не согреет уже этих оледеневших уст! Прощай, Ольга, будь счастлива, если можешь…
Он поспешно скрылся за дверью. Глухой стон вырвался из груди Ольги, она полетела вслед за ним, но на пороге столкнулась с толстою фигурою полковника. В первый раз эта встреча ужаснула ее, она отскочила от мужа, и слезы хлынули из глаз изнемогающей Ольги.
Полковник стоял, выпучивши на нее свои серые глаза, и наконец завопил жалким голосом: ‘Спазмы, ах, мой спаситель, ведь в самом деле спазмы!’ И, торопливо освободившись от трехугольной шляпы и сабли, он побежал за гофманскими каплями. Но Ольга между том пришла в себя со страху, который навело на нее воспоминание вида уходящего поэта: действительно, в этом виде было что-то неподдельно адское.
Время летело, Ольга не видит Анатолия. Что перечувствовала и что перетерпела она в это время, скрывая свою борьбу и свое мучение под холодной наружностью, принимая и делая визиты, слушая шутки и улыбаясь, тогда как тоска медленною рукою сжимала ее сердце! Этого не попять тем, кто не находился в подобных обстоятельствах. И странно, что когда в минуты сильнейшей грусти мы принуждены, затаив сердечные чувствования, являться в общество, в толпу холодных, но всегда наблюдательных особ, то всегда легче выказать бешеное веселие, нежели спокойствие и равнодушие. Смеясь, возбуждая смех в других, мы охмеляем самих себя и кажемся непритворно веселыми. И, как нарочно, никто в ее присутствии не вспоминал об Анатолии: казалось, будто все забыли об его существовании. Сто раз роковой вопрос готовился слететь с языка, но неоконченный замирал на устах ее. Она молчала и глубоко, невыразимо страдала в молчании.
Однажды Ольга приглашена была на бал. Может быть, она там встретит Анатолия или хоть услышит об нем! Еще одна странная надежда решила ее принять это приглашение: в нескольких шагах от дома пиршества жил Анатолий, может быть, проезжая мимо его жилища, взор ее схватит милые черты сквозь стекла окон, или хоть огонек мелькнет из его комнаты! Пустая мечта, прихоть, но сердце, утомленное напрасным ожиданием, увлекается малейшей надеждой. И вот Ольга в бальном наряде, вот она является в веселую толпу. Уже поздно, общество занято танцами и картами. Она удаляется в боковую комнату, где несколько знакомых ей особ, собрались в кружок. Едва Ольга показалась в дверях, как одна из дам встретила ее вопросом:
— Ольга Александровна, не знаете ли вы, каково теперь здоровье нашего поэта? Ольга смутилась.
— Я очень давно не видела его, — отвечала она с принужденным равнодушием.
— Он опасно болен, — продолжала услужливая дама. Ольга вздрогнула, как будто что уязвило ее.
— Пустое, моя милая, — возразила другая дама. — Мой кузен видел его третьего дня у графини Омброзо, и он был очень весел.
— Но может быть, он болен и не выезжает, — сказала первая дама.
— Кто такая эта графиня Омброзо? — спросила с живостью Ольга.
— Неужели вы не знаете, — отвечала вторая дама, — этой интриганки, которая кружит теперь головы нашим fleurs de poix, как называет их Бальзак.
— Италианка?
— Почти, она русская, но для Италии забыла даже родной язык, она приехала, кажется, для получения какого-то наследства.
— С мужем?
— Да, но она из числа тех женщин, которые не показывают в свет мужей своих. Притом же, никто с точностью не знает, вдова она или замужняя, или жена нескольких мужей, она в третий раз является в Петербурге и всякий раз носит другую фамилию.
— Но это известно, — сказала одна старушка, — ее первый или второй муж барон Лилиенстром, который теперь еще живет в Лифляндии. Она бросила его и ушла с каким-то итальянцем, который в свою очередь оставил ее.
— Видели ль вы эту графиню?
— Несколько раз в театре, belle femme, и всегда окружена толпой мужчин.
— Прекрасная графиня, как полуденное солнце, ослепила все взоры и распалила самые холодные сердца северных жителей.
— Что ж тут удивительного? как не окружить цветок, который цветет и разливает благоуханье равно для всех.
В эту минуту вошел в комнату Жоржинька.
— Вот мосье Недоумов вернее скажет нам, что делает поэт.
— Не правда ли, — сказала первая дама, обращаясь к нему, — Т…ий очень болен?
— Не правда ли, он был на вечере третьего дня у графини Омброзо? — сказала вторая дама.
Молодой человек, бросив значительный взгляд на Ольгу, отвечал громко:
— Мой бедный друг! он не был на бале, он никуда не выезжает. Он быстро приближается к вечеру своей жизни. Сегодня я был у него, и, судя по словам доктора и по некоторым признакам, его болезнь неизлечима, потому что начало ее в душе, а не в расстроенном теле.
— Ах, бог мой! что же с ним, скажите?
— Кто может проникнуть в тайны других, особенно в тайны поэта? но я давно заметил, что его грызет скрытая грусть, что он старается преодолеть ее, но нет, злодейка, она одолела его.
— Не влюблен ли он? — продолжала первая дама. Молодой человек пожал плечами, взор его снова обратился к Ольге, и он ясно выразил укор.
— Влюблен ли он, не знаю, — отвечал Жоржинька, помолчав, — но я уверен в том, что если мой друг любит, то из него не иначе вырвешь тайну его страсти, как вместе с его душою. Если он любит безответно, он погибнет, непременно погибает. Я знаю его!
Ольга сидела спокойно, ничто в ней не обнаруживало душевной тревоги, даже улыбка, которая за несколько минут мелькнула на ее устах, не исчезла, это было внезапное и совершенное окаменение. Руки бедной сделались холоднее бронзового веера, который она сжала с такою силою, что бронза согнулась в слабых руках.
Кадриль кончился в зале, несколько новых лиц вошло в маленькую гостиную, дамы, которые сидели на диванах, встали и смешались с пришедшими, в это мгновение Жоржинька прошел мимо Ольги, бросил на нее суровый взгляд и произнес будто про себя: ‘Мой бедный друг! Бедный Анатолий!’
Ольга затрепетала. Невыразимая горесть и страх прожгли ее сердце, в голове раздался шум и звон, всякое газовое платье казалось ей призраком, всякий звук стоном умирающего. И она не с ним! И она не может исцелить его нежными заботами, не может перелить души своей в грудь его и умереть счастливой, завещая ему свою жизнь и свое дыхание! Ольга бросается в кабинет хозяйки, отдаленный от гостиной, и боязливо обводит взор вокруг себя: перед ней на столе стихотворения Анатолия с его портретом. Жадно хватает она это милое изображенье, прижимает к груди, целует, но ее пылающие уста касаются только холодной бумаги, и ей слышатся последние слова поэта: ‘Ты придешь возвратить мне мой жаркий поцелуй, но он не согреет уже этих оледеневших уст!’
— Я должна видеть его! — восклицает она. — Я увижу, увижу тебя, мой Анатолий!
Безумная мысль мелькнула в расстроенном уме Ольги. Светская женщина не остановилась бы на этой мысли или, по крайней мере, сто раз обдумала и взвесила бы ее прежде исполнения не для женщины, которая получила от природы необыкновенную силу души и сердца и воспиталась посреди дикой страны, для женщины с понятиями, чуждыми всякого нечистого помышления, для женщины, которая идет по стезе идеальной добродетели, приличия света были ничто. В эту минуту ей и в ум не приходила мысль о непристойности задуманного поступка: какая ей нужда до того, что скажут чужие люди, когда родная душа, готовясь покинуть мир, может быть, призывает ее на последнее прощание. К тому ж она думала, что непродолжительное отсутствие ее с балу не будет замечено. Она знает расположение комнат, спешит через коридор на черное крыльцо и стремглав бросается вниз по лестнице.
Вот она одна в одной из самых многолюдных улиц Петербурга, мимо ее, толкаясь, проходят пешеходы, шумные разговоры оглушают ее, снег скрипит под ее ногами, морозная ночь жжет ее нежное личико, она как тень скользит вдоль стены. Через улицу во втором этаже высокого дома светится огонек, она перебегает на другую сторону улицы, атласные башмачки тонут в глубоком снегу, перед ней ворота. Ольга остановилась на минуту, перевела дыхание, еще раз оглянулась на дом, из которого увлекла ее безумная любовь, и вот она под темным сводом ворот. Вот дверь, вот лестница. Она торопливо взбегает. Вот одиннадцатый нумер. Рука ев протянулась к колокольчику и упала. Но в коридоре раздались голоса, Ольга в испуге дергает ручку колокольчика, дверь отворяется, она вбегает в переднюю. Сонный слуга нимало не удивился приходу женщины. Он ввел Ольгу в залу, попросил подождать возвращения господина в его кабинете и скрылся.
Удивленная Ольга осталась одна. Трепеща, входит она в дверь кабинета, куда слуга снес свою свечу прежде, чем отправился на покой, с недоумением глядит она вокруг себя, видит азиатскую роскошь, пол, устланный коврами, вдоль стен легкие восточные софы, цветы на окнах, у камина пирамиду длинных чубуков. Но все это, конечно, не было замечено Ольгою, она с ужасом думала встретить там бледное, из изможденное лицо умирающего Анатолия, а встречает только заспанную фигуру слуги и пустые комнаты. Но где же он? Пли все, что она слышала, что потрясло ее существование, все это была только простая игра воображения? Она хватает себя за голову, спрашивает, не помешалась ли она, не сон ли смущает ее страшными грезами. Ноги ее подгибаются, она падает в кресла. Через несколько минут, следуя движению, в котором сама не могла отдать себе отчета, Ольга схватила перо, лист бумаги! Это лист исписан, она бросает его в сторону, ищет другого, но в это мгновение глазам ее мелькнули слова: ‘Мадам Гольцберг’. Что это? Письмо об ней?.. Прочтет ли она чужое письмо, она, привыкшая считать подобный поступок за нравственное воровство? Но что делает в чужом письме ее имя? Не к ней ли писал Анатолий? может быть… и роковой лист снова в руках Ольги. Это неоконченное письмо, но не к ней, имя ее вторично бросается ей в глаза, и демон искушения одолел! Она читает, она прочла, но не может отвести взора от этих строк. Вновь перечитывает она медленно, произнося всякое слово отдельно, как будто ум ее не может постигнуть и сообразить написанного, и вдруг лист выпадает из рук ее. Ольга вскакивает как исступленная, сердце в ней бьется, она шатается и почти без чувств упадает в кресло. Не продолжительно было счастливое забытье: с первым пробуждением жизни Ольга снова протягивает руку к роковому письму, снова пробегает его и при первых строках с ужасом бросает лист от себя. Мучение бедняжки излилось в горьких рыданиях. Ольга рыдала как дитя, как рыдала некогда в далеком краю, когда, осиротелая, рвалась она над изрытой могилой, в которую опускали единственное звено, связывавшее ее с миром и с людьми. Теперь она вторично стояла над могилой и хоронила в ней душу свою.
Не угодно ли прочесть письмо, вот оно:
‘Что тебе вздумалось, mon cher, в эту пору уехать в полк за сорок верст от пиров и разгульной жизни? Я непременно надеялся видеть тебя вчера у нашей Юлии, она как ангел пропела последнее трио в новой опере, и после представления мы превесело отужинали и осушили заздравный кубок в честь ее музыкальных способностей. A propos, знаешь ли, в каком я смешном положении? я не смею казаться в свете и в театре бываю только в закрытой ложе обворожительной графини Омброзо. Мои услужливые друзья, по просьбе моей, распустили слух о моей смертельной болезни, и для чего? Смейся, смейся, граф, все для моей духовной, туманной Гольцберг, признаться, она мне уже надоела, но не хочется бросить начатое неоконченным из сострадания, я должен обратить ее к земным помышлениям. Но бог с ней, поговорим о моей неаполитанской чародейке: она делает из жизни моей рай, я не думал, чтобы я был еще в состоянии влюбиться до такой степени…’
В воротах раздался стук экипажа. Но он ли? Анатолий!
Эта мысль привела Ольгу в себя. Она бросается из кабинета, унося с собою ужасное письмо. Слуга отворяет ей дверь, навстречу ей вбегает по лестнице Анатолий, насвистывая веселую арию, на минуту вся кровь прихлынула к сердцу Ольги… беззаботный поэт промчался мимо, не замечая ее в слабо освещенном коридоре.
— Здесь была, сударь, женщина, — пробормотал заспанный слуга вошедшему в дверь Анатолию.
— Женщина? какая женщина?
— Незнакомая, сударь!
— Где же она?
— Да вот сей час убежала, как сумасшедшая, вы, верно, столкнулись с ней на лестнице.
— Нет, а жаль, верно, новое приключение, раздевай меня.
Анатолий, утомленный шумным пиршеством, вошел в свой кабинет, на полу валялись измятый букет цветов и знакомый ему веер. С недоуменьем он поднял то и другое, мысль о письме к приятелю мелькнула в его голове, он перебрасывает на столе все бумаги, письма нет, и Анатолий разгадывает происшествие.
— Так вот чем кончился роман. Ха, ха, ха, итак, addio, mia tortorella! моя платоническая любовь! теперь я твой, bel idol mio, твой нераздельно.
И поэт заснул спокойно, и даже во сне ему не пригрезились терзания Ольги, нет, ему виделась роскошная грудь италианской графини в слышались не рыдания обманутой, а страстный лепет торжествующей любовницы.
Прошли месяцы, Ольга медленно оправлялась от злой горячки, вместе с жизнью обновлялась и память прошедшего. Страшные воспоминания! Как неохотно верило им сердце! Но письмо здесь, перед ней, она знает его наизусть, — и в бреду горячки сколько раз твердила она с безумным хохотом: она мне надоела…
Я видела молодую птичку в весне ее жизни: она в первый раз выпорхнула из темного гнезда, ей представились небо, красное солнце и мир божий: как радостно забилось ее сердце, как затрепетали крылья! Заранее она обнимает ими пространство, заранее готовится жить и с первым стремлением попадается в руки ловчего, который не оковывает ее цепями, не запирает в клетке, нет, он выкалывает ей глаза, подрезывает крылья, и бедная живет в том же мире, где были ей обещаны свобода и столько радостей, ее греет то же солнце, она дышит тем же воздухом, но рвется, тоскует и, прикованная к холодной земле, может только твердить: не для меня, не для меня. Если бы заперли ее в железную клетку, она бы исклевала ее и пробилась на волю или, метаясь, израненная острием железа, без сожаления рассталась бы с последней половиной жизни, когда лучшая половина у нее отнята. Но она не в клетке, не крепкие стены окружают ее, она свободна, и между тем, вечная мгла, вечное бездействие — вот удел моей птички! Вот удел Ольги!
Гольцберг добился, наконец, выгодного места. С наступлением весны он оставил Петербург и поселился на короткое время в Царском Селе, в ожидании совершенного выздоровления жены. Доктора грозили ей медленной чахоткой и предписали исландский мох, деревенский воздух и частые прогулки. Ольга печально качала головой, слушая эти наставления, в угодность мужу она исполняла их, но это прозябание томило ее, и она облобызала бы руку, которая б поднесла ей вместо исландского мху стакан яду.
Наконец какое-то бесчувствие овладело ею. Медленно протекали дни и ночи: она их не считала! Иногда, выходя на минуту из этого нравственного оцепенения, она озиралась, — и в целой вселенной не было ни одной былинки, к которой взор ее мог бы обратиться! Все было пусто вокруг нее, пусто, как и в ее душе.
По часам, как заведенный автомат, она вставала, ложилась, ходила гулять. В открытой коляске ее отвозили в сад, и там она ходила по пустынным тропинкам, под тенью едва зазеленевших дерев. В один из ясных весенних дней Ольга долее обыкновенного бродила в саду и утомленная села на камне подле искусственных развалин. Благорастворенный воздух оживил ее немного, она пробуждалась от своего усыпления, но не на радость: смутные воспоминания, горькие чувства столпились в ее осиротелой душе. Прекрасно голубое небо, раскинутое над нею, прекрасны розовые облака на западе, задернутые, как сеткою, ветвями полунагих дерев, прекрасен мир божий, но — не для меня, не для меня — Не угодно ли вам, сударыня, войти в часовню? — спросил ее незнакомый голос.
Ольга подняла глаза. Перед ней стоял старый инвалид, который, опираясь на костыль, держал в руке связку ключей. Он повторил вопрос. Ольга встала и пошла за ним.
Сквозь густые кустарники они взбрались по лестнице на площадку. Инвалид отворил дверь башенки и отошел в сторону. Невольно Ольга обратила взор па прекрасную картину, которая расстилалась перед ней. Великолепные дворцы, красивые купола церквей и золотые кресты рисовались па голубом небе, озера и каналы, как зеркала, отражали в себе волшебное зрелище, и вдали раздались стройные аккорды духовых инструментов.
Ольга входит в часовню. Там все тихо и спокойно, высокие стены не покрыты никакими украшениями, только на мраморном пьедестале стоит изображение Спасителя. Чувство благоговения овладело душою Ольги. Она прислоняется к стене и, устремив глаза на кроткое лицо Спасителя, впадает в глубокую задумчивость. В первый раз после многих дней душа ее не отравлена горькими помышлениями, не Анатолий, не его низкий обман грезятся ей: нет, мысли ее стремятся далее! Постепенно тишина места сообщается ее расстроенным чувствам, перед ней, как тени в волшебном фонаре, проходят картины давно минувших лет: вот хижина, где так спокойно протекло ее младенчество, где развились ее понятия, где с такою доверчивостью глядела она в будущее и жизнь представлялась ей беспрерывной цепью радостей и утех. Вот мать ее: она нежно смотрит на свое дитя и, кажется, благословляет младенца-дочь на дальний путь жизни, вот на высоком утесе древний христианский храм, и над ним, высоко в небесах горит вечная звезда, к которой столько раз возносились взоры и мысли Ольги. И все прошло, прошло невозвратно! Где невинность, где беззаботность, где вера в счастие? Она не знала тогда, что наши мечты и светлые надежды — цветы в песчаной пустыне, что судьба — ураган, который налетит, все разметет, и могильный холм возвысится там, где красовались цветы надежды. Теперь она узнала эту горькую истину, и безотрадная тоска змеем впилась в ее сердце. Куда обратиться? в чем искать отрады и спасенья? кто протянет ей руку помощи? С невыразимым отчаянием Ольга прижимает руки к груди, крупные слезы льются по бледным щекам: в это мгновение незримые инструменты заиграли вечернюю молитву, последние лучи солнца пробились из-за туч. Свет полился сквозь готическое окно часовни и озарил полным сиянием небесное лицо Деннекерова Спасителя. Тоскливый взор Ольги останавливается на нем, ей чудится, что мрамор оживает, что божественное сиянье окружает святой лик, что перст богочеловека указывает ей небеса, что очи его глядят с любовью на страдалицу и что уста его произносят:
‘Придите ко мне страждущие и обремененные, и я успокою вас’.
С трепетным ожиданием смотрела Ольга на святое изображение, и луч надежды проникал в ее душу, и как будто после продолжительной слепоты глаза ее постепенно прозревали. Она вдруг повергается ниц к ногам небесного утешителя. С теплой верою молится она, изливая душу свою перед ним, слезы раскаянья орошают мрамор, и тяжкое чувство свалилось с обремененной груди. Она дышит свободно, с младенческой радостью смотрит на святой лик: она нашла цель жизни, — нашла друга, отраду, утешение! С этой минуты существование ее наполнено.
Я читала письмо ее к Вере.
‘Мой друг, мое последнее письмо устрашило тебя, но забудь о нем, Вера, забудь об нем! я спокойна, я счастлива, я разгадала наконец тайну жизни? О, зачем, зачем от детства не указали мне то, к чему дошла я терновой стезей! Сколько утраченных годов и сил душевных, сколько сомнений, боязни, заблуждений!.. Но прошедшее невозвратимо, забыть об нем вот одно мое старание. Ах, Вера, это труднее, нежели я полагала! Но я восторжествую над своей слабостью, я вырву из сердца воспоминание о нем, хотя бы оно разорвалось от этого усилия!
Теперь, оглядываясь на прошедшую жизнь мою, я разделяю ее на три поры. Прекрасна была первая, когда с желанием добра, с готовностию любить я вошла в свет! Но это была только заря, и она рано скрылась за темными облаками. Вторая пора наступила с моим замужеством. Меня осудили жить, проводить все дни, все часы моего существования с человеком, которого я не могла любить, сносить грубые ласки того, чье одно прикосновение приводило меня в содрогание… Сколько раз, встречая на каждом шагу понятия, совершенно противоположные моим, сколько раз я искренно желала изменить свой характер, привязаться к обществу, к этим звонкам, к этим игрушкам, которые занимают существование стольких умных и милых женщин! Многие из них считали бы себя счастливыми в моем положении, по это было выше сил моих. Вникая в таинства природы, видя, что все имеет свое предназначенье, цель, к которой стремится беспрестанно, я взывала тоскуя: ‘Где же моя цель, о господи! неужели одна я брошена в мир одинокой, когда все, все имеет себе подобных?’ Я не знала тогда, что страдание также имеет свою цель — искупление! Да, друг мой: бог любит равно детей своих, посылая нас в страну временного изгнания, он определяет всякому из нас равную меру радостей и страданий.
Только не все души создаются с равными способностями чувствовать, не все равно принимают свое определение! То, отчего испепеляются одни, едва согревает другие. — Есть люди, которые, любя жизнь, медленно, с осторожностью пьют то из одной, то из другой чаши попеременно, подслащивая горе — беззаботностью, радость — забвением ее мимолетности. Не углубляясь ни в одно чувство, они скользят по поверхности жизни, не этих ли свет называет счастливыми? Есть другие: получив от природы душу пламенную, неисчерпаемую силу чувств, не зная ни в чем умеренности, они поглощают в короткое время все утехи и горести, определенные им на земле. Тогда я не понимала этого: дитя, едва отбросив помочи, я измеряла уже мыслями и чувствами вселенную! мне было тесно, душно в нашем скромном уголке, иногда мне казалось, что воздуха, облегающего шар земной, недостаточно для напоенья моей стесненной груди. Все обыкновенные заботы, второстепенные ощущения казались мне бесцветными — и я устремилась всеми силами души к одной мечте, она сделалась моей господствующей думой, второй жизнью моей, я до того слилась с ней существованием, что даже после роковой встречи мне и в мысль не приходило, что люблю молодого человека, забываю долг супруги, делаюсь жертвою моего заблуждения. Он безжалостно сорвал повязку с глаз моих, разбил собственною рукою мою бедную долю счастия! Благодарю тебя, Анатолий, благодарю! Но кто отдаст мне мою непорочность, мое спокойствие? страшно носить в душе укор, всечасно слышать голос совести и не сметь сказать самой себе — я чиста, я безгрешна!
Но вот пришла третья и последняя пора, я без страха смотрю вдаль, там сияет мне небесная заря прощения. С верою и упованьем иду моим путем, отныне ничто не нарушит моего спокойствия. Я рассеяла свои мечты, страсти, желания испарились, сердце мое спокойно, в нем сохранилось только одно чувство — божественная надежда! оно не расстанется с ней и, когда, покорствуя закону природы, смешается с прахом искра, пережившая в нем все чувства земные, быть может, вырастет цветком над могилой его… но нет, Вера, нет, одно еще чувство живет и будет жить в нем до могилы — дружба к тебе!
Мой муж будет счастлив столько, сколько я могу осчастливить его. И я, Вера, я также буду счастлива, потому что я постигла, наконец, что если женщина по злой прихоти рока или по воле, непостижимой для нас, получает характер, не сходный с правами, господствующими d нашем свете, пламенное воображение и сердце, жадное любви, то напрасно станет она искать вокруг себя взаимности или цели существования, достойной себя. Ничто не наполнит пустоты ее бытия, и она истомится бесплодным старанием привязаться к чему-нибудь в мире. Неземные привязанности могут удовлетворить ее жажду. Ее любовью должен быть спаситель, ее целью — небеса!

Ольга Г.’

‘Русская романтическая повесть’, изд-во Советская Россия, Москва, 1980 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека