Грачевский крокодил, Салов Илья Александрович, Год: 1884

Время на прочтение: 190 минут(ы)

И. А. Салов

Грачевский крокодил
Повесть

Русские повести XIX века 70-90-х годов. Том первый
М., ГИХЛ, 1957

…Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, — редко, но бывают.
Гоголь.

I

В местной газете ‘Кнутик’ была напечатана следующая корреспонденция:
‘М. г., господин редактор! Спешу уведомить вас, что на днях, неподалеку от усадьбы помещицы Анфисы Ивановны Столбиковой, при деревне Грачевке, в камышах реки, носящей то же название, появился крокодил. Первое известие об этом было подано крестьянкою Матреной Ивановой Молотовой, которая объявила сельскому старосте, что часов в шесть утра она стирала на реке белье, неподалеку от того места, где река Грачевка образует песчаную отмель и где обыкновенно купается племянница Столбиковой, Мелитина Петровна. Все было тихо. Мелитина Петровна, искупавшись, ушла домой, как вдруг плававшие возле берега гуси с криком бросились в сторону, чем-то перепуганные, захлопали крыльями и вылетели вон из реки. Удивленная Молотова бросилась к тому месту, желая убедиться, не скрывалось ли что-либо в камышах, но ничего не нашла, в некотором же расстоянии по направлению к лесу, примыкающему к камышам, слышался торопливый треск, как будто по камышам что-то поспешно ползло, желая скрыться, и видно было, как по направлению этого треска камыши распадались направо и налево. Получив об этом извещение, сельский староста пригласил с собою сотского и понятых, отправился на место происшествия и нашел, что возле того места, на котором купается обыкновенно Мелитина Петровна, камыши сильно помяты, как будто там кто-нибудь валялся. От места этого по тем же камышам, по направлению к лесу, шла чуть заметная тропа. Староста отправился по этой тропе, но вскоре принужден был воротиться, так как тропа исчезла и, сверх того, он дошел то такой трясины, что втискался в нее по пояс и дальнейшие исследования принужден был прекратить. Составив об этом акт и скрепив его по безграмотству приложением должностной печати, староста представил таковой Рычевскому волостному правлению, но правление, не обратив должного на документ этот внимания, вместе с другими бумагами бросило его в печку. В тот же день, часов в семь вечера, возвращавшиеся с покоса крестьянские девицы деревни Грачевки затеяли купаться. Девушки разделись и бросились в воду. Утомленные дневным зноем, они плавали на спине, брызгались водой, как вдруг из камышей, возле которых они были, раздался пронзительный крик и вслед за тем скрежет зубов! Девушки ахнули, выскочили из воды и, боясь подойти к своему платью, которое лежало как раз возле того места, откуда раздался крик, бросились, как были, в деревню и явились к старосте. Староста дал им приличное наставление и, в видах предупреждения на будущее время несчастий, строго запретил жителям деревни Грачевки купаться в реке. На другой день утром пономарь села Рычей удил на том месте рыбу, а когда взошло солнце и клев прекратился, пономарь задумал искупаться. Ничего не слыхавший о происшедшем накануне, он преспокойно разделся и опустился в воду. Не умея плавать, он присел на корточках возле самого берега и стал умывать лицо, как вдруг кто-то уцепил его сзади за косичку и вытащил на берег… Что было далее, пономарь не помнит, так как в то же мгновение потерял сознание, в каковом положении и был найден лежащим в камышах. Считаю излишним описывать ужас, которым был объят весь наш околоток! Разговорам не было конца. Начали появляться добавления… Так, например, земский фельдшер Нирьют, ходивший на охоту, видел в реке Грачевке что-то плывшее по воде, темнокоричневого цвета, сажени в две длиною, стрелял в это чудовище, но, повидимому, не нанес ему никакого вреда. Рыбак Данила Седов, расставлявший ночью сеть и плывший по этому случаю на маленьком челноке, был кем-то опрокинут совсем с челноком, так что насилу выбрался на берег, Все это вместе взятое увеличивало еще более ужас. К тому месту, где чаще всего появлялось чудовище, был приставлен караул, караулили день и ночь, но чудовище, как нарочно, не появлялось. Так прошло недели две, умы стали успокаиваться, порешили, что чудовище куда-нибудь переместилось, и караул был снят, как вдруг новое происшествие опять переполошило всех!.. Пропал без вести мальчик лет семи, сын грачевского крестьянина Ивана Мотина, Василий, платье которого было найдено на берегу, на той самой песчаной отмели и возле тех самых камышей, где столько раз появлялось чудовище. Сначала думали, что мальчик, купаясь, утонул, но если б он утонул, то найден был бы труп его. Между тем все средства, употребленные к отысканию трупа, остались напрасными: бродили сетями, пускали горшки с ладаном, но дымящиеся горшки плыли себе по течению реки и нигде не останавливались… {В народе существует поверье, что горшок с ладаном, пущенный на воду, остановится над трупом утопленника. (Прим. автора.)} Наконец бросили и порешили, что несчастный был жертвою неведомого чудовища! Однако надо же было узнать наконец, что это за чудовище, и приискать средства для избавления себя от него!.. Разрешение всего этого принял на себя наш добрый и просвещенный учитель сельской школы, г. Знаменский, в короткое время успевший приобрести своими неутомимыми педагогическими трудами общую любовь и уважение, которые, то есть труды, к несчастию остаются незамеченными лишь только одним членом училищного совета, не представившим даже г. Знаменского к награде. В тот же день, когда исчез ребенок, г. Знаменский, пригласив с собою сотского и нескольких стариков, отправился на театр описанных ужасов. Часов в восемь вечера они были уже на песчаной отмели, но так как увидали, что там купалась Мелитина Петровна, тщательно вытираясь намыленною губкой и погружая в воду грудь свою, то, понятно, чувство скромности заставило их обождать, когда она кончит купанье и оденется. Действительно, Мелитина Петровна вышла из воды и скрылась в камышах, а немного погодя, уже одетая и с зонтиком в руке, она шла по дороге, ведущей в усадьбу тетки, Анфисы Ивановны Столбиковой. Тогда г. Знаменский подошел к тому месту, где купалась Мелитина Петровна, но только что успел он войти в камыши, как вдруг раздался оглушительный треск и что-то поспешно бултыхнуло в воду, обдав его брызгами и скрывшись под водой. В это время подбежали к г. Знаменскому сотский и старики, но в камышах уже ничего не было! Тем не менее г. Знаменский начал исследовать местность с целью отыскать хоть какие-нибудь следы ребенка, но вместо того поднял только окурок папироски, а сотским найдены чьи-то пестрые панталоны, парусинный пиджак, фуражка, ситцевая рубашка и сапоги. Все это немедленно было предъявлено сотским г. Знаменскому, который и признал принадлежность этой одежды сыну священника села Рычей Асклипиодоту Психологову. Ужас овладел всеми!.. Неужели же и Асклипиодот, подобно ребенку, сделался жертвою чудовища?.. Все немедленно отправились в село Рычи к священнику, отцу Ивану, и ужас их увеличился еще более, когда они узнали, что Асклипиодота не было дома!.. И только вечером, когда уже достаточно стемнело, г. Знаменский встретил Асклипиодота в лавке Александра Васильевича Соколова. Увидав свое платье, Асклипиодот очень обрадовался и рассказал подробно, что, купаясь в реке Грачевке, он чуть было не сделался жертвою огромного крокодила, от которого спасся единственно благодаря своему превосходному уменью плавать и нырять. Крокодил, которого Асклипиодот видел собственными своими глазами, имел в длину сажени три, тело его на спине покрыто роговыми щитками, по средине представляющими возвышение. Язык короткий, челюсти вооружены многочисленными зубами, имеющими вид клыков. Сверху крокодил коричнево-бурый, снизу грязно-желтый. В воде движения его весьма быстры, так что Асклипиодоту стоило большого труда увертываться от его нападений, на земле же движения эти немного вялы. Увидал он крокодила в камышах, когда сам был в воде, поэтому и принужден был покинуть свою одежду. Крокодил долго смотрел на него, разинув пасть и как бы прицеливаясь в него, а немного погодя даже ринулся в воду, но Асклипиодот нырнул и тем только избавился от пасти крокодила! Итак, тайна разъяснилась, и чудовище, наделавшее столько ужаса, оказалось крокодилом! Этим заканчиваю я свое письмо, но уверен, г. редактор, что в скором времени вы получите от меня более подробное описание крокодила, так как нам известно, что г. Знаменский принял энергические меры к поимке хищного земноводного’.

II

Статья эта, писанная, как говорят, самим г. Знаменским, переполошила весь околоток. Дали знать становому, который немедленно прискакал, опросил крестьянку Молотову, шесть крестьянских девиц, рычевского пономаря, фельдшера Нирьюта, Асклипиодота Психологова и многих других и произведенное дознание препроводил по принадлежности. Крестьяне принялись ставить вентера, взад и вперед бродили по реке, делали в камышах облаву, но крокодила не было. Редакция газеты ‘Кнутик’ командировала в Грачевку специального корреспондента, который вместе с г. Знаменским опускал в реку какие-то стальные крючки с насаженными на них кусками мяса, но все старания поймать крокодила остались тщетными, и корреспондент с чем приехал, с тем и уехал. Статья между тем была перепечатана в столичных газетах, и весть о крокодиле распространилась. Началось приискание всевозможных объяснений. Одна газета высказалась, что это, по всей вероятности, не крокодил, так как крокодилы обитают в жарком климате, а гигантский змей, подобный тому, который не так давно появлялся у берегов Норвегии и который наделал столько тревоги между естествоиспытателями. Принялись за старые книги и порешили, что змей этот заслуживает полной веры, так как таковой был уже известен грекам и римлянам. Плиний и Валерий Максим — оба описали подобное земноводное змееобразное, плававшее первоначально в реках, разрастаясь же в громадных размерах, оно уходило в открытое море, так как только там находило достаточный простор для движения.
Прочитав все это, г. Знаменский вышел из себя и немедленно напечатал статью, в которой доказывал, что газета, заговорив о Плинии и Валерии, потеряла почву и очутилась в мире фантазий, что чудовище, появившееся в Грачевке, не змей, а воистину крокодил, что хотя крокодилы и обитают преимущественно в жарком климате, но из этого не следует еще отрицать возможности появления таковых и в климате умеренном. Если в Грачевку, говорил он, в прошлом году забежало два лося, а с год тому назад была убита альпийская серна, если, наконец, у нас в России проживает столько иноземцев всевозможных климатов, в образе ученых, инженеров, певиц, танцовщиц, гувернанток, поносящих холод сей страны снегов, но тем не менее обретающих в ней обильные пажити, то почему же не жить у нас и крокодилам! Принимая все это в соображение, он протестует противу искажения факта и восстановляет истину. Действительность присутствия крокодила в Грачевке подтвердит под присягой проживающий в селе Рычах почетный гражданин Асклипиодот Психологов, который собственными глазами крокодила этого видал, описал его и едва не сделался жертвою этого хищного земноводного.
Но как г. Знаменский ни хорохорился, а газета продолжала настаивать на своем и, обругав г. Знаменского и Психологова невеждами и упомянув даже известную побасенку о свинье и апельсинах, статью свою о морских чудовищах начала с Гомера, описав чудовищного змея, убитого героем греческой мифологии Геркулесом. Затем, упомянув о борьбе змея с китом, виденной капитаном Древаром, о миссионере Гансе Эгеде, о епископе Понтопидаге, о змее, выброшенной на один из Оркнейских островов, имевшей щетинистую гриву, — кончила статью тем, что доктор Пикард в Столовом заливе видел в феврале 1857 года, с маяка, морское чудовище. Оно спокойно расположилось в море в ста пятидесяти шагах от берега, Пикард стрелял в него, но дал промах, 14-го же апреля чудовище приблизилось к мели, где, вероятно, хотело поиграть на солнце, но было замечено шотландскими стрелками, находившимися в катерах под командой лейтенанта Мессиса и сделавшими по животному залп, на который оно не обратило и внимания, но залпы, без остановки повторявшиеся один за другим, произвели, наконец, свое действие, и змей начал ослабевать, Тогда, зацепив его пасть якорем, семьдесят человек с величайшим трудом притащили его к берегу. Здесь, как бы очнувшись и желая уйти в море, чудовище начало метаться и рваться, и сила ударов его хвоста была так велика, что оно выкидывало вверх и разбрасывало большие прибрежные камни, один такой камень сильно ушиб человека, а другой выбил окно третьего этажа в гостинице ‘Каледония’.
Другая газета объявила, что все это вздор, что вся эта утка пущена первою газетой с целью заманить к себе этим чудом большее число подписчиков, и в доказательство того, что подобного чуда не существует, привела описание моряка Фредерика Смита, плававшего на корабле ‘Пекин’ и на основании собственных наблюдений объявившего историю о морском змее сказкою. При этом Смит рассказал подробно, что подобное чудовище было изловлено вблизи Мульмейна его моряками, втащено на борт, и мнимое страшное животное оказалось ни больше ни меньше как чудовищною морскою порослью, корень которой, покрытый паразитами, на некотором расстоянии представлялся головою, между тем как вызванные волнами движения придавали ему вид животного тела. Что же касается, прибавляла газета, змея, найденного на берегу одного из Оркнейских островов, то змей тот оказался исполинскою акулой!
Тем не менее к г. Знаменскому по поводу грачевского крокодила посыпались с разных сторон запросы и предложения. ‘Общество усмирения строптивых животных’ даже предложило г. Знаменскому значительную сумму денег, если он живьем доставит в Общество это чудо.
Все это, понятно, еще более возбуждало в г. Знаменском энергию, и он с лихорадочным усилием принялся за поимку животного. Он поил мужиков водкой, продал свою волчью шубу и на вырученные деньги заказал особого устройства сеть, которая могла бы выдержать не только крокодила, но даже слона, и когда сеть была готова, опять купил три ведра водки и собрал целый полк крестьян, которые и явились охотно на зов. В числе явившихся был и Асклипиодот Психологов. Он хлопотал не менее других, указывал то место, где видел крокодила, где последний на него бросился и где именно его преследовал. Сеть запустили, но дело кончилось лишь тем, что все перепились, а крокодила все-таки не было, за что Асклипиодот и обругал всех дураками.
Вдруг пронесся слух, что крокодил пойман и находится в усадьбе Анфисы Ивановны Столбиковой, в особо устроенном вивариуме, и что крокодила этого кормят живыми ягнятами, которых он глотает, как пилюли, по нескольку десятков в день. Бросились все к Анфисе Ивановне, конечно в том числе и Знаменский, но оказалось, что никакого крокодила там не было. Мужики начали толковать, что вовсе это не крокодил, а просто оборотень. Молва эта пошла в ход, встретила приверженцев, а немного погодя сделалась убеждением большинства. Начали подсматривать за некоторыми подозрительными старухами, двух из них изловили ночью где-то в коноплях, и так как старухи не могли объяснить, зачем именно не в урочный час нелегкая занесла их в конопли, то порешили было волостным сходом закопать старух живыми в землю, но потом сочли возможным наказание это смягчить и ограничиться розгами, каковое решение было немедленно приведено в исполнение, — и старух перепороли.
Поскорбев о таковом невежестве ‘низшей братии’, г. Знаменский распродал значительную часть своего скудного имущества, и, желая поближе познакомиться с привычками и образом жизни крокодилов, а равно вычитать где-нибудь способ ловли таковых, и вспомнив при этом, что крокодилами в особенности изобилует Египет, г. Знаменский немедленно отправился на почту и выписал ‘Путешествие по Нижнему Египту и внутренним областям Дельты’ Рафаловича, но, как на смех, в книге этой о крокодилах не упоминается ни полслова, и деньги, употребленные на покупку ‘Путешествия’, пропали бесследно. Г. Знаменский схватился за попавшийся ему случайно первый том Дарвина в переводе Бекетова, но и в этой книге про крокодилов ничего не говорится. Тогда г. Знаменский принялся за каталог Вольфа и с следующею же почтой на целых пятнадцать рублей выписал себе книг, заглавия которых, по его соображениям, непременно должны были послужить ему руководством для разрешения предпринятой им на себя задачи, и вместе с тем решился впредь, до получения этих книг, относительно поимки крокодила ничего не предпринимать.

III

Если весть о грачевском крокодиле переполошила такое ученое учреждение, как ‘Общество усмирения строптивых животных’, то само собою разумеется, что весть эта более всех должна была поразить Анфису Ивановну Столбикову, во владениях которой он появился и успел уже столько накуролесить. Хотя Анфиса Ивановна не имела никакого понятия ни о морских змеях, ни об ужасах, производимых крокодилами, тем не менее, однако, она сознавала инстинктивно, что тут дело что-то не ладно, и немедленно собралась в село Рычи к священнику отцу Ивану с целью, во-первых, отслужить молебен с водосвятием, а во-вторых — посоветоваться: что ей делать и что такое именно крокодил? Отец Иван на грех уехал в город, а был дома только сын его Асклипиодот. Хотя старушка и недолюбливала его за что-то, но, имея в виду, что ветрогон этот {так называла Столбикова Асклипиодота) чуть было не сделался жертвою крокодила, она решилась порасспросить его о случившемся и повыпытать от него, насколько крокодил этот страшен и насколько следует его опасаться. Асклипиодот предложил старухе чаю, усадил ее в мягкое кресло, а сам, усевшись у ног ее, наговорил ей таких ужасов, что даже волос становился дыбом. По словам его, крокодил вышел, ни дать ни взять, похожим на то чудовище, которое обыкновенно рисуется на картинах, изображающих Страшный суд, и которое своею огненною пастью целыми десятками пожирает грешников.
Увидав нечаянно в окошке проходившего мимо пономаря, того самого, которого крокодил вытащил за косичку на берег, Анфиса Ивановна подозвала его, но и пономарь ничего утешительного ей не сообщил, а объявил, что от страха у него до сих пор трясутся и руки и ноги и что во всем теле он чувствует такую ломоту, как будто у него все кости поломаны и помяты, а в конце концов, показав косичку, объяснил, что от прежней у него и половины не осталось. Анфиса Ивановна растерялась окончательно и решилась проехать к г. Знаменскому. Асклипиодот проводил старушку до экипажа, посадил ее, застегнул фартук тарантаса, и Анфиса Ивановна отправилась.
Г. Знаменский, как только узнал цель посещения Анфисы Ивановны, тотчас же прочел ей письмо ‘Общества усмирения строптивых животных’ и статьи газет о морских чудовищах, и сверх того дал ей честное слово, что как только получит от Вольфа книги о крокодилах, то тотчас же явится к ней почитать об них, и кончил тем, что появление крокодила в Грачевке есть великое бедствие, грозящее превратить данную местность в пустыню.
Анфиса Ивановна все это выслушала и вдруг почувствовала, что ей что-то подкатило под сердце, почему в ту же минуту оставила г. Знаменского и прямо отправилась к земскому фельдшеру Нирьюту. Осмотрев старуху, фельдшер объявил ей, что относительно ее здоровья положительно нет никакой опасности, что у нее просто легонькое спазматическое состояние аорты и что он даст ей амигдалину, от которого все это пройдет, относительно же крокодила Нирьют высказал свое удивление, что Мелитина Петровна продолжает купаться, и именно на том самом месте, где он постоянно шалит. При этом он совершенно основательно заметил, что если крокодил намеревался поглотить Асклипиодота, мужчину довольно рослого и плотного, то, по всей вероятности, поглотить даму для него будет несравненно легче, не говоря уже о том, что тело Мели-тины Петровны, как вообще дамское, без сомнения, нежнее и слаще грубого тела Асклипиодота. Анфиса Ивановна приняла капли, но, услыхав, что крокодилы глотают людей, поспешила уехать от фельдшера и снова завернула к отцу Ивану.
Подъехав к дому священника, она увидала у калитки Веденевну — старушку, вынянчившую детей отца Ивана, Старушка сидела на завалинке и, видимо, была не в духе.
— Веденевна, здравствуй! — проговорила Анфиса Ивановна.
— Здравствуйте, матушка! — ответила та.
— Что… не приехал ли?
— Приехал!.. Принесла нелегкая… — проворчала нянька.
— Повидаться бы мне с ним хотелось…
— Выбрали времечко — нечего сказать!
— А что?
— Да такой злющий приехал, что не знаю, с которого боку и подходить к нему…
Анфиса Ивановна перепугалась даже.
— Случилось разве что? — спросила она шепотом.
— А пес его знает, прости господи, — ответила нянька, И, подойдя к тарантасу, прибавила:
— Письмо какое-то, вишь, из Москвы получил и такой бунт поднял, что хоть святых вон выноси.
— Что же это за письмо такое?
— А уж этого не знаю, матушка… Знаю только, что когда письмо он прочел, так сейчас же бросился к сыну и давай кричать на него… Уж он кричал, кричал… Такой-то крик поднял, что я перепугалась даже, прибежала в комнату, а он меня чуть не в шею… ‘Вон! говорит: старая ведьма!.. Нечего сказать, вынянчила дитятку!’ Да на меня с кулачищами.
Анфиса Ивановна побледнела, сердце ее забилось еще болезненнее, но тем не менее она все-таки решила повидаться с отцом Иваном.
— Хотелось бы мне молебен с водосвятием отслужить! — проговорила она: — сама видишь, какие времена-то переживаем…
— Последние времена, что и говорить! — проговорила нянька со вздохом.
— Бог знает, что случиться может! А как помолишься-то, все-таки на душе легче будет…
— Что же, зайдите, матушка… Может, теперь и остыл маленько…
Когда Анфиса Ивановна вошла в залу, священник был один и, заложив руки за спину, быстро ходил из угла в угол. При виде вошедшей Анфисы Ивановны он даже не остановился, не благословил ее по обыкновению, а только кивнул головой да рукою указал на стул.
Анфиса Ивановна молча уселась, вздохнула и только тогда, когда немного собралась с духом, спросила робко:
— Ты что это из угла в угол-то бегаешь! Укусил, что ли, тебя кто-нибудь?
— Укусил!
Анфиса Ивановна опустила голову, вздохнула и, немного помолчав, прошептала совершенно уже упавшим голосом:
— Дожили!
— Да-с, дожили! — повторил отец Иван, продолжая шагать по комнате. — Настали времена — нечего сказать!
— Как же быть-то теперь? — робко спросила старушка и устремила на отца Ивана умоляющий о спасении взор.
— Известно как! Терпеть приходится!.. Терпи…
— Терпи! — передразнила его Анфиса Ивановна и, недовольная таким ответом, даже ногой затопала. — Терпи! Отчего же прошлой зимой, когда волки двух лучших твоих овец зарезали, ты не терпел!.. Нет, ты, несмотря на свой сан, воспрещающий тебе убивать, за ружье ухватился и две ночи караулил волков на задворке!.. Ведь ты убил волка-то! а теперь терпение проповедуешь!..
— Да, терпение! — перебил ее с досадой отец Иван: — ибо теперь ружье ничего не поможет. Бога мы прогневили… вот он нас и наказует…
— Он же и помилует! — перебила его Анфиса Ивановна.
— Верно-с, а все-таки в ожидании… терпи!.. Вот я и терплю. Вам известно, весь век свой я прожил спокойно… всю жизнь свою посвящал труду, не ради себя, а ради детей своих… О них, о них заботился, а вышло, что дети не поняли этого. Я устраивал, созидал… а дети созданное разрушают! Родители ищут в детях утешения, благодарности, а дети, наоборот, приносят огорчения…
И, переменив тон, отец Иван добавил:
— Последние дни доживаем, сударыня!.. Прогневили господа бога!
— Ну, а в городе как? — спросила Анфиса Ивановна: — ведь ты, кажись, в город ездил?
— Ездил-с.
— Там как?
Отец Иван даже рукой махнул.
— Неужели и там тоже? — спросила Анфиса Ивановна едва слышным голосом.
— То же самое. Куда ни кинь, повсюду клин! Расскажу вам про себя. Нужно мне было в городе с одного приятеля купца триста рублей за лошадь получить… приезжаю — и что же? Купец оказался банкротом, и вместо трех радужных я три красненьких получил!.. Да это еще ничего! А вот если бы вы газеты почитали, так не то бы еще узнали.
— Сейчас только Знаменский читал мне! — перебила его Анфиса Ивановна,
— Читал? — спросил отец Иван.
— Целый час никак!
— И прекрасно! Следовательно, вам все известно.
— Может быть, врут газеты!.. — нерешительно заметила старушка.
— Нет-с, не врут, а все, что вам читали, все это верно…
— Может, в других-то местах и нет ничего!..
— Везде-с! повсюду! — перебил ее отец Иван. — Там, смотришь, банк слопали, в другом месте концессию проглотили, в третьем армейский провиант сожрали… Э, да что и толковать!.. Лопавня, сударыня, такая пошла повсюду, что не знаешь, куда и прятаться! Того и гляди — живьем проглотят!..
И, махнув рукой, он снова зашагал по комнате.
— Да воскреснет бог! — шептала Анфиса Ивановна.
— А все почему? — продолжал он, — потому что господа бога прогневили, святые заповеди его забыли, владыку небесного на житейскую суету променяли! Из православных христиан в идолопоклонство обратились! Вот царь небесный и огневался: ‘Коли так, говорит, так вот нате же, пожирайте друг друга!’ И резон! — добавил отец Иван, сделав одобрительный жест. — Ведь гнев господень и прежде проявлялся… Пробегите священную историю и вы убедитесь. Припомните потоп всемирный, Содом и Гоморру…
— Да ты про что это говоришь-то? — спросила Анфиса Ивановна, не совсем понимавшая отца Ивана. — Про что говоришь-то? Про крокодилов, что ли?
— Про них, сударыня, именно про них, ибо твари эти и суть крокодилы. Глотать, пожирать, забыть совесть, лопать без разбора, помышляя лишь о своем маммоне. Чего же вам еще, скажите, бога ради!.. Точно, не опровергаю, и в старину водились крокодилы, жадные были тоже, но до таких размеров не доходили!.. Помню я очень хорошо… Была, в мое время, в Питере инвалидная касса разграблена, так виновный — мучимый угрызениями совести, жизни себя лишил, а нынешние расхитители не только не лишают себя жизни, а даже обижаются, что их суду предают. Что же это за времена такие?.. Как тут быть? Как жить?.. Как горю помочь?.. Следовало бы за разрешением всего этого прибегнуть к тому, кто все разрешает и устрояет, к царю небесному, но небесный царь отвратил свое лицо от нас! Мы к нему, а он вопрошает нас, ‘Вам что угодно, господа? Зачем пожаловали? Ведь у вас иной бог есть, к нему и идите!’ А идти к иному богу, к златому тельцу, все одно что самому в крокодила превратиться.
Анфиса Ивановна все это слушала, слушала и, наконец, вышла из терпения.
— Ну, — проговорила она, вставая с места: — правду сказала нянька твоя, что с тобой сегодня говорить невозможно! Ты из города-то совсем дураком воротился! Пил, что ли, много, — бог тебя знает! Только ты, сударик, такую чепуху несешь, что даже уши вянут. Златому тельцу я, друг любезный, не поклоняюсь, — стара я веры-то менять! — живу по-старинному, как отцы жили, а заехала я к тебе вот зачем. Желаю я, чтобы ты завтра утром у меня в доме молебен с водосвятием отслужил и хорошенько всю усадьбу святой водой окропил… Слышишь, что ли?
— Слышу, матушка, слышу…
— А коли слышишь, так, значит, и приезжай часов в девять утра. Да смотри! служить без пропусков и все, какие есть на этот случай, молитвы привези и прочти. А то ведь я знаю тебя! — прибавила она, грозя пальцем: — про золотого-то тельца ты толкуешь, а сам первый, с позволения сказать, пятки у него лижешь…
И, проговорив это, Анфиса Ивановна бросила на отца Ивана гневный взор и вышла из комнаты. Отец Иван словно замер на месте, не понимая, чему именно приписать гнев старушки. Только немного погодя, когда завернул к нему г. Знаменский и принялся толковать о появившемся в Грачевке крокодиле, отец Иван сообразил, в чем именно дело, и, забыв на этот раз и полученное из Москвы письмо, и обанкротившегося купца, и кражи банков, разразился неистовым смехом.
— Ой, — кричал он, — ой, не могу!.. Постой, дай отдохнуть!.. Отвернись на минутку, чтобы я твоего смешного лица не видал…
И, упав на кресло, он крепко схватился руками за готовый выскочить кругленький живот свой.
— Теперь я понимаю! — проговорил он немного погодя, отирая ладонью катившиеся по щекам слезы. — Так вот по какому случаю молебен-то требуется!.. Теперь понимаю!.. А я-то с ней аллегории разводил!..
И затем, вдруг вскочив с кресла и подбежав к г. Знаменскому, удивленно смотревшему на него и словно ошеломленному всею этою сценою, он ударил его по плечу и проговорил:
— А знаешь ли, приятель, какой я дам совет тебе…
— Какой? — спросил Знаменский,
— Брось-ка ты все свои занятия да ложись-ка поскорее в больницу, а то у тебя что-то глаза нехорошие.
Знаменский оскорбился и, не простясь даже с отцом Иваном, вышел из комнаты. Отец Иван проводил его насмешливым взглядом и принялся опять шагать по комнате. Так проходил он с полчаса, наконец подсел к окну, вынул из кармана скомканное письмо и начал читать его. По мере того как чтение доходило к концу, лицо отца Ивана становилось все мрачнее и мрачнее, а дочитав письмо, он снова скомкал его, сунул в карман и опять принялся шагать по комнате.
Вошел Асклипиодот — робкий, испуганный, пристыженный, и, увидав отца, бросился ему в ноги.
— Батюшка! — проговорил он: — я опять к вам! Выручите, съездите в Москву, затушите дело…
Но отец Иван словно не замечал сына и продолжал ходить по комнате…
Между тем Анфиса Ивановна на возвратном пути из села Рычей в свою усадьбу встретила Ивана Максимыча. Он шел по дороге и подгонял прутиком корову, еле-еле тащившую ноги.
Иван Максимыч был старик лет пятидесяти, с красным носом и прищуренными глазами. Когда-то при откупах служил он целовальником, в настоящее же время занимался портняжеством и торговлею мясом, поставляя таковое окрестным помещикам. Прежде ходил в длиннополых сюртуках, в настоящее же время, вследствие проникнувшей в село Рычи цивилизации, а некоторым образом повинуясь и правилам экономии, носил коротенькие пиджаки, и, в тех же видах, заправлял панталоны в сапоги. Водки, однако, как бы следовало человеку цивилизованному, Иван Максимыч не пил, и почему суждено ему таскать при себе красный нос — остается тайной. Не было ни одного человека в околотке, не было ни одного ребенка, который не знал бы Ивана Максимыча. Он всегда говорил прибаутками, часто употреблял в разговорах: ‘с волком двадцать, сорок пятнадцать, все кургузые, один без хвоста’ и т. п. И потому, как только, бывало, завидят его идущим в фуражке, надетой на затылок, так сейчас же говорили: ‘Вон с волком двадцать идет!’ Иван Максимыч был местною ходячею газетой. Рыская по всем окрестным деревням и разыскивая коров, доживающих последние дни свои, с гуманною целию поскорее покончить их страдания, он все видел и все знал, рассказывал все виденное и слышанное довольно оригинально, и потому болтовня его слушалась охотно, хотя и была однообразна.
Увидав Ивана Максимыча, Анфиса Ивановна приказала кучеру остановиться.
— Слышал? — проговорила Анфиса Ивановна, подозвав к себе Ивана Максимыча.
— Насчет чего это? — спросил он, снимая фуражку и подходя к тарантасу.
— О крокодиле-то?
— О, насчет крокодильных делов-то!— проговорил он, заливаясь смехом, причем глаза его сузились еще более, а рот растянулся до ушей, обнажив искрошенные зубы. — Вот где греха-то куча! Большущий, вишь, желтопузый, с волком двадцать!..
— Как! — подхватила Анфиса Ивановна. — Разве их двадцать?
— Сорок пятнадцать, все кургузые, один без хвоста.
— Кургузые?.. разве ты видел? — добивалась Анфиса Ивановна.
— Вот греха-то куча! — продолжал между тем Иван Максимыч, даже и не подозревая ужаса Анфисы Ивановны.— Должно, ухорский какой-нибудь!.. Ведь этак, чего доброго, крокодил-то, пожалуй, насчет проглачивания займется… и всех нас того!..
Анфиса Ивановна махнула рукой и приказала ехать. Домой она воротилась чуть живая и, несмотря на то, что по приезде приняла тройную порцию капель, чувствовала, что сердце ее совершенно замирает. Старушка бросилась в комнату Мелитины Петровны, чтобы хоть от нее почерпнуть что-либо успокаивающее, но Мелитина Петровна, увидав тетку со шляпкой, съехавшей на затылок, и с шалью, тащившеюся по полу, только расхохоталась и ничего успокоительного не сказала.
Анфиса Ивановна легла спать, положила возле себя горничную Домну, а у дверей спальни лакея Потапыча, чего прежде никогда не делала, и, несмотря на это, все-таки долго не могла заснуть, а едва заснула, как тут же из-под кровати показался крокодил и, обвив хвостом спавшую на полу Домну, приподнял свое туловище по направлению к кровати и, разинув огненную пасть, проглотил Анфису Ивановну!

IV

Участок Анфисы Ивановны был не особенно большой, но зато на нем было все, что вам угодно: и заливные луга, и лес, и прекрасная река, изобиловавшая рыбой, и превосходная глина, из которой выделывались горшки, почитавшиеся лучшими в околотке, а земля была до того плодородна, что никто не запомнит, чтобы на участке Анфисы Ивановны был когда-нибудь неурожай. Домик Анфисы Ивановны был тоже небольшой, но он смотрел так уютно, окруженный зеленью сада, что невольно привлекал взор каждого проезжавшего и проходившего. В саду этом не было ни одного чахлого дерева, напротив, все задорилось и росло самым здоровым ростомг обильно снабжая Анфису Ивановну и яблоками, и грушами, и вишней… Люди, склонные к зависти, ругали Анфису Ивановну на чем свет стоит.
— Ведь это черт знает что такое, прости господи! — горячились они.— Иу посмотри, сколько яблоков, сколько вишни! А какова пшеница-то!.. И на кой черт ей все это нужно!..
Но Анфиса Ивановна даже и не подозревала, что яблоки ее порождали всеобщую зависть. Она жила себе преспокойно в своей Грачевке, окруженная такими же стариками и старухами, как и она сама.
Анфиса Ивановна была старушка лет семидесяти, маленького роста, сутуловатая, сухая, с горбатым носом, старавшимся как будто изо всей мочи понюхать, чем пахнет подбородок. Зубов у Анфисы Ивановны не было, но, несмотря на это, она все-таки любила покушать и, надо сказать правду, кушала мастерски. Анфиса Ивановна была старушка чистоплотная, любившая даже при случае щегольнуть своими старыми нарядами и турецкими шалями. Когда-то Анфиса Ивановна была замужем, но давно уже овдовела и, овдовев, в другой раз замуж не выходила. Поговаривали, что в этом ей не было никакой надобности, так как по соседству проживал какой-то капитан, тоже давно умерший, но все это было так давно и Анфиса Ивановна была так стара, что даже трудно верилось, чтоб она могла когда-нибудь быть молодою и увлекательною. Детей у Анфисы Ивановны ни при замужестве, ни после такового не было. Она была совершенно одна, так как племянница Мелитина Петровна приехала к старухе очень недавно и не более как за месяц до начала настоящего рассказа.
Прислуга Анфисы Ивановны отличалась тем, что у каждого служащего была непременно своя старческая слабость к известному делу. Так, например, экономка Дарья Федоровна была помешана на вареньях и соленьях. Буфетчик, он же и лакей, Потапыч только и знал, что обметал пыль и перетирал посуду, и каждая вещь имела у него собственное свое имя. Так, например, один стакан назывался у него Ваняткой, другой Николкой, кружка же, из которой обыкновенно пила Анфиса Ивановна, называлась Анфиской. Горничная Домна не на шутку тосковала, когда ей нечего было штопать, приказчик же Захар Зотыч был решительно помешан на ведении конторских книг и разных отчетов и ведомостей. Все эти старики и старухи жили при Анфисе Ивановне с молодых лет, и ничего нет удивительного, что все они сжились до того, что трудно было бы существовать одному без другого. Всем им было ассигновано жалованье, но никогда и никто жалованья этого не спрашивал, ибо никому деньги не были нужны. Жалованья таким образом накопилось столько, что если бы все служащие вздумали одновременно потребовать его, то Анфисе Ивановне нечем было бы расплатиться. Но, повторяю, денег никто не требовал, и Анфиса Ивановна даже не помышляла о выдаче таковых. Да и зачем? Каждый имел все, что ему было нужно, и каждый смотрел на погреба и кладовые Анфисы Ивановны как на свою собственность, как на нечто общее, принадлежащее всем им, а не одной Анфисе Ивановне, зачем же тут жалованье?..

V

До приезда в Грачевку племянницы Мелитины Петровны жизнь в Грачевке текла самым мирным образом. Анфиса Ивановна вставала рано, умывалась и начинала утреннюю молитву. Молилась она долго, стоя почти все время на коленях. Затем вместе с экономкой Дарьей Федоровной садилась пить чай, во время которого приходил иногда управляющий Зотыч, при появлении которого Анфиса Ивановна всегда чувствовала некоторый трепет, так как приход управляющего почти всегда сопровождался какой-нибудь неприятностью.
— Ты что? — спросит, бывало, Анфиса Ивановна.
— Да что? Дьявол-то этот опять прислал,
— Какой дьявол?
— Да мировой-то!
— Опять?.
— Опять.
— Зачем?
— Самих вас в камеру требует и требует, чтобы вы расписались на повестке.
И Зотыч подавал повестку.
— Что же мне делать теперь?
— Говорю, пожалуйтесь на него предводителю. Надо же его унять, ведь эдак он, дьявол, нас до смерти затаскает!..
— Да зачем я ему спонадобилась?
— Да по тришкинскому делу…
— Какое такое тришкинское дело?
— О самоуправстве. Тришка был должен вам за корову сорок рублей и два года не платил. Я по вашему приказанию свез у него с загона горох, обмолотил его и продал. Сорок рублей получил, а остальное ему отдал.
— Значит, квит! — возражает Анфиса Ивановна.
— Когда вот отсидите в остроге, тогда и будет квит!
— Да ведь Тришка был должен?
— Должен.
— Два года не платил?
— Два года.
— Ты ничего лишнего не взял?
— Ничего.
— Так за что же в острог?
— Не имели, вишь, права приказывать управляющему…
— Я, кажется, никогда тебе и не приказывала…
— Нет уж, это дудки, приказывали.
— Что-то я не помню! — финтит старуха.
— Нет, у меня свидетели есть. Коли такое дело, так я свидетелев представлю… Что же, мне из-за вашей глупости в острог идти, что ли!.. Нет, покорно благодарю.
— Да за что же в острог-то?
— А за то, что вы не имели никакого права приказывать мне продать чужой горох… Это самоуправство…
— Да ведь ты продавал!
— А приказ был ваш.
— Стало быть, мне в острог?
— Похоже на то!
— Так это, выходит, процесс!—перебивает его Анфиса Ивановна.
И, побледнев как полотно, она запрокидывается на спинку кресла. Слово процесс пугает ее даже более острога. Она лишалась аппетита и ложилась в постель. Но сцены, подобные описанной, случались весьма редко, а потому настолько же редко возмущался и вседневный порядок жизни.
Напившись чаю, Анфиса Ивановна отправлялась в сад и беседовала с садовником, отставным драгуном Брагиным, у которого тоже была слабость целый день копаться в саду, мотыжить, подчищать и подпушивать. С ним заводила она разговор про разные баталии, старый драгун оживлялся и, опираясь на лопату, начинал рассказывать про битвы, в которых он участвовал, Анфиса Ивановна слушала со вниманием, не сводя глаз с Брагина, качала головой, хмурила брови, а когда дело становилось чересчур уже жарким, она бледнела и начинала поспешно креститься.
Наговорившись вдоволь с Брагиным, Анфиса Ивановна возвращалась домой, садилась в угольной комнате к окошечку и, призвав Домну, начинала с ней беседовать. В беседах этих большею частию вспоминалось прежнее житье-бытье и иногда речь заходила о капитане, но тяжелые воспоминания дней этих (капитан, говорят, ее очень бил) как-то невольно обрывали нить разговора, и Анфиса Ивановна замечала:
— Ну, не будем вспоминать про него. Дай бог ему царство небесное, и пусть господь простит ему все то, что он мне натворил!
Bо время разговоров этих Анфиса Ивановна вязала обыкновенно носки. Вязание носков было ее любимым занятием, и так как у нее не было родных, которых она могла бы снабжать ими, то она дарила носки предводителю, исправнику, становому и другим. Но при этом соблюдались ранги. Так, предводителю вязались тонкие носки, исправнику потолще, а становому вовсе толстые. Анфиса Ивановна даже подарила однажды дюжину носков архиерею, но связала их не из ниток, а из шелку, за что архиерей по просьбе Анфисы Ивановны посвятил в стихарь рычевского причетника.
К двенадцати часам Потапыч накрывал стол, раза два или три обойдя все комнаты и обтерев пыль. Стол для обеда он ставил круглый и, прежде чем поставить его, всегда смотрел на ввинченный в потолок крючок для люстры, чтобы стол приходился посредине комнаты. В половине первого подавался суп, и Потапыч шел к Анфисе Ивановне и проговаривал: ‘кушать пожалуйте!’ Во время обеда слуга всегда стоял позади Анфисы Ивановны, приложив тарелку к правой стороне груди. Потапыч в это время принимал всегда торжественный вид, поднимал голову и смотрел прямо в макушку Анфисы Ивановны. Но, несмотря, однако, на этот торжественный вид, он все-таки не бросал своей привычки ходить без галстука, в суконных мягких туфлях и вступать с Анфисой Ивановной в разговоры.
— Ну чего смотрите! чего трете! — проговаривал он оскорбленным голосом, заметив, что Анфиса Ивановна разглядывала и вытирала тарелку.
— У меня такая привычка, — оправдывалась Анфиса Ивановна. —
— Пора бы бросить ее!.. Что вы, англичанка, что ли, какая, что тарелки-то чистые вытираете.
Если же Анфисе Ивановне случалось каким бы то ни было образом разбить стакан или рюмку, то Потапыч положительно выходил из себя.
— Что у вас, рук, что ли, нет! Ну что вы посуду-то колотите! Маленькие, что ли! — И, глядя на собранные осколки, он начинал причитывать: — Эх ты, моя ‘Сонька’, ‘Сонька’! Сколько лет я тебя берег и холил, всегда тебя в уголочек буфета рядом с ‘Анфиской’ ставил, а теперь кончилось твое житье!
— Ну, будет тебе, Потапыч! — перебивала его Анфиса Ивановна. — Полно тебе плакать-то! все там будем.
И, бывало, вздохнет.
После обеда Анфиса Ивановна отправлялась в свою уютную чистенькую комнатку и, опустившись в кресло, предавалась дремоте, после чего приказывала обыкновенно заложить лошадей и отправлялась или кататься, или в село Рычи к отцу Ивану. Но поездки эти удавались ей не всегда, и очень часто Домна, ходившая к кучеру с приказанием заложить лошадей, возвращалась и объявляла, что кучер закладывать лошадей не хочет.
— Это почему?
— Некогда, говорит.
— Что же он делает?
— Табак с золой перетирает. Нюхать, говорит, мне нечего, а я, говорит, без табаку минуты быть не могу.
— Да что он, с ума сошел, что ли? — сердилась Анфиса Ивановна. — Ступай и скажи ему, чтобы сию минуту закладывал, что до его табаку мне дела нет, что, дескать, барыня гневается и требует, чтобы лошади были заложены немедленно.
— Ну что? — спрашивала Анфиса Ивановна возвратившуюся Домну.
— Не едет.
— Что же он говорит?
— Не поеду, говорит, без табаку, хоть сейчас расчет давай!
— Так я же его сейчас и разочту! — вскрикивала Анфиса Ивановна и, обратясь к Домне, прибавляла ласково: — Домашенька, сходи, душенька, к Зотычу и скажи ему, чтоб он принес конторскую книгу.
Домна уходила, а Анфиса Ивановна принималась ходить по комнате и посматривать на каретник в надежде, что кучер опомнится и поспешит исполнить ее приказание, но каретник попрежнему не растворялся. Являлся Зотыч с книгою и прислонялся к притолоке: ‘Ну вот я, чего тебе еще книга спонадобилась!’
— Захар Зотыч! — начинала Анфиса Ивановна: — кучер выходит у меня из повиновения, и потому сейчас же разочти и чтоб его сегодня же здесь не было. Слышишь?
— Слышу.
— Так вот разочти.
— Денег пожалуйте, — ворчит Зотыч.
— Разве в конторе нет?
— Откуда же они будут в конторе-то?
— Сосчитай, сколько ему приходится.
Зотыч развертывал книгу и находил ту страницу, на которой записан кучер Абакум Трофимыч. Он указывал пальцем на, мол, смотри.
— Он сколько получает в месяц?
Зотыч молча указывает.
— А давно он живет?
Зотыч передвигал палец и указывал, сколько лет живет кучер. Оказывалось, что живет он тридцать восемь, лет.
— Сколько же ему приходится? — спрашивала Анфиса Ивановна уже немного потише, и Зотыч снова передвигал палец и указывал на итог.
— Да ты что мне все пальцем-то тычешь?! — вскрикивала Анфиса Ивановна. — Что, у тебя язык, что ли, отвалился, что не можешь мне ответить? Ну, сколько же приходится?
— За вычетом полученных в разное время, кучеру приходится дополучить двести тридцать шесть рублей сорок копеек, — отвечал Зотыч и смотрел на Анфису Ивановну, как будто желая сказать: что, ловко?
— Так в конторе денег нет?
— Нет.
— Ну хорошо, ступай! Я денег найду и тогда пришлю за тобой.
‘Ладно’, — думает Зотыч, и уходит, и видит, как в сенях кучер Абакум Трофимыч, сидя на каком-то обрубке и ущемив коленками какую-то ступу, преспокойно растирает себе табак и даже не взглянул на проходившего мимо с книгою подмышкой управляющего.
— Но в большинстве случаев кучер беспрекословно закладывал лошадей и отправлялся с барыней по указанным направлениям. Абакум всегда усаживался на козлах как можно покойнее, клал свои локти на колени и почти вовсе не правил лошадьми, отчего очень часто случалось, что, проезжая околицы, тарантас задними колёсами зацеплял за вереи и выворачивал их вон.
— Ты вовсе не смотришь, куда едешь! — вскрикивала, бывало, Анфиса Ивановна.
— Как же я назад-то смотреть могу, — возражал Абакум. — Чудное дело! Точно у меня глаза-то в затылок вставлены.
И начнет, бывало, свой нос, словно трубку, набивать табаком. Очень часто табак этот ветром относило прямо в глаза Анфисе Ивановне, и она говорила:
— Послушай, ты как-нибудь поосторожней нюхай, а то твой табак мне прямо в глаза летит!
— Это ничего! — отвечал кучер: — табак даже нарочно в глаза пускают. От этого зрение прочищается.
После ужина Анфиса Ивановна поспешно отправлялась в спальню, где Домна успела уже приготовить для барыни постель. Помолившись и перекрестив постель, дверь и окна, чтобы никто не влез, Анфиса Ивановна укладывалась и, свернувшись в клубочек, засыпала, а с нею вместе засыпала и вся усадьба. И тогда-то среди этой воцарившейся безмолвной тишины, охватившей всю усадьбу, среди этой темной молчаливой ночи, бережно окутавшей густым покрывалом все окружающее, выходил из своей конуры страдавший бессонницей ночной сторож Карп, шагал, переваливаясь, по разным направлениям усадьбы и неустанно колотил колотушкой вплоть до самого рассвета.

VI

Так проживала Анфиса Ивановна несколько десятков лет, как вдруг за месяц до начала настоящей повести, часов в шесть вечера, подъехала к дому Анфисы Ивановны тележка, запряженная парою лошадей. Из тележки вышла, в каком-то рыженьком бурнусе, с небольшим саквояжем на руке, молодая, свеженькая дамочка. Вбежав на крыльцо, она весело спросила Потапыча: дома ли Анфиса Ивановна? и узнав, что дома, вошла без церемонии в залу. Увидав в зале старушку, с любопытством смотревшую в окна на подъехавшую пару, она сейчас догадалась, что старушка эта и есть Анфиса Ивановна. Приехавшая поспешно подбежала к ней, обняла и отрекомендовалась, что она ее племянница — Мелитина Петровна Скрябина, и принялась напоминать ей о себе. Мелитина Петровна передала, что она дочь ее покойного брата Петра Ивановича, которую она, Анфиса Ивановна, видела только раз, и то тогда, когда Мелитина Петровна была еще грудным ребенком, что год тому назад она вышла замуж за штабс-капитана Скрябина, служившего при взятии Ташкента под начальством генерала Черняева, что муж отправился теперь в Сербию добровольцем, а ей посоветовал на время войны ехать к тетушке Анфисе Ивановне. Затем Мелитина Петровна рассказала, что в вагоне встретилась она с Асклипиодотом Психологовым, доехала с ним от железной дороги до села Рычей, а затем попросила уплатить ямщику два рубля, так как, выходя из вагона, она потеряла свой портмоне. Анфиса Ивановна уплатила деньги и приказала подать чаю. Мелитина Петровна вышла на балкон, пришла в восхищение от клумбы розанов, воткнула в косу один цветок, жадно вдыхала ароматичный воздух и объявила, что летом только и можно жить в деревне, причем кстати обругала петербургский климат. За чаем, который пила тоже на балконе, Мелитина Петров на рассказала, что всю дорогу, начиная от Москвы и до последней станции железной дороги, она только и говорила с Асклипиодотом Психологовым об ней, и потому теперь она как будто знакома с ней несколько лет, знает ее привычки, образ жизни и употребит все старания, чтобы быть ей приятною и заслужить ее расположение. Говоря все это, Мелитина Петровна намазывала на хлеб масло, подкладывала в чашку сахар, просила Дарью Федоровну наливать ей чай покрепче и держала себя так, как будто и в самом деле несколько лет была знакома с Анфисой Ивановной. После чая, узнав, что на реке есть удобное место для купанья, завязала в узелок полотенце, мыло, мочалку и, попросив указать ей место, отправилась купаться. Ужинала Мелитина Петровна с аппетитом, хвалила кушанья, а от варенца, подававшегося вместо пирожного, пришла в восторг и объявила, что за такой варенец надо заплатить в Петербурге никак не менее трех рублей.
Уложив Мелитину Петровну спать, Анфиса Ивановна собрала в свою спальню и Дарью Федоровну и Домну и вместе с ними начала припоминать подробности посещения брата Петра Ивановича.
— Вот я не помню хорошенько, — говорила Анфиса Ивановна, совершенно потерявшая память: — был ли в то время брат Петр Иванович женатым или вдовцом,
— Кажись, вдовцом! — прошептала Дарья Федоровна.
— Ой, женатым! — подхватила Домна. — Я помню, что с ним приезжала какая-то дама, красивая, высокая, румяная..
— Это была не жена, а кормилица!
— Нет, жена. Я как теперь помню, была им отведена угольная комната и они в одной комнате спали… и кровать была одна, накрытая кисейным пологом от комаров.
— Ты все перепутала, Домна! — говорит Анфиса Ивановна — Кровать с пологом мы устраивали для архиерея, когда он ночевал у нас.
— А где же дама-то спала?
— С архиереем не было никакой дамы.
— С кем же дама приезжала?
И старухи умолкли и углубились в воспоминанья Но как они ни хлопотали, ничего припомнить не могли и, напротив, спутались еще более в воспоминаньях этих Петр Иваныч то назывался холостым, то женатым, то приезжавшим вместе с женой, но без ребенка, то вдовцом, с кормилицей и ребенком. То представлялся он им хромым, то гусаром с длинными усами, стройным, ловким и лихим. Наконец дошло до того, что Петр Иванович никогда будто не приезжал и что Мелитина Петровна все наврала, объявив, что была в Грачевке грудным ребенком… Позвали Потапыча, стали спрашивать его: не припомнит ли он, приезжал ли лет двадцать пять тому назад Петр Иванович с кормилицей и грудным ребенком? Потапыч тут же припомнил.
— Да, как же! — почти вскрикнул он. — Известно, приезжал с ребенком и с кормилицей. Еще, помнится раз, опосля обеда, ребенок потянул за скатерть и всю посуду переколотил.
— Так, так, так! — затараторили старухи, и в ту же минуту в их памяти воскресла вся картина приезда Петра Ивановича со всеми ее мельчайшими подробностями. Вспомнили, что действительно лет двадцать тому назад Петр Иванович приезжал в Грачевку вдовцом, с ребенком и кормилицей, и прогостил недели три. Что кормилица была очень красивая, белая, стройная, чернобровая и спала вместе с ребенком в угольной комнате, а Петр Иванович рядом в гостиной, на диване. Но какого пола был ребенок, они решительно припомнить не могли, а так как на часах пробило уже двенадцать часов ночи и все они дремали, то порешили, что, вероятно, ребенок был девочка, так как отец никоим образом при крещении ребенка не назвал бы мальчика Мелитиной, ибо Мелитина имя женское.

VII

На следующий день Анфиса Ивановна по случаю приезда племянницы встала ранее обыкновенного и произвела даже некоторое изменение в своем туалете, накрыв голову каким-то чепцом, который называла она убором. Но, несмотря на то, что старуха была на ногах ранее обыкновенного, Мелитина Петровна все-таки предупредила ее. Она успела сходить на реку, искупаться, обойти весь сад, потолковать с Брагиным и даже побывать на гончарном заводе. Мелитина Петровна была в восторге и от Грачевки и от сада, гончарным же заводом осталась недовольна и объявила, что горшки на нем работаются допотопным образом и что в настоящее время имеются очень простые и удобные приспособления, посредством которых горшки выделываются несравненно скорее и лучше. За чаем Мелитина Петровна расспрашивала старуху о средствах окрестных крестьян, на каком они наделе, на большом или малом, есть ли в этой местности заводы или фабрики. Она высказала при этом свою любовь к заводскому делу, объяснила, что на заводах и фабриках народ гораздо развитее, что хлебопашество развивает в человеке мечтательность и идиллию, тогда как машины, перерабатывая пеньку, шерсть, бумагу, шелк и т. п., вместе с тем незаметно перерабатывают и человеческий мозг. Мелитина Петровна рассказала, что как-то случилось ей быть в Шуе и что она пришла в восторг от народа. Затем она спросила, есть ли в Грачевке школа, и, узнав, что школы никакой не имеется, потужила об этом и слегка коснулась, что вообще в России необходимо было бы ввести обязательное обучение, что по имеющимся сведениям у нас на восемьдесят четыре человека приходится только один учащийся, что начальных школ всего двадцать две тысячи четыреста и что поэтому увлекаться оптимизмом нам не к лицу, а надо — думать об умножении начальных школ, причем не забывать и женского образования, о котором даже и думать не начинали.
После чая Мелитина Петровна принялась за устройство своей комнаты, и Анфиса Ивановна, присутствовавшая при этом, немало удивилась, что Мелитина Петровна ставит кровать как-то наискось комнаты. Заметив удивление старушки, Мелитина Петровна объяснила ей, что необходимо ложиться головой к северу, так как, по уверению германских врачей, этим устраняются многие болезни, и что теорию эту объясняют они влиянием земного магнетизма на человеческий организм.
Анфиса Ивановна все это слушала и чувствовала, что в голове у нее творится что-то недоброе. Более всего поразила ее кровать, так что с кровати этой она не спускала глаз и все думала: ‘как же это так выходит, что спать надо наискось комнаты, а не вдоль стенки!’ Затем Анфиса Ивановна, как и всякая женщина, вообще любившая подсмотреть, что у кого есть, начала разглядывать костюм Мелитины Петровны и нашла, что платьишко на ней немудреное и хотя и украшалось разными бантиками и оборочками, но тем не менее все-таки мизерное и то же самое, в котором была вчера, что ботинки хотя и варшавские, но все-таки рыженькие, с довольно значительными изъянцами и со стоптанными каблуками. Все это навело Анфису Ивановну на мысль, что муж Мелитины Петровны, должно быть, одного поля ягода с капитаном и, вероятно, сорви-голова, коли уехал на сражение.
Уставив кровать, Мелитина Петровна открыла свой чемоданчик и, вынув из него несколько книг, поставила их на стол. Она объявила Анфисе Ивановне, что если ей угодно, то некоторые из этих книг она ей прочитает, что книги очень интересные и в особенности расхвалила ‘Тайны Мадридского двора’, ‘Евгению’ и ‘Дон Карлоса’. Но Анфиса Ивановна была занята не книгами, а искоса посматривала на чемоданчик, где, кроме каких-то тоненьких книжечек, перевязанных бечевкой, ничего не виднелось. Анфиса Ивановна спросила племянницу, отчего не ставит она на стол и тех книжек, которые перевязаны бечевкой, но Мелитина Петровна объяснила, что тоненькие книжечки учебные, изданные комитетом грамотности, и поспешила закрыть и запереть чемодан ключом, который и сунула в карман своего платья.
Устроив комнату, Мелитина Петровна спросила, далеко ли от них почтовая станция, на которой принимаются письма, и, узнав, что таковая находится в селе Рычах и что почта отходит сегодня же часов в шесть вечера, очень обрадовалась и объявила, что сейчас же отправит в Петербург письмо, а когда Анфиса Ивановна спросила племянницу, зачем пишет она в Петербург, если муж ее находится на сражениях, Мелитина Петровна ответила, что мужу с этой почтой она писать не будет, а будет писать одному петербургскому знакомому. После обеда Мелитина Петровна попросила у тетки бумаги и все нужное для письма, кстати выпросила еще три рубля денег на покупку почтовых марок и, расцеловав за все это тетку, ушла в свою комнату писать письма. Анфиса Ивановна, по обыкновению, удалилась в свою спальню. Но на этот раз старушка не уселась в кресло подремать, а, призвав к себе Домну, начала передавать ей по секрету все виденное и слышанное. Анфиса Ивановна сообщила, что Мелитина Петровна умеет делать горшки, очень любит фабрики и заводы, на которых выделывают человеческие мозги, и что спит не вдоль стенки, а наискось комнаты. Домна же в свою очередь передала, что вчера она хотела было приготовить Мелитине Петровне ночную сорочку, почему попросила ключ от чемодана, но Мелитина Петровна ей ключей почему-то не дала, что у племянницы ничего-то ровнехонько нет и что платье только одно и есть. Что же касается белья, то такового всего-навсего: две сорочки, два полотенца и штуки четыре носовых платков. Рассказ этот еще более убедил Анфису Ивановну, что муж Мелитины Петровны одного поля ягода с капитаном и что, по всей вероятности, спустил все приданое жены, так как Анфиса Ивановна очень хорошо помнит, что у покойного брата Петра Ивановича было пятьсот душ, которые и должны были перейти к Мелитине Петровне. Затем Домна передала, что и ее тоже расспрашивала о мужиках, а именно: хорошо ли они живут, много ли грамотных, довольны ли своим положением, на что она, Домна, ответила ей, что дело ее девичье, что об этих делах ничего не знает.
Когда Анфиса Ивановна вышла из спальни, то была очень удивлена, узнав от Потапыча, что Мелитина Петровна ушла пешком в Рычи. Старушка сделала Потапычу выговор за то, что тот не распорядился заложить лошадей, но Потапыч ответил, что Мелитина Петровна от лошадей отказалась и объявила, что она любит ходить пешком и никогда на лошадях ездить не будет. Часов в восемь вечера Мелитина Петровна воротилась. Она передала тетке, что письмо ею отправлено, что была в лавке Александра Васильевича Соколова, купила там табаку и гильз для папирос и что встретила в лавке учителя Знаменского и своего попутчика Асклипиодота Психологова. Село Рычи ей очень понравилось. Она не без иронии заметила, что село это имеет вид цивилизованного местечка, так как на базарной площади имеется несколько лавок, трактиров, кабаков и даже две, три золотые вывески с надписями: ‘Склад вина такого-то князя, оптовая продажа вина такого-то графа’. Свой рассказ она заключила сообщением, что в селе напали на нее собаки и что как она ни отмахивалась зонтиком, а все-таки они оборвали ей хвост. Тем не менее, однако, Мелитина Петровна была очень довольна своим путешествием в село Рычи. Затем она, выпросив у Домны иголку с ниткой, принялась чинить оборванное собаками платье.

VIII

В тот же день явился Асклипиодот Психологов. Он был в пестрых клетчатых панталонах, гороховом коротеньком пиджаке и в пуховой шляпе, надетой набекрень. Встретив Анфису Ивановну, он расшаркался перед нею, проговорив: ‘Слава, живио!’ (тогда по случаю сербской войны это было в моде), и объявил, что так как ему отлично известно, что Анфиса Ивановна его недолюбливает (хотя бы, напротив, ей следовало любить его, так как он ее крестный сын), то он и является с визитом не к ней, а к своей бывшей попутчице Мелитине Петровне. Вошла Мелитина Петровна. Асклипиодот быстро вскочил со стула, опять проговорил: ‘Живио, слава!’ и очень развязно и крепко пожал ей руку. Анфиса Ивановна оставила их одних и удалилась в свою комнату. Мелитина Петровна, заметив это, тотчас же догадалась, что посещение Асклипиодота старухе не по нутру. Асклипиодот пробыл, однако, у Мелитины Петровны довольно долго, надымил табаком полную комнату и набросал на пол столько окурков, что Потапыч насилу даже собрал их. О чем беседовали они — неизвестно, так как говорили они почти шепотом, а как только в комнату входил Потапыч с крылом и полотенцем, так немедленно или умолкали совершенно, или же начинали говорить о погоде. Перед прощанием Мелитина Петровна увела Асклипиодота в свою комнату и довольно долго говорила с ним о чем-то. Наконец Асклипиодот ушел. Встретившись, однако, в зале с Анфисой Ивановной, он снова раскланялся и, приложившись к ручке, проговорил:
— Грех вам, мамашенька, что вы не любите своего крестничка! бог вас за это строго накажет!
‘Хорошо, толкуй!’ — подумала про себя Анфиса Ивановна и, когда Асклипиодот ушел, проговорив: ‘живио!’ — прибавила, обращаясь к племяннице:
— И в кого только зародился такой ветрогон, не понимаю!..
Через несколько дней Домна, ходившая в Рычи к обедне, сообщила Анфисе Ивановне, что Мелитина Петровна, тоже бывшая в церкви, стояла рядом с Асклипиодотом и долго с ним болтала и смеялась.
Все это не совсем-то приходилось по вкусу Анфисе Ивановне, так что приезд племянницы был ей в тягость. Но Мелитина Петровна была не из тех, которые не сумели бы загладить такое впечатление. Напротив, вскоре она оказалась женщиной не только не тяжелою, но даже весьма предупредительною и любезною. Не прошло и двух недель, как Мелитина Петровна вполне уже завоевала себе расположение старушки. Однажды она приготовила ей к обеду такие сырники, что Анфиса Ивановна чуть не объелась ими. Узнав затем, что тетка очень любит квас и что хорошего кваса никто здесь варить не умеет, Мелитина Петровна потребовала себе ржаных сухарей, сахару, сделала сухарный квас, разлила его по бутылкам, в каждую бутылку положила по три изюминки, и когда квас собрался, угостила им Анфису Ивановну. Старуха чуть не опилась этим квасом. Когда же Мелитина Петровна, прочитав присланный мировым судьей заочный приговор, которым Анфиса Ивановна по известному нам тришкинскому процессу приговорена была к четырехдневному аресту, съездила к мировому судье и привезла старухе мировую с Тришкой, то Анфиса Ивановна чуть не принялась молиться на племянницу. В ту же минуту порешила она, что Мелитина Петровна славная бабенка, расцеловала ее, примирилась с судьей и в тот же день принялась вязать ему носки из самой тонкой бумаги. Мелитина Петровна пригодилась и в данном случае, ибо научила тетку так искусно сводить пятки, как никогда Анфиса Ивановна не сводила!..

IX

Мелитине Петровне было лет двадцать, это была женщина небольшого роста, тоненькая, с приятным веселым личиком, с плутовскими глазками, весьма бойкая, говорливая и с прелестными каштановыми волосами. Шиньонов она не носила, но роскошные волосы свои зачесывала назад и завязывала их таким изящным бантом, что всякий шиньон только испортил бы натуральную красоту волос. Весь недостаток Мелитины Петровны заключался в ее костюме, но Анфиса Ивановна, убедившись, что племянница ее славная бабенка, тотчас же подарила ей все нужное. Преподнося ей все эти подарки, Анфиса Ивановна с улыбкою объявила племяннице, что все это она дарит ей за тришкинский процесс. Мелитина Петровна расцеловала тетку, выпросила у нее еще пятьдесят рублей на отделку платьев и отправилась в Рычи. В модном магазине Семена Осиповича Голубева она накупила себе всевозможных лент, прошивочек, несколько дюжин пуговиц, а затем, выпросив у знакомого нам Ивана Максимовича швейную машину (которая, по уверению его, шила с волком двадцать), принялась все подаренное кроить и шить. Анфиса Ивановна хотела было пригласить известную в околотке модистку Авдотью Игнатьевну, но Мелитина Петровна объявила, что она сделает все сама, и действительно немного погодя у нее был уже новый гардероб, состоявший из нескольких простеньких платьев, но сшитых со вкусом и весьма пикантно выказывавших все ее физические достоинства. Анфиса Ивановна немало дивилась новому покрою, а именно: что рукава и юбка делаются из одной материи, а лиф совершенно из другой, что пуговиц пропасть, и петель нет, и застегивать нечего, что бант, который в доброе старое время пришивался к волнующейся груди, и передавал трепет сердечный, ныне пришивается к сиденью. Но тем не менее платья нашла она миленькими, а главное, идущими к хорошенькому лицу Мелитины Петровны. Мелитина Петровна подошла к зеркалу, полюбовалась собою и снова расцеловала тетку. Мелитина Петровна не кокетка, но она женщина, а какая же женщина не испытывает тайного удовольствия в уверенности, что она может нравиться!..
Окончив работу, Мелитина Петровна прочла Анфисе Ивановне ‘Дон Карлоса’ и ‘Тайны Мадридского двора’. Старуха осталась в восторге, в особенности от последних, и внутренно сравнивала себя с Изабеллой, а покойного капитана с маршалом Примом.
Не менее Анфисы Ивановны полюбили Мелитину Петровну не только вся дворня, но даже и окрестные крестьяне. Она умела со всеми поладить и всякому угодить. Александр Васильевич Соколов беспрекословно отпускал ей в долг табак, гильзы и разные конфеты, которые она раздавала крестьянским детям. Известный капиталист Кузьма Васильевич Чурносов, ругавший всех обращавшихся к нему с просьбой дать взаймы денег, ссудил ее однажды серией в пятьдесят рублей, портной Филарет Семенович, постоянно пьяный и избитый, при встрече с Мелитиной Петровной бросал фуражку кверху и кричал ‘ура!’ Даже сам церковный староста, узнав, что Мелитина Петровна очень любит свежую осетрину с ботвиньем, слетал в губернский город и привез ей живого осетра аршина в два длиной. В несколько дней успела она познакомиться почти со всеми бабами и мужиками и почти у всех перебывала в избах. С бабами толковала она о коровах, о телятах, о том, какую вообще жалкую участь терпит баба в крестьянской семье, с мужиками о подушных окладах, о нуждах их, о господстве капитала над трудом, о волостных судах и сходках, о безграмотности старшин и грамотности волостных писарей. С крестьянскими девушками купалась, учила их плавать и нырять и говорила, что купанье очень полезно, и поэтому давала совет пользоваться нашим коротким летом, чтобы на зиму запастись здоровьем. Иногда же она просила собравшихся на купанье девушек уйти и оставить ее одну.
Итак, Анфиса Ивановна успокоилась и, убедившись, что племянница ее не из таковских, которые нарушают чье бы то ни было спокойствие, зажила попрежнему, не только не стесняясь ее присутствием, но даже изредка сетуя, что племянница так мало сидит с ней и большую часть дня проводит вне дома. Ее тревожило только то обстоятельство, что Мелитина Петровна, уходя, запирала всегда свою комнату ключом, а равно и то, что несмотря на большую переписку, которую вела Мелитина Петровна, она ни разу не писала мужу и не получала от него писем. Как-то раз она даже решилась спросить ее об этом:
— Уж ты не в ссоре ли с мужем-то?
— Почему вы думаете?
— Не переписываетесь вы!.. Я этого не понимаю. Ну как не уведомить жену, что вот, дескать, я жив и здоров, желаю и о тебе узнать что-нибудь! А то на — поди! Уехал себе на сраженья, и ни слова!.. Уж он у тебя, милая моя, тюкнуть не любит ли?
— Что это значит тюкнуть?
— Выпить то есть?
— Он пьет, но очень мало.
— То-то, — проговорила Анфиса Ивановна: — а то у меня был один знакомый капитан, — продолжала она, вздохнув: — так-тот, бывало, так натюкается, что ничего не помнит. Вытаращит, бывало, глаза, да так целый день и ходит и то того кулаком треснет, то другого… ‘Это, говорит, чтобы рука не отекала!’
На этом и кончился разговор, и хотя Анфиса Ивановна в сущности ничего не узнала относительно обоюдного молчания супругов, но все-таки, имея в виду, что штабс-капитан Скрябин не тюкает, она успокоилась. Итак, в Грачевке все пришло было в надлежащий порядок, как вдруг появился крокодил и появлением своим наделал известную уже нам суматоху.
Однако возвратимся к рассказу.

X

Несчастная Анфиса Ивановна после описанного ужасного сна не спала всю ночь и, разбудив Домну, напрасно старалась в разговорах с нею хоть сколько-нибудь забыть тяжелую действительность. О чем бы старушка ни говорила, как бы далеко ни удалялась от тяготившей ее мысли, а все-таки разговор незаметно сводился к одному и тому же знаменателю. Среди разговоров этих иногда склоняла ее дремота, но тревожное забытье это походило на тот мучительный сон, которым доктора успокаивают измученного больного, давая ему морфий. Только что смыкала Анфиса Ивановна свои отяжелевшие веки, как ей представлялось, что будто она приказывает Зотычу обнести свою усадьбу высокою кирпичною стеной с железными воротами. Зотыч требовал на покупку материалов денег, а денег нет, и последние отданы Мелитине Петровне на отделку платьев… То представлялось ей, что стена готова и что около запертых железных ворот ходит Братин с ружьем. Анфиса Ивановна счастлива и напевала: ‘И на штыке у часового горит полночная луна…’ Но вдруг наверху стены показывался крокодил, как-то разгорячившись, оглядывал он внутренность двора и затем, упираясь четырьмя лапами, начинал сползать вниз, а Асклипиодот, почтительно приподняв шляпу, говорил ей: ‘Вот видите, мамашенька, я говорил вам, что бог накажет вас за то, что вы не любите своего крестничка!..’
Зато как только начало светать, и как только утренняя заря заглянула в окно, возвещая о появлении солнца, и защебетали под окном неугомонные воробьи, — Анфиса Ивановна вздохнула свободнее, и по мере того как мрак ночи бледнел перед светом дня, уменьшалось и тревожное настроение старушки. Она уснула и на этот раз проспала спокойно часов до восьми утра.
Проснувшись, Анфиса Ивановна немедленно позвала к себе Домну и приказала ей приготовить все необходимое для предстоящего молебна. Она указала, какие именно требовалось поставить иконы, с какою начинкою испечь кулебяку, какую подать закуску, водку и наливку. Вместе с тем она распорядилась также, чтобы вся дворня, кроме, конечно, кухарки, всенепременно присутствовала на молебне. Приказывать об этом было совершенно напрасно, ибо дворня, перепуганная событиями последних дней, даже роптала, что Анфиса Ивановна, спятившая, как видно, с ума, до сих пор не догадывается отслужить молебен с водосвятием.
Отдав все эти приказания, Анфиса Ивановна умылась, оделась и принялась за утреннюю молитву. Однако молитву эту, в виду предстоявшего молебна, она значительно сократила и поспешила за чай, так как вчера с перепугу она легла без ужина. За чаем, который ей был подан в спальню Дарьей Федоровной, Анфиса Ивановна взяла было четью-минею, но, разыскав святого, приходившегося на этот день, махнула рукой и закрыла книгу.
— Не люблю я этого,— проворчала старушка и сделала какую-то недовольную гримасу.
— Кого это, матушка? — полюбопытствовала Дарья Федоровна.
— Да вот святого-то нынешнего. Уж такая-то рохля, прости господи… читать тошно… Принеси-ка лучше крендельков да сухариков. Смерть как есть хочется…
Когда Анфиса Ивановна, накушавшись чаю, вышла в залу, там все уже было готово. В переднем углу стоял стол, накрытый белой скатертью, и на столе старинные иконы в золотых и серебряных ризах. Перед иконами возвышалось несколько восковых с золотом свечей и тут же каменная помадная банка с душистым ладаном. Немного отступя от этого стола был поставлен другой, ломберный, но уже без скатерти, стол этот предназначался дьячкам для ‘возложения’ книг. В той же комнате, вдоль стены, отделявшей залу от гостиной, красовался третий стол, опять-таки накрытый белой скатертью, с расставленными на нем графинчиками, бутылками и обильной закуской. Тут были: отварные и соленые груздочки, маринованные опеночки, заливной судак, отварные рачьи шейки в масле, домашний сыр и колбаса, окорок сочной розовой ветчины, копченые гуси и утки и кусок желтого сливочного масла. Виноградных вин не было, так как Анфиса Ивановна никогда ничего не покупала, зато была зорная водка, тминная, листовка, полынная, рябиновая и затем такие наливки и запеканки, каких нигде нельзя было встретить. От стола этого распространялся по комнате до того раздражающий аромат, что Анфиса Ивановна положительно не отходила от него и видимо соблазнялась чего-нибудь покушать. Она даже взяла было на вилку один груздочек, но вошедший в эту минуту Потапыч остановил ее.
— Оставьте, что вы это! — проговорил он: — как не совестно! Путем еще лба не перекрестили, а уж закусывать собрались!.. Что вы, маленькая, что ли…
Вбежала Мелитина Петровна в шляпке и с зонтиком и, увидав стол с образами, спросила:
— Что это? молиться собираетесь?
— Да, молебен отслужить хочу. Только вот попы долго не едут… Этот отец Иван всегда точно медведь копается.
— По какому же случаю молебен-то?
Но по какому именно случаю служится молебен, Анфиса Ивановна племяннице не сообщила и даже не упомянула о крокодиле, ибо вчера еще оскорбилась на нее за то, что, вместо успокоительного слова, та только расхохоталась, глядя на ее свалившуюся шляпку и тащившуюся по полу шаль. Старушка посоветовала только племяннице избрать для купанья какое-либо другое место, а лучше всего обливаться водой в бане. Мелитина Петровна спросила о причине и, узнав, что причиною являлся все тот же злосчастный крокодил, расцеловала тетку, назвала ее трусихой и объявила, что таких крокодилов она не боится и если бы захотела, то давно бы поймала его за хвост.
— Но дело не в крокодиле, — прибавила она: — а вот в чем. Вы, тетушка, позволите мне уйти от молебна?
— Ступай, матушка, сделай милость…
— Я бы очень охотно осталась, тетя, помолилась бы вместе с вами, но посмотрите — вон ведь сколько…
И Мелитина Петровна показала Анфисе Ивановне целую кипу запечатанных писем.
— Царь небесный! — вскрикнула та: — когда это успела ты!
— Всю ночь писала, а теперь бегу на почту, отправить надо… — И она принялась целовать старушку.
— Будете молиться, вспомните и меня грешную! — прибавила она: — а вечером я прочту вам роман ‘Всадник без головы’…
— Прочтем…
— Так до свиданья, милая, дорогая…
Анфиса Ивановна головой покачала.
— Вы что это головкой-то качаете, а?
— Да на тебя глядя…
— Что такое?
— Все-то у тебя трын-трава!.. Словно кипяток какой-то! Словно порох…
— Молодость, тетушка, ничего не поделаешь!..
— Все бегом, как на почтовых…
— Жизнь-то коротка, мешкать некогда…
— Словно тебя погоняют…
— Нет, тетенька, сама тороплюсь…
— Ну, беги, беги, господь с тобой!.. А лучше было бы, если б лошадей запречь приказала да на дрогах бы поехала.
— Покуда ваш кучер соберется лошадей-то закладывать, уж я в Рычах буду, тетенька милая!
И она снова расцеловалась с Анфисой Ивановной, а немного погодя шла уже по двору, красиво подобрав юбку и давая возможность желающим вдоволь налюбоваться и на щегольски обутую ножку и на телесного цвета прозрачный чулок…
А Анфиса Ивановна тем временем опять было подошла к столу и опять было взялась за вилку, да Потапыч снова помешал ей.
— Да погодите же, говорят вам, — проворчал он: — что это за наказание!..
Анфиса Ивановна послушно положила вилку и, чтобы не соблазняться, принялась ходить из угла в угол.

XI

Услыхав от Мелитины Петровны, что если бы та захотела, то давно бы поймала крокодила, старушке пришло в голову послать за г. Знаменским и посоветовать ему обратиться за помощью к Мелитине Петровне, тем более что не далее как вчера г. Знаменский прочел ей письмо, в котором за доставку крокодила ему обещали громадные деньги. Но только что хотела она послать за г. Знаменским, как тот вошел с целою кипой газет подмышкой.
Это был мужчина лет тридцати, высокий, длинный, со впалою грудью, зеленый, худой, с чрезвычайно болезненным видом и с глазами, похожими на глаза соленого леща. Платье сидело на нем как на вешалке, а так как он ходил с какою-то перевалкой, то фалды сюртука его раскачивались свободно направо и налево. Он был в крайне раздраженном состоянии, отчего и без того уже болезненное лицо его, со впалыми щеками и шишковатыми скулами, имело вид совершенно мертвого человека.
Извинившись перед Анфисой Ивановной, что беспокоит ее своим посещением, он объяснил, что, шатаясь с утра по берегам реки Грачевки, решился зайти к ней и немного отдохнуть. Проговорив это, он сильно закашлялся и добавил, что очень устал, а главное, раздражен всеми теми нелепостями, которыми наполняются в настоящую минуту газеты по поводу крокодила. Проговорив это, он с досадой швырнул газеты и, совершенно изнеможенный, опустился в кресло. Анфиса Ивановна очень обрадовалась приходу г. Знаменского и передала ему немедленно слова Мелитины Петровны. Но г. Знаменский не обратил даже внимания на рассказанное Анфисой Ивановной и заметил только, что у Мелитины Петровны завидный характер, ибо она надо всем шутит и смеется, что о поимке крокодила не заботится, так как крокодил, как только получатся им книги от Вольфа, будет всенепременно пойман. Но его бесит одно только, что газеты точно сговорились и доказывают, что в Грачевке не крокодил, а какая-то гигантская змея, и что такое нахальство подмывает его ехать в Москву и в Петербург для личных объяснений с авторами этих недобросовестных статей. Затем он опять закашлялся и немного погодя, отдохнув от кашля, высказал свое глубокое презрение к тем людям, которые так легко относятся к печатному слову и ради какого-то глупого гаерства затемняют истину искажением фактов.
Затем Анфиса Ивановна сообщила ему, что, по словам Ивана Максимовича, крокодилов не один, а двадцать, что все они прибыли из Петербурга кургузые, а один без хвоста. Услыхав эта, г. Знаменский от души расхохотался и объяснил старухе, что крокодил только один, за это он ручается, а что Иван Максимович, употребляющий в своих разговорах разные глупые прибаутки, весьма часто ни к селу ни к городу говорит и о ‘кургузых волках’ и ‘с волком двадцать’. Вспомнив действительно поговорки Ивана Максимовича, Анфиса Ивановна немало удивилась, что вчера, встретившись с ним, забыла совершенно про его манеру говорить. Г. Знаменский успокоил Анфису Ивановну и тем еще, что если она не будет ходить на реку и в камыши, а ограничится прогулкамиьпо саду и по дому, то ей нечего опасаться быть проглоченною крокодилом, так как животное это ни в сад, обнесенный забором, ни в дом никоим образом не пойдет. После этого, собрав все свои газеты, г. Знаменский распростился с Анфисой Ивановной и, повторив еще раз, что крокодил его рук не минует, зашагал по дороге, ведущей в село Рычи.

XII

Посещение это подействовало на Анфису Ивановну несравненно благотворнее капель фельдшера Нирьюта, и она, видимо, успокоилась, узнав, что ‘тварь’ эта не может пробраться ни в дом, ни в сад. ‘Фигура-то, выходит, не больно важная!’ — думала она и, придя к таковому заключению, чувствовала, что аппетит ее разыгрывался все более и более, а по мере того как разыгрывался аппетит, усиливалось и негодование ее на медленность попов.
— Ведь это черт знает что такое, прости господи! — ворчала она, посматривая на часы, показывавшие половину одиннадцатого. Раза два она высылала даже Потапыча на крыльцо. — Выдь, погляди, пожалуйста, — говорила она ему: — не видать ли шутов-то этих…
Потапыч выходил на крыльцо, прикладывал ко лбу ладонь козырьком, смотрел на дорогу и, возвратившись, объявлял преспокойно:
— Нет, не видать никого.
Наконец приехали и попы.
— Насилу-то, — вскрикнула Анфиса Ивановна, увидав в окно тележку, нагруженную попами и толстыми церковными книгами, поверх которых торчала водосвятная чаша с привязанным к ней кадилом. В передней завизжал дверной блок и затопало несколько сапог. Расчесав волосы и бороду и стряхнув рукою пыль с рясы, отец Иван вошел в залу и чинно стал молиться на иконы.
— Ты, видно, совсем с ума спятил? — проворчала Анфиса Ивановна, сложив руки и подходя под благословение.
— Как так! — удивился отец Иван, осеняя старушку большим крестным знамением.
— Просила в девять, а теперь одиннадцать скоро… — И вслед за тем она прибавила гневно: — Да ну же, начинай, что ли! Чего на часы-то глаза вылупил! Тошнит даже…
— Начать-то я начну сейчас, — проговорил отец Иван, вынимая из кармана требник: — только затрудняюсь я, какую именно молитву прочесть…
— Что? аль в городе-то перезабыл все?
— Не перезабыл, а молитв на этот случай подходящих нет. Только и нашел одну, от гад… Например, когда крыса в кадушку с огурцами ввалится или в горшок с молоком…
— Какая же это крыса! — перебила его Анфиса Ивановна: — даже и сходства нет никакого!..
— Сходства, точно, нет, но… тоже ведь гад!..
— А других, более подходящих, нет?
— То-то ведь и горе-то, что нет! — чуть не вскрикнул отец Иван и затем прибавил нерешительно: — разве ту, которую в крымскую кампанию читали…
Анфиса Ивановна даже руками замахала.
— Придумал! нечего сказать, — проговорила она. — Рад, что за молитву эту медный крест себе на шею получил, и готов теперь совать ее повсюду.
— Ну, более нет никаких…
— А вот как ты сделай, — перебила его Анфиса Ивановна: — ты молитву-то о крысах читай, только вместо крысы называй крокодила.
— Да ведь там, в молитве этой, о крысах-то и не упоминается даже, а просто вообще о гадах говорится… Вот, например, как-то недавно к одному мужичку в колодезь кошка попала, приглашал нас тоже… Я ту же самую молитву о гадах и прочитал… Одно только, — прибавил отец Иван, вздохнув, — чин-то слишком продолжительный, утомитесь, пожалуй.
— А как это делается?
— А вот изволите ли видеть как, — проговорил он и, отыскав в требнике нужную молитву, прочел следующее: ‘Чин бываемый, еще случится чесому скверному впасти в кладезь водный’.
— Ну, ну! — торопила его Анфиса Ивановна, соображая, что молитва эта и в самом деле подойдет как нельзя лучше, ибо в ней именно и говорится о гадах, попавших в воду. — Ну, ну!..
— ‘Подобает первее, — начал снова отец Иван: — вычерпать из кладезя кадей сорок и изъяти вон. Таже возжег священник свещы, и взем кадильницу, кадит окрест кладезя. Таже влагает воду святых богоявлений крестовидно трижды. И тако, став к востоку, молится…’
— Это подойдет! — порешила Анфиса Ивановна.
— И я тоже думаю! — заметил отец Иван.
— Отлично! — перебила его Анфиса Ивановна: — а чтобы все это не так долго тянулось, так мы так сделаем. Ты будешь молебен служить, а я тем временем велю рабочим поскорее из реки сорок кадушек воды вылить, и к концу молебна у нас все будет готово. Можно так?
Отец Иван пожал плечами.
— Отступление будет! — проговорил он: — но… принимая в соображение преклонность лет ваших, слабость сил… Полагаю, что особенного греха не будет…
— Ну, конечно! — проговорила совершенно уже довольная Анфиса Ивановна и, поблагодарив отца Ивана пожатием руки, поспешила отдать нужные распоряжения. Когда же она снова вернулась, отец Иван спросил ее, указывая рукой на стол с иконами:
— Дозволите приступить?
— Еще бы, конечно…

XIII

Ввалили дьячки, в том числе и пономарь с оборванной косичкой, и, поклонившись издали Анфисе Ивановне, стали на свои места. Вошел церковный сторож с узлом и, развязав зубами этот узел, вынул из него епитрахиль, ризу и подал то и другое отцу Ивану. Дворня вошла гурьбой, на цыпочках, и, скучившись в заднем углу зала, принялась креститься и вздыхать. Дьячки откашливались и плевали на пол. Потапыч заметил это, подошел к одному из них и толкнул его кулаком под ребра. ‘Чего харкаешь-то!’ — проворчал он. И снова возвратился на свое место. Наконец отец Иван облачился, выправил волосы, обдернул руку, — и молебен начался.
Анфиса Ивановна, поместившаяся в дверях, ведущих из залы в гостиную, опустилась на колени и вся превратилась в молитву. Не менее усердно молилась и собравшаяся дворня. Драгун Брагин, надевший по случаю молебна сильно развалившийся мундир свой, украшенный знаками неувядаемой военной доблести, счел нужным стать впереди всех, рядом с приказчиком Зотычем. Точно так же приоделись и все остальные, а в особенности женщины. Все эти старушки сморщенные были в коленкоровых белых чепцах, в таких же косынках и передниках, в темных ситцевых платьях, стояли на коленях и усердно молились. Молебен шел торжественно. Отец Иван громко подпевал дьячкам и еще громче делал возгласы. Когда же приходилось читать тайные молитвы, он низко преклонял голову, и тогда по всей комнате воцарялась такая тишина, что можно было слышать полет мухи. Во время евангелия, которое отец Иван читал, обретясь к молившимся, Анфиса Ивановна и вся дворня приблизились к священнику и прослушали чтение с наклоненными головами. Затем, приложившись по очереди к евангелию, все чинно разместились по прежним местам.
Наконец молебен кончился, водосвятие было совершено, и все отправились на реку. Во главе процессии шел отец Иван в облачении и с крестом, за ним дьячки с чашей, наполненной святой водой, а потом Анфиса Ивановна и вся дворня. Шествие на реку до того благотворно повлияло на все население грачевской усадьбы, до того утешило и успокоило всех молившихся, что все они, несмотря на дряхлость лет, словно воскресли, словно ожили и бодро следовали на место молитвы. Только одна Анфиса Ивановна, утомленная продолжительным стоянием на коленях, а пуще всего обессилевшая от голода и бессонно проведенной ночи, едва тащила ноги. Отец Иван уговаривал было старушку не ‘утруждать себя’, справедливо поясняя, что, молящихся достаточно и без нее, но, подозревая, как бы отец Иван чего-нибудь не ‘сфинтил’ и не ‘скомкал бы’ молитв с целью добраться поскорее до закуски, она решила следовать непременно за процессиею и лично наблюсти, чтобы все было выполнено по указанию требника. На реке между тем все уже было готово. Рабочие успели вычерпать сорок кадушек воды и развели такую грязь, что отцу Ивану и дьячкам пришлось стоять в ней чуть ли не по колени. Затеплив свечи и раздав их молящимся, отец Иван провозгласил:
— ‘Господу помолимся!’
— ‘Господи помилуй!’ — подхватили дьячки, и отец Иван начал читать молитву.
Когда все было кончено и когда святая вода была вылита в реку, Анфиса Ивановна подошла украдкой к пономарю с оборванной косичкой и шепотом спросила:
— Где же это он тебя прищучил-то?
— А вот здесь, на этом самом месте, — ответил пономарь и указал пальцем на обрывистый берег, покрытый камышами,
— Здесь?
— Да, здесь… Так из-под кручи-то и выхватил!
— За косичку? — спросила Анфиса Ивановна.
— За косичку… Уцепил, значит, и выхватил…
— И ты видал его?
— Ну где же видать, коли у меня тут же память отшибло!
Анфиса Ивановна вздохнула, покачала головой и отошла от пономаря.
В домике Анфисы Ивановны все приняло праздничный вид. Словно пасху праздновали. Успокоенные и согретые молитвой, обитатели его, не снимая с себя праздничных нарядов, видимо ликовали. Они даже перестали не только говорить, но даже и думать о тех ужасах, которыми заняты были предшествовавшие дни. Все они разбрелись по своим углам, зашипели приветливо самовары, и, сидя вокруг самоваров этих, старушки и старички, словно малые дети, принялись праздновать свое успокоение. А солнце между тем так и обливало теплом и светом ветхий домик Анфисы Ивановны, утонувший в зелени сада, приветливо заглядывало в его маленькие Окна, согревало и ласкало всю усадьбу, и сад, и огороды, и зеркало реки…

XIV

Нечего и говорить, что и сама Анфиса Ивановна сияла счастием и радостью. Сморщенное личико ее словно оживилось и улыбалось… Потухшие, впалые глазки заискрились живым огоньком, и вся она, преобразившаяся и довольная, не знала как и отблагодарить отца Ивана за оказанную им услугу.
— Ну, кум, — говорила она, крепко пожимая ему руку, — посердилась я на тебя сегодня, поругала тебя, нечего греха таить! а теперь большущее тебе спасибо!.. Успокоил ты меня, старуху, так успокоил, что я совсем словно иная стала, на сердце весело, на душе легко. Спасибо тебе, спасибо! А теперь давай закусим… Богу послужили, надо послужить и маммону.
Но вдруг, переменив тон, она спросила:
— Или, может, ты чайку хочешь?..
— Нет, кумушка, благодарствуйте, увольте. Я лучше вот тут посмотрю, не будет ли чего подходящего…
И, проговорив это, отец Иван подошел к столу.
— Посмотри, посмотри, а я пойду прикажу пирог нести. Не знаю — как удастся, а пирог заказала я на славу! с визигой, грибками и сомовым плесом, да приказала туда лучку да налимовых молок припустить! Ну что же, — спросила она: — нашел себе подходящее-то?
— Да вот, думаю рюмочку зорной выпить для начала, — проговорил он, заворачивая рукава рясы и доставая графин с зорной настойкой. — День зарей и начинается и кончается, так вот и я хочу последовать течению времени.
— Последуй, последуй! А я насчет пирога распоряжусь.
И, проговорив это, Анфиса Ивановна куда-то юркнула (откуда и прыть взялась), а отец Иван налил себе большую рюмку настойки, перекрестил рюмку и, выпив ее залпом, отрезал от окорока ломоть сочной, жирной ветчины.
— Ну, — проговорила Анфиса Ивановна, снова влетев в залу и накладывая себе на тарелку груздочков, опеночек и маринованной рыбы: — пирог вышел расчудесный! Слава богу, так я рада!.. Кухарка при мне разрезать его начала, так не поверишь ли, как только проткнула его, так пар из него и повалил столбом, и сок запузырился!.. А уж аромат какой!.. объеденье!..
И затем, понизив голос и подмигнув, спросила:
— Ну что, тюкнул?
Отец Иван только прикашлянул да головой кивнул.
— Ты бы еще…
Отец Иван опять заворотил рукав, налил рюмку очищенной и выпил, а Анфиса Ивановна смотрела с улыбочкой ему прямо в рот и спрашивала:
— Ну что, хорошо?
— Важно.
— По жилкам разошлось?
— Разошлось.
— Ну вот, закуси теперь груздочком.
И, поймав вилкой груздочек, она положила его в рот отцу Ивану.
Принесли пирог и только-то успели поставить его на стол, как по всей комнате разлился раздражающий запах печеного лука, лаврового листа и налимьих молок.
— Ну что, каков зверь-то? — вскрикнула Анфиса Ивановна, радуясь на пирог, — вспыжился-то как, а!..
— На взгляд хорош!
— А ты перед пирогом еще бы рюмочку…
— Выпью-с, не откажусь…
— Разве и мне с тобой тюкнуть?
— Чудесно сделаете.
— Ну?
— Ей-ей!
— Так налей полрюмочки… Только мне тминной, от желудка она очень помогает! И тебе советую…
— Попробуем.
И оба они выпили.
— Нет, не стану рыбу есть,— проговорила Анфиса Ивановна, передавая Потапычу тарелку с недоеденной рыбой: — чего доброго, аппетит испортит! Ну-ка, накладывай себе пирога-то… да ты что это один кусок-то берешь! Вали два…
— Пожалуй, себя не оправдаю.
— Небось оправдаешь! Вали, вали знай!.. Поди, тоже проголодалси! Бери, бери… дело житейское!.. Смотри-ка, смотри-ка, — прибавила она, приподымая верхнюю корку пирога: — жир-то, словно янтарь!.. Это все от плеса от сомовьего. Уж такие-то вкусные они в пирогах, что лучше нет их…
И она принялась за пирог.
— Прелесть! — шептала Анфиса Ивановна.
— Чудно! — подхватил отец Иван и жадно глотал куски сочного и жирного пирога, поминутно отирая салфеткой и усы и бороду: — нечего сказать! пирог на славу… редко так пироги удаются, и нижняя корочка отменно прожарилась…
— А ты сливочного масла подложи… Возьми-ка да этак по начинке-то расстели и помажь и помажь…
Поперчить, полагаю, лучше будет.
— И поперчить хорошо… перец идет… Поперчи, поперчи!.. Ну, слава тебе господи — прибавила Анфиса Ивановна, скушав кусок пирога: — теперь полегче стало, а то, не поверишь ли, даже живот подвело! Грешница! Ведь я евангелие-то вовсе не слушала. Ты там читаешь, а я мысленно в кухне пирог ела. А на реке ветчины захотелось! Поди ты вот! Захотелось ветчины, и конец делу, так бы вот и съела…
— Бывает, кумушка, бывает! — проговорил отец Иван, вздохнув. — Иной раз перед святым алтарем стоишь, и то в смущение приходишь… Все мы люди, все человеки!..
— Верно! — перебила его Анфиса Ивановна и прибавила: — Ну-ка, куманечек, отсади-ка мне кусочек ветчинки.
— Желудок обременить не боитесь?..
— Ну! чего там бояться! Я, слава богу, чувствую себя отлично… У меня даром что зубов нет, а я все жую!.. Чего там смотреть-то!.. Я, братец, вот как: я все ем!.. У меня этого нет, чтобы вред какой от кушанья происходил, никакого вреда нет… А знаешь, почему?
— Желудок крепкий! — заметил отец Иван.
— Нет, потому, что в наше время докторов не было… Будь эти живодеры, давно бы ты меня в усопших поминал! Ты посмотри-ка теперь, что делается… с самых пеленок человека разными лекарствами пичкать начали!.. А в наше-то время, сам знаешь, какое лечение было? Горчишник да трубка клистирная! Вот мы и уцелели с тобой, и желудки у нас в порядке, и едим мы всё, что хотим… Ну-ка, отрежь-ка, отрежь-ка… Ладно, спасибо… А ты что же не кушаешь?
— Я кушаю…
— Кушай, кушай…
Но потом вдруг, как будто что-то вспомнив, старушка засуетилась, сунула руку в карман, пошарила там, погремела ключами и, вынув какие-то бумаги, подала их отцу Ивану.
— Посмотри-ка, родной, — проговорила она: — да растолкуй, что тут писано. Письмоводитель станового привез мне их… Толковал, толковал, а я все-таки не поняла ничего…
Отец Иван взял бумаги.
— Тебе очки не дать ли?
— Не мешало бы…
— Постой, я тебе дам сейчас, — проговорила Анфиса Ивановна, снова засунув руку в карман: — очки чудесные, я их у этого самого письмоводителя отняла, что с бумагами-то приезжал. Не давал было, да я все-таки отняла…
И, подав отцу Ивану очки, она прибавила:
— Ну-ка, попробуй-ка!.. Ну что, по глазам?
— По глазам.
— И мне тоже. Очки чудесные!.. Мой псалтырик на что мелко напечатан, а с этими очками разбираю хорошо.
Отец Иван просмотрел бумаги.
— Вот эта, — проговорил он, возвращая одну из них Анфисе Ивановне: — от исправника повестка, чтобы государственные повинности поспешили уплатить…
— Так, — протянула Анфиса Ивановна.
— Другая от предводителя: просит дворянскую недоимку очистить.
— Так…
— А третья опять от исправника с окладным листом насчет земских окладов…
— Тоже платить? — спросила Анфиса Ивановна.
— Да, платить.
— Все денет, значит, требуют?
— Да-с, рубликов около трехсот…
— А ты не знаешь, куда эти деньги идут?
— Вообще на благоустройство…
Анфиса Ивановна подумала, подумала и вдруг загородила такую ерунду, что отец Иван даже изумился! Она начала уверять, что ей никакого благоустройства не нужно, что все свои нужды она справляет на собственный свой счет, из своего собственного кармана, что ей нет никакой надобности ни в министрах, ни в губернаторах, ни в генералах, что если опонадобится ей генерал, так она наймет его сама, и в конце концов кончила тем, что от платежа повинностей отказалась наотрез…
— Знаю я, — горячилась она: — зачем им повинности-то эти! Меня не проведешь!.. Это им жалованье спонадобилось, жрать нечего!.. Вот они и вздумали повинности собирать… А я ни в чем не повинна… Я к ним за деньгами не хожу, значит и ко мне не ходи!.. Повинностей с них не требую, и с меня не требуй!.. Вишь какие!..
И, проговорив это, старушка сунула бумаги в карман и принялась кушать ветчину, состряпав предварительно подливку из горчицы, уксуса и прованского масла.
— Вот еще у вас гуси копченые хорошо приготовляются, — заметил отец Иван, косясь на жирный гусиный полоток, красиво покоившийся на блюде.
— Чего же смотришь-то! Бери, коли нравится, кстати и мне положи. Полотки у меня отличные, пальчики оближешь!.. Главная причина, чтобы гусь был хорошо откормлен, а потом, и коптить надо умеючи, чтобы жир не стекал, а в нем оставался. Для этого необходимо, чтобы огонек тлелся только и коптить беспременно можжевельником…
— Ну? а я и не знал этого…
Непременно. Намедни как-то предводитель заезжал ко мне… жрать он здоровый, сам знаешь! Так не поверишь ли! Один целого гуся оплел. От удовольствия говорить даже не мог, и только возьмет кусок, уткнет в него глаза и зарычит.

XV

Скушали полотка, потом рыбки заливной с груздочками, опенками и раковыми шейками, затем телятины жареной с маринованными дулями и вишнями и, наконец, добрались до сластей: до смоквы, варенья. Сластей отец Иван не употреблял, почему Анфиса Ивановна и предложила ему выпить наливки.
— Ты всех сортов попробуй, — говорила она, наложив себе целую тарелку смоквы. — Наливка добрая. У меня так заведено, что моложе десятилетней не подают… Так она из году в год и идет.
Отец Иван не заставил себя просить долго и тотчас же налил себе от каждого сорта по рюмке.
— Ну, слава богу! — говорила между тем Анфиса Ивановна, откидываясь на спинку кресла: — теперь совсем легко стало. И напилась, и наелась, и успокоилась. А все ты! Уж так ты меня успокоил, так успокоил, что не знаю как благодарить. Ведь я со страху-то всю ночь не спала… Только глаза закрою — и он тут как тут! Спасибо тебе, благодарю…
— Помилуйте, кумушка, за что же! Это долг мой! — проговорил отец Иван, выпивая наливку.— Я, так сказать, находился только при отправлении своих обязанностей.
— Ну как там ни толкуй, а все-таки успокоил, И вот тебе за это красненькую. На-ка, бери! — проговорила Анфиса Ивановна, подавая отцу Ивану десятирублевую бумажку. — Бери, бери!.. А завтра я пришлю тебе окорок, ветчины, два гусиных полотка, да четыре утиных, да наливочки по одной бутылке от каждого сорта. Спасибо тебе, спасибо!.. Признаться, сначала я только рублишко хотела дать тебе, думала: чего еще ему! а теперь сама вижу, что мало.
Отец Иван принял деньги, сунул их в карман и, отерев платком сильно вспотевшее лицо, проговорил:
— Только мне кажется, — начал отец Иван, выпив еще рюмку наливки: — что опасения-то ваши неосновательны и даже, можно сказать, напрасны, ибо самых этих крокодилов у нас быть не может.
— Как так?
— Климат не тот.
— Какой же им надо?
— Обитают они в жарких климатах.
Анфиса Ивановна задумалась немного, но, как бы сообразив что-то, проговорила поспешно:
— Нет, кум, ты так не говори, не греши! Тебе в особенности грешно говорить так… Не следует!.. Бог сотворил все, весь мир, и вдруг какой-нибудь крокодил будет с ним насчет климата спорить. ‘Нет, дескать, не желаю я в Грачевке жить!’ Ну как это возможно, сам сообрази!
Отец Иван только пот отер снова.
— И потом, — продолжала Анфиса Ивановна: — твой же сын видал его собственными своими глазами.
— Я боюсь, не съели ли мы крокодила-то этого в пироге сегодня.
— Что ты, господь с тобой, опомнись, голубчик…
— Я хочу сказать этим, что не принял ли сын мой за крокодила сома. Ведь у нас большущие бывают… Гусей целиком проглатывают, а уж про уток и говорить нечего. Так вот, может, такого-то именно крокодила мы и скушали с вами.
— А пономаря-то забыл? Пономаря-то сом тоже на берег-то вытащил?.. Сегодня я сама видела это место… Кручь такая, что взглянуть страшно.
‘Искушение!’ — подумал отец Иван и снова принялся отирать пот с лица.
— Я, кумушка, одного только опасаюсь, не замерзли бы у нас как-нибудь эти крокодилы, не пришлось бы нам зимой в тулупы одевать их…
— У тебя всё смешки в голове! Все зубоскалишь ты!.. Нехорошо, брат, это… Ну, да перестанем говорить об этом… Я теперь этих крокодилов не боюсь и спать буду спокойно… Лучше расскажи-ка мне, как ты в город-то съездил? Вчера, признаться, ты такой противный был и такую чепуху городил, что я ничего не поняла.
Вспомнив вчерашний день, а вместе с тем все свои неудачи в городе, отец Иван даже с места вскочил, словно его шилом кольнуло. Он зашагал по комнате, замахал руками и проговорил, стуча себе в грудь:
— Вот это так крокодилы! Вот в этих я верю… И в существовании их вижу всемогущество творца небесного. Хоть и свята земля наша, хоть и православная она, но и в святом месте проявились дьяволы…
— У бога всего много! — заметила Анфиса Ивановна.
— Это точно-с! — продолжал между тем отец Иван, как-то на ходу выпив рюмку вишневки. — Это верно-с! Действительно, ужасов таких я не видал еще…
— Да что случилось-то?
— Рассказывать долго…
— Теперь, на сытый-то желудок, ничего…
— А то случилось, что ограбили…
— Разбойники?
— Известно…
— Неужто же их не переловили до сих пор! Столько развелось у нас становых, исправников да урядников каких-то… а разбойники все-таки есть…
— Теперь, сударыня, новенькие пошли, другого фасона…
— Какого же это другого фасона? — спросила Анфиса Ивановна и, широко зевнув, снова прислонилась к спинке кресла.
Но отец Иван прямого ответа на вопрос не дал. Он только рассказал подробно свою историю с купцом, как именно за проданного коня получил вместо трех радужных три красненьких, и затем прибавил:
— Все это, однако, цветики! Лично я только двести семьдесят рублей потерял, а я видел таких, которые всего состояния лишились…
— Ну? — спросила Анфиса Ивановна, позевывая и осеняя крестным знамением широко раскрытый рот свой.
— Мне даже долго не верилось…
И, понизив голос, он прошептал:
— В местном банке всю кассу слопали…
— Ишь ты! — заметила Анфиса Ивановна и снова зевнула.
— Хорошо еще, что моих денег там не было, а то и мне пришлось бы на орехи! Пришлось бы волком выть… а в мои лета, согласитесь сами, это не совсем-то ловко! В городе-то рев идет… Сколько этого народищу наехало, попов сколько… Видимо-невидимо! Я полагал прежде, что какое-нибудь молебствие предполагается, а оказалось, что попы эти суть вкладчики банковские! И весь этот народ с утра и до глубокой ночи перед банком толпится. Солдат уже приставили народ отгонять, но и солдаты ничего не могли поделать! Солдаты отгоняют, а толпа знай прет себе вперед, к дверям банка! ‘Подавай нам их сюда!— кричат все:— подавай, в клочки разорвем грабителей!..’ Больше, вишь, миллиона хватили. Вот ведь кровожадность какая!.. Скольких по миру пустили! И, повторяю, нашего брата попа больше всего! У одного знакомого мне протоиерея целых пять тысяч рублей ухнуло! все, что накопил, все туда ухнул, в эту прорву, коей нет ни дна, ни покрышки. Видел я толпу эту, и, глядя на нее, сердце кровью обливается. Там — старик-ветеран, с деревяшкой вместо ноги, здесь растерзанная мать, окруженная птенцами, тут поп с раскосматившимися волосами… Купцы, мещане, провиантские чиновники, кабатчики, железнодорожники, казенные поставщики, ротные, полковые и батарейные командиры, аптекаря… И все это напирает!.. Вопли, стоны!.. Случилось мне как-то, доложу вам, видеть копию с картины господина Брюллова ‘Последний день Помпеи’, — действительно картина потрясающая, но если посравнить ее с той, про которую я вам докладываю, так брюлловская-то детской работы представляется!.. Помилуйте! Скажите, разве так возможно?.. Хоша бы и мне довелось!.. Всю жизнь трудиться, собирать крохи, грешить иной раз… — без греха, сами знаете, не проживешь ведь, и вдруг, трах! и нет ни гроша! Ведь это что же выходит? Выходит так, что надевай суму и ступай в люди Христовым именем питаться, под окнами кусок хлеба вымаливать… Вот это так крокодилы-с! Это не чета тем, про которых вам дурацкий Знаменский распускает столько дурацких сообщений! От этих-то никакой молитвой не отмолишься! и не только сорок, а хоть четыреста кадушек вычерпывай, так и то не очистишь ту реку, по которой они только прокатятся на лодке. А наши, какие это крокодилы? — агнцы в сравнении с теми!.. Наши-то не грабители, наши-то не слопают нас!.. Э! да что и говорить! Такой-то пошел грабеж всеобщий, что не придумаешь, куда и прятаться!.. Лучше наливки выпить, я еще, кажется, розовой не пробовал… Разрешите, что ли, кумушка драгоценная?..
Но драгоценная кумушка молчала, и отец Иван только теперь заметил, что старушка, накушавшись, уснула, сидя в кресле. Голова ее склонилась на грудь, руки покоились на коленях, на щеках от выпитой тминной играл детский румянец, а впалые губы сложились в тихую, счастливую улыбку.
Вошел Потапыч, посмотрел на уснувшую Анфису Ивановну и проговорил шепотом,
— Започивала никак?
— Започивала, — прошептал отец Иван: — утомилась, бедная!.. — И, любовно посмотрев на старушку, прибавил:
— Вот они, лета-то, что значат!.. И рассказ интересный был, а она все-таки заснула! Что ей! Немного надо! Помолится, покушает, поговорит и счастлива!.. Ах! блаженный возраст, счастливое детство!..
Услыхав, что вдруг все смолкло, Дарья Федоровна перепугалась и тоже пришла в залу. Она взглянула на Анфису Ивановну и, обратись к отцу Ивану, спросила шепотом:
— Започивала?
— Започивала.
— Уж вы не тревожьте ее… Пусть отдохнет. Ведь она, бедненькая, всю ночь не спала…
И затем, осторожно подставив стул к Анфисе Ивановне, Дарья Федоровна вынула из кармана чистый платок и принялась отмахивать мух от уснувшей.
Отец Иван благословил старушку, еще раз с улыбкой посмотрел на нее и вместе с Потапычем вышел осторожно из комнаты.
— А к вам, батюшка, от станового сотский приехал, — проговорил Потапыч, когда оба они были в передней.
— Это зачем? — испуганно спросил отец Иван. И в ту же минуту ему пришло почему-то в голову полученное из Москвы письмо.
— Не могу знать-с, — ответил Потапыч: — сотский там на крыльце дожидается.
— Ты ко мне? — спросил отец Иван сотского, выходя на крыльцо.
— Так точно-с.
— Зачем?
— Не могим знать-с! Пристав послал. ‘Ступай, говорит, попроси ко мне батюшку, очень, мол, нужно’.
— А становой где, у меня, что ли?
— Никак нет-с, в волостной конторе. Они подати, значит, выколачивать приехали, так теперь сход собрали.
— Ладно, сейчас буду.
И действительно, немного погодя лошади были поданы, и отец Иван попрежнему, вместе с дьячками, книгой и водосвятной чашей, покатил по дороге, ведущей в село Рычи.

XVI

Между тем становой (фамилия которого была Дуботолков), приехавший, по выражению сотского, выколачивать подати, успел уже собрать к себе всю волость и, допрашивая каждого домохозяина, почему им не внесены подати, составлял опись имущества, обещаясь через две недели снова приехать и, в случае невнесения податей в этот, назначенный им срок, продать все с аукциона до последней нитки. Народ галдел, охал, ахал, но, не имея денег, все-таки не мог придумать, как выцарапаться из таковой напасти. Вокруг волостного правления собралась такая громадная толпа и в толпе этой стоял такой стон, что можно было подумать, что в Рычах происходит ярмарка.
Сам становой Дуботолков (фамилию эту он получил в семинарии, потому что говорил — словно дуб толок), громадный и толстый мужчина в форменном мундире со жгутами на плечах и с лицом, напоминавшим морду бульдога, сидел за письменным столом, с длинной трубкой в зубах и, поминутно выпуская изо рта облака табачного дыма, допрашивал старосту о количестве имеющегося у крестьян скота.
— Ну! — кричал он: — говори! У Ивана Булатова много ль лошадей?
— Одна, ваше превосходительство.
— Молчать! — заорал становой, ударяя кулаком по столу.— Сколько раз тебе толковать, дураку, что я не превосходительный, а просто высокоблагородный. Дослужишься с вами до генерала, как же, дожидайся! С вами, чертями, и последний чинишко как раз отнимут. Ну, сколько лошадей?
— Одна, вашескородие.
— Коров?
— Тоже одна.
— Овец?
— Овечек у него нет, вашескородие.
— Это почему?
— Кто ж его знает!
Становой поднял голову и, окинув молниеносным взором толпу, крикнул:
— Где этот Булатов? подать его сюда!
— Здесь я, — отозвался мужик.
И, протискавшись, он подошел к становому, поклонился и проговорил:
— Здравствуйте…
— Мое вам нижайшее почтение, — подхватил становой, комично вскакивая с места и еще комичнее раскланиваясь с растерявшимся Булатовым. — Садитесь, пожалуйста…
Но вдруг, переменив тон и вытянувшись во весь рост, крикнул грозно:
— Почему нет овец? а, почему?
— У меня-то?
— Известно у тебя, скотина! — заревел становой, затопав ногами. — Говори! Почему овец нет? Пропил, каналья!..
— Подохли…
— Подохли! отлично!.. Так почему же ты-то не изволил подохнуть одновременно с ними!.. На кой же тебя черт, коли ты податей не платишь и вместе с тем беднее нищего!.. Говори, отчего податей не уплатил…
— Знамо отчего!.. Управка не взяла…
— Какая уж там управка! — загалдело несколько мужиков. — Сами-то чуть не подохли…
— Молчать! — крикнул становой и так сильно ударил могучим кулаком по столу, что вся толпа мгновенно притихла. — Жаль, что не подохли!.. Плодитесь вы, черти, а не дохнете… Жрете только да детей рожаете… Вишь, с голодухи-то навоняли как!.. Тьфу!
И обратясь к письмоводителю, сидевшему за тем же столом с пером в руках, прибавил:
— Пиши! У Ивана Булатова лошадь одна, корова — одна, овец нет…
Письмоводитель пригнулся, сбоченился, и перо быстро забегало по бумаге, а становой снова обратился к толпе:
— Вот я вам покажу, как податей не платить! Вишь, брюха-то распустили!.. Чего в затылке-то скребешь!.. Обовшивел!.. Небось я и вшивого достану, не побрезгаю… От меня не уйдешь!.. В воду бросишься — невод запущу! В лес убежишь — лес вырублю! В землю уйдешь — землю раскопаю!.. В солому уткнешься — солому подожгу…

XVII

В этот самый момент дверь распахнулась, и в правлении показался отец Иван.
— Чур меня! Чур меня! — кричал он: — батюшки, какие страсти!
— Врешь, не отчураешься, — крикнул становой.
— Неужто?
— Верно говорю.
— За мной податей нет…
— Податей нет, так другие провинности найдутся. — У полиции чистого человека нет… Хоть что-нибудь, а уж найдет…
— Бедовый же ты!— проговорил отец Иван и, подойдя к становому, подал ему руку.— Однако поздороваться все-таки надо. Здорово, коллега.
Становой был ему товарищ по семинарии.
— Здорово, здорово…
— Как поживаешь?
— Твоими священными молитвами скрипим кое-как…
— И окроме меня молельщиков-то у тебя много.
— Еще бы! — подхватил становой: — из священной породы тоже! Кто попом, кто дьяконом, кто дьячком. Только, видно, молиться-то ленивы. Вот часа три кричу здесь, охрип даже, а толку нет все-таки… А все ты виноват, — закричал становой, обращаясь к старшине, почтительно стоявшему впереди толпы. — Вишь, медаль-то развесил!.. Не медаль тебе, а бабьи ожерелья навесить бы надо, потому — сам-то ты ни старшина, а баба.
И, быстро обернувшись к отцу Ивану, становой прибавил:
— Ах, в Репьевской-то волости старшина у меня прелестный!.. Бриллиант, а не старшина! Волость вот как в руках держит… Все по струнке ходят… Какие мосты, какие гати! Намедни губернатор проезжал, так даже обнял и расцеловал его! Так, посреди гати, остановил лошадей, вышел из кареты и расцеловал… Все-то у него в порядке, куда ни загляни. Пожарный обоз восторг, по улицам деревья растут.
— Помилуй, Аркадий Федорович, — перебил его на этот раз старшина: — что же это за деревья!.. Ведь мы знаем! Позвольте доложить. Ведь деревья-то просто в лесу были срублены да накануне губернаторского приезда и воткнуты по улицам. Оно, точно-с, красиво смотреть, только сейчас эти деревья к старшине на двор свезены… Все это фальшь одна…
— Там фальшь ли, нет ли, а все-таки человек, значит, заботится, хлопочет… Начальство едет и видит, что повсюду порядок и благоустройство… А какое мне дело, что на другой день ни одного дерева нет, очень мне нужно!.. Может, губернатор-то в первый и в последний раз был у него… А уж насчет податей… не старшина, а золото. Вот как… Хоть бы копейка недоимки! все чисто!..
— Тоже и на счет податей осмелюсь доложить вам, — заметил старшина:— ведь репьевский-то старшина — не со мной сравнять. Человек он денежный, торговый, гурты имеет, салотопни свои… У него и сейчас тысяч пять мелкого скота нагуливается да ста полтора рогатого… Окроме того штук пять кабаков, да сурочные промыслы… Ему хорошо! Не платит обчество податей, он собрал стариков, перетолковал с ними, да свои денежки и закладывает. ‘Нате, говорит, смотрите, свои кровные за вас вношу!’. Вот у него и чисто!.. А волость-то у него в руках, известное дело, что хочет, то с нею и делает! Круглый год на него работает!.. И пашут, и сеют ему, и жнут, и косят… Уж он свое выворотит небось… Ему хорошо… И я рад бы так-то делать, да средств не хватает…
— А что все это доказывает? — спросил становой.
— То и доказывает, Аркадий Федорович, что Курицын человек сильный…
— Нет, врешь! — перебил его становой. — Это доказывает, что Курицын человек, а ты баба…
— Однако вот что, — проговорил отец Иван, обращаясь к становому: — ты обедал, что ли?
— Конечно нет, жрать, как собака, хочу.
— Так приезжай ко мне обедать… А коли в самом деле я тебе нужен, так там, у меня, и переговорим…
— Ладно.
— У тебя какое же до меня дело-то?.
— Вот узнаешь…
— А ты скоро здесь покончишь?
— Теперь скоро.
— Ну, вот и отлично. А я покамест поеду приготовлюсь…
— Чего там готовиться-то! Что есть в печи, на стол и мечи.
— Так до свиданья.
И вслед за тем, пригнувшись к уху станового, он прибавил шепотом:
— Коньячок у меня есть, лет пять уж стоит…
— Отлично.
— Так я буду ждать тебя…
— Приеду, небось…
И отец Иван отправился домой, а становой снова принялся допрашивать мужиков.
— Анохин Федот! — крикнул он.
— Здесь.
— Выходи живей… Лошадь есть?
— Нет.
— Корова?
— Нет.
— Овцы?
— Нет.
Становой даже плюнул.
— Жена есть, что ли?
— Нет.
— Дети?
— Нет.
— Любовница?
— Есть.
Но в этот момент раздался такой хохот, что даже сам становой не мог остановить его, а Федот Анохин принялся оправдываться.
— Ну, чего зубы-то скалите, чего! — кричал он на хохотавших мужиков. — Знамо, обмолвился!.. Я думал — про собаку спрашивают и молвил, что есть, а вышло вон что! Ну чего ржать-то! Что вы, жеребцы, что ли!.. знамо, обмолвился… Какая там любовница, коли насилу ноги передвигаю.
Но мужики, к великой досаде Анохина, не унимались и продолжали хохотать, поддобривая хохот скоромными остротами. Наконец становой усмирил их и, снова приняв олимпийский вид, обратился к старосте.
— Иди сюда! — крикнул он ему.
Староста подошел.
— Есть что-нибудь у этого паршивца?
— Никак нет, ваше высокородие.
— Чем же он занимается?
— Да чем… Летом бахчи караулит, а зимой зайцев капканами ловит… Самый лядащий изо всего села…
Становой вскочил и подбежал к Анохину.
— Как же смеешь ты жить! — крикнул он.
— Знамо, что толку мало от меня… какой толк. Известно, толков нет никаких… Кабы богатый али здоровый был… Ну точно… а то все мочи нет…
— Так умри.
— Знамо, что надо бы… только вот час-то смертный не приходит.
— Ах вы, черти, ах вы, дьяволы! Небо коптишь только ведь, подлец… Что же, и хлеба не сеешь?
— Ну, я и сохи-то не подниму…
— А жрешь небось…
— Без этого нельзя…
— Ах вы, дьяволы! ах вы, черти… Ну постойте же, я вам докажу! — крикнул становой и сел на прежнее место.
Наконец часа через полтора опись была покончена.
— Ну, дьяволы!— кричал становой сильно уже охрипшим голосом и потрясая в воздухе только что составленною описью: — чтобы через две недели подати были все в казначействе, все до одной копейки, и чтобы казначейская квитанция была мне представлена. Эй, ты старшина! Подойди сюда…
Старшина подошел.
— Квитанцию ты привезешь мне сам, ко мне, в становую квартиру, слышишь?..
— Слушаю-с, Аркадий Федорович.
— А если через две недели подати не будут внесены, — продолжал становой, снова обращаясь к крестьянам: — то я привезу сюда Курицына, и он живо купит у меня весь ваш скот… Слышите?.. Пощады от меня не ждать… Вот вам даю две недели сроку. Внесете деньги — спасибо скажу, а нет — не прогневайтесь. Камня на камне не оставлю… в муку вас сотру… Ах вы, подлецы, ах вы, дьяволы!..
И затем, передав бумаги письмоводителю, он крикнул:
— Сотский!
— Здесь, вашескородие.
— Лошади готовы?
— Готовы, вашескородие.
— Небось хромые опять?
— Никак нет, вашескородие.
— Смотри у меня!.. Ах, да, и забыл! — И вдруг, подбоченясь и подойдя к сотскому, он спросил: — А почему мост через Грачевку не в исправности?
— Ездил, вашескородие, сколько раз ездил, до самой до помещицы до Анфисы Ивановны доходил, в ноги кланялся ей, ничего не поделаешь… даже обругала меня… ‘Ты, говорит, видно, с ума сошел! никакого закона нет, чтобы барыни мосты чинили! на это, говорит, мужики есть’.
— Мужиков бы заставил!
— И у них был, вашескородие! Целый день ругался!.. Не едут! ‘Дьяволы, говорю, черти, анафемы вы проклятые!’, признаться, побил даже кое-кого, а все-таки не выехали! Уперлись, дьяволы, что мост на господской земле, и не едут…
— Дурак ты, вот что! — крикнул становой и, обратясь к письмоводителю, прибавил: — Александр Тимофеевич, отец родной, поедешь в Голявку, заверни в Грачевку… Уломай как-нибудь старушку-то! Сохрани господи, губернатор поедет, ведь он за этот мост шкуру сдерет. Уж мне и так от исправника нахлобучка была… ведь провалился недавно и с тарантасом и с лошадьми!.. Ну как этак-то губернатор ухнет! Что тогда будет!.. Заверши, благодетель…
— Хорошо, — проговорил письмоводитель, мрачный и угрюмый мужчина лет сорока. — Только да будет вам известно, что к старухе я не пойду…
— Что так?
— Да помилуйте, как на приедешь, непременно что-нибудь отнимет… Спичечницу отняла… а последний раз очки серебряные.
— Как так?
— Очень просто… Я к ней с окладными листами приехал, а она у меня очки отняла. ‘Дай-ка, говорит, я попробую! не по глазам ли!’ — велела себе псалтырик принести самой мелкой печати, надела очки… а потом сняла их, положила в футляр и в карман. ‘Как раз!’ говорит. Так и не отдала. ‘Ты, говорит, себе другие купишь!’ Пять рублей были заплачены. Нет уж, я лучше с приказчиком поговорю… Ну ее к черту!
— Поговори, Христа ради!
— Хорошо.
— Пожалуйста.
И, снова обратясь к мужикам, он проговорил, грозя кулаком:
— Ну, черти, берегитесь! Чтобы через две недели квитанция была у меня!..
И, круто повернувшись, он вышел из правления.
Старшина, староста и сотский бросились провожать станового, подсадили его в тарантас, прокричали в один голос: ‘счастливо оставаться!’ — и, гремя и звеня колокольчиками и бубенцами, становой пристав покатил по направлению к дому своего коллеги, отца Ивана.

XVIII

Приехав к отцу Ивану, становой уже не мог говорить, а только хрипел как-то.
— Вот, слышишь, слышишь, — хрипел он: — видишь, вот она служба-то наша какая, хуже протодьяконской! Тот хоть в известные часы орет, а становой ежеминутно… Только глоткой и берешь. Есть у тебя глотка здоровая — служи, а нет, бери шапку в охапку и переселяйся в более вежливое ведомство. Только в ведомство это нашему брату, божьей родне, попасть трудно, потому что в нем правды больше.
Но отцу Ивану было не до правоведов, ему хотелось узнать поскорее, по какому именно делу приехал становой, и потому, как только ввел он его в залу, в которой и стол был уже накрыт и стояла закуска и водка, он спросил:
— По какому же это ты делу приехал?
Становой даже оскорбился.
— Господи боже мой! — крикнул он: — да позволь же хоть отдохнуть-то немного!
— Ну ладно, ладно, — поспешил успокоить его отец Иван: — и точно отдохнуть надо.
И затем, подведя его к столу с закуской, он прибавил:
— Ну-ка, дружище, выпей-ка водочки-то! Может, тогда и хрипота пройдет.
— Надолго ли пройдет-то, — проговорил становой, с какой-то досадой швырнул на стул портфель с бумагами: — за ночь пройдет, а утром опять захрипишь, как запаленная лошадь, потому утром опять оранье предстоит. Сегодня в Рычах, завтра в Ростошах, потом в Дубовой… Плохо дело!
— Чем?
— А тем, что все без толку орешь…
— Так-ты не ори!
— Пойди-ка, попробуй лаской-то!.. Орешь, орешь, а поощрения все-таки никакого!.. Хоть бы нигилиста поймать какого!..
— Зачем он тебе?
— Как же, толкуй!.. Вон Ломпетов-то изловил одного, так сначала денежную награду получил, потом благодарность от губернатора, затем орденок повесили, а наконец из становых-то в помощники перевели… Вот это так!.. На грех ведь ни одного социалиста в моем стане нет… Только одни паршивые отставные солдатики ругаются, да хромой Фетошинский речи на обедах либеральные говорит… А поймать его все-таки нельзя!
— А хотелось бы?
— Еще бы!
И, затем, подойдя к столу с закуской, становой прибавил: — Эге! да ты, я вижу, совсем порядки-то забыл!
— Что такое?
— Рюмок-то наставил, а стакана нет ни одного. Я, друг любезный, из этой мелкой посуды не балуюсь. У меня положено: утром стакан, перед обедом два и перед ужином один. Долбану — и конец.
— Можно и стакан поставить.
— Сделай милость.
Становой ‘долбанул’ два стакана, закусил, и затем приятели принялись обедать.
— Ну, — проговорил становой, когда обед был покончен: — теперь можно и о деле потолковать.
— Потолкуем, потолкуем! только пойдем ко мне в кабинет, чтобы никто нас не подслушал. Откровенно сказать, я чую, по какому ты делу-то приехал.
— Чуешь?
— Чую.
— И прекрасно! меньше разговоров будет…
Они перешли в небольшую комнату с одним окошечком, выходившим на двор. Возле окна стоял письменный стол, вдоль правой стены помещался громадных размеров диван, а вдоль левой — комод, два, три стула и сундук, окованный железом.
— Так вот он, твой кабинетец-то! — проговорил становой, поглядывая на сундук.
— Этот самый.
— Проповеди-то здесь сочиняешь?
— Чего их сочинять, коли никто слушать не хочет.
— А в сундуке что? деньги небось! — И, развалясь на диване, становой подложил под бок подушку, набил трубку, закурил ее и принялся дымить на всю комнату.
Но отец Иван не слушал шуток станового и, подсев к нему, вынул из кармана знакомое уже читателю письмо и, подавая его становому, спросил:
— Уж не по этому ли делу ты приехал-то?
— Вишь как засалил! — проворчал становой, развертывая лениво письмо: — словно блины в него завертывал.
— Еще бы. Третий день читаю. Ну что, по этому?
— Верно! Отгадал!
Отец Иван даже руками всплеснул.
— Ах, — вскрикнул он: — ах!.. Что же делать-то?
— Что делать-то? — переспросил становой и выпустил изо рта такое густое кольцо из дыма, что отец Иван не вытерпел и поймал его на палец.
— Да, что делать?
— А вот то же самое, что ты сейчас с кольцом проделал! — проговорил становой и на этот раз выпустил уже несколько колечек, одно другого меньше.
— Я что-то тебя не понимаю.
— Потрафь в центр дела, как ты потрафил в центр кольца, вот тебе и все. Понял?
— Понял… Только-то там иное.
И, немного помолчав, он спросил:
— Какую же ты грамотку-то привез?
— Грамотка хорошая, печатная…
— Неужто повестку? — чуть не вскрикнул отец Иван,
— Повестку.
— Так, стало быть, дело-то началось уж?!
— Стало быть, началось, коли в суд вызывают.
— Покажи-ка…
— Можно. Только портфель мой в той комнате, и идти лень… наелся очень…
И становой выпучил на отца Ивана сонные глаза свои.
— Принести?
— Сделай божескую милость… лень…
Отец Иван поспешно вскочил с дивана, бросился вон из комнаты и немного погодя воротился с портфелем в руках. Становой проговорил: ‘спасибо’, кряхтя достал из кармана брюк вязку ключей, разыскал тот, который требовался, щелкнул замочком и, пошарив в бумагах, вытащил повестку.
— На-ка, почитай! — проговорил он.
Отец Иван взял бумажку и прочел повестку, которой столичный мировой судья вызывал Асклипиодота Психологова в камеру, по делу об обвинении его в краже у коллежского регистратора Скворцова из незапертого стола двухсот рублей.
— Что, ловко? — спросил становой.
— Ах, мерзавец! ах, мерзавец!.. — горячился отец Иван, хлопая себя по бедрам: — ах, расточитель…
— Ну уж и расточитель! — проворчал становой. — Что же теперь делать! Как быть…
— А вот позови сына, и я вручу ему повестку.
— Да не про то говорю я, — перебил с досадой отец Иван, продолжая метаться по комнате, как белка в клетке.— Я спрашиваю у тебя совета, как поправить дело!..
— Да ведь в письме-то тебе пишут, как поправить. Так и сделай… Отопри вот этот сундук, вынь приличную пачку денег, поезжай в Москву и постарайся замять дело. Вот и все! — проговорил становой, продолжая преспокойно полеживать на диване.
Отец Иван даже испугался.
— Что, не любишь?
— Легко сказать!
— А коли трудно сделать, — перебил его становой, переворачиваясь на другой бок: — так не езди,
— А тогда что будет?
— В острог запрячут.
Отец Иван опять замолчал.
— Главная причина, — говорил он: — этот самый Скворцов в полиции, говорят, кварташкой служит, следовательно, пощады не жди… Оберет так, что шкуры не оставит…
— Ну, брат, в этом случае я даже затрудняюсь решить, кто жаднее, попы или полиция?..
— Сказал тоже! — вскрикнул отец Иван.
— Не правда разве? — проворчал становой и, вздохнув, прибавил: — полагаю, что ни у одного квартального не найдется такого сундука, какой у тебя имеется. Однако вот что! Позови-ка сына-то.
Но Асклипиодота нигде не могли найти.
Давно уже стемнело, а отец Иван все еще беседовал со становым, сидя за бутылкой коньяку, все в том же кабинете. Но о чем говорили они, никто не слышал, только старуха нянька, вошедшая в кабинет доложить, что Асклипиодота нигде не нашли, видела, что отец Иван ходил по комнате, а становой писал какую-то бумагу. Наконец часов в двенадцать ночи становому были поданы лошади.
— Ну, — проговорил он: — видно, его не дождешься.
— Подожди, придет…
— Нет, ждать некогда.
— Ты бы переночевал, — упрашивал отец Иван. — Ночь темная, как раз в овраг влетишь…
— Нельзя, надо в Ростоши ехать… Тоже податей не платят, скоты. Опять орать придется…
— Как же с повесткой-то быть?
— Очень просто, тебе передам, а ты распишешься, что для передачи получил. На-ка, распишись-ка…
Отец Иван расписался.
— Так ехать советуешь? — спросил он, передавая становому подписанную повестку.
— Известно, — проговорил становой, кладя повестку в портфель: — коли сынок накуролесил, так батюшке зевать нечего! Ступай-ка, ступай-ка, ты в Москве-то был, что ли, когда?..
— Нет, не был…
— Так вот и увидишь, город богатеющий!.. Смотри, не забудь мне гостинчик привезти.
И, посмеявшись над растерявшимся отцом Иваном, становой сел в тарантас и поехал ‘орать’ в село Ростоши.

XIX

Между тем в Грачевке, в саду Анфисы Ивановны, происходила иная сцена. Там Асклипиодот и Мелитина Петровна, лежа на траве и покуривая папиросы, вели следующую беседу.
— Черт знает, — говорил Асклипиодот, — теперь не придумаю, что мне и делать! Последняя надежда лопнула…
— Мне и самой досадно! — заметила Мелитина Петровна,
— Неужели же у старухи и двухсот рублей не нашлось!..
— Божилась и клялась, что нет…
— Не поверю я ей…
— А я — так верю…
— Куда же она деньги девает?
— Так, зря уходят… На монастыри, на попов, на нищих. Если бы у нее деньги были, она бы мне не отказала, потому что после знаменитого тришкинского процесса я в милостях у нее нахожусь.
— Ты вечно шутишь, — перебил ее Асклипиодот с досадой,— а мне, право, не до шуток. Опять-таки повторяю, что никогда не поверю, чтобы у старухи не было денег. А просто ты не настойчиво просила… Не своя беда, а чужая!
— Ах ты, бессовестный… Битых два часа упрашивала! В сочинения даже пустилась… Сочинила, что деньги эти мужу необходимы, что он болен, что он умирает, что при Бабиной главе ему ногу оторвало. Что же еще? Кажется, чувствительно,
— Что же делать теперь! — как-то отчаянно вскрикнул он.
— К отцу пристань.
— Приставал уж…
— Почему же ты раньше не позаботился… Дело-то ведь не шуточное…
— Раньше, раньше! — перебил ее Асклипиодот. — В том-то и дело, что не хватило духа заговорить! Все сегодня, да завтра!.. Какой-то доброй минуты ждал… Вот и дождался!..
— Бедненький! — подшутила Мелитина Петровна.
— Сверх того не ожидал я, чтобы Скворцов отказал мне в отсрочке… Ведь я сам же открыл ему истину!.. Не напиши я, он и до сих пор не знал бы, кем именно были взяты деньги. Ведь я рассказывал тебе, как было дело. Была пирушка, все мы были более чем пьяны, ящик у стола был выдвинутая увидал пачку денег и взял двести рублей… Наконец, ведь он приятель мой… наконец, я ведь писал же ему, что деньги возвращу, чтобы он не беспокоился об них…
— Почему же не возвратил?
— А потому и не возвратил, что ждал все доброй минуты.
И вдруг, переменив тон, он спросил:
— А что будет за это?
— Известно что…
— А именно?
— Одно наказание за кражу… тюрьма.
— Да разве это кража!
— А что же, по-твоему?
— Но если женщине нечего было есть, если у нее ребенок умирал! Если не на что было дров купить, чтобы протопить и согреть холодную квартиру. Не крал я, а просто взял деньги и отдал их той, которой они были необходимы…
— Целый роман! — перебила его Мелитина Петровна: — все есть: и угнетенная невинность, и голод, и холод, и больной, умирающий ребенок, и даже кража!..
— Тебе смешно, а меня ждет позор!
— Что же! И развязка романа не дурная… Но почему же позор?
— Да ведь я вор.
— В глазах одних вор, а в глазах других — рыцарь. Помилуй! Ради спасения своей Дульцинеи даже перед кражей не остановился. А ребенок-то этот твой был?
— Перестань, ради бога… Право, мне не до шуток!
— Я и не подозревала, чтобы ты мог быть таким нежным, таким ловеласом…
Но Асклипиодот не слушал ее.
— любопытно было бы знать, — говорил он как будто сам с собою: — зачем это становой к отцу поехал?..
— Разве он у него?
— Да.
— Ты почем знаешь, — ведь ты целый день здесь скрываешься…
— Письмоводитель приезжал сюда, и вот он-то говорил мне… Этот косолапый черт даже как будто намекает, что дело касается меня…
— Ага! знает, видно, кошка, чье мясо съела!..
— Поэтому-то я и домой не пошел… и не пойду…
— Где же ты ночь-то проведешь?
— Мир не тесен!
И, немного помолчав, он добавил:
— Уж не начал, ли Скворцов дела!.. В Москву не требуют ли!
— И отлично! В Москве тебя никто не знает, отсидишь там свой срок и вернешься сюда как ни в чем не бывало…
— Чист, как трубочист! — перебил ее Асклипиодот.
— Умоемся, причешемся и ничего, сойдет! Люди нашего времени не особенно брезгливы, а воров, поверь мне, несравненно больше, чем честных людей, и если бы воры пошли войной на честных, то последние, конечно, были бы побиты жестоко! Успокойся, общество у тебя будет большое…
— Как не стыдно смеяться…
— Над несчастием ближнего, хочешь ты сказать? — перебила его Мелитина Петровна.
— Именно над несчастием.
— Кто же виноват… Я тебе предлагала… Сам отказался… А деньги были бы… Только бы телеграмму послать…
— Нет уж, спасибо. На такую сделку не пойду…
— Почему?
— Уж я раз двадцать говорил тебе, почему…
— К довольным принадлежишь, значит…
— Не к довольным, а просто к робким…
— Значит, весь мир гори в огне, лишь бы мой пирог испекся.
— Храбрости не хватает…
— Жалкий человек!.. Уж не службой ли земству думаешь принести пользу?
— Думаю.
— Слышала я, что тебе ‘место секретаря обещано’… Только в земство-то веру потеряла я, а в здешнее особенно…
— Это почему?
— Уж очень земцы-то хороши!.. Хлопотали о возобновлении смертной казни…
— Кто же это?
— Все ваш премьер, что с ключом-то ходит!.. Мужики обозлились на него и подожгли какой-то омет соломы… Вот он и хлопотал на земском собрании, чтобы ходатайствовать о наказании поджигателей смертной казнью… А прежде, когда мировой посредник был, говорят, либеральничал, всех крепостников восстановил против себя, общее их негодование возбудил!.. Даже стихи про него писали…
И, проговорив это, Мелитина Петровна начала декламировать:
Вам нужен не такой посредник мировой.
Вам нужен, чтобы он, как прежний становой,
С помещиком крестьян отнюдь не разбирал…
А просто-напросто их драл бы, драл бы, драл…
— А теперь этот либерал о смертной казни хлопочет. Вот как люди-то меняются. Итак, видишь ли! Ваше земство казнить собирается, а соседнее хлопотало, чтобы разрешили рабочих пороть… Ты запиши это в земскую хронику, будущий земец…
— Теперь, пожалуй, и в земство-то не попадешь… Узнают про это поганое дело, и места не дадут…
— Не дадут секретаря — ступай в адвокаты.
— Хорош адвокат… из острога-то!
— Зато на самом себе законы изучишь… Недаром же в какой-то французской книжонке, описывая познания одного адвоката, автор выразился про него так: ‘il connut le code, comme un voleur’. {Он знал свод законов не хуже вора (франц.).}
— Остроумно…
И, помолчав немного, он прибавил,
— Неужели же ты не можешь достать мне денег?..
— Согласись на мои условия — и деньги будут высланы немедленно.
— А без этого? — спросил Асклипиодот.
— Без этого не будет ничего.
— Но ведь это жестоко!
— Зато справедливо… разве ты заслужил….
Но в это время в кустах что-то хрустнуло, раздались чьи-то шаги, и Асклипиодот быстро вскочил на ноги.

XX

Немного погодя он бежал уже по дороге, ведущей в село Рычи. Бежал, поминутно оглядываясь, как бы боясь погони,— бежал, не разбирая дороги и к чему-то прислушиваясь. Так добежал он до моста, о починке которого хлопотал становой, как вдруг чуть слышный звук колокольчика остановил его. Асклипиодот замер и стал прислушиваться. Все было тихо, только колокольчик продолжал звенеть где-то. Наконец Асклипиодот сообразил, что колокольчик раздавался в стороне Рычей и что он приближался! ‘Уж не становой ли!’ — мелькнуло вдруг в голове Асклипиодота, и первой его мыслью было скрыться под мост… Но не сделал он и двух шагов, как позади его выросла чья-то длинная фигура и подошла к нему. ~
— Ах, это вы! — проговорила фигура.
Асклипиодот обернулся и увидал перед собою Знаменского.
— Откуда это? — Из Грачевки?
— С чего это вы взяли?
— Мне показалось… Вы так бежали… Уж не случилось ли чего?
— Ничего решительно…
— А я все здесь по камышам шатался…
— Уж не крокодила ли искали? — спросил немного оправившийся от испуга Асклипиодот.
— Именно!.. Подите же! не удается подсмотреть, и только!.. Утром ходил… наконец думаю: дай, ночью пойду!.. И все-таки нет ничего! Вы счастливее меня…
— Однако знаете ли что! — перебил его Асклипиодот, прислушиваясь к приближавшемуся колокольчику: — пойдемте-ка под мост скорее.
— Это зачем?
— Да что вы, оглохли что ли! — вскрикнул Асклипиодот сердито: — не слышите разве колокольчика..-
— По всей вероятности, это становой… Он у вашего батюшки был… И, знаете ли, вас зачем-то искали… По крайней мере ко мне приходила Видинвина узнать, не у меня ли вы сидите…
— Пойдемте же, пойдемте же!.. — чуть не кричал Асклипиодот.
— Зачем же?
‘Да ведь я вор!’ — хотел было сказать Асклипиодот, но опомнился.
— Встретиться не хочу с ним, — проговорил он.
И крепко, судорожно схватив Знаменского за руку, он потащил его под мост. В это самое время подъехал и тарантас.
— Стой! — крикнул становой. — Сотский, слезай, осмотри.
Послышался прыжок и чьи-то торопливые шаги на мосту.
— Ну, что? — кричал становой.
— Ничего, вашескородие, — проехать можно еще. Только правее держаться надо, а то налево дыра…
— Большая?
— Большущая, вашескородие, лошадь пролетит — не зацепит!
— Погоди, слезу.
И Асклипиодот слышал, как становой, пыхтя и сопя и вместе с тем ругаясь, прошел по мосту, поддерживаемый сотским,
— Ну, с богом! трогай!..
Тарантас въехал на мост, и в ту же минуту мост заскрипел, заколыхался, застонал… Послышалось фырканье лошадей, крики сотского: ‘правей! левей!’, понуканья ямщика, ругань стоявшего на берегу станового, и, наконец, осыпав спрятавшихся землей, соломой и навозом, тарантас проехал мост и, выбравшись на дорогу, остановился.
— Благополучно-с! — доложил сотский становому и поспешил подсадить его в тарантас…
— Трогай!
И тарантас загремел, покатившись по гладкой, укатанной дороге, а Асклипиодот с Знаменским, осыпанные сором и мусором, вышли из-под моста и направились к Рычам.

XXI

Между тем отец Иван, проводив станового, заглянул было в комнату Асклипиодота, но, увидав, что комната была пуста, а постель не тронута, воротился в кабинет, приказал постлать себе постель и лег спать. Сына отец Иван не видал со вчерашнего дня, а именно, с той минуты, когда тот бросился ему в ноги и просил ‘выручить’. Читателю известно уже, что просьбы эти не особенно тронули отца Ивана. И действительно, мольбы сына не разжалобили его, а только раздражили, и, не будь он в душе добрым и любящим, он, под влиянием раздражения этого, не задумался бы даже проклясть сына. Но отец Иван только накричал, нашумел и прогнал сына с глаз долой. Однако по мере того, как дело принимало все более и более серьезный оборот, когда в руках его имелась повестка, вызывавшая Асклипиодота в суд, отец Иван невольно вспомнил эти слезы, и сердце его снова начало болезненно ныть и сжиматься. Ему стало жаль сына, хотя он и чувствовал, что если бы сын этот подвернулся ему теперь, в настоящую минуту, то он опять бы нашумел и накричал на него. Тем не менее необходимость ехать в Москву и как можно скорее повидаться с Скворцовым представлялась отцу Ивану все яснее и яснее, и он, наконец, порешил, что завтра же утром отправится в путь.
Нечего говорить, что ночь провел он не особенно спокойно и, проснувшись, тотчас же поспешил заглянуть в комнату Асклипиодота, но комната попрежнему была пуста. ‘Уж не случилось ли чего с ним!’ — подумал отец Иван и пошел разыскивать Асклипиодота. Он осмотрел конюшню, сеновал, погребицу, побывал в бане, помещавшейся на огороде, думая где-нибудь найти Асклипиодота. Но Асклипиодота нигде не оказалось, и отец Иван струсил не на шутку. Бледный и запыхавшийся, прибежал он в кухню и, увидав там старуху няньку, крикнул:
— Да где же Асклипиодот?
— А я почем знаю! — проговорила старуха, все еще сердившаяся на отца Ивана за его грубое обхождение с сыном. — Я уж и сама искала его повсюду, да нет нигде…
— К дьякону, к дьячку ходила?
— Нет, не ходила.
— А к лавочнику, к фельдшеру?
— И у них не была. Вечор ходила, а нынче нет. Еще бы не убежать! От этакого страха и крика на край света убежишь!
Отец Иван, не дослушав ворчанья старухи, бросился вон из кухни и отправился на село разыскивать сына. Он побывал у дьякона, у дьячка, у лавочника, обошел трактиры, заглянул к фельдшеру, но Асклипиодот словно в воду канул. Наконец уже, зайдя к Знаменскому, он получил кое-какие сведения о сыне. Знаменский рассказал ему свою встречу с Асклипиодотом на мосту, и отец Иван немного успокоился.
— Куда же он после-то отправился? — спросил он.
— А уж этого не знаю, — ответил Знаменский: — он проводил меня вплоть до училища, я пошел домой, а он…
— А он? — перебил его отец Иван.
— А он — по направлению к вашему дому.
Отец Иван возвратился домой, снова заглянул в кухню, обошел двор и, не найдя нигде Асклипиодота, приказал кучеру запрягать лошадей.
Наконец часов в двенадцать дня возвратился и Асклипиодот. Он вошел через заднее крыльцо и, встретившись в сенях с старухой нянькой, спросил ее:
— Ну, что отец?
Старуха даже вскрикнула от радости, увидав свое детище.
— Слава тебе господи, слава тебе царица Небесная… Где это ты пропадал, батюшка… с ног мы сбились, искамши тебя…
— Что отец? — повторил Асклипиодот.
— И отец все тоже… все село обегал сегодня, все мышиные норки осмотрел…
— А теперь он какой?
— А теперь его дома нет…
— Где же он?
— А в Москву уехал.
Асклипиодот даже вздрогнул.
— Как в Москву?
— Так, в Москву.
— Он сам тебе сказал это?
— Сам.
— Зачем?
— А уж этого, батюшка, не знаю, а слышала только вечор, что становой советовал ему скорее в Москву ехать. ‘Поспеши, говорит, не мешкай, коли хочешь дело замять!’ А уж какое дело… не знаю, батюшка…
Асклипиодот обнял старуху, расцеловал ее и бросился в свою комнату. Он, достав лист почтовой бумаги, сел за стол и написал следующую записку: ‘Милая Меля! Дела мои приняли благоприятный оборот. Отец уехал в Москву и, судя по нескольким словам, подслушанным нянькой во время разговора отца со становым, поехал с целью замять какое-то дело… Так как в Москве у отца не может быть иных дел кроме моего, то и выходит, что он поехал именно по моему. Теперь меня беспокоит вчерашний случай. Я ужасно боюсь, не узнали ли нас? уведомь, пожалуйста, чем все это кончилось. Я так бежал, что теперь даже вспомнить смешно! А на мосту, вообрази, встречаю Знаменского… Дуралей этот шатался всю ночь по камышам, жаждая увидеть крокодила!.. Ну, да черт с ним! Если возможно, приходи сегодня в Рычи, хоть на почту например, а я постараюсь с тобою встретиться… Приходи, пожалуйста!’
Вложив письмо это в конверт и тщательно запечатав, он бросился в кухню.
— Няня! — крикнул он, — как бы письмо это переслать барышне грачевской?..
— Отчего же не переслать? Можно! Послать батрака, и конец делу… Теперь мы хозяева в доме-то, что хотим, то и делаем!.. Наша власть!..
— Так пошли его скорее.
— Ты, батюшка, покушать не хочешь ли?
— Ты прежде письмо отправь! Да строго-настрого закажи, чтобы передал его самой барышне, Мелитине Петровне, в собственные руки… Ну, ступай, ступай.
И, повернув старуху за плечи, он чуть не вытолкнул ее из кухни.
Немного погодя Асклипиодот сидел уже за столом и с жадностью пожирал приготовленный для него обед, а старуха нянька сидела рядом с ним и любовно, с улыбкой заглядывала ему в лицо, причитывая нараспев,
— Кушай, батюшка, кушай!.. Кушай, родименький мой, ласковый!.. Уж и поплакала я за эти дни-то… Кушай, батюшка, кушай!..
Но Асклипиодот, вряд ли обращал внимание на причитания старухи. Он был слишком счастлив! Открытое лицо его, опушенное маленькой бородкой и окаймленное рассыпавшимися кудрями, дышало довольством. Он съел тарелку жирного борща, съел студня с хреном, добрый кусок жареной баранины с зелеными, свежими огурцами, выпил кружки две холодного, прямо со льда принесенного, квасу и, расцеловав старуху за хлеб за соль, пошел спать в свою комнату.

XXII

В то же самое утро, только что Анфиса Ивановна проснулась, как в спальню к ней вошла Домна и объявила, что ночью что-то приходило в сад и что садовник. Брагин, не желая более жить в таком страшном месте, просит сегодня же расчесть его. Анфиса Ивановна, только чтобыло успокоившаяся, даже обмерла со страха и не заметила, как псалтырь вывалился у нее из рук. Домну била лихорадка. Позвали Брагина. Он вошел в комнату мрачный и нахмуренный, а более всего перепуганный.
— Что такое еще случилось? — чуть не со слезами спросила Анфиса Ивановна.
— Я и сам не знаю, что! — проговорил Брагин: — но только оставаться у вас я более не могу. Я таких страхов никогда не видывал.
— Да что такое? — говори ради бога.
— А вот что. Должно быть, этак часу в первом ночи, вышел я из своей сторожки, и послышалось, как будто что-то шумит в кустах сирени. Я стою и слушаю… Шум раздавался, и вместе с тем слышался как будто какой-то шепот, словно как кто шипел, и треск сухих сучьев. Я подумал себе: беспременно крестьянские ребятишки пришли малину воровать либо смородину, дай, думаю, изловлю хоть одного. Воротился в сторожку, обул валенки, взял дубинку и пошел. Около сирени остановился, слушаю, все тихо, ничего не слыхать. А ночь была темная, хоть глаз выколи. Я пошел по дорожке к малине, как вдруг направо от меня что-то блеснуло. Я остановился, смотрю, а напротив меня, в кустах-то, два огненных глаза, да прямо так на меня и смотрят… Я так и присел, да как крикну караул… и в ту же секунду глаза потухли, и по кустам пошел такой треск и шум, что я отродясь такого не слыхивал.
— Крокодил! — в один голос вскрикнули старухи.
— Так ты его видал? — спросила Анфиса Ивановна.
— Я только видал два огненных глаза.
— А когда ты закричал караул, ты видел, как он бросился?
— Я вам говорю, что ночь была темная, а шум я слышал, а потом, немного погодя, я слышал, как затрещал плетень, как будто кто-нибудь через него перепрыгнул… На крик мой прибежал Карп с колотушкой. Я рассказал ему, как было дело, но только что отошли мы с ним от этого места, как в акациях опять послышался треск… Тут уж мы давай бог ноги и прямо в людскую.
— Это непременно крокодилы, и, непременно самка с самцом! — проговорила Анфиса Ивановна. — Кажется, Знаменский говорил мне, что об эту пору они кладут яйца… Ты не смотрел, яиц там не было?
— Утром мы все туда ходили, но ничего не нашли.
— И никаких следов не заметно?
— Какие же могут быть следы… Трава, точно, была помята, а следов никаких… А вот плетень, точно, погнут, и как раз на том самом месте, откуда раздался треск. Воля ваша, Анфиса Ивановна, а вы меня разочтите, я у вас не останусь.
Анфиса Ивановна чуть не со слезами на глазах принялась упрашивать Брагина не покидать ее, объяснила ему, что только на него одного и надежда, так как он человек военный, доказавший на службе свою храбрость, и дело кончилось тем, что Брагин расчувствовался и решился остаться, с тем, однако, непременным условием, что спать он будет не в садовой сторожке, а в людской, вместе с другими.
Как только Анфиса Ивановна оделась, так в ту же минуту, не помолившись богу, отправилась рассказать о случившемся племяннице, но комната ее была заперта, и Мелитина Петровна спала самым безмятежным сном.
В это самое время к экономке Дарье Федоровне, сидевшей в своей комнате, вошел Иван Максимович и, помолившись на образа, перед которыми теплилась лампадка, присел на сундук.
— Насчет говяжьих делов пришел справиться, — проговорил он. — Корову зарезал ухорокую — оторви хвост! Сорок — пятнадцать дал.
— Уж не знаю, нужна ли говядина-то! — сказала экономка.
— Кухарка говорила, что вся похарчилась.
— Коли похарчилась, так, значит, вези.
— Насчет задку, а то, может, и передочка ничего?
— Нет, заднюю часть, самую лучшую.
— Говядина и толковать нечего — первый сорт, из Петербурга, с овцу… Постом, и то не грех есть… Ну, а насчет крокодилов-то, как дела идут?
Дарья Федоровна махнула рукой и рассказала все случившееся ночью.
— Вот где греха-то куча! — проговорил Иван Максимович, заливаясь смехом. — Вот так с волком двадцать!..
— А у батюшки-то, отца Ивана, — начал он немного погодя, — вчера насчет полицейского занимались, сам становой на ухорской тройке приезжал!..
— Что еще случилось?
— Насчет, вишь, петербургского-то! Скорпион, что ли, он прозывается, сын-то его…
— Ну?
— Письмоводитель рассказывал… Вишь, парень-то в Москве с приятелем жил на одной квартире… ну, и занялся по слесарному мастерству, насчет, значит, замочных делов, да и того… на чугунку и марш!.. Приятель-то спохватился, а денег-то нема.
— Неужто украл? — спросила Дарья Федоровна.
— Украсть, значит, не украл, а так, выходит, по-приятельски, по карманной части занялся, а чтобы там в Москве не получить насчет шейного или затылочного, он сюда тягу… А из Москвы-то по почтовому отделению бумагу с овцу прислали, читали, вишь, всю ночь и то до конца не дочитали… а как только рассветало, уж отец Иван в Москву, да денег с собой, Вишь, с волком двадцать взял. Вот где греха-то куча!.. Насчет, значит, тушения поехал хлопотать, чтобы ухорский-то по острожному департаменту не угодил…

XXIII

Возвратясь с Рычи, Иван Максимович зашел в лавку Александра Васильевича Соколова и передал все слышанное им от Дарьи Федоровны. Не прошло часа времени, как в Рычах всем уже было известно, что в саду Анфисы Ивановны прошлого ночью садовник Брагин видел двух крокодилов, самца и самку, собиравшихся класть яйца. Весть эта дошла и до г. Знаменского, успевшего уже кое-что прочесть из полученных от Вольфа книг, и хотя относительно ловли крокодилов он ничего подходящего к делу не почерпнул, но тем не менее, обдумав серьезно предпринятое им, он составил довольно подробный план действий, каковым и порешил руководствоваться. Он убедился, что способы, до сего времени употреблявшиеся им для поимки крокодила, не достигали цели и потому оказались неприменимыми. Мужики, которых он обыкновенно приглашал, под конец напивались всегда до того, что теряли всякое сознание и забывали не только про крокодила, но даже не понимали, что именно творилось с ними самими!.. Следовательно, чтобы достигнуть цели, необходимо было продумать что-нибудь другое: подыскать людей, которые относились бы к делу с подобающею серьезностью и которые не напивались бы до положения риз. Только тогда, при такой обстановке, можно будет ожидать благоприятных результатов.
Как только г. Знаменский додумался до этого, так в ту же минуту вспомнил недавно прочтенную им в ‘Сыне отечества’ статью об ученых обществах Германии, Англии и Франции. Он вспомнил, что нечто подобное происходило на съездах немецких естествоиспытателей, что ежегодные съезды эти стали же более и более принимать характер увеселительных собраний, так что специальная цель, в сравнении с празднествами, играла лишь незначительную роль. Поэтому сделалось необходимым устроить отдельные частные съезды, посвященные какой-нибудь отдельной отрасли естествознания, и пригласить к этому делу людей серьезных и любящих науку. Каких результатов достигло этим общество естествоиспытателей, ясно доказывает происходивший в университетском городе Иене, над председательством профессора Цителли, из Мюнхена, съезд немецких антропологов и геологов. Ни Вирхов из Берлина, ни Декен и Шафгаузен из Бонна, ни Фрас и Хельдер из Штуттгарта, ни Кольман и Иоганнес Ранке из Мюнхена, никто из них на съезде этом не помышлял об увеселениях, а напротив, со всею энергией преследовали предпринятую ими на себя задачу. Итак, ясно, что следует воспользоваться примером немецких ученых, образовать общество с известною целию и выбрать членами этого общества людей более или менее благоразумных.
Разобрав и обдумав эту мысль, г. Знаменский отправился осуществлять ее в лавку Александра Васильевича Соколова. На счастье г. Знаменского, вся интеллигенция села Рычей как раз была в то время в лавке и беседовала о появившихся в саду Столбиковой крокодилах. Тут был и фельдшер Нирьют, и известный капиталист Кузьма Васильевич Чурносов, Иван Максимович, ветеринар Капитон Афанасьевич, дьякон Космолинский, словом — все, которые с некоторым успехом могли бы в предполагаемом обществе если не олицетворить, то по крайней мере принять на себя вид Вирховых, Шафгаузенов, Кольмаков и других.
Поздоровавшись со всеми, г. Знаменский объяснил цель своего прихода. Ясно и толково изложил он, что дело о крокодилах оставлять в таком положении, в каком находится оно в данную минуту, невозможно, что если оставить его без исследования, то результатом этой бездеятельности, очень вероятно, будет то, что крокодилы положат яйца и в скором будущем заполнят не только данную местность, но, чего доброго, всю Россию и обратят страну эту в нечто похожее на Египет. Он удачно рассказал при этом те ужасы, которыми наполняют, крокодилы вообще всю Африку, вспомнил рассказ Стенли, как, при переправе через реку Малагарази, крокодил схватил за горло осла, и, как ни билось несчастное животное и как ни старались вытащить его за веревку, привязанную к шее, осел был увлечен и скрылся под водой. Передал, как на озере Мутигена тот же Стенли видел, как верховье озера, от западного до восточного берега, кишело крокодилами, и что и озеро Рувизи тоже наполнено ими, прибавил, что многое о крокодилах он мог бы рассказать им из равных путешествий, но что исполнит это когда-нибудь после… Все слушали с жадностью рассказы г. Знаменского, но составить из среды своей общество — видимо робели, предполагая, что общество это может не понравиться начальству. Иван же Максимович прямо высказал свое опасение, как бы за все это не досталось насчет шейного и затылочного. В том же смысле высказался и Александр Васильевич Соколов, но боялся он не насчет шейного, а насчет целости лавки. Капиталист Кузьма Васильевич Чурносов, услыхав про общество, надулся, как мышь на крупу, и в ту же минуту ухватился за карман. Г. Знаменский выходил из себя, доказывая, что общество их, — не ‘общество червонных валетов’, что правительство не только не преследует обществ с благотворительными целями, но, напротив, поощряет их, привел им несколько примеров того и в конце концов указал им на Пензенскую губернию, где губернатор поощрял ‘общество трезвости’… Но ни губернатор, ни другие примеры не действовали. Пришлось послать за водкой!.. Из лавки перебрались в теплушку. Принесли водку, Александр Васильевич накрошил колбасы, почему-то завалявшейся года три, и беседа пошла. Водка подействовала, и к вечеру, хотя и с некоторыми отступлениями от правил ‘общества антропологов’, тем не менее общество, к великому удовольствию г. Знаменского, сформировалось. Все нашли меру эту необходимою, все сознали, что крокодилов так оставлять невозможно и что начальство, пожалуй, спасибо не скажет, узнав, что не было принято своевременно никаких мер к искоренению бедствия в самом его зародыше. Один только Иван Максимович, не пивший водки, все толковал насчет затылочного и наотрез отказался от участия в обществе. Г. Знаменский, скромно отказываясь от звания председателя, предложил выбрать в эту должность фельдшера Нирьюта, как человека все-таки знакомого с естественными науками. Нирьют был единогласно выбран. Затем приняты членами: Чурносов, Соколов, Капитан Афанасьевич и другие, в секретари же г. Знаменский предложил дьякона, пишущего почти без грамматических ошибок.
Прослышав, что в лавке Соколова устраивается какое-то общество и что поят водкой, народ начал подваливать и предлагать себя в члены. Явился портной Филарет Семенович, пьяный, без шапки и весь в крови, прокричал ура, и предложил себя в члены, но его тут же выгнали вон. Подъехал торговец красными товарами, Гусев, с пономарем села Рычей, которые в ту же минуту и были выбраны в члены. Словом, к вечеру общество насчитывало у себя более тридцати членов. Г. Знаменский торжествовал, Общество составилось, оставалось только дать этому обществу название. Учредитель и почетный председатель г. Знаменский предложил назвать его ‘обществом ревнителей пополнения естественной истории вообще и поимки грачевских крокодилов в особенности’. Название это было принято единогласно при восторженных криках, и все принялись за качание учредителя, председателя и членов. Председатель Нирьют предложил выпить за процветание и успех общества. Предложение было принято с восторгом. Торжество началось и, вероятно, продолжалось бы до следующего дня, если бы член Соколов не оттаскал за волосы приехавшего с Гусевым пономаря. Драка эта немного освежила общество, принялись разнимать дравшихся, и когда благоприятные результаты были, достигнуты, все порешили, что на первый раз довольно, и разошлись по домам…

XXIV

Отец Иван, или, как звали его, ‘поп Иван’, принадлежал к числу самых обыкновенных попов. Это был мужик (именно мужик) средних лет, плотный, коренастый, с круглым, всегда засаленным, животом, поверх которого носил шитый шерстями широкий пояс, и с лицом, почти сплошь заросшим волосами. Только один нос, совершенно русский, то есть круглый как картофель, узенький лоб да самая незначительная часть скул были свободны от волос. Узенькие глазки его, которые, сверх того, он имел еще привычку прищуривать, тоже были опушены длинными ресницами и накрыты широкими дугообразными бровями, тем не менее глазки эти горели, как угольки, и, постоянно мелькая и перебегая с одного предмета на другой, словно боялись, как бы не упустить чего-либо из вида. Священствовал отец Иван лет тридцать, и все в одном и том же селе Рычах, слыл, и в самом деле был, умным мужиком, и благодаря этому природному уму (несколько извращенному пребыванием в бурсе, а затем складом жизни) постоянно был благочинным, и благочиние свое держал в ‘субординации’. Так как ‘субординация’ эта не только была любимейшим его выражением, но даже идеей, руководившей всею его служебною деятельностью, то ничего нет удивительного, что в глазах епархиального начальства, тоже склонного к ‘субординации’, отец Иван слыл всегда примерным благочинным, получал награды и в описываемое время имел уже набедренник, камилавку и какой-то крестик. Ладить отец Иван умел со всеми. Ладил он с архиереем, с консисториею, с исправниками, становыми, с попами и с прихожанами. Нрава был самого веселого, любил при случае выпить, ‘сразиться в картишки’, побалагурить, поврать, и в обхождении как со светскими людьми, так и с духовенством (которое, шутя, он называл Иисусовой пехотой) был необыкновенно прост. Не наговорится, не нарадуется, бывало, встретившись с кем-либо из знакомых, растопырит руки, растянет рот в самую приятнейшую улыбку, расспросит про домашних, про овечек, про коровок, все ли в доме благополучно и все ли ‘здравствуют’, расскажет два-три смешных анекдота, угостит на славу и только проделав все это отпустит с ‘миром’. Простота эта нисколько, однако, не мешала ему обделывать свои делишки. Набуфонит, наговорит в три короба, а уж в кармане побывает у каждого! Дело в том только, что простота эта, доходившая до смешного, как-то мирила всех с шельмоватостью отца Ивана. Поругают, покричат, бывало, а потом и расхохочутся!.. а там, где смех, понятно, нет ни гнева, ни злобы. Его и бранили и вместе с тем любили. Доказательством того, что отец Иван был действительно любим, служит то, что он оставался благочинным даже и в то время, когда благочинные стали назначаться не консисториями, а по выбору самого духовенства. Правда, на первых порах выбрали было какого-то молодого попика, с воротничками и запонками, правда, что молодой попик этот взяток не брал, но зато такую наделал кутерьму, что чуть было все свое благочиние не подвел под суд! Уж отец Иван, спасибо, выручил, распутав всю путаницу молодого благочинного. С тех пор и начали опять выбирать отца Ивана. ‘Тот хоть и карман выверяет, да дело сделает!’ И действительно, обделывать дела отец Иван был великий мастер! Кому кредитными свезет, кому кадушечку маслица, кому гусей племенных подарит, кому медком сотовым поклонится, а иного — так просто шуточкой обойдет! Шуточки выручали его иной раз не хуже денег. Раз как-то один священник его благочиния, рассердившись за что-то на своих прихожан, принялся швырять в них из алтаря просфорами. На грех, в село это приехал архиерей и как-то узнал про эту выходку сердитого попа. Гневу архиерейскому не было конца! Владыка расшумелся, растопался, приказал немедленно же произвести следствие, грозил попу ‘красной шапкой’, а в конце концов накинулся на отца Ивана, не донесшего ему о таковом происшествии. Отец Иван молчал, слушал и, наконец, обратился к владыке. ‘Ваше преосвященство! — проговорил он смиренно и сложив на груди руки: — ваше преосвященство! дозвольте слово сказать!’ — ‘Ну, говори!’ — ‘Ваше преосвященство! чем же больше бросать-то? Ведь в алтаре вещи все освященные, а просфоры-то освящены еще не были, только от просвирни принесли их!’ Архиерей расхохотался, махнул рукой, и дело тем и кончилось!
Хозяин отец Иван был примерный. Он не только сам за всем присматривал, но даже и сам работал. Хлопотун был превеликий. Он и обедни служил торопливо потому только, что ему все как-то некогда было!.. И действительно, благодаря этой неутомимости дом отца Ивана представлял из себя полную чашу. В его конюшне стояло всегда два-три жеребца собственного завода, по двору кудахтали превосходные брамапутровские куры, на пруду в огороде плавали породистые гуси и утки, овцы его отличались нежностию и обилием шерсти, коровы молоком, и все такие были красивые — рыжие на коротких ногах, с выкатившимися черными глазами, что любо было посмотреть на них. И все это отец Иван развел шутя, без малейших расходов. Маток своих он случал с казенными жеребцами, выбирал жеребцов рысистых и приплод продавал за дорогую цену. Кур развел незаметно от соседа помещика…
— Ах! — вскрикнул он, заехав к помещику: — курочки-то у вас отменные! Откуда добыли?
— Из Москвы привез, с выставки.
— А дороги?
— Не дешевы! За петуха двадцать пять дал, а за кур по десяти…
— Рублей? — испугался отец Иван,
— Конечно, не копеек…
— Э, хе, хе, хе!..
И кончилось тем, что отец Иван выпросил себе несколько яичек, бережно уложил их в вату, бережно привез домой и, подложив яйца под простую наседку, получил в конце концов превосходных цыплят.
Таким образом развел он гусей, уток, индеек, цесарок и почти таким же овец и коров.
— Нет, други мои, — говорил он: — с благочиния да с прихода-то не очень разживешься. Приходится за хозяйство приниматься да скотинку разводить!..
В особенности же отец Иван был страстным охотником до лошадей! Лошади у него выходили на славу, и потому маленький заводец его был известен не только в околотке, но и во всей губернии. Когда наступала пора жеребления маток, отец Иван бросал все и даже ночевал у них в денниках. Знаток в лошадях он был великий и, словно цыган, с одного взгляда замечал все пороки и качества лошади. Лошадей своих он всегда выезжал сам и дела этого отнюдь никому не доверял. Заложит, бывало, беговые дрожки, наденет на себя какую-то куртку, косу запрячет за воротник, голову прикроет рваной шляпенкой и марш на выгон! А выгон в Рычах был громадный, глазом не окинешь, ровный, гладкий, дорога — словно утрамбованная, и так-то, бывало, ‘отжарит’ отец Иван по этому выгону, что только пыль столбом. Все наездники хвалили его езду и говорили, что у отца Ивана замечательно ‘мягкая вожжа’! Таких лошадей, то есть, рысистых, отец Иван даже сам подковывал. Сделает, бывало, подкову, отшлифует ее, прикинет на весы, чтобы одна подкова не была тяжелее другой, и тогда уже подкует лошадь, и не в станке, а просто на руках, в стойле.
Водились у отца Ивана и деньги. Но и деньги не лежали у него непроизводительно, а клал он их в банк и получал на них проценты. Как только, бывало, накопит рублей сто, так запряжет тележечку и в город.
— Что, аль в банк деньги тащишь? — спрашивали, бывало, скалозубы: — тащи больше! Там денежки нужны… Живой рукой расхватают! Только подавай!
Но отец Иван даже внимания не обращал на этих, как он выражался, мякинников, и только, бывало, презрительно окинет их с ног до головы холодным взглядом.

XXV

Он был вдовец. После смерти жены у него на руках остались дочь и сын. Дочери было шестнадцать лет, а сыну девять. Похоронив жену, отец Иван испугался было своего положения, думал, что весь дом пойдет вверх дном, однако вышло не так, Благоразумная дочка Серафима принялась так усердно за хозяйство и так ловко и умело повела дело, что отец Иван не мог нарадоваться достаточно, глядя на дочь. Осенью он свез сына в уездный город, определил в духовное училище и, поместив его на хлебы к знакомому дьякону, возвратился домой. Мальчик имел хорошие способности, пошел отлично, и отец Иван успокоился окончательно.
Прошло два года. Встретилась надобность поновить в церкви стенную, живопись. Отец Иван отправился в губернский город разыскивать живописца. Ему отрекомендовали Жданова, молодого человека, только что кончившего курс в московской школе живописи. Отец Иван съездил к нему, рассказал, что именно требовалось, и, сторговавшись, возвратился домой. Недели через две живописец приехал с двумя подмастерьями и остановился в доме священника. Вскоре пустая церковь наполнилась громом уставляемых подмостков и стуком молотков, когда же все было готово и когда по зыбким подмосткам можно было взобраться под самый купол, Жданов нарядился в блузу и с кистями и красками полез наверх. Работа шла успешно и к концу лета должна была окончиться.
Однажды Жданов, желая попытать свои силы в портретной живописи, задумал сделать портрет Серафимы. Она согласилась… Жданов принялся за работу и, работая, не на шутку стал заглядываться на серьезное и миловидное лицо девушки. Отец Иван куда-то на время уехал, и когда он возвратился и увидал совершенно уже оконченный портрет, то даже развел руками.
— Ну, брат, молодец ты! — проговорил он. — Я думал, что ты одних только угодников малевать умеешь, и заместо того ты и девок тоже… молодец, молодец!..
— Хорошо?
— Еще бы, лучше, чем настоящая!..
— Так давайте меняться. Я вам копию дам, а вы мне оригинал.
Отец Иван этого не ожидал. Ему сейчас же пришло в голову домашнее хозяйство: кухня, горшки, доение коров, скопы масла, словом — все то, чем так примерно заведовала Серафима, и отец Иван заартачился и наотрез отказал Жданову. Молодежь, успевшая по уши влюбиться друг в друга, опечалилась. Жданов начал лениться, а Серафима хандрить и немного погодя слегла в постель. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы в дело не вмешалась старуха нянька.
— Ты что это, с ума, что ли, спятил? — проговорила она однажды с глазу на глаз отцу Ивану. Ты что это, девку-то впрок, что ли, бережешь?.. Солить, что ли, собираешься?
— А домом-то кто заправлять будет? Забыла это? — крикнул отец Иван.
— Смотри!.. Девка на возрасте — от греха на вершок!.. Не таковский это товар, чтобы его впрок-от беречь!
Отец Иван задумался. Продумал день, продумал два и, наконец, порешил отдать Серафиму за Жданова.
— Только смотри, вперед говорю, что приданого за ней, окромя тряпья, нет ничего… После чтобы не обижаться!
Но так как Жданов искал не приданого, а жену, то согласие и не замедлило последовать.
В тот день, когда в Рычах праздновалось обновление храма, сыграли и свадьбу Серафимы с Ждановым. Посаженой матерью была, конечно, Анфиса Ивановна, и свадебная гульба шла недели две, так что отец Иван совершенно очумел за это время.
Прошел еще год. У Серафимы родился сын, который привел, конечно, в восторг не только родителей, но даже и дедушку. Все они порешили, что такого крепкого, красивого и умного ребенка никогда и ни у кого еще не бывало, а когда отец Иван, крестивший ребенка, дал на зубок только один червонец, то Серафима даже обиделась, целый день не говорила с отцом, а прощаясь, не вытерпела и высказала отцу, что за такого ребенка не грех бы подарить что-нибудь посущественнее червонца. Через год после того Серафима родила дочь. Дочь тоже оказалась прелестною, но уже далеко не тем, чем был первенец. Третьего ребенка отец Иван даже крестить не поехал, а крестил заочно, ибо в самое это время у него начали жеребиться матки, когда же, по истечении года, Серафима сообщила отцу, что бог дал ей двойню, то отец Иван рассердился даже.
— С ума ты сошла, матушка, — говорил он, приехав к дочери: — разве так возможно!
На этот раз даже родители, и те чувствовали себя неловко, а Серафима, сверх того, расплакалась и опять намекнула отцу, что не худо бы было помочь дочери и внучатам.

XXVI

Между тем Асклипиодот кончил курс в училище и за отличные успехи и поведение был награжден похвальным листом. Лист этот отец Иван вставил в рамочку и, полный детской радости (отец радовался больше сына!), повесил лист на стенку своего кабинета, а осенью отвез сына в семинарию, поместив его на хлебы к Жданову. В семинарии, однако, Асклипиодот пошел хуже, начал лениться и отметки получал незавидные.
— Ты что же это? — спрашивал его отец.
Сначала Асклипиодот отмалчивался, затем стал объяснять неудовлетворительность отметок болезнью, а потом прямо уже стал говорить отцу, что учиться ему надоело, что предметы, проходимые в семинарии, нисколько его не интересуют, что преподавание идет вяло, скучно, что преподаватели плохие педагоги, и наговорил столько, что отец Иван даже в изумление пришел и не хотел верить ушам своим.
— А как же мы-то учились! — говорил он. — Как же мы-то те же самые предметы не находили скучными! ты, видно, забыл, что корни ученья горьки, но плоды его сладки.
Но Асклипиодот не ответил ни слова и в продолжение всех летних каникул все-таки ни разу не брал в руки учебников. Отец Иван рассердился на сына, перестал с ним говорить, а когда кончились каникулы, даже не поехал с ним в город, а отправил с работником.
Однако осенью отец Иван получил от Жданова письмо, в котором тот уведомлял его, что Асклипиодот ведет себя из рук вон дурно и что не худо бы ему самому приехать в город и повлиять на сына. Делать было нечего, и отцу Ивану пришлось ехать в город, хотя по-настоящему, вследствие наступивших холодов, следовало бы заняться уборкой пчел в закуту. Приехав в город, отец Иван поспешил с поклонами к семинарскому начальству, но начальство это завалило его жалобами на Асклипиодота. Один жаловался на его заносчивость, другой на насмешки, третий на невнимательность, четвертый на леность, а отец ректор прямо объявил отцу Ивану, что если Асклипиодот не исправится, то он доложит о нем владыке и исключит из семинарии. Отец Иван снова напустился на Асклипиодота, а Асклипиодот, вместо раскаяния, опять-таки стал говорить, что семинария ему надоела, а профессора — люди, не заслуживающие уважения. Он рассказал отцу, как профессора эти держат себя в классе, как ведут дело преподавания, как нелепыми и мелочными придирками отбивают всякую охоту заниматься, как унижают и даже оскорбляют своих слушателей, — взяточничают, подличают, интригуют друг против друга, а затем, перейдя к преподаваемым предметам, принялся утверждать, что предметы эти могут только сделать человека тупым, а нисколько не развить его природные способности. Выслушав все это, отец Иван пришел в такое смущение, что даже не нашелся, что именно ответить сыну. Он только мог сказать, что все это не дело ученика, что разбирать годность и негодность профессоров подлежит начальству, а обязанность ученика учиться, а не рассуждать.
Жаловался также и Жданов на Асклипиодота.
— Помилуйте, терпенья нет! — говорил он. — Две иконы писал я, великомученицу Екатерину и Андрея Первозванного. Иконы были совсем готовы, как вдруг, во время моего отсутствия, он забрался в мою мастерскую и что же сделал? Великомученице Екатерине усы подрисовал, а на Андрея Первозванного, который рисуется всегда лысым, надел шапку какую-то!.. Краски засохли, и мне пришлось сызнова писать иконы!
Была недовольна и Серафима пребыванием в ее доме Асклипиодота.
— Положим, что он брат мне родной, но ведь вы, батюшка, так мало даете на содержание, что нам, наконец, обидно становится, у нас своя семья есть…
Однако кое-как отец Иван уломал дело, всех умаслил, всех упросил, перед некоторыми поподличал, иных задобрил, кое-как упросил сына выбросить из головы дурь и приняться за дело и, покончив все это, поехал домой убирать пчел.
Месяца три прошло благополучно, но только что наступило время ягнения овец, как отцу Ивану опять пришлось скакать в город, на этот раз Жданов писал, что Асклипиодот положительно отбивается от рук, делает дерзости и ему и Серафиме и что ввиду этого он решительно отказывается держать его у себя в доме. Делать было нечего. Отец Иван призвал работника, строго-настрого приказал ночевать в овечьем хлеву, объягнившихся овец вместе с ягнятами переносить в теплую избу, беречь тех и других пуще своего глаза, а сам отправился в город.
— Что это ты делаешь со мной! —кричал он на сына: — намедни, по твоей милости, две колоды пчел пропало, а теперь того и гляди всех ягнят поморозят…
Серафима же встретила отца следующими словами:
— Теперь как будет вам угодно, а держать у себя в доме такого разбойника мы не намерены. Куда хотите, туда и девайте!
Отец Иван накинулся на сына, разругал его и, чтобы отнять у него всякую возможность лениться и повесничать, поместил его к одному профессору, отличавшемуся ‘субординациею’ и державшему в руках не только учеников, но даже и самого ректора с преподавателями. Асклипиодот действительно как будто присмирел и к концу года даже перешел в богословский класс.
Когда Асклипиодот приехал в Рычи на каникулы, то отец Иван не знал даже, как приласкать сына.
— Ты ведь у меня — добрый, хороший, — говорил он, обнимая сына: — я знаю это… только вот ветер у тебя в голове ходит… вот что нехорошо! Но ты исправился, и потому не будем поминать старого, а теперь отдыхай и набирайся силами.
Но отдохнуть Асклипиодоту не пришлось.
Отец Иван простудился, слег в постель, и немного погодя с ним открылась злейшая горячка. Когда фельдшер Нирьют сообщил об этом Асклипиодоту, прибавив, что жизнь старика находится в опасности, то Асклипиодота словно громом поразило. В ту же секунду поскакал он в город, привез с собою доктора и необходимых лекарств, а затем не отходил уже от постели больного отца. Он сидел у его изголовья, не спускал с него глаз, менял компрессы, давал лекарства и следил за каждым малейшим его движением. Стоило, бывало, больному открыть глаза, как Асклипиодот припадал к нему, спрашивал: не нужно ли ему чего-нибудь? Но больной, находившийся в бессознательном состоянии, словно не узнавал сына, и тогда на глазах Асклипиодота навертывались слезы. Целые дни, целые ночи просиживал он у больного, вливал ему в рот лекарства, вливал холодную воду и точно не чувствовал утомления. Мысль, что отец может умереть, приводила его в отчаяние. Асклипиодот послал к сестре нарочного с извещением, что отец умирает, и просил ее приехать, но Серафима сама не приехала, а прислала вместо себя мужа. Однако Жданов оказался плохим помощником Асклипиодоту, даже, напротив, чуть было не испортил все дело лечения. Оказалось, что всякий раз, как только больной приходил в себя, так Жданов начинал намекать ему о духовном завещании, и что не худо бы было ему самому распорядиться своим состоянием и вспомнить про дочь. Все эдо кончилось тем, что Асклипиодот, подслушавший как-то подобный разговор, выгнал Жданова вон из дома, а сестре написал ругательное письмо. Только одна старуха Веденевна была настоящею помощницею Асклипиодоту и, подобно ему, ухаживала за больным. Наконец сильная натура отца Ивана преодолела болезнь, он стал поправляться, и Асклипиодот вздохнул свободнее. К концу каникул отец Иван был уже на ногах и снова принялся за обычные свои занятия.
Наконец пришло время отправлять сына в город. Отец Иван крепко обнял Асклипиодота, прильнул губами к его лбу, и слезы градом полились из глаз его. ‘Спасибо, брат, спасибо!’ — проговорил он.
Он отправил сына с работником, а строгому профессору послал в подарок кадушечку сотового меду, большую банку соленых груздочков и сколько-то денег в конверте. Отец Иван проводил сына за околицу, снова расплакался там, а когда Асклипиодот сел в тарантас и поехал, долго провожал его взором, и только тогда, когда тарантас скрылся из вида, он отправился домой.

XXVII

Проводив сына, отец Иван принялся за молотьбу. Гумно его было заставлено скирдами, и необходимо было торопиться, чтобы за ‘вёдро’ обмолотить весь этот хлеб. Погода стояла превосходная, молотьба шла дружно, споро, и не прошло двух недель, как весь хлеб был обмолочен, перевеян и ссыпан в амбары. Налетел даже купец какой-то с предложением купить рожь и ячмень, но отец Иван не продал ни зерна.
Пошли дожди, и старик принялся за посев озимого, а отсеявшись, в виду наступавших конских ярмарок, необходимо было позаботиться о подготовке лошадей. Сверх того, с наступлением осени и дождливой погоды по деревням пошли свадьбы, а одновременно со свадьбами появился дифтерит и скарлатина. Отец Иван с ног сбился! То надо было ‘Исайя ликуй’ петь, то ‘со святыми упокой!’ А там, на конюшне, откормленные кони все станки разбили! Так отец Иван и метался между церковью, кладбищем и конюшней. Идет, например, впереди гроба и ‘святый боже’ поет, а минут через двадцать, глядишь, уж он верхом на дрожках по выгону лупит! Конь бежит на славу, шея дугой, хвост на отлете, а навстречу наезднику целый эскадрон верховых мужиков и несколько троек с бубенчиками, колокольчиками… Это свадьба! ‘Батюшка! верни назад!’ — кричат поезжане, и отец Иван поворачивает коня, снимает куртку, облачается в парчовую ризу, а немного погодя обводил уже вокруг налоя жениха и невесту и вместе с дьячками пел: ‘Исайя ликуй!’ И так изо дня в день!.. В такую-то именно горячую пору, когда отцу Ивану приходилось чуть не на части разрываться, он опять получил письмо из города, и на этот раз уже не от Жданова, а от того самого профессора, у которого жил Асклипиодот. В письме этом профессор извещал его, что Асклипиодота он выгнал вон, ибо не желает держать ‘змею’ у себя в доме. Отец Иван так и ахнул! Как тут быть?! С одной стороны свадьбы, с другой — конская ярмарка, а с третьей — выгнанный сын! Однако на этот раз отец Иван думал недолго. Он пригласил к себе какого-то заштатного священника, поручил ему исполнение всех треб, а сам поскакал в город. В городе он узнал, что причиною изгнания Асклипиодота была молоденькая жена профессора, по имени Валентина Петровна. Валентина Петровна до того увлеклась молодым богословом, что всякий раз, как только старого мужа не было дома, являлась в комнату Асклипиодота и просиживала с ним по целым часам. Это было замечено профессором, и вот однажды, поймав жену на месте преступления, он выгнал вон любовника. Известие это так ошеломило отца Ивана, что он окончательно растерялся и не знал, что ему делать. Спасибо, Жданов надоумил его, посоветовав нанять для Асклипиодота квартиру. Так отец Иван и сделал. У какой-то старой дьячихи он снял одну комнату и поместил в ней Асклипиодота.
— Ну, брат, — ворчал отец Иван, собираясь домой: — не сносить тебе своей головы!
А Асклипиодот тем временем обнимал отца и говорил ему:
— Ну, простите, не сердитесь, батюшка!.. Будьте снисходительны! вспомните свою молодость, доживу до ваших лет, тоже смирным сделаюсь…
Отец Иван промолчал, словно не слышал слов этих, а дорогой действительно припомнил свою молодость и вздохнул о ней с сожалением.

XXVIII

На ярмарку отец Иван приехал в самый разгар. Вся площадь была уставлена лошадьми, на той же площади стал и отец Иван с своими жеребцами. Народу съехалось на ярмарку видимо-невидимо. Тут были и помещики, и купцы, и попы, а уж крестьян набралось столько, что некуда было яблоку упасть. В числе приезжих издалека было два московских барышника. Барышники эти бродили по ‘конной’ и нет-нет подходили к телеге отца Ивана, к которой были привязаны жеребцы. Подойдут и начнут смотреть на коней, а отец Иван сидит себе на телеге, грызет семечки и даже не смотрит на них. Два дня бродили таким образом барышники, наконец на третий заговорили с отцом Иваном:
— Эй ты, отец святой! Ты что это, семечки, что ли, на ярмарку-то приехал грызть аль лошадей продавать?
— Одно другому не мешает! — ответил отец Иван: — и семечки не покупные, и лошади свои…
— Своего завода?
— Известно.
— А дороги?
— Как кому! По мне дешевле пареной репы.
— Однако ты балагур, я вижу, за словом в карман не полезешь!
— Слова-то, поди, не семечки, не в кармане лежат!
— Это точно!.. Так дороги?
— Восемь!
— Чего восемь-то?
— Известно, ‘катеринок’!
Барышники, только головами покачали и пошли прочь, а отец Иван даже ухом не повел.
Помещики и купцы то и дело подходили к отцу Ивану,
— От казенного? — спрашивали они.
— От казенного.
— От которого?
— От Визапура.
— А мать?
— А мать хреновская, Лебедка четвертая, от Варвары и Услады.
— А другой?
— Другой тоже от Визапура и Казарки.
— А Казарка-то хреновская тоже?
— У меня все матки хреновские, у Голохвастова куплены были, когда завод распродавался.
— Так. От кого же Казарка-то?
— От Важного и Рынды.
— Аттестаты есть?
— Известно. Ныне на слово-то плохо верят.
Немного погодя из-за этих лошадей даже аукцион пошел. Какой-то помещик надавал семьсот рублей, но отец Иван и не слушал ничего! Сидит себе на возу и все семечки грызет! Вечером повел отец Иван лошадей на квартиру, поставил их в конюшне, убрал как следует, корму задал и принялся за чай. Смотрят, входят барышники московские.
— Ну, отец, надумали мы! бери семьсот с полусоткой…
— Не возьму.
— Смотри, не прогадай! Не пришлось бы домой тащить.
— Небось! и сами дойдут.
— Ну, как знаешь…
И действительно, утром отец Иван довел своих коней не на площадь, а домой в село Рычи, но не отъехал он и двух верст, как барышники нагнали его.
— Стой!— крикнули они,— будь по-твоему! бери восемь сотенных, отвязывай лошадей.
Но отец Иван даже не остановился, а только крикнул:
— Теперь цена иная! Теперь меньше тысячи не помирюсь…
Барышники обругали его и вернулись назад.
Однако не прошло и недели, как барышники — к отцу Ивану в Рычи.
— Ну уж и ‘жох’ ты только! — проговорили они.
Выпили водочки, закусили, сели чай пить, а за чаем и дельце покончили. Выложили отцу Ивану десять радужных и взяли с собой лошадей.
Съездил отец Иван в уездный город, положил эту тысячу в общественный банк и вернулся домой. А дома опять ожидало его письмо от Жданова, в котором последний извещал, что Асклипиодот за оскорбление, нанесенное профессору, исключен из семинарии.
Отец Иван только лошадей покормил и тотчас же поехал к Асклипиодоту. ‘Погубили-таки, погубили!’ — раздумывал он и полагал встретить Асклипиодота сконфуженным и убитым. Но на деле вышло совершенно иначе. Сын встретил отца с лицом веселым и счастливым и объявил, что он поступил уже на службу конторщиком на одну из пригородных станций железной дороги, что ему назначили двадцать пять рублей в месяц жалованья и что в скором времени он надеется получить должность помощника начальника станции. Отцу Ивану не понравилось, что сын остался недоучкой, но Асклипиодот вскоре успокоил отца. ‘Я и сам знаю,— говорил он вечером, сидя с отцом за самоваром: — что я, так сказать, неуч, но я утешаю себя только мыслью, что если бы я даже и кончил курс, то все-таки не мог бы быть ученым, по той простой причине, что в семинарии ничему не научишься. Ведь вот вы, например, — прибавил он: — ведь вы кончили курс, а что из этого вышло. Все-таки вы не ученый, и все-таки семинария, кроме широких рукавов, вам ничего не дала, и не будь у вас умной головы на плечах, а будь глупая, так она только бы более поглупела от всего того мусора, которым ее нашинковали в семинарии. Противна она мне, тошнит меня от нее, и я очень рад, что избавился от этой тошноты!’ А отец Иван сидел и думал: ‘Что же это значит такое? Со всеми умел справляться, с архиереями, секретарями консисторскими, с исправниками, торгашами, всех, так сказать, в руках держал, делал из них, что хотел, а вот с сыном, с мальчишкой, справиться не сумел!’ Однако делать было нечего, и отцу Ивану только и оставалось, что покориться обстоятельствам. Он сшил Асклипиодоту хорошенькую пару, купил белья, ваточное пальто с меховым воротником, дал ему рублей двадцать денег и, расплатившись за квартиру с старухой дьячихой, отправился домой. Мечты отца Ивана видеть Асклипиодота священником села Рычей не сбылись, но старик утешал себя тем, что Асклипиодот, не имея призвания к священству, пожалуй, поступил даже честно, избрав себе иную дорогу. Месяца через два Асклипиодот уведомил отца, что он утвержден в должности помощника начальника станции, что жалованья получает теперь не двадцать пять, а сорок рублей, прислал ему свою фотографическую карточку, в мундире и форменной фуражке, и просил навестить его. Отец Иван был в восторге от первого успеха своего сына, читал его письмо чуть ли не каждому встречному, поставил портрет на свой письменный стол и немедленно же отправился к сыну. Поездка эта утешила его как нельзя больше, ибо он вполне убедился, что сыну его жилось хорошо: у него была уютная, чистенькая квартира, с чистенькой казенною мебелью, с занавесочками на окнах и с олеографическими картинками на стенах, и квартирка настолько поместительная, что Асклипиодот отвел отцу даже особую комнату, выходившую окнами на платформу станции. Отец Иван справился в конторе и убедился, что Асклипиодот действительно получает по сорока рублей в месяц и, сверх того, имеет даровое отопление и освещение. В то время, когда отец Иван гостил у сына, начальник станции хворал, и потому исправление должности его было поручено Асклипиодоту. Не без гордости смотрел отец на распоряжения сына и внутренне утешался, что распоряжения его были аккуратны, разумны и быстры. В то время на станции происходило особенно усиленное отправление грузов. Грузили на Ревель рожь, пшеницу и ячмень, и Асклипиодоту приходилось работать даже по ночам. Приходилось прицеплять и отцеплять вагоны, составлять поезда, принимать деньги, выдавать квитанции, и все это производилось под личным наблюдением Асклипиодота. Отец Иван долго вникал в дело и, наконец, убедился, что дело это весьма сложное, хлопотливое и требующее большой аккуратности, и он утешался в душе, что дело такое было доверено его сыну и что сын справляется с ним как нельзя лучше. Когда же отец Иван навестил больного начальника и узнал от него, что он весьма доволен Асклипиодотом, то отец Иван даже прослезился и подарил сыну серебряные свои часы. Недели две прогостил отец Иван у сына и возвратился домой совершенно уже успокоенным.

XXIX

Однако месяца через четыре он получил от сына письмо, в котором тот извещал его, что службу на железной дороге он оставил и что теперь, в качестве учителя, живет в доме князя Баталина и занимается приготовлением сына его к четвертому классу гимназии. В письме этом Асклипиодот подробно описывает отцу имение князя, дом, парк, роскошную обстановку, свое новое житье-бытье в том доме, общество, в котором вращается, семейство князя, гувернеров и гувернанток, приставленных к детям, и кончает письмо тем, что князь назначил ему семьсот рублей в год, а когда сын будет принят в гимназию, то выдаст ему столько же, в виде награды. Отец Иван навел справки и из справок этих узнал, что князь Баталин — в полном смысле аристократ, женат на графине Хамской, имеет двух дочерей и сына, богат и с большими связями как в Петербурге, так и в Москве. Сведения эти даже в восторг привели отца Ивана. Ему только не понравилось, что в письме своем Асклипиодот особенно много говорит о какой-то гувернантке, немке, девушке лет двадцати, которая вызвалась сама обучать его немецкому языку. ‘Набедокурит он с этой немкой, — думал отец Иван: — голова-то горячая’, и тотчас написал сыну, чтобы он держал ухо востро, чтобы дорожил местом, угождал бы князю, прилежнее бы занимался с своим учеником, ибо, если ученик этот выдержит с успехом экзамен, то князь может многое сделать для него. ‘Я узнал, — прибавил он: — что князь человек сильный, влиятельный и вместе с тем добрый, а такие люди для молодых людей, только что начинающих жить, более чем необходимы. Пусть он тебя полюбит, и тогда ты смело можешь рассчитывать на его высокое покровительство!’ В конце же концов он советует ему уроки немецкого языка прекратить, ибо, зная его пылкую голову, он опасается, как бы уроки эти не пришлись ему слишком дорого и как бы, вместо уроков, он чего бы не ‘набедокурил’! Прошло лето, и отец Иван опять получил письмо от сына. Асклипиодот пишет ему, что дело его увенчалось полнейшим успехом, что его ученик блистательно сдал экзамены, поступил в четвертый класс Второй московской гимназии и что счастливый князь упросил его остаться у него быть репетитором сына, а за то, что сын так блистательно был подготовлен, назначил ему вместо семисот рублей тысячу. ‘Но вы не думайте, что всем этим я обязан вашей семинарии, — прибавил он: — нет, семинария тут ни при чем… Я много читаю, много работаю. У князя великолепная библиотека, и вот что именно послужило мне школой!’ Письмо это было прочитано отцом Иваном чуть ли не всему уезду, по крайней мере, встретившись с кем бы то ни было, отец Иван вынимал из кармана письмо, развертывал его и, подавая встретившемуся, говорил: ‘Вот прочтите-ка, что пишет мне сын!.. А? каково?.. А из семинарии его исключили!.. Вот вы судите теперь!..’
Но радость отца Ивана продолжалась недолго, в конце октября он получил иное известие, и на этот раз опасения отца Ивана относительно немки оправдались! Асклипиодот ‘набедокурил’! и набедокурил так неудачно, что вывернуться из беды не представлялось уже никакой возможности. Оказалось, что Асклипиодот перешел дорогу старому князю и, насколько хлопоты князя были безуспешны, настолько успевал мало хлопотавший репетитор. Открыв истину, старый князь упал в обморок, а на другой день выгнал из дома и немку и Асклипиодота, новые Фауст и Маргарита остались без всяких средств (взбешенный князь не выдал им даже заслуженного жалованья), а потому весьма естественно, что квартиру они наняли себе где-то на чердаке, а существовали на деньги, вырученные от продажи платья. Так протянули они месяца три. Наконец средства истощились и существовать было нечем, а между тем у них родился ребенок. Ходил было Асклипиодот к князю, думая разжалобить его картиною всех переносимых им мук и лишений, но князь его не принял, писал Асклипиодот ему письма, но и письма остались без ответа. Всех этих подробностей отец Иван, однако, не знал, и только весной он получил от Асклипиодота письмо, в котором тот просил его о высылке ему трехсот рублей. ‘У меня есть долги, — писал он, — с которыми необходимо расплатиться, а по получении денег немедленно приеду к вам в Рычи. Я слышал, что в нашей земской управе скоро освободится место секретаря. Ты знаком с председателем управы, кажется он даже крестил меня, так попроси, чтобы он не отказал мне в этой должности. Пожалуйста, похлопочи об этом… хочется опять в провинцию… там и люди добрее и живется легче, да и к тебе я буду поближе… Пожалуйста, похлопочи и поспеши высылкою трехсот рублей. После, при свидании, я все расскажу тебе’.
Трехсот рублей, однако, отец Иван сыну не послал, а послал всего пятьдесят и в том же письме сообщил, что в город он ездил, говорил о нем с председателем управы, и председатель дал ему слово, что место секретаря, которое действительно скоро освободится, будет принадлежать Асклипиодоту.
Недели через две приехал и Асклипиодот одновременно с Мелитиной Петровной. На этот раз он приехал уже совсем взрослым молодым человеком. Он отпустил себе бородку, носил пенсне, роскошные кудрявые волосы закидывал назад и говорил каким-то звучным, певучим баритоном. Отец Иван встретил своего ‘блудного сына’ на крыльце, обнял его и проговорил, обратясь к Веденевне:
— ‘Принеси лучшую одежду и одень его, и дай перстень на руку его и обувь на ноги. Приведи откормленного теленка и заколи, станем есть и веселиться. Ибо сей сын мой был мертв — и ожил, пропадал — и нашелся!’ Ну, здорово, брат, здорово!
А старушка Веденевна, не обращая внимания на отца Ивана, глаз не сводила с своего любимца, плакала от радости свиданья с ним и причитывала:
— Красавчик ты мой… Ласковый… Какой же ты большой вырос да молодец какой…
И, отстранив рукой отца Ивана, повисла на шее Асклипиодота.

XXX

Пока отец Иван был в Москве, Мелитина Петровна чуть не каждый день навещала Асклипиодота. Она проходила прямо в его комнату и просиживала иногда до поздней ночи. Раза два она обедала у Асклипиодота, и старуха Веденевна немало удивлялась развязности манер и разговоров грачевской барышни. Старушка славно смущалась, глядя на нее, и только покачивала головой. Раз как-то нянька не вытерпела и, когда Мелитина Петровна закурила во время обеда папиросу, заметила, что в старину ‘тахта’ не делалось и что во время обеда не курить надо, а молитвы читать. Выслушав замечание старушки, Мелитина Петровна весело расхохоталась и объявила, что все это было в старину, и то в монастырях только, что если обедающий будет читать молитвы, то останется голодным, а затем прибавила, что чем обед проходит веселее, тем легче совершается пищеварение, в виду чего французы даже допускают за обедом пение веселых куплетов.
Нянька выслушала все это недоверчиво, а когда Мелитина Петровна ушла, посоветовала Асклипиодоту не очень доверять барышне.
— Ну ее!— говорила она: — брось ты это знакомство… не по душе она мне что-то!..
И как Асклипиодот ни старался уверить Веденевну, что Мелитина Петровна, наоборот, заслуживает полного уважения, что она женщина вполне добрая, развитая и с прекрасным, любящим сердцем, старушка осталась все-таки при своем мнении и каждый раз, когда Мелитина Петровна приходила к Асклипиодоту, избегала встречи с нею.
Целые дни проводили они вместе, и так как погода стояла все время прекрасная, то много гуляли. Они ходили по лугам и полям, собирали в лесу грибы… побывали на двух соседних сельских ярмарках, и Мелитина Петровна не на шутку заинтересовалась ими. Она заходила почти во все лавки, знакомилась с торгашами, узнавала, откуда они получают товар, где он производится, хорош ли сбыт, богат ли народ деньгами. Выводы из всего слышанного она иногда заносила в свою книжечку. Не пропускала она и ярмарочных балаганов, и там, сидя среди этой сельской публики, Мелитина Петровна от души смеялась наивности странствующих фокусников и акробатов. Но раз она пришла в ужас, когда один из акробатов, запустив себе в нос двухтесный гвоздь, вытащил его оттуда окровавленным. Показывая его публике, фокусник приятно улыбался, но Мелитина Петровна схватила Асклипиодота за руку и поспешила оставить балаган. Другой раз она была поражена следующей сценой. Какой-то пьяный старик, лысый, тщедушный, стоя возле воза с горшками, разбивал эти горшки о свой голый череп. Толпа народа окружала этого старика, и всякий раз, как горшок разлетался вдребезги, ударяясь об окровавленный череп, толпа эта принималась хохотать. Оказалось, что старик колотил горшки из-за денег. Купит кто-нибудь горшок, передает его старику, и тот за семик проделывал эту штуку. Воз был раскуплен быстро, а старик, с окровавленным черепом и с карманом, наполненным семиками, отправился в кабак. ‘Что за гадость!’ — проговорила Мелитина Петровна, и долго, под влиянием этого тяжелого впечатления, ходила, сердито сдвинув брови и ничего не говоря с Асклипиодотом. Не нравился ей этот разгул пьяного народа, разгул грубый, невежественный, не имеющий ничего общего с достоинством человека. Она прислушивалась к песням, распеваемым этим пьяным народом, и невольно дивилась, что прежних песен, полных поэзии и тоски, народ не поет уже, а поет какие-то глупые, и, видимо, новейшего произведения. Слышалось много военных, занесенных солдатами, много грязных, сальных, и ни одной хватающей за сердце. Зато песни слепых нищих поразили ее своею духовною поэзиею. Сидя на земле с чашечками в руках для сбора подаяний, с оловянными, вытаращенными глазами, устремленными на солнце, певцы эти, в такт покачиваясь, монотонно распевали свои рифмованные сказания и глубоко действовали на впечатлительную душу Мелитины Петровны. Однако в общем ярмарки эти Мелитине Петровне не понравились. Она опять увидала там торжество кулака, торгаша и кабатчика и ту апатичность народа, которая возмущала ее более всего.
Однажды, придя к Асклипиодоту, Мелитина Петровна проговорила:
— Я за тобой… Пойдем-ка навестим одного больного… его лачуга отсюда недалеко, рукой подать… Уж такой-то бедненький!.. семья большущая, а работник он один… Теперь трава у него так и стоит нескошенная…
— Уж не хочешь ли ты меня косить заставить?..
— Думала, да, пожалуй, только дело испортишь!.. Нет, я мужика наняла, и завтра он примется за покос. Не хочешь ли завтра в луга идти?
— Пойдем.
Немного погодя они подходили уже к покосившейся избушке, в которой лежал больной. Лежал он без памяти, в переднем углу, под образами. Маленькие ребятишки его играли на дворе, а сморщенная, хилая жена стирала белье в корыте.
— Ну что, как? — спросила ее Мелитина Петровна.
— Все в одном положении… Вечор причастила его…
— А фельдшер был?
— Нет, не приходил.
Мелитина Петровна посмотрела на больного, пощупала его голову, пульс и, снова обратясь к женщине, проговорила:
— Насчет покоса ты, Агафья, не беспокойся, я наняла косца, и завтра он явится на работу.
Агафья как стояла, так и упала в ноги Мелитине Петровне.
— Кормилица ты наша… — заголосила Агафья, но Мелитина Петровна не дала докончить. Она быстро подняла женщину на ноги и, объявив ей, что не выносит подобных поклонов, внушила, что кланяться в ноги не следует никогда, ибо таковые поклоны унижают и оскорбляют человеческое достоинство. Тем временем Асклипиодот глаз не сводил с больного, и мороз пробегал по его жилам. И действительно, было от чего содрогнуться. Больной имел вид мертвеца, как будто начинавшего разлагаться. Впалые, закрытые глаза его были окаймлены какими-то черными кругами, посиневшие губы потресканы, стиснутые зубы словно замерли… И ни единого движения, ни единого стона или вздоха… а кругом грязь, вонь, духота, мухи, нужда непреодолимая.
— Да он умрет! — чуть не вскрикнул Асклипиодот, выходя в сопровождении Мелитины Петровны из избы.
— Да, минут через двадцать, — ответила та: — а знаешь ли, чем он болен?
— Чем?
— Тифом.
— И ты не боялась ходить к нему!..
На следующий день Мелитина Петровна опять зашла к Асклипиодоту. Она объявила ему, что крестьянин, у которого они были вчера, умер и что сейчас она была на его выносе, и затем пригласила его в луга, посмотреть, хорошо ли косит траву нанятый ею косец. Идя под руку с Асклипиодотом, она уверяла его, что если бы имела состояние, то по меньшей мере половину разделила бы между бедными. При этом она не без желчи отнеслась к нашей благотворительности вообще и к дамской в особенности. Она рассказала, как в одном большом приволжском городе существует дамский попечительный комитет, который прошлой зимой устроил бал в пользу бедных. Как дамы нашили себе роскошных платьев, причем платье одной, выписанное из Парижа, стоило девятьсот рублей, и как от бала этого в пользу бедных очистилось только шесть рублей! Всех этих дам-патронесс она обругала пустыми, никуда не годными сороками и выразила свое удивление, что общество до сих пор не потеряло веру в столь глупую форму благотворительности.
— А знаешь ли, что на днях Латухин сотворил?
— Какой Латухин?
— Который был управляющим у знаменитого богача Лапина. Описали скот у крестьян за неплатеж податей, а у Латухина было собственных денег тысяч пять, нажитых трудами. Приехали продавать скот, приехал и Латухин, да всю скотину и купил, а на другой день взял да и роздал ее опять крестьянам. Вот это так благотворитель! Не чета вашим князьям да графам, снимающим кабаки у крестьян.
Когда пришли они на луг, Мелитина Петровна осмотрела произведенную косцом работу и, найдя ее крайне небрежною, вышла из себя.
— Помилуй, — рассердилась она: — да разве так косят, посмотри, что у тебя за отава!.. Ведь ты только половину травы скашиваешь, разве так высоко можно косить…
И она решилась не уходить с покоса и лично наблюсти за нанятым косцом. И действительно, вплоть до вечера она пробыла там и добилась-таки хорошей работы.
— Ведь ты не для барина, не для купца косишь, а для своего же брата крестьянина, для сирот его,— говорила она. — Впрочем, — прибавила она: — вы до того все испились и оскотинились, что даже и для себя-то работаете скверно.
И Мелитина Петровна принялась разбирать крестьянское хозяйство и крестьянские порядки данной местности. Асклипиодот слушал и удивлялся, откуда и когда только успела она почерпнуть все эти сведения. Она знала все. Знала крестьянские посевы, количество скота, как крупного, так и мелкого, знала по именам всех бобылей и кулаков, сколько за крестьянами недоимок, как государственных, так земских и общественных, изучила порядки волостного правления, волостных сходов и волостного суда и, изучив все это, удивлялась более всего неразвитости крестьян.
— Ведь вот какие простофили, — проговорила она. — С кабака князя Изюмского общество села Рычей получает в год тысячу двести рублей, а за трактир триста, за базар и лавочки двести пятьдесят рублей, за склад графа Петухова четыреста рублей, итого две тысячи сто пятьдесят рублей, а когда спросила я, куда деваются эти деньги? — никто из них не мог отдать мне отчета. Оказывается, что доход этот они делят между собой поровну, по мелочи и незаметно несут его туда же, откуда он пришел!.. Хороши тоже и эти князья и эти графы, — прибавила она, всплеснув руками, — драпирующиеся в княжеские и графские мантии и скрывающие под ними штофы и косушки! Хороши слуги отечества!.. И чем же лучше они Колупаевых и Деруновых!

XXXI

Раза два Асклипиодот заходил и к Анфисе Ивановне, и оба раза старушка была с ним ласкова, каждый раз оставляла его обедать, а потом, после обеда, угощая сластями, расхваливала Мелитину Петровну.
— Уж такая-то прелестная бабенка, такая-то милая! — говорила она и потом, понизив голос, спрашивала: — Про тришкинский-то процесс слышал?
— Слышал, маменька…
— А! Каково обделала-то! Каково! Ведь со мной обморок сделался, когда мне доложили, что в острог-то меня сажать собирались!.. Часа два без памяти лежала!.. А она, ни слова не говоря, марш к судье и… и все перевернула по-своему!.. Уж такая-то милая!.. А? какова! все по-своему!.. а?.. Я очень рада, что ты подружился с нею…
И потом, пригнувшись к уху Асклипиодота, она прошептала: — Мужу-то ее на войне и руки и ноги оторвало, сам писал… Наверное умрет!.. вот ты и женись… Славная!..
И ласково, с улыбочкой посмотрев на Асклипиодота, — она прибавила:
— Чего улыбаешься… Я не шутя говорю… хочешь, свахой буду… Ты ведь тоже славный… ветрогон только… да ведь это с летами пройдет… Я ведь смолоду тоже немало куролесила, и вот прошло время, и кончено… тю-тю!
— Как же он писал-то, мамашенька, коли ему обе руки оторвало?
— Ах, господи боже мой! Ну, другого попросил! А уж ему не жить… как можно!..
Возвращаясь однажды от Анфисы Ивановны поздно вечером и проходя по базарной площади села Рычей, Асклипиодот заметил небольшую толпу крестьян, сидевших на завалинке кабака.
— Старички, здравствуйте! — крикнул им Асклипиодот, подходя к ним.
— Здорово…
— Что, аль думушку думаете какую?.. головы что-то повесили!
— Повесишь…
— Что, с похмелья чердаки трещат?..
— Трещат, да не с похмелья! — проговорили мужики.
— С чего же это?
— А с того, что вот подушных негде взять… Становой надысь приезжал, всю скотину описал… а вот скоро опять приедет… распродаст все…
— Хорошенько вас, олухов…
— Ну?
— Пробрать вас надо, шкуру бы дудкой спустить…
— За что же это? — загалдели мужики.
— А за то, что ослы вы…
— Что-то ты больно чудно говоришь, Склипион Иваныч! — заметил один из мужиков.
— Не Склипион я, а Асклипиодот! — подхватил последний. — Такой святой был… празднуется он третьего июля, и в этот же знаменитый день умер Иван Скоропадский, гетман малороссийский!.. Вот что, голова с мозгом…
— Тяжелые времена, что и говорить! Спасибо еще, что в нынешнем году хлебец-то радует, а то хоть душиться, так впору,— заметил один из крестьян.
— И все-таки не поправимся! — подхватил другой. — Уж очень задолжали сильно. В прошлом году за землю не оправдались, за нынешний тоже… Скотинушку размотали!.. Начнут подати взыскивать, опосля за землю теребить, ни шиша и не останется…
— А ты не плати! — вскрикнул Асклипиодот.
— Подати-то? — спросили крестьяне.
— И подати не плати…
— Ну уж, брат, от податей-то не отделаешься…
— Еще бы!
— Знамо! Вон летом Свинорыльские тоже заартачились было, так солдат на них выслали целых, две роты… палили в мужиков-то!.. да, спасибо, ружья-то одним порохом заряжены были… Сколько бы народу положили!..
— А за землю-то и подавно платить надоть! — заметил другой: — не будешь платить, так и земли не дадут…
— Еще бы! — проворчал Асклипиодот: — с кашей есть будут!..
— Не с кашей, а сами, значит, распахивать зачнут, собственные свои посевы увеличить…
— Известное дело! Господа перчатки наденут, купцы брюха подберут, заложут сохи и марш на загоны!.. А вы все в господа да в генералы пойдете, ни солдат не будет — пушечного-то мяса, значит, — ни податей некому платить! Что тогда становым-то делать!
Мужики захохотали даже.
— И впрямь нечего!
Асклипиодот еще раз обругал их дураками и пошел по направлению к дому.
— Чудак! — проговорили мужики вслед ему.
Но в это время дверь кабака скрипнула, и на пороге показался сиделец.
— Господа старички! — проговорил он: — я кабак запирать собираюсь, завтра пожалуйте, а теперь домой ступайте, здесь сидеть нельзя…
Мужички, кряхтя, поднялись и, попрощавшись с сидельцем, разошлись по домам.
На другое утро Веденевна вошла в комнату Асклипиодота, когда тот лежал, еще в постели.
— А я к тебе!..— прошептала она таинственно.
— Что случилось? — спросил Асклипиодот.
— Брось ты барышню эту… Не знайся ты с ней… Сейчас Иван Максимович был у меня… Неладно говорит про нее.
— А ты слушай больше…
— Смотри! — проворчала старуха и погрозила пальцем.
— Чего смотреть-то?..
— А то, что один по льду ходит, только лед трещит, а под иным проламывается…
Асклипиодот повернулся даже.
— Что такое ты городишь! — вскрикнул он.
— Не нагороди сам-то!
— Не понимаю я тебя…
— Напрасно…
И, подсев к Асклипиодоту на постель, она пригнулась к его уху и принялась что-то шептать.
— Так-то, родимый! — проговорила она вслух, покончив свое таинственное сообщение, и вышла из комнаты. Минут десять пролежал Асклипиодот в раздумье, наконец вскочил, наскоро умылся, оделся, схватил шляпу и чуть не побежал по направлению к деревне Грачевке.

XXXII

Приехал в тот же день и отец Иван.
Около двух недель пробыл он в Москве. Возвратился домой вечером, неожиданно, и застал Асклипиодота сидящим на крылечке. Тот и обрадовался и испугался.
— Батюшка! — вскрикнул он:— насилу-то! Здоровы ли?..
И он бросился было к отцу, чтобы обнять его и расцеловать, но, увидав сердитое и недовольное лицо, остановился как вкопанный…
Между тем отец Иван, сопя и кряхтя, выгрузился из тележки (он приехал с железной дороги на ямской паре), как-то искоса посмотрел на сына, снял шляпу и, поклонившись ему чуть не до земли, проговорил:
— Слава богу, здоров-с! Вашими святыми молитвами съездил благополучно-с!.. Привел господь святыням московским поклониться!..
У Асклипиодота даже сердце защемило.
— Батюшка! — чуть не вскрикнул он: — ведь это жестоко! вы мне сердце разрываете!.. пожалейте же наконец…
Но отец Иван молча отвернулся от сына и молча же направился в дом. Асклипиодот последовал за ним. Войдя в залу, отец Иван даже на образа не помолился (славно и на них рассердился!), пододвинул к окну кресло, сел на него и принялся смотреть на церковь. Асклипиодот стоял поодаль, спустя голову, и слова не смел промолвить.
Вошла Веденевна, радостная, веселая, переваливаясь с боку на бок, и, увидав отца Ивана, вскрикнула:
— Насилу-то приехал, сударик! а уж мы заждались тебя!
И, сложив набожно руки, подошла под благословение.
Но отец Иван словно не видал и не слыхал ее и продолжал упорно смотреть на церковь.
— Да ты что это, сударик! — чуть не вскрикнула, наконец, Веденевна: — аль в Москве-то благословлять разучился!
Отец Иван благословил старуху.
— Ну, вот так-то лучше будет! — проговорила она, приняв благословение и поцеловав руку отца Ивана, а затем, присев рядом с ним, прибавила:
— А теперь рассказывай, хорошо ли съездил, здоров ли?
— Здоров! — проворчал отец Иван: —только вот спину разогнуть не могу.
— Еще бы! в твои-то лета да такую путину обломать! Ну, да спина — плевое дело!.. Сходи в баньку, попарься, перцовкой натрись — и все как рукой снимет!..
Отца Ивана словно кольнул кто.
— Нет уж, покорно благодарю-с! — проговорил он: — самим не угодно ли! а меня и в Москве достаточно и напарили и натерли-с.
— Ну и слава тебе господи, коли московской баньки попробовал!
— Попробовал-с.
— А у Сергия-то преподобного, был что ли?
— Нет-с.
— Что так?
— Денег не хватило-с.
— Ах ты, батюшка, царь небесный! Куда ж это ты размотал-то их!.. уж не в карты ли продул?.. Ведь я видела, как,ты бумажник-то в карман совал… толстый, растолстый был, насилу втискал в штаны-то!..
Отца Ивана передернуло даже. Быстро отворотил он фалду полукафтанья, вынул тощий сафьянный бумажник и, похлопав по нем рукой, чуть не вскрикнул:
— А теперь он вот какой-с!
— Владычица пресвятая! — ахнула старуха, всплеснув руками: — тощей блина поминального… Неужто все в карты продул?
— Мои денежки! собственным потом и кровью нажиты… вот этими самым’ руками выработаны… так, значит, куда хочу, туда и деваю…
— В Москве-то по крайности поклонился ли мощам-то святым?
— Поклонился.
— Петру, Ионе и Филиппу… ведь, почитай, кажинный день поминаем их… У матушки у Иверской был ли?
— Везде побывал.
— Ну, слава тебе господи, — проговорила старушка, набожно крестясь. — Спасибо, хоть этих-то вспомнил.
И, помолчав немного, она спросила:
— Ну, чем же прикажешь просить тебя с дорожки-то: чайком аль водочкой, что ли?
— Что, аль самой выпить захотелось?
Старуха плюнула даже.
— Господь с тобой, батюшка… когда же это я сроду водку-то твою пила! опомнись…
— Ну, так чаю давай! — словно огрызнулся отец Иван и снова принялся смотреть на церковь, не обращая внимания на Асклипиодота, все еще стоявшего с поникшей головой.
— Батюшка! — проговорил, наконец, Асклипиодот, когда Веденевна вышла из комнаты: — что же вы мне-то ничего не скажете!..
— Извольте, скажу!.. — крикнул отец Иван и, подумав немного, проговорил: — Вам господин Скворцов кланяться приказал.
— Знаю я, что вы к нему ездили, слышал от людей намеками, но мне хотелось бы от вас слышать теперь… покончилось ли это дело, или нет?
— Бесстыжие глаза твои! вот что! — крикнул отец Иван и, вдруг вскочив с кресла, принялся ходить по комнате.
Как ни была гневно брошена последняя фраза, а все же Асклипиодот уловил в ней добрую, любящую нотку. Одно то уже, что во фразе этой отец Иван произнес ты, словно ободрило молодого человека.
— Батюшка! — проговорил он уже более звучным голосом:— я и без вас знаю, что поступок мой скверен… Но выслушайте же меня. Лицевая сторона дела этого вам известна, она гаже гадкого!.. Но позвольте же показать вам изнанку. Вам известно, что я встретился с девушкою, которую полюбил и которая родила от меня ребенка. По моей вине эта девушка была выгнана из дома, в котором жила. Пока были у нас деньги, мы имели еще теплый угол, имели кусок хлеба и даже изредка позволяли себе маленькие развлечения и удовольствия. Но деньги подходили, к концу, и из теплого угла пришлось переселиться в сырой и холодный подвал. В этом-то подвале девушка родила ребенка, ребенок захворал. Требовалось лекарство и доктор, а денег даже на хлеб не хватало!.. В эту-то критическую минуту я просил вас о высылке мне денег. Я понимаю, батюшка, очень хорошо, что письмо это могло раздражить вас, что вы были вправе отказать мне, но тем не менее деньги были необходимы! И денег требовалось не десять, не пятнадцать рублей, а гораздо больше. В это самое время у Скворцова была пирушка: мы изрядно подпили. В чаду этого-то хмеля я увидал в ящике письменного стола толстую пачку денег, и в ту же минуту мне пришла мысль воспользоваться случаем. Так я и сделал. Когда все вышли из комнаты, я взял пачку и вынул из нее две, только две радужных, хотя их было там гораздо больше, и передал по назначению. Я думал тогда, что я возвращу ему взятое, что я выпрошу у вас денег, но вышло не так. Схоронив ребенка и отправив на родину мать, я приехал сюда и каждый день собирался открыть вам все случившееся со мною… Но язык не поворачивался… Я откладывал со дня на день… Наконец я решился и открыл все, но только опять-таки не вам, а Скворцову. Я написал ему длинное письмо и в письме этом сознался, что деньги были взяты мною, ведь он даже и не подозревал меня! и затем просил подождать некоторое время возвращения этих денег. Остальное вам известно. Теперь как хотите, так и судите меня, но прошу вас, не мучьте только и скажите мне, как покончили вы с Скворцовым?
— Очень просто! — крикнул отец Иван, продолжая шагать из угла в угол: — очень просто! Вместо двухсот отдал ему шестьсот и взял от него заявление, что деньги нашлись и что обвинение он берет назад.
— Неужели шестьсот?
— Кроме неоднократных обедов и угощений!.. И все-таки дело не кончилось!
— Как же это? —
— Говорят, что обвинение должно быть разобрано… Завтра к становому поеду, с ним посоветуюсь…
— А вы-то, батюшка, простите, что ли, меня! — чуть не вскрикнул Асклипиодот.
Но отец Ивам ничего не ответил, да и не мог, ибо в это самое время в комнату вошла Веденевна с подносом, на котором стояло два стакана чаю и граненый графинчик с ямайским ромом.
— На-ка, покушай-ка, может и отойдет немного хворь-то твоя, как чайку-то с ромком выпьешь! — проговорила старуха.
Отец Иван выпил несколько стаканов, и если хворь его не прошла от чаю, то расположение его духа значительно изменилось. Он сделался видимо добрее, разговорчивее и даже рассказал старухе, как осматривал он царь-пушку и как лазил на Ивана Великого. А когда, напившись чаю и осмотрев все свое хозяйство, своих лошадей, пригнанных овец и коров, и найдя все в надлежащем порядке, возвратился снова домой, то отец Иван и подавно повеселел. Асклипиодот воспользовался этой минутой и, подсев к отцу, проговорил:
— А у нас здесь новость, батюшка!
— Какая это?
— Общество составилось…
— Уже не трезвости ли? — спросил отец Иван.
— Нет-с. ‘Общество ревнителей к пополнению естественной истории вообще и к поимке грачевского крокодила в особенности’.
— Ты-то чем же в этом обществе?
— Я — ничем.
— Напрасно. Кто же устроил это общество?
— Знаменский. Все бреднями по реке бродят. Сегодня я посылал к ним за рыбой, целое ведро окуней принесли. Не прикажете ли уху сварить?
Отец Иван рассмеялся даже.
— А крокодила-то поймали? — спросил он.
— Теперь уже два оказывается.
— Как два?
— Двух видели, самца и самку, в саду Анфисы Ивановны. Все эти дни яйца искали, всю малину и всю смородину поломали.
Отец Иван рассмеялся снова.
После ужина, за которым была подана между прочим и уха из окуней, присланных ‘Обществом ревнителей’, отец Иван повеселел окончательно. Прощаясь с сыном, он поцеловал его в голову и перекрестил, а немного погодя, утомленный дорогой, заснул богатырским сном.
Однако часов в семь утра он был уже на ногах и, снова обойдя, все свое хозяйство, приказал работнику заложить тележку, с тем, чтобы после чаю ехать к становому. Так он и сделал, и часов в девять утра отец Иван катил уже на своей лихой парочке по дороге, ведущей к становому.

XXXIII

Становой Дуботолков принял отца Ивана чуть не с распростертыми объятиями. Он был в самом веселом расположении духа. Угрюмое и нахмуренное лицо его сияло довольством, толстые губы весело улыбались, а вечно сердитые глаза блестели каким-то самым добродушным блеском. Завидев отца Ивана, он даже выбежал на крыльцо и заранее растопырил руки для объятий.
— Говори: слава богу! — крикнул он.
Отец Иван вылез из тележки, и в ту же минуту почувствовал себя в могучих объятиях станового.
— Говори: слава богу.
— Да что такое?
— Говори…
— Ты объясни прежде.
— Не отстану! — говори…
— Говори, говори! — передразнил его отец Иван, однако тут же исполнил желание станового.
— А теперь пойдем в кабинет, и я тебе все расскажу…
И, схватив отца Ивана за руку, он потащил его в дом. Когда они очутились в кабинете, становой усадил своего бывшего коллегу в кресло, уселся рядом с ним и, пригнувшись к уху, прошептал едва слышно:
— Наклевываются!
— Кто? — спросил отец Иван.
— Они.
— Да кто они-то?
— За кого награды-то выдают!
И, вдруг вскочив со стула, он ринулся к письменному столу, торопливо отпер ящик и, вынув какую-то брошюрку, торжественно поднял ее кверху.
— Вот она! вот она! — шептал он, захлебываясь: — вот она, матушка! вот она, родимая!..
И, поднеся брошюрку чуть не под нос отцу Ивану, прибавил:
— Прочти-ка!
Отец Иван прищурил глаза, прочитал заглавие и остолбенел.
— Каково!
— Откуда же это? — спросил отец Иван.
— Бог послал!
— Ты шутишь все…
— Нет, не шучу, брат!
И, снова понизив голос, прибавил:
— А коли проявились у нас эти книжонки, значит, проявились и они. Теперь у меня сыщики по всему стану рассыпаны! Кишат как муравьи в муравейнике, как гончие собаки по лесу, как пчелы в улье… по деревням, по селам, по хуторам, по базарам, по трактирам, по церквам даже — всюду рассыпались!
А отец Иван сидел задумавшись, опустя голову, и словно не слушал расходившегося станового.
— Вот это так дело!— восклицал между тем становой, потирая руки.
— Однако ты все-таки не сообщил мне: откуда же именно добыл ты эту книжонку? — спросил, наконец, отец Иван.
— В Путилове, братец, в селе Путилове, на базаре.
— Как! продавали? — чуть не вскрикнул батюшка. А становой подскочил к нему и, закрыв ему рот ладонью, прошептал:
— Что ты, с ума спятил! Тише!
— Да ведь здесь же нет никого.
— А окна, а двери, а ты, а я! Теперь я самого себя боюсь. Ложусь спать, так все двери запираю, все окна закупориваю — чтобы во сне не сбрехнуть!.. Запирай и ты.
— На кого же подозрение-то падает?
— Пока ни на кого еще!.. Брошюрка, братец ты мой, была подброшена во время базара на площадь и поднята одним мужиком. Мужик был неграмотный, встретился ему писарь волостной, он и показал ему книжонку, а писарь как прочитал, так в ту же секунду ко мне. Теперь оба они, и мужик и писарь, под арестом сидят, под строжайшим караулом!
— Их-то за что же?
— А чтобы не разболтали!
И, переменив тон, прибавил:
— Позавтракаю, я тотчас в Путилово…
— Зачем?
— Причуивать, разнюхивать… Уж я донес и прокурору, и исправнику, и жандармскому…
— Да, грустно, — заметил отец Иван. — Ведь Путилово-то всего в пяти верстах от Рычей… Однако, — прибавил он, немного помолчав и поднимая опущенную голову: — у всякого свои заботы! У тебя свои, а у меня свои! Ведь я по делу к тебе приехал…
— Ах, да! — вскрикнул становой, ударив себя по лбу.— Про тебя-то я забыл совсем! Ну что, съездил в Москву-то?
— Съездил!
— Что же, удачно?
— В том-то и дело, что не совсем…
— Почему же?
— Не знаю. Скворцов взял с меня деньги, подписал составленное тобою заявление к мировому, а мировой не принимает его в резон…
— Как так! ведь в заявлении сказано же, что деньги нашлись, что подозрение, падавшее на твоего сына, не имеет основания, и что Скворцов, наконец, просит о прекращении дела.
— Да, все это сказано!.. Скворцов даже лично к мировому ездил, а мировой говорит, что все-таки дело без разбора нельзя покончить, что заявление необходимо проверить на суде, ибо дело это не гражданское, а уголовное.
Становой задумался, прошелся раза два по комнате и затем, остановившись, проговорил:
— А ведь пожалуй что и так! Как же быть-то?
— Иными путями хочу! — проговорил отец Иван.
— А именно?.
— Оказывается, что судья родной брат нашему прокурору.
— Ну?
— Хочу его просить, чтобы он замолвил за меня словечко.
— А ты знаком с ним?
— С ним-то я незнаком, но ведь он друг и приятель предводителя… Так вот я и хочу ехать к Анфисе Ивановне и попросить ее переговорить с предводителем, кстати теперь он у себя в имении живет. Предводитель, конечно, уважит старуху и не откажется повлиять на прокурора, а прокурор на брата. Вот я и приехал с тобой посоветоваться! Одобришь ли ты мой план?
Становой хотел было ответить что-то, но, услыхав в соседней комнате стук ножей и тарелок и звон стеклянной посуды, подхватил отца Ивана под руку и проговорил:
— Чу! завтрак подали! Пойдем-ка выпьем да закусим!.. Авось за завтраком-то лучше придумаем, как быть и что делать.
И оба они оставили кабинет и перешли в залу. Завтрак был действительно подан. Становой ‘долбанул’ квасной стакан водки, отец Иван две рюмки, и приятели принялись за еду.
— Эй, ты, рыло свиное! — крикнул вдруг становой, обращаясь к двери. Дверь мгновенно распахнулась, и в ней показался рассыльный. Словно кукушка на часах, выскочил он и стал как вкопанный. — Лошадей закладывают?
— Так точно, вашескородие.
— Хорек едет?
— Так точно, вашескородие.
— Скажи, чтобы поскорей запрягали.
— Слушаю, вашескородие.
— А теперь исчезни!..
Рассыльный исчез опять-таки как исчезает кукушка, а отец Иван и становой принялись за еду и за обсуждение Асклипиодотовского дела. К концу завтрака они порешили, что так как ни в одном серьезном деле невозможно обойтись без барыни, то и в данном случае следует ехать к Анфисе Ивановне и просить ее содействия. В это самое время у крыльца послышался стук подъехавшего экипажа, звон колокольчиков, громыхание бубенцов, и становой, заглянув в окно, вскрикнул:
— А! вот и лошади поданы!
И, быстро вскочив с места, бросился в кабинет.
— А знаешь ли, что я придумал! — проговорил он, возвращаясь в залу с портфелем подмышкой, в шинели и в кепи на голове. — Ведь в Рычи-то тебе через Путилов ехать… Поедем-ка со мной. До Путилова поболтаем дорогой, а в Путилове ты можешь пересесть на своих лошадей и следовать дальше!.. Там уже недалеко… Ну, говори, едешь, что ли?
— А как мои лошади за ямскими-то не поспеют! — возразил отец Иван.
— Ох, уж рассказывай!.. Будет тебе сиротой-то прикидываться!.. Точно я лошадей твоих не знаю!
— Да ведь и я знаю, какова тройка у Хорька!
— Ну, нечего зубы-то заговаривать! Едем!
— Пожалуй!— проговорил отец Иван нехотя и взял свою шляпу.
Когда они вышли на крыльцо, экипажи были уже поданы. Впереди стоял тарантас станового, а сзади тележка отца Ивана.
— А! приятель, здорово! — крикнул отец Иван Хорьку, кивнув головой и бросив взгляд на тройку.
— Здравствуйте, батюшка! — проговорил тот.
— Что? Все лопоухий в корню-то бегает?
— Все он, батюшка.
— Добрый конь, выносливый…
— Нет, у вас вот так лошадки! Невелички, а с огоньком.
— Чего там! Одры, так они одры и есть! — проговорил отец Иван, польщенный похвалою Хорька, садясь в тарантас рядом с становым.
— Трогай!

XXXIV

Хорек подобрал вожжи, осторожно выехал со двора, чтобы не зацепить за верея колесами, поворотил направо, свистнул сквозь зубы и легонькой рысцой покатил по улице села. Отец Иван, перекидываясь то направо, то налево, глаз не сводил с лихой тройки и, любуясь ею, даже облизывался как-то, словно и невесть какую сласть во рту держал.
Выехав из села, они спустились в лощинку, переехали мостик и только было вылетели на гору, как увидали впереди какую-то жирно раскормленную тройку, едва тащившую ноги по гладкой полевой дороге. Отец Иван первый увидал ее.
— Ну, — проговорил он: — кто-то нам навстречу едет!
— Уж не ко мне ли! — вскрикнул становой. — Беда, как задержат!..— Обратясь к Хорьку, спросил: — не знаешь, кто это?
— Не разгляжу что-то, Аркадий Федорович, далеко еще…
Но отец Иван перебил Хорька.
— А я так разглядел! — проговорил он: — лошади знакомые…
— Чьи?
— Анфисы Ивановны.
— Быть не может!
— Ее.
— Неужто она сама едет?
— Кто едет — не разгляжу еще, а лошади ее, вон и Абакум на козлах.
— Господи! Неужели она!— засуетился становой. — Уж не ко мне ли насчет моста. Чур меня, чур меня! — бормотал становой, крестясь и отплевываясь. — Я спрячусь, ей-ей спрячусь…
И, быстро сбросив с себя шинель, он укрылся ею с головой. Но опасения станового оказались напрасными, ибо, только что он успел спрятаться, как отец Иван, продолжавший пристально всматриваться в тройку, вдруг вскрикнул:
— Успокойся! не она это, а Мелитина Петровна.
Услыхав, что ехавшая им навстречу была не Анфиса Ивановна, а ее племянница, становой быстро выскочил из-под шинели и принялся хохотать во все могучее свое горло.
— Вот так штука!— кричал он. — Сама полиция струсила!..
И он продолжал хохотать даже в то время, когда обе тройки остановились, поровнявшись между собой.
— Что это вы хохочете? — крикнула Мелитина Петровна, не сходя с дрог: — уж не над моим ли экипажем?
Становой взглянул на экипаж и, увидав высокие и длинные дроги, на которых Мелитина Петровна имела вид воробья, сидевшего на крыше, и кучера Абакума, преспокойно набивавшего себе нос табаком, захохотал еще пуще.
— Чего он хохочет? — спросила Мелитина Петровна отца Ивана.
— С радости, сударыня, с радости.
— С какой это?
— Думал, что Анфиса Ивановна едет, и испугался, а когда увидел, что это вы, то обрадовался.
— Послушайте-ка вы, веселый человек! — проговорила Мелитина Петровна, подбегая к тарантасу и толкая станового за плечо: — будет вам хохотать! Я к вам…
— Ко мне? — вскрикнул становой: — виноват, некогда…
— По очень важному делу! — перебила его Мелитина Петровна.
— Что такое? — спросил становой. И вдруг словно окаменел и насторожил уши.
— Ходатаем являюсь…
— За кого?
— За рычевских крестьян. Вы у них весь скот описали, дали две недели сроку… Завтра срок этот истекает, следовательно, завтра вы являетесь в Рычи и распродаете скот.
— Распродаю.
— Послушайте, голубчик, не делайте этого.
— А подати?! Нет, этого невозможно!..
— Вы выслушайте.
— Не могу-с! Я глохну, когда дело касается податей, я слепну, немею… и перестаю быть человеком.
— Да вы не горячитесь. Через неделю они получат арендную плату с кабака князя Изюмского, со склада графа Петухова, с лавочника, с трактирщика и деньги вам внесут, но только не завтра, а через неделю.
— Что же они молчали, подлецы! — крикнул становой, мгновенно, как порох, вспыхнув от гнева.
— Фи! как вы ругаетесь! — перебила Мелитина Петровна, и даже слегка ударила его зонтиком.
— Как же не ругаться-то! За что же они, скоты, целый-то день промучили меня. Ведь я охрип с ними! Ах, подлецы! ах, мерзавцы!
— Видно, что старого леса кочерга! — подшутила Мелитина Петровна.
— Старого, сударыня, старого! Скажи они мне тогда же, что у них предвидится аренда, я бы наложил на нее арест, и шабаш! А ведь они, скоты, целый день заставили меня орать!..
— Так это возможно?
— Конечно, возможно!
— Спасибо вам. Так я, значит, поеду и успокою их…
Становой даже руками всплеснул.
— Господи! Что за наивность! — вскрикнул он. — Ох, уж эти мне сентиментальные барышни! Слышите: успокою! ха, ха, ха!
И, переменив тон, он спросил с досадой:
— Так неужели же вы думаете, что они, подлецы эти, беспокоятся о чем-либо!..
— Конечно…
— О, идиллия! О, поэзия…
— Если бы не беспокоились, не поймали бы меня среди улицы…
— Ох, уж эти мне барышни.
— Не стали бы просить меня…
— Не стали бы, конечно! А уж этому рычевскому старшине, вы меня извините, я морду попорчу…
Но, вдруг что-то вспомнив, становой засуетился, накинул на плечо шинель и заговорил торопливо:
— Однако я с вами заболтался!.. Извините, но… мне ехать надо, извините, до свиданья…
— Вы куда теперь?
— В Путилове, дело важное, не терпящее отлагательств.
— Небось подати опять?
— Нет-с, поважнее…
— Ну, мертвое тело…
— Нет-с, это не мертвое.
И вдруг, пригнувшись к уху Мелитины Петровны, он принялся ей что-то шептать.
— Вот как! — протянула та.
— Н-да-с, вот-с мы как-с! на европейский манер!..
И он даже подмигнул глазом.
— Что же вы намерены делать?
— Пронюхивать, а потом хапать!
— А вы куда, отец Иван? — спросила вдруг Мелитина Петровна, обращаясь к священнику.
— Ко дворам, сударыня…
— Это ваши лошади, сзади?
— Мои-с.
— Знаете что! — проговорила она как-то особенно быстро. — Лошади Анфисы Ивановны так дряхлы, что я никогда не доеду на них… а у меня тоже ‘спешное дело есть, не требующее отлагательств’, — передразнила она станового. — Поэтому позвольте мне сесть в вашу тележку… ведь вам мимо Грачевки-то ехать!..
— В таком случае со мной садитесь! — перебил ее становой.— Я довезу вас до Путилова, а в Путилове пересядете к отцу Ивану.
— Мне все равно… Только где же я сяду?..
— Рядом со мной, а ‘батяй’ на своих поедет!
Немного погодя Мелитина Петровна сидела уже рядом с становым, а отец Иван — в своей тележке. Абакуму было приказано ехать домой.
— Ну, Хорек! — говорил становой, когда поезд тронулся: — прокатишь, что ли?
— Извольте, Аркадий Федорович…
— Так, чтобы дух замирал…
— Можно-с! Только надо подождать, когда на степь выедем!..
Хорек подобрал вожжи, качнулся направо, качнулся налево, свистнул сквозь зубы и пустил тройку крупной рысью. Хотя отца Ивана и обдавало пылью из-под тарантаса станового, но он все-таки не отставал. Так проехали они с версту. Наконец поля окончились, и началась степь. Словно скатертью раскидывалась она на далекое пространство, ровная, гладкая, беспредельная… Трава была уже скошена, и сметали в стога. Молодая отава изумрудным бархатом покрывала степь… в воздухе кружились ястреба, а солнце между тем так и проливало свои лучи на все окружающее. Выехали наши путешественники на стерь и словно духом воспряли! Хорек свистнул, повел вожжами, и тройка понеслась марш-маршем. Она мчалась, вздымая облака пыли, но не дремал и отец Иван… кровь закипела в нем, он выхватил вожжи из рук батрака, стал стоймя в тележке, ахнул, гикнул, и не прошло пяти минут, как вылетел из-за, тарантаса и, поровнявшись с ним, полетел рядом. Он стоял, немного запрокинувшись назад, выставив вперед правую ногу, вытянув обе руки… волосы и борода развевались по ветру, фалды полукафтанья тоже, а лошади летели все шибче и шибче, закусив удила, разметав гривы, приложив уши…
— У волости подожду, — крикнул он Мелитине Петровне. И вдруг, опустив вожжи, разом обогнал тройку Хорька и, вылетев вперед, понесся быстрее ветра вольного!..
Как ни мчался Хорек, как ни метался на козлах, как ни рвался вперед, а все-таки остался позади. А Мелитина Петровна сидела, сдвинув брови, погруженная в думу, и словно не замечала всей этой страстной борьбы!..

XXXV

В тот же день, вечером, отец Иван позвал к себе рычевскую просвирню, Авдотью Гавриловну.
— Как бы ты мне просфору испекла, — говорил он:— только не такую, какие пекутся у нас, а большущую…
— Как у Сергий преподобного! —перебила его просвирня.
— Вот, вот!
— Что же, это ничего, можно, батюшка.
— Только ты займись этим делом сегодня же, потому что завтра просфора эта мне в обедню спонадобится…
— Слушаю-с.
— И нельзя ли испечь ее из самой лучшей муки.
— У меня немножко картофельной муки осталось, так я из нее и испеку, как раз под лаврскую подойдет.
— Вот это-то мне и требуется!
— Слушаю-с, испеку…
Просвирня вышла, а отец Иван, пройдясь раза два по комнате, развел руками и проговорил: ‘Что же делать! хотя и не настоящая лаврская просфора будет, а все-таки скажу, что из лавры привез, что заздравная, о здравии ее вынимать подавал… Старухе будет это приятно, а просфора — все просфора, где бы испечена ни была!’
На следующий день отец Иван встал ранешенько, отслужил заутреню и обедню, за проскомидией вынул из большущей просфоры частицу за здравие рабы божьей Анфисы, просфору эту тщательно завернул в бумажку и пошел домой пить чай. Асклипиодот все еще спал. Напившись чаю, отец Иван позвал Веденевну и вместе с нею отправился в погребицу и в кладовую. Из погребицы он собственными своими руками вытащил маленькую липовую кадочку с превосходным сотовым медом, а из кладовой — красивую коробочку пастилы, которую, во время поездки своей в Москву, он купил на станции Коломна. Все это отец Иван порешил отвезти в дар Анфисе Ивановне. Внеся кадушечку в комнату, он тщательно пересмотрел соты, полюбовался гнездившимся в них медом, выкинул мертвых пчел, затем, аппетитно облизав пальцы, прикрыл соты громадными листьями лопуха и увязал кадочку чистым полотенцем. Кадушечка с медом, коломенская пастила и лаврская просфора поселили в отце Иване уверенность, что при виде всего этого Анфиса Ивановна всенепременно придет в умиление и уж никоим образом не откажется от поездки к предводителю. Таковая уверенность настолько благотворно подействовала на отца Ивана, что поступок сына казался ему уже не столь позорным, каковым казался прежде. ‘И в самом деле, — рассуждал он: — чем же особенно позорен данный поступок? Деньги взял он не для себя, а для несчастной женщины, сам открыл это Скворцову, дал слово при первой же возможности возвратить взятое… где же тут кража?! Не правильнее ли проступок этот назвать просто-напросто легкомыслием юноши, у которого в голове не перестал еще крутить ветер. Вот, например, разграбление банков, лихоимство, это дело десятое! Это действительно позор!’
Вспомнив историю банка, а одновременно с тем и обанкротившегося купца, отец Иван окончательно уже примирился с поступком сына, и когда тот вошел в комнату, то даже с какою-то ласкою встретил его.
— Что рано вскочил? — спросил он его.
— Не спится что-то!
— Беспокоишься?
— Еще бы!
— А бог-то на что! — проговорил отец Иван: — он, брат, все видит и о всех печется!..
— До бога-то далеко, говорят! — заметил Асклипиодот. — Нет, уж лучше к Анфисе Ивановне, это поближе будет…
Отец Иван плюнул даже.
— Что ты это! — вскрикнул он:. — возможно ли говорить таким образом! Никто, как бог. Бог мир создал. Он один и правит им! Без бога ни Анфиса Ивановна, ни прокурор, ни предводитель ничего не сделают. Добрый ты, братец, малый, а иногда такую штуку ляпнешь, что даже волос дыбом становится.
— Спасибо, что хоть добрым-то назвали…
— А что же! Разве у тебя не доброе сердце?.. Нет, сердце у тебя доброе, только ветер в голове! Ну, да бог даст, всё это со временем пройдет! Поступишь на службу, авось остепенишься! Однако вот что, — проговорил он, взглянув на часы: — время и к Анфисе Ивановне отправляться… прикажи-ка мне лошадей запречь. Ведь с Анфисой Ивановной только и можно по утрам разговаривать, а потом она как-то разумом тускнеть начинает.
— Так вот почему вы с нею только по вечерам в карты-то и играете! — вскрикнул Асклипиодот.
— Дурак! — проворчал отец Иван, но ‘дурак’ этот был произнесен так добродушно, что Асклипиодот невольно принялся обнимать отца.
Немного погодя отец Иван ехал уже в деревню Грачевку. Из-за пазухи торчала у него коробка с коломенской пастилой, в ногах помещалась кадушечка с медом, а в руках держал он просфору, завернутую в бумагу.
Увидав в окно подъехавшего отца Ивана, Анфиса Ивановна даже ахнула от удовольствия.
— Ну что, благополучно ли съездил? — спросила старушка, встречая его в дверях залы.
— Покорнейше вас благодарю, — ответил батюшка, помолясь на иконы и благословляя Анфису Ивановну. — Съездил благополучно, господь привел святыням поклониться…
И, подавая ей просфору, прибавил:
— А вот это вам, сударыня кумушка, просфора от преподобного Сергия Радонежского, за ваше здравие вынута…
— Спасибо, спасибо! — проговорила Анфиса Ивановна, крестясь и целуя просфору, — а это что у тебя из-за пазухи торчит?
— Это пастила коломенская…
— Ну-ка, дай-ка попробовать…
— Зачем же пробовать, кумушка? Кушайте на здоровье… это тоже для вас куплено, в Коломне, на месте преступления…
— Там у тебя в тележке еще кадушечка стояла какая-то! — перебила его Анфиса Ивановна, взяв коробку с пастилой.
— Стояла.
— С чем она?
— С медом сотовым…
— Это мне тоже?
— Вам, кумушка, конечно вам, кому же еще…
Но Анфиса Ивановна уже не слушала священника и, отворив дверь в переднюю, крикнула Потапычу:
— Там, у батюшки в тележке, кадушечка с медом стоит, принеси сюда…
И потом, обратясь к отцу Ивану, спросила:
— А мед из Москвы тоже?
— Нет-с! Мед собственный, свои пчелки натаскали. Те два предмета из Москвы, а этот — домашний…
— А калачиков и саечек не привез?
— Не догадался, кумушка, простите великодушно… из ума вышло!..
— Ну, что же делать! Оно, конечно, жалко, что не привез, а все-таки теперь не воротишь… жалей, не жалей!.. А хорошо было бы чайку напиться с калачиком с московским…
— Чего бы лучше! — подхватил батюшка: — ну да вот подите же. Словно ветром из головы выдуло!..
— Жалко, жалко… — повторила Анфиса Ивановна, и как будто немножко рассердилась.
Мед, однако, поправил все дело. При виде кадушечки, доверху наполненной белыми, душистыми сотами, Анфиса Ивановна от удовольствия улыбнулась и даже руками всплеснула.
— Ну, вот за это спасибо! — проговорила она. — Это не чета твоей пастиле дурацкой!.. Спасибо, спасибо!.. Вот мы с тобою пообедаем, а после обеда и поедим медку со свежими огурчиками. Чудесная, брат, штука мед с огурцами!.. Да! — прибавила она, как будто что-то вспомнив:— ты водочки тяпнуть не хочешь ли?..
— Не рано ли будет?
— А ты уж не притворяйся, по глазам вижу, что хочешь!..
И, обратясь к Потапычу, проговорила:
— Ну-ка, Потапыч! принеси-ка сюда водочки, а на закуску грибков опеночек, ветчинки и еще чего-нибудь… а потом на стол накрывай, что-то в животе урчать начинает, обедать пора. Мелитина-то Петровна дома, что ли?
— Никак нет-с.
— А, нет, так после пообедает, ждать ее не стану! Вот еще!
И, как-то особенно приятно улыбнувшись, прибавила:
— По правде сказать, обедать-то и раненько, да уж очень медку захотелось!.. А это я соврала, — прибавила она, — что в животе-то урчит! Соврала, чтобы Потапыч не ворчал!.. есть не хочется, рано…

XXXVI

Однако, несмотря на то, что Анфисе Ивановне есть не хотелось, она все-таки не пропустила ни одного блюда. Она преисправно скушала целую тарелку зеленых щей с поджаренными яйцами и ватрушками, скушала кусок поросенка под хреном, целого цыпленка с малосольными огурцами и моченой брусникой, глубокую тарелку малины с густыми, желтыми сливками. После обеда она пригласила отца Ивана на балкон, где уже их ожидал стол, накрытый белой как снег скатертью, а на столе несколько бутылок наливок, запеканок, глубокая тарелка с сотовым медом и целое блюдо свежих, зеленых огурцов.
— Это для тебя наливка-то! — проговорила Анфиса Ивановна, садясь за стол: — а меду я не дам тебе, — у тебя своего много… коли захочешь, так дома можешь поесть… Кушай-ка, наливку-то, кушай-ка… Не церемонься…
И Анфиса Ивановна принялась угощать кума.
Но отцу Ивану было не до угощенья. Выпив рюмку вишневки, он откашлялся, погладил бороду, высморкался и решился, наконец,, приступить к цели своего приезда в Грачевку. Пока Анфиса Ивановна кушала мед с огурцами, отец Иван рассказывал ей, что делал он в Москве, как обошел все храмы и соборы, как служил молебен в Иверской часовне, а затем принялся полегоньку и за изложение асклипиодотовского дела. Так как упоминать о немке отец Иван почему-то счел неудобным, то он решился несколько изменить подробности романа и вместо немки, вывел совершенно нового героя, а именно, бедного студента, не имевшего никаких средств к продолжению дальнейшего своего образования, и решившегося поэтому на самоубийство. Героя этого Асклипиодот застает на москворецком мосту готовым броситься в воду, удерживает его сильною рукою, читает ему приличную нотацию, упрекает в недоверии к божескому милосердию и в конце концов обещает ему добыть денег.
— Что было делать ему? — вскрикнул отец Иван, откинувшись на спинку кресла и бросив на Анфису Ивановну вопросительный взгляд. — Обещал денег, а денег не было!..
— Обещать не надо бы! — отозвалась Анфиса Ивановна, облизывая пальцы и отмахивая мух от меда. — Кш! проклятые! — прибавила она, накинувшись на мух. — Кш! Вот жадные-то!
— А он обещал, дал слово! Ко мне писать… меня просить о высылке денег?.. Нельзя!.. Когда-то письмо дойдет!.. когда-то ответ получится, — врал отец Иван, — а ждать некогда, потому что деньги требовались завтра же, непременно…
— Ну как же он вывернулся? — спросила Анфиса Ивановна, продолжая кушать: — занял, что ли?
— Гм! занял! — перебил ее отец Иван, вздохнув. — Кто же даст ему! Разве ныне те времена, чтобы взаймы давали! Помилуйте! Теперь это вывелось уже… Кажется, всякий скорее удушится, а уж руку помощи не протянет… Сердца ныне черствые стали, а уши перестали внимать воплям нужды.
И отец Иван рассказал Анфисе Ивановне, как именно ‘вывернулся’ Асклипиодот.
Старушка даже ахнула, даже выронила из рук половинку огурца, намазанную медом, но когда отец Иван растолковал ей, что дело в сущности выеденного яйца не стоит, так как в основании его лежит добрая и даже, можно сказать, святая цель, то волнение старушки не замедлило утихнуть.
— Сами подумайте, кумушка дорогая! —говорил отец Иван: — ведь, может быть, он человека спас через это самое. Конечно, мы с вами не решились бы на такую штуку… Но ведь там молодость! Молодость увлекающаяся, пылкая, безрассудная часто!.. Ведь кровь-то молодая, ключом кипит, удержу не знает…
— Правда, правда! — перебила его Анфиса Ивановна:— сама, молода была… по себе знаю…
— б я-то разве забыл свою молодость!.. Для молодежи нет препятствий! Она не рассуждает, она не обдумывает так, как мы теперь все обдумываем… Помню я свою-то молодость очень хорошо!.. Такое выкинешь иной раз колено, что даже теперь стыдно вспомнить.
— Верно, верно! — перебила его опять Анфиса Ивановна. — Я такая же была!.. Ух, какая я была, огонь!..
И вдруг, как будто что-то вспомнив, она оживилась, бросила огурец с медом, круто повернулась к отцу Ивану и заговорила волнующимся волосом:
— Ты послушай-ка, что раз со мною было!.. Послушай-ка! Уж так и быть, расскажу… На духу никогда не каялась тебе в грехе этом, а теперь, к случаю пришлось, не утаю. Молодою вдовушкою была я в то время. Из себя была красивая, кровь с молоком, и за мной приударил капитан один… Была у меня подруга (я тогда еще в городе жила), приятельница задушевная, а у той приятельницы браслет имелся расчудесный. Такой браслет, что я на него хладнокровно глядеть не могла! Как увижу, бывало, так и затрясусь. Хорошо! Назначается бал в собранье… Подруга моя больная лежит, на бал ехать доктор запретил. Вот я и говорю ей: ‘Экуте, ма шер! (это значит: послушай!) Экуте, ма шер, говорю, ты больна, на бал ехать тебе запрещено, а я поеду, так позволь, говорю, мне твой браслет надеть!’ Куда тебе! и слышать не хочет! ‘Как это возможно, говорит, на тебе все увидят браслет, а когда я надену его сама, то подумают, что я в твоем браслете! Ни за что!’ Отказала наотрез. Пригорюнилась я, не поверишь ли, ночей не сплю, тоска взяла! А знаю я, что капитан мой беспременно на бале будет! Наконец подходит день бала. Еду я к подруге, авось, думаю, не выпрошу ли… Приезжаю, а она, братец, без памяти! разметалась на кровати, в жару вся, словно огненная, лежит, и даже меня не узнала. Я так я ахнула! пропало, думаю себе, мое дело!.. Не будет на мне браслета!.. Глядь! а ключи-то на столе от шифоньерки лежат. Я даже задрожала вся! выгнала из комнаты горничную, схватила ключи, отперла шифоньерку, да браслет-то и стибрила… Как тебе это понравится, а? Ведь украла, понимаешь ли, украла!
Отец Иван только головой кивнул: Понимаю, мол!
— Так вот она, молодость-то что значит!.. Конечно, браслет я возвратила на другой же день, а все-таки как ни верти, а украла…
— Только, кумушка, народ был тогда попроще, — заметил отец Иван: — ведь, поди, под суд-то вас не отдали за это!
— Ну вот еще! с какой это стати! — обиделась Анфиса Ивановна. — Я думаю, подруга-то, приятельница мне была.
— Да ведь и Скворцов приятель Асклипиодоту… вместе в семинарии учились, вместе проказничали…
Анфиса Ивановна принялась что-то соображать, задумалась, думала долго, как будто силясь припомнить что-то, и вдруг вскрикнула:
— Да, да, вспомнила! Ведь тогда судов-то не было еще! Ведь суды-то после пошли!.. А если б были, так сгноили бы в остроге… как по Трашкинскому процессу, — слыхал, поди!
— Слыхал-с…
— Кабы не племянница, так ведь тю-тю!.. Так, так, не было судов, не было… Помню я, у нас в городе вольнодумец жил один… Крикун, ругатель был такой, что все даже боялись его. Всех, бывало, ругал: и бога, и царя, и губернатора, и законы разные… только раз его изловили!.. Так тоже не судили, а просто — тайным образом посекли!.. Говорят, кресло такое с пружинами было… Как сядешь на него, так ноги кверху, и высекут. Это тогда ‘чичи-фачи’, бывало, называлось! ‘Чичи-фачи’!
— Это точно-с, — заметил отец Иван: — прежде много проще было!..
И Анфиса Ивановна принялась опять за мед с огурцами, священник воспользовался этой минутой и стал просить старушку заступиться за ‘крестника’ и съездить к предводителю.
— Предводитель-то приятель прокурору! — проговорил он.
— А прокурор, это что за птица? — спросила Анфиса Ивановна.
— Чиновник тоже…
— Дворянами выбирается?
— Нет-с, не дворянами.
Анфиса Ивановна презрительно сложила губки и махнула рукой.
— Какая же его обязанность?
— Вроде прежних стряпчих, кумушка, только повозвышеннее! — проговорил отец Иван, и принялся затем объяснять старушке, в чем именно должно состоять ее заступничество и чего именно должна она добиться.
Так как Анфиса Ивановна давно уже, кроме Рычей, никуда не выезжала, то предстоявшая поездка до того напугала ее, что от ужаса она словно остолбенела. Видно было по всему, что на уме у нее вертелась даже мысль отделаться от этой поездки и отречься от крестника, но когда отец Иван сообщил ей, что предводитель находится в настоящее время не в городе, а у себя в имении, верстах в десяти от Грачевки, то Анфиса Ивановна не замедлила успокоиться и даже некоторым образом почувствовала себя польщенною, что именно к ней, а ни к кому другому, обратились с просьбою оказать столь важную протекцию. Она даже прослезилась, сообразив ту беду, которая обрушилась на голову Асклипиодота, с участием справилась, не тоскует ли он? не приходит ли в отчаяние? — и когда отец Иван передал, что бедный мальчик не спит по ночам и даже лишился аппетита, Анфиса Ивановна расплакалась еще пуще. В ту же минуту она дала слово, что завтра же поедет к предводителю, и даже уверила, что просьба ее будет исполнена на том простом основании, что как бы люди ни были злы, а что все-таки истина должна одолеть злобу.
— Только вот что, друг любезный! — проговорила она: — память у меня плохая, да и не умею я называть всех этих новых крючкотворов… уж ты потрудись, напиши на бумаге, о чем я просить должна и что говорить надо, а то — как бы не перепутать… Только пиши крупнее, глаза что-то плохо видеть стали, а очки брать не хочется… как можно крупнее, и по-церковному.
Отец Иван исполнил просьбу старушки, написал славянскими буквами все что требовалось, и, еще раз попросив ее заступиться за крестника, поехал домой.
Как только священник ушел, Анфиса Ивановна в ту же минуту позаботилась предупредить кучера Абакума, что завтра утром она едет к предводителю, чтобы поэтому он заранее натер себе табаку и приготовил бы карету. Абакум, успевший уже пронюхать, что тут дело пахнет не табаком, а поездкой к предводителю, у которого производится всегда отличное угощение всем приезжающим с гостями кучерам, принялся немедленно за приготовления. Затем Анфиса Ивановна сделала распоряжения о своем туалете и вынула из комода дюжину тонких носков, которые она связала было для судьи за Тришкинский процесс, и, завернув их аккуратно в розовую бумажку, порешила носки эти презентовать предводителю.
— Он теперь нужнее,— рассуждала она: — а Тришкинский процесс-то кончился.
— Говорят, вы к предводителю завтра? — спросила Мелитина Петровна, входя в комнату тетки.
— Да, мой друг, — отвечала Анфиса Ивановна. — Ты меня, пожалуйста, извини, что я не беру тебя с собою.
— Что вы, что вы!— перебила ее племянница. — К чему эти извинения, мне даже и некогда, потому что сегодня придется много работать.
— Ну и прекрасно. А мне надо говорить с предводителем о важных делах…
— Что такое случилось?
— Ничего особенного… там, в Москве… Отец Иван просил…
— Ах, это верно о деньгах… я думала, что-нибудь другое! Да, кстати, — прибавила Мелитина Петровна, — смотрите, хорошенько расфрантитесь… вы встретите у предводителя большое общество… Я слышала, что завтра должны прибыть туда исправник, прокурор и другие служащие лица.
— Ты почему знаешь это?
— Иногда самые важные тайны познаются через ничтожных людей. Так случилось и теперь.
Мелитина Петровна всю ночь писала письма, и всю ночь Карп видел огонь в ее комнате.

XXXVII

На следующий день, часов в девять утра, перед крыльцом грачевского дома происходило нечто весьма необыкновенное. У крыльца толпилась не только вся дворня Анфисы Ивановны, но даже замечалось несколько баб и мужиков, а в особенности ребятишек, прибежавших из деревни. Дело в том, что у крыльца стояла запряженная в шесть лошадей желтая карета, на стоячих рессорах и на огромнейших колесах. Карета эта, напоминавшая царя Гороха, походила скорее на огромную тыкву, болтавшуюся на каких-то крюках, прикрепленных к осям. На козлах этой тыквы, в зеленом армяке и в рыжей шляпе с павлиньим пером, восседал Абакум и держал в руках целую кучу вожжей, а впереди — форейтором, на плюгавой пегой лошаденке, садовник Брагин. Для Брагина Абакум тоже разыскал было зеленый кафтан, но старый драгун напрямик отказался нарядиться в этот балахон, а надел свой мундир с несколькими медалями на груди. Костюм этот хотя и не походил на форейторский, но, ввиду торжественности поезда, не только не портил общей картины, но даже некоторым образом дорисовывал ее. На крыльце стоял Потапыч. На нем была гороховая ливрея с несколькими коротенькими капюшонами, красный воротник которой доходил до ушей, а на голове огромная треугольная шляпа. Он свысока посматривал на окружающую толпу, как будто сожалея, что люди эти так мало видели, что даже простая карета удивляет их, тогда как для него все это штука обыкновенная. Наконец показалась и Анфиса Ивановна. На ней была турецкая шаль одного цвета с каретой, роскошная шляпа и барежевое платье таких огромных размеров, что старуха едва помещалась на крыльце. В руках она держала розовый сверток с носками. Как только Анфиса Ивановна показалась, так Потапыч в ту же секунду ловко подскочил к карете, отворил дверку, откинул десятка два подножек и, посадив барыню, снова защелкал подножками, махнул дверкой и хотел было крикнуть ‘пошел!’, но не крикнул, потому что сшиб с себя дверкой шляпу, которая, к общему удовольствию публики, и очутилась под каретой. ‘Скверная примета!’ — подумала про себя Анфиса Ивановна, вспомнив рассказ Брагина про Наполеона, с которого под Москвой тоже слетела шляпа. Шляпа, однако, вскоре была надета, Потапыч взобрался на запятки и, уцепившись обеими руками за болтавшиеся ремни, крикнул: ‘пошел!’ — и поезд тронулся. В воротах, однако, он должен был остановиться, потому что Абакум, не имевший глаз в затылке, по обыкновению зацепил задним колесом за столб, и так как столб был врыт прочно и не подался, то и пришлось относить зад кареты. Сбежался народ, и общими усилиями экипаж был поставлен на тракт.
Выехав из ворот, лошади затрусили рысцой, и карета покатилась по гладкой дороге в село Хованщину, имение предводителя. День был жаркий, красное солнце пекло немилосердно, пыль поднималась облаками и следовала за каретой. Брагин, отвыкший ехать верхом, отчаянно махал и локтями и ногами и как будто раскаивался, что сел на коня. Однако ехать было необходимо, и карета, дребезжа и колыхаясь, катилась себе по дороге. Вдруг сзади кареты раздался голос, кричавший что было мочи: ‘стой! стой!’ Карета остановилась. Оказалось, что от сильной тряски у Потапыча опять свалилась шляпа, а покуда он бегал поднимать ее, перепутались лошади, и пришлось их распутывать. Распутав лошадей, поезд тронулся, но начали отвинчиваться разные гайки, и пришлось опять несколько раз останавливаться и завинчивать таковые. Абакум слезал с козел, и так как в карманах кареты ключа не было, то приходилось завинчивать гайки руками и зубами, что и заняло довольно много времени. Анфиса Ивановна, сидя в карете и выглядывая из нее, словно воробей из скворечни, сердилась и ворчала. Но на ворчанье это решительно никто не обращал внимания.
— Скоро, что ли? — спрашивала она.
— Чего?
— Да Хованщина-то!
— Вот это отлично! — вскрикивал Абакум. — Только, благослови господи, отъехали от дому, а уже вы про Хованщину заговорили!
Гайки, однако, были подвинчены, и карета поехала. Анфиса Ивановна успокоилась и, прислонившись к спинке, даже задремала, но дремота эта вскоре была нарушена раздавшимся, опять-таки сзади, неистовым криком Потапыча. Оказалось, что запятки отвалились прочь, и Потапыч, запутавший было ремни за руки, тащился за каретой, едва не лишившись совершенно рук. Кое-как распутали отекшие руки Потапыча, но так как запяток уже не существовало, а козлы отличались лишь вышиной, а не шириной, то и пришлось посадить Потапыча в карету рядом с Анфисой Ивановной, что в сущности вышло весьма эффектно, принимая в соображение треугольную шляпу, надетую поперек, и ливрею с красным воротником. Карета заколыхалась, попадавшиеся мужики принялись кланяться, и Анфиса Ивановна, думая, что поклоны эти адресуются ей, тогда как в сущности они посылались Потапычу, видимо была довольна и, снова углубившись в карету, принялась мечтать о предстоявшем свидании с предводителем и о важности возложенного на нее поручения, но мечты эти поминутно прерывались шляпой Потапыча, которою он долбил Анфису Ивановну прямо в висок.
— Скинь ты свою дурацкую шляпу! — рассердилась, наконец, Анфиса Ивановна. — Ты мне все виски продолбил!
— Куда ж мне теперь девать ее! — вскрикнул Потапыч, справедливо обиженный тем, что шляпу назвали дурацкою.
— Сними и держи на коленях.
Потапыч снял шляпу и положил на колени.
Дорога пошла под горку, и карета покатилась шибче. Мимо окон мелькали поля, засеянные хлебом, среди которых кое-где правильными квадратами белела покрытая цветами греча. Анфиса Ивановна всем этим любовалась и забыла даже про дурную примету, которую видела она в свалившейся с Потапыча шляпе.
Но бедному Потапычу было не до шляпы и не до картин, мелькавших мимо окон кареты. Не привыкший ездить в закрытых экипажах, он начинал чувствовать тошноту и с тошнотой не знал как и справиться. Бедный старик поминутно вскакивал на ноги, высовывал голову в окно, жадно глотал в себя воздух, но пыльный воздух плохо помогал беде и даже наоборот, производя в горле щекотание, еще более усиливал тошноту. Несколько раз он собирался просить даже, чтобы на минутку остановились, но, боясь раздражить и до того уже раздраженную Анфису Ивановну, терпел, перенося поистине адские муки. На его счастье, однако, вскоре лопнула постромка, карета остановилась, и Потапыч стремглав выскочил из нее.
— Что там еще?! — крикнула Анфиса Ивановна.
Но, не получив ответа, снова повторила вопрос:
— Что случилось?
— Известно что!.. Постромка лопнула! — прокричал Абакум.
Анфиса Ивановна взглянула на лицо кучера и ахнула. И действительно, было отчего ахнуть, ибо лицо Абакума представляло из себя нечто весьма необыкновенное! Оно все было перепачкано кровью и грязью и положительно не имело образа человеческого. Оказывается, что Абакум, завинчивая зубами гайки, ободрал себе губы, нос и десны и сверх того выпачкал все лицо пылью и дегтем. Принялись связывать постромку, а Анфиса Ивановна снова начала волноваться.
— Это ни на что не похоже! — ворчала она: — этак мы никогда не доедем!..
— Не доедем и есть! — ворчал Абакум, тоже в свою очередь начинавший волноваться. — Помещица, а хорошей сбруи купить не может!
— Далеко еще?
— Известно, далеко.
— Да поскорее копайся! — крикнула уже Анфиса Ивановна и даже ногой притопнула.
Минут через десять постромка была кое-как связана, и лошади тронулись. Дорога опять пошла под гору, карета покатилась довольно шибко, и лошади, почувствовав, что экипаж накатывается сам по себе, весело затрусили, помахивая головами.
— Вытягивай, вытягивай, Брагин!— крикнул Абакум, помахивая кнутом и посвистывая: — вытягивай!..
Брагин молотил кнутом направо и налево и тоже весело покрикивал и посвистывал. Анфиса Ивановна тоже повеселела и на этот раз уже не углубилась в карету, а, напротив, поднялась на ноги и, высунувшись в окошко и смотрела вдаль, желая поскорее увидать село Хованщину. То же самое делал и Потапыч, но только совершенно с другою целью. От шибкой езды и качки он снова почувствовал припадок тошноты и снова начинал страдать. Видно было по всему, что старик изнемогал! И действительно, голова его кружилась, сердце усиленно билось, и лицо приняло совершенно зеленый цвет.
Наконец показалась и Хованщина.
— Вот она! — крикнул Абакум.
— Где, где? — спрашивала Анфиса Ивановна и, завозившись, снова вскочила и высунулась в окно.
— Вон за бугорком, ветлы-то!.. Это Хованщина и есть… Вытягивай, вытягивай, Брагин, вытягивай!..
Анфиса Ивановна даже перекрестилась, увидав Хованщину.
Подошла лощинка, внизу которой виднелся мостик, и Абакум еще шибче припустил лошадей… Вдруг на мосту карету как-то шибнуло! Сначала она вспрыгнула кверху, потом как-то опустилась, послышался какой-то треск, и вдруг Анфиса Ивановна и Потапыч, стоявший на ногах, почувствовали, что пол под ними словно проваливается. Мгновенно схватились они за окна кареты и повисли на них.
— Стой! — кричал Потапыч.
— Вытягивай, Брагин, вытягивай! — кричал Абакум.
— Стой! — кричала Анфиса Ивановна.
Но Абакум ничего не слыхал. Обрадованный, что увидал Хованщину, он продолжал себе весело покрикивать, посвистывать и похлестывать лошадей.
— Стой! стой! дьявол!..
— Вытягивай, вытягивай! — кричал Абакум.
— Стой!
Наконец Абакум остановился, слез с козел и ахнул от удивленья.
— Ну, теперь уж совсем развалилась! — проговорил он.
— Это все ты виноват! — кричала Анфиса Ивановна на Потапыча.
— Вот те здравствуй! как это?
— Известно как!.. вскакивал все, вот, и продавил..,
— А вы-то не вскакивали!..
— Как же быть-то теперь?
— Да уж теперь не иначе как пешком! — проговорил Абакум и, вынув тавлинку, с каким-то особенным наслаждением втянул в свой нос огромную щепоть табаку.
Так и сделали. Анфиса Ивановна подобрала платье и в сопровождении Потапыча, не замедлившего надеть шляпу, пошла полегоньку по дороге к селу.

XXXVIII

Мелитина Петровна не ошиблась: действительно, у предводителя были уже прокурор, исправник, жандармский офицер, мировой судья и непременный член по крестьянским делам присутствия. Все это общество вместе с предводителем и женой его сидело на большой крытой террасе, уставленной разными оранжерейными растениями. На одном конце террасы стоял стол с закуской и винами, к которому иногда и подходило общество подкрепиться и закусить. На небольшом столике, несколько поодаль, лежали сигары и папиросы. Общество расположилось группами и беседовало.
Товарищ прокурора был мужчина среднего роста, с продолговатым сухим лицом, оловянными презрительными глазами и тонкими, поджатыми губами — тип петербургского чиновника из правоведов. Он носил бакенбарды, какими обыкновенно украшают себя прокуроры, а следовательно, и товарищи их, усы брил и одевался, как вообще одеваются прокуроры. Он сидел, развалясь на кресле и покачивая ногой. В уезде звали его ‘Я полагал бы’, потому что, оканчивая на суде свои заключения, он говорил всегда: ‘в силу сего вышеприведенного я полагал бы…’, причем всегда как-то особенно напирал на слог гал. Когда ‘Я полагал бы’ говорил на суде, то он говорил так, как будто против всего сказанного им никаких возражений быть не может, причем хлопал себя по колену ладонью, вертел в руках карандаш и когда приостанавливался, то ставил карандашом на лежавшем листе бумаги точку и точку эту довольно долго развертывал. Походку ‘Я полагал бы’ имел уверенную, твердую, и когда говорил не на суде, а в обществе, то говорил не разговорным языком, а отборными фразами, очень громко и с некоторою прокурорской интонацией, но, не имея в руках карандаша, видимо смущался и в таких случаях прибегал к ногтям, на которые постоянно и смотрел очень близко, поднося их к глазам.
Исправник, тоненький рыженький мужчина, сидевший постоянно как-то перевив одну ногу за другую, был в синих панталонах, белом жилете с форменными пуговицами, со Станиславом на шее, носил усы и бакенбарды по-военному. Говорил очень скоро, причем очень часто мигал и делал руками такие жесты, которыми хотел как будто еще более убедить, что все сказанное им есть сущая правда. Он имел привычку шмурыгать цепочку и закручивать усы, хотя в сущности в его наружности ничего военного не было. Исправник всегда имел при себе кабинетный портрет губернатора, который всем показывал, говоря: ‘Вчера губернатор прислал мне свой портрет, посмотрите, какая прекрасная фотография… Красивый мужчина!’
Жандармский офицер был человек средних лет, но молодившийся и довольно красивой наружности, вследствие чего дамы называли его ‘Опасным Васильком’. Он был большой руки франт. Воротник его вицмундира был вышиною не более как в палец, что давало возможность значительно выставлять на вид как снег белые воротнички рубашки, всегда торчавшие безукоризненно, почему мировой судья уверял, что жандармский офицер носит воротнички бумажные и меняет их раз пять в день. Как и большая часть его сослуживцев, он старался казаться человеком в высшей степени деликатным, предупредительным и обладающим самыми изящными манерами. На красивых руках он носил множество дорогих перстней, когда вынимал из своего щегольского серебряного портсигара папиросу, он спрашивал даже курящих — не беспокоит ли дымом?— и когда закуривал папиросу, всегда как-то особенно живописно оттопыривал мизинцем, кончавшийся длинным-предлинным и заостренным ногтем. Сапог он не употреблял, а носил лаковые штиблеты с пуговочками, вицмундир его был из самого тонкого сукна, и вообще весь костюм самого безукоризненного качества.
Мировой судья был человек тоже средних лет, брюнет с весьма симпатичным лицом, носил бороду, в которой кое-где пробивалась седина, и ходил с палкой. Судья говорил тихо, баритоном, серьезно, без улыбки и всегда что-нибудь сочинял. На нем были: шелковый летний пиджак цвета бер-фре, такие же панталоны, башмаки и соломенная шляпа от Лемерсье с большими полями. Вообще смотрел барином. Так как мировой судья слегка поражен был параличом, то ходил он тихо, прихрамывая на левую ‘ногу и выделывая какие-то судорожные движения пальцами левой руки. Он постоянно придумывал разные анекдоты, а так как передавал их весьма серьезно, то многие верили в справедливость слышанного и в свою очередь передавали другим за истину.
Непременный член или, как он сам себя называл, — article indispensable {Необходимый (неизбежный, неминуемый) член (франц.).} был сухой высокий мужчина с длинной седой бородой, остриженный под гребешок, видный, с выразительным, умным лицом, живой, разговорчивый и весьма любезный. На нем был простенький серый пиджак, одинаковый с панталонами, и белая драгунская фуражка. Он смотрел кавалеристом, манеры у него приятные. Ему было нипочем проскакать целую неделю на тележке и сряду несколько ночей переночевать по избам.
Вся компания помещалась на крытой террасе предводительского дома и, разделившись на группы, вела беседу. Исправник шмурыгал цепочкою и, завинтив одну ногу за другую, говорил с прокурором, делал руками жесты, между тем как товарищ прокурора смотрел на свои ногти и, отрывисто кивая головою, размахивал ногой. Жандармский офицер, приняв, грациозную позу, говорил с хозяйкой дома. Предводитель ходил по балкону, подходил то к одной, то к другой группе.
Как, однако, ни был обыкновенен происходивший на террасе разговор, но тем не менее во всем обществе проглядывало что-то не совсем обычное. В разговорах часто упоминалось о каких-то подметных письмах и каких-то брошюрках. При этом исправник рассказал в довольно забавной форме, что не дальше как сегодня он, надевая в Рычевской станции пальто, лежавшее все время на террасе, нашел в кармане брошюрку политического содержания с надписью: сия книга принадлежит господину исправнику Ардалиону Васильичу Каблукову.
Затем к исправнику и к жандармскому офицеру приходили какие-то люди, вызывали их в переднюю и что-то сообщали по секрету. Переговорив с этими людьми, исправник и офицер возвращались на террасу и с удовольствием передавали компании, что все идет как по маслу, отлично, превосходно, и выражали уверенность, что все их хлопоты увенчаются самым блестящим успехом. Приводили к ним каких-то мужиков, которых жандармский офицер о чем-то допрашивал и все показанное ими записывал хорошеньким карандашиком в хорошенькую памятную книжечку. Иногда в этих разговорах упоминалось что-то о крокодилах, о г. Знаменском, Асклипиодоте, Анфисе Ивановне, Мелитине Петровне, Нирьюте и других. Приезжал зачем-то становой Дуботолков, сообщил что-то исправнику, пришел на несколько минут на террасу, как-то на ходу и торопливо выпил стакан водки и, закусив наскоро селедкой, опять уехал, не отерев даже губы, по которым текла горчичная подливка.
Словом, в доме предводителя происходило что-то такое, выходившее из ряда обыкновенного. Все, видимо, находились в возбужденном состоянии, и только один мировой судья да член присутствия как-то подшучивали, глядя на исправника, прокурора и ‘Опасного Василька’, и предлагали пари, что все предпринятое ими кончится ничем. Сначала на шутки эта отвечали шутками же, но когда мировой судья принялся уверять, что все они, подобно Пошлепкиной, ‘сами себя высекут’, жандармский офицер не на шутку рассердился и даже вступил в спор с мировым судьею. Неизвестно, чем бы весь этот спор покончился, если бы в этот самый момент не показалась на террасе утомленная и измученная Анфиса Ивановна.
Все даже ахнули от удивления.
— Анфиса Ивановна, милая, дорогая! — заговорила жена предводителя: — какими судьбами… как я рада…
Но Анфисе Ивановне было не до разговоров.
— Постой, постой! — бормотала она: — дай опомниться, отдохнуть!..
— Да что случилось-то?! — вскрикнули все, только теперь заметив волнение и испуг старушки.
— Ох, уж и не спрашивайте…
— Да что такое?..
— Карета развалилась… и я от самого от овражка пешком… Ох, дай воды кто-нибудь…
— Вы не хотите ли, дорогая, ко мне в спальню?— спросила предводительша, подавая Анфисе Ивановне стакан воды: — Полежали бы, отдохнули бы.
— Спасибо тебе, спасибо…
— Право, пойдемте-ка!
— Ну что же, пойдем, пойдем…
— Там и чаю покушаете…
— Да я бы теперь выпила чашечку, а то и две, пожалуй… в горле пересохло… Только постой, дай поздороваться с хозяином…
И затем, взглянув на подбежавшего предводителя, прибавила:
— Все толстеешь, батюшка!
— Толстею, Анфиса Ивановна! — проговорил предводитель, целуя протянутую ему руку.
— Ешь много да спишь все… вот и толстеешь…
И потом, увидав исправника, проговорила:
— А! и ты здесь!..
— Здесь, Анфиса Ивановна, здесь…
И тоже приложился, к ручке.
— Да, кстати! Ты с чего это, батюшка, выдумал барынь мосты заставлять чинить… а?
— Это жне я, Анфиса Ивановна, а становой.
— Ну так ты вот и скажи своему становому, что он дурак! На это мужики есть, а не барыни.
И, снова обратясь к предводительше, она прибавила: — Не поверишь ли, голубушка, одолели просто! пристали, чтобы я мост починила… Сама посуди!.. ну, как я починю его!.. а то вдруг какого-то косматого чиновника прислали, какие-то там повинности взыскать с меня… Я говорю: денег у меня нет теперь, а он знать ничего не хочет! вынь да положь!.. ‘Ах, батюшка, говорю, да неужто у вас там ни гроша денег нет, что ты пристаешь так!.. Вот продам яблоки, получу деньги, тогда и милости проси!..’ Однако ничего, после обошелся, добрый сделался и даже очки мне свои отдал! Уж так-то они мне пришлись по глазам, что просто прелесть!.. Долго не отдавал, но я так к нему пристала, что, наконец, не выдержал и отдал…
И затем, посмотрев на жандармского офицера, она спросила шепотом:
— А этот офицерик-то кто такой?..
— Жандармский.
— Ишь франт какой!.. Недурен! — прошептала она и потом прибавила громко: — Однако с остальными я после познакомлюсь, а теперь веди меня к себе, я полежу немножечко… устала… И чайку вели туда подать… Да булочек нет ли?
Хозяйка подхватила ее с одной стороны, хозяин с другой, и оба повели старушку в спальню.
— Ну, вот что, обжора!.. — проговорила Анфиса Ивановна, усаживаясь в мягкое кресло и обращаясь с улыбкою к предводителю: — Я к тебе по делу приехала, ты мне устрой…
— Приказывайте, Анфиса Ивановна, приказывайте, дорогая…
— Приказывать, мой милый, не хочу, а просить буду слезно… Вот, первым делом дарю тебе дюжину носков собственного моего вязанья, — проговорила она, подавая предводителю носки: — носи на доброе здоровье… шелковые, хорошие… ведь я знаю, что сухая ложка рот дерет!.. а вторым делом — на-ка тебе вот эту грамотку и внимательно прочти ее…
И она подала записку, писанную ей ‘для памяти’ отцом Иваном.
— Почитай-ка, почитай-ка… и потом скажи, можно ли дело это обделать?.. Только помни, что отказов я не люблю. Это ты намотай себе на ус… да, намотай!..
А пока предводитель читал записку, Анфиса Ивановна говорила предводительше:
— Ты ему много есть не давай, а заставляй ходить больше… теперь летнее время, ходить хорошо… И потом вот еще что: каждый месяц по ложке касторки… Непременно… Ты посмотри-ка, как у него на шее жилы-то напрыжились! Долго ли до греха, сохрани господи!..
— Ведь не послушается, пожалуй! — перебила ее предводительша.
— Пустяки! послушается! Всякий мужчина под башмаком у женщины… или у жены, или у любовницы.
И, пригнув к себе предводительшу, она спросила ее на ухо:
— У твоего-то есть ‘мерзавка’ какая-нибудь?
— Не знаю…
— Наверно есть!.. где-нибудь в прачечной или на птичном, а уж есть непременно!.. Сама была замужем… Хорошо знаю! Уж я какая была… кровь с молоком… а все-таки помимо меня еще две ‘мерзавки’ в доме жили.
И заметив, что предводитель покончил чтение, обратилась к нему:
— Ну что, дочитал?
— Дочитал.
— Можно?
— Конечно, можно… Кстати и прокурор у меня теперь…
— Ну, вот и отлично. Так ты ступай и поговори с ним, а потом приди сказать мне… Только вот что: ты не говори ему, что я тебе носки подарила… Пожалуй, обидится, почему не ему… а я ему после… Слышишь, после… Ну ступай же, ступай… да чайку-то мне пришли, да булочек.
Предводитель вышел, а Анфиса Ивановна пустилась в беседу с его женой.

XXXIX

Приезд старухи Столбиковой породил в обществе целый ряд догадок и предположений. Всех занимал вопрос, зачем приехала Анфиса Ивановна, так как всем было известно, что Анфиса Ивановна давным-давно никуда не выезжала. Попытали было узнать что-нибудь от Потапыча, но Потапыч, успевший уже выпить и закусить, на все вопросы отвечал только: ‘не могу знать’, и больше ничего не говорил. Кучер Абакум тоже ничего не знал.
Более же всех Анфиса Ивановна смутила жандармского офицера и исправника. Они не шутя ломали головы, стараясь отгадать причину приезда, но как они ни старались открыть тайну, а пришлось ограничиться лишь одними догадками, да и догадки эти были крайне сбивчивы, ибо один говорил, что, вероятно, Анфиса Ивановна приехала похлопотать насчет поимки крокодилов, а другой — об отсрочке земских платежей. Только один мировой судья уверял, что Анфиса Ивановна приехала с единственной целью познакомиться с ‘Опасным Васильком’, прослышав про его красоту и изящные манеры, и даже посоветовал жандармскому офицеру приударить за вдовушкой и принять в соображение, что у нее превосходное имение и что жить ей, по всей вероятности, остается очень недолго.
Немного погодя предводитель положил конец всем догадкам, объявив цель приезда Анфисы Ивановны.
За обедом Анфиса Ивановна была особенно весела, во-первых, потому, что она достаточно отдохнула, а во-вторых, и потому, что товарищ прокурора дал ей слово немедленно же просить брата о прекращении асклипиодотовского дела и, сверх того, заранее поручился, что просьба его всенепременно будет исполнена в точности. Таковая любезность прокурора окончательно пленила Анфису Ивановну, и она придумать не могла, чем и как именно отблагодарить его за это.
После обеда все общество опять перешло на балкон.
— А что, как Мелитина Петровна поживает, — спросил исправник, подсаживаясь к Анфисе Ивановне.
— Ничего, живет.
— Дома она?
— Нет, ушла куда-то… сегодня и не видала ее…
— Да, но все-таки она в Грачевке? не уехала?
— Куда же ей уехать! Ведь муж ее на сражениях…
— Получает она от него письма?
— А позволь тебя спросить, чем он писать-то будет? — спросила Анфиса Ивановна.
— Как чем? рукой! — вскрикнул исправник.
— То-то и дело, что ему на сражениях и руки и ноги оторвало, поэтому и не пишет…
— А она мне очень понравилась! — проговорил мировой судья, подходя к Анфисе Ивановне. — Я имел удовольствие видеть ее у себя в камере…
— Ах, боже мой! — почти вскрикнула Анфиса Ивановна, всплеснув руками. — Вот память-то! Ведь я и забыла, батюшка, поблагодарить тебя за Тришкинский процесс. Прости ради бога, совсем из ума вышло…
Судья сконфузился.
— За что же! — бормотал он… — Уж если благодарить, так надо благодарить не меня, а Мелитину Петровну…
— Так это она была вашим защитником? — спросил непременный член.
— Она, она…
— Молодец барыня, молодец! Очень сожалею, что незнаком с нею, а то непременно ручку поцеловал бы у нее… Прелесть просто!.. Вы, пожалуйста, передайте это Мелитине Петровне.
— Хорошо, передам…
— А ты было Анфису Ивановну в острог приговорил? — спросил непременный член, быстро обернувшись к судье и уставив на него большущие глаза свои.
— Нет, не в острог, а к аресту на четыре дня.
— Молодец, нечего сказать!
— Да помнишь ли, — оправдывался судья:— за самоуправство по сто сорок второй статье…
— Да черт бы тебя подрал совсем с твоими статьями! — горячился непременный член: — ну как же Анфису Ивановну в арестантскую-то сажать!..
— Куда же?
— Никуда нельзя…
— Это невозможно…
— Врешь, возможно! Ее можно посадить на диван, на кресло, а уж никак не в арестантскую!.. Шут ты гороховый!.. Смешное, право, дело! Вообразил себе, что если его выбрали в судьи, так уж он может всех сажать…
— Успокойся! — перебил его судья:—дело кончилось миром…
— А если бы не кончилось!.. Если бы этот, черт бы его подрал, Тришка, Гришка, Мартышка заупрямился!..
— Тогда, конечно, пришлось бы отсидеть…
— Отсидеть! — перебил его непременный член и, обратясь затем к Анфисе Ивановне, прибавил:
— Пожалуйста, прошу вас, не забудьте… передайте Мелитине Петровне, что я от нее в восторге и что целую у нее и ручки и ножки…
— Непременно…
— А она, кстати, очень хорошенькая! — заметил судья.
— Отличная бабенка — и говорить нечего!
После чая Анфиса Ивановна собралась было домой, но и хозяин и хозяйка упросили ее остаться у них переночевать и хорошенько отдохнуть. Приглашение было так радушно, что старушка согласилась, однако с условием, чтобы ее извинили, если она пораньше других уйдет спать.
— Слава богу! — проговорил исправник на ухо прокурору: — я очень рад, что она остается.
— Да, это вышло очень кстати…
Когда совсем стемнело, к крыльцу предводительского дома было подано два тарантаса. Прокурор, исправник и жандармский офицер взялись за шапки и, распрощавшись со всеми, вышли на крыльцо.
— А что, — спросил исправник: — не подвязать ли колокольчики?..
— Конечно, конечно! — подхватил жандармский.
Колокольчики были подвязаны, бубенчики сняты, и чиновники покатили в село Рычи.
— Куда их в такую темноть-то понесло? — спросила Анфиса Ивановна, прислушиваясь к шуму отъехавших экипажей: — вот переломают себе шеи, тогда и будут знать, как по ночам-то ездить…
— А нехай их! — проговорил непременный член и, подойдя к окну, как-то особенно нервно забарабанил пальцами по стеклу.

XL

В тот же день ‘общество ревнителей’ имело свое заседание и, согласно состоявшегося журнального постановления, порешило с наступлением сумерек открыть действия общества, приступить к ловле крокодилов. Так как описываемый день был воскресный, то почти все члены были налицо, и собрание вышло самое оживленное. Речей было произнесено несколько, дебаты велись шумно, но только без очереди, а одновременно, так как ораторы, не будучи в силах сдерживать себя и, сверх того, опасаясь позабыть озарявшие их мысли, торопились их высказывать, справедливо требуя притом о скорейшем занесении таковых в журнал, в том соображении, что ‘написано пером, не вырубишь топором’, тогда как ‘слово не воробей, и за хвост его не поймаешь’. Как ни хлопотал г. Знаменский водворить порядок, как ни старался внушить обществу, что для ведения дебатов необходимо соблюдать очередь, как ни звонил председатель Нирьют в колокольчик, призывая собрание к порядку, но ни внушения г. Знаменского, ни перезвон Нирьюта не могли достигнуть желаемых результатов. Г. Знаменский выходил из себя, пот катился с него ручьями, он метался по комнате, подбегая то к одному, то к другому члену, и в отчаянии хотел было бежать даже из собрания, но, припомнив, что то же самое происходит даже и на собраниях земских, решил терпеть до конца. Секретарь собрания, дьякон Космолинский, поместившийся за особым столиком, разложил перед собою несколько листов бумаги, написал на одном из них весьма красивым почерком ‘Журнал заседания’ и принялся было записывать дебаты, но так как рука его никаким образом не могла поспеть за течением произносившихся мыслей, то он сразу же спутался, а чтобы не быть праздным зрителем, кончил тем, что начал писать все, что только приходило ему в голову. Поэтому к концу заседания на трех исписанных им листах были изложены все молитвы, которые он знал только наизусть. Но так как журнал по случаю всеобщего утомления никем прочитан не был, то дело кончилось тем, что грамотные его подписали, а неграмотные скрепили, начертив на нем несколько крестов.
В этом заседании были осмотрены все снасти, предназначавшиеся для ловли крокодилов. Снастей таковых было несколько, и все они оказались наилучшей доброты. Всего больше шумели и спорили, когда рассматривался вопрос о приспособлении этих снастей к делу и вообще какой именно тактики держаться при ловле крокодилов. Одни предлагали опустить на дно и потом вдруг вытащить их, а другие, наоборот, доказывали, что опускать на дно нельзя, ибо крокодилы могут оказаться внизу сетей, а что всего лучше применить систему забродов. Спор этот продолжался более часа. Наконец г. Знаменский, добившийся кое-как слова, предложил одною сетью перегородить реку повыше того места, где чаще всего появлялся крокодил, другую же сеть опустить в воду, пониже сказанного места, и тянуть по направлению к первой сети. Но так как крокодилы могут выскакивать из воды в камыши и обратно, то Знаменский предложил расставить в камышах верховых, вооружив их железными вилами и топорами. Соглашаясь с главными основаниями предложения, некоторые из членов предлагали, однако, вооружить верховых не вилами и топорами, а ружьями и трещотками, а если трещоток не окажется, то дать им арапники, и чтобы арапниками этими они хлопали, как хлопают обыкновенно охотники, выпугивая из кустов зайцев. Предложение это было принято почти единогласно. Затем г. Знаменский доложил собранию, что им было вычитано у доктора Эдуарда Фогеля, что крокодилы имеют большую склонность к музыке, что были примеры на берегах озера Малагарази, что к пастухам, игравшим на каком-нибудь музыкальном инструменте, подползали крокодилы, слушали с увлечением музыку, и когда пастухи, увидав их, переставали играть, то крокодилы их пожирали. В виду этого г. Знаменский считал бы весьма полезным — попросить Нирьюта захватить с собою гитару, сесть в камыши и сыграть что-либо. Предложение это вызвало общий хохот и, как это случается даже и на более серьезных собраниях, несколько умиротворило расходившиеся страсти, и программа действий была немедленно утверждена.
Затем собрание принялось за распределение каждому члену его обязанностей с целию избежать толкотни и суеты: чтобы члены не совались туда, куда их не спрашивают, чтобы верховые не лезли в воду тянуть сеть, а пешие не становились на места, назначенные верховым. Распределение это возбудило много шума и споров. Никому не хотелось лезть в воду, а другие, напротив, не желали быть в цепи, где, стоя на довольно далеком расстоянии, они рисковали, во-первых, ничего не видеть, а во-вторых, быть забытыми при раздаче водочной порции. Много спорили, много шумели, но, наконец, и это дело уладилось, и каждому члену было назначено, что именно он должен был делать. Г. Знаменский, говоривший и хлопотавший более всех, был в совершенном изнеможении, а так как и остальные члены тоже поизмучились, то общество и порешило послать за водкой и подкрепить свои силы. С появлением водки собрание вздохнуло свободнее.
В это самое время дверь с шумом распахнулась, и в комнату вошел какой-то неизвестный мужчина мрачного вида, с косыми глазами, бритым подбородком и черными усами вроде двух громадных запятых, поднятых кверху. На вошедшем был нанковый пиджак, такие же брюки, заправленные за голенища длинных сапог, и летняя белая фуражка военного покроя. Висевший за спиной мешок и длинная палка в руках указывали, что то был какой-то пешеход. Войдя в комнату и сняв фуражку, ‘мрачный незнакомец’ помолился на образа и поклонился обществу.
— Мир честной компании! — проговорил он, подняв кверху правую руку наподобие Любима Торцова. — Возвращаюсь с богомолья из Киева, из Воронежа, но, услыхав, что у вас здесь неладно, что завелась какая-то нечисть, которую вы собираетесь изловить, задумал переночевать и предложить вам свои услуги. Из военных я, прапорщик в отставке, но бывал во многих сражениях и баталиях и за отечество немало крови пролил… Не будь на свете водки, давным бы давно в полковничьем чине состоял. Походы ломал я дальние, на краю света был и даже в тех самых местах, где эта самая нечисть зародилась и размножилась… Коли хотите принять в компанию, пособить могу… А прежде всего стаканчик водки, а то устал очень, да и в глотке так пересохло, что словно мне суконкой вытерли.
Собрание было весьма удивлено появлением ‘мрачного незнакомца’, тем не менее, однако, поспешило угостить его водкой и колбасой с белым хлебом. Так как о принятии его в число членов требовалось обсуждение собрания, то г. Знаменский пригласил его в особую комнату, предложил чаю, а сам снова вернулся в залу заседания. Там уже опять шли оживленные прения, и предметом этих прений был ‘мрачный незнакомец’. Некоторые из членов были против ‘незнакомца’, а некоторые, наоборот, — за него. В числе противников был и Александр Васильевич Соколов, уверявший собрание, что ‘незнакомец’ все врет, что он вовсе не офицер, а просто переодетый жандарм, которого он видел как будто на какой-то станции железной дороги, член же Чурносов опровергал это сообщение и заверял, что незнакомца этого он встречал в полицейском управлении в числе занимавшихся там писцов. Вспомнили пророчество Ивана Максимовича насчет шейного и затылочного и порешили ‘незнакомца’ не принимать. Г. Знаменский выходил из себя и начал доказывать, что собранию нет никакой надобности входить в рассмотрение послужного списка ‘мрачного незнакомца’, что ‘незнакомец’ этот мог быть и жандармом и писарем, а прежде участвовать в баталиях, ломать походы и проливать кровь за отечество. Что им нужны люди, отличающиеся храбростью, и что собрание, не имея под рукою данных, опровергающих храбрость,’незнакомца’, не имеет права не доверять ей! Целых полчаса продолжались споры, наконец справедливые и вполне основательные доводы г. Знаменского одержали верх, и ‘мрачный незнакомец’ был торжественно введен в комнату заседания и поздравлен с выбором в члены общества. По поводу этого выпили еще по стаканчику, а затем ‘мрачный незнакомец’ попросил г. Знаменского рассказать, как именно будет производиться ловля крокодилов. Г. Знаменский подробно рассказал ему программу, и программой этой ‘мрачный незнакомец’, остался доволен. Он только выразил сожаление, что забыли сад Анфисы Ивановны, на который, однако, следовало бы обратить внимание, так как в саду, и именно в кустах акации, крокодилы однажды появились и были усмотрены садовником Брагиным и ночным сторожем Карпом. Собрание спохватилось, что действительно столь важный пункт был совершенно забыт, и поспешило пополнить этот пробел, ‘Мрачный незнакомец’ объявил, что пункт этот займет он. Собрание поблагодарило и предложило ему двухствольное ружье, но он отказался и, вынув из жилетного кармана свисток, объявил, что для него совершенно достаточно этого, так как известно, что крокодилы боятся свистков. Г. Знаменский был этим очень удивлен, но когда незнакомец объяснил, что открытие это принадлежит новейшему времени, то г. Знаменский почувствовал к прибывшему еще более уважения. Затем ‘мрачный незнакомец’ предложил расставить по камышам несколько волчьих капканов, а ловлю начать с наступлением сумерек. Член общества Александр Васильевич Соколов, как человек практический, сверх возложенной на него собранием обязанности в числе прочих быть у сети, преграждающей реку, решился в то же время воспользоваться случаем и сделать коммерческую операцию. Убедившись из прежних попыток общества, что во время ловли крокодилов попадалось в сети огромное количество лещей и судаков, и, сверх того, имея в виду, что под влиянием страха никому из владельцев реки не придет в голову запретить ловлю, за которую до этого обыкновенно взималась плата, — Александр Васильевич немедленно распорядился заготовлением кадушек и соли. Все это он приказал перевезти на берег к тому месту, где будет производиться ловля, чтобы, буде крокодилов не окажется, то иметь под руками все необходимое для солки леща и судака, которых он не без основания рассчитывал сбыть выгодно ввиду имеющего наступить успенского поста. Александр Васильевич отлично знал, когда в ходу гвоздь, стручок, фотонафтиль, карамель, подкова, осетр, и потому ничего нет удивительного, что он и в данную минуту сейчас смекнул, что тут убытка не будет, и потому строго приказал своей супруге яи сыну быть на месте, нанять двух-трех баб и не дремать при солке. Он рассчитывал заготовить одного малосолу, во-первых, потому, что до успенского поста времени остается несколько и лещу некогда будет пустить дух, а во-вторых, и по той причине, что об эту пору публика более как-то уважает малосол, чем крепкую соль. Александр Васильевич с таким усердием занялся этим делом, что часам к пяти вечера четыре большие кадушки и мешок соли были уже уложены в телегу и телега в сопровождении супруги Соколова, сына его и трех баб, которым за труды было обещано дать мелкой рыбешки на уху, отправилась по направлению к деревне Грачевке.
Немного погодя к лавке Соколова стали подваливать и члены общества, а часам к семи все были в сборе, и пешие, и верховые, и телега для перевозки снастей… Так как все снасти и другие орудия сохранялись в лавке Соколова, то каждому и было роздано то, что выпало ему на долю. Затем, перекрестившись, толпа эта, человек в тридцать, к которой присоединилось еще человек сорок мужиков, вдвинулась к Грачевке.

XLI

Почти одновременно с этим отец Иван, усевшись у растворенного окна, принялся было за чай. Но только что успел он выпить один стакан, как к крыльцу его домика подкатили известные нам тарантасы. Сначала он было обрадовался гостям и поспешил к ним навстречу, но, увидав в числе приехавших жандармский мундир, смутился, оробел и стал как вкопанный.
— Что, не ожидали, не ожидали! — весело и как-то шутя кричал исправник, сбрасывая с себя шинель и дружески хлопая отца Ивана по руке: — не ожидали!
— Действительно, не ожидал!.. — пробормотал отец Иван.
— A мы вот взяли, да и нагрянули!.. Думаем себе: дай-ка навестим батюшку рычевского. давно не видались…
— Милости просим…
Приехавшие вошли в залу, и исправник принялся суетливо знакомить отца Ивана с товарищем прокурора и ‘Опасным Васильком’.
— Всё люди хорошие, — говорил он: — приятели, друзья!..
Отец Иван пригласил их в гостиную, усадил на диван и предложил чаю.
— Некогда бы! Ну, да по стакану выпьем!— проговорил исправник.
Подали чай.
— Ну, что, как поживаешь?
— Понемножку-с,
— Лошадки как?
— Слава богу-с…
— Рысачки есть?
— Есть один.
— Как-нибудь заеду, посмотрю, — проговорил исправник и затем, обратясь к прокурору и Васильку, прибавил: — Вот, господа, посмотрели бы, лошадки-то какие! Прелесть! Большой охотник!.. И не поверите ли, все сам действует… и подковывает и наездничает…
— Нет, уж стар становлюсь! — перебил его отец Иван — лениться стал…
— Рассказывайте!… Знаем мы это!.. А вы, говорят, в Москве недавно были?
— Да, бог привел… посмотрел на старости лет древнюю столицу, нашу православную старушку… кормилицу…
— Именно, именно что кормилица… Сколько миллионов русских вынянчила да на ноги поставила!.. Сочтите-ка!
И исправник даже умилился немножко…
— А что, сынок как? — спросил он немного погодя.
— Ничего, здоров.
— Говорят, в управу секретарем определить хотите?
— Да, обещал председатель.,.
— Доброе дело, доброе дело! Пусть послужит, человек молодой, развитый, энергичный, а нам таких и нужно!..
И, пригнувшись к уху отца Ивана, он прибавил шепотом:
— Правду сказать: старичье-то надоело уж!.. Чего от них дожидаться?.. Ничего! Только небо коптят!
И потом он спросил громко,
— А что, дома он?
— Кто?
— Асклипиодот Иванович?
— Нет-с.
— Где же он?
— Да в Грачевку послал я его, к Анфисе Ивановне.
— Ах, боже мой! да ее дома нет! — вскрикнул исправник. — Она у предводителя, сейчас вместе обедали, и даже ночевать будет там…
И исправник принялся рассказывать отцу Ивану, как у Анфисы Ивановны сломалась дорогой карета, как пришлось идти ей ‘по образу пешего хождения’, как обругала его за мост и за требование повинностей, и даже рассказал, как она отняла очки у письмоводителя.
И все это передал он весело, шутя и с таким юмором, что у отца Ивана как-то невольно от души отлегло.
— Ведь она по вашему же делу поехала к предводителю! — прибавил он.
— То есть по делу сына, — поправил его отец Иван.
— Ну да.
— А вам неизвестно, — спросил отец Иван вкрадчиво и как-то искоса поглядывая на товарища прокурора: — просьба Анфисы Ивановны была уважена?
— Известно…
— Что же?
— Все улажено, все устроено…
— Да, —перебил товарищ прокурора, — я дал слово Анфисе Ивановне похлопотать за вашего сына и заранее уверен, что дело его будет прекращено… Я обещал Анфисе Ивановне… обещал…
Весть, что дело сына улажено, еще более ободрила отца Ивана. Он принялся благодарить товарища прокурора, а затем на радостях предложил гостям выпить водочки и закусить чем бог послал. Но гости от водки и от закуски отказались.
— Мы ведь отчасти по делу, — проговорил исправник опять-таки шутя и весело:— только вы, пожалуйста, не пугайтесь, не волнуйтесь, а главное, не обращайте на нас никакого внимания…
— Что такое? — спросил отец Иван.
— Ну вот, так и знал, — вскрикнул исправник, всплеснув руками и глядя на отца Ивана. — И побледнел, и перепугался, и трясется весь… точно школьник какой!.. Говорят вам, что все вздор и пустяки… Нечего волноваться… Сидите себе на диване, пейте свой чай преспокойно…
— Объясните, ради бога…
— Хочется! хочется непременно, а? хочется?!.
— Конечно…
— Ну извольте…
И исправник, игриво и шутя передав цель приезда, опять-таки принялся тараторить и упрашивать отца Ивана не беспокоиться, не волноваться и пить себе чай на доброе здоровье.
— Мы произведем обыск, составим акт, и конец.
И, проговорив это, он попросил только ‘на минуточку побеспокоиться и указать им комнату Асклипиодота’. Отец Иван указал комнату. Все вошли в нее.
— A! — проговорил исправник, оглядывая мебель: комод, стол, шкаф… И вдруг повернувшись к отцу Ивану, спросил:
— А ключиков у вас нет?
— Нет, ключи у него…
— Жаль, очень жаль, ломать придется… Как же быть-то! Топорик бы, что ли…
— Надо понятых пригласить, — заметил товарищ прокурора.
— Непременно, непременно! — подхватил исправник.
Вошли понятые с громом и шумом, а исправник подбежал к отцу Ивану, взял его за плечо, повернул назад и, подведя к двери, заговорил:
— А теперь ступайте себе, не волнуйтесь, не пугайтесь и забудьте об нас совсем, как будто нас и нет!..
Отец Иван вышел в залу и почувствовал, что в голове у него какой-то туман, какой-то хаос… в глазах позеленело, а в ушах происходила какая-то трескотня, какой-то шум, как будто дом обрушился на него и придавил его своею тяжестью! Машинально подошел он к окну, машинально отворил его дрожавшими и похолодевшими руками… взглянул в сумрак ночи… а там, в сумраке этом, у крыльца дома, у ворот, у палисадника двигаются какие-то тени, и в одной из этих, теней он узнает станового Дуботолкова. Отец Иван отшатнулся даже, закрыл глаза рукою, а ноги между тем отказывались служить! ‘Не тревожьтесь,, не пугайтесь, не волнуйтесь!’ — трещало в его ушах, но вдруг как будто кто-то ударил его по голове, все закружилось, завертелось, и он немощно опустился в кресло…
Что было дальше, он не помнил, и только утром очнулся он. Он был уже в кровати, на голове лежали холодные компрессы, возле него сидела Веденевна… Он хотел ее спросить о чем-то, но язык не двигался, он только промычал что-то…
А Веденевна, как-то улыбаясь и лаская костлявой рукой своей руку отца Ивана, шептала ему на ухо:
— Ничевохонько не нашли, ничевохонько… с чем приехали, с тем и уехали… А ты, сердечный, усни теперь…
Отец Иван хотел было перекреститься, но рука не поднялась…

XLII

Покончив в доме отца Ивана, тарантасы покатили в усадьбу Анфисы Ивановны, которая тоже была окружена какими-то таинственными людьми и во главе которых опять-таки находился становой Дуботолков. В доме Анфисы Ивановны произошло то же самое, что и в доме отца Ивана, с тою только разницей, что Потапыч, Домна и Дарья Федоровна с наступлением сумерек, боясь нападения крокодилов, заперли все двери и окна и ни за что не хотели впустить в дом приехавших. ‘Барыни нет дома, — отвечали они на раздававшийся снаружи стук в дверь, — а потому и вам здесь нечего делать!’ — ‘Отоприте, именем закона!’ — горячился, жандармский офицер, но так как старикам закон был не писан, то закон был заменен хитростью, и действительно, когда исправник объявил старикам, что приехал он не в гости, а ловить крокодилов и что об этом просила его сама Анфиса Ивановна, старики уступили и отперли дверь. Мелитины Петровны дома не было, и никто из прислуги не мог объяснить, куда и когда она ушла.
В комнате Мелитины Петровны тоже ничего подозрительного не оказалось, в комоде и шкафу, кроме одного старого платья, в котором она приехала в Грачевку, да худых, никуда не годных ботинок, нечего не нашлось, и только в углу, под кроватью, была усмотрена большая куча пепла от сожженных бумаг.
— Я говорил, я говорил, что так делать нельзя! — горячился товарищ прокурора: — Надо было внезапно, вдруг… молнией упасть…
— И упадем!.. не уйдут! — возражал исправник.
— Дожидайтесь!.. Правду говорил судья, что мы, как Пошлепкина, сами себя высечем.
— Не беспокойтесь, не уйдут-с…
— А я говорю — уйдут…
— Посмотрим!
Но исправник уже не слушал прокурора. Он выскочил в переднюю и позвал станового.
— Все устроено? — спросил он его.
— Все как следует…
— Живодеров там?
— Там.
— Изволили слышать? — вскрикнул исправник, обратясь — к прокурору.
— Слышал… ну что же?
— А то, что где Живодеров, там и смерть!..
Прокурор захохотал даже.
Затем и здесь был составлен акт, скреплен подписом, и прибывшие расположились в доме Анфисы Ивановны ожидать дальнейших результатов принятого дела, а чтобы ожидание не оказалось особенно томительным, исправник скомандовал самовар, скомандовал закуску, которые и не замедлили явиться к услугам нагрянувшей компании.

XLIII

Между тем ночь давно наступила. Это была одна из тех ночей, когда и небо и земля сливаются в одно нераздельное и когда всякий идущий ступает осторожно из боязни слететь куда-нибудь в овраг и протягивает вперед руки из той же боязни на что-нибудь наткнуться. Словом, одна из тех ночей, когда легче слышать, нежели видеть землю. Тучи заволокли все небо и даже на западе не оставили той светлой полоски, глядя на которую можно было бы определить, где кончается земля и где начинается небо.
Но зато среди этой темной ночи берега реки Грачевки, и именно в том месте, где ‘общество ревнителей’ производило ловлю крокодилов, представляли великолепную картину, достойную кисти художника. По случаю темноты, обществу пришлось зажечь несколько костров, так как действительно без этих костров нельзя было бы ни снастей разобрать, ни рассмотреть местности. Костры эти, состоявшие из сухого валежника и сухого камыша, багровым заревом освещали и окрестность и толпившийся вокруг них народ и в какой-то кровавый поток обращали доселе сонную и тихую реку Грачевку. Успели уже оцепить местность на далекое пространство кольцом верховых, на обязанности которых лежало стеречь окрестности и, в случае побега крокодилов, дать сигнал и преследовать их. Все эти верховые были снабжены железными вилами, походившими на трезубец Нептуна. Расставили капканы, а г. Знаменский, несмотря на то, что насилу передвигал от усталости ноги, все-таки поспевает туда и сюда, поощряя и ободряя участвовавших. Сеть, долженствовавшая перегородить реку пониже того места, где купалась Мелитина Петровна, была уже в воде, и к каждому крылу этой сети было приставлено по пяти человек. На обязанности их лежало тащить сеть на берег, как только почувствуют они возню запутавшихся крокодилов, а для более быстрого и верного исполнения этого у каждого берега было приставлено по одному члену в лодках. Члены эти обязаны были с быстротою молнии, в случае успеха, завезти сеть и при этом сильно ботать ботами, чтобы помешать крокодилам выпутаться из сети и броситься назад. Пункт этот считался самым важным стратегическим пунктом, так как именно здесь, по общему убеждению, должна была разыграться настоящая драма.
На этом-то самом месте расположился Соколов с своими кадушками и солью. Он был в самом возбужденном состоянии. Он то подбегал к берегу, то к кадушкам, то расставлял столы, на которых должна была производиться чистка рыбы, то заставлял сына своего, который по молодости лет собирался было задать лезгача к толпившимся неподалеку бабам и девкам, натачивать хорошенько ножи, словом, член Соколов ни минуты не был спокоен и все упрашивал г. Знаменского приказать поскорее начать. Между нами, член этот побаивался и того, как бы владельцы реки не вздумали прибыть на место и отобрать рыбу.
Тем временем фельдшер Нирьют распоряжался погружением в воду той сети, которую должны были тянуть по реке, к тому месту, где преграждалась река уже погруженною сетью. Чтобы захватить, большее пространство воды, Нирьют опустил сеть гораздо выше того места, где купалась Мелитина Петровна, и, надо отдать справедливость, поручение это исполнил блистательно. Во все время, пока опускалась сеть, тишина соблюдалась страшная! Все распоряжения отдавались шепотом, и только плеск воды изредка нарушал эту тишину. Сеть была опущена, и к каждому ее крылу было приставлено по семи человек, на которых была возложена обязанность тянуть сеть.
Итак, то место реки, где чаще всего появлялся крокодил, было охвачено сетями, но крокодил показывался тоже и в камышах, густо покрывавших на далекое пространство берег и затем примыкавших к лесу, отделяющему деревню Грачевку от села Рычей. Надо было заставить крокодилов, буде они скрываются в камышах, нырнуть в воду. Для этого весь противоположный край камышей, начиная от самого леса, был обставлен цепью загонщиков. Загонщики эти, держа друг друга за руки, по данному сигналу должны были идти камышами по направлению к реке. Так как людям этим более всего грозила опасность и так как при малейшем нападении крокодилов цепь могла дрогнуть и обратиться в бегство, то для предупреждения этого необходимо было выбрать командирами цепи людей наиболее храбрых и обладающих железною волей. Люди эти не замедлили явиться в силу того непреложного закона, что война родит героев. Начальство приняли на себя: член г. Знаменский и ‘мрачный незнакомец’.
Затем оставалось укрепить левый берег реки, на котором хотя и была расположена деревня Грачевка, но все-таки крокодилы могли пробраться и бежать, преследование же их, по случаю расположенных по берегу огородов, обнесенных плетнями, делалось почти невозможным. Для предупреждения этого весь левый берег был тоже уставлен цепью, но так как членов не хватило, то для составления этой цепи были приглашены мужики и бабы, которые за два ведра водки охотно согласились принять на себя эту обязанность. Командование этою цепью г. Знаменский поручил Кузьме Васильевичу Чурносову. Итак, все пути для бегства крокодилов были отрезаны. Осталось подать сигнал, чтобы вся эта машина пришла в действие. Нирьют, обойдя все посты и убедившись, что все готово и отличается примерным порядком и что дух людей превосходен, возвратился к той сети, которую должны были тянуть по реке, взял ружье и, сделав выстрел на воздух, подал тем сигнал к открытию действий. Толпа как будто дрогнула, но не прошло и минуты, как все снова стихло тою зловещею тишиной, которая охватывает невольным трепетом, пророча о наступающей грозе… Все замерло!.. ни одного возгласа!.. ни одного громко сказанного слова… слышался только отдаленный треск камышей, — это подвигалась цепь загонщиков. Слышался тихий плеск воды — это подвигалась громадная сеть… Все покорилось этой воцарившейся тишине, даже затих член Соколов, забыв про свои кадушки!.. Тихо и торжественно, впереди, двигавшейся сети, плыл на челноке дьякон Космолинский… Он плыл стоя, заправив под шляпу свои длинные волосы и мягко огребаясь веслом… Слышно было даже, как капли с весла падали в воду… Вдруг в темноте, и именно в цепи загонщиков! раздался отчаянный крик. Кто-то крикнул, что крокодил схватил его за ногу и грызет ее…
— Сомкнись! — ревел где-то во мраке ‘мрачный незнакомец’.
Цепь загонщиков дрогнула, намереваясь бежать, но ‘незнакомец’ не допустил. Он был впереди и, выбросив вон схваченного крокодилом, заставил цепь снова сомкнуться… Стоявшие на берегу насторожились…
Опять раздался новый крик, и опять голос ‘незнакомца’ кричал:
— Сомкнись!..
Но тут вдруг произошло нечто совершенно неожиданное. Цепь загонщиков застонала, и из камышей раздались десятки голосов, моливших о помощи и кричавших, что ноги их грызут крокодилы.
— Сомкнись! — командовал ‘незнакомец’.
Но на этот раз никто уже не слушал его. Цепь дрогнула, и те, что остались еще не схваченными, обратились в бегство… ‘Незнакомец’ разразился бранью, со сжатыми кулаками бросился было останавливать бежавших, но никто ему не повиновался. Рассерженный, разъяренный, он вместе с Знаменским выбежал на реку за подкреплением, но едва достиг берега, как вдруг из-под ног его, словно из земли, выросла какая-то фигура.
— Крокодил! — закричал было Знаменский, но, вдруг услыхав хохот, замер на месте.
То был Асклипиодот Психологов!.. Все ахнули, и только один ‘незнакомец’ сохранил полное хладнокровие и, подойдя к Асклипиодоту, проговорил, раскланявшись:
— Честь имею представиться, сыщик Живодеров.
И, предложив Асклипиодоту руку, вместе с ним пошел по направлению к усадьбе Анфисы Ивановны.
В камышах между тем продолжали раздаваться стоны и крики о помощи. ‘Спасите!— раздавалось с разных сторон. —Крокодилы грызут нас!’ Все бросились в камыши, но каково же было изумление толпы, когда на ногах раненых, принесенных из камышей, оказались не крокодилы, а просто расставленные волчьи капканы.

XLIV

Только на третий день после описанного Анфиса Ивановна возвратилась домой. Все случившееся ей уже было известно, так как исправник, прокурор и Опасный Василек, после ловли крокодилов, приезжали к предводителю и все подробно ей передали. Старушка все-таки ничего не могла понять из рассказанного и все удивлялась, зачем им понадобилась Мелитина Петровна и Асклипиодот Психологов и как это так случилось, что вместо крокодилов поймали Асклипиодота, стало быть, крокодилы все-таки остались! Не понимала также Анфиса Ивановна, куда уехала Мелитина Петровна и отчего она не подождала ее и не простилась с нею. Но более всего удивляло ее, зачем арестовали Асклипиодота, тогда как она уладила его дело и прокурор его простил. Прокурор даже сам говорил ей об этом, а теперь вон что вышло! Приехав домой, она все слышанное передала Домне, Дарье Федоровне и Потапычу, но и те тоже не поняли ничего. Когда же Анфиса Ивановна отворила комод, чтобы спрятать серьги и брошку, которые надевала к предводителю, и когда с ужасом заметила она, что шкатулка, в которой сохранялись ее бриллианты, сломана и что бриллиантов нет, Анфиса Ивановна вдруг прозрела.
— Ведь бриллиантов-то нет! — вскрикнула она,
— Где ж они? — подхватили Потапыч, Домна и Дарья Федоровна.
— И шкатулка сломана. Ведь это племянница украла!
Старики переглянулись.
— Она и есть! — вскрикнул Потапыч.
И он рассказал, что действительно, во время отсутствия Анфисы Ивановны Мелитина Петровна входила в ее спальню, выгнала оттуда Домну и заперлась на ключ, а когда вышла, то заперлась опять в своей комнате, и в это время им послышался запах дыма, они было перепугались, но Мелитина Петровна вошла к ним в залу и объявила, что дым от того, что она жгла бумаги, и после этого они уже Мелитину Петровну не видали. В тот же самый день Анфиса Ивановна получила с почты письмо следующего содержания:
‘Милостивая государыня Анфиса Ивановна. По встретившимся обстоятельствам, я нашлась вынужденною тайно покинуть ваш дом и прошу вас извинить меня, что по некоторым соображениям мне пришлось вас обмануть. Но цель оправдывает средства. Теперь, когда недалеко уже от вашего гостеприимного крова, мне становится возможным открыть вам, что я вовсе не ваша племянница, вовсе не Мелитина Петровна, и о вашем существовании случайно узнала от Асклипиодота, в вагоне Рязанской дороги. Из его же разговоров я узнала, что у вас есть племянница Мелитина Петровна, которую вы видели еще грудным ребенком, и мне пришло в голову приехать к вам под именем племянницы. Я ехала совершенно не к вам, совершенно не в вашу губернию, но решилась, изменить маршрут и приехать к вам для достижения известных мне целей. Но расчеты мои оказались неверными, и я принуждена была перенести свою деятельность на почву более благодарную. Так как мне нужны были деньги, а таковых, по тщательному розыску, у вас не оказалось, то мне и пришлось распорядиться вашими бриллиантами, продав которые, я выручила лишь пятьдесят семь рублей сорок две копейки, каковые деньги и употреблены мною на издержки по проезду. Не трудитесь меня разыскивать. Утешаю себя мыслию, что, прочитав это письмо, вы не будете сожалеть о своих бриллиантах, так как взамен их вы получаете спокойствие, вытекающее из убеждения, что крокодилов в имении вашем более нет’.
— Слава тебе господи! — проговорила Анфиса Ивановна, набожно крестясь и складывая письмо.
— Что такое? — спросили Потапыч, Домна и Дарья Федоровна.
— Крокодилов у нас нет.
— Ну и слава тебе господи! — проговорили старики, тоже крестясь. — Да кто же это пишет-то вам?
— Я и сама не знаю, кто, — ответила Анфиса Ивановна и тут же забыла про все происшедшее в эти дни.
Недели через две после этого в камере мирового судьи разбиралось дело по обвинению приставом 4-го стана личного почетного гражданина Знаменского в распространении ложных слухов о появлении будто бы в реке Грачевке крокодилов, то есть слухов, хотя и не имеющих политической цели, но возбуждающих беспокойство в умах. Камера была битком набита публикой, тут были: непременный член, Соколов, Чурносов, Гусев, Голубев, Иван Максимович, Нирьют и все члены ‘общества ревнителей’. Несчастный Знаменский, распростудившийся и расхворавшийся, стоял, весь окутанный шарфами, в теплом ваточном пальто, щелкая зубами от бившей его лихорадки. Лицо его позеленело еще более, глаза выкатились и точно хотели выскочить из предназначенного им помещения. Судья писал приговор, все было тихо, и только скрип судейского пера да брякание судейского знака нарушали эту мертвую тишину. Наконец, судья пригласил всех встать и объявил, что, признавая г. Знаменского виновным в распространении ложных слухов о появившихся крокодилах, чем и возбудил беспокойство в умах многих окрестных жителей, он приговорил: на основании ст. 119 Устава Угол. Суд. и ст. 37 Устава о Нак. нал. мировыми судьями, личного почетного гражданина Знаменского подвергнуть аресту на пятнадцать дней.
Все, выслушав приговор, вышли из камеры.
— Что? — рассуждал Иван Максимович. — Я говорил, что будет насчет затылочного и шейного… Вот так с волком двадцать.
Между тем, по окончании разбора, непременный член зaвернул к мировому судье.
— А ты, любезный друг, — горячился непременный член, — кажется, помешался на арестах?!
— А что? — хладнокровно спросил судья.
— Да как же! И Анфису Ивановну хотел под арест, и Знаменского туда же…
— Нельзя же…
— А ты не видишь разве, что человек с ума спятил… Ну, жалко, что я не знал о разборе этого дела… Я бы явился в твою камеру защитником Знаменского.
— И все то же бы вышло.
— Нет, постой, любезный друг… Я ведь читал статьи про морских чудовищ! Ты мне вот и скажи теперь… Отчего же всех этих миссионеров, Гансов Егедов, епископов Понтопидатов, всех этих ученых и этих разных капитанов Древаров, которые, черт их знает, чего только ни писали в газетах про морских чудовищ… этих под арест не сажают, а Знаменского посадили.
— Те писали правду, — заметил судья.
— Нет, врешь! Смит доказал, понимаешь ли, доказал, что все это вздор и что все эти морские чудовища не что иное, как водяные поросли громадных размеров… Вот ты бы им и послал повестку да их бы в арестантскую и засадил.
— Они не в моем участке, — проговорил серьезно мировой судья и этим невозмутимым хладнокровием еще более рассердил непременного члена.
— А если б они были в твоем участке?
— Тогда и их бы засадил.
Непременный член рассердился окончательно.

XLV

Насколько дело г. Знаменского по поводу крокодилов покончилось быстро и решительно, настолько дело Асклипиодота Психологова тянулось вяло и долго. Тянулось оно около года, и хотя по суду Асклипиодот и оказался ни в чем не повинным, тем не менее, однако, подозрение в его неблагонадежности продолжало тяготеть над ним. Его знакомство с женщиной, именовавшей себя Мелитиной Петровной Скрябиной, уличавшейся во многих преступных деяниях, сильно поддерживало это подозрение. Было доказано, что Асклипиодот не только водил с нею знакомство, но даже состоял с нею в любовной связи, что имел с нею тайные свидания в камышах и в саду Анфисы Ивановны и что свидания эти почему-то тщательно скрывал. Г. Знаменский, допрошенный в качестве свидетеля, хотя и не подозревал настоящей причины этих свиданий, однако таинственность их вполне подтвердил, рассказав, как однажды ночью он встретил Асклипиодота бежавшим сломя голову из грачевоксго сада и как Асклипиодот, не желая встретиться с ехавшим в то время становым, спрятался под мост, затащив туда же и его, Знаменского. Принимая все это в соображение, Асклипиодоту приписывали даже мысль организации кружка под наименованием ‘общества ревнителей’, с тою именно целью, чтобы в среде этого общества распространять известные идеи. Хотя на этот раз г. Знаменский выступил уже в защиту Асклипиодота и чуть не с пеною у рта, отстаивая свои учредительские права, доказывал, что ‘общество’ было организовано не Асклипиодотом, а им, по примеру иенских съездов естествоиспытателей и антропологов, и что если он, Знаменский, отчасти впал в заблуждение, так это не велика еще беда, имея в виду, что в сфере науки, где приходится иногда идти шаг за шагом, заблуждения свойственны, но показанию этому почему-то давали мало веры. Все хотелось докопаться: не заключалось ли в выдумке о крокодиле какой-либо преступной аллегории? и не имелось ли в виду аллегорией этой сначала пошатнуть веру в личную безопасность обывателя и потом уже направить его на ложный путь спасения? Асклипиодот долго отмалчивался, но когда сообразил, что его подозревают в чем-то таком, чего у него не было даже и в голове, и, сверх того, убедившись, что скрыть свои любовные похождения являлось уже делом невозможным, он чистосердечно повинился, что хотя мысль о крокодиле принадлежит не ему собственно, а г. Знаменскому, пустившемуся в розыски каких-то чудовищ, но что он все-таки воспользовался этими чудовищами и, желая избавиться от людей, мешавших его свиданиям, выдумал историю встречи с крокодилом. При этом он сознался также и в том, что для большей правдоподобности присутствия в Грачевке крокодила он опрокинул и челнок рыбака Данилы Седова, незаметно поднырнув под него, и напугал криком и щелканьем зубов купавшихся грачевских девиц, а затем выхватил из реки и пономаря за косичку. Не совсем доверяя искренности этих показаний, следователи принялись допрашивать Асклипиодота, не известно ли ему имя и звание женщины, именовавшей себя женою Скрябина, Мелитиною Петровною? а равно и о том, куда именно женщина эта скрылась? но в данном случае Асклипиодот знал столько же, сколько и сами следователи, то есть ровно ничего. Он только передал им, что, возвращаясь из Москвы, случайно встретился в вагоне с какою-то неизвестною ему женщиной, с которой не замедлил разговориться. Сообщив, куда именно он едет, почему-то завел речь про Анфису Ивановну, про образ ее жизни, а заговорив про это, невольно сообщил, что Анфиса Ивановна живет совершенно одна, ни детей, ни родных не имеет, кроме какой-то племянницы Мелитины Петровны Скрябиной, которую старушка видела только грудным ребенком. Рассказ этот, видимо, заинтересовал незнакомку, она расспрашивала о всех малейших подробностях, а когда он, Асклипиодот, рассказав ей все, что только знал, выразил свое удивление, что она могла так заинтересоваться столь ничтожною в сущности историею, спутница весело расхохоталась и объявила, что для нее, напротив, вся {Здесь очевиден пропуск. Рукопись ‘Грачевского крокодила’ неизвестна, а в печатных изданиях этот пропуск сохраняется и не оговаривается. Из контекста ясно, что пропущены следующие слова: ‘эта история очень интересна, так как она и есть та…} самая Мелитина Петровна, о которой зашла речь. Навели справки и действительно разыскали настоящую Мелитину Петровну. Оказалось, что настоящая живет безвыездно в Петербурге, где-то на Песках, чуть не в подвале, в крайней бедности, но ничего общего с хорошенькой героиней рассказа не имела. Приезжали допрашивать Анфису Ивановну, не может ли хоть она указать что-либо по поводу гостившей у нее мнимой племянницы?.. Старушка сперва испугалась, думая, что против нее возбуждается какой-то новый ‘процесс’, но узнав, в чем дело, так напустилась на следователя, что тот даже растерялся, — ‘коли ты сыщик, так сам и ищи, а я не горничная твоя, чтобы бегать по твоему приказу. Я столбовая! и проваливай куда знаешь, а коли будешь шуметь, так ведь я и на тебя начальство найду и тебе такого зададут чичи-фачи, что долго не забудешь!’ Следователь сначала оскорбился, хотел было составить протокол, но потом почему-то раздумал и так ни с чем и уехал. В качестве свидетелей были допрошены и все члены ‘общества ревнителей’, начиная с председателя, фельдшера Нирьюта, и кончая Иваном Максимычем, хотя последний опасаясь, как нам известно, насчет шейного и затылочного, к ‘обществу’ не принадлежал. Допросами этими следователям опять-таки хотелось выяснить, кому именно принадлежала инициатива организации ‘общества’, в чем именно заключалась его деятельность, не было ли во время заседаний каких-либо посторонних, не касающихся дела, суждений и действительно ли общество было убеждено в существовании крокодилов? Но, как следователи ни напрягались, а все-таки ничего желательного не открыли. Все члены в один голос показали, что учредителем ‘общества’ был г. Знаменский, что во время заседаний пили водку, напивались до потери сознания и что в таковом положении готовы были верить не только в появление крокодилов, но даже в собственное исчезновение с лица земли, что же касается до Ивана Максимовича, то он прямо показал, что крокодил был с овцу, с волком двадцать, сорок пятнадцать, один без хвоста. Несмотря, однако, на такое единогласное показание свидетелей, следователи все-таки плохо доверяли им и, пригласив кого следует, порешили произвести внезапный обыск в квартирах председателя Нирьюта и учредителя г. Знаменского. У Нирьюта не нашли ничего подозрительного, что же касается до обыска в квартире г. Знаменского, то последствием его было то, что следователи забрали с собою все газеты, в которых писалось про морских чудовищ, а в том числе и известный нам ‘журнал заседания’, составленный секретарем, дьяконом Космолинским. Так как журнал этот, заключавший в себе несколько молитв и ничего не упоминавший о крокодилах, фактически опровергал показания членов, будто они никаких, рассуждений, кроме как о крокодилах, во время заседаний не имели, был приобщен к делу. Притянули дьякона и, предъявив ему журнал, спросили: состоял ли он действительно секретарем общества, составлял ли предъявленный ему журнал, и почему журнал этот, умалчивая о крокодилах, наполнен одними молитвами, скрепленными подписом председателя и членов собрания. Молитвы подали повод приписать собранию какую-то религиозную корпорацию, может быть противозаконную, и потому дьякон был допрошен с особенною внимательностью. Но из показаний дьякона выяснилось только то, что он действительно секретарем собрания состоял, журнал действительно вел, но что о крокодилах не упомянул в журнале потому только, что, не поспевая заносить происходивших на собрании прений и вместе с тем не желая сидеть сложа руки, он перенес на бумагу все задолбленные им молитвы. Что же касается до придаваемого собранию значения религиозности, то дьякон показал, что следователи заблуждаются, ибо, имея в виду количество выпитой водки и затем употреблявшееся весьма часто сквернословие, собрание то религиозным отнюдь назвать нельзя. Вспомнили дело Асклипиодота с Скворцовым, и явилось подозрение, что, похитив деньги, Асклипиодот употребил их на противозаконные цели, но Скворцов, получивши от отца Ивана шестьсот рублей и боясь, как бы у него их не отняли, на все расспросы показал, что никогда никто у него денег не воровал, что обвинение им Асклипиодота было неосновательно, почему он в то же время и обратился к судье с просьбою о прекращении дела. Не обошлись без опроса и князь Баталин, в доме которого Асклипиодот жил в качестве учителя, начальство семинарии и даже художник Жданов. Князь Баталин, тщательно выбритый и элегантно одетый, но бледный и с судорожно пожимавшимися тонкими губами, показал, что относительно политической благонадежности проживавшего у него в доме учителя Асклипиодота Психологова он уверен вполне, ибо в противном случае он, князь Баталин, принадлежа к роду неоднократно доказавших свою преданность престолу и отечеству несколькими славными подвигами предков, не допустил бы его в свой княжеский дом, что же касается до убеждений религиозных того же Психологова, то, к сожалению, он таковых одобрить не смеет. И в доказательство привел историю немки. Во время показания этого Асклипиодот не выдержал и, метнув на князя взгляд разъяренного тигра, вскрикнул: ‘Князь! вы бы мне заслуженные-то деньги отдали!’ Но князь даже не оглянулся на Асклипиодота, как будто его и не было здесь. Начальство семинарии, чего-то струсив, отозвалось об Асклипиодоте ‘по-духовному’, то есть уклончиво, а Жданов, питавший на Асклипиодота злобу из-за наследства, заговорил о нем как о богохульнике и в доказательство рассказал каким-то подленьким и дрожавшим голосом, как Асклипиодот испортил ему однажды иконы, надев на Андрея Первозванного шапку, а великомученице Екатерине подрисовав усы. ‘Он даже восстановил отца против дочери, а моей жены, — писал он, — поверг нас в нищету!..’ И кончил тем, что просил заступиться… Наконец следователи стали просить Асклипиодота разъяснить им, почему именно в тот вечер, когда он был арестован, он находился не дома, а в камышах, и не находилась ли в тот вечер в тех же камышах и мнимая Мелитина Петровна,— на что Асклипиодот ответил, что Мелитины Петровны он в тот день уже не видал, сам же попал в камыши потому, что желал, во-первых, подышать чистым воздухом, а во-вторых, посмотреть, как сыщик Живодеров будет ловить крокодила. На этот раз, однако, Асклипиодот соврал, ибо, посланный отцом в Грачевку, он попал в камыши невольно, будучи окружен со всех сторон цепью загонщиков, относительно же мнимой Мелитины Петровны показал правду, так как, с утра куда-то исчезнув, она не могла быть в то же время в камышах.
Одновременно с этим, с отцом Иваном случилось и другое горе. Банк, в который он так усердно и настойчиво вкладывал все Свои сбережения, был разграблен директорами, и старик потерял при этом более шести тысяч рублей. Работать и трудиться попрежнему он был не в силах, ибо паралич, случившийся с ним во время производства в его доме обыска, значительно ослабил его здоровье. Отец Иван совершенно поседел, волочил левой ногой, плохо владел правой рукой, как-то сгорбился, потряхивал головой, а немного перекосившиеся губы мешали ему отчетливо выговаривать слова. Он словно заикался, словно картавил и как-то особенно странно ворочал языком, словно во рту у него был горячий картофель, который он перекладывал с одной стороны на другую. При таком состоянии здоровья нечего было и помышлять также и о выездке рысаков. С болью в сердце он распродал своих маток, жеребцов, жеребят и даже беговые дрожки, на которых летал, бывало, по выгону, и вырученные деньги положил не в банк, а просто, по-старинному, как делали наши деды, запрятал в кубышку и где-то на огороде глубоко закопал в землю. Благочиние свое он давно оставил, ему даже хотели запретить совершение литургии по тому случаю, что он и ходил не твердо, и правой рукой владел плохо, и картавил, но отец Иван съездил к архиерею и, упав ему в ноги, молил ‘не добивать и без того убитого!’ Архиерей долго смотрел на отца Ивана, обливавшегося слезами, подивился происшедшей с ним перемене, его сединам, полюбопытствовал об участи сына, которого назвал ‘злодеем’, но совершать литургию все-таки разрешил. ‘Это только снисходя к твоим прежним заслугам, — проговорил владыка пастырским, поучительным тоном: — хотя поступок сына твоего и повелевал бы перенести кару и на тебя тоже, повелевал бы изъять и тебя из вертограда, как древо, принесшее недобрый плод, но… мне жаль тебя, вижу, что достаточно наказан! Гряди с миром!’ Зато теперь отец Иван служил обедни не так, как прежде. Он служил их чуть ли не каждый день, не гнал как на почтовых, а, наоборот, служил чинно, благоговейно, каким-то упавшим, истомленным голосом и с глазами, полными слез. Прежде, бывало, дьячки не поспевали за ним, а теперь сплошь да рядом случалось так, что дьячкам приходилось по нескольку минут ждать его возгласов. ‘Что он там?’ — спрашивали дьячки шепотом у выходившего из алтаря сторожа, и сторож тоже шепотом отвечал им: ‘Погодите, плачет!’

XLVI

Но вряд ли причиною этих тайных слез, проливаемых на алтаре, был банк и потеря хранившихся в нем денег. В другое время, конечно, это поразило бы его пуще грома небесного, но теперь было не то. По крайней мере о деньгах отец Иван никогда и не упоминал даже, как будто их и не было там! Ему как-то больно смотреть было на участь Асклипиодота. И больно и обидно!.. ‘Ни одного-то счастливого дня не было у него в жизни’, — думал отец Иван, и ему становилось так жаль сына, что даже сердце его сжималось от тоски… Нечего говорить, что место секретаря управы, обещанное Асклипиодоту, ему не далось, ибо в то самое время, когда оно освободилось, Асклипиодот содержался в тюремном замке, а когда он возвратился домой совершенно оправданным, то место, было занято другим. Сунулся было Асклипиодот в управление железной дороги с просьбою принять его снова на службу, ему дали слово, но потом почему-то отказали, хотя в это самое время была свободная вакансия именно на той станции, на которой когда-то служил Асклипиодот. Одновременно с этим при съезде мировых судей освободилось место судебного пристава. Отец Иван поехал в город, и так как для поступления на эту должность требовался залог в размере пятисот рублей, то он захватил с собою и требуемые деньги. Председатель съезда даже обрадовался, выслушав просьбу отца Ивана, приказал было немедленно же зачислить Асклипиодота, но потом вдруг, что-то вспомнив, переконфузился, покраснел и, возвращая отцу Ивану взятый было залог, принялся извиняться, объявив, что у него совершенно вышло из головы, что место это давно уже обещано им другому. Месяц спустя Асклипиодот получил известие, что при губернской земской управе открывается статистическое бюро и что поэтому требуются люди, способные заняться этим делом. Отец Иван поехал в город. Статистики действительно требовались, но должности этой опять-таки Асклипиодоту не дали. ‘Мы, земцы, конечно, не стеснились бы дать место вашему сыну, тем более что он совершенно оправдан,— говорил председатель управы растерявшемуся отцу Ивану: — но для того, чтобы нашим статистикам ездить по волостным правлениям и просматривать книги, необходимо заручиться открытым листом от начальства… Тут-то и встретится препятствие… Мы, земцы, конечно, смотрим на это либерально... Но согласитесь…’ Так отец Иван и возвратился опять ни с чем. Целые дни Асклипиодот проводил ничего не делая, и ему было до того скучно, что он не знал, куда деваться от этой томящей скуки. Пробовал было он удить рыбу, ходить с ружьем, но все это вскоре надоело. Наконец ему пришла мысль собрать нескольких мальчиков и заняться их обучением. За дело это Асклипиодот принялся не только горячо, но даже с любовью. Маленькая школа его состояла из восьми мальчиков, которые приходили к Асклипиодоту часов в восемь утра и расходились часа в четыре пополудни. Месяца через два мальчики стали уже довольно порядочно читать и писать и так приохотились к делу, что не только не бегали его, а, наоборот, заинтересовались им. Отец Иван занялся с ними законом божиим и толкованием молитв. Асклипиодот, припоминая все то, что в семинарии отбивало у него охоту заниматься, тщательно избегал этого. Уроков на дом он не задавал, а все уроки растолковывал им в классе, разъяснял и затем заставлял повторить разъясненное. Если он замечал, что мальчики недостаточно усвоили себе этот урок, он дальше не шел и на другой день снова принимался за старое. Более слабых мальчиков он не запугивал слабыми отметками, а старался по возможности больше с ними заниматься. Приохотился к этому делу и отец Иван и кроме закона божьего стал приучать мальчиков к церковному пению. Так шло дело, как вдруг однажды вечером приехал к нему становой Дуботолков. Выждав, когда Асклипиодот вышел из комнаты, он обратился к отцу Ивану:
— А твой сынок, говорят, ‘школку’ открыл?
— Не школу, а просто мальчиков обучает… И я тоже с ним вместе тружусь…
— — Ты, братец, брось это дело…
— Почему?
— Брось. Я от исправника частное письмо получил… Это не нравится ему…
— Почему же?
— Как почему?.. Сын твой был замешан!.. И в самом деле неловко… Дойдет до губернатора…
— Да разве есть какое-нибудь официальное распоряжение…
— Ну, вот еще, что выдумал! — перебил его становой. — Ничего этого нет и быть не может… а так просто, неловко… Ну, как тебе сказать… Неловко — и все.
И потом вдруг, переменив тон, он прибавил:
— Однако, братец, ты того… из брюнета-то белым сделался!.. а что рука?
— Плохо!
— И с языком-то что-то того?..
— Да, того.
— И ходишь-то тоже… словно развинченный. А водочку-то пьешь?
— Нет.
— Неужто совсем бросил?
— Бросил.
— А мы было так привязались к этому делу, — проговорил отец Иван немного погодя: — так полюбили его… да и мальчики-то привыкли к нам.
— Да ты что, плату, что ли, берешь с них?
— Нет, даром…
— Так о чем же тужить-то!.. Вона — была нужда!.. Я думал — за деньги, а это он даром!.. Однако мне: недосуг, — прибавил он, вставая: — ехать надо в Путилово, подати выколачивать… Ну, прощай, будь здоров… а школу, пожалуйста, того… слышишь… пожалуйста… для меня.
На другой день утром Асклипиодот, увидав в окно подходивших учеников своих с книгами и тетрадками, поспешил к ним навстречу.
— Ну, ребятишки, — проговорил он, выбежав на крыльцо:— я вас больше учить не буду… Надоели вы мне… Ступайте-ка туда, откуда пришли.
И, проговорив это, он почему-то поспешил скрыться от них в комнату, не без злости хлопнув за собою дверью.
Мальчишки постояли, постояли, удивленно переглянулись и побежали себе домой.

XLVII

Немало раздражала отца Ивана и чета Ждановых. Не проходило недели, чтобы не получал он от дочери или же от ее мужа скорбного письма с жалобою на дороговизну съестных припасов, на малочисленность заказов, да увеличивающееся количество живописцев и на упадок художественного вкуса ‘в публике’. ‘Право, — писал Жданов отцу Ивану: — достойно удивления, до чего нынешние художники начали пренебрегать искусством. Я не говорю уже о пейзажистах и жанристах (те уже совершенно отпетый народ), но даже и наш брат иконописец словно с ума сошел. Таких рисуют святых, каких, вероятно, никогда и не бывало, и этим небывалым святым такие приделывают лики, что можно подумать, что перед вами не святой, не апостол, а просто самый обыкновенный человек стоит! Ничего божественного, ничего святого! даже стали избегать сияний. Публике нравится эта реальность, и потому нас, прежних, стали избегать’. Все эти письма сводились к тому, что работы стало мало, а что с уменьшением работы уменьшился и доход. Серафима же писала отцу: ‘Вы не поверите, батюшка, как все вздорожало. Прежде, бывало, за капусту платили по два рубля за сотню вилков (и вилок был тугой, белый, не уколупнешь), а теперь не угодно ли пять рубликов отдать. Огурцы самые лучшие, на выбор, десять копеек мера от силы, а теперь и за двадцать не купишь даже плохого сорта, то есть ‘кривача и желтяка’. А уж про ‘убоину’ и говорить нечего. Эти мясники подлые совсем избаловались. Самая постная говядина, которую не грех и великим постом есть, десять, одиннадцать копеек фунт. Студень бычий за рубль не укупишь, телятина — пятнадцать копеек, баранина — десять, двенадцать, а уж про птицу нечего и говорить, мы ее даже и по праздникам не видим, потому нет приступу. А квартиры подешевели. Комнатка на антресолях, в которой братец жил, прежде за три рубля в месяц ходила, а теперь только за два. И то насилу постояльца нашли из театра, контрабаса, от которого хоть вон из дому беги. Что же это за порядки? Провизия дорожает, а квартиры ни почем!’ И опять-таки письма эти сводились к тому, что не худо бы отцу родному вспомнить о дочери и внучатах. Сначала отец Иван отвечал на эти письма, посылал понемногу денег, но потом письма эти ему надоели, и он оставлял их без ответа.
Но молчание отца Ивана не особенно смутило художника, и вот как-то семья эта в полном своем составе нагрянула в село Рычи. Отец Иван при виде их поморщился, однако все-таки честь-честью принял дорогих гостей. Дня три прошло благополучно. И Жданов и Серафима кроме самых ласковых, теплых и родственных отношений не выказывали ничего ни отцу Ивану, ни Асклипиодоту. Серафима даже поплакала о братнином ‘несчастии’, порадовалась, что все обошлось ‘благополучно’, а Жданов, обозвавший его на суде богохульником, даже щегольнул либерализмом и слегка лягнул людей, не умеющих отличить черного от белого.
Серафима в особенности нежничала.
— Насилу-то, насилу-то, насилу-то господь привел в родное гнездышко заглянуть. Ах, гнездышко, гнездышко милое.— И в первый же день она обегала все хозяйство, все хлевы, клетушки, амбарчики, кладовые и растаяла еще больше.
— Ах, и хорошо только в родимом гнездышке, — говорила она: — ах, и тепло только, мягко… А что Пестравка, подохла, вишь? — спросила она.
— Да.
— А уж какая, родимая, молочная-то была! Доподлинно — кормилица!.. А Буренушка телится?..
— И теперь стельна.
— Каким теленочком?
— Седьмым, кажется.
— А овечки есть?
— Слава богу.
— И курочек видела я, и индеечек, и уточек… Индеечки-то ‘гаснут’, вишь?
— Да, колеют что-то…
— Такая же болезнь, как тогда, при мне, была помните? Сделается словно шальная, головка посинеет, затрепехчет крылышками, согнет шейку и ‘погаснет’! А все-таки, слава богу, всего много у вас… Веденевна ухаживает?
— Да, она.
— Стара уж стала, словно как из ума выживать начала? Или ничего еще?
— Нет, ничего, хлопочет.
— Ну, и слава богу. Какая ни на есть, а все радельница, все верный человек, а верных-то людей ноне тоже днем с огнем поискать!
И потом, переменив тон, она заметила:
— Значит, все по-старому!.. Лошадок только перевели!
— Да, лошадей продал…
И, окидывая радостным взглядом комнаты, она принималась ахать:
— Ах ты, мое гнездышко! ах вы, мои горенки милые… Тепло, мягко. Словно в пуху сидишь, словно под крылышком у наседочки… Ах, гнездышко милое гнездышко!
Но на четвертый день Серафима заговорила о капусте, Жданов — об испорченности вкуса ‘публики’, и разговор этот кончился тем, что и муж и жена потребовали от отца Ивана денег. ‘Так делать нельзя, батюшка, — говорила Серафима, видимо горячась: — я вам тоже ведь не чужая, а дочь родная. Вы вон сколько на братца деньжищев потратили, а мне хоть бы малость какую… А ведь я вам больше заслужила! Вспомните-ка! После мамашиной смерти ведь я всем вашим домом заправляла вплоть до самого своего замужества. Помогала вам и в кухне и везде, — а братец-то пожалел ли вас, позвольте-ка спросить? Вот и теперь без дела шатается, без службы, как бы, кажется, за хозяйством не присмотреть. Так ведь нет!.. Надо бы на гумно сходить и по домашности заняться, а он день-деньской, задравши ноги, книги читает… Нет, уж вы нас наделите!..’ — ‘Конечно, — перебил ее Жданов, — отделить всего благороднее и греха поменьше!’ — ‘Я вам слуга была, — подхватила Серафима, вся раскрасневшись и размахивая руками, — все делала: и на речку, и вокруг печки заведовала, и коров доила, все это надо оценить… Когда вы были здоровы, мы не беспокоили вас, переколачивались с копейки на копейку (иной раз недоедим, иной раз недопьем, бывало!), а теперь здоровье ваше хилое стало, и руку с трудом поднимаете, и ногой волочите, и косноязычны стали, сохрани бог, что случится, ведь мы нищими должны остаться…’ — ‘А уж тогда,— перебивал ее Жданов: — от Асклипиодота Иваныча ничего не выцарапаешь. Сами знаете, какого он нрава, что называется, гроша медного не даст, на -помин души не бросит!..’
— Да что это вы, хоронить, что ли, приехали меня,— вскрикнул, наконец, отец Иван, схвативши себя за голову…— А? Хоронить, что ли, приехали? Так вот знайте же, что не умру я, не умру… И пока жив, не дам вам ни алтына. Мое добро, сам его наживал, кому хочу, тому и отдам.
— Конечно, — перебила его Серафима: — мы в ваше добро не вступаемся, только надо и совесть знать. Живите, бог с вами, никто вас не хоронит, только я говорю, что здоровье ваше плохо, и вряд ли справитесь вы теперь с добром своим. Вы не замечаете, а ведь мы-то видим, что и разум-то у вас не тот уж!.. Будь-ко у вас прежний-то светлый разум, разве вы допустили бы, чтобы у вас шесть тысяч денег в банке пропало!..
— Молчать! — крикнул отец Иван, топнув ногой: — Господи Иисусе Христе, да что же это такое… Уж и впрямь не спятил ли я с ума, что дозволяю родной дочери кричать на отца и дураком обзывать его!
— Никто вас дураком не обзывает, — кричала Серафима, совсем уже разъярившись и поправляя съехавший на затылок чепчик: — а разумеется, всякому своего добра жалко!..
Но отец Иван уже не слушая дочери, он заткнул уши и, загребая ногой, поспешил уйти в свой кабинет.

XLVIII

Когда Серафима успокоилась и когда все в доме заснуло, Асклипиодот, слышавший из своей комнаты крик Серафимы и Жданова, осторожно вошел к отцу. Тот еще не спал и, крепко стиснув руками голову, лежал, вытянувшись на диване.
— Батюшка! — проговорил Асклипиодот шепотом: — ты не спишь?
— Нет.
— Растревожили они тебя! — продолжал он, осторожно присаживаясь у ног отца.
— Да. Они грубы, как кучера, и безжалостны, как мясники…
— Позволь сказать слово!
— Говори.
— Чтобы вперед не слышать подобных гадостей, не лучше ли покончить разом. Отдай им деньги. Все то, что говорили тебе сестра и этот ‘богомаз’ несчастный, все это, конечно, и пошло и гадко… Но ведь они иначе выражаться не могут, по той простой причине, что в лексиконе у них нет хороших слов. А все-таки по всему видно, что им пришлось туго. Видал ли ты когда-нибудь, как зимой к проруби мелкая рыба сплывается… Сплывается она и жадно глотает воздух. Мужики говорят: ‘вода сперлась, душно рыбе!’ Точно то же происходит и с ними. Жданов уверяет, что искусство упало, что ‘вкус публики испортился’, а сестра — что студень вздорожал. Все это означает, что в их житейской речонке ‘вода сперлась’ и что ‘им душно’. Отдай им деньги… Ведь они есть у тебя… сам же ты говорил, что по распродаже лошадей у тебя скопилось тысячи три… на что они тебе, а им они необходимы…
Но отец Иван ни слова не ответил ему. Он только притянул его к себе, поцеловал в лоб и жестом руки попросил выйти.
— Ну, ладно, хорошо, уйду! — проговорил Асклипиодот и, простившись с отцом, вышел из комнаты.
Долго не мог заснуть отец Иван, обдумывая все высказанное Асклипиодотом, и только часам к трем ночи сон овладел им. Несмотря, однако, на это, проснулся он и бодрым (насколько мог быть таковым) и даже веселым. Напившись чаю, он тотчас же пришел в комнату дочери. Маленькая комната была наполнена детьми. Двое из них еще спали на разостланных на полу постельках, один натягивал чулки на босые ножонки, один умывался над медным тазом, поставленным на стул, один, стоя перед образницей, усердно клал земные поклоны, самый же старший сидел у окна и пил молоко из большой глиняной кружки. Серафима, еще не одетая и растрепанная, с одною обнаженною грудью, сидя на стуле и положив левую ногу на скамейку, кормила грудного ребенка кашей. Ребенок плакал и, отталкивая руку матери, тянулся к груди. Сам Жданов стоял перед небольшим зеркальцем и повязывал галстук. Повсюду были разбросаны подушки, детские одеяльца, детская обувь и какие-то тряпки. Специфический запах наполнял комнату. Отец Иван взглянул на все это и даже расхохотался.
— А ведь и в самом деле ‘вода-то сперлась’! — вскрикнул он. —
— Только что поднимаемся! — проговорил Жданов, все еще дувшийся на отца Ивана: — прибраться еще не успели.
— Да будет тебе орать-то! — кричала Серафима на ребенка, не перестававшего отталкивать палец Серафимы с комком каши на конце.
— А ты дай ему груди, вот он перестанет, — советовал Жданов.
— Да что я, корова, что ли, прости господи! — огрызнулась Серафима: — и так уже всю высосали.
— Ну, хватит еще! — проворчал Жданов: — вишь ведь вымя-то какое!
А отец Иван сидел и глаз не сводил с этой семейной картины. Наконец Жданов кое-как убрал комнату, дети приоделись, грудной ребенок затих, зачмокав губами, и сама Серафима словно успокоилась.
— И наказанье только! — ворчала она.
— Да, — подхватил отец Иван. — Вижу я, что цыплят у тебя не меньше, чем у самой глупейшей наседки, выводящей детенышей не только из собственных своих яиц, но даже из чужих, хотя бы то были галчиные, и, что ты нисколько не похожа на ветреную кукушку, кладущую, как говорят, свои яйца в чужие гнезда…
— Одной каши сколько выходит,— заметила Серафима.
— Верно, ибо сам вижу, что каши для прокормления всей этой мелюзги потребуется тебе несравненно более, чем потребовалось бы таковой на прокормление одного громаднейшего слона. И вот, сообразив все это и тщательно обдумав и свое и ваше положение, я возымел намерение прийти к вам на помощь.
Не только Серафима и Жданов, но даже и дети словно изумились, услыхав эту речь, и все глаза в ту же минуту обратились невольно на отца Ивана и, словно стрелы, вонзились в него. Но отец Иван ничего не заметил. Он как-то торжественно и величаво поднялся с своего места, обратился к Жданову и, поманив его пальцем, проговорил, вздохнув:
— Ну, богомаз! бери заступ и пойдем клады копать!
И он медленно вышел из комнаты в сопровождении ничего не понимавшего Жданова и Серафимы, успевшей уложить в постельку уснувшего ребенка.
Прошло с час времени, и на огороде отца Ивана происходило следующее: Жданов, успевший уже выкопать довольно глубокую яму на месте, указанном отцом Иваном, и стоя в этой яме, торопливо выкидывал из нее землю. Лицо его горело, пот крупными каплями падал на землю, развеянные ветром волосы беспорядочными прядями упадали на лоб и на глаза. Он поминутно откидывал их и словно сердился, что они замедляют работу. Отец Иван и Серафима стояли на краю ямы. Первый стоял вытянувшись, прямо, словно статуя, а вторая — нагнувшись, с каким-то лихорадочным нетерпением следя за каждым движением заступа, как бы желала взором проникнуть вглубь земли.
— Да скоро ли! — вскрикнул, наконец, Жданов, сбрасывая с себя жилет.
— Яма довольно глубока, и надо полагать, что скоро! — говорил отец Иван, видимо потешаясь над Ждановым и Серафимой. — Копай, деньги достаются не легко. Не жалей ни силы, ни рук, ни мышц.
— Хоть бы ты помогла! — вскрикнул Жданов, обращаясь к жене.
— И рада бы, да не под силу…
— Ага! видно, это не икону писать!
— Но главное дело — копаю-то я зря, кажется! — говорил Жданов. — Земля грунтовая, не копаная… какие же тут могут быть деньги!
— Копай.
— Уж не ошиблись ли вы, батюшка? — спрашивала Серафима, с ужасом смотря на бесплодность работы: — не забыли ли?
— Нет, не забыл! Видишь этот высокий кол в плетне? Закапывая деньги, я отмерил от него десять шагов и выкопал яму. Так мы и сделали.
— Не покопать ли рядом?.. — спрашивала Серафима.— Смотрите: ведь он почти с головой в яму ушел, а денег все нет.
— Нет! — вскрикнул Жданов, бросая заступ. — Тут не может быть денег! Я докопался до сплошных каменных плит!..
— Я сам, наживая деньги, камни выворачивал! — проговорил отец Иван и, указывая на стоявшую поодаль баню, прибавил: — видишь эту баню? Она из дикого камня… и твоя жена подтвердит тебе, что весь этот камень и выкопан и перевезен сюда не кем другим, как мною самим.
— Да ведь я вижу, что работа моя бесплодна! — вскрикнул Жданов: — Посмотрите сами.
— Постой-ка, дай взглянуть!
И, нагнувшись над ямой, отец Иван начал всматриваться в ее глубь.
— Да, — проговорил он: — сплошная плита и, как видно, ничья еще рука не касалась до нее. Неужели я ошибся?
И отец Иван, разогнувшись, принялся осматривать плетень огорода.
— Припомните, батюшка, ради господа, — молила Серафима.
— Постой, припомню, не мешай только!
А Жданов, между тем успевший выбраться из ямы, шептал жене:
— Что-то он странный какой-то! Уж не потешался ли он над нами!
— Неужто забыл! — продолжала Серафима, не слушая мужа и не спуская глаз с отца.
Но в это самое время отец Иван хлопнул себя рукою по голове.
— Вспомнили? — спросила Серафима, подбежав к нему.
— А ведь ты прав, приятель! — вскрикнул отец Иван. — Я ошибся! Ведь десять-то шагов надо было отмерить не от этого кола, а вот от того… Так, так, верно!.. Иди-ка, отмерь десять шагов и принимайся снова за работу.
— Слава тебе господи! — шептала Серафима.
Жданов удивленно посмотрел на тестя, но все-таки последовал за ним и от указанного кола отмерил десять шагов. Однако, взглянув на землю, очутившуюся под его ногой, он заметил:
— Здесь опять ничего не будет!
— А разве глаза твои настолько зорки, что проникают вглубь земли?
— Да тут и проникать нечего… И без того видно, что земля здесь не копаная, цельная!..
— А ты уж копай поскорее! — суетилась Серафима: — коли тятенька говорит, стало быть, знает.
— Копай, тебе говорят…
— Копать-то я, пожалуй, буду… только какой из этого толк выйдет…
— Уж заленился!.. Забыл нищету-то свою!
Прошло часа четыре. Жданов успел уже выкопать по указанию отца Ивана ям шесть, а деньги все не находились. Наконец живописец изнемог и упал на землю.
— Я больше не могу! — проговорил он: — пусть лучше останусь нищим…
— Копай! — кричал отец Иван.
— Да чего же копать-то зря!
— Так бы и сказали, — вступилась Серафима, с глазами, полными слез. — Не дам, мол, вам денег. К чему же человека-то мучить… Коли такое дело, так гораздо благороднее просто-напросто прогнать нас… Чего же потешаться над бедностью, над нищетою!.. Шутка ли, с которых пор копаем… Ведь он из сил выбился!.. Надо и жалость иметь!..
А отец Иван, поглядывая на кучи выкопанной земли, говорил, посмеиваясь:
— Однако, друг любезный, ты трудолюбив!.. И замечаю я, что тебе больше по душе тяжелая работа, чем легкая. Самый наиусерднейший крот не набросал бы столько куч, сколько ты набросал их. И я уверен, будь у тебя в руках не кисть, а заступ, ты был бы способен перекопать весь шар земной и непременно бы наткнулся когда-нибудь на клад. Ты владеешь заступом отлично. Когда — умру, приезжай копать мне могилу. Ты сделаешь это и быстро и хорошо, и, конечно, я не успею опомниться, как буду уже отделен и от тебя, и от людей толстым и плотным слоем земли!.. А теперь, — прибавил он, переменив тон и приняв величаво-торжественный вид: — следуй за мною, и я укажу тебе то место, где действительно хранятся мои деньги. Не сердись на меня, что я заставил тебя попотеть. Старые люди словно малые дети. Их все потешает! А меня именно потешали сегодня твои глаза и твоя любовь к труду. Испарина же вреда не принесет. Ну, идем же! Я надеюсь, что теперь мы нападем на настоящее место и что клад дастся тебе в руки. Предупреждаю однако, что заключается он не в золоте, не в серебре и не в камнях драгоценных, а в простых бумажных кредитках, так же, как и мы, подверженных гниению. Конечно, все это бумага, но если из-за этого, повидимому, ничего не стоящего материала люди и режутся и режут, то надо думать, что материал этот не хуже золота и алмазов! Как бы ни был умен человек, а поверь мне, что в любом мудреце найдется столько глупости, сколько нужно таковой, чтобы верить в ценность хотя бы бумажных кредиток. Это большое счастье!.. Только вот что: возьмешь деньги, заруби себе на носу, что эти деньги не твои, а мои, потому что нажил их я, а не ты. Ты копал землю всего три, четыре часа, а я возился с нею всю жизнь. Ну, пойдем же! солнце приближается к обеду, а я проголодался. Будь спокоен, на этот раз я не обману тебя…
И, снова взяв Жданова за руку, он привел его в баню. Войдя в предбанник, он приказал Жданову разобрать дощатый пол и, когда доски были разобраны, проговорил:
— Нагнись! Под этой перекладиной ты увидишь небольшой булыжник, снимай его и на этом месте копай.
И, проговорив это, он медленным шагом пошел домой.
— Ну, — проговорил он встретившему его на крыльце Асклипиодоту:— я послушал тебя и отдал им деньги.
А немного погодя вбежали в комнату Жданов с Серафимой и, увидав отца Ивана задумчиво сидевшим на диване, упали к его ногам.
Дня через три после описанного по дороге, ведущей из села Рычей в губернский город, можно было видеть три подводы. На передней, запряженной парой, сидела женщина, окруженная несколькими детьми, а на остальных двух был навален разный домашний скарб. Тут были и корыта, и кадушки, две-три перины, большущий медный самовар, сундук, окованный жестью, несколько чугунов и ухватов, а поверх всего этого возвышались объемистые плетушки, наполненные курами, гусями и утками. Позади последней подводы шел мужчина в панталонах и жилете и слегка понукал привязанную к телеге корову. Нечего говорить, что то возвращалась в город семья Ждановых, щедро наделенная отцом Иваном.

XLIX

Значительно изменилась за это время и жизнь в грачевской усадьбе, в этом уютном, утонувшем в зелени сада домике Анфисы Ивановны. И в нем тоже, как и в домике отца Ивана, забегала и зашумела целая семья малых детей, с тою только разницей, что к отцу Ивану семья приезжала на несколько дней, а сюда, в Грачевку к Анфисе Ивановне, как видно навсегда, ибо Анфиса Ивановна не замечала ничего такого, что могло бы не только говорить, но даже предвещать скорый отъезд наехавших к ней незваных гостей. Семья эта принадлежала ее племяннице, Мелитине Петровне, на этот раз уже не вымышленной, а настоящей, проживавшей, как нам известно, в Петербурге, где-то на Песках. Семья эта прибыла в Грачевку благодаря опять-таки тому же следствию, которое столь тщательно производилось над Асклипиодотом. Не будь этого следствия, не разыщи следователь пребывания настоящей Мелитины Петровны, она извековала бы себе на Песках, в своем подвале, терпя и голод и холод, и даже не помышляла бы никогда о возможности перекочевать в теткину усадьбу. Но заданные ей вопросные пункты словно ярким лучом осветили мрак окружавшей ее жизни. Мелитина Петровна словно воскресла, словно переродилась! Теперь ей было известно, что Анфиса Ивановна не только жива и здорова, но что принадлежит к разряду самых нежных и любящих женщин, гостеприимно и радушно готовых принять даже мало известных родственников и родственниц. Мнимая Мелитина Петровна, пользовавшаяся расположением старушки и прогостившая у нее довольно продолжительное время, представляла тому ясное и неопровержимое доказательство. Поэтому нет ничего удивительного, что как только Мелитина Петровна додумалась до этого, так в ту же минуту распродала все свое скудное имущество до последнего утюга, с грехом рассчиталась за квартиру и с кухаркой и, собрав всех своих детей, которых было пять человек, распростилась с Северной Пальмирой и, горя нетерпением поскорее обнять Анфису Ивановну, полетела в сельцо Грачевку.
Мелитина Петровна, успевшая, года два тому назад, овдоветь, была женщина лет тридцати, но, забитая нуждой и перебивавшаяся кое-как со дня на день скудными заработками, сплошь да рядом недоедавшая и недопивавшая, казалась на вид совершенной старухой. Бледная, худая, со впалыми, постоянно заплаканными глазами, с костлявыми руками, острыми приподнятыми плечами и впалой грудью, она несравненно более походила на мумию, чем на живого человека, Она даже и говорила как-то не по-людски, не как живой человек, а каким-то замогильным голосом, и раздражавшим вас и в то же время наводящим тоску.
Мелитина Петровна приехала в Грачёвку утром и, боясь стуком колес напугать может быть спавшую еще Анфису Ивановну, приказала ямщику остановиться не у крыльца, а немного поодаль. Затем, осторожно спустившись с телеги и сняв по очереди всех детей, она направилась вместе с ними в дом. Не встретив никого в передней, Мелитина Петровна присела на стул и принялась слегка покашливать, желая кашлем этим вызвать кого-либо в прихожую, но, просидев в ней с полчаса и все-таки никого не дождавшись, она решилась, наконец, привстать со стула и приотворить дверь, ведущую, повидимому, в залу. Погрозив на детей, чтобы они сидели смирно и не шумели, она на цыпочках подошла к двери, полуотворила ее и как раз лицом к лицу встретилась с подходившею к той же двери Анфисою Ивановною.
— Вам кого угодно? — спросила ее. старушка, попятившись назад, и изумленно вытаращила глаза на стоявшую в дверях женщину.
— Мне, мне… Анфису Ивановну!.. — робко отвечала та.
— Я Анфиса Ивановна, что вам угодно?
— Я… я… Вы меня не знаете, конечно…
— Не узнаю, извините…
— Оно и не мудрено забыть… Это было так давно… Я была еще грудным ребенком, говорят!.. Я и сама даже ничего не помню… и говорю только по слухам… как мне самой рассказывали… Я ваша племянница, Мелитина Петровна, дочь вашего покойного брата, Петра Иваныча…
Услыхав это, Анфиса Ивановна до того растерялась, что даже не нашлась, что ответить, и только жестом руки пригласила ее войти в залу.
— Позвольте уж и детей! — пролепетала Мелитина Петровна, тоже смутившаяся.
— Пожалуйста…
Мелитина Петровна собрала детей и, вводя в залу, заставила их поочередно прикладываться к ручке Анфисы Ивановны.
— Это… тоже, братнины дети? — спросила Анфиса Ивановна.
— Нет, матушка, это мои собственные.
— Так вы были замужем?
— Да, была, тетушка, за Скрябиным…
Анфиса Ивановна вспомнила что-то и даже обрадовалась.
— Ну что, как? — спросила она: — поправился ли он?
— Нет, тетушка, муж скончался… И вот оставил меня одну, с детьми, без средств…
Анфиса Ивановна перекрестилась, хотя и чувствовала очень хорошо, что в голове у нее происходит что-то такое, чего она сама не могла себе, разъяснить.
— Не вылечился, стало быть? — спросила она.
— Нет.
— Еще бы, разве это возможно, поправиться! И руки и ноги оторвало…
На этот раз смутилась уже и Мелитина Петровна и, испуганно смотря прямо в глаза старушке, проговорила:
— Помилуйте, тетушка, ему никто не отрывал ни рук, ни ног…
— Как?
— Так, очень просто, тетушка…
— Да ведь ему на сражении оторвало…
— Помилуйте… Мой муж даже никогда военным не был…
— Да ведь вы сами же говорили мне! — вскрикнула Анфиса Ивановна.
Но, вдруг что-то вспомнив, она мгновенно замолчала, поднесла руку ко лбу и, как будто силясь собрать какие-то мысли, сдвинула брови.
— Да, да, постойте! — проговорила она.
И, пристально взглянув на Мелитину Петровну, спросила:
— Так вы кто же такая?
— Я — Мелитина Петровна.
— Так, так, так… Теперь все вспомнила… Ведь та была не настоящая… А вы… вы настоящая?
— Я настоящая…
— Ну! очень рада, очень рада.
И, поспешно обняв Мелитину Петровну, она расцеловала сначала ее, а потом всех детей и даже обрадовалась при виде приехавших.
— Вы меня, пожалуйста, извините, — говорила она торопливо: — но все это так неожиданно случилось, так внезапно, что я даже не имела времени сообразить. Старуха уж я, память-то у меня ослабла.., но теперь… теперь я все и сообразила и припомнила… теперь я все знаю… Очень, очень рада… Пойдемте, пойдемте…
И, введя всех в гостиную, она радушно рассадила их по местам и затем позвала Домну. Та не замедлила явиться на зов.
— Домна! — обратилась она с приказанием к вошедшей: — поскорее чаю Мелитине Петровне и детям.
И тут же, заметив испуг Домны, прибавила, смеясь:
— Успокойся, успокойся, это настоящая.
Мелитине Петровне отвели ту же самую комнату, в которой жила ‘не настоящая’, детей разместили в соседней, и, повидимому, жизнь в Грачевке потекла прежним порядком, то есть все в обычный час пробуждалось, в обычный час обедало и ужинало, ложилось спать и засыпало, но все это только было повидимому, не в сущности, от прежней невозмутимой и тихой жизни не осталось и следа. Брагин жаловался, что дети и яблоки и ягоды обрывают, Потапыч — что на них посуды не напасешься, Дарья Федоровна — что все варенье поели, кучер Абакум — что всех лошадей загоняли! Сама Мелитина Петровна были и тиха, и смирно-воздержанна, и не только не требовательна, но даже крайне снисходительна. Она отлично слышала не скрываемое, впрочем, от нее ворчание и Домны, и Дарьи Федоровны, и Потапыча, и Абакума, и Брагина, но делала вид, что ничего этого не слышит, и скорее заискивала, чем оскорблялась. Она всех называла миленькими голубчиками, рассказывала им со всеми подробностями горькую свою долю, жаловалась на судьбу и при всякой малейшей возможности старалась угодить каждому чем бы то ни было. Брагину она подарила какую-то орденскую ленточку, случайно оставшуюся после мужа, Абакуму — мужнину табакерку, Дарье Федоровне — какой-то старый чепец, с уверением, что чепец этот самой последней моды, но все это мало удовлетворяло прислугу. Прислуге этой досаждало в доме присутствие Мелитины Петровны, а в особенности ее детей. Дети действительно озорники были страшные. Там, в Питере, в подвале, на Песках, с голода, что ли, или по тесноте, но только они были иными — и тихими, и скромными, и послушными, а здесь, на просторе, отъевшись, почуяв свободу, пустились во все тяжкие. Сама Мелитина Петровна не узнавала их и не могла с ними сладить. То они окно разобьют, то плетень повалят… а однажды, играя спичками, чуть было весь дом не сожгли. Потапыч бросил не только пыль стирать, но даже перестал комнаты мести. ‘Ничто, на них наметешься!’ — ворчал он и при всяком удобном случае норовил или ущипнуть, или оттрепать которого-нибудь из сорванцов. Несчастная Мелитина Петровна мыкалась, хлопотала, извинялась, просила не взыскать с глупеньких, но, чувствуя, что и она сама и дети ее стоят у всех поперек горла, плакала и молилась богу. ‘Господи, — взывала она, падая перед иконами: — неужто опять на Пески, опять в подвал!..’ И, быстро вскочив, принималась теребить детей за волосы, а вслед за тем бежала к Домне, к Потапычу, Дарье Федоровне и снова начинала перед ними изливать все свое горе и всю свою тоску.
Раз как-то приехал к Анфисе Ивановне отец Иван. Только что успел он войти в залу, как на него наскочила целая толпа детей и чуть было не сшибла его с ног.
— Откуда это у вас, кумушка? — спросил он Анфису Ивановну, поспешившую навстречу к своему приятелю…
— Ох, уж не говори! — проворчала она и затем, обратясь к детям, крикнула: — Убирайтесь вы отсюда, чертенята!..
Дети быстро выбежали вон.
— Откуда бог послал?
— Да все этой… племянницы-то моей.
— Мелитины Петровны?
— Да.
— Достаточно, однако.
— Наказанье просто… хоть из дому вон беги… Ну что ты, как?
— Понемножку, кумушка.
— Нога-то лучше, что ли?
— Брожу…
— Говорят, у тебя тоже гости были?
— Были-с, — проговорил отец Иван, почесывая в затылке: — вчера проводил.
— Ну и слава богу…
И, перейдя в гостиную, они принялись беседовать. Беседа тянулась долго, но уж это было не то, что прежде. Батюшка ничего не пил, ничего не ел и наотрез отказался от всех угощений, предложенных было Анфисой Ивановной.
— Будет, кумушка дорогая, и попито и поедено достаточно…
— Ничего разве не пьешь?
— Запретили…
— Это живодеры-то?
— Да, они.
— Была нужда слушать, а мой совет вот какой: брось ты всех этих живодеров, не слушай их, пей и ешь сколько влезет, а ногу и руку два раза в день муравьиным спиртом натирай, а всего лучше разыщи муравьиную кучу, да в нее и положи свои больные члены. Я этак раз одного капитана вылечила…
— У капитана-то, может, ревматизм был?.. — спросил отец Иван.
— А у тебя что?,
— А у меня паралич…
— Это все равно, никакой разницы нет. Кровь застыла!.. Уж ты не боишься ли, что муравьи тебе ногу отгрызут?
— Нет, не боюсь…
— А коли не боишься, так и попробуй. Слава богу, у нас чего другого, а этих муравьиных куч сколько хочешь по лесу… Кажется, только в одних муравьях и осталась еще охота к честному труду… всё мошенники пошли… Да, — прибавила она, переменив тон, — ты счастливее меня…
— Чем это?
— Твои-то вот гости погостили да уехали, а мои-то — при мне все…
— А долго Мелитина Петровна погостит у вас?
— А господь ее знает!
И, пригнувшись к отцу Ивану, прибавила шепотом:
— Надоела хуже горькой редьки.
— А я думал, наоборот, развлекает вас.
— Так разве она такая, как прежняя…
— Что же, хуже?
— Та умница была, веселая, разбитная… А эта хнычет, хнычет, даже тоску наводит… Поди ж ты вот, разыскала ведь! А все это твои крокодилы виноваты!
— Как мои? — удивился отец Иван.
— Чьи же? Ведь все ты выдумал про них…
— Что вы, что вы, напротив!.. — защищался отец Иван.
— Ну вот еще… Я думаю, я помню…
— Я даже доказывал, что нет их, что быть их не может.
— А молитву-то кто читал от них… Кто на реку-то ходил… Что, небось… прикусил язык-то… А вот кабы ты этой-то истории не выдумывал, так и настоящей Мелитины Петровны у меня бы не было… и не знала бы она даже о моем существовании. А вот теперь и возись с нею. Прогнать как-то жалко… есть нечего будет! и видеть-то ее тошнехонько… а с другой стороны, тоже не чужая ведь, одна кровь-то. А уж так надоела, так надоела…
— Нет, кумушка, — перебил ее отец Иван: — тут крокодилы ни при чем, а тут другая причина кроется…
— Ну-ка, выдумай-ка еще чего-нибудь.
— Тут просто ‘вода сперлась’!
— Так и знала, что чепуху какую-нибудь сгородишь. И дивлюсь я, глядя на тебя… Уж не тебя ли господь наказал, и язык-то тебе повредил, и ногу, и руку, а ты все не исправляешься, все чепуху городишь!
— Нет, не чепуха.
И, вспомнив слова Асклипиодота, прибавил:
— Случалось ли вам видеть, как зимой к проруби рыба сплывается и жадно хватает воздух. Мужики говорят: ‘вода сперлась, душно рыбе!’ Так-то и Мелитине Петровне душно стало! Вот она к вам, как к проруби, и приплыла со всеми своими птенцами…
— Не слушала бы тебя! Совсем заврался!— проговорила Анфиса Ивановна, махнув рукой. — Никакой, видно, паралич тебя не исправит. Болтуном ты родился, болтуном и помрешь.
И вдруг, переменив тон, спросила:
— А что, Асклипиодот получил место?
— Получил-с.
— Где?
— На пчельник я его определил-с… Там, на пчельнике, в землянке и живет. Место, конечно, невидное, в лесу… однако ничего… приохотился, полюбил дело… читает много… Ничего!
Анфиса Ивановна хотела что-то сказать, но в это самое время в саду, под окнами, послышался какой-то топот, словно табун жеребят пронесся или вихорь пролетел, затем — крик Мелитины Петровны, потом — какое-то шлепанье, какой-то визг, крики: ай, ай, ай! ай, ай, ай! и, наконец, все это покрылось голосом Мелитины Петровны.
— Я тебе дам, разбойник! — кричала она: — я тебе дам яблоки воровать! Вот тебе, вот тебе, вот тебе!.. Господи, что же это за наказание! хоть бы мать-то пожалели, хоть бы об ней-то подумали… Чего же вы хотите, разбойники, чтобы выгнали нас, чтобы Христовым именем побираться!.. Ах вы, разбойники… Вот тебе, вот тебе…
— Вот оно какое житье-то мое! — прошептала Анфиса Ивановна.
— Да-с! Жизнь пережить — не мутовку облизать.. — и отец Иван вздохнул.

ПРИМЕЧАНИЯ

Илья Александрович Салов

(биографическая справка)

Илья Александрович Салов (1834—1902) родился в Пензе, в обедневшей дворянской семье. Детство провел в родовом имении отца (с. Никольское, Пензенской губернии). Учился в пензенской гимназии, но в начале 50-х годов вынужден был ее покинуть, так как родители его к этому времени окончательно разорились и не могли платить за его учение. В 1854 году переезжает в Москву и в течение ряда лет добывает средства к существованию скудно оплачиваемой службой в канцелярии московского губернатора и переводами французских мелодрам. Первые рассказы Салова печатались в 1858—1859 годах в журналах ‘Русский вестник’, ‘Современник’ и ‘Отечественные записки’ (‘Пушиловский регент’, ‘Забытая усадьба’, ‘Лесник’, ‘Мертвое тело’ и др.) В дальнейшем, неожиданно получив наследство после умершего дяди-генерала (две тысячи десятин земли), Салов становится помещиком и живет почти безвыездно в Саратовской губернии, исполняя обязанности мирового судьи (1864—1889) и земского начальника (1889—1895). Условия службы дали Салову возможность ознакомиться на практике с жизнью пореформенной деревни. Он был очевидцем социального расслоения в ней, в результате которого стали появляться во множестве кулаки, купцы, кабатчики, крупные арендаторы и ростовщики, жестоко эксплуатировавшие малоимущее население, главным образом крестьян. В середине 1870-х годов, снова вернувшись к литературной деятельности, Салов в целом ряде повестей и рассказов, печатавшихся по преимуществу в ‘Отечественных записках’ Салтыкова-Щедрина (‘Аспид’, ‘Арендатор’, ‘Мельница купца Чесалкина’, ‘Грызуны’, ‘Молодой ольшанский барин’, ‘Паук’, ‘Витушкин’, ‘Соловьятники’, ‘Крапивники’ и мн. др.), нарисовал картину дворянского разорения, запечатлел отвратительный облик сельского буржуа и выразил искреннее сочувствие простым людям из народа.
В критике указывалось на зависимость творчества Салова от традиций Тургенева (‘Записки охотника’) и Салтыкова-Щедрина. Излюбленный герой произведений Салова — охотник, подвергающийся в своих странствиях различным приключениям и встречам. Замечательные описания природы и охоты в произведениях Салова почти всегда сопровождаются рассказом какой-нибудь социально-значимой истории, типичной для того времени (см., например, ‘Мельницу купца Чесалкина’). Садовские кулаки похожи на щедринских Колупаевых и Разуваевых. Сам Салов признавал наличие этого сходства, но возмущался, когда его объясняли подражанием великому сатирику. ‘Я Салтыкову не подражал, — писал он, — а срисовывал то, что происходило перед моими глазами чуть не ежедневно’.
После прекращения ‘Отечественных записок’ большая часть новых произведений Салова печаталась в журнале ‘Русская мысль’.

ГРАЧЕВСКИЙ КРОКОДИЛ

Впервые опубликовано в журнале ‘Русский вестник’, 1879, No 5. Печатается по изданию: Сочинения И. А. Салова, т. I, СПб. М., 1884.
Одна из лучших вещей Салова — повесть ‘Грачевский крокодил’ имела две редакции. В первой редакции (‘Русский вестник’ 1879, No 5) повесть напоминала написанные по шаблону антинигилистические произведения и получила суровую оценку Щедрина. Во второй книжной редакции текст ‘Грачевского крокодила’ пополнился десятью новыми главами, явно обличительного содержания (см. гл. XII—XXI), непорочный служитель культа, ‘отец Иван’, превращен в пронырливого попа-дельца (см. гл. XXIV), радикальной переделке подверглись также некоторые сцены и эпизоды, в которых Мелитина Петровна и Асклипиодот фигурировали в качестве отпетых ‘нигилистов’, а преследующие их представители властей изображались безупречными патриотами. Таким образом, первая и вторая редакции повести — это в сущности два принципиально различные произведения, только внешне напоминающие друг друга. Возможно, что все эти изменения были сделаны с учетом критики Щедрина.
Стр. 39. Плиний Старший (Гай Плиний Секунд) (23—79 н. э.) — автор ‘Естественной истории’.
Валерий Максим — римский историк I века н. э., составитель сборника исторических анекдотов, предназначенного для ораторов и риторских школ.
Стр. 40. Вивариум — помещение для животных.
Стр. 54. Верея — один из столбов, на которые навешиваются створки ворот.
Стр. 55. Генерал Черняев, Михаил Григорьевич (1828—1898) —главнокомандующий сербской армией в 1875—1876 годах. Во время русско-турецкой войны 1877—1878 годов находился в распоряжении генерального штаба русской армии, то есть фактически был не у дел. В 1873—1878 годах издавал реакционную газету ‘Русский мир’.
Стр. 58. ‘Тайны Мадридского двора’, ‘Евгения’ и ‘Дон-Карлос’ — псевдоисторические произведения немецкого писателя Георга Ф. Борна. Полное заглавие этих произведений: ‘Тайны Мадридского двора. Историко-романтический рассказ из новейших времен Испании’. СПб., 1870, ‘Евгения, или тайны французского двора. Исторический роман из новейших событий Франции’. В четырех частях. Два тома. Т. I—II, перевод с немецкого, М., 1882, ‘Дон-Карлос. Исторический роман из современной жизни Испании’, т. I—IV, СПб., 1875.
Стр. 66. ‘Всадник без головы’ — роман Майн-Рида (1818—1883).
Стр. 79. Брюллов, Карл Павлович (1799—1852) — знаменитый русский художник.
Стр. 83. Сурочные промыслы — охота на сурков.
Стр. 102. Стенли, Генри Мортон (1841—1904) — путешественник по Африке.
Стр. 103. ‘Общество червонных валетов’,— в переносном значении червонный валет — мошенник, вор. Источник этого наименования — роман французского писателя Понсон дю Террайля (1829—1879), ‘Клуб червонных валетов’ (1878) (см. Н. С. Ашукин, М. Г. Ашукина. Крылатые слова. М., 1955, стр. 594).
Стр. 104. Консистория — церковное учреждение с административными и судебными функциями.
Стр. 105. …грозил попу ‘красной шапкой’… — то есть грозил отдать его в солдаты.
Стр. 118. Фауст и Маргарита — действующие лица трагедии Гете ‘Фауст’.
Стр. 123. …Колупаевы и Деруновы — персонажи, встречающиеся во многих произведениях М. Е. Салтыкова-Щедрина. См., например, ‘Благонамеренные речи’ и ‘Убежище Монрепо’.
Стр. 138. Проскомидия — одна из частей православного богослужения.
Стр. 153. …все они, подобно Пошлепкиной, ‘сами себя высекут’…— Пошлепкина — действующее лицо комедии Гоголя ‘Ревизор’, ‘сама себя высекла’ не Пошлепкина, а унтер-офицерская вдова (см. действие IV, явл. 15).
Стр. 160. Любим Торцов — персонаж из комедии Островского ‘Бедность не порок’.
Стр. 167. Нептун — в римской мифологии — бог морей.
Бот, ботало — шест с деревянной болванкой на конце, которым загоняют рыбу в сети.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека