Хозяйка, Кологривова Елизавета Васильевна, Год: 1843

Время на прочтение: 36 минут(ы)

Елизавета Кологривова

ХОЗЯЙКА

Сказки о кладах (сборник).
Составитель Владимир Васильевич Безбожный.
Ростов-на-Дону, Ростовское книжное издательство, 1988.
OCR и редакция Dauphin, август 2006.
Имя Елизаветы Васильевны Кологривовой (1809-1884) сейчас ничего не говорит читателю. Большая часть ее литературного наследия не выдержала испытания временем и прочно забыта. В свое время, правда, произведения Е.Кологривовой, публиковавшиеся под причудливым псевдонимом Фан-Дим, пользовались популярностью, но следа в литературе не оставили. Романы ‘Два призрака’ и ‘Голос за родное’ подверг суровой, даже уничтожающей критике В.Г.Белинский, отмечая их псевдонародный характер и напыщенность стиля, а ‘небольшой роман, взятый из записок Юрия З.’ ‘Александрина’ не был даже удостоен внимания критики.
И все же заслуги перед русской культурой у Е.В.Кологривовой есть. В первую очередь следует назвать выполненный ею в соавторстве с Д.Н.Струковым прозаический перевод ‘Божественной комедии’ Данте. Выход его из печати в 1842 году стал без преувеличения событием в культурной жизни и был с одобрением встречен прогрессивной критикой, а спустя тридцать лет возникла потребность в новом издании этого перевода.
Е.В.Кологривова была активной поборницей гражданского и творческого равноправия женщин, приложила много усилий к тому, чтобы добиться права на издание журнала ‘Женский вестник’. Осуществить этот замысел ей так и не удалось, а в середине 40-х годов литературная деятельность Фан-Дим прекратилась в связи с ее переездом в деревню, что в условиях того времени практически лишало творческого человека, а тем более женщину, возможности участвовать в культурной жизни.
Пожалуй, единственным произведением Е.Кологривовой, которое отмечено несомненными художественными достоинствами и заслуживает внимания читателя даже спустя почти полтора столетия после его написания, является фантастическая новелла ‘Хозяйка’. Написанная в русле романтического направления русской литературы, она тесно примыкает к произведениям того же плана А.Погорельского, О.Сомова, В.Одоевского. Мотив идеала красоты, в стремлении к которому художник приходит к трагическому концу, особенно роднит эту новеллу с ‘Портретом’ Гоголя и лермонтовским ‘Штоссом’.
Впервые ‘Хозяйка’ была опубликована в журнале ‘Библиотека для чтения’ в 1843 году и в обзорной статье В.Г.Белинского была названа в числе лучших публикаций года наряду с произведениями А.Вельтмана, В.Даля, И.Лажечникова, Н.Некрасова.

I

— Скучно рисовать этот вечный Колизей!
— Тоска!
— Надоело!
— Несносно!
— Охота нашим маэстрам мозолить нам руки и глаза этим вековым скелетом!
— Уж подлинно скелет…
— С полусгнившими ребрами.
— С головищей, поросшей мохом!
Так сердито ворчали несколько молодых художников, один за другим бросая работу. Дети!
Классические красоты Колизея, глубокая художническая мысль, которой дышит это древнее здание, и самое обаяние исторических и религиозных воспоминаний — все это слишком мало говорит незрелому воображению юноши, а сердцу еще меньше, да и до того ли сердцу какого-нибудь двадцатилетнего художника, когда он видит над собою великолепный сапфирный свод итальянского неба, когда он вдыхает пламя вместо воздуха, когда в то же время жадный слух его упивается звучными, вкрадчивыми песнями быстрооких трастеверянок? {Трастеверянки — жительницы одного из кварталов Рима, расположенного на правом берегу Тибра.}
Утро, а уж проходящее солнце облило розовым светом развалины Колизея, сколько раз солнце всходило над ним! Сколько раз отирало с него росу небесную или капли дождя и даже капли крови и наконец из цвета своих лучей, воды и крови дало старому вековеку свой цвет, за которым старики-учителя искони посылают своих учеников. Ученики ли не умеют добыть этого чудного цвета, цвет ли не поддается им — только по большей части Колизей у них выходит не тот. Отчего бы это?
Не оттого ли, что на юношей солнце светит чуть-чуть не с вчерашнего дня? Не дается Колизей — прочь старика! Не лучше ли бросить кисти, собраться в кружок и дружно, как водится, побранить наставников, похвастать глазками своих любовниц, — взять волю хоть на короткий срок и дать волю языку, воображению и сердцу?
Дело! Единодушие оказалось беспримерное. Только один из артистов {Артисты — здесь в значении ‘художники’.}, русский по рождению, итальянец по страсти к искусству, не бранил Колизея, не роптал на учителей, не хвалился глазками милой, а трудился молча над заданной работой. Но его не забыли товарищи и закричали ему:
— Что ты там зазевался, синьор Кости!
Так обыкновенно превращали они имя Константина Л. Константин не отвечал, в эту минуту ему удалось схватить счастливую игру луча в расселине здания, сильно билось сердце юноши, лихорадочная дрожь бежала по телу, между тем как послушная кисть переводила на бумагу портрет седых развалин, но вопрос повторился хором, и вслед за тем раздались веселые восклицания.
Константин оглянулся. Что же дальше? Отчего такой припадок радости? Недаром, ей-ей!
Вон видите, там, по дороге из В***, идет толпа девушек, они спешат в город, на торг, с плодами, молоком, птицей и яйцами, день воскресный, много надо всего: в праздничный день много едят. Набожные старушки угощают своих аббатов, артисты гуляют, англичане-путешественники также особенно торжествуют воскресенье: так мудрено ли, что и девушек много идет по дороге к старому Риму?
Хороши римлянки: очи орлиные, классический носик, губки зовут поцелуй, курчавые волосы плотно сжаты в косах и скреплены стрелами, узкий черный корсет, стянутый золотыми шнурками, чудно обрамливает роскошные плечи! Хороши!..
Идут, поравнявшись с ними, артисты забежали дорогу.
— Ба! да это Нанета!
— А вот это моя diva {Богиня (итал.).} Джулия!
— А это миленький чертенок, Терезина!
— И она!
— И она!
— Поди же, да они будто сговорились. То-то будет раздолье!
— Пошли бог здоровья нашим маэстрам.
— Да здравствует старый хрыч Колизей!
Куда девалась усталость, куда скука! Ожила молодежь, закричала, зашевелилась.
— Не пускать красных девушек без оплаты таможенной пошлины! — Нужно ли сказывать, что в этом случае пошлину платили не чистые деньги — уста…
Так решили молодые люди.
Да куда! Не хотят! Как можно? И стыдно, и некогда, на рынок пора, что скажут подруги, что станут говорить добрые люди? И прочая, и прочая.
Повесы ни с места, да и девушек не пускают. А солнце, безжалостное солнце все выше да выше, плывет себе, не ждет, чем кончится спор, да и на рынок пора, я чай, торг живо идет, как разберут все места трастеверянки и тиволийские девушки, как распродадут весь свой товар, покупщики разойдутся, придется нести домой опоздалые запасы. Что скажут маменьки? А что сказать маменькам?
Что тут делать? Нечего делать — подставили губки, краснеют, а все-таки платят, и платят, право, не лгу, без недоимок, охотно, и вдвое, и втрое! Что же делать? Солнце, видите, не ждет, а рынок пуще того не ждет. Пошла оценка товаров, и престрогая.
Встретился тут, однако же, казусный случай, в толпе хорошеньких знакомок открылось новое личико.
— Это кто? Откуда?
— Это Беппа, моя сестра, — поспешно отвечала живая смуглянка Мариетта.
— Беппа! Беппа!
— Что за чудное имя.
— И как хороша! Что за глаза — какой стан! Роскошь! Вот открытие.
— Вот образец для Венеры.
— Нет, для поющей Цецилии.
— Нет, это настоящая Геба.
— Клад!
— Чудо! Прелесть! Безумие!
— Беппа, Беппа, anima mia! {Душа моя (итал.).} Мне твою плату.
— Нет, мне. Я ведь первый тебя увидел.
— Нет, мне, mia carina {Моя миленькая (итал.).}. Ты видела, я давно ожидал твоего поцелуя.
— Ко мне, Беппа!
— Нет, ко мне!
Спор жарче, и вот расплатились все, не платит одна Беппа. Кажись, кто расплатился, шел бы на рынок своей дорогой. Так нет, — красные девушки ни с места, всем, видите, дело: досадно, что Беппа не платит, досадно, что так настойчиво требуют платы от Беппы, досадно, что Беппою заняты все, что за Беппой других позабыли.
Не подслушивайте, что ворчат девушки, бог с ними!
Но Беппа впервые отправлялась на рынок. Желание синьоров для нее и ново, и странно. К тому же ей жаль было своего первого поцелуя: не любо было отдать его первому встречному за право пройти на рынок. Лучше бы ей дома остаться, хоть бы век города не видать! Беппа краснела и бледнела, плакала, умоляла, прижимала к груди свою корзинку и даже покушалась солгать, что у нее нет никакого товару.
— Скорее, скорее, Беппа, пора! — сердито кричат подруги.
‘Мне поцелуй’. — ‘Нет, мне, мне!’ — вкрадчиво шепчут синьоры.
Беппа не слушается ни тех, ни других, а слезы все пуще да пуще льются, беда ей со всех сторон: и подруги и таможня, там зависть, тут сила — откуда ждать помощи? Бедная девушка бросила свою ношу — порхнула бежать назад в Вальмарино. Бежать без оглядки. Но за нею следом, будто стая коршунов, понеслись артисты, а за ними торопливо побежали и девушки красные.
Догнали.
— Misera me! {Пощади меня (итал.).} — кричала плачущая Беппа. — Что будет со мною!
— Тебя поцелуют, и только! — проворчала Джулия.
— Глупая плакса! — прибавила Нанета.
— Беппа! — грозно прикрикнула Мариетта.
— Сейчас, sorella! {Сестра (итал.).} Сейчас, — говорила бедняжка. Ее опять окружили.
— Не все, не все! Ради бога! Ведь я должна заплатить… только одному…
— Так выбирай же счастливца!
Беппа была в нерешимости, на щеках сильнее загорелся румянец, а очи будто хотели спрятаться в землю.
— Да где же ей выбирать! — заметили девушки.
— Правда, она еще у нас глупенькая, — прибавила сестра Беппы. — Я за нее выберу.
Кого-то выберет Мариетта?
Синьоры оправились, стали во фронт, приготовились, будто на инспекторский смотр, и каждый с жадностью следил за малейшим движением глаз Мариетты. Эта дева рока выбрала старшего и самого невзрачного из толпы артистов и с приличною важностью подвела к сестре. Счастливец невзрачный протянул было губы, но Беппа вздрогнула, как змея увернулась, стала поодаль, вздернула носик, нахмурила свои темные брови, поворотилась:
— Выберу и сама. Вам, синьоры, всем поплатились подруги, а я заплачу тому, кто один не брал поцелуя. — Тут она, краснея, указала взором на Константина.
— Кто бы подумал? Видно, у него бабушка ворожила, видно, его в сорочке мать родила! Счастливец!
Как порох вспыхнуло его сердце от искры злодейского взора. Поплатилась же и Беппа за свои артишоки и, покраснев до ушей, понесла их на рынок, будто краденый товар, только идучи она была задумчива и, говорят, часто бралась за сердце, будто старалась увериться, что оно на месте.

II

И Константин также убежал с поцелуем Беппы, будто с украденным сокровищем. Он спешил в мастерскую, он любил свою скромную мастерскую, все в ней было так хорошо, так чисто, так добропорядочно, что, не будь тут картин да мольбертов и прочая, вы бы и не узнали, что тут живет художник. Известно, что художники самый домовитый народ!
Месяца за три до начала нашего рассказа Константин Л*** приехал в Рим, куда привез с собою чистое, девственное сердце, смелый ум, обещавший глубокие воззрения в будущем художнике-творце, истинное дарование, преобладающую страсть к искусству и пламенное желание сделаться вторым Рафаэлем — ни больше ни меньше. ‘Я простой человек, — думал он, — да ведь и Рафаэль был не ангел: возможно — одному, доступно и другому!’ Таковы были невещественные сокровища, привезенные нашим героем в Вечный город. Что же до его вещественного состояния, то оно было скромнее — так скромно, что даже о нем не стоит и упоминать. Константин, однако же, не только не жаловался на бедность, но подчас чуть ли не считал себя богачом. Светлые надежды играли около него алмазными брызгами водопада. Он засматривался на них, как дитя, и был счастлив. Отправление в Италию была его первая сбывшаяся мечта и вместе как бы залог, что сбудется все остальное.
Его отъезд был торжество, а путешествие — продолжительный праздник. Приехал в Рим, побежал прямо в Ватикан, не отряхнув даже дорожной пыли. Стрелою пронесся он мимо первых картин чудной галереи, не глядя, прошел мимо Иеронима {Иероним — католический святой, сюжет многих известных картин.}, боясь искушения, и вот он там, куда влекло его жаждущее сердце: перед ним — ‘Преображение Христа’! {‘Преображение Христа’ — картина Рафаэля.} Но что у него на душе, того не берусь изобразить: и своего впечатления не сумел бы я высказать, а Константин — был художник, знаю только, что он долго стоял неподвижно, будто окаменелый. Потом зарыдал, как дитя, и долго рыдал, потом сладостное религиозное умиление расцвело улыбкой на устах, потом он как исступленный стал бить себя в грудь, будто все ощущения страшного беснующегося перешли в эту грудь, наконец, он снова залился слезами и с кроткой молитвой на душе тихо вышел из галереи. Целый этот день Константин не ел, не пил и даже не подумал об ночлеге. Ночь застала его у каких-то развалин, он завернулся в плащ и положил пылающую голову на обломок кариатиды.
Нет сна. Уныние, как червь, заползло ему в душу, точит ее. ‘Еду, — думает Константин, — возвращусь восвояси, куплю полоску земли, сделаюсь пахарем: только не живописцем. Пойду в матросы, стану учиться лазить по веревкам. Свалюсь — тем лучше! Упадет не художник. Не хочу быть маляром. Мне сделаться Рафаэлем! Мне! И я мог на это надеяться, об этом мечтать?.. Недаром же мечту зовут безумием. Не хочу быть маляром, не хочу, тысячу раз нет, нет! Нет!..’
Дитя! Так встретил он первое сомнение, которое потрясло великолепное здание его надежд! Где же былая отвага? Где вера в будущее? Где смелые попытки? Где все, все, что прежде лелеяло, нежило, ублажало его беспокойного младенца-вдохновение? Куда скрылась эта баловница-няня, надежда! Натворила бед, старая обманщица: нашептала сказок и бросила дитя без присмотру! Игрушка его разбилась вдребезги. Бедное дитя! Что-то с ним будет!
Проходит день, другой, а Константин еще в Риме и уже не думает менять кисти на плуг, всякий день ходит он любоваться и отчаиваться перед Рафаэлем, но уже деятельность сменила уныние. Душа его рвется к недосягаемому. ‘Умру, — думает он, — но не отступлю!’ И подлинно! О, он чуть не умирает над работой. Опытные художники дивятся его неслыханным успехам, изумляются перед смелостью его очерков.
Не знаем, до какой степени ожили прежние дерзкие надежды нашего художника, только он снова стал глядеть в будущее, как орел глядит на солнце.
Товарищи мало видали Константина, он проводил жизнь в своей мастерской. Да и что это была за мастерская! Чудо, да и только! Комнатка, кажется, немудреная, но как все в ней хорошо, как светло, как радостно! Бывали ли вы в мастерских у художников? Видали ли вы этот артистический беспорядок, который, может быть, и неизбежен при условиях постоянного занятия, но который в то же время до крайности разочарователен для случайного зрителя. У Константина этого не было, однако же и он беспрестанно работал и часто от одной работы переходил к другой, и у него везде лежали краски, готовые холстики и прочая, все это было под рукою, но все было как-то у места, все было опрятно вычищено, вычищено на загляденье, простая, более чем скромная мебель его была так искусно расставлена, приспособлена к употреблению и к самой комнате, что вы бы не заметили, чего в ней недостает, чтобы достигнуть идеала роскоши. Хотите ли полюбоваться на какую картину? Она именно стоит в том свете, который выставляет ее лучшую сторону. Ищете ли чего-нибудь на полке, заваленной книгами, оглавление бросается вам в глаза, вытащить каждую книгу всегда можно, не повалив другой.
— Чудный человек этот Кости! Исступленный художник, а порядок ведет, будто брюзгливая старуха-хозяйка, у которой полдюжины служанок пляшут под клюкою! Ну, слыханное ли дело, чтобы наш брат живописец умел порядочно прибирать мастерскую, вычищать свои кисти!
Такова была общая молва товарищей о Константине, и часто ему самому задавали затруднительные вопросы. Удивляясь скорости, с какой шла обыкновенно его работа, не раз спрашивали:
— Ты, никак, обметаешь мастерскую?
— Никогда, — был ответ.
— Да у тебя — нигде ни пылинки!
‘Видно, улица не пыльна, на мое счастье’, — думал Константин и снова углублялся в свое занятие. Он вел самую беспечную, счастливую жизнь, ни о чем не думал, а вокруг него все делается, что нужно. Краски не переводятся на палитре, нужно ли ему переменить цвет, другая палитра будто под руку подвернется. Иногда он выйдет, оставив все в беспорядке, возвращается, — все на месте, все прибрано, и кисти все вымытые, вычищенные, будто напрашиваются на новую службу, и любо молодому художнику приниматься за работу, в ней для него одна только поэтическая сторона, о вещественной ему нет заботы.
Кто же хозяйничает за него? — спросите вы, а он об этом так же мало ведает, как и мы с вами. С тех пор как он поселился в этой мастерской, никто туда не входил в его отсутствие. Он, правда, уговорился было с хозяевами, чтобы иногда присылали почистить и поприбрать его мастерскую, по его востребованию, но вот прошло, как мы сказали, уже три месяца, а мастерская не требовала прибору: чиста, светла, ни пылинки на мебели, ни пятна на полу, а кисейные занавески будто из снега вытканы. Что за чудо! — подумал бы всякий, но Константину некогда думать. У него одна дума — в ней тонут все прочие помышления, за нею гонится он, как другие гоняются за счастьем, да, впрочем, ему ли кручиниться о том, что с его пути счищают грязь, сглаживают неровности, сдвигают камни?
Рассеянный, как все художники, в пылу создания он даже иногда и вовсе не замечал странного, неожиданного пособия, какое находил он в порядочном и удобном устройстве его живописного хозяйства, — а когда какое-нибудь обстоятельство и останавливало его невероятною случайностью, то через минуту он или забывал об этом, либо уверял себя, что все это сам приготовил, прибрал. Одним словом, хорошо жилось Константину, и он сдружился с этой жизнью, как беспечное дитя, не исследуя причины всякого действия: это было не по его части.
Прибежал Константин в мастерскую. Работа ждет. Да ему теперь не до работы: на устах поцелуй Беппы, в глазах образ Беппы, а на сердце опять-таки Беппа! Что делать? Не приковать ли поскорее к полотну эту безотвязную Беппу?
Славная мысль!.. Константин ухватился за кисти, вытащил запасный холстик, натянул и принялся за дело. В раздумье, как всегда, он не глядя взялся за палитру, начал — и плюнул. Тьфу, пропасть! Глаза вышли лиловые, а брови зеленые! Смыл, начал опять, какой-то краски недостало: искал, не доискался. Несносно! Художник разбил палитру, топнул ногою с досады и, забывшись, готов был разворчаться на прислугу, да кстати вспомнил, что вся его прислуга ограничивалась одной его особой. Он дивился своей забывчивости, особенно потому, что с ним этого никогда не бывало, как мы уже сказывали: у него был заведен такой чудный порядок, что он только и знал, что писал, а остальное делалось само собою.
‘Несносно!’ — повторил он в видимом смущенье и с неудовольствием ушел из мастерской прямо на рынок, видно, хотел еще раз взглянуть на миловидную Беппу.
Воротился — нашел все в таком же беспорядке, в каком оставил. Порядок не удивлял Константина: ему казалось, что все именно так было, как быть должно, но отсутствие этого порядка жестоко его озадачило. Не будь этого порядка прежде, он бы и не подумал его требовать или, может быть, сам бы приложил, хотя изредка, руку ко всему, что требовало особенных попечений. А теперь баловня-художника будто обдало холодом. Куда девался порядок? — А откуда он брался? Константин бьет себя по лбу, и чем больше думает, тем больше недоумевает. Но дума думой, а дело делом. Работа не ладится, решившись ее отложить, он собрал кисти, краски, палитры — опять беда: не знает, куда положить.
‘Да куда же я прятал все это вчера, третьего дня, всегда?’— чуть не плачет наш художник. С горя и с досады принялся опять за портрет Беппы, на этот раз он устранил все мелочные препятствия, заранее расправил все нужные краски и с улыбкой на устах при мысли о маленькой Беппе принялся на память чертить ее портрет. О! В этом случае он крепко надеялся на свою память.
Начал и вывел черные глазки на диво! Вы бы подумали, что выглядывает живая Беппа. И лоб удался, и брови, и черные волосы в меру облегли свежие щеки и ямки на щеках. Носик чудо! А вот и крошечный малиновый ротик, который раздвоился, будто спелая вишня, и лукаво манит другие уста. Над ним больше всего хлопотал живописец, вероятно из благодарности. Свежее закипело в нем воспоминание о поцелуе, когда он набросал милые черты, забылся: вот, думает, выпрошу другой поцелуй, наедине еще будет слаще… Помутилось в глазах у Константина, сердце таяло в неведомом упоении… вдруг… что-то хрупнуло, затрещало — и мигом Константин очутился на полу. Изумился он, хотя дело сделалось очень просто, под ним изломался стул прапрадедовских времен, купленный им из кучи старого хлама за несколько паолов {Паоло — серебряная монета, имевшая хождение в Папской области.}. Давно ли Константин был убежден в прочности своей мебели, как будто бы она только что вышла из мастерской какого-нибудь римского Гамбса? {Гамбс — глава знаменитой в то время мебельной фирмы.} У него еще никогда ничего не ломалось, нужно было стулу обрушиться в ту самую минуту, когда он блаженствовал, мысленно целуя Беппу, когда он, может быть сближая ее со знаменитой Форнариной {Форнарина — в переводе с итальянского — булочница, дочь булочника. Под этим прозвищем была известна возлюбленная Рафаэля, служившая моделью многих прославленных его картин.}, восхищался этим неожиданным пополнением к цели его рафаэлевских стремлений?
Сердито ворча сквозь зубы, Константин встал, оправился, но еще с минуту не решался подойти к портрету Беппы. Он совестился перед ним, как перед живой Беппой. Недаром же он был одержим художническим пылким воображением!
Наконец собрался с духом, подошел. Взглянул — и руки опустились. Что же бы вы думали? Перед ним на полотне плутовские глазенки Беппы, ее нос, ее вишневый ротик, все черты лица точно ее, изумительно сходные, если рассматривать каждую поодиночке, но взгляните на целое, и вы увидите не портрет Беппы, а карикатуру на бедную Беппу… И какую же злую карикатуру! Удивительно, не правда ли? Каково же было на это смотреть Константину!
Протирает глаза, то с той стороны посмотрит, то с другой подойдет, но как ни глядит, всё выходит одно и то же, и волшебный сон о Форнарине рассеялся как дым перед горькой вещественностью. ‘Мне ли думать о безнадежной любви, когда я не умею даже намалевать плохого изображения своей красавицы!’ — вот что высказала горькая ироническая улыбка на лице приунывшего художника.

III

С той поры у Константина пошла разладица в мастерской: чего ни хватится, во всем оказывается недостаток, за что ни возьмется, везде неудача. Равендук {Равендук (гол.) — холст.} попадется то гнилой, то узловатый, в покупке кармина и ультрамарина {Кармин и ультрамарин — ярко-красная и синяя краски.} его надувают продавцы, масло либо подмешано, либо с отстоем, палитры ломаются в руках, словно сдобные сухари, а кисти лезут, как волосы больного после горячки, да мало ли еще бедствий могут постигнуть живописца в бесчисленных мелочах, которые все, однако же, очень важны для его занятий?
Маэстры и товарищи не узнают более ни работы, ни мастерской Константина. Все, что он ни пишет, вяло, безжизненно, будто отражение его тайного уныния, идеи не ясны, колорит подернут каким-то мраком, одним словом, та же кисть — да не та же мысль, а главное, не та же смелость в выполнении. А мастерская Константина? Боже! Какая разница с тем, что она была прежде! Беспорядок, всюду клочки полотна, изорванного с отчаяния, серые слои пыли, лохмотья на мебели, потускнелые стекла, пожелтевшие гардины, и всё и вся в самом жалком положении, несмотря на то, что Константин стал несравненно прибористее и уже действительно делал усилия, чтобы поддержать прежнюю славу своей мастерской. Ничто не помогало. Над ним смеялись товарищи.
— Видно, брат, тебе надоело хозяйничать. А сгоряча ретиво было принялся! Да невмоготу — не выдержал!
Каково же было ему слушать подобные замечания, которые, как хорошо знал Константин и ведаете вы, мой читатель, были совершенно изнанкою истины! Поневоле призадумывается наш художник, и всё как ни думает, не придумает толку. Непостижимо!
Надежды его начали гаснуть, а исцеления не предвиделось.
Но в то самое время, как дела Константина по художественной части принимали такой печальный оборот, любовные дела его процветали. И он уже мог говорить ‘моя Беппа’, и его Беппа поспорила бы с красным солнышком, когда Константин по условию поджидал ее у каких-нибудь развалин. Только скоро ни любви, ни поцелуев Беппы недостало, чтобы пополнить ужасную пустоту. Мрачно становилось внутреннее небо художника, яркие звездочки надежд его редели, бесцветность, бесцелье будущего пугали его. Наконец дошло до того, что проходят целые дни и он не ищет Беппы, даже не думает о ней! Ему не до нее. Он чего-то ждет не дождется, что-то зовет не дозовется!
Но вот голос души его услышан, и снова нахлынули давно небывалые вдохновения. Константин в восторге, он спешит ловить налетных гостей и приголубить их честной, трудолюбивой беседой. И снова повезло Константину, и хотя еще не то чтобы совсем на прежний лад, но жить и работать стало легче, и веселее. И стал он замечать чудные перемены. Посмотрит: то уголок приберется, то другой, то гардина будто выцветится, то между дурными красками начнут появляться хорошие. А там, глядит, и пыль начала пропадать, будто ветерок сдувает невидимым крылышком, а там и комната веселей стала, стекла просветлели, виднее стало работать.
Таким образом, постепенно и почти незаметно, все приходило в прежний порядок. Мало того, и мысли стали послушнее ложиться на полотно, краски стали мягче и вообще материальная часть снова перестала озабочивать живописца, но со всеми этими переменами глаза и мысли Константина свыкались не вдруг, в них соблюдалась такая строгая постепенность, что он никак не умел отдать себе отчет, каким образом произошло преобразование, и только тогда успел изумиться, когда все пришло в прежний порядок.
‘Странно!’ — подумал тогда Константин и начал размышлять об этом непостижимом обстоятельстве, да вдруг, откуда ни возьмись, навернулась идея, из которой составился план, для большой картины, чудный план, за которым давно и тщетно гонялся наш художник. Вдохновение промолвилось, вспыхнуло. Прочь все посторонние думы! Скорее скромный халат, кисти, краски, живо за работу!
Закипела работа. Не успеет художник обдумать фигуру, и она, будто по писаному, стелется на Полотно, выдается обманчивым барельефом и, словно живая, вдыхает в себя все страсти, перечувствованные за нее художником. По-видимому, труд начат под счастливым созвездием. Константин видит уже в нем высокое подножие своей грядущей славы. В этой картине, как в микроскопическом зеркале, он провидит себя гигантом, и в то же время, как дитя, он смеется и плачет, и задумывается и пляшет перед своим сокровищем!
В картине все его думы, в ней его любовь, к ней его мечты, в ней его божество, в ней его жизнь и смерть также, при малейшей тени сомнения! Внешний мир забыт: что ему до мира? Художник бросается в свое создание, будто в бездну пламени, в ней он погибнет или из бренного пепла возродится бессмертным фениксом. На колени перед таким трудом! То мученический костер, — из него лучами восходит над человечеством золотое сияние гения!
Наш Константин, как орел-птенец, пробует размах своих крыльев, картина его приходит уже к концу: восторженные хвалебные речи знатоков журчат ему сладостным потоком счастья, в котором он почерпает новые, упоительные надежды. С лихорадочным волнением поспешает он довершить свой труд. Недостает еще двух фигур в его картине, одна из них женская. Он медлил составлением этой фигуры, ею хотел он увенчать целую работу и силился изобрести для нее такую позу, которая бы открыла нечто новое в искусстве пластической расстановки и в то же время изумила бы верностью с природой. Сто раз уже начертал он ее в воображении и не один раз покушался вылить мысль свою на полотно, но самая важность, какую он придавал исключительной позе этой фигуры, связывала ему руки, он не доверял самому себе и, зная свой пылкий характер, боялся уныния, которое сделалось бы неизбежным следствием первой неудачи. Таким образом несколько дней прошло в недоумении, работа остановилась. В безмолвии Константин проводил целые дни перед своей картиной, воображение его ворочало вечную скалу Сизифа. Однажды он вдруг схватил себя за голову и опрометью бросился вон из мастерской.
‘Беппа! — думал он. — Одна Беппа может меня выручить! Как не подумал я об этом раньше!’
И с эгоизмом мужчины, помноженным на эгоизм художника в пылу создания, он бросился отыскивать забытую Беппу в пользу той самой картины, для которой он забывал ее! Сначала на него подулись, потом поплакали, потом посыпался град упреков, но увы, в то самое время, когда женский гнев доходит до высшей ноты своей хроматической гаммы, любящее сердце нередко уже подписывает тайком мирный договор. Так уж созданы женщины: не верьте их любви, покуда есть возможность, но раз уверившись — не верьте их гневу! Надувают, голубушки! У них есть сердце только для милого, а против милого — есть только любовь, слова, слезы… и еще любовь… и опять слезы…
Константин опять в мастерской, но уже не один, с ним Беппа, добрая, снисходительная Беппа готова покориться всем художническим прихотям своего carino, как автомат под рукою искусного механика, она принимает постепенно все позы, какие хотелось испытать Константину, она старается удерживать дыхание из боязни изменить игру физиономии, одним словом, непритворное чувство любви до того просветило необразованный ум и ограниченные понятия молодой крестьянки, что она в эту минуту будто уразумела идеал изящного и в лице своего милого полюбила его искусство. С восторгом благодарности глядел молодой человек на свою милую натурщицу и, не сомневаясь более в успехе, любил в это время Беппу почти наравне со своей картиной, или, лучше сказать, он в душе своей слил в одно целое эти два предмета своего страстного созерцания: картина служила храминою для его кумира — Беппы, а Беппа, в свою очередь, сделалась для него частью картины.
Но вот выбор позы окончательно решен, художник приступил к делу. — Увы, опять пошла разладица: ничто не клеится под рукою живописца. Градом катится пот с озабоченного чела, руки его дрожат, все силы нравственные в напряжении. Наконец, после неимоверных усилий, после отчаянной борьбы со всеми возможными препятствиями, ему удалось набросать роковую фигуру. Грудь его чуть не разорвалась от глубокого вздоха, которым он облегчил ее. Сердце его было переполнено невыразимых чувств, он бросился обнимать свою Беппу и громко зарыдал, приклонив жаркую голову на ее плечо. Прошло несколько минут в упоении почти оконченного труда, но, оглянувшись, Константин увидел, что наскоро набросанные краски слились невероятным образом и уничтожили не только новую фигуру, но и многое другое. Живописец обезумел, свет замер в его глазах, он вскочил и заметался, как опьянелый. В беспамятстве, в чаду отчаяния он и не подумал о возможности исправить беду, но в бешеном порыве, выхватив меч из рук манекена, наряженного рыцарем, изрезал на части огромный холст и потоптал ногами то, что еще недавно ценил выше жизни. Совершив это самоубийство, живописец упал …come corpo morte cade {…как падает безжизненный труп. (Данте. Ад. Песнь V. — Прим. Е. Кологривовой.)}.

IV

Прошло два месяца. Константин поплатился жестокой нервной горячкой за неосторожность или, лучше сказать, за непостижимое бедствие, разрушившее первую блестящую страницу его поэмы славного будущего. Но нет худа без добра. Долгое воспаление мозга помутило в нем память недавних неудач, и с возвратом к жизни возвращались и надежды. В один солнечный день выздоравливающий Константин сидел утром перед растворенным окном и жадно впивал в себя живительный воздух, следуя тому влечению к нежным семейным воспоминаниям, которое всегда будто освежает добрую душу после долгих физических страданий, он думал о своей далекой России, о матери, о молоденьких сестрах, о других родных и, может быть, — кто знает? — о роскошных каштановых локонах Лизаньки М., милой соседки, чьим благодаря прелестным глазкам его юное вдохновение впервые было согрето сердцем! Давно уже это было, и очень давно, по счислению двадцатилетнего юноши, но все это еще очень живо сохранилось в его памяти: он и теперь будто видит, как белое платьице Лизы развевается в повороте липовой аллеи, как она украдкою оглядывается и будто нехотя встречает восторженный взор молодого поклонника изящного… И вот, как бы в ответ на воспоминание, через земли, через моря, из далекой России ему перебросили письмо. Из письма он узнает обо всем, в письме он прочтет имена всех, которые о нем вспоминают.
Минуты с две Константин только смотрел на письмо, как скупец смотрит на сокровище, потом, потом он принялся осыпать его поцелуями с такою же щедростью, как расточитель сыплет деньги в награду за добрую весть. Чувства те же сокровища, только всякий ли знает им цену?
Но вот письмо распечатано, взоры летают по сточкам, мысль скороходом забегает вперед, сердце сливается с родными вестями… Все они тут, его близкие, в мертвых черточках пера ему видится живое участие взора, слышатся знакомые звуки, и все нашел он в этом письме. В первых строках строгие, но добродушные наставления отца, потом сердечные ласки доброй матери, ее благословения, ее советы, более похожие на просьбы, в конце множество частых строчек, набросанных сестрами, которые одна перед другою спешили сообщить далекому брату милые вести родной стороны. И вот приветной звездочкой мелькнуло имя Лизы М., оно повторяется и не раз и не два, о ней и от нее что-то много пишут, взоры разбегаются, следя за частыми повторениями дорогого имени… Как вдруг будто порыв ветра вырвал у него письмо из рук. Молодой человек поднял его и отошел от окошка, кажется, уж тут нет ветра, а письмо опять летит и не дается в руки изумленному чтецу. Он за письмом — письмо от него, вот, думает, схвачу, нет, ветер опять уносит тоненький листок, и листок непостижимо ускользает от погони нетерпеливого Константина. С досадою побежал он к окну, чтобы затворить его, письмо тоже полетело в том же направлении, и прежде чем Константин успел захлопнуть окно, листок вылетел, и Константин имел несказанную горесть видеть собственными глазами, как мимо ехавший экипаж смолол под колесами драгоценное послание.
‘Никто этому не поверит’, — подумал Константин, когда долго после этого, сидя задумавшись подле открытого окна, он убедился, что на дворе было так тихо, что и самый легкий пушок бы не шелохнулся. ‘Непостижимо’, — повторял он, несколько раз отходя от окна.

V

Прошло еще несколько месяцев, новый труд закипел в мастерской молодого художника: забыты прежние неудачи, забыты даже странные обстоятельства, которые с некоторого времени стали иногда тревожить его художническую беспечность. Константин задумал новую картину, мастерски начертил эскиз, смело набросал главные фигуры и принялся обдумывать, как бы вернее выполнить свою мысль в общности плана. Это было летом, ночь была душная, а в сердце художника пылал еще внутренний огонь творчества, в таком состоянии сон ненадолго смежил его глаза, а мысль, видно, проснулась еще прежде и пригрезилась ему разрешением одной затруднительной группы. Константин вскочил, будто на звон призывного набата, взоры его обратились к холсту… Чу! Не сон ли это? Не игра ли больного воображения?
Он видит: мастерская освещена каким-то таинственным полусветом, искусно направленным на ту часть картины, где должна была уместиться только что задуманная им группа, и эта группа уже в стройных образах стелется по темному, подмалеванному грунту, и стелется, следуя послушно за движением его мысли, как будто бы эта мысль сама водила невидимой кистью! С художнической отчетливостью черта набрасывается за чертой, и, что еще чуднее, струи необходимого света спускаются и понижаются, подаются то направо, то налево, следуя постепенно за каждою чертою, точь-в-точь как взоры влюбленного за каждым движением вальсирующей красавицы. ‘Что за диво!’ — думает Константин, у которого от изумления ноги приросли к полу. Он протирает глаза, он хватает себя за голову, ему чудится дивное: не собственная ли его мысль порхнула на волю и мимо его изменнически творит то, что он только готовился создать при ее помощи? Но вот бьет полночь, и новое видение рисуется перед нашим художником. Невидимая кисть вдруг делается видимою, и ею управляет также видимая рука… ручка, хотели мы сказать, потому что она принадлежала созданию, облеченному в женский образ, казавшийся сокращенным идеалом всех вообразимых и невообразимых прелестей.
Не беремся нарисовать вам его портрет за сущею невозможностью: почему — узнаете ниже. Скажем только, что изумленному взору Константина предстала девушка очень небольшого роста, но красоты ослепительной, но стройная, как творческая мысль гениального художника-поэта. Одежда ее поражала тем белым матовым и вместе как бы прозрачным цветом, который восхищает нас только в чудной ткани облаков и до которого земная наша промышленность никак не может достигнуть. По фантастическому покрою платья незнакомки легко можно было угадать, что это платье не вышло из знаменитых на белом свете мастерских по части модных дамских уборов. Со всем тем этот наряд удивительно пристал к чудной девушке, и она носила его так же свободно, как наши дамы носят свои наряды, на законном основании скрепленные судилищем моды. Девушка стояла на воздухе так же спокойно и непринужденно, как будто бы под ее ножками была подвижная лестница, обыкновенно служащая живописцам для больших картин.
Она ловко владела кистью и продолжала начатый очерк, все сообразуясь с мыслью художника. Но вдруг рука ее остановилась, в последних чертах видимо отразился беспорядок идей, овладевших в эту минуту Константином. Неподвижен, как околдованный, он не сводил взора с видения, сто раз пытался подойти к нему или хоть окликнуть его словом, но и голосу не было: изумление поразило его немотою. Несколько минут и девушка оставалась неподвижно. Она в безмолвном нетерпении смотрела на недоконченный очерк и небрежно играла кистью, тут Константин имел случай заметить, что из-за прелестных плеч незнакомки выглядывали крошечные крылышки, белые, как пух лебяжий, и слегка окаймленные нежным розовым оттенком: поэт сказал бы, что это два облачка, увенчанные блестящей полоской едва занимающейся зари! По-видимому, девушка ожидала только нового побуждения, то есть дальнейшего решения мысли живописца, но смущенная мысль не прояснялась, Константин забывал всю картину перед настоящим явлением, и, наконец, потеряв терпение, странная художница решилась, по-видимому, отложить труд до другого времени. Она спустилась с высоты, всплеснула руками, и — новое изумление для Константина: по мановению чудной девы, открылась необыкновенная деятельность в мастерской, все стало прибираться и размещаться по надлежащим местам, как будто бы целая дюжина рук суетливо хлопотала о приведении в порядок всех принадлежностей живописной работы…

…………………………………………………………………………………………………………………………

Изумление Константина возрастало, между тем как в то же время странные явления этой ночи объясняли ему многое, что до сих пор казалось необъяснимым. Ясно было, что он видит перед собою ту услужливую хозяйку, которой до сих пор без его ведома держался чудный порядок в его мастерской, ясно, что этот порядок нарушался иногда по прихоти странной хозяйки, ясно, что она покидала его в минуты гнева и снова заботилась о его домашнем спокойствии, как скоро он бессознательно искупал свою вину. Припоминая даже все обстоятельства, Константин убедился и в том, что только одного рода преступления гневили хозяйку… Он вспомнил, что первый поцелуй Беппы произвел первую революцию в его мастерской: явное доказательство, что хозяйка не терпит любовных шашней.
Почему и за что? Ей ли быть ненавистницей любви, когда она сама в сиянии чудных прелестей кажется олицетворением самой любви! Гнать с белого света любовь, негодовать на любящих, морщиться от поцелуев простительно только старухам или дурным! ‘За что же было сердиться моей хорошенькой хозяйке, если я подчас заглядывался на милую Беппу или с наслаждением ловил поцелуй с коралловых уст… если…’ Не знаю, до чего дошли дальнейшие воспоминания Константина, но что они жестоко не понравились хозяйке, это скоро было доказано неоспоримым фактом. Вдруг в мастерской все возмутилось, зашумело, заскакало, как будто туда налетела целая стая ведьм держать свой шабаш: один из клинков выскочил из пялки, равендук покоробился, несколько пузырей с лучшими красками лопнули, муштабель {Муштабель (нем.) — палочка для упора руки живописца с кистью.} упал и переломился, в живописном ящике заплясали кисти, и из одной перегородки в другую кусками стали перепрыгивать и мешаться краски. Казалось, какой-то враждебный ураган подул на мастерскую и грозил конечным разрушением всему, что в ней находилось.
Дрогнуло сердце у художника, он страстно любил свою мастерскую, любил все эти мелочи как необходимые орудия для достижения великой цели, судите же, что должен был он ощущать в эту минуту ужасного крушения? Отчаяние придало ему силы и возвратило и память, и движение, очнувшись, он бросился к странному созданию… Хозяйка стояла посередине комнаты, глаза ее сверкали гневом, холодной иронической улыбкой встретила она умоляющий взор Константина и сердито топнула крошечной ножкой, но она была так очаровательна в пылу своего гнева, нахмуренные бровки её были так правильно округлены, так бархатны, а острые глазки так мило злились, так живо перебегали от одного предмета к другому, что Константин забыл, что видит в ней повелительницу таинственной силы, в эту минуту непостижимо ему враждующей, забыл и о бедственном состоянии своей мастерской: в немом восторге он только сумел преклонить колена перед своею чудною посетительницей, красавицей, колдуньей, демоном в женском образе.
Хозяйка захохотала и продолжала смеяться так долго, так непринужденно, так увлекательно, что, глядя на нее, Константину и самому стало весело. Заколдованный, снова обольщенный, он был не в силах свести глаз с очаровательницы, наконец она сама сделала ему знак, он оглянулся — все в мастерской уже приведено было опять в стройный порядок, ни следа не осталось недавней тревоги, ни хаотического смятения всех живописных стихий. Ласковая улыбка сменила злую иронию на устах хозяйки, она милостиво протянула руку на мир. Константин затрепетал при виде этой полупрозрачной ручки, роскошной смеси росы и снега, перламутра и пламени, им овладело какое-то обаяние, и никогда душа честолюбца не стремилась с таким алчным желанием к скипетру или к добыче славы, с каким его рука спешила на призыв хозяйки. Но увы! Он схватил только воздух! Лукавица улыбнулась, потом задумчиво покачала головкой и, приложив указательный палец ко лбу, бросила значительный взгляд на художника, как будто бы усиливаясь заставить его уразуметь что-то очень важное. Несколько крупных слезинок выкатилось из ее очей и, канув у ног изумленного юноши, превратились в свежие благоухающие листки розы, вспрыснутой утренней росою. В то же время увлажненный взор хозяйки высказывал невыразимую нежность, чуть-чуть не страстный порыв чувства… Неведомое блаженство лилось обильною струею в душу Константина, и долго, долго еще пламенные взоры их лобзали друг друга, уединясь от всех прочих предметов, наконец хозяйка вдруг опомнилась, вздохнула и указала на начатую картину.
Тогда снова искусство сказалось Константину, проснулись прежние порывы к высокой цели, он снова сознал свое назначение, в нем пробудился живописец, и он проникнулся весь сладостным чувством этого внезапного пробуждения. Хозяйка как бы участвовала в его мысли, в самых сокровенных его чувствах, и между тем как его ум погружался в изучение бесчисленных тайн искусства, чудное создание неожиданно поспешило к нему на помощь. В один миг хозяйка сорвала драпировку с манекена и набросила на себя так смело, так удачно, как не мог бы этого сделать самый опытный художник. Восхищенный Константин не мог налюбоваться на удачную складку, да, именно на складку, — верьте или не верьте, а в эту минуту наш художник до того увлекся страстью к искусству, что несмотря на красоту и странные свойства существа, служившего ему на этот раз добровольным манекеном, забывая даже непостижимые отношения их друг к другу, он в эту минуту смотрел на пленительную деву не иначе как на дивно устроенного автомата, посредством которого ему неожиданно открывались новые тайны, неизвестные даже его учителям. Легко вообразить, как жадно следили его взоры за всеми движениями хозяйки. Она постепенно примеряла все костюмы, наваленные в мастерской. То являлась она рыцарем и припоминала собою прекрасное воинственное лицо Орлеанской Девы, то облекалась в багряницу римских цесарей и придавала себе выражение гордого повелителя, перед которым трепещет полмира, то в полупрозрачном хитоне она соперничала совершенством форм с лучшими древними изображениями греческой Киприды {Киприда — одно из имен Афродиты, греческой богини любви и красоты.}. То являлась она седоволосым стариком, цветущим юношей, то младенцем, и, оставаясь в одном положении не более чем сколько было нужно для удовлетворения любопытства художника, она снова преображалась и снова увлекала за собою прельщенные взоры Константина, в то время она казалась ему благодетельным гением, учителем живописи, каких не бывало, наконец, самим вдохновением, облеченным в самый вдохновительный образ!
Грудь его то сжималась, то разрывалась от полноты чувств и от бессилия выразить эти восторженные чувства. Наконец превращения кончились, хозяйка снова явилась в прежнем виде, лучистые очи ее блеснули Константину очаровательным взором, и, вместо словесного привета, она послала воздушный поцелуй своему любимцу. Какие-то невидимые струны зашевелил этот поцелуй, потому что вслед за ним вдруг раздались тихие, сладостные звуки, пленительные, как первое слово любви, под звуки этой музыки хозяйка стала носиться по воздуху в стройных роскошных движениях, исполненной невыразимой неги, каждое из ее движений было одушевлено мыслью, согрето чувством и, сверх того, открывало в ней новую прелесть перед увлеченным, очарованным зрителем этого неожиданного балета. Никакому воображению не придумать тех разнообразных неподражаемых поз, которые в полетах воздушной баядерки сменялись одна за другою с быстротой молнии. Тоны музыки изменялись точно так же быстро по прихоти танцовщицы, как будто какая-то таинственная сила подчиняла эти тоны движения, и те и другие выражали поочередно то шумную радость, то уныние или томную негу, то бурным потоком врывалась страсть в мелодические звуки, и тогда из очей красавицы сыпались искры огня, словно алмазы… Тогда белая грудь ее, как драгоценный опал, загоралась внутренним пламенем, алеющим сквозь нежную полупрозрачную оболочку. Она была невыразимо прелестна, а дивные звуки врывались в душу. Константин слушал, смотрел, дрожал от восторга, изнемогал, замирал и оживал снова, и тогда его дыхание веяло пламенем. В нем наслаждение доходило до степени страдания, но с этим страданием он бы век не расставался, за него бы готов заплатить жизнью… Но чу! Утренний воздух пахнул чрез полуотворенное окно, пляшущая сильфида вздрогнула, крылышки ее опустились, она склонилась головкою в ту сторону, где стоял Константин, и залилась слезами.
Сквозь неиссякающие ручьи слез она обратила на него такой печальный взор, что казалось, она прощалась навеки с молодым художником. Еще миг, и она, отряхнув последнюю слезинку, сделала угрожающий знак Константину, потом издали послала ему прощальный страстный поцелуй, и ее не стало более, видно — она исчезла вдруг, точно так же, как и появилась. Свет, озарявший комнату, исчез вслед за нею, Константин вскрикнул. Дико звучал его голос в пустой и темной комнате.
На другой день Константин тщетно искал на картине группу, начертанную таинственною рукою: ее не осталось и тени, но зато, когда он сам принялся за работу, та же группа стала быстро ложиться под кистью, как бы по контуру, проложенному мелом. Нужные краски были расправлены, все было подготовлено, и Константин уже знал, кому он обязан всеми нужными приготовлениями, и в душе благодарил услужливую хозяйку. Но скоро его взяло раздумье об этом загадочном явлении и о взаимных отношениях между ним и этой непостижимой хозяйкой. Тысячу предположений перебродило у него в голове, то он старался уверить себя, что все это был сон, то опасался за свой рассудок, иногда подозревал даже, что над ним подшутили товарищи. Но когда он припоминал все чудные обстоятельства прошлой ночи, он должен был поневоле убедиться, что в этом явлении было много такого, чего никак невозможно было истолковать, не прибегая к верованию в сверхъестественное. Долго думал Константин и наконец устал думать и благоразумно решился бросить напрасные догадки. Остальную половину дня он не жил, он только ждал ночи. Ночь на этот раз ужасно мешкала.
Пришла ночь, но ожидания Константина не сбылись. Напрасно просидел он с вечера вплоть до рассвета, хозяйка не показывалась, и даже вещи, оставленные им в беспорядке, оставались в том самом положении в продолжение всей ночи. Но утром он едва успел растворить окно и выглянуть на улицу, которая начинала оживляться движением народа, как все зашевелилось в мастерской под надзором невидимой хозяйки, когда он оглянулся, все было по местам и в таком порядке, что лучше и желать нельзя. Константин вздохнул. С приближением многих последующих ночей возобновлялись те же ожидания, и их постигала та же участь. Утомившись наконец напрасными желаниями, Константин покорился грустной необходимости пользоваться благодеяниями невидимой хозяйки, не имея возможности ни полюбоваться ею, ни излить своих чувств, ни расспросить ее о загадочном ее бытии и о взаимных отношениях, вольных или невольных, но явно существующих между ними.
Оставив напрасные ожидания, он с новым рвением предался живописи, и скоро оказались необыкновенные успехи. Но вместе с усовершенствованием в искусстве возрастала также и требовательность молодого художника. Теперь он уже не был доволен тем, что прежде привело бы его в восторг, он нередко бросал в огонь работы, которые бы сделали славу любому из его товарищей, какой-то тайный голос шептал ему: ‘Ты можешь, ты должен сделать лучше!’ И в самом деле, каждая новая работа затмевала предыдущую. Но всем этим успехам и начинаниям Константин уже был сам единственным ценителем и судьею, потому что с той незабвенной ночи его мастерская не отпиралась более ни для кого. Она сделалась для него таким сокровищем, над которым он дрожал день и ночь, как скряга над золотом, дозволить постороннему взгляду проникнуть в эту таинственную храмину казалось ему преступлением, а может быть, кто знает, он как ревнивец сторожил свою хозяйку, боялся знакомить ее с своими товарищами, чтобы ей не вздумалось изменить ему в пользу другого. Всякий раз, когда он должен был оставлять мастерскую, он заботливо осматривал все углы комнаты, притворял окно, двойным замком запирал дверь и, положив ключ в карман, беспрестанно его ощупывал. Одним словом, в Константине стали замечать все привычки и ухватки скупого, которому удалось неожиданно приобрести несметное сокровище.
В то же время хорошенькая Беппа стала худеть, и ее часто можно было встречать в том переулке, где была мастерская Константина, и всякий раз или глаза у бедняжки были заплаканы, или они сверкали гневом. Порог таинственной мастерской оставался ненарушимым даже для Беппы.

VI

Прошел год без всякого изменения в поступках Константина, который день ото дня все более и более чуждался общества товарищей и по целым дням безвыходно просиживал дома. Только убедившись в тщете своих ожиданий и в продолжение дня утомляя себя прилежной работой, он уже не сидел по ночам и разве только изредка, по какому-нибудь особенному строю мысли, покушался снова подкараулить свою таинственную жилицу.
В один летний вечер, по обыкновению вспоминая о непостижимом явлении, Константин заглянул в календарь и рассчитал, что в этот вечер минул ровно год после той ночи, в которую хозяйка явилась ему в видимом образе. Это сближение произвело сильное волнение и в голове, и в сердце молодого человека. Что, если бы?.. Эта мысль вспыхнула как искра и скоро охватила пожаром все его чувства. И вот он опять не спит, он опять ждет, опять надеется.
На этот раз его ожиданиям суждено было совершиться. Едва пробило полночь, мастерская стала постепенно освещаться, в полумраке сначала появилось белое облачко, из которого с каждою новою струею света все более и более выказывались знакомые, милые черты, наконец облачко совершенно рассеялось, и хозяйка предстала перед художником во всем блеске своей красоты, во всем очаровании заманчивой таинственности. С ее появлением как будто пламя коснулось взора Константина. Не колено преклонил он перед нею, но всю душу свою сосредоточил во взоре, которым встретил милое видение. В несвязных словах полились речи радости, удивления, восторга, страсти и даже страха, что более ее не увидит или опять с ней расстанется на такой же долгий срок. На все эти пламенные уверения и вопросы она отвечала одними знаками, в выражении лица хозяйки было что-то торжественное и печальное, и когда в первый раз ее взор встретился со взором Константина, очи ее были отуманены слезами. Она снова указала ему на его работы, конченные и неконченные, и опять возобновился странный урок, который давала живописцу в их первое свидание, И потом она опять, по-видимому, забылась, развеселилась, расплясалась и своею милого лаской, резвостью своих приемов, обаянием взгляда опять чуть-чуть не свела с ума Константина.
Но перед прощанием на лице ее выразилась такая глубокая грусть, что настоящая радость вмиг замерла на душе молодого человека, а на его лице, как в верном зеркале, отразилась ее печаль. Она не плакала, но в какой-то безутешной скорби прильнула своей воздушной головкой к его плечу и долго, долго смотрела ему прямо в очи, как в минуту жестокой утраты мы смотрим на могилу, готовую закрыться над невозвратимым, и закрыться навсегда. Сердце Константина леденело от ужаса под влиянием этого скорбного, глубоко проникающего взора.
— Мы увидимся? — вымолвил он наконец прерывающимся голосом.
Она покачала головой.
— Не скоро? — прибавил он. — Но когда-нибудь!
Тот же отрицательный знак, только еще печальнее.
— Через год? — прибавил он еще, и голос его замер под гнетом мучительного сомнения.
Воздушная девушка содрогнулась, казалось, отчаянный крик готов был вырваться из ее груди, но, видно, ей не дано было выражать свои чувства звуками земного голоса, пораженная горестью и страхом, она только ломала себе руки и без слов возвещала своему любимцу какую-то опасность, взоры ее высказывали поочередно то кроткую мольбу, то нежную угрозу, то мучительное предчувствие близкой разлуки.
Испуганный, исступленный от горести, Константин также глядел на нее в безмолвном отчаянии и наконец застонал, зарыдал и повторил решительным голосом:
— Да! Через год! Это не в последний раз. Нет, не угрожай!.. Я увижу тебя, хотя бы самая смерть неслась за тобою… клянусь…
Хозяйка простерла руку к его устам и не дала договорить последнего слова. Потом, бледная, дрожащая, в страхе и в слезах, она смиренно преклонила колена перед ним, и, долго не изменяя положения, она умоляла его, долго чаровала она его такими взорами, перед огнем которых растаял бы лед, распался бы самый гранит… Он понял, что ему угрожает опасность, что хозяйка за него боится, — стало, он дорог ей, за него трепещет, — стало, любит его, о нем проливает слезы, — стало, полюбила его не на одну радость, для его спасения расточает чары своей красоты, — стало, он счастлив, счастлив невыразимо, невероятно, непостижимо!..
— Она любит меня! Она любит меня! — повторял он в восторге, и все моления прелестного создания остались тщетными. Он решился на все, только бы еще раз ее увидеть.
Так они расстались. В это свидание Константину удалось набросать черты своей причудливой посетительницы: когда она скрылась, он радовался мыслию, что, по крайней мере, ее верное изображение останется при нем. Но настало утро, и утешительная мечта разрушилась: хозяйка ушла с полотна, которое оказалось чистым, как будто до него никогда ни прикасалась кисть живописца. Это неожиданное обстоятельство огорчило, но нисколько не удивило Константина: воображение его уже вполне свыклось со сверхъестественным.

VII

Прошел год, известный срок был близок. Накануне Константин чувствовал себя не совсем здоровым, сильное душевное волнение беспрестанно пригоняло кровь то к голове, то к груди, ему стало душно и тесно дышать в запертой комнате, чтобы вздохнуть свободнее, он вышел на улицу и нечаянно столкнулся с одним из своих товарищей, добрым малым, который всегда умел ценить его и, без зависти сознавая его превосходство, питал к нему восторженную дружбу. Странности Константина в продолжение последних двух лет только отдалили от него Лоренцо Сперальди, но не успели еще охладить его чувства. И этот раз, как всегда, он встретил Константина самым дружеским приветом. С двух слов он угадал беспокойное состояние его души и с непритворным участием стал вызывать на откровенность. Константин отделывался общими местами о влиянии нездоровья на расположение духа.
— Не обманешь, — возражал ему добрый товарищ, — разве я не вижу, что у тебя давно залегло что-то тяжкое на сердце. Промолвись, друг, четверть ноши спадет, а выскажешь все, может быть, и совсем бремя долой, не то поделимся: все-таки будет легче.
Тайна в самом деле душила Константина, но никогда еще так сильно, как в этот день, не чувствовал он необходимости облегчить свое сердце. Его мучили темные опасения, день склонялся к концу… Что-то ожидает его в эту ночь? И чем она кончится? Он помнил мольбы, угрозы и слезы хозяйки. Нетрудно было догадаться, что она приказывала ему, умоляла, заклинала его не караулить ее больше. С другой стороны, неотразимое желание влекло его на ослушание: мог ли он даже в силу ее воли отказаться от свидания с нею? Она так прекрасна, ее взоры были так упоительно нежны, ее радость так заразительна, ее печаль так мила, что поспорила бы с весельем!
Константина влекла судьба, жребий был брошен, но в ожидании решительной ночи в одинокой беседе с добродушным товарищем тайна просилась на волю, она металась, как мечется птичка в клетке, чуя ненастье. И он решился дать волю тайне.
— Слушай, Ренцо, — сказал он, судорожно сжимая его руку, и увлек его в мастерскую, в которую уже два года не впускал никого. Ренцо изумился при виде последней, еще не доконченной, картины Константина. Она до такой степени превосходила все его ожидания, что он долго бы еще любовался ею, если бы художник с лихорадочною поспешностью не напомнил ему, что время уходит.
— А мне, — прибавил он с каким-то печальным убеждением, — недолго остается беседовать с тобою.
Он пересказал все ему, не скрывая и решимости своей в эту третью ночь опять поджидать хозяйку. — Ренцо сам был молод, сам на его месте готов сделать то же и потому хорошо понял, что отговаривать был бы напрасный труд.
— Но точно ли сегодня покажется твоя невидимка? — спросил он с участием.
— Сегодня двадцать третьего июня, — отвечал Константин, — и два раза уже она являлась из числа в число, хотя я, право, не знаю, почему она выбрала именно этот день, а не другой.
— Накануне Иванова дня! — заметил Ренцо. — Так и должно быть, если… Гм, покойница бабушка часто рассказывала нам такие были, и почти во всех замешивалась Иванова ночь.
С приближением полуночи волнение Константина заметно возрастало, он был бледен, глаза его сверкали лихорадочным огнем. Наконец он настоятельно и нетерпеливо потребовал, чтобы его товарищ его оставил, но едва Ренцо успел взять шляпу, как он сам бросился к нему, остановил его и, прощаясь, обнял с каким-то особенным чувством грусти.

VIII

Осенью того же года, однажды утром, кто-то постучался у двери мастерской. Это был русский полковник, уже немолодой и безрукий, с хорошенькой осьмнадцатилетней женой. Услышав стук, молодой человек, черноволосый и смуглый, с некоторою досадой оставил работу и встал, чтобы отпереть дверь. Но при виде прекрасной посетительницы приветливая улыбка и лестный взор, исполненный артистического южного восторга, сменили вдруг прежнее выражение досады.
Художник пригласил посетителей войти, расточая им все учтивые выражения, какие только мог припомнить на скорую руку. Он говорил по-итальянски. Путешественники слушали его в каком-то недоумении, когда в первый раз на нем остановился взор молодой женщины, она даже отступила и, сильно закрасневшись, в замешательстве крепче оперлась на руку мужа, тот обратился к художнику и сказал по-русски:
— Нас уверяли, что здесь мастерская…
Молодой человек объявил, краснея, что ничего не понимает. Жена полковника повторила те же слова на плохом итальянском языке.
— Да, здесь мастерская Лоренцо Сперальди, к вашим услугам, bellissima signora {Прекраснейшая синьора (итал.).}, — поспешил ответить хозяин, еще раз почтительно кланяясь даме.
Тогда полковник прибегнул к французскому языку, чтобы извиниться в напрасном беспокойстве, сделанном художнику, потом с военною скоростью готов уже был и отретироваться, — но жена его, имея как женщина более тонкое понятие о приличии, побоялась оскорбить артиста, оставив его мастерскую без внимания, когда случай привел их туда, хотя бы и ошибкой. К счастью, она умела говорить по-итальянски довольно, чтобы кое-как объяснить свое желание воспользоваться случаем видеть его работы. Он не заставил себя просить и между прочими картинами показал ей одну, которая особенно привлекла ее внимание. Она изображала самый простой ландшафт: в стороне были видны какие-то величественные развалины, на первом плане могильный холм, обозначенный простым камнем, а над камнем плачущая девушка. Мысль картины была несложная и не новая, подробности дышали трогательною простотою, но лицо девушки было чудно хорошо, и в ее непритворных слезах струилась невыразимая горесть. Русская путешественница восхищалась картиной и теперь уже не из одной учтивости приветствовала художника, но с тех пор как он открыл эту картину, какая-то печаль отуманила живую физиономию итальянца: на все похвалы, усердно повторяемые женским голосом, он отвечал с глубоким вздохом:
— Это только слабая копия, синьора. Что бы вы сказали, если бы увидели оригинал.
— А его можно видеть? — спросил полковник.
— Если угодно будет синьоре, если она прикажет, я могу доставить вам это удовольствие.
Предложение было принято с благодарностью, несмотря на то, что художник предложил одно довольно затруднительное условие. Надобно было дождаться первого праздничного дня и до восхождения солнца быть уже у Колизея, где он обещал их встретить. Полковник сначала попробовал было сказать слова два о неудобстве такого раннего похода для дамы, но полковнице это показалось чрезвычайно оригинальным, а потому восхитительным, и в силу последнего прилагательного предлагаемая прогулка поступила в разряд необходимых, самых важных дел, два-три выразительных взора, злодейски брошенные на влюбленного мужа, и дело было решено и скреплено обоюдным обещанием сойтись в назначенном месте.
Исправность в выполнении условий оказалась такая, что едва Лоренцо Сперальди успел поравняться с Колизеем, как уже коляска во всю конскую прыть выезжала из Кампотваччино и вмиг поравнялась с пешеходом.
— Мы не заставили себя ждать, не правда ли? — спросила у артиста незнакомка, с обворожительною улыбкою подавая ему хорошенькую ручку, покрытую такой перчаткой, которая изменнически выдавала все милые округлости. Ошеломленный художник пролепетал невнятно какую-то глупость, а полковник, вежливо с ним раскланиваясь, весело прибавил:
— Ну? Уж наделали же вы нам хлопот, любезный артист, еще с вечера началась тревога, и целую ночь мы сторожили час, как будто готовясь по известному сигналу на пролом неприятельской крепости. Что же делать? Командиром было любопытство женщины! Оно и теперь готово командовать, лишь бы его слушали. Сделайте милость, синьор Лоренцо, ведите нас скорей к вашему оригиналу, я, право не хочу верить, чтобы он мог быть лучше такой совершенной копии.
К крайнему удивлению путешественников, ожидавших, что Лоренцо поведет их в какую-нибудь загородную мастерскую, он от Колизея повернул направо, где не было видно никакого жилья, но удивление их возросло еще больше, когда, поместив их у стены одной расселины, он заставил их обратить внимание и взоры налево: им бросился в глаза тот самый ландшафт, который был изображен на картине. И на таком же могильном холме сидела девушка, она была так же прекрасна и так же безутешно плакала. Изумленные зрители нашли только, что следы страдания глубже выказывались на чертах оригинала, что в позе девушки было здесь более небрежности, красноречиво обличающей горесть, художник сам совестливо указал им на эти оттенки.
— Потому-то, — прибавил он, — я часто хожу сюда поверять свою копию и каждый раз, возвращаясь, нахожу нужным тронуть то ту, то другую черту, хотя для другого глаза, может быть, она и показалась бы безошибочною.
— А разве эта бедная девушка часто приходит сюда плакать? Кого она потеряла? Чья это могила?
Путешественница наделала еще много вопросов: теперь эта девушка и эта могила заняли ее в тысячу раз сильнее картины. Она была молода, а в юности сердце мягко, словно воск, и так же восприимчиво под гнетом впечатлений.
Между тем девушка, выплакав на этот раз все свои слезы, поднялась с могилы, взяла лежавшую на траве корзинку с овощами и, перекинув ее через плечо, пошла по дороге в город.
— Здравствуй, Беппа! — сказал ей Лоренцо, когда она поравнялась с развалиной, прикрывавшей маленькое общество. Девушка уныло подняла свои большие черные глаза, без удивления и без замешательства обратилась на зов итальянца и, молча ему поклонившись, продолжала идти своей дорогой на торг.
Повинуясь убедительной просьбе хорошенькой путешественницы, Лоренцо, после нескольких оговорок, согласился рассказать ей историю могилы и Беппы. Уже три месяца, как в этой могиле покоились смертные останки Константина Л. Наутро после третьей Ивановой ночи его нашли мертвым в запертой мастерской. Доктора решили, что он умер от внезапного воспаления мозга. Все художники, умевшие оценить блестящие начала молодого живописца, жалели о его преждевременной смерти и удивлялись ей как совершенно неожиданной. Один только Лоренцо значительно качал головой всякий раз, как заходила речь о внезапной кончине его бедного товарища. Иногда он жестоко упрекал себя в том, что не отговорил Константина дожидаться бедственного свидания или не остаться с ним, чтобы разделить опасность.
Когда Лоренцо, приступая к своему рассказу, объявил, что покойный его товарищ был русский, участие слушательницы удвоилось, когда же он назвал Константина Л., она вздрогнула, но, скоро оправившись, просила еще убедительнее продолжать рассказ, и по мере того как живописец Лоренцо высказывал ей странную повесть, внимание ее все более и более возрастало и нередко слезы струились из прекрасных глаз. Между тем полковник, не понимая чуждых слов, бродил кругом развалин, наконец подошел к могиле и, прочитав надпись, сказал:
— Лиза, поди сюда, милая. Знаешь ли, кто здесь похоронен? Сын твоих деревенских соседей. Бедный молодой человек! Бедные родители! А мы думали найти его, когда случай привел нас в мастерскую синьора Лоренцо!
— Вас не обманули, точно, это была прежде его мастерская, — сказал, задумавшись, Лоренцо, который уже оканчивал свою повесть.
— Как? Неужели та самая?.. — прерывающимся голосом спросила Лиза. Лоренцо вздохнул и молча отвечал наклонением головы.
В следующий праздник Лоренцо Сперальди пошел еще раз взглянуть на свой оригинал!
Неизменная в своем привычном посещении Беппа была уже там, но на этот раз она была не одна. Еще издали возле красного гонеллано {Гонеллано (итал.) — юбка.} итальянской крестьянки Лоренцо увидел широко развевающиеся складки белого кашмирового бурнуса, подойдя ближе, он узнал знакомую русскую путешественницу. Она сидела на гробовом камне рядом с Беппой, нежно обнявшись, как две сестры, они плакали вместе. Изумленный художник едва верил собственным глазам.
Что же свело этих двух женщин? Как сошлись они, как поняли друг друга? Одна, воспитанная в неге и в пышности, с утонченными понятиями, с образованным умом и во всем блеске роскошного наряда, другая — простодушная бедная крестьянка, чья целая жизнь однообразно снуется в неизбежных переходах из родной деревушки на ближайший торг и с торга обратно в ту же деревушку, одна — чужестранка далекого севера, другая — дочь юга, взросшая под этим жарким небом, все в них так несхоже, как же слетелись они из двух противоположных полос земли, будто две однородные песчинки, которым суждено одною бурею быть брошенными на один берег, и не могила ли есть тот берег, куда все, что живет, стекается на равных условиях?
Самая красота двух плачущих женщин представляла разительную противоположность. Бледное лицо Лизы, ее светло-голубые глаза, подернутые влагой, и каштановые волосы мягче шелка служили как бы воздушным, прозрачным оттенком резким чертам хорошенькой итальянки, на лице которой самая печаль имела выражение живой страсти, а чувство покорности гордо скрывалось за фанатическим верованием в неотразимую судьбу. Между тем как души их казались разверстыми друг для друга, как слезы их смешивались и дружно лились на одну могилу, Лоренцо слышал, как Беппа своим звонким, выразительным голосом говорила чужестранной синьоре: ‘Che volete? Era nato pittore, non era il vostro, ne il mio, benche siamo qui insieme, epiangemmo!’ ‘Что делать! Он родился живописцем! Он не принадлежал ни вам, ни мне, хотя мы обе здесь и обе плачем!’
Может быть, некоторым, более прочих взыскательным читателям заблагорассудится потребовать у автора отчет о том, что сталось с хозяйкой после смерти ее любимца-художника? Может быть, иные спросят даже, кто была эта хозяйка? Ответы готовы заранее, вот они: имя и отчества не знаем. Что же касается до дальнейших похождений хозяйки то до сих пор, к сожалению автора, он ничего не успел разведать, и этого отнюдь не должно ставить ему в вину: эта странная причудливая хозяйка живет в таком мире, откуда нелегко добыть языка! Не лучше ли оставить ее в покое, а то, чего доброго, как бы не вздумалось ей сыграть новую шутку и сбежать с печатных листов точно так же, как она сбежала с полотна.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека