Город Эн, Добычин Леонид Иванович, Год: 1935

Время на прочтение: 84 минут(ы)

    Л. Добычин. Город Эн

Оригинал здесь: Файлы Андрея Носкова и Н.Колпия.
Александру Павловичу Дроздову

    1

Дождь моросил. Подолы у маман и Александры Львовны Лей были приподняты
и в нескольких местах прикреплены к резинкам с пряжками, пришитым к
резиновому поясу. Эти резинки назывались ‘паж’. Блестели мокрые булыжники на
мостовой и кирпичи на тротуарах. Капли падали с зонтов. На вывесках
коричневые голые индейцы с перьями на голове курили. — Не оглядывайся, —
говорила мне маман.
Тюремный замок, четырехэтажный, с башнями, был виден впереди. Там был
престольный праздник богородицы скорбящих, и мы шли туда к обедне.
Александра Львовна Лей морализировала, и маман, растроганная, соглашалась с
ней.
— Нет, в самом деле, — говорили они, — трудно найти место, где бы этот
праздник был так кстати, как в тюрьме.
Сморкаясь, нас обогнала внушительная дама в меховом воротнике и,
поднеся к глазам пенсне, благожелательно взглянула на нас. Ее смуглое лицо
было похоже на картинку ‘Чичикова’. В воротах все остановились, чтобы
расстегнуть ‘пажи’, и дама-Чичиков еще раз посмотрела на нас. У нее в ушах
висели серьги из коричневого камня с искорками. — Симпатичная, — сказала про
нее маман.
Мы вошли в церковь и столпились у свечного ящика. — На проскомидию, —
отсчитывая мелочь, бормотали дамы. Отец Федор в золотом костюме с синими
букетиками, кланяясь, кадил навстречу нам. Я был польщен, что он так мило
встретил нас. За замком шла железная дорога, и гудки слышны были. В
иконостасе я приметил богородицу. Она была не тощая и черная, а кругленькая,
и ее платок красиво раздувался позади нее. Она понравилась мне. С хор на нас
смотрели арестанты. — Стой как следует, — велела мне маман.
Раздался топот, и, крестясь, явились ученицы. Учительница выстроила их.
Она перекрестилась и, оправив сзади юбку, оглянулась на нее. Потом
прищурилась, взглянула на нашу сторону и поклонилась. — Мадмазель Горшкова,
— пояснила Александра Львовна, покивав ей. Дама-Чичиков от времени до
времени бросала на нас взгляды.
Вдруг тюремный сторож вынес аналой и кашлянул. Все встали ближе. Отец
Федор вышел, чистя нос платком. Он приосанился и сказал проповедь на тему о
скорбях.
— Не надо избегать их, — говорил он. — Бог нас посещает в них. Один
святой не имел скорбей и горько плакал: ‘Бог забыл меня’, — печалился он.
— Ах, как это верно, — удивлялись дамы, выйдя за ворота и опять
принявшись за ‘пажи’. Дождь капал понемногу. Мадмазель Горшкова поравнялась
с нами. Александра Львовна Лей представила ее нам. Ученицы окружили нас и,
отгоняемые мадмазель Горшковой, отбегали и опять подскакивали. Я негодовал
на них.
Так мы стояли несколько минут. Посвистывали паровозы. Отец Федор
взобрался на дрожки и, толкнув возницу в спину, укатил. Мы разговаривали.
Александра Львовна Лей жестикулировала и бубнила басом. — Верно, верно, —
соглашалась с ней маман и поколыхивала шляпой. Мадмазель Горшкова куталась в
боа из перьев, подымала брови и прищуривалась. Ее взгляд остановился на мне,
и какое-то соображение мелькнуло на ее лице. Я был обеспокоен. Дама-Чичиков
тем временем дошла до поворота, оглянулась и исчезла за углом.
Простившись с мадмазель Горшковой, мы поговорили про нее. —
Воспитанная, — похвалили ее мы и замолчали, выйдя на большую улицу. Колеса
грохотали. Лавочники, стоя на порогах, зазывали внутрь. — Завернем сюда, —
сказала вдруг маман, и мы вошли с ней в книжный магазин Л. Кусман. Там был
полумрак, приятно пахло переплетами и глобусами. Томная Л. Кусман блеклыми
глазами грустно оглядела нас. — Я редко вижу вас, — сказала она нежно. —
Дайте мне ‘Священную историю’, — попросила у нее маман. Все повернулись и
взглянули на меня.
Л. Кусман показала на меня глазами, сунула в ‘Священную историю’
картинку и, проворно завернув покупку, подала ее. — Рубль десять, — объявила
она цену и потом сказала: — Для вас — рубль.
Картинка оказалась — ‘ангел’. Весь покрытый лаком, он вдобавок был
местами выпуклый. Маман наклеила его в столовой на обои. — Пусть следит,
чтобы ты ел как следует, — сказала она. Сидя за едой, я всегда видел его. —
Миленький, — с любовью думал я.

    2

Отец ушел в присутствие, где принимают новобранцев. Неодетая маман
присматривала за уборкой. Я взял книгу и читал, как Чичиков приехал в город
Эн и всем понравился. Как заложили бричку и отправились к помещикам, и что
там ели. Как Манилов полюбил его и, стоя на крыльце, мечтал, что государь
узнает об их дружбе и пожалует их генералами.
— Чем увлекаетесь? — спросила у меня маман. Она всегда так говорила
вместо ‘что читаете?’. — Зови Цецилию, — сказала она, — и иди гулять. —
Цецилия, — закричал я, и она примчалась, низенькая. Доставая фартук, она
слазила в свой сундучок, который назывался ‘скрынка’. Проиграла музыка в
замке и показался Лев XIII. Он был наклеен изнутри на крышку.
День был солнечный, и улица сияла. Шоколадная овца, которая стояла на
окне у булочника, лоснилась. Телеги грохотали. Разговаривая, мы должны были
кричать, чтобы понять друг друга. Мы полюбовались дамой на окне салона для
бритья и осмотрели религиозные предметы на окне Петра к-ца Митрофанова. Марш
грянул. Приближалась рота, и оркестр играл, блистая. Капельмейстер Шмидт
величественно взмахивал рукой в перчатке. Мадам Штраус в красном платье
выбежала из колбасной и, блаженно улыбаясь, без конца кивала ему. Кутаясь в
платок, Л. Кусман приоткрыла свою дверь.
Послышалось пронзительное пение, и показались похороны. Человек в
рубахе с кружевом нес крест, ксендз выступал, надувшись. — Там, — произнесла
Цецилия набожно и посмотрела кверху, — няньки и кухарки будут царствовать, а
господа будут служить им. — Я не верил этому.
— Вот, кажется, хороший переулочек, — сказала мне Цецилия. Мы свернули,
и костел стал виден. С красной крышей, он белелся за ветвями. У его забора,
полукругом отступавшего от улицы, сидели нищие. Цецилия воспользовалась
случаем, и мы зашли туда. Там было уже пусто, но еще воняло богомольцами.
Две каменные женщины стояли возле входа, и одна из них была похожа на Л.
Кусман и драпировалась, как она. Мы помолились им и побродили, присмирев.
Шаги звучали гулко. — Наша вера правильная, — хвасталась Цецилия, когда мы
вышли. Я не соглашался с ней.
Через дорогу я увидел черненького мальчика в окне и подтолкнул Цецилию.
Мы остановились и глядели на него. Вдруг он скосил глаза, засунул пальцы в
углы рта и, оттянув их книзу, высунул язык. Я вскрикнул в ужасе. Цецилия
закрыла мне лицо ладонью. — Плюнь, — велела она мне и закрестилась: — Езус,
Марья. — Мы бежали.
— ‘Страшный мальчик’, — озаглавил это происшествие отец. Маман с
досадой посмотрела на него. Она любила, чтобы относились ко всему серьезно.
Александра Львовна Лей уже три дня не приходила к нам, и за обедом мы
поговорили о ней. Мы решили, что она ‘на практике’. Мне прибавляли киселя
два раза, чтобы мои силы, пошатнувшиеся от испуга, поскорей восстановились.
На стене передо мной был ангел от Л. Кусман. С пальмовою веткой он стоял на
облаке. Звезда горела у него над головой.
Явился Пшиборовский, фельдшер. С волосами дыбом и широкими усами, он
напоминал картинку ‘Ницше’. Поднявшись, отец велел ему почистить инструменты
и пошел из комнаты. — В объятия Морфея, — пояснил с почтительностью
Пшиборовский, поклонившись ему вслед. — Располагайтесь здесь, —
распорядилась, оставаясь за столом, маман. — Не стоит зажигать вторую лампу.
— Истинно, — ответил Пшиборовский.
Заблестели разные щипцы и ножницы. — Сегодня, — говорил он, чистя, —
мне случилось быть в костеле. Проповедь была прекрасная. — И он рассказывал
ее: как мы должны повиноваться, выполнять свои обязанности. — Это верно, —
согласилась снисходительно маман и призадумалась. — Ведь бог один, — сказала
она, — только веры разные. — Вот именно, — расчувствовался Пшиборовский. Он
сиял.
Так рассуждающими нас застала Александра Львовна Лей. Мы были рады,
разогрели для нее обед, расспрашивали, кто родился. В семь часов я был
уложен и закрыл глаза. Тот страшный мальчик вдруг представился мне. Я
вскочил. Вбежали дамы, взволновались и, пока я не уснул, сидели около меня и
разговаривали тихо. — Нет, а Лейкин, — засыпая, слышал я. — Читали, как они
в Париже заблудились, наняли извозчика и говорили ему адрес? — И они
смеялись шепотом.

    3

Снег лег на булыжники. Сделалось тихо. Цецилию мы выгнали. Она поносила
нашу религию, и это стало известно маман.
Замок скрынки сыграл свою музыку, папа Лев показался еще раз — в
ермолке и пелерине. Растрогавшись, я решил распроститься с Цецилией дружески
и поднести ей хлеб-соль. Я посолил кусок хлеба и протянул его ей, но она
оттолкнула его.
Факторка Каган прислала нам новую няньку. Она была из униаток, и это
всем нравилось. — Есть даже медаль, — говорили нам гости, — в честь
уничтожения унии. — Рождество наступило. Маман улыбалась и ходила довольная.
— Вспоминается детство, — твердила она.
Встречать Новый год ее звали к Белугиным. Завитая и необыкновенно
причесанная, она прямо стояла у зеркала. Две свечи освещали ее. Встав на
стул, я застегивал у нее на спине крючки платья. Отец был уже в сюртуке. Он
обрызгивал нас духами из пульверизатора. — Как светло на душе, — подошла к
нему и, беря его за руку, сказала маман. — Отчего это? Уж не двести ли тысяч
мы выиграли?
Раздеваемый нянькой, я думал о том, что нам делать с этим выигрышем. Мы
могли бы купить себе бричку и покатить в город Эн. Там нас полюбили бы. Я
подружился бы там с Фемистоклюсом и Алкидом Маниловыми.
Утро было приятное. Приходили сторожа из присутствия, трубочисты и
банщики и поздравляли нас. — Хорошо, хорошо, — говорили мы им и давали
целковые. Почтальон принес ворох открыток и конвертов с визитными
карточками: оркестры из ангелов играли на скрипках, мужчины во фраках и дамы
со шлейфами чокались, над именами и отчествами наших знакомых отпечатаны
были короны.
Маман, улыбаясь, подсела ко мне. — Нынче ночью, — сказала она, — я
познакомилась с дамой, у которой есть мальчик по имени Серж. Вы подружитесь.
Завтра он будет у нас. — Она встала, посмотрела на градусник и послала нас с
нянькой гулять.
Пахло снегом. Вороны кричали. Лошаденки извозчиков бежали не торопясь.
С крыш покапывало. — Вдруг это Серж, — говорили мы с нянькой о тех
мальчиках, которые нравились нам. Толстый Штраус прокатил, в серой куртке и
маленькой шляпе с зелененьким перышком. Он одной рукой правил, а другую
держал у мадам Штраус на пояснице. В соборе звонили, и все направлялись в ту
сторону — посмотреть на парад.
Потолкавшись в толпе, мы нашли себе место. Солдаты притопывали.
Полицейские на больших лошадях, наезжая, отодвигали народ. Колокола
затрезвонили. Все встрепенулись. Нагнувшись, в дверях показались хоругви и
выпрямились. Отслужили молебен. Парад начался. Кто-то щелкнул меня по
затылку. В пальто с золочеными пуговицами, это был ученик. Он уже не смотрел
на меня. Подняв голову, он следил за движением туч. Он напомнил мне нашего
ангела (на обоях в столовой), и я умилился. — Голубчик, — подумал я.
Мы возвращались военной походкой под звуки удалявшейся музыки. Отец,
разъезжавший по разным местам с поздравлениями, встретился нам. Он посадил
меня в сани и подвез меня. Нянька бежала за нами.
Когда мы пришли, на диване в гостиной сидел визитер. Держась прямо,
маман принимала его. Он вертел в руках пепельницу ‘Дрейфус читает журнал’ и
рассказывал, что в Петербурге появились каучуковые шины. — Идете, — сказал
он, — и видите, как извозчичьи дрожки несутся бесшумно.
Обедая, мы пожалели, что Александра Львовна не с нами. Мы послали за
ней Пшиборовского, но она оказалась, бедняжка, на практике.
Вечером прибыли гости, и мы рассказали им о резиновых шинах. — Успехи
науки, — подивились они. Бородатые, как в ‘Священной истории’, они сели за
карты. Отец между ними казался молоденьким. -Пас, — объявляли они. Один из
них был ‘выходящей’, и маман занимала его. — Я вчера познакомилась, —
говорила она, — с инженершей Кармановой. Это очень приятная женщина.
Недаром, собираясь к Белугиным, я полна была светлых предчувствий. Она
завтра будет у нас. — И Серж тоже, — сказал я.
Час их прихода настал наконец. Зазвенел колокольчик. Я выбежал. Лампа
горела в передней. Маман восклицала уже. Перед ней улыбались, сморкаясь и
освобождаясь от шуб, дама-Чичиков и ‘Страшный мальчик’.

    4

Ангел в столовой понравился им. Инженерша деловито осмотрела его сквозь
пенсне и сказала, что он заграничный. Я рад был. Она благодушно поглядывала.
На ней была кофта из синего бархата с блестками, брошь ‘собрание любви’ и
кушак с пряжкой ‘лира’. — Вы ездите в крепость? — спросила она. — По
субботам там бывают акафисты.
Серж был в зеленом костюме. Он взял меня за руку и, отведя, показал,
что застежка штанов у него помещается спереди.
— Как у больших, — удивился я. — Мы поболтали с ним. — Серж, —
оглянувшись, спросил я его, — это ты один раз состроил мне страшную рожу? —
Он побожился, что нет. Я был тронут.
Отец вышел к чаю, когда гости отбыли. Страшно довольная, маман напевала
и с хитреньким видом посмеивалась. — Знаешь, — сказала она, — мы условились
с ней перечесть вместе Лейкина.
Я тоже был счастлив. Оставив их, я потихоньку убрался в гостиную. Там я
притих возле печки и слышал, как сыплется хвоя. Фонарь освещал сквозь окно
ветку елки. Серебряный дождик блестел на ней. — Серж, Серж, ах, Серж, —
повторял я.
Потом мы с маман побывали у них. Целовались в передней. Инженерша
представила нам свою дочь, гимназистку Софи Самоквасову. — Очень приятно, —
сказала Софи. Взяв друг друга за талию, дамы прошли в инженершину комнату,
называвшуюся ‘будуар’. Я пожал Сержу руку: — Мы с тобой — как Манилов и
Чичиков. — Он не читал про них. Я рассказал ему, как они подружились и как
им хотелось жить вместе и вдвоем заниматься науками. Серж открыл шкаф и
достал свои книги. Мы стали рассматривать их. — Вот Дон-Кихот, — показал мне
Серж, — он был дурак. — Перед чаем Софи Самоквасова потанцевала нам с
шарфом. — Прекрасно, — рукоплеща, говорила маман. — Серж хороший? — спросила
она, когда мы возвращались. — Да, он воспитанный мальчик, — ответил я ей.
К Александре же Львовне, когда она к нам забежала, мы отнеслись теперь
без интереса. Она обещала достать нам альбом с образцами сарпинок
саратовской фабрики. Мы рассказали ей о нашей дружбе с Кармановыми.
Через несколько дней мы увиделись с ними на водосвятии. Солнце уже
пригревало немного. Мы жмурились, стоя на дамбе. Внизу шевелились хоругви.
Пестрелись туалеты священников. Елки темнелись. Когда застреляли из пушек,
Софи Самоквасова прибежала откуда-то и притащила с собой инженера Карманова.
Ростом он был ниже дам. — Очень рад, — восклицал он, раскланиваясь. Он был в
форменной шапке. На пуговицах у него были якори и топоры. Борода у него была
всклочена и казалась нечесаной. — Водосвятие прошло очень мило, — сказал он
и из-за пенсне подмигнул мне. Прощаясь, он пригласил меня на железнодорожную
елку.
Расставшись с ним, мы впятером прогулялись по дамбе по направлению к
крепости. Виден был ее белый собор с двумя башнями. Узенькие, они издали
походили на свечки. Говорят, это бывший костел, — рассказала Софи
Самоквасова. Дамы, увлекшись беседой на религиозные темы, отстали. Я
разговаривал с Сержем, хихикая. Мимо, с солдатом на козлах, промчалась
какая-то барыня. Мы посмеялись, взглянув друг на друга, и Серж научил меня
песенке:
Мадам Фу-фу —
Голова в пуху.
Одета по моде.
А голова-то в комоде.
Отец в этот день был в уезде. Маман за обедом молчала. Приятно
задумавшись, она иногда улыбалась. — Дни стали заметно длиннее, — сказала
она.
Прикатил человек от Кармановых. Мы расспросили его. Оказалось, что его
зовут Людвиг Чаплинский и что он служит в депо. Он отвез меня. Серж с
инженером меня дожидались.
На том же извозчике мы отправились в театр. Военный оркестр играл там
под управлением капельмейстера Шмидта. На елке горели разноцветные лампочки.
Инженер сообщил нам, что они — электрические. Нам поднесли по игрушечной
лошади, и мы послали Чаплинского отнести их домой.
Серж бывал уже здесь. Он все знал. Он подвел меня к сцене и разъяснил,
что картина на занавесе называется ‘Шильонский замок’. — Послушай, — сказал
он мне вдруг, — это я тогда состроил тебе страшную рожу. Потом он поклялся,
что это не он был.

    5

Кармановы перебрались в дом Янека и заняли квартиру в десять комнат.
Самая большая называлась ‘зал’. На масленице в нем предполагалось дать
спектакль с настоящим занавесом из театра. По субботам приходили ученицы и
ученики и репетировали. Я и Серж однажды подсмотрели чуточку. Софи стояла на
коленях перед Колей Либерманом и протягивала к нему руки. — Александр, —
говорила она трогательно, — о, прости меня.
Белугиных перевели в Митаву. Уезжая, они передали нам свою квартиру в
доме Янека. Теперь мы могли видеться с Кармановыми каждый день. Они прислали
нам Чаплинского — помочь при переезде. К огорчению маман, отец не принял
его. Пшиборовский, упаковывавший вещи, посочувствовал ей.
Ангел, поднесенный мне Л. Кусман, не отклеивался, и пришлось его
оставить. Очень жалко было. Я поцеловал его. К нам стали ходить гости,
поздравлять нас с новосельем и дарить нам пироги и крендели. Маман явился
ночью господин, который умер в этом доме. — Можете себе представить, —
говорила она. По совету Александры Львовны Лей мы пригласили отца Федора. Он
отслужил молебен. Александра Львовна Лей и инженерша с Сержем
присутствовали. Желтый столик был накрыт салфеткой. На него была поставлена
икона и вода в салатнике. Попев, как в церкви, отец Федор обошел все комнаты
и окропил их. Мы сопровождали его. Был предложен кофе.
Каган, факторка, опять искала для нас няньку. Униатка нагрубила, и
маман отправила ее. Взволнованная, она в тот вечер не читала с инженершей
Лейкина, а разговаривала с ней о слугах. Забежала Александра Львовна Лей. —
Находка, — закричала она, что-то разворачивая. Мы увидели картинку: Иисус
Христос в венке с шипами. — Замечательно, — одобрили мы. — Дело в том, —
сказала Александра Львовна, — что при выходе из дома она встретила портниху,
панну Плепис. Каждый раз, когда она ее увидит, происходит что-нибудь
хорошее. Тут мы поговорили о счастливых встречах.
Масленица приближалась. Пробные блины пеклись уже. Мы с Сержем сочинили
пьесу и пошли просить Софи быть зрительницей. У нее была ее приятельница
Эльза Будрих. Они строили друг другу глазки и выделывали па.
Пойдем, пойдем, ангел милый, —
напевали они тоненько, —
Польку танцевать со мной.
Слышишь, слышишь звуки польки,
Звуки польки неземной?
Мы пригласили их. На сцене была бричка. Лошади бежали. Селифан хлестал
их. Мы молчали. Нас ждала Маниловка и в ней — Алкид и Фемистоклюс, стоя на
крыльце и взяв друг друга за руки.
Внезапно инженерша появилась в комнате для зрителей. — Софи, — сказала
она, подходя к девицам, — там Иван Фомич. Он сделал предложение. — Мне было
жаль, что наше представление расстроилось. За окнами снег сыпался. Видна
была труба торговой бани Сенченкова. Из нее шел дым.
Иван Фомич служил инспектором реального училища. Мы стали посещать
училищную церковь. Впереди ученики стояли скромно. На средине бородатые
учителя в мундирах с университетскими значками и прическах ежиком
крестились. Возвращаясь, дамы лестно отзывались о них и хвалили их за
набожность. Серж полюбил играть в ‘училище’, а инженерша стала сообщать
училищные новости. Так мы узнали об ученике шестого класса Васе Стрижкине.
Во время физики он закурил сигарку и с согласия родителей был высечен.
Зима кончалась. Полицмейстер Ломов уже сделал свой последний выезд на
санях и отдал приказание убрать снег. Опять загрохотали дрожки. Наши матери
говели и водили нас с собой. На потолке в соборе было небо с облачками и со
звездами. Мне нравилось рассматривать его.
Раз как-то инженерша с Сержем завернула к нам. Она услышала об очень
выгодных конфетах — ‘карамель Мерси’, имеющихся в лавке Крюкова за дамбой.
Мы отправились туда. Светило солнце. Из торговой бани выходили люди с
красными физиономиями. Бабы с квасом останавливали их. Аптекарская лавка
была тут же. Мыло и мочалки красовались в ней. Мы встретили ученика, который
щелкнул меня по затылку на параде в Новый год. Он шел, посвистывая.
Карамель ‘Мерси’ понравилась нам. На ее бумажках были две руки, которые
здоровались. Она была невелика, и в фунте ее было много. Пока Серж и дамы
наблюдали за развешиваньем, крюковская дочь отозвала меня в сторонку и дала
мне пряничную женщину.

    6

Уже просохло. Уже дворник сгреб из-под деревьев прошлогодний лист и
сжег. Уже Л. Кусман выставила у меня в окне пасхальные открытки.
Раз после обеда я прогуливался по двору. Серж вышел. — Завтра мы поедем
в крепость, — объявил он, — и вы с нами. — Оказалось, инженерша собралась
туда молиться о покойном Самоквасове.
— Бом, — начали звонить в соборе. Мы перекрестились. Пфердхен подошел с
свистком к окну и свистнул. Его дети побежали к дому. — Киндер, — покричали
мы им вслед, — тэй тринкен, — и потом задумались, прислушиваясь к звону. Мы
поговорили о тех глупостях, которые рассказывают про больших. Мы
сомневались, чтобы господа и барыни проделывали это. Завернул шарманщик, и
веселенькая музыка закувыркалась в воздухе. Она расшевелила нас. — Пойдем к
подвальным, — предложил мне Серж.
Мы ощупью спустились и, ведя рукой по стенке, отыскали двери. У
подвальных воняло нищими. У них на окнах в жестяных коробочках цвела герань.
В углу с картинками, как в скрынке у Цецилии, улыбался, с узенькими
плечиками, папа Лев. Подвальные проснулись и смотрели на нас с лавки. — Ваши
дети не дают проходу, — как всегда, пожаловались мы. — Мы им покажем, — как
всегда, сказали нам подвальные.
Серж, инженерша и Софи зашли за нами утром. Мы послали Пшиборовского за
дрожками. Он усадил нас и, любуясь нами, кланялся нам вслед.
Денек был серенький. Колокола звонили. Приодевшиеся немки под руку с
мужьями торопились в кирху, и у них под мышкой золоченые обрезы псалтырей
поблескивали.
Загремев, мы поскакали по булыжникам. Потом пролетка поднялась на дамбу
и загрохотала тише. С высоты нам было видно, как из вытащенных во дворы
матрацев выколачивали пыль. Река текла широко. — Пробуждается природа, —
говорила поэтически Софи, и дамы соглашались.
Показалась крепость. Над ее деревьями кричали галки. По валам бродили
лошади. Во рвах вода блестела. Над водой видны были окошечки с решетками. Мы
всматривались в них — не выглянет ли кто-нибудь оттуда. На мостах колеса
переставали громыхать. Внезапно становилось тихо, и копыта щелкали. Рассказы
про резиновые шины вспоминались нам.
Сойдя с извозчика, мы постояли среди площади и подивились красоте
собора. Перед ним был скверик, огороженный цепями. Эти цепи прикреплялись к
небольшим поставленным вверх дулом пушечкам и свешивались между ними.
На скамейке я увидел новогоднего ученика (того, что меня щелкнул). Он
сидел, поглаживая вербовую веточку с барашками. Софи хихикнула. — Вот Вася
Стрижкин, — показала она. — Вася, — шепотом сказал я. Он взглянул на нас. Я
зазевался и, отстав от дам, споткнулся и нашел пятак.
На следующий день, играя на гитаре, к нам во двор явился Янкель,
панорамщик. Тут я отдал свой пятак, и вместе с панорамой меня накрыли чем-то
черным, словно я фотограф. — Ай, цвай, драй, — сказал снаружи Янкель. Я
увидел все, о чем был так наслышан, — и ‘Изгнание из рая’, и ‘Семейство
Александра III’. Вокруг стояли люди и завидовали мне.
В субботу перед пасхой, когда куличи были уже в духовке и пеклись,
маман закрылась со мной в спальне и, усевшись на кровать, читала мне
Евангелие. ‘Любимый ученик’ в особенности интересовал меня. Я представлял
его себе в пальтишке с золотыми пуговицами, посвистывающим и с вербочкой в
руке.
Вечерний почтальон уже принес нам несколько открыток и визитных
карточек. — ‘Пан христуе з мартвэх вста, — писал нам Пшиборовский,- алелюя,
алелюя, алелюя’.
Я проснулся среди ночи, когда наши возвратились от заутрени. Мне
разрешили встать. Торжественные, мы поели. Александра Львовна Лей
участвовала.
Утро было солнечное, с маленькими облачками, как на той открытке с
зайчиком, которую нам неожиданно прислала мадмазель Горшкова. В окна
прилетал трезвон. Гремя пролетками, подкатывали гости и, коля нас бородами,
поздравляли нас. Маман сияла. — Закусите, — говорила она им. С руками за
спиной, отец похаживал. — Пан христус з мартвэх вста, — довольный, напевал
он. Отец Федор прикатил и, затянув молитву, окропил еду.
После обеда к нам пришли Кондратьевы с детьми. Андрей был мне ровесник.
У него был белый бант с зелеными горошинами и прическа дыбом, как у Ницше и
у Пшиборовского. Мне захотелось подружиться с ним, но верность Сержу
удержала меня.

    7

Я видел Янека. Цвели каштаны. Солнце было низко. В розовое и лиловое
были окрашены барашковые облачка. В цилиндре, низенький, с седой бородкой
треугольником, он шел, распоряжаясь. Управляющий Канторек провожал его. Я
рассказал маман об этой встрече, и она задумалась. — Я никогда не видела
его, — сказала она, а отец пожал плечами. Он не любил людей, которые были
богаче нас. Он и с Кармановым, хотя маман и приставала постоянно, не
знакомился.
Кондратьевы зашли проститься с нами и переселились в лагери. Они нас
звали, и однажды утром мы, принарядясь, послали за извозчиком, уселись и
отправились туда. Мы миновали баню, крюковскую лавку и галантерейную
торговлю Тэкли Андрушкевич. У нее в окошечке висели свечи, привязанные за
фитиль, и елочная ватная старушка с клюквой. Мостовая кончилась. Приятно
стало. За плетнями огородники работали среди навоза. Жаворонки пели. Впереди
был виден лес, воинственная музыка неслась оттуда. — Это лагери, — сказала
нам маман.
Барак Кондратьевых стоял у въезда. Золотой зеркальный шар блестел на
столбике. Денщик Рахматулла стирал.
Кондратьева, вскочив с качалки, побежала к нам. Мы похвалили садик и
взошли с ней на верандочку. Там я увидел книгу с надписями на полях — ‘Как
для кого!’ — было написано химическим карандашом и смочено. — ‘Ого!’ — ‘Так
говорил, — прочла маман заглавие. — Заратустра’, — Это муж читает и свои
заметки делает,- сказала нам Кондратьева. Пришел Андрей и показал мне змея,
на котором был наклеен Эдуард VII в шотландской юбочке.
Мы отправились побродить и осмотрели лагери. Нам встретился отец
Андрея. Длинный, с маленьким лицом и узким туловищем, он сидел на дрожках и
драпировался в брошенную на одно плечо шинель. — К больному в город, —
крикнул он нам. Мы остановились, чтобы помахать ему. — Когда дерут солдат,
то он присутствует, — сказал Андрей. Оркестр, приближаясь, играл марши. Не
держась за руль, кадеты проносились на велосипедах. Разъездные кухни
дребезжали и распространяли запах щей.
Вдруг набежала тучка, брызнул дождь и застучал по лопухам. Мы переждали
под грибом для часового. Я прочел афишу на столбе гриба: разнохарактерный
дивертисмент, оркестр, водевиль ‘Денщик подвел’. Я рассказал Андрею, как
один раз был в театре, как на елке, разноцветное, горело электричество и как
на занавесе был изображен шильонский замок. Рассказал про дружбу с Сержем,
про Манилова и Чичикова и про то, как до сих пор не знаю, кто был ‘Страшный
мальчик’ — Серж или не Серж.
— И не узнаешь никогда, — сказал Андрей. — Да, согласился я с ним, —
да! — Так разговаривая, мы спустились на берег. Река была коричневая. Плот,
скрипя веслом, плыл. За рекой распаханные невысокие холмы тянулись. Коля
Либерман купался. Он стоял, суровый, подставляя себя солнцу, и я вспомнил,
как Софи, коленопреклоненная, взирала на него. — О, Александр, — восклицала
она, каясь и ломая руки, — о, прости меня. — Какой он толстомясый и какой
косматый с головы до ног, она не видела. — Да, да, — ответил мне Андрей на
это, — да! — Глубокомысленные, мы молчали. Марши раздавались сзади. Рыбы
всплескивались иногда. С вальком и ворохом белья, как прачка, на мостки
пришел Рахматулла.
Мне предстояло разлучиться с Сержем. С инженершей и с Софи он уезжал на
лето в Самоквасово.
День их отъезда наступил. Я и маман явились на вокзал с конфетами. Иван
Фомич, Чаплинский, инженер и Эльза Будрих провожали. Окруженную узлами, в
стороне от путешественников мы увидели портниху панну Плепис. Она ехала с
Кармановыми, чтобы шить приданое. Она стояла .в красной шляпе, низенькая, и
поглядывала. Инженер распорядился, чтобы нам открыли ‘императорские
комнаты’. — Здесь очень мило, — похвалил он, сев на золоченый стул. Нам
принесли шампанское, и инженерша омрачилась. — Это уже лишнее, — сказала
она. Все-таки мы выпили и крикнули ‘ура’. Софи была довольна. — Как в
романе, — облизнувшись и посоловев, сравнила она. Она окончила гимназию и
уже оделась дамой. В юбке до земли, в корсете, в шляпе с перьями и в рукавах
шарами, она стала неуклюжей и внушительною.
Возвращались мы расслабленные. — Все-таки, — откинувшись на спинку дрог
и нежно улыбаясь, говорила мне маман, -она подскуповата. -Я дремал. Я думал
о портнихе, панне Плепис, и о счастье, которое приносят Александре Львовне
встречи с ней. Я вспомнил свои встречи с Васей, пятак, который нашел в
крепости, и пряник, который мне подарила крюковская дочь.

    8

Лето мы провели в деревне на курляндском берегу. Из окон нам была видна
река с паромом и местечко за рекой. Костел стоял на горке. В стороне
высовывался из-за зелени флагшток без флага. Это был ‘палац’.
К нам приезжала иногда, оставив у себя на двери адрес заместительницы,
Александра Львовна Лей. Парадная, в костюме из саратовской сарпинки, в шляпе
‘амазонка’ и в браслете ‘цепь’ с брелоками, она дышала шумно. — Чтобы легкие
проветривались лучше, — поясняла она нам. Маман рассказывала ей, как граф
застал в своем лесу двух баб, зашедших за грибами, и избил их, а она
негодовала.
Я один раз видел его. С нянькой я отправился в местечко за баранками. К
парому подплывали и хватались за канат купальщики. Поблескивая лаком, экипаж
четвериком спустился к берегу. На кучере была двухъярусная пелерина и
серебряные пуговицы. Граф курил. — Они католики, — сказала нянька и,
взволнованная, поспешила завернуть в костел. Я тоже был растроган.
Сенокос уже прошел. Аптекаршу фон-Бонин посетила мадам Штраус, и, пока
она гостила, капельмейстер Шмидт частенько наезжал. Летело время. Ужинать
садились уже с лампой. Наконец явился Пшиборовский, и мы стали
упаковываться.
Подкатил извозчик и сказал ‘бонжур’. Он сообщил, что седоки — военные
учили его этому. Мы тронулись. Хозяева стояли и смотрели вслед. Приятно и
печально было. Колокольчик звякал. — До свиданья, крест на повороте, —
говорили мы, — прощайте, аист.
Вечером у нас уже сидела инженерша, и маман рассказывала ей, как перед
сном сбегала через огород в одной ротонде на реку. Она купалась, а кухарка с
простыней, готовая к услугам и впотьмах чуть видная, стояла у воды.
Опять к нам стали ходить гости. Дамы интересовались графом и
расспрашивали про его наружность. Господа играли в винт. Седобородые, они
беседовали про изобретенную в Соединенных Штатах говорящую машину и про то,
что электрическое освещение должно вредить глазам.
Маман посовещалась кое с кем из них. Она решила, что мне надо начинать
писать. Она любила посоветоваться. Мы зашли к Л. Кусман и купили у нее
тетрадей. Как всегда, Л. Кусман куталась и ежилась, унылая и томная. —
Проходит лето, — говорила она нам, — а ты стоишь и смотришь на него из-за
прилавка. — Это верно, — отвечала ей маман. Мне было грустно, и, придя
домой, я отпросился в сад, чтобы, уединясь, подумать о писаньи, предстоявшем
мне. Желтели уже листья. Небо было блекло. Няньки с деревенскими прическами
и в темных кофтах, толстые, сидели под каштанами и тоненькими голосками пели
хором:
Несчастное творенье
Орловский кондуктор.
Чернила его именье,
А тормоз его дом.
Серж выбежал, увидев меня из окна. Он рассказывал мне, что из Витебска
приедет архиерей и после службы будет раздавать кресты с брильянтиками. —
Если мы получим их, — сказал я, — то мы сможем, Серж, в знак нашей дружбы
поменяться ими.
Скоро он приехал и служил в соборе. Мы присутствовали. Одеваясь, он,
прежде чем надеть какую-нибудь вещь, прикладывался к ней. Кресты он роздал
жестяные, и мы отдали их нищим.
У Кондратьевых был кто-то именинник. Толчея была и бестолочь. Я улизнул
в ‘приемную’. Там пахло йодоформом. ‘Панорама Ревеля’ и ‘Заратустра’ с
надписями на полях лежали на столе. Андрей нашел меня там. Мы поговорили.
Мне приятно было с ним, и, так как у меня уже был друг, я сомневался,
позволительно ли это.
Александра Львовна Лей когда она теперь бывала у нас, то всегда
расспрашивала нас о состоявшемся недавно бракосочетании Софи. — Сентябрь, —
озабоченная, звякая брелоками браслета, начинала она счет по пальцам,
улыбалась и задумывалась. — Интересно, интересно, — говорила она нам.
Раз я писал после обеда. Солнце освещало сад. Окно было открыто.
Пфердхенские голоса слышны были. — ‘Кафтаны’, — списывал я с прописи, —
‘зелены’. — Брось, — сказал отец. Он собрался к больному и позвал меня с
собой. Был теплый вечер. На мосту уже горело электричество. Попыхивая,
маневрировал внизу товарный поезд, мастерские, где начальствовал Карманов,
темные от копоти, толпились. На горе стояла кирха с петухом на колокольне.
Здесь кончалась дамба и переходила в улицу. Мы возвращались уже в сумерки.
Уже показывались звезды, и извозчики уже позажигали фонари у козел. Вдруг
заслышался какой-то незнакомый звук. Остановясь, мы обернулись. Мимо нас
бесшумно прокатились дрожки. Их колеса не гремели, и одни копыта щелкали. Мы
посмотрели друг на друга и послушали еще. — Резиновые шины, — наконец
заговорили мы.

    9

Этой осенью заразился на вскрытии и умер отец. До его выноса в церковь
наша парадная дверь была отперта, и всем было можно входить к нам.
Подвальные перебывали по множеству раз. Вместо того чтобы гнать их, кухарка
и нянька выбегали к ним и, окружив себя ими, стояли и сообщали им о нас
всякие сведения.
На отпевании была теснота, и любезная дама из Витебска, специально
прибывшая на погребение, взяла в руку свой шлейф, отвела меня в сторону и
поместилась со мной у распятия. Иоанн у креста, миловидный, напомнил мне
Васю. Растроганный, я засмотрелся на раны Иисуса Христа и подумал, что и
Вася страдал. Отец Федор сказал в этот день интересную проповедь: он
обращался к маман, называл ее, точно в гостях, по имени-отчеству и говорил
маман ‘ты’. — Бог послал тебе скорбь, — говорил он,-и в ней посетил тебя.
Был святой, не имевший скорбей, и он плакал об этом.
Вечером, когда отбыли последние гости и с нами осталась только дама из
Витебска и стала снимать с себя платье со шлейфом и волосы, мы увидели, как
велика теперь для нас эта квартира.
Маман подыскала другую, неподалеку от кирхи, и мы перешли туда. Наш
новый дом был деревянный, с мезонином и наружными ставнями. Через дорогу над
дверью висел медный крендель, и в окошке был выставлен белый костел со
столбами и статуями, из которого, очень нарядная, выходила чета новобрачных.
Я вызвался сбегать за булками, и приказчица мне рассказала, что все это —
сахарное.
Распаковываясь, мы пожалели, что у нас больше нет Пшиборовского, и
маман, отвернувшись, всплакнула. Когда уже было темно, в мастерских загудели
гудки, и мы услышали, как мимо окон по улице стали бежать мастеровые. Маман
поднялась и захлопнула форточку, потому что от них несло в дом машинным
маслом и копотью.
Няньку с кухаркой мы скоро выгнали, и вместо них поступила к нам
рекомендованная факторкой Каган Розалия. Она часто пела и при этом всегда
раскрывала молитвенник, хотя и не умела читать.
Отправляясь на кладбище, мы посылали ее за извозчиком, и она доезжала
на нем от стоянки до дома. На кладбище мы приезжали обыкновенно под вечер, и
там было тихо, и мы говорили, что чувствуется, что скоро будет зима.
В ‘монументальной И. Ступель’ маман заказала решетку и памятник. Там на
стене я заметил картинку, похожую на краснощекенькую богородицу тюремной
церкви. — ‘Мадонна, — напечатано было под ней, — святого Сикста’. Карманов
устроил маман на телеграф ученицей. Она уходила, надев свою черную шляпу с
хвостом, я писал, и Розалия, как взрослому, подавала мне чай.
После праздников мне предстояло начать готовиться в приготовительный
класс. Маман побывала со мной у Горшковой и договорилась. Горшкова жила при
училище. В красном капоте она отворила нам. Стены передней были уставлены
вешалками. На обоих отпечатаны были пагоды с многоэтажными крышами. — Мы к
вам по делу, — сказала маман, и она приняла нас в гостиной. Я прямо сидел на
диванчике. В окна был виден закат, и я думал, что, должно быть, это и есть
цвет наваринского пламени с дымом.
Прошло рождество. У Кондратьевых я получил картонаж, изображающий
Адмиралтейство. Он нравился мне. Оставаясь один, я смотрел на него, и
прекрасные здания города Эн представлялись мне.
Дама из Витебска в длинном письме сообщила нам, что она делала после
того, как была у нас. — ‘Все вспоминаю, — писала она между прочим, —
веночек, который тогда возложила на гроб инженерша Карманова’. — А, —
улыбнувшись, сказала маман.
В Новый год падал снег. Визитеры раскатывали. Я побродил возле кирхи, и
сквозь стены ее мне было слышно, как внутри играет орган.
Почтальон перестал приносить нам ‘Русские ведомости’ и начал носить
‘Биржевые’. Маман просмотрела тираж, но пока мы еще ничего не выиграли. Ей
приходилось продолжать посещать телеграф. Через несколько дней она показала
мне, как надо связывать тетради и книжки, и повела меня. — Все-таки, —
говорила она по дороге, — день стал заметно длинней. — У крыльца мы
расстались. Я дернул звонок. Сторожиха впустила меня. У Горшковой я увидел
девчонку Синицыну в бусах и сторожихина сына. Горшкова учила их. ‘Всуе’, —
говорила она им, — это значит ‘напрасно’. — Она усадила меня, и мы стали
писать.

    10

Ковер с испанкой и испанцами, играющими на гитарах, и голубенькая туфля
для часов, оклеенная раковинками, висели над кроватью. Мадмазель Горшкова
иногда ложилась и закуривала, томная. — ‘Тюленьи кожи, — диктовала она и
пускала дым колечками, — идут на ранцы’. — Сторожихин Осип скрипел грифелем.
Чтобы не изводить тетрадей, он писал на грифельной доске. Синицына роняла на
свою бумагу кляксы и, нагнувшись, слизывала их. Входила сторожиха, зажигала
лампу, и ее картонный абажур бросал на наши лица тень. Тогда, придвинувшись
ко мне со стулом, мадмазель Горшкова под прикрытием стола хватала мою руку и
не отпускала ее.
Иногда, идя учиться, я встречался с Пфердхенами. В шубах с пелеринами,
они шагали в ногу. Один раз я видел Пшиборовского. Он издали заметил меня и
свернул в какую-то калитку. Когда я прошел ее, он вышел.
Вася Стрижкин тоже однажды встретился мне. Я подумал, что теперь
случится что-нибудь хорошее. И правда, в этот вечер мне удалось
чистописание, и мадмазель Горшкова на следующий день поставила мне за него
пятерку.
Александра Львовна Лей остановила меня раз на улице. — Великопостные, —
взглянув на небеса, сказала она басом, — звезды, — и потом спросила у меня,
когда у нас бывает инженерша.
Уже таял снег. Петух и куры на дворе ходили с красными гребнями и
рычали по-весеннему. В день именин я получил письмо из Витебска. Пришли
Кармановы, и Александра Львовна принялась расспрашивать о самочувствии Софи.
— Да вы зайдите к ней, — сказала инженерша. Прибыли Кондратьевы. Андрей
вместо ‘с днем ангела’ поздравил меня ‘с днем святого’. — Ангелы совсем
другое, — пояснил он. Дамы недовольны были. — Не тебе судить об этом, —
стали говорить они. Карманова негодовала. — За такие штуки надо драть и
солью посыпать, — сказала она после.
Первого апреля мы были свободны и отправились к ней. Было весело идти
по улицам. — У вас на голове червяк, — обманывали друг друга люди.
Перешептываясь о Софи и Александре Львовне Лей, таинственные, дамы
уединились в ‘будуаре’ и отпустили меня и Сержа в сад. Там, как и прежде,
под каштанами сидели няньки. Со двора подсматривали сквозь забор подвальные.
— Какие дураки, — поговорили мы о них. Вдруг пфердхенская Эдит прибежала
запыхавшаяся. — Господа, — кричала она и жестикулировала. — Карла будут
бить. Кто хочет слушать? Я открыла форточку. — Мы устремились вслед за ней.
Навстречу нам шла от калитки стройненькая девочка и с удивлением
посматривала. Чем-то она напомнила мне богородицу тюремной церкви и
монументальной мастерской И. Ступель. Приходящая француженка мадам Сурир
сопровождала ее. — Кто это? — спросил я на бегу у Сержа. — Тусенька Сиу, —
ответил он.
Когда я шел с маман домой, уже темно было. На небе, как на потолке в
соборе, были облачка и звезды. Коля Либерман попался нам на виадуке. Он
стоял, суровый, глядя на огни внизу, и Тусенька Сиу представилась мне — на
коленях, горестно взирающая на меня и восклицающая: — Александр, о, прости
меня.
Я скоро был представлен ей. Чаплинский раз после обеда постучался к
нам. Он сообщил нам, что у Софи родился мальчик. Воодушевленные, мы наскоро
оделись и послали за извозчиком.
Опять маман сидела с инженершей в будуаре, а меня и Сержа отослали в
сад. Как и тогда, в сопровождении мадам явилась Тусенька. Серж поклонился
ей. Она кивнула, покраснев. Тень ветки с лопнувшими почками упала на нее. Я
посмотрел на Сержа. — Это сын одной телеграфистки, — рекомендовал он меня.
В день перед экзаменами мадмазель Горшкова рассказала, как уже при
первой встрече с нами она вдруг почувствовала, что я буду приходить к ней.
Поэтическое выражение появилось на ее лице. Она сказала, что ей будет скучно
без меня. — Пойдемте в сад, — звала она меня, — спровадив Синицыну и Осипа.
— Смотрите, яблони цветут. — Нет, мне пора, спасибо, — отвечал я. Она вышла
проводить меня. С угла я оглянулся, и она еще стояла на крылечке и пускала
дым колечками, внушительная и печальная.
Маман была дежурная. Розалия подала мне чай. Трепещущий, я вышел и
отправился держать экзамен. Солнце уже жгло. Шурша, носилась пыль.
Мороженщики в фартуках стояли на углах. В дверях колбасной я увидел мадам
Штраус. Капельмейстер Шмидт тихонько разговаривал с ней. Золоченый окорок,
сияя, осенял их. Вася Стрижкин, с веточкой сирени за ухом, остановясь,
смотрел на них. Я помолился ему. — Васенька, — сказал я и перекрестился
незаметно, — помоги мне.

    11

Штабс-капитанша Чигильдеева жила над нами в мезонине, и в конце зимы мы
познакомились с ней, чтобы ездить на одном извозчике на кладбище. Когда
настало лето, мы сошлись с ней ближе. По утрам она спускалась в садик.
Постояв над клумбочкой, она усаживалась на складную палку-стул и подвигалась
с нею, когда перемещалась тень. Костлявая, в коричневом капоте с желтыми
цветочками и желтым рюшем у воротника, она была похожа на одну картинку с
надписью ‘Все в прошлом’. — Что ты там читаешь? — спрашивала иногда она, и я
показывал ей.
— Это книги для больших, — сказала она мне однажды, поднявшись к себе
наверх и принесла мне книгу детскую. — ‘Любезность за любезность’, —
называлась эта книга в переплете с золотом. На ней было написано, что она
выдана в награду за успехи ученице, перешедшей в третий класс. Родители
Сусанны были знатны, говорилось в ней. Стояла хорошая погода, и они устроили
пикник. Дочь городского головы Елизавета тоже хотя и не была дворянкою, была
приглашена. Она повеселилась там. Когда же в этот город собралась
императрица, голова похлопотал, чтобы Сусанну уполномочили произнести
приветствие и поднести цветы.
Дни проходили друг за другом, однообразные. Розалия от нас ушла. —
Муштруете уж очень, — заявила она нам. Мы рассердились на нее за это и при
расчете удержали с нее за подаренные ей на пасху башмаки. После нее к нам
нанялась Евгения, православная. Она была подлиза.
Лес который начинался за Вилейкской улицей огородили. Это было близко
от нас, и нам было слышно, как с утра до вечера стучат в нем топоры. Маман
узнала от кого-то, что там будет выставка. Мы очень интересовались ею, и,
когда она открылась, мы отправились туда.
Послеобеденное солнце пригревало нас. На крае неба облачко в виде
селедки неподвижно было. Чигильдеева обмахивалась веером. Маман была без
шляпы. Приодевшиеся люди обгоняли нас. Помещик прокатил на дрожках, соскочил
у выставки, оборотился, сказал ‘прошем’ и ссадил помещицу в митенках и с
лорнеткой. На щите над входом всадник мчался. Он был в шлеме и кольчуге.
Музыка играла марш.
Мы осмотрели скот, мешки с мукой и птицу, экспонаты графа
Плятер-Зиберга и экспонаты графини Анны Броэль-Плятер, завернули в павильон
с религиозными предметами и выбрали себе на память по иконке. Выйдя из него,
мы постояли у пруда с фонтанчиком и ивой. Ее листья поредели уже. — Осень,
осень близко, — покачали головами мы. Вдруг колокольчик зазвенел, и на
сарае, из дверей которого кричали ‘поспешите видеть’, загорелась надпись из
цветных огней: ‘Живая фотография’. — Туда были отдельные билеты, мы
посовещались и купили их.
Внутри стояли стулья, полотно висело перед ними, и когда все сели, —
свет погас, рояль и скрипка заиграли, и мы увидели ‘Юдифь и Олоферн’,
историческую драму в красках. Пораженные, мы посмотрели друг на друга. Люди,
нарисованные на картине, двигались, и ветви нарисованных деревьев
шевелились.
Утром, когда я расположился писать Сержу про Юдифь, вошла Евгения и
подала мне записку, свернутую в трубочку. ‘Как вам понравилась живая
фотография? — было написано в ней. — Я сидела сзади вас. Позвольте мне с
вами познакомиться. С.’
Составительница этого письма ждала ответа, сидя на скамейке перед
домом, и, когда я вышел за ворота, встала. — Я Стефания Грикюпель, — назвала
она себя, и мы прошлись немного. Мы полюбовались медным кренделем над дверью
булочной и сахарным костелом. — Мой друг Серж уехал в Ялту, — рассказал я, —
а Андрей Кондратьев в лагерях. Я мог бы побывать там, но Андрей не очень для
меня подходит, потому что обо всем берется рассуждать. — Стефания Грикюпель,
оказалось, тоже поступила в школу и ужасно трусила, что ей там трудно будет:
цифры по-арабски, сочинения сочинять.
Довольные друг другом, мы расстались. Подходя к своей калитке, я увидел
похороны — факельщиков в белых балахонах, дроги с куполом, украшенным
короной, и вдову за дрогами. Ее вел Вася Стрижкин.
Мне влетело от маман, когда она вернулась. Встречи со Стефанией она мне
запретила и обозвала Стефанию развратницею. Чигильдеева, которая пришла
послушать, заступилась за меня. — Но это так естественно, — сказала она и
задумалась о чем-то. Улыбаясь, она слазила наверх и принесла ‘Любезность за
любезность’. — Я дарю ее тебе, — сказала она мне.

    12

Училище было коричневое, и фасад его, разделенный желобками на дольки,
напоминал шоколад. К треугольному полю фронтончика был приделан чугунный
орел. Он сжимал одной лапой змею, а в другой держал скипетр. В конце, где
была расположена церковь, на крыше был крест.
Мне не очень везло в арифметике, и я искал встреч с Васей Стрижкиным.
Часто я ждал его около вешалок или взбирался наверх, в коридор
старшеклассников. Там против лестницы были часы. По бокам их висели картины:
‘Крещение Киева’ и ‘Чудо при крушении в Борках’. Под часами был бак красной
меди и кружка на железной цепи. Надзиратель Иван Моисеич бросался ко мне,
чтобы я убирался. Во время большой перемены мадам Головнєва продавала в
гимнастическом зале булки и чай. Она была пышная женщина, полька, и Иван
Моисеич любезничал с ней. Ее муж Головнєв, вахтер, низенький, стоя у печки,
смотрел на них. Я становился с ним рядом, и все покупатели были видны мне.
Но Вася и там не встречался мне.
Будрих, Карл, был брат Эльзы Будрих. Он жил возле кирхи, и мы вместе
ходили домой. Он рассказывал мне, будто видел однажды, как один господин и
одна госпожа завернули на старое кладбище и, наверное, делали глупости. Я
побывал там. Репейник цвел между могилами. Каменный ангел держал в руке
лиру. Телеги гремели вдали. Господ и госпож еще не было, и я сел на плиту
подождать их.
— ‘ Статские, — выбиты были на ней старомодные буквы, — советники Петр
Петрович и Софья Григорьевна Щукины’. — Я их представил себе.
Никого не дождавшись, я встал и, почистясь, отправился. Трубы домов и
верхушки деревьев с попестревшими листьями освещены были солнцем. В
трактире, над дверью которого была нарисована рыба, играла шкатулочка с
музыкой. Кисти рябины краснелись над зеленоватым забором, заманчивые. —
‘Монументы, — заметил я вывеску с золотом, — всех исповеданий. Прауда’. — Я
вспомнил И. Ступель, мадонну у нее в заведении и Тусеньку.
Вскоре у нас побывала Кондратьева и пригласила нас на именины. — У нас
теперь есть граммофон, — говорила она нам. А мы рассказали ей о живой
фотографии. На именинах у нее было много гостей. Граммофон пел куплеты.
Анекдот про еврейского мальчика очень понравился всем, и его повторили. — Но
жалко, — сказал один гость, — что наука изобрела это поздно: а то мы могли
бы сейчас слышать голос Иисуса Христа, произносящего проповеди. — Я был
тронут. Андрей подмигнул мне, и мы вышли в ‘приемную’. Снова я увидел на
столике ‘Заратустру’ и ‘Ревель’. Андрей, разговаривая, нарисовал на полях
‘Заратустры’ картинку. — ‘Черты, — подписал он под нею название, — лица’.
Раз в субботу, когда я отобедал и читал у окна ‘Биржевые’, внезапно за
окном появился Чаплинский. Он подал две маленьких дыни и объявил, что
Кармановы прибыли. Я поспешил с ним. Дорогой я с ним побеседовал. Я спросил
у него, рад ли он возвращению господ, и узнал, что без них он работал в
депо, где он числится, хотя и состоит при Карманове. Серж был любезен. —
Приятно, — сказал он мне, — быть знакомым с учащимся. — Наскоро инженерша
напоила нас чаем и побежала к Софи. Мы остались вдвоем, похихикали и потом
помолчали и послушали колокол. Серж рассказал мне, что Тусенька тоже
приехала с дачи. — Она, — посмеялся он, — думала, будто ваша фамилия — Ять.
— Оказалось, что есть книга ‘Чехов’ в которой прохвачены телеграфисты, и там
есть такая фамилия.
Пришел инженер. Он зажег электричество, которое проведено было к ним с
железной дороги, и я отвернулся, чтобы не испортить глаза. Он присел к нам,
и мы поболтали с ним. — Вообразите, — сказал я, — учащиеся пишут на партах
плохие слова. — Части тела? — оживясь, спросил Серж. Я подумал об Андрее с
‘чертами лица’ и о том, что предосудительно в присутствии друга вспоминать о
других.
В воскресенье мы были в пожарном саду. Молодецкие вальсы гремели там, и
пожарные прыгали наперегонки в мешках. Детям дали бумажные флаги и
выстроили. По-военному я и Серж зашагали в рядах. Как из поезда, нам видны
были в стороне от площадки деревья и листья, которые падали с них. Инженер
похвалил нас. — Маршировка прошла очень мило, — сказал он. При выходе мы
задержались и посмотрели на городовых, отгонявших зевак. — Да, — толкнул
меня Серж и шепнул мне, что узнал для меня у Софи о Васе Стрижкине. Летом у
него умер отец, и он служит в полиции.

    13

— ‘Православный’, — сказал нам на уроке ‘закона’ отец Николай, — значит
‘правильно верующий’. — По дороге из школы я сообщил это Будриху. Я принялся
убеждать его, чтобы он перешел в православие, и он начал меня избегать. Так
что Сержу, когда он однажды спросил у меня, не завел ли я себе в школе
приятеля, я мог ответить, что — нет. Уверяя его, я представил ему учеников в
непривлекательном свете. — У них всегда грязные ногти, — сказал я,- и они не
чистят зубов. Они говорят ‘полдесятого’, ‘квартал’, ‘галоши’ и ‘одену
пальто’. — Дураки, — посмеялись мы и приятно настроились. Надпись на коробке
с печеньем напомнила нам за чаепитием о Тусеньке. Мы подмигнули друг другу
и, точно стишок, повторяли весь вечер:
Сиу и компания, Москва,
Сиу и компания, Москва.
Через несколько дней я ее встретил в училищной церкви. От окон тянулись
лучи, пыль вертелась на них. Время ползло еле-еле. Наконец Головнєв вышел с
чайником из алтаря и отправился за кипятком для причастия. Я оглянулся,
чтобы посмотреть ему вслед, и увидел ее. После церкви я не мог побежать за
ней и последить за ней издали, потому что Иван Моисеич повел нас к
инспектору на перекличку.
Инспектора, мужа Софи, переводили в Либаву, и Софи уезжала с ним. В
пасмурный день, перед вечером, когда я в ожидании лампы перестал на минуту
разучивать, что такое сложение, она постучалась к нам, чтобы проститься.
Громоздкая, в шляпе с пером и в вуали с кружочками, она была меланхолична.
Маман рассказала ей, что Евгения очень уж льстива. Поэтому она не внушает
доверия, и мы думаем выгнать ее. Расставаясь, Софи подарила мне книгу про
Маугли, которая очень понравилась мне. Я перечел ее несколько раз.
Чигильдеева, заходя к нам, подкрадывалась и старалась увидеть, не
‘Любезность’ ли я ‘за любезность’ читаю.
— Сегодня, — объявила Карманова как-то раз, когда я глазел с Сержем в
окно, — будет ‘страшная ночь’, — и она посоветовала нам пойти на реку и
посмотреть, как евреи толпятся там и отрясают грехи. Под охраной Чаплинского
мы побежали туда. Мы ужасно смеялись. Чаплинский рассказывал нам, как каждой
весной пропадают христианские мальчики, и научил нас показывать ‘свиное
ухо’.
Уже подмерзало. Маман, отправляясь на улицу, уже надевала шерстяные
штаны. Чигильдеева запечатала свой мезонин и отбыла в Ярославль крестить у
племянницы. Она умерла там. Она мне оставила триста рублей, и маман не
велела мне распространяться об этом.
Зима наступила. Был вечер субботы. Светила луна, и на кирхе блестели
золоченые стрелки часов. С виадука я видел огни на путях и сноп искр над
баней. Промчались извозчичьи санки. В шинели офицерского цвета Вася Стрижкин
сидел в них. Бубенчики брякали. Несколько дней я ждал счастья, которое мне
должна была принести эта встреча. И вот, в одно утро, когда мы явились в
училище, вахтер сказал нам, что отец Николай заболел, и у нас в этот день
было четыре урока.
— ‘Спектакль для детей’, — возвестили однажды афиши. Прекрасная дева
представилась мне, распростершаяся перед внушительным юношей и восклицающая:
— О, Александр! — Чаплинский принес нам билеты. Театр был полон. Военный
оркестр под управлением капельмейстера Шмидта гремел. Перед нами был занавес
с замком. Мы ждали, пока он подымется, и жевали конфеты. Стефания Грикюпель
откуда-то выскочила и, прежде чем я отвернулся, успела кивнуть мне. Я рад
был, что маман и Кармановы в эту минуту смотрели на мадам Штраус, входившую
в зал.
Рождество пролетело, и в экстренном выпуске газета ‘Двина’ сообщила
однажды, что Япония напала на нас. Еще дольше стали тянуться церковные
службы. Кончались обедни — и начинались молебны ‘о даровании победы’. В окне
у Л. Кусман появились ‘патриотические открытые письма’. Серж стал вырезать
из ‘Нового времени’ фотографии броненосцев и крейсеров и наклеивать их в
‘Черновую тетрадь’. Мы с маман были раз у Кармановых. Дамы поговорили о том,
что теперь на войне уже не употребляется корпия и именитые женщины не
собираются вместе и не щиплют ее.
В этот вечер к Кармановым пришла с своей матерью Тусенька. Серж
поболтал с ней немного и побежал в свою комнату, чтобы принести ‘Черновую
тетрадь’. Я и Тусенька были вдвоем в конце ‘зала’. Когда-то здесь Софи со
своими друзьями разыгрывала интересную драму, одну сцену которой я
подсмотрел. Я хотел рассказать ее Тусень-ке. — Натали, ах, — хотел я сказать
ей. Мы оба молчали, и я уже слышал, как возвращается Серж. — Ты читал книгу
‘Чехов’? — краснея, наконец спросила она.

    14

На первой неделе поста наша школа говела. Маман разъясняла мне, как
грешно утаить что-нибудь во время исповеди. Я не знал, как мне быть, потому
что признаваться отцу Николаю в грехах мне казалось не очень удобным.
Поэтому я очень рад был, когда он сказал нам, что не будет терять много
времени с приготовишками, и, собрав нас под черным передником, который он
поднял над нами, велел нам всем зараз исповедаться мысленно.
Быстро наступила весна. В воскресенье перед страстною неделей в училище
состоялось душеполезное чтение. Я был там с маман. Был волшебный фонарь, и
отец Николай, огороженный ширмой, читал о последних днях жизни Иисуса
Христа. Освещенный свечой, он был виден сквозь ситец. Когда мы шли к выходу,
кто-то окликнул нас. Мы обернулись. Горшкова кивала нам и делала знаки. В
боа и с лорнетом, она была очень внушительна. Она расспросила меня об
успехах и сказала, что теперь будет жить ближе к нам, потому что переменила
приход. Разговаривая, она меня тронула за подбородок.
Нас вспомнила в Витебске дама, приезжавшая к нам, когда умер отец. На
открытке с картинкой, называвшейся ‘Ноли ме тангере’, она нас поздравила с
пасхой и сообщила нам, что ее дочь вышла замуж за господина из немцев,
помещика, и что они уезжают в имение и сама она тоже собирается двинуться с
ними.
Уже начинались экзамены. Был светлый вечер. Деревья цвели. Сидя в
садике, я повторял про сложение. Открылось окно, и маман позвала меня в дом
и велела проститься с Александрою Львовной, которая отправлялась на Дальний
Восток. Она была в форме ‘сестры’, торопилась и пила, наливала в два
блюдечка: — Пусть остывает скорей. — Завоюете их, — говорила маман, — и
тогда у нас чай будет дєшев.
На лето Кармановы переехали в Шавские Дрожки, и после экзаменов я и
маман побывали у них. С парохода ‘Прогресс’ нам видны были дамбы и крепость.
Оркестр, погрузившийся на пароход вместе с нами, играл. Когда он умолкал,
господа возле нас толковали об Англии и осуждали ее. — Христианский народ, —
говорили они, — а помогает японцам. — Действительно, — пожимая плечами,
обернулась ко мне и поудивля-лась маман. Я смутился. На книге про Маугли
напечатано было, что она переводная с английского, и я думал поэтому, что
Англию надо любить.
Инженерша и Серж вышли встретить нас. Праздничные, мы прошли через
парк. Разместясь на эстраде, наш оркестр уже загремел. Встали с лавочек дамы
в корсетах, в кушаках со стеклярусом и твердых прическах с подложенным под
волосы валиком и пошли по дорожкам. Мужчины в бородах и усах, в белых
форменных кителях сопровождали их. Серж поклонился одной из них и сообщил
мне, что это — нотариусиха Конрадиха фон-Сасапарель. За заборчиками
красовались шары на зеленых подставках и веранды с фестончиками из парусины.
На кухнях стучали ножи. В гамаках под деревьями нежились дачницы. Бегая и
пререкаясь друг с другом, девицы и мальчики играли в крокет.
Расставаясь, Кармановы попросили маман заходить иногда на их городскую
квартиру, чтобы быть уверенными, что Чаплинский сторожит ее тщательно. В
этот же вечер мы завернули туда. Мы застали Чаплинского спящим. Набросив
пальто, он впустил нас, и мы обошли с ним все комнаты. Он пригласил нас к
окну и, значительный, указал нам на сад. Под каштанами, где всегда пели
няньки, сидели подвальные. — Пользуются, — пояснил он нам мрачно, — что
господа поразъехались. — Мы рассказали об этом Кармановым, и они написали
Кантореку, чтобы он принял меры.
Недолго я оставался без дела. Маман сговорилась с Горшковой, и я стал
ходить к ней учиться немецкому, чтобы к началу занятий в училище что-нибудь
уже знать. — ‘Вас ист дас?’ — диктовала Горшкова и, пока я писал, подходила
ко мне. Я запрятывал руки, и она не могла захватить их. Задумавшись, она
иногда принималась смотреть на меня. Раз в передней она мне сказала, что
Плеве убит, и, расстроенная, быстро набросясь, схватила меня и потискала.
Изредка я встречался со Стефанией. Кланяясь ей, я принимал строгий вид,
и она не осмеливалась заговорить со мной.

    15

— В училище завтра молебен, — объявила однажды маман и подала мне
‘Двину’. Я прочел извещение. — Итак, — думал я, — уже кончилось лето. — Я
съездил в последний раз в Шавские Дрожки. На лозах там уже поредела листва.
Паутина летала уже. У Кармановых я увидел Софи. Мимоездом она там гостила с
ребеночком. Неповоротливая, встав с качалки, она осмотрела меня. — Всє такой
же, — эффектно сказала она, — но в глазах уже что-то другое. — Конрадиха
фон-Сасапарель завернула при мне. Представительная, она опиралась на посох.
На нем были рожки и надпись ‘Криме’. Инженерша подсела к ней, и они
говорили, что следует поскорее сбыть с рук Самоквасово и что вообще хорошо
бы распродать всє и выехать. Я был встревожен. — Уедет и Серж, — думал я, —
и конец будет дружбе. — Печальный, я возвращался домой на ‘Прогрессе’.
Шумели его два колеса. Пассажиры молчали. Был виден на холмике садик, и
сквозь садик виднелся закат.
В приложение к книгам Л. Кусман дала мне в этом году ‘Мысли мудрых
людей’. На обложке их было написано, что они стоят двенадцать копеек. Маман
просмотрела их и одобрила кое-какие из них, и я рад был. Но в школе я узнал,
что Ямпольский и Лившиц давали ‘Товарищ, календарь для учащихся’.
Разочарованный, я решил не иметь больше дела с Л. Кусман. Я думал об этом,
когда вечером вышел пройтись. Озабоченный, я не заметил на улице учителя
чистописания, и меня посадили за это в карцер на час. Я рыдал весь тот день,
и маман подносила мне капли.
К нам в церковь водили теперь гимназисток. Они были в белых
передничках, бантиках и, не вертя головой, углом глаза смотрели на нас. Их
начальница, в ‘ленте’, торжественная, иногда доставала из мешочка платок, и
тогда запах фиалки долетал до нас. Тусенька чинно стояла в рядах,
притворяясь, что ничего не замечает вокруг, и краснела, когда кто-нибудь
поглядит на нее. — Натали, Натали, — думал я, и обедни уже не казались мне
больше такими длинными.
В классе я сидел рядом с Фридрихом Оловым. Он был плохой ученик и во
время уроков, вырвав лист из тетради, любил рисовать на нем глупости. Он
уверял меня, будто всє, что рассказывают про Подольскую улицу, правда, и я,
возвращаясь из школы, несколько раз делал крюк и ходил по Подольской, но я
не увидел на ней ничего замечательного. Один раз мне попался там Осип,
который когда-то учился со мной у Горшковой, и он посмеялся, что встретил
меня там. Он был оборванец, и мне пришло в голову позже, что у него мог быть
нож и он мог бы помочь мне отомстить учителю чистописания. Обдумав, как мне
говорить с ним, я пошел к нему в школу, в которой он жил, но его уже не было
в ней.
Этой осенью мы переехали на другую квартиру. Она была в том же
квартале, в каменном доме Канатчикова. Приходя за деньгами. Канатчиков
заводил разговор о религии. Он нам показывал, как надо креститься
двухперстно. Из дома теперь нам видна была площадь, на которой учили солдат.
В уголке ее, окруженная желтой акацией, была расположена небольшая военная
церковь. Молебен, который служили на площади, когда отправляли полки на
войну, мы слышали стоя у окон.
Кармановы были у нас на новоселье. Они не уехали. Им подвернулось
недорого место вблизи Евпатории, и они собирались построить там доходную
дачу. С двоими из Пфердхенов Серж уже начал учиться у Гаусманши, чтобы
весной поступить в первый класс. Серж сказал мне, что Гаусманша говорит
‘пять раз пять’. Посмеявшись над этим, мы приятно болтали вдвоем в моей
комнате и не зажигали огня. Прогудели гудки в мастерских. Позвонили негромко
на колокольне
на площади. С линии иногда доносились свистки. Мы серьезно настроились.
Я рассказал кое-что из ‘Истории’, и мы подивились славянам, которые брали в
рот для дыхания тростинку и сидели весь день под водой. Распростившись с
гостями, я слушал с крыльца, как шуршали по песку их шаги. Я стоял как
Манилов. Упала звезда, и мне жаль было, что в эту минуту я не думал о мести
учителя, — а то бы она удалась мне.

    16

— Надо больше есть риса, — говорила теперь за обедом маман, — и тогда
будешь сильным. Японцы едят один рис — и смотри, как они побеждают нас.
Как каждый год, мы опять были у Кондратье-вых на именинах. Кондратьева
прочитала нам несколько писем от мужа. Мне очень понравились в них слова
‘гаолян’ и ‘фанза’. Андрей тоже, как и Серж, собирался поступить в первый
класс. Он готовился у учителя Тевеля Львовича.
Все мальчуганы теперь были заняты, и я с ними виделся редко. Почти не
встречался я с Сержем. Карманова же очень часто бывала у нас. Ей понравилась
церковь напротив нашего дома. Священником там теперь был монах. Он носил
черный клобук, с которого сзади что-то свисало, и мантию. Это
заинтересовывало.
Учителя чистописания не было несколько дней. Он болел. Я желал ему
смерти и молился, чтобы бог посадил его в ад. Но он скоро явился. — ‘Иуда, —
вывел он на доске, — целованием
предал Иисуса Христа’, — и мы начали списыватьвать.
На рождестве я нигде почти не был. Кармановы укатили в Либаву к Софи и
прислали оттуда открыточку с кирхой и надписью ‘фрєлихе вейнахтен’.
В этом году ин^кенерша полюбила политику. Часто она принималась судить
о ней, и тогда у меня и маман начинали слипаться глаза.
Стало капать при солнышке с крыш, и училище стало надоедать мне всє
больше. Я очень обрадовался, когда одним солнечным утром, значительный,
Головнєв сообщил нам у вешалок, что какого-то князя убили и в двенадцать
часов мы отправимся на панихиду, а оттуда — домой. Он любил сообщить
неожиданное.
С панихиды я вышел торжественный. Олов предложил мне пойти на базар. Я
еще никогда не бывал там, и мы побежали туда. Мы хихикали и, держась друг за
друга, толкались. Кухарки едва не сшибали нас с ног, задевая корзинами.
Дамы, остановясь у возов с съестным, пробовали. Мужики говорили вслух
гадости. Я в первый раз еще видел их близко. — Они как скоты, — сказал Олов,
и мы поболтали о них.
Приближалось говенье, но я мало думал о нем. Я решил уже, что не
признаюсь отцу Николаю ни в чем, потому что он может наябедничать или сам
сделать пакость.
Та дама, которая к нам приезжала когда-то из Витебска, снова прислала
открытку. Она нас звала погостить у нее. Мы решились, и маман написала
прошение об отпуске.
Лето пришло наконец. Мы расстались с Кармановыми, уехавшими строить
дачу, и тоже отпра вились в путь. Приглядеть за Евгенией мы попросили
Канатчикова.
Экипаж встретил нас у железной дороги. С большим интересом привстали мы
с мест и смотрели, когда впереди уже показалось имение. Труба винокурни
стояла над ним. Мужики боронили. Вороны вертелись около них. Я представил
себе путешествия Чичикова.
Мы явились, и нас стали расспрашивать. Мы припомнили тут кое-что из
своих разговоров с Кармановой. — Простонародье бунтует, — сказали мы. — Мер
принимается мало.
Под вечер мы ходили смотреть, как рабочие пляшут за парком на
окруженном скамьями полу. Этот пол специально был настлан для них, чтобы они
не болтались в свободное время и были всегда на виду.
Возвратясь, мы, как ‘Гоголь в Васильевке’, посидели на ступенях
крыльца. Птица щєлкнула вдруг и присвистнула. — Тише, — сказала маман. Она
поднесла к губам палец и с блаженным лицом посмотрела на нас. — Соловей, —
прошептала она.
Мне не велено было ходить за ворота, но я и не стремился туда. Страшно
было бы встретиться вдруг одному с мужиками. Из комнаты, называвшейся
‘библиотека’, я вытащил ‘Арабские сказки для взрослых’ и, пока мы гостили,
читал их в саду. В них написано было про ‘глупости’. Я убедился теперь, что
мальчишки не врали.
Накануне Иванова дня латыши пришли к дому с огнями и ветками и надели
на всех нас венки. Они долго скакали и пели и жгли бочки с смолой. Мы поили
их пивом и легли, когда все разошлись и огни были залиты и ворота закрыты и
сторож заколотил, как всегда, по доске.
Уже выписаны для охраны имения были солдатики. Скоро мы увидели, стоя у
окон, как они входят во двор. Они были невзрачные, но коренастенькие, несли
ружья и пели про Стесселя:
Стессель — генерал доносит,
Что нет снарядов никаких.

    17

Я еще раз попал в обучение к Горшковой. Когда мы приехали в город,
маман отдала меня подучиться французскому. — Это трудный язык, — говорила
Горшкова. — Все буковки в нем пишутся так, а читаются этак. — Желая меня
подбодрить, она целилась, чтобы, схватив мои руки, пожать их, но я успевал
их отдернуть и сесть на них быстро. Горшкова не очень мне нравилась. Кожа ее
напоминала мне нижнюю корку, мучнистую и шероховатую.
Был жаркий день. Солнца не было видно. Из садов пахло яблоками. По
дороге к Горшковой я встретил мальчишку с ‘Двиной’. — Заключение мира! —
выкрикивал он. Я спросил его, правда ли это, и он показал мне заглавие.
Горшкова о мире не знала еще, и я не сказал ей, чтобы она не
расчувствовалась и не набросилась мять меня.
Миру мы очень обрадовались, но Карманова, возвратившаяся из Евпатории,
расхолодила нас.- Если бы мы воевали подольше, — говорила она нам, — то мы
победили бы. Витте нарочно подстроил всє это, потому что он женат на
еврейке, и она подстрекала его. Серж давал мне смотреть ‘модель дачи’ —
деревянную, с настоящими стеклами в окнах. Училище красили, и начало занятий
было отложено на две недели, но он щеголял уже в форме.
Учебники в этом году я купил у Ямпольского. Я получил наконец
‘Календарь’. Я не ходил теперь мимо Л. Кусман. Внезапно она могла открыть
дверь и, придерживая на груди свой платок, посмотреть на меня и спросить,
почему это я до сих пор не иду к ней за книгами.
Серж и Андрей были оба теперь в первом классе. Серж был в ‘основном’, а
Андрей — в ‘параллельном’. Уроки ‘закона’ у них были общие, и тогда они
вместе сидели. Андрей нарисовал раз во время закона картинку. — ‘Пожалуйте к
столику, — называлась она, — мои милые гости’ — Карманова очень была
недовольна, увидев ее. — Всє какие-то пасквили, — стала она говорить с
отвращением. — Чтобы критиковать, надо быть самому совершенством. — Она
приказала, чтобы Серж пересел.
Мы отпраздновали уже именины наследника и отстояли молебен в годовщину
‘спасения в Борках’. Назавтра, когда прозвенели звонки и учитель вошел,
гладя бороду, и, крестясь, стал у образа, а дежурный начал читать
‘Преблагий’, с страшным треском разорвалась вдруг где-то под боком бомба.
Училище в этот день на неопределенное время закрыли.
Когда мы обедали, вдруг в мастерских по-особенному загудели гудки.
Погодя мы услышали выстрелы. К ночи Евгения узнала для нас, что застрелено
четверо. Бунтовщики подобрали их и при факелах носят по улицам, чтобы
будоражить народ.
Мы смотрели, когда хоронили их. С важными лицами впереди выступали
ксендзы. — Вот мерзавцы, — сказала Карманова и разъяснила нам, что, по
религии, им полагается быть за правительство, но они ненавидят Россию и
готовы на все, чтобы только напакостить нам. За гробами играли оркестры из
мастеровых и пожарных. Почти целый час, перестав уже нас занимать, мимо
окон, пошатываясь, двигались флаги и полотнища с надписями. Мы узнали потом,
что у кладбища была перестрелка, и в ней Вася Стрижкин ранен был дробью.
Бедняжка, до выздоровления он не мог ни лежать на спине, ни сидеть.
Чтобы я не болтался, маман мне велела читать ‘Сочинения Тургенева’. Я
их усердно читал, но они не особенно интересовали меня.
Мы не раз начинали и снова бросали учиться. Мы стали употреблять слова
‘митинг’, ‘черносотенец’, ‘апельсин’, ‘шпик’. Однажды когда мы опять
бастовали, ко мне зашли Серж и Андрей и сказали мне, что они разогнали
сейчас немецкую школу. Они захватили в ней классный журнал. ‘Алфавит’
начинался: ‘Анохина, Болдырева’. Я посмеялся, а к вечеру мне стало грустно.
Я думал о том, что все делают что-нибудь интересное, мне же на ум никогда
ничего не взбредет.
У маман тоже бывали иногда забастовки. Она была ‘правая’, но бастовала
охотно. Она рассказала мне раз, что начальник ее был на митинге и решил не
ходить туда больше, потому что, пока он там был, он там чувствовал, что
соглашается с непозволительными рассуждениями. Мы похвалили его.
И Ямпольский и Лившиц при каждой покупке давали талончики с
обозначением суммы, и кто предъявлял их на десять рублей — получал
что-нибудь. Ученик Мартинкевич, через которого отец закупил принадлежности
для канцелярии, получил у Ямпольского альбом для стихов. Когда в школе
учились, он требовал, чтобы ему написали. Я долго держал у себя этот
альбомчик и мучился, потому что не знал, что писать. Я нашел в нем стихи,
называвшиеся ‘Декокт спасения’.
Возьмите унцию смирения,
Прибавьте две — долготерпения,-
начинались они и подписаны были: ‘С благословением иеромонах Гавриил’.
Оказалось, что монах из церкви напротив нашего дома был Мартинкевичу
родственник.

    18

Мне хотелось узнать у монаха, согласится ли бог посадить кого-нибудь в
ад, если будут хорошенько молиться об этом, и, чтобы встретить монаха, я
думал сойтись с Мартинкевичем. Я не успел, потому что вернулись наши полки,
а те, которые их замещали, ушли, и монах ушел с ними.
Из Азии офицеры навезли много разных вещичек. Кондратьев поднес нам
интересные штучки для развешиванья на стенах. На столе у него, где когда-то
лежал ‘Заратустра’, красовался теперь ‘Красный смех’. Он давал нам читать
его.
Вскоре мы увиделись и с Александрою Львовной. Она постарела. Она
сообщила нам, что посвятила себя уходу за контуженным в голову доктором
Вагелем, и намекнула, что, может быть, даже вообще не расстанется с ним. Мы
приятно задумались.
Церковь, в которую так охотно ходила Карманова, когда здесь был монах,
оказалось, могла разбираться. Ее развинтили и отослали под Крейцбург, где
часть латышей была православная. Вместо нее теперь должен был строиться
‘гарнизонный собор’. С интересом мы ждали, каков-то он будет.
В один светлый вечер, когда я и маман пили чай, к нам явился
Чаплинский. С большим оживлением он объявил нам, что в Карманова по дороге
из конторы домой кто-то выстрелил и он умер через четверть часа.
Любопытные женщины стали ходить к нам и расспрашивать нас о Кармановых.
Мы отвечали им. Об инженерше маман рассказала им, что она уже несколько лет
не жила с инженером. Я был удивлен и поправил ее, но она мне велела не
вмешиваться рассказала, что она уже несколько лет не жила с инженером. Я был
удивлен и попраил ее, но она велела не вмешиваться в разговоры больших.
Неожиданно я простудил себе горло, и мне не пришлось быть на похоронах.
Из окна я смотрел на них. В шляпе ‘подводная лодка’, которая после окончания
войны уже вышла из моды, маман шла с Кармановой. Сержа они от меня
заслоняли. Зато я нашел в толпе Тусеньку. Мне показалось, что она незаметно
бросила взгляд на меня.
Серж сказал мне потом, что он дал себе клятву отомстить за отца. Я
пожал ему руку и не стал говорить ему, что отомстить очень трудно.
Я должен был скоро расстаться с ним. Он уезжал навсегда. Инженерша уже
побывала в Москве и сыскала квартиру. Отъезд был отложен до начала каникул.
Одиночество ждало меня.
Стали строить собор. Рыли землю. Возили булыжник. В квартале за кирхой
начали строить костел. Староверы приделали колокольню к ‘моленной’. Отец
Николай разъяснил нам, что всем исповеданиям дали свободу, но это не имеет
большого значения и главным по-прежнему останется наше.
Кармановы сели в вагон. Поезд тронулся. Мы помахали ему. — Серж, Серж,
ах, Серж, — не успел я сказать, — Серж, ты будешь ли помнить меня так, как я
буду помнить тебя?
Из Митавы на лето приехали в Шавские Дрожки Белугины. Мы побывали у
них. Странно было мне видеть курзал, парк и знать, что я уже не встречу
здесь Сержа. Маман была тоже грустна.
У Белугиных мы застали Сиу, отца Тусеньки. Он был с бородкой, в очках.
Он похож был на портрет Петрункевича. — Вы не читали речь Муромцева? —
благосклонно спросил он маман.
Дочь и сын у Белугиных были немного моложе меня. Я стал ездить к ним в
Шавские Дрожки. Белугина была сухопарая дама с лорнетом и в оспинах. Время
она проводила под соснами, покачиваясь в гамаке и читая газету. Белугин, ее
муж, ловил рыбу. Сестра ее, Ольга Кускова, водила нас в лес. Один раз мы
дошли до железной дороги и увидели поезд с солдатами. Он катил к Крейцбургу.
Из пассажирских вагонов смотрели на нас офицеры. — ‘Карательная’, — пояснила
нам Ольга Кускова.
При мне иногда заходила к Белугиным Тусенька, но она со мной важничала
и говорила мне ‘вы’.
Когда я не был там, я читал Достоевского. Он потрясал меня, и за обедом
маман говорила, что я — как ошпаренный.
Дни проходили. Уже на реке появились песчаные мели, и ‘Прогресс’
маневрировал, чтобы не сесть на них. В черненькой рамке газета ‘Двина’
напечатала о безвременной смерти учителя чистописания.
Однажды я встретился с Осипом. Он был любезен. Он вызвался показать,
где закопаны висельники. Я рассказал ему случай с учителем. — Осип, — сказал
я, — ты был бы согласен убить его, если бы он сам не умер? — Я взял его руку
и в волнении смотрел на него. Он ответил мне, что для знакомого все можно
было бы. Мне было жаль, что так поздно я встретил его.

    19

Снова осень была на носу. В палисаднике уже щелкали, лопаясь, стручья
акаций. Во время дождя, когда пыль прибивало, подвальные открывали окошки.
Тогда мы спешили закрыть свои окна, чтобы вонь не врывалась к нам. — Прежде,
— говорила маман, — можно было бы просто послать к ним Евгению и запретить
им.
В училище я не нашел уже Фридриха Олова. Летом его свезли в Ригу и
определили в торговый дом ‘Кни, Фальк и Федоров’. Вместо него поступил
новичок по фамилии Софронычев. Звали его ‘Грегуар’. Он был сын
полицмейстера, переведенного к нам взамен Ломова. Тусенька свела дружбу с
сестрой Грегуара ‘Агатой’ и бесплатно ходила с ней в театр и цирк. Я бы мог
часто видеть ее, если бы я записался в друзья к Грегуару. Но он был неряха,
и, кроме того, я в течение прошлого года привык не любить полицейских.
Андрей в один праздничный день завернул ко мне. Он посмотрел мой
учебник ‘закона’ и, посмеявшись над картинкой ‘фелонь’, предложил мне
пройтись с ним.
Маман была на телеграфе, и я вышел с Андреем без спроса. Я не был
уверен, хорошо ли я сделал, отправясь с ним. Мы осмотрели постройки. Еврейка
в платке с бахромой подошла к нам.- Не бейте, — сказала она, — того мальчика
в серых чулках. — Мы смеялись. Потом мы послушали, как мужчина в подтяжках,
который сидел у калитки, играл на трубе.
‘Мел, гвоздей’, —
перечислено было на прибитой к калитке дощечке, —
‘кистей, лак и клей’,
и задумавшись, мы напевали это под звуки трубы.
Разговаривая, мы оказались у кладбища. В буквах над входом уже
отражался закат. На могилах доцветали цветы. Осыпались деревья. Нескладные
ангелы, стоя одною ногой на подставке, смотрели на небо, как будто
собирались лететь. Благодушно настроенный, я уже начинал говорить себе, что
Андрей, все же, тоже хороший. И вдруг возле столбика с урной над прахом
Карманова он принялся городить всякий вздор. — Без причины, — между прочим,
сказал он, — его не убили бы. — Я, возмущенный, старался не слушать его и
раскаивался, что согласился идти.
Я решил, что мне лучше всего совершенно не видеться с ним. Но опять нас
позвали на кондратьевские именины, и маман повела меня. Гости сидели у стен.
На картинках нарисованы были гора и японка внизу, наклонившаяся над
скамейкой с харчами. Я сел за маман. Говорили, что, когда пустят ток, у нас
будет работать электрический театр. Андрей, как всегда, подмигнул мне на
двери ‘приемной’, и я сделал вид, что не понял. Но скоро маман мне велела не
сидеть возле взрослых. Я вынужден был согласиться отправиться в сад.
Мы заметили несколько яблок и сбили их. Мы занялись ими, сев на
ступеньки. Жуя, мы старались представить себе электрический театр. Он должен
был быть, вероятно, необыкновенно прекрасен. — Андрей, — сказал я,
пододвинувшись ближе, — есть одна ученица по имени Тусенька. — Сусенька? —
переспросил он. Я встал и ушел от него. Ложась вечером спать, я подумал, что
‘Тусенька’ — правда, какое-то глупое имя, и что лучше всего называть ее так:
Натали.
В воскресенье я после обедни спустился за дамбу. Там я посмотрел на
леса электрической станции и побродил. Огороды, пустые уже, начинались за
крайней лавчонкой, и в окнах ее, как давно-предавно, я увидел висящие свечи.
Старушка из ваты, насквозь прокоптившаяся, как трубочист, была тоже тут.
Дохлые мухи прилипли к ней. Клюква в кузовке у нее за спиной побелела.
Приятная грусть охватила меня, и я рад был, что мне, словно взрослому, уже
‘вспоминается детство’.
Маман как-то встретилась в бане с Александрою Львовной. Она вышла замуж
за доктора Вагеля. — Он, — рассказала она, — не совсем еще вылечил голову и
иногда проявляет различные странности. — Свадьбу они не справляли. Они
обвенчались тихонько в Гриве Земгальской.
Довольные, мы посмеялись.
Софронычев несколько дней ‘фуговал’: выходил утром из дому и не являлся
в училище. Стало известно потом, что учитель словесности посетил
полицмейстера. Вместе они отодрали Грегуара веревкой. Я думал, что, может
быть, Натали после этого будет стесняться сидеть с ним в полицмейстерской
ложе.

    20

‘Серж, — писал я во время уроков на вырванных из тетради листках, — я
заметил, что уже становлюсь как большой. Иногда мне уже вспоминается
детство.
Мне кажется, что и другие это тоже находят. Евгения, наша кухарка,
например, когда нету маман, все охотней является в комнату и толкует со
мной’. — Я писал, как она мне рассказывала про Канатчикова, что под домом у
него сидит сын на цепи и что сын этот глупый, или про подвальную Аннушку —
как она сопровождает во время маневров войска и продает им съестное, когда
же маневры кончаются, то зарабатывает как-то там тоже у войск, но Канатчиков
к ней придирается и ругает ее, если люди приходят к ней в дом.
‘Серж, — писал я, — ты знаешь, я строчу тебе это на арифметике. Мне все
равно не везет в ней. Я думаю, не оттого ли, что я почему-то не могу
рассмотреть на доске мелкие цифры. Поэтому мне не удается следить за
уроком’.
‘Я много читаю. Два раза уже я прочел ‘Достоевского’. Чем он мне
нравится, Серж, это тем, что в нем много смешного’.
‘Слыхал ли ты, Серж, будто Чичиков и все жители города Эн и Манилов —
мерзавцы? Нас этому учат в училище. Я посмеялся над этим’.
‘Серж, что ты сказал бы о таком человеке, который а) важничает, б) по
протекции, не платя, ходит в театр?’
Я рвал свои письма, когда они были готовы, и забрасывал клочья за шкаф,
потому что у меня не было денег на марки, маман же перед отправкой читала бы
их.
‘Серж, — писал я еще, — ты не видел борцов? Я не прочь бы взглянуть на
них, Серж, но, ты знаешь, маман где-то слышала, что это — грубо’.
На святках в помещении училища состоялся ‘студенческий бал’. В
гимнастическом зале, уставленном елками, зажжено было множество ламп. Между
печками расположился военный оркестр и под управлением капельмейстера Шмидта
играл. Мадам Штраус хотелось послушать поближе, и она подходила к печам и
стояла внимательная, держа в руках сахарницу, которую выиграла в ‘лотерее
аллегри’.
На сцену выходили актеры из театра и произносили стихи. Мадмазель
Евстигнеева пела. Играла, качая пером, украшавшим ее голову, Щукина,
содержательница ‘Музыкального образования для всех’. — Может быть, — думал
я, — она дочь этих ‘статских советников Щукиных’, на могиле которых когда-то
я сидел, дожидаясь ‘господ и госпож’.
Объявили антракт для открытия форточек и удаления стульев. Среди
суетившихся был Либерман. Он был очень параден в мундире со шпагой и
‘распорядительском банте’. Я вспомнил Софи, его сверстницу, вместе с ним так
удачно когда-то игравшую в драме, и мне стало грустно: бедняжка, она
почему-то казалась уже лет на двадцать старее его.
На расчищенном месте уже завертелись вальсєры. Карл Пфердхен кружился
со своей сестрой Эдит. Конрадиха фон-Сасапарель выступила с Бодревичем,
издателем газеты ‘Двина’. Натали, покраснев, приняла приглашение
подскочившего к ней Грегуара. Учитель словесности, мимо которого я проходил,
подмигнул ему. Он улыбнулся, польщенный. Мне подали с ‘почты амура’ письмо.
— ‘Отчего это, — кто-то спрашивал в нем, — вы задумчивы?’ —
Заинтересованный, я стал смотреть на все лица и, как Чичиков, силился
угадать, кто писал. Я увидел при этом Л. Кусман и поспешил убежать.
Я не сразу вернулся домой, я прошелся по дамбе. Мечтательный, я вынимал
из кармана записку, полученную на балу, и опять ее прятал. Погода менялась
от оттепели к небольшому морозику, и на глазах у меня расползлись облака и
открылось темное небо со звездами. Двое саней не спеша обогнали меня. — У
тебя ли табак? — спросил задний мужик у переднего. Я удивился немного.
услышав, что мужики, как и мы, разговаривают.
Письмецо я хранил, и минуты, которые иногда проводил над ним, я считал
поэтическими.
Подходила весна. От Кармановых я получил предложение провести с ними
лето. Они обещали заехать за мною. Маман изготовила мне полосатые трусики.
Этой зимой мы видели члена Государственной думы. Канатчиков делал
осмотр, какой будет нужен ремонт. Он стоял у окна и ощупывал рамы. Член думы
проехал вдруг — в маленьких санках., запряженных большой серой лошадью под
оливковой сеткой. Канатчиков крикнул нам. Мы подбежали и успели увидеть
молодцеватую щєку и черную бороду. — Наш, крайний правый, — сказал нам
Канатчиков. Мы улыбнулись приятно.

    21

У Кармановой были еще в нашем городе кое-какие делишки. Она продавала
участок, который достался ей по закладной. Из-за этого она прожила у нас
несколько дней.
Я и Серж побывали вдвоем в Шавских Дрожках. Оркестр играл, как всегда.
Из купален слышны были всплески. Лоза над рекою цвела. — Серж, ты помнишь, —
сказал я, — когда-то мы были здесь счастливы.
Долго мы ехали в поезде. Утром мы вскакивали, чтобы видеть восход. К
концу дня облака принимали вид гор, обступающих воду.
Прибыв в Севастополь, мы наскоро осмотрели собор панораму и перед
вечером отплыли. Мы заболели в пути морскою болезнью. Мы приплыли поздно, и
я не увидел впотьмах ни мечети, ни церкви. Я знал их давно по открытке
‘Приветствие из Евпатории’.
Нас посадили на шлюпки. Мне сделалось дурно, когда я слезал туда по
веревочной лестнице. — Васенька — мысленно вскрикнул я. Кто-то подхватил
меня снизу.
У мола нас ждал Караат, запряженный в линейку. Он взят был на лето
напрокат у татар. Держа вожжи, возница — на ‘даче’ он был управляющий,
кучер, садовник и сторож — обернулся к Кармановой и начал ей делать доклад.
Одинаковые, друг за другом шли дни. Мы вставали. Карманова в ‘красном,
с турецким рисунком, матинэ из платков’ принималась сновать между
‘флигелем’, в котором мы жили, и ‘дачей’. Являлись с корзинами булочники.
Караат начинал возить дачников к грязям и в город. Карманова, стоя в пенсне
у ворот, отмечала в блокнотике, кто куда едет. Во двор, томно глядя, выходил
Александр Халкиопов, студент. Мы здоровались с ним и отправлялись с ним к
морю.
У моря мы проводили все утро, валяясь, беря в горсть песок и по
зернышку медленно сыпля его. Александр рассказывал нам интересные штуки. Я
часто чего-нибудь не понимал. — Ты дитя, — говорил тогда Серж, — шаркни
ножкой. — В Москве он узнал много нового, много такого, чего я никогда бы
себе и представить не мог.
Отобедав, я уходил с Сержем в тень. Он читал там ‘Граф Монте-Кристо’
или ‘Три мушкетера’. Он брал их из библиотеки. Когда он кончал читать первую
книгу и принимался за следующую, я начинал читать первую. Мне не удавалось
прочесть только последнюю книгу — окончив ее, Серж отдавал ее. Я вспоминал
тогда о деньгах Чигильдеевой. Если бы я ими мог уже распоряжаться, я сам
записался бы в библиотеку и ни от кого не зависел бы.
Вечером дачницы, перекликаясь, собирались на главной террасе. Гурьбой,
драпируясь в ‘чадры’ из расшитого блестками ‘газа’, они уводили Александра
гулять. Их мужья отправлялись в бильярдную. Дети садились на доску качелей и
тихо покачивались. Я и Серж подходили и прислонялись к столбам. Становилось
темно. Инженерша при лампе читала у себя на веранде ‘Кво вадис?’. Кухарка с
помощницей, сидя на заднем крыльце, тоже с лампочкой, чистили к завтраму
овощи. В море гудел пароход. Иногда недалєко начинали играть на трубе.
Мел, гвоздей, —
подпевал я тогда ей беззвучно, —
Кистей, лак и клей.
Тарахтела, приближаясь к воротам, линейка, бегал Караат, и его
распрягали.
В шкафу я нашел одну книгу, называвшуюся ‘Жизнь Иисуса’. Она удивила
меня. Я не думал, что можно сомневаться в божественности Иисуса Христа. Я
прочел ее прячась и никому не сказал, что читал ее. — В чем же тогда, —
говорил я себе, — можно быть совершенно уверенным?
Новые дачники сразу подолгу сидели на солнце, и оно обжигало их. Мы им
советовали употреблять ‘Идеал’, крем Петровой. Потом мы ходили к ней и
получали ‘комиссию’. Я дочитал на нее ‘Мушкетеров’ и ‘Графа’ и скопил два
двугривенных.
Скоро появились арбузы и дыни. Теперь Караата кормили их корками. —
Значит, он сыт, — говорила Карманова, — если не ест их.
В одно воскресенье Александр решил съездить в город. Он взял нас с
собой. На бульваре мы сели. Рассеянные, мимо нас пробегали девицы. Тогда он
вытягивал ногу, и они спотыкались. Уткнувшись в платок, Серж ужасно смеялся.
Я думал о том, что он слишком уже увлечен Александром, и мне начинало
казаться, что он равнодушен ко мне.
Караимская дама Туршу, наша новая дачница, попросила однажды, чтобы я
показал ей, где живет хиромант. Я пошел с ней вдоль каменных стен, за
которыми, низенькие, росли абрикосы. Она была черная, с темными веками, в
розовом платье и зеленой ‘чадре’. — Побеседуемте, — предложила она мне, и я
рассказал ей, как был убит инженер. — Без причины, — сказал я, — конечно,
его не убили бы.
Из Евпатории я возвращался один. Инженерша дала мне для маман
‘перекопскую дыню’. Туршу помахала мне вслед из окна своей комнаты, и
Александр, который стоял у окна вместе с ней, покивал мне. Серж сел на
линейку со мной и проехался до парохода.

    22

Когда я приехал и вышел из вокзала на площадь, то город показался мне
странным. На улицах не было видно деревьев. Извозчики были одеты по-зимнему.
Дрожки у них были однолошадные. Не было слышно, как море шумит. Я представил
себе ‘Графскую пристань’ — колонны и статуи и ступени к воде. — Серж, Серж,
ах, Серж, — по привычке вздохнул я.
Собор против нашего дома почти был достроен. Его купола были скрыты
холщовыми навесами в виде палаток. Извозчик сказал мне, что там —
золотильщики.
Аннушка с бабкой и дочерью Федькой стояла у дома на солнышке. — Может
быть, — думал я, — глядя на эти шатры, она вспоминает маневры. — Она
поклонилась и крикнула что-то.
Маман была дома. Увидя меня из окна, она выбежала, и Евгения выбежала
вслед за нею. Они расспросили меня, пока я умывался. — Вот видишь, — сказала
маман, — как приятно иметь знакомых со средствами.
Всє разузнав от меня, она стала сама сообщать мне, что случилось в
течение лета. То место, где была расположена выставка, оказалось, теперь
называется ‘Николаевский парк’. Там устроено было гулянье в пользу ‘Русского
человеколюбивого общества’. Щукина, сидя в киоске, продавала цветы, и маман
помогала ей: господин Сиу встретил ее и усадил.
Просиявшая, она стала смотреть на окно. Я взволнован был. В первый же
день по приезде я услышал о Щукиной, ‘Образование’ которой посещала в
‘нечетные дни’ Натали, и о господине Сиу. Я подумал, что, может быть, это —
предзнаменование.
Я пробежался. Вдоль дамбы местами сидели рабочие и разбивали булыжники
в щебень для чинки шоссе. С электрической станции уже убирали мостки и
подпорки. Магистр Ян Ютт перебрался со своею аптекой в новый собственный дом
— он украшен был около входа барельефом ‘сова’.
Я побродил между Щукиной и домом Янека. Если бы вдруг Натали появилась
здесь — благовоспитанная, с скромным видом и с папкой ‘мюзик’, — я сказал бы
ей: — Здравствуйте.
В классе среди второгодников оказались Сергей Митрофанов из
‘Религиозных предметов’ и — Шустер. Он жил в нашем доме, и мы вместе пошли
из училища. Он рассказал мне, что его младший брат исключен, потому что уже
просидел в первом классе два года и остался на третий. Отец отлупил его и
отдал в пекарню ‘Восток’.
Из газеты ‘Двина’ мы узнали однажды о несчастье, случившемся с
Александрою Львовной. Скончался ее муж, доктор Вагель. Мы очень жалели ее. —
Мало, мало, — сказала маман, — довелось ей наслаждаться семейною жизнью.
Мы были на похоронах. Там мы встретили нескольких прежних знакомых. Они
уже сгорбились, стали седыми. Маман упрекала их, что они совершенно забыли
ее. Была музыка. Я шел с Андреем, и мы узнавали места, которые в прошлом
году вместе видели. — Вот ‘мел, гвоздей’, — говорили мы. — Будьте здоровы.
‘И. Ступель’.
На кладбище, возле могилы Карманова, вспомнив, я рассказал, как в то
время, когда я гостил в Евпатории, Сержу покупали одной булкой больше, чем
мне, и объясняли при этом, что платят за лишнюю из его собственных средств.
Отстав от процессии, мы посмеялись.
Обратно Кондратьевы нас подвезли. — Электрический театр, — сказали они
нам, открывается на этих днях. — И они предложили нам посмотреть его вместе.
Уже по ночам подмораживало. Уже днем в теплом воздухе стали встречаться
места, где вдруг делалось холодно, как над ключами, которые бьют иногда в
теплой речке.
Однажды Евгения вошла ко мне в комнату очень таинственная. Затворив за
собой створки двери, она повернулась к ним и приложила к ним руки. Потом
осторожно приблизилась и сообщила про младшего Шустера, что его ‘посадили’.
Он продал дерюгу, которою в пекарне ‘Восток’ накрывались дежи.
К октябрю уже кончили строить собор. В именины наследника происходило
его ‘освящение’. В иконостасе мне понравилось изображение Иисуса Христа за
вином и с ‘любимым учеником’ у груди. Вася вспомнился мне. Умиленный, я
подумал о том, как, встречаясь со мной, он приносит мне счастье и как он
помог мне во время падения при спуске веревочной лестницы в шлюпку.
Открылся наконец электрический театр. Сначала мы посидели немного в
‘фойе’. Посредине его был бассейн, и в нем, огибая водяные растения, плавали
рыбки. Со дна возвышалась скала, на которой стояли под зонтиком золоченые
мальчик и девочка. Из конца зонтика била вода и стекала, как будто шел
дождь. Не успели мы налюбоваться, как уже зазвенели звонки и отдернулись
занавесы, закрывавшие входы в зрительный зал. — Господа, — закричал я, увидя
ряды нумерованных стульев и холст на стене, — это, кажется, то, что на
выставке называлось живой фотографией. — Да, — подтвердила маман.

    23

Электрический театр понравился нам. Он был дешев и отнимал мало
времени. Я несколько раз побывал в нем с маман, был с Кондратьевыми. Мы
любили его ‘видовые’ с озерами, ‘драмы’ в которых несчастная клала ребенка
на порог богачей, и ‘комические’. — До чего это глупо, — довольные,
произносили мы по временам. Когда вспыхивал свет, я смотрел, кто сидит в
полицмейстерской ложе.
Девица, которая разводила людей по местам, посадила один раз рядом со
мной Карла Будриха. Мы не здоровались с ним с того времени, когда я ругал
перед ним лютеранскую веру. Он сел, не взглянув на меня. Краем глаза я
видел, что лицо его красно от ветра и ухо горит. Его палец был почти рядом с
моим, и я чувствовал жар его. — Карл, — хотел я сказать.
Младший Шустер пришел из тюремного замка, и отец не впустил его в дом.
— Ты фамилию нашу, — сказал он, — снес в острог. — Он был видный мужчина с
усами, машинист на железной дороге, вдовец, и хозяйство его вела мадам
Гениг, которую он пригласил, когда в Полоцке умер полковник Бобров и она
оказалась свободной.
Снег выпал. Кондратьева прикатила с Андреем по новой дороге и
полюбовалась из окна на гарнизонный собор. — Как прекрасно, однако, —
оглядываясь, говорила она нам. Сергей Митрофанов проехал по улице в
маленьких санках. Он правил. Я вспомнил, как правил иногда Караатом.
Кондратьева проводила Митрофанова взглядом. — Крупичатый малый, — сказала
она, и маман разъяснила ей, что это зависит от корма. Потом они сели, и мы
их послушали с четверть часа. — Разговор идиоток, — сказал мне Андрей, когда
мы от них вышли. Опять я себе обещал, что теперь никогда уже больше не
соглашусь ни за что говорить с ним.
Софронычев стал приносить с собой в класс интересные книжки в обложках
с картинками, называвшиеся ‘Пинкертон’. За копейку он давал их читать, и я
тоже их брал, потому что у меня были деньги из комиссионных за ‘ крем ‘.
Год назад я бы мог написать в ‘письмах к Сержу’, что мне нравится, как
в этих книжках льет дождь, Пинкертон, приняв ванну, сидит у камина, на ногах
у него лежит плед, и он пьет горячительное. — Наконец-то я, — думает он, —
отдохну. — Но внезапно раздается звонок, экономка бежит открывать, и дорогою
она изрыгает проклятия.
Теперь же я уже не писал этих писем. Как демон из книги ‘М. Лермонтов’,
я был — один. Горько было мне это. — Вдруг, — ждал я иногда в темноте, когда
вечером, кончив уроки, бродил, — мне сейчас кто-нибудь встретится: Мышкин
или Алексей Карамазов, и мы познакомимся.
Снова у нас в гимнастическом зале был студенческий бал. Мадмазель
Евстигнеева пела, а Щукина исполняла ‘сонату апассионату’. Опять мне
прислали записку. Опять я сбежал, потому что Стефания Грикюпель вдруг стала
кивать мне и пошла ко мне через расчищенный для вальсирующих круг, оживленно
подмигивая мне и делая какие-то знаки. У двери стояла ‘Агата’, сестра
Грегуара, — бесцветная, беловолосая, с носом индейца и четырехугольным
лицом. Выразительно глядя, она шевельнула губами и двинула боком, как будто
хотела не пропустить меня. Я удивлен был — я не был знаком с ней.
Газета ‘Двина’ занималась опять Александрою Львовной, которая выиграла
в новогодний тираж двести тысяч. Взволнованные, мы поспешили поздравить. —
Билет ведь его, — рассказала она нам. — Недаром у меня всегда было
предчувствие, что из этого брака что-то выйдет хорошее. — Да, — говорила
маман, — вспоминаю, как я была тогда рада за вас.
Мы узнали еще, что она собирается переселиться в местечко, напротив
которого мы провели одно лето на даче, когда я был маленький, и куда она к
нам приезжала. Она не забыла еще, как ей нравился тамошний воздух. — К тому
же, — сказала она, — там приличное общество. — Так, — вспомнил я, когда мы
возвращались, — я думал когда-то, что мы, если выиграем, то уедем жить в Эн,
где нас будут любить.
Младший Шустер попался опять, и с тех пор его то выпускали — и тогда он
прохаживался перед домом и иногда залезал в подвал к Аннушке, — то забирали.
Сначала мадам Гениг высовывалась и давала ему из окошка еду, но отец не
позволил.
Уже потемнели дороги. Днем таяло. Вечером небо было черно, звезд в нем
было особенно много. Все чаще вынимал я два ‘женских письма’ (‘отчего вы
задумчивы?’ и ‘вы не такой, как другие’) и снова читал их.
В церквах уже зазвонили по-постному. Мы исповедовались. Митрофанов был
передо мной, и я слышал, как отец Николай, освещенный лампадками, бормотал
ему что-то про ‘воображение и память’.

    24

Даме из Витебска мы написали поздравление с пасхой. В ответ мы получили
открытку с картинкою ‘Ноли ме тангере’. Эту картинку она уже нам присылала
однажды. На ней перед голым и набросившим на себя простыню Иисусом Христом,
протянув к нему руки, на коленях стояла интересная женщина. Мы посмеялись
немного. Прочтя же, маман стала плакать. — Всє меньше, — сказала она мне, —
у нас остается друзей. — Оказалось, дочь дамы писала нам, что дама уже
умерла.
Перед пасхой был достроен костел. Он был белый, с двумя
четырехугольными башнями и с богородицей в нише. Мне нравилось вечером сесть
где-нибудь и смотреть, как луна исчезает за башнями и появляется снова. В
день ‘божьего тяла’ мы видели, стоя у окон, ‘процессию’. Позже ‘Двина’
описала ее, и маман говорила, что это ‘естественно, потому что Бодревич
поляк’.
Наконец школьный год был закончен. В один жаркий вечер маман разрешила
мне пойти с Шустером на реку. Он был любезен со мной и хотел угостить меня
семечками, но я не был приучен к ним. Возле костела он мне рассказал, как
один господин ‘лежал кшижом’ и выронил в это время бумажник, в котором
хранил сто рублей.
В Николаевском парке мы увидели младшего Шустера. Мы побежали, но за
огородами он нас догнал. Он ругал нас, не подходя, и швырял в нас камнями.
Когда он отстал от нас, мы отдохнули, присев над канавой. — Мерзавец, —
сказал я. Вдали нам видны были лагери. Марши по временам долетали оттуда. Я
вспомнил, как когда-то с Андреем стоял у реки, Либерман загорал, а денщик,
словно прачка, шел с вальком на мостки портомойни.
Вдоль берегов на реке нагорожены были плоты. Перескакивая, мы добрались
до воды и купались. Мы прыгали и протыкали ногами отражение неба. Потом
Шустер свел меня к бабьему месту, но я видел хуже, чем он, и купальщицы мне
представлялись расплывчатыми белесоватыми пятнышками. Я скоро начал ходить
без него, потому что мне было неловко с ним. Он ничего не читал, и мне
трудно было придумать, о чем говорить с ним. Один, я валялся на бревнах и
слушал, как вода о них шлєпается. Я читал ‘Ожидания’ Диккенса, и мне
казалось, что и меня что ждет впереди необычайное.
Из Евпатории пришло один раз доплатное письмо. — Что такое? — дивилась
маман, вынимая из конверта газетные вырезки. Заинтригованная, она села
читать и потом ничего не сказала. Письмо она бросила в печку, а вырезки
спрятала. Я разыскал их, когда ее не было дома. ‘Опасный, — называлась
статья про пятнадцатилетних, которая там была напечатана, — возраст’. — Так
вот как, — сказал я, прочтя. Я заметил теперь, что маман за мной стала
подсматривать. С этого дня я старался вести себя так, чтобы ей про меня
ничего нельзя было узнать.
С Александрою Львовною мы побывали в местечке, в которое она думала
переезжать. Называлось оно ‘Свента-Гура’. Со станции нас вєз извозчик,
говоривший ‘бонжур’. Мы задумались, воспоминания нас обступили.
‘Вдова А. Л. Вагель’, — уже красовалась доска на воротах одноэтажного
дома из дикого камня. На нем была черепичная крыша и флюгер ‘стрела’. Здесь
жил раньше ‘граф Михась’. Мы слышали, что он ‘умер во время молитвы’.
Подрядчик пошел перед нами, отворяя нам двери. Ремонт был почти уже
кончен. В особенности нам понравилась ванная комната с окнами в куполе. В
ванну надо было сходить по ступеням.
Маман повела А. Л. Вагель к фрау Анне, вдове доктора Эрнста Рабе, а я
осмотрел Свенту-Гуру. Базарная площадь окружена была лавками. Вывески были с
картинками, под которыми была сделана подпись художника М. Цыперовича. Дом
к-ца Мамонова, белый, украшен был около входа столбами. Над дверью аптеки
фон-Бонин сидела на деревянном балконе аптекарша с сыном. Они пили кофе. На
горке за садом аптеки был виден костел. Вдоль карниза его были расставлены
статуи расхлопотавшихся старцев и скромных девиц.
Я зашел за маман. Фрау Анна сказала приветливо: — Это ваш сын? Это
очень приятно. — Она угостила меня пфеферкухеном.
Вскоре ‘Человеколюбивое общество’ было превращено в ‘Православное
братство’. Его председателем стал наш директор, а вице-председателем —
Щукина. Братство устроило в нашем гимнастическом зале концерт с
Евстигнеевой, Щукиной, хором собора и феноменальным ребенком. Из выручки был
поднесєн отцу Федору крест.
А. Л. Вагель уехала в свой новый дом. Почти месяц мы ничего не слыхали
о ней. Наконец фрау Анна, явясь с своим ‘вдовьим листом’ в казначейство,
зашла к нам. Она рассказала нам, что А. Л. посетила ‘палац’, но графиня не
согласилась к ней выйти. А. Л. собирается основать в Свентой Гуре, подобно
тому, как оно есть у нас, православное братство и бороться с католиками. Она
строит при въезде в местечко часовенку в память ‘усекновения главы’, и
часовенка эта будет внутри и снаружи расписана. — Я представляю себе, как
это будет красиво, — сказала маман, и мне тоже казалось, что это должно быть
прекрасно.

    25

Когда это было готово, А. Л. показала нам это. Она посадила нас в
автомобиль, и он живо доставил нас. Низенькая, эта часовня украшена была
золоченой ‘главой’ в форме миски для супа. А. Л. научила нас, как
рассматривать живопись через кулак. Мы увидели Ирода, перед которым, уперев
в бока руки, плясала его толстощекая падчерица. Я подумал, что так, может
быть, перед отчимом танцевала когда-то Софи. Голова Иоанна Крестителя лежала
на скатерти среди булок и чашек, а тело валялось в углу. Его шея в разрезе
была темно-красная с беленькой точкой в средине. Кровь била дугой.
Мы остались у А. Л. до последнего поезда. После обеда из города к ней
прикатила ‘мадам’, и А. Л. занималась с ней. — ‘Ки се рессамбль’, — бубнила
она по складам в ‘кабинете’, — ‘с’ассамбль’. — Потом пришло много гостей —
свентогурских чиновников, пенсионерок и дачников. А. Л. кормила их и
толковала про ‘объединение’ и про ‘ отпор ‘.
— Интересно, — заметил почтмейстер Репнин, — что у них на палаце есть
палка для флага, а флага они не вывешивают. — После этого поговорили о том,
как печально бывает, когда вдруг узнаешь, что кто-нибудь против
правительства, и фрау Анна, которая, улыбаясь приятно, молчала, вдруг
вздрогнула. — Я вспоминаю, — сказала она, — девятьсот пятый год. Это было
ужасно. Тогда люди были нахальны, как звери.
Затем мы отправились в ‘парк’. На А. Л. была автомобильная шляпа, в
руке же она несла хлыст. Быстрым шагом мы прошлись вслед за ней по дорожкам.
— Гимн, — крикнул почтмейстер Репнин, когда мы оказались на главной
площадке, где были подмостки. Тут все сняли шапки. Сидевшие встали.
Потрескивали под протянутой между деревьями проволокой фонари из зеленой и
синей бумаги. Оркестр из трех музыкантов, которыми дирижировал М. Цыперович
(художник), сыграл. Мы кричали ‘ура’, ликовали и требовали опять и опять
повторения.
— Не понимаю зачем, — говорила маман, когда мы возвращались и, сидя в
вагоне, смотрели на искры за окнами, — вертятся возле нее эти малые —
суриршин и бониншин. — Я ничего не сказал ей. — ‘Опасный, — подумал я, —
возраст’, когда я пойму уже это, — пятнадцать, а мне еще только четырнадцать
лет.
Через несколько дней после этого я получил письмецо. Маман не было
дома, и оно не попало к ней в руки. — ‘Я очень прошу вас, — писали мне, —
быть на бульваре’.
Когда пришло время, я вышел взволнованный. Я задержался в дверях,
потому что увидел Горшкову. Она растолстела. Живот у нее стал огромным. Чуть
двигаясь, в шляпе с цветами и в пелерине из кружев, она направлялась в
собор.
Переждав ее, я побежал. Мадам Гениг стояла у дерева и подстерегала
меня. — Я смотрела, — загородив мне дорогу, сказала она, — во дворе, как
развешивают там ваше белье. Все такое хорошее, и всего очень много. — Она
попыталась схватить меня за руку. — Если бы, — томно вздохнув, заглянула она
мне в глаза, — дети Шустера были как вы.
Из-за задержек я прибежал с опозданием. На месте свиданья я увидел
Агату. — Прекрасно, — подумал я. — Пусть она смотрит и после расскажет обо
всем Натали. Она єрзала, сидя на лавочке, и вытаращивалась. Проходил
Митрофанов. Я с ним поболтал. Он сказал мне, что уже не вернется к нам в
школу и будет учиться в коммерческом. Я понимал, что ему не должно быть
удобно у нас после тех разговоров, которые у него состоялись с отцом
Николаем на исповеди. Я подумал, довольный, что я никогда не пойм алея бы
так. Я огляделся еще раз. Агата вскочила и села опять. Я пошел с
Митрофановым. Дама, по приглашению которой я прибыл сюда, очевидно, не
дождалась меня. Было досадно.
Простясь с Митрофановым, я возвращался по дамбе. Звонили в церквах.
Громыхая, катили навстречу мне ассенизаторы. Я удивился, узнав среди них
того Осипа, что когда-то учился со мной у Горшковой. Он тоже заметил меня,
но не стал со мной кланяться. Первым же я в этот вечер не захотел
поклониться ему.
В конце лета случилась беда с мадам Штраус. Ей на голову, оборвавшись,
упал медный окорок, и она умерла на глазах капельмейстера Шмидта, который
стоял с ней у входа в колбасную.
Похороны были очень торжественны. Шел полицейский и заставлял снимать
шапки. Потом ехал пастор. За дрогами первым был Штраус. Его вели под руки
Йозес (рояли) и Ютт. Дальше шли мадам Ютт, мадам Йозес и Бонинша, явившаяся
из местечка. Затем начиналась толпа. В ней был Пфердхен, Закс (спички),
Бодревич, Шмидт, Гри-лихес (кожа), отец Митрофанова. В кирхе звонили.
Печальный, я смотрел из окна. Я представил себе, что, быть может,
когда-нибудь так повезут Натали, и, как Шмидту сегодня, мне место окажется
сзади, среди посторонних.

    26

На молебне Андрей встал со мной. Я доволен был, что не чувствую
никакого интереса к нему. Приосаниваясь, я стоял независимо. — Двое и птица,
— сказал он мне и показал головой на алтарь, где висело изображение
‘троицы’. Я не ответил ему.
Когда мы расходились, меня задержал в коридоре директор. Он мне
предложил поступить в наблюдатели метеорологической станции. Он пояснил мне,
что таких ‘наблюдателей’ освобождают от платы. Смотря ему на бороду, я
представил себе, как войду и не с первого слова объявлю эту новость маман.
Он сказал мне, что Гвоздєв, шестиклассник, покажет мне, что и как надо
делать.
Взволнованный, как всегда перед новым знакомством, я ждал своей встречи
с Гвоздевым. — Не он ли, — говорил я себе, — этот Мышкин, которого я все
время ищу?
На другой день он утром забежал ко мне в класс. Он был юркий и
щупленький, черноволосый, с зеленоватыми глазками. Мы сговорились, что
вечером я с ним пойду.
Этот вечер был похож на весенний. Деревья раскачивались. Теплый ветер
дул. Быстро летели клоки рыхлых тучек, и звезды блестели сквозь них. Запах
леса иногда проносился. Гвоздєв меня ждал на углу. Я сказал ему: —
Здравствуйте, — и мне понравился голос, которым я это сказал: он был низкий,
солидный, не такой, как всегда.
По дороге Гвоздєв рассказал мне кое-что из учительской жизни и из жизни
Иван Моисеича и мадам Головнєвой. Про каждого ему что-нибудь было известно.
Я, радостный, слушал его.
Незаметно мы дошли до училища. Было темно внутри. Дверь завизжала и
громко захлопнулась. Гулко звучали шаги. Слабый свет проникал в окна с
улицы. Молча сидели на ларе сторожа, и концы их сигарок светились. Гвоздєв
чиркал спичками ‘Закс’. Из ‘физического кабинета’ мы достали фонарик и
книжку для записей. К флюгеру мы полезли на крышу. Люк был огорожен
перилами. Мы постояли у них и послушали, как галдят на бульваре внизу.
Возвращаясь, мы шли мимо Ютта. Фонарь освещал барельеф возле входа,
изображавший сову, и Гвоздєв сообщил мне, что все украшения этого дома
придуманы нашим учителем чистописания и рисования Сеппом. Он мне рассказал,
что Сепп, Ютт и учитель немецкого Матц происходят из Дерпта. По праздникам
они пьют втроем пиво, поют по-эстонски и пляшут.
Прощаясь, он меня попросил, чтобы я познакомил его с Грегуаром. —
‘Гвоздєв, — на мотив ‘мел, гвоздей’ напевал я, оставшись один, — дорогой мой
Гвоздєв’.
Я обдумал, о чем говорить с ним при будущих встречах, прочел для
примера разговоры Подростка с Версиловым и просмотрел ‘Катехизис’, чтобы
вспомнить смешные места.
Но беседа, к которой я так подготовился, не состоялась. Назавтра
Гвоздєв подошел ко мне на ‘перемене’. На куртке у него сидел клоп. Это
расхолодило меня.
Я представил Гвоздєва Софронычеву, и они подружились, и даже Грегуар
записал это в свой ‘Календарь’. Он оставил его один раз на окне в коридоре,
и там он попался мне. Я приоткрыл его. — ‘Самое, — увидел я надпись, —
любимое:
КНИГА — ‘БАЛАКИРЕВ’,
ПЕСНЯ — ‘ПО ВОЛГЕ’,
ГЕРОИ — СУВОРОВ И СКОБЕЛЕВ,
ДРУГ — и ГВОЗДЕВ’.
Этой осенью я не ходил на кондратьевские именины. — Мне задано много
уроков, — сказал я, — и кроме того, мне придется бежать еще на ‘наблюдение’.
Стали морозы. Маман мне купила коньки и велела, чтобы я взял себе
абонемент на каток. — Хорошо для здоровья, — сказала она мне. Я знал, что
она это вычитала из статьи про пятнадцатилетних, которую летом ей прислала
Карманова.
Я брал коньки и, позвякивая, выходил с ними, но не катался на них, а
ходил по реке к повороту, откуда видны были Шавские Дрожки вдали, или в
Гриву Земгальскую, где была церковь, в которой когда-то венчалась А. Л.
Возвращаясь оттуда, я иногда заходил на каток. Там играл на эстраде
управляемый капельмейстером Шмидтом оркестр. Гудели и горели лиловым огнем
фонари. Конькобежцы неслись вдоль ограды из елок. Усевшись на спинки
скамеек, покачивались и вели разговоры под музыку зрители. Я находил Натали
и смотрел на нее. Раскрасневшаяся, она мчалась по льду с Грегуаром. Схватясь
за Гвоздєва, Агата, коротенькая, приналегала и не отставала от них. Карл
Пфердхен, красуясь, скользил внутрь круга, проделывал разные штуки и вдруг
замирал, приподняв одну ногу и распростирая объятия. Бледная, с огненным
носом, Агата упускала друзей и все чаще начинала мелькать одиноко и
устремлять на меня выразительный взгляд.
Я заметил там одну девочку в синем пальто. Когда я появлялся, она
принималась вертеться поблизости. Раз она стала бросать в меня снегом. Не
зная, как быть, я в смятении встал и удалился величественно.
Как всегда, на рождественских праздниках состоялся студенческий бал. Я
пошел туда — с ‘почты амура’ я надеялся получить, как всегда, письмецо.
В гимнастическом зале, как в лесу, пахло елками. Между печами,
блистающий, был расположен оркестр. Евстигнеева пела, тщедушная, встав на
подмостках во фронт. Было все как всегда. Не хватало одной мадам Штраус.
Стефания незаметно подкралась ко мне. — Сколько времени мы не
встречались, — сказала она и, схватив меня за руку, стала трясти ее. Тут
подоспела девица, которая, меча в меня снегом, напала на меня один раз на
катке, и Стефания ее мне представила. — Жаждет, — пояснила она, —
познакомиться с вами. Просила меня еще в прошлом году, но вы тогда вдруг
испарились. — Девица кивала, чтобы подтвердить это. Крепенькая, она была
рыжая, с ‘греческим’ носом и узкими глазками. Звали ее, оказалось, Луиза
Кугенау-Петрошка.

    27

— Ну, я исчезаю, — сказала Стефания. С ужимками она показала ладонь,
по-куриному, боком, взглянула на нас и шмыгнула куда-то. Луиза осталась,
сияющая. Мы прошлись с ней вдоль вешалок и сообщили друг другу, какие у нас
по какому предмету отметки.
От вешалок она повлекла меня в зал. Там, с скрещенными около груди
руками, кавалеры и дамы ногами выделывали кренделя и скакали по кругу,
отплясывая ‘хиавату’. Припрыгивая, они боком отходили один от другого в
противоположные стороны и, возвращаясь, сходились опять.
Натали в двух шагах от меня пронеслась с Либерманом. Она была
счастлива. Глазки ее — они были коричневые — были подняты наискось влево. Ее
волоса, как у взрослой наплоенные, были взбиты, и в них была сунута фиалка.
Мне подали с ‘почты амура’ письмо. В нем написано было: ‘Ого!’ — и я
вспомнил заметки Кондратьева на ‘Заратустре’.
Луиза училась в ‘гимназии Брун’ и свела меня с разными ученицами этой
гимназии. Большею частью они были не в первый уже раз второгодницы и девицы
в летах. Бродя толпами, все свое время они проводили обычно на воздухе. Я
каждый вечер, примкнув к ним, старался увлечь их в места, на которых могла
бы встретиться нам Натали. Я узнал, что она ходит к ‘залу для свадеб и
балов’ Абрагама, где дамба сворачивает и с нее можно видеть три четверти
неба,, и оттуда любуется вместе с Софронычевыми кометой. Я стал заводить
своих спутниц туда и, притопывая, чтобы ноги не мерзли, стоять с ними там и
рассуждать о комете. Они ее видели, мне же ее почему-то ни разу не удалось
разглядеть.
От Кармановых мы получили открытку. Они предлагали мне съездить на
масленице посмотреть, что за город Москва. Мы решили, что я могу съездить.
Маман подала заявление, и мне прислали бесплатный билет. Я приехал в Москву
в полуоттепель. В воздухе было туманно, как в прачечной. Тучи висели. —
Арбат, дом Чулкова, — сказал я, садясь один в сани. Большие дома попадались
кое-где рядом с хибарками, и боковые их стены расписаны были адресами
гостиниц. Поблизости где-то раздавались звонки электрической конки. Блестя
куполами, стояли разноцветные церкви. Крестясь возле них, мужики среди улицы
кланялись в землю.
Извозчик свернул, и мы стали тащиться за занимавшими всю ширину
переулка возами с пенькой. Там мне встретилась Ольга Кускова. Мы ахнули. Я
соскочил, и она, объявив мне, что я возмужал, обещала явиться к Кармановым.
Серж растолстел. Его рот стал мясистым, и около губ его уже что-то
темнелось. Карманова, потерев краем кофты пенсне, с интересом на меня
посмотрела, и я постарался, чтобы у меня в это время был ‘непроницаемый
вид’.
На столе я увидел фотографию, прикрытую толстым стеклом: рядом с мужем,
обставленная симметрично троими детьми, Софи, грузная, с скучным лицом,
опирается на балюстраду, обитую плюшем с помпончиками. — Кто сказал бы, —
подумал я с грустью, — что это она так недавно, прекрасная, распростиралась
у ног Либермана, играя с ним в драме, и так потрясала присутствующих, ломая
перед ним свои руки, в то время, как он, отшатнувшись, стоял неприступный,
как будто Христос на картинке, называемой ‘Ноли ме тангере’?
Серж показал мне журнальчики ‘Сатирикон’. Я еще никогда их не видел.
Они чрезвычайно понравились мне, и мне жаль было оторваться от них, когда
Серж стал тащить меня осматривать город.
Мы вышли. — Известно вам, Серж, — спросил я, когда мы отдалились от
дома Чулкова, — что ваша мамахен прислала моей сочинение об опасностях
нашего возраста? — Серж посмеялся. — Она вообще, — сказал он, — аматєрша
клубнички. — Он мне рассказал, что она (по-французски, чтобы он не прочел)
услаждает себя, например, Мопассанчиком. — Это, — спросил я его, —
неприличная книга? — и он подмигнул мне.
Когда мы вернулись, он мне показал эту книгу. Она называлась ‘Юн ви’.
Переплет ее был обернут газетой, в которой напечатано было, что вот
наконец-то и в Турции нет уже абсолютизма и можно сказать, что теперь все
державы Европы — конституционные.
Вечером Ольга Кускова была, рассказала нам случай из жизни одного
лихача и сказала, что, кажется, скоро Белугиных переведут в Петербург. Я и
Серж проводили ее, и она сообщила нам, как всего легче найти ее дом: после
вывески ‘Чайная лавка и двор для извозчиков’ надо свернуть и идти до ‘двора
для извозчиков с дачею чая’. Она мне шепнула украдкой, что завтра будет
ждать меня в сумерки.
Мы распростились. Навстречу мне с Сержем по переулку проехала барыня на
вороных лошадях и с солдатом на козлах. — Серж, помнишь, — сказал я, —
когда-то ты научил меня песенке о мадаме Фу-фу. — Мы приятно настроились,
вспомнили кое о чем. О той дружбе, которая прежде была между нами, мы не
вспоминали.
Назавтра у Кармановых были блины, и мне лень было после них идти к
Ольге Кусковой. На следующий после этого день я уехал. С извозчика я увидел
Большую Медведицу. — Миленькая, — прошептал я ей: чем-то она мне показалась
похожей на фиалку, которую я однажды заметил в волосах Натали.

    28

— Моя мама, — сказала Луиза, — хотела бы, чтобы вы мне давали уроки, —
и мы сговорились, что завтра из школы я заверну в ‘кабинет’, а мадам
Кугенау-Петрошка меня примет без очереди. Я обдумал, что делать с деньгами,
которые я буду с нее получать.
По дороге попрыгивали и попивали из луж воробьи. На бульваре вокруг
каждого дерева вытаяло и был виден коричневый с прошлогодними листьями дерн.
Золоченые буквы блестели на вывесках. Около входа в подвал стоял шест с
клоком ваты, и ваточница в черной бархатной шляпе с пером, освещенная
солнцем, сидела на стуле, покачивалась и руками в перчатках вязала чулок. На
углу, за которым жила Кугенау-Петрошка, меня догнала возвращавшаяся из
гимназии Агата. Она потихоньку вошла за мной в сени и посмотрела, к кому я
иду.
Кугенау-Петрошка впустила меня и, усадив, сама села, кокетливая, в
зубоврачебное кресло. Лицо у нее было пудреное, с одутловатостями, а волоса
— подпаленные. Щурясь, как когда-то Горшкова, она принялась торговаться со
мной. — Это принято уж, — говорила она, — что знакомым бывает уступочка. —
Разочарованный, выйдя, я похвалил себя, что не похвастался раньше, чем
следует, перед маман.
Лед раскис на катке. Стало модным иметь в руке вербочку. С гвалтом,
подгоняемые подметальщиками, побежали по краям тротуаров ручьи. — Щепка
лезет на щепку, — хихикая, стали говорить кавалеры.
Прошло, оказалось, сто лет от рождения Гоголя. В школе устроен был акт.
За обедней отец Николай прочел проповедь. В ней он советовал нам подражать
‘Гоголю как сыну церкви’. Потом он служил панихиду. Затем мы спустились в
гимнастический зал. Там директор, цитируя ‘Тройку’, сказал кое-что.
Семиклассники произносили отрывки. Учитель словесности продекламировал оду
которую сам сочинил. Потом певчие спели ее.
Я был тронут. Я думал о городе Эн, о Манилове с Чичиковым, вспоминал
свое детство.
Во время экзаменов к нам прикатил ‘попечитель учебного округа’, и я
видел его в коридоре. Он был сухопарый и черный, с злодейской бородкой, как
жулик на обложке одного ‘Пинкертона’, называвшегося ‘Злой рок шахт
Виктория’. Он провалил третью часть шестиклассников. Осенью я должен был
встретиться с ними. Могло приключиться, что я подружусь с кем-нибудь из них.
Снова я ходил каждый день на плоты. Я читал там ‘Мольера’, которого мне
посоветовал библиотекарь. А вечером я по привычке слонялся с ученицами Врун.
Нам встречалась Луиза с своим новым другом. Ко мне она относилась теперь
сатирически и звала меня выжигою, влюблена же была теперь в ученика
городского училища. Это было не принято у гимназисток, и все порицали ее.
Иногда, записав ‘наблюдение’, я задерживался на училищной крыше. Я
слушал, как изумят на бульваре гуляющие. Я смотрел на оставшуюся от заката
зарю, на которой чернелись замысловатые трубы аптеки, и думал, что, может
быть, в эту минуту магистр пьет пиво и радуется, наслаждаясь приязнью
друзей.
Фрау Анна, приехав однажды, сказала нам, что А. Л. теперь после обеда,
одна, каждый день удаляется на гору и остается там до появления звезд,
размышляя о том, как составить свое завещание.
Маман меня стала возить в Свенту-Гуру. В столовой у А. Л. я заметил
картинку, которая показалась мне очень приятной. На ней была нарисована
‘Тайная вечеря’. Я посмотрел, как фамилия художника, и она оказалась
‘да-Винчи’. Я вспомнил картины, которые видел в Москве в галерее, и Сержа,
восхищавшегося Иоанном IV, который над трупом убитого сына выкатывает
невероятно глаза.
Оба мальца, Сурир и фон-Бонин, вертелись по-прежнему возле А. Л. Они
первые занимали гамак у крыльца и места на диванах в гостиной. Маман
говорила о них, что они очень плохо воспитаны.
Раз я, бродя в конце дня, взошел на гору и наскочил на А. Л. Она,
скрючась, сидела на кочечке, в шляпе с шарфом, и, старенькая, подпершись
кулаком, что-то думала, глядя вниз, где был виден палац. Незамеченный, я ее
пробовал издали гипнотизировать, чтобы она свои деньги оставила мне.
От Кармановой мы получили письмо. Оно было какое-то толстое, и можно
было подумать, что в нем есть что-нибудь нежелательное. Я расклеил его. В
нем написано было, что Ольга Кускова сейчас в Евпатории и Серж начал ‘жить’
с ней, что ‘раз у него уж такой темперамент, то пусть лучше с ней, чем бог
знает с кем’, и что Карманова даже делает ей иногда небольшие подарки.
— Серж любил публичность, — сказал я себе и приподнял перед зеркалом
брови.
Маман, распечатав письмо, перечла его несколько раз. Она снова
принялась за обедом и ужином искоса уставлять на меня ‘проницательный
взгляд’. Я боялся, что она вдруг решится и начнет говорить что-нибудь из
‘Опасного возраста’. Я избегал оставаться с ней, а оставаясь, старался все
время трещать языком, чтобы ей было некогда вставить словечко.
Я был с ней на Уточкине. Мы впервые увидели аэроплан. Отделясь от
земли, он, жужжа, поднялся и раз десять описал большой круг. Пораженные, мы
были страшно довольны.
Домой я вернулся один, потому что маман то и дело замечала знакомых и с
ними задерживалась. Оживленная, придя после меня, она стала ругать мне
какого-то ‘кандидата на судебные должности’, у которого умер отец, а он
запер его и всю ночь, как ни в чем не бывало, прогулял в Шавских Дрожках.
Тогда я сказал ей, что ‘это естественно, так как противно сидеть в одном
помещении с трупом’. Внезапно она стала рыдать и выкрикивать, что теперь
поняла, чего ждать от меня.
Целый месяц потом, посмотрев на меня она вытирала глаза и вздыхала. Это
было бессмысленно и возмущало меня.

    29

Я думал об Ольге Кусковой, и мне было жаль ее. Неповоротливая, она мне,
когда я их обеих не видел, напоминала Софи. Так недавно еще в Шавских
Дрожках, одетая в полукороткое платье, она рисовала нам ‘девушку боком, в
малороссийском костюме’. В лесу возле ‘линии’, пылкая, когда проезжали
‘каратели’, она грозила им вслед кулаком.
Приближался ‘молебен’. С своими приятельницами я грустил, что кончается
лето. Однажды стоял серый день, рано стало темно, дождь закапал, и мы
разошлись, едва встретясь. Прощаясь со мной, Катя Голубева положила мне в
руку каштан. Он был гладенький, было приятно держать его. Тихо покапывало. В
темноте пахло тополем. Я не вошел сразу в дом, завернул в палисадник и сел
на скамью. Наши окна, освещенные, были открыты. Маман принимала Кондратьеву,
и неожиданно я услыхал интересные вещи.
На Уточкине, где мама была в шляпе, украшенной виноградною кистью и
перьями, был полковник в отставке Писцов, и маман на него произвела
впечатление. Он подослал к ней Ивановну, отставную монахиню, — ту, которой
Кондратьева в прошлом году отдавала стегать одеяла, — и спрашивал, как бы
маман отнеслась к нему, если бы он прибыл к ней с предложением. —
Благодарите, — сказала маман, — господина Писцова, но я посвятила себя
воспитанию сына и уже не живу для себя.
Я услышал, как она стала всхлипывать и говорить, что родители жертвуют
всем и не видят от детей благодарности. — Трудно представить себе, —
зарыдала она, — до чего оскорбительна бывает их черствость.
С тех пор я старался не попадаться знакомым маман на глаза. Мне
казалось, что, взглянув на меня, они думают: — Черствый! Это он оскорбляет
свою бедную мать.
Второгодников в классе оказалось двенадцать, и все они были дюжие
малые. Как говорили, у попечителя была слабость проваливать учеников с
представительной внешностью. С нами они страшно важничали, и самым важным из
всех был Ершов. Он был смуглый, с глазами коричневыми, как глаза Натали. Он
надменно смотрел и казался таинственным. Он поразил меня. Я попытался
покороче сойтись с ним. В училищной церкви я встал рядом с ним и, показав
ему головой на икону, сказал ему: — Двое и птица. — Он двинул губами и не
посмотрел на меня. Я достал свой каштан (Кати Голубевой) и хотел подарить
ему, но он не принял его.
С переклички я вышел с Андреем. Я страшно смеялся и говорил очень
громко, посматривая, не Ершов ли это сейчас обогнал нас.
Андрей проводил меня до дому и завернул со мной внутрь. Как всегда, он
раскрыл мой учебник ‘закона’. — ‘Пустыня, — прочел он из главы о ‘монашестве
пустынножительном’, — бывшая дотоле безлюдною, вдруг оживилась. Великое
множество старцев наполнило оную и читало в ней, пело, постилось, молилось’.
— Он взял карандаш и бумагу и нарисовал этих старцев.
Карманова, у которой еще оставались здесь кое-какие дела, прикатила и
прожила у нас несколько дней. Благодушная, улыбаясь приятно, она поднесла
маман ‘Библию’. — Тут есть такое! — сказала она.
Я подслушал кое-что, когда дамы, сияющие, обнявшись, удалились к маман.
Оказалось, что Ольги Кусковой уже нет в живых. Она плохо понимала свое
положение, и инженерша принуждена была с ней обстоятельно поговорить. А она
показала себя недотрогой. Отправилась на железнодорожную насыпь, накинула
полотняный мешок себе на голову и, устроясь на рельсах, дала переехать себя
пассажирскому поезду.
Время, которое инженерша у нас провела, хорошо было тем, что маман
отвлеклась от меня, не бросала на меня драматических взглядов и не
сопровождала их вздохами.
Я этой осенью стал репетитором у одного пятиклассника. Бравый, он был
больше и толще меня и басил. Иногда, когда я с ним сидел, к нам являлся отец
его. — Вы, если что, — говорил он мне, — ставьте в известность меня. Я буду
драть. — И рассказал, что дерет при полиции: дома мерзавец орет и соседи
сбегаются. Я вспоминал тогда Васю. Поэзия детства оживала во мне.
Я был занят теперь, и с девицами мне разгуливать некогда было. В
свободное время я читал ‘Мизантропа’ или ‘Дон Жуана’. Они мне понравились
летом, и я, когда ученик заплатил мне, купил их себе.
В эту зиму со мной не случилось ничего интересного. Разочарованный,
ожесточенный, оттолкнутый, я уже не соблазнялся примером Манилова с
Чичиковым. Я теперь издевался над дружбой, смеялся над Гвоздевым с
Софронычевым, над магистром фармации Юттом.
По праздникам, когда я стоял в церкви, я знал, что шагах в десяти от
меня, за проходом, стоит Натали. Мое зрение, по-видимому, стало хуже. Лица
ее я не видел. Я чувствовал только, которое пятнышко было ее головой.
Незаметно дожили мы до экзаменов. Утром перед ‘письменным по
математике’ в нашей квартире неожиданно звякнул звонок, и Евгения подала мне
конверт. В нем, написанные той рукой, что писала мне несколько раз через
‘почту амура’, заклеены были задачи, которые будут даны на экзамене, и их
решения. Пакет этот подал Евгении городовой.

    30

Помещик Хайновский, с усищами и одетый в какую-то серую куртку с
шнурами, какую я видел однажды на Штраусе, вскоре после экзаменов был у нас,
чтобы нанять меня на лето к детям. Я связан был метеорологической станцией,
и мне нельзя было ехать к нему.
Было жаль. Мне казалось, что там, может быть, я увидел бы что-нибудь
необычайное. Я вспомнил, как один ученик прошлой осенью мне рассказывал, что
он жил у баронов. Из Англии к баронессе приехал двоюродный брат. В красных
трусиках он скакал с перил мостика в пруд, а бароны-соседи, которых созвали
и, рассадив на лугу, подавали им кофе, — смотрели.
Один как другой, одинаковые, как летом прошлого года и как
позапрошлого, без происшествий, шли дни. Перед праздниками иногда мимо
нашего дома, раздувшаяся, в шляпе, с перьями, пудреная, волоча по земле
подол юбки, в митенках, Горшкова, чуть тащась, проходила в собор. Младший
Шустер, свистя и поглядывая на окошки, прогуливался иногда перед домом.
Подвальная Аннушка по вечерам, возвращаясь откуда-нибудь, иногда приводила
знакомого. Бабка и Федька выскакивали, чтобы им не мешать, и, пока они там
рассуждали, — стояли на улице.
Раз я, бродя, очутился у лагерей, встретил Андрея, и мы с ним прошлись.
Как когда я был маленький, нам попадались походные кухни. Расклеены были
афиши, и на них напечатано было ‘Денщик — лиходей’. Затрубили ‘вечернюю
зорю’. Звезда появилась на небе. — Андрей, — сказал я, — я читаю ‘Серапеум’.
— Я рассказал ему то, что прочел там про древних христиан. Мы посетовали,
что в училище нас надувают и правду нам удается узнать лишь случайно.
Настроясь критически, мы поболтали о боге. Мы вспомнили, как нам
хотелось узнать, Серж ли был ‘Страшный мальчик’.
— С Андреем, — говорил я себе, возвращаясь, — приятно, но в нем как-то
нет ничего поэтического. — И я вспомнил Ершова.
А. Л., как и в прошлом году, взойдя на гору после обеда, обдумывала
каждый день завещание. Маман, чтобы чаще бывать у нее, стала брать у нее
‘Дамский мир’. Иногда, прочтя номер, она посылала меня отвезти его.
Часто, раскрыв его в поезде, я находил в нем что-нибудь занимательное.
Например, что влиять на эмоции гостя мы можем через цвет абажура. Когда же
мы хотим пробудить в госте страсть, мы должны погасить свет совсем. Мне
хотелось тогда, чтобы было с кем вместе посмеяться над этим, но мне было не
с кем.
Старухи, которые были в гостях у А. Л., с удовольствием заводили со
мной разговоры. Они меня спрашивали, кем я буду. — Врачом, — говорила А. Л.
за меня так как я сам не знал, и я начал и сам отвечать так. Со стула я
видел картинку да-Винчи, но с места не мог ничего рассмотреть, подойти же к
ней ближе при всех я стеснялся.
Я думал о ней каждый раз, проходя мимо вывесок с прачкой, которая
гладит, а в окно у нее за спиной видно небо. Я помнил окно позади стола с
‘вечерей’, изображенное на этой картинке.
В день ‘перенесения мощей Ефросиний Полоцкой’ был ‘крестный ход’, и
маман, надев шляпу, в которой понравилась в прошлом году господину Писцову,
ходила в собор.
Возвратилась она из собора сияющая и, призвав к себе в спальню меня и
Евгению, стала рассказывать нам. — Как прекрасно там было, — снимая с себя
свое новое платье и моясь, красивым, как будто в гостях, с интонациями,
голосом говорила она. — Было много цветов. Много дам специально приехало с
дачи. — И тут она, будто бы вскользь, объявила нам, что в ‘ходу’ была рядом
с госпожою Сиу и она была очень любезна и даже прощаясь, пригласила маман
побывать у нее в Шавских Дрожках.
Она наконец покатила туда. В этот вечер мне казалось, что время не
движется. Я очень долго купался. Обратно шел медленно. Парило. Тучи висели.
Темнело. Бесшумные молнии вспыхивали. В Николаевском парке в кустах егозили.
На улицах люди впотьмах похохатывали. Бабка с Федькой стояли у дома. Ходила
от угла до угла мадам Гениг. Она задержала меня и сказала мне, что в такую
погоду ей чувствуется, что она одинока.
Я долго сидел перед лампой над книгой. Евгения иногда появлялась в
дверях. Не дождавшись чтобы я на нее посмотрел, она громко вздыхала и
исчезала на время.
Маман прибыла в половине двенадцатого. Чрезвычайно довольная, она
показала мне книжку, которую получила для чтения от господина Сиу. Эта
книжка называлась ‘Так что же нам делать?’. Прижав ее к сердцу, я гладил ее,
а маман мне рассказывала, что прислуга Сиу замечательно выдрессирована.
— Видела дочь? — спросил я наконец. Оказалось, ее не было дома.
Маман занялась с того дня дрессировкой Евгении, сшила наколку ей на
голову и велела ей, если случится свободное время, вязать для меня шерстяные
чулки. Я сказал, что не буду носить их. Маман порыдала.

    31

Когда мы явились в училище, там был уже новый директор. Он был
краснощекий, с багровыми жилками, низенький, с пузом, без шеи. Лицо его было
пристроено так, что всегда было несколько поднято вверх и казалось
положенным на небольшой аналой.
Он завел у нас трубный оркестр и велел нам носить вместо курток рубахи.
Он сделал в училищной церкви ступеньки к иконам. Он выписал ‘кафедру’ и в
гимнастическом зале сказал с нее речь. Мы узнали из нее, между прочим, о
пользе экскурсий. Они, оказалось, прекрасно дополняют собой обучение в
школе.
Прошло два-три дня, и в субботу Иван Моисеич явился к нам перед уроками
и объявил нам, что вечером мы отправляемся в Ригу.
Невыспавшиеся, мы туда прибыли утром и, выгрузясь, побежали в какую-то
школу пить чай.
У вокзала мы остановились и подивились на фурманов в шляпах и в узких
ливреях с пелеринами и галунами. Их лошади были запряжены без дуги.
Пробегали трамваи. Деревья и улицы были только что политы. Город был очень
красив и как будто знаком мне. Возможно, он похож был на тот город Эн, куда
мне так хотелось поехать, когда я был маленький.
Прежде всего мы побывали в соборе, потом в главной кирхе. — Зо загт дер
апостель, — с балкончика проповедовал пастор и жестикулировал. — Паулюс! —
Здесь к нам подошел Фридрих Олов. Он был одет в ‘штатское’. В левой руке он
держал ‘котелок’ и перчатки.
Все были растроганы. Он пожимал наши руки, сиял и ходил с нами всюду,
куда нас водили. Он с нами осматривал туфельку Анны Иоановны в клубе, канал
с лебедями, поехал на взморье, купался. — Неужели, — восхищался он нами, —
действительно вы изучили уже почти весь курс наук? — Обнявшись, я с ним
вспомнил, как мы разговаривали про Подольскую улицу, про мужиков. Эта
встреча похожа была на какое-то приключение из книги. Я рад был.
На взморье, очутясь без штанов и без курток, в воде, все вдруг стали
другими, чем были в училище. С этого дня я иначе стал думать о них.
После Риги мы ездили в Полоцк. Опять мы не спали всю ночь, так как
поезд туда отходил на рассвете. Из окон вагона я в первый раз в жизни увидел
осенний коричневый лиственный лес. Я припомнил две строчки из Пушкина.
Сонных, нас повели в монастырь и кормили там постным. Потом нам
пришлось ‘поклониться мощам’, и затем нам сказали, что каждый из нас может
делать, что хочет, до поезда.
С учеником Тарашкевичем я отыскал возле станции кран, и мы долго под
ним, оттирая песком, мыли губы. Они от мощей, нам казалось, распухли, и с
них не смывался какой-то отвратительный вкус.
После этого мы походили и набрели на ‘тупик’. Изнемогшие, мы улеглись
между рельсами. Сразу заснув, мы проснулись, когда начинало темнеть. Мы
вскочили и поколотили друг друга, чтобы подогреться и не заболеть
ревматизмом.
В вагоне я сел с Тарашкевичем рядом, и он рассказал мне, как жил у
Хайновского. Он нанялся к нему летом, когда мне пришлось отказаться от
этого. Он мне сказал, что Хайновский любил присмотреть за ученьем,
советовал, заставлял детей ‘лежать кшижом’. При этом он время от времени к
ним подходил и давал им целовать свою ногу. Я рад был, что я не попал туда.
По понедельникам первым уроком у нас было ‘законоведенье’, и ему обучал
нас отец Натали. Он был седенький, в ‘штатском’, в очках, с бородавкой на
лбу и с бородкой как у Петрункевича. Я не отрываясь смотрел на него. Мне
казалось, что в чертах его я открываю черты Натали и мадонны И. Ступель.
Наш директор любил все обставить торжественно. К ‘акту’ в
гимнастическом зале устроены были подмостки. Над ними висела картина учителя
чистописания и рисования Сеппа. На ней нарисовано было, как дочь Иаира
воскресла. Наш новый оркестр играл. Хор пел. Подымались один за другим на
ступеньки ученики попригожее, натренированные учителями словесности, и
декламировали, и в числе их на подмостки был выпущен я.
Мне похлопали. Мне пожал руку Карл Пфердхен и сказал: — Поздравляю. —
Меня поманила к себе заместительница председателя ‘братства’. Она сообщила
мне, что сейчас же попросит директора, чтобы он ей ссудил меня для
выступления в концерте, который будет дан в пользу братства в посту. Пейсах
Лейзерах обнял меня. — Ты поэт, — объявил он. Я начал с тех пор хорошо
относиться к нему.
Когда вечером я пошел походить, у меня, оказалось, была уже слава.
Девицы многозначительно жали мне руки. — Мы знаем уже, — говорили они. Среди
них я увидел Луизу, примкнувшую к ним под шумок.
— Я хотела бы с вами, — сказала она мне, — немного поговорить
фамильярно. — Она похвалила мою неуступчивость в торге, который у меня
состоялся полгода назад, с ее матерью. — Сразу заметно, — польстила она, —
что у вас есть свой форс.
Обо мне услыхала в конце концов старая Рихтериха, ‘приходящая немка’.
Она наняла меня к сыну. Он был моих лет, остолоп, и я скоро от него
отказался. Он несколько раз говорил мне, что жалко, что Пушкин убит, и
однажды подсунул мне пачку листков со стишками. Он сам сочинил их.
Я снес их в училище и показал кой-кому. Мы смеялись. Ершов подошел
неожиданно и попросил их до вечера. Он обещал мне вернуть их за ‘всенощной
‘.

    32

Я вышел из дому раньше, чем следовало, и, дойдя до училища, поворотил.
Я сказал себе, что пойду-ка и встречу кого-нибудь.
Я встретил много народа, но я не вернулся ни с кем, а шел дальше, пока
не увидел Ершова. Смеясь и вытаскивая из кармана стишки, он кивал мне. Мы
быстро пошли. Стоя в церкви, мы взглядывали друг на друга и, прячась за
спины соседей от взоров Иван Моисеича, не разжимая зубов, хохотали неслышно.
Потом мы ходили по улицам и говорили о книгах. Ершов хвалил Чехова. —
Это, — пожимая плечами, сказал я, — который телеграфистов продергивает?
Он принес мне в училище ‘Степь’, и я тут же раскрыл ее. Я удивлен был.
Когда я читал ее, то мне казалось, что это я сам написал.
Я заботился, чтобы у него не пропал интерес ко мне. Вспомнив, что
что-то встречалось в ‘Подростке’ про какое-то неприличное место из
‘Исповеди’, я достал ее. — Слушай, — сказал я Ершову, — прочти.
И опять я отправился рано ко всенощной и от училищной двери вернулся и
шел до тех пор, пока не увидел его.
— Ну, и гусь, — закричал он в восторге, и я догадался, что он говорит о
Руссо. Увлеченный, он схватил мою руку, приподнял ее и прижал к себе. Я тихо
отнял ее. Он ходил в пальто старшего брата, который окончил училище в
прошлом году, и оно ему было немножко мало. Мне казалось, что есть что-то
особенно милое в этом. Я дал ему ‘Пиквикский клуб’, рисовал ему даму,
зовущую любезных гостей закусить, и тех старцев, которые так оживили
когда-то своим появлением пустыню.
В записки, которые я во время уроков ему посылал, я вставлял что-нибудь
из ‘закона’ или из ‘словесности’. — ‘Лучший, — писал я ему, например, —
проводник христианского воспитания — взор. Посему надлежит
матерям-воспитательницам устремлять оный на воспитуемых и выражать в нем при
этом три основные христианские чувства’ — или ‘эта девушка с чуткой душой
тяготилась действительностью и рвалась к идеалу’. — Затем я ему предлагал
побродить со мной вечером.
От виадука мы медленно доходили до ‘зала для свадеб’. Безлюдно, темно и
таинственно было на дамбе. С деревьев иногда на нас падали капли. Дорога
устлана была мокрыми листьями. На повороте мы долго стояли. На тучах мы
видели зарево от городских фонарей. Лай собак доносился из Гривы
Земгальской.
Ершов рассказал мне, что отец его прошлой весной бросил службу в акцизе
и купил себе землю за Полоцком. Вся семья жила там. Поэтически говорил мне
Ершов о приезде к ним в усадьбу одной польской дамы, которую вечером он и
отец, с фонарями в руках, провожали до пристани. Мне было грустно, что я в
этом роде ничего не могу рассказать ему.
В городе он жил один у канцелярского служащего Олехновича, и Олехнович
хвалил его в письмах, в которых подтверждал получение денег за комнату.
Кроме Ершова, жила у него еще классная дама Эдемска. Она каждый вечер
вздыхала за чаем, что снова ничего не успела и прямо не знает, когда
доберется наконец до ксенджарии ‘Освята’ и выпишет там на полгода ‘Газету —
два гроша’.
Ершов говорил мне, гордясь и оглядываясь, что отец его вегетарьянец и
даже состоит в переписке с Толстым, что, когда еще он был акцизным, ему при
поездке на одну винокурню подсунули овощи, которые сварены были в мясном
котелке, и он их по неведению съел, но душа его скоро почувствовала, что тут
что-то не так, и тогда его вырвало, и что однажды он видел на улице, как
офицер бьет по морде солдата за неотдание чести, — и трясся, когда
возвратился домой и рассказывал это.
Меня удивляло немного в Ершове его восхищение отцом, и мне было
приятно, что вот и Ершов не без слабостей. Этим он еще больше пленял меня. Я
вспоминал ‘письма к Сержу’ и думал, что если бы я продолжал их еще сочинять,
то теперь я, должно быть, писал бы: — ‘Ах, Серж, очень счастлив может быть
иногда человек’.
Но приманки, которые были у меня для Ершова, все кончились. Скоро он
стал уклоняться от встреч со мной по вечерам и не стал отвечать на записки.
— Ты хочешь отшить меня? — встав, как всегда, рядом с ним за обедней,
спросил я. Презрительный, он ничего не сказал мне.
Я долго ходил в этот день мимо дома, в котором он жил. Снег пошел.
Олехнович в плаще с капюшоном и в чиновничьей шапке, сутулясь, появился на
улице. Он успел сбегать куда-то и возвратиться при мне. Борода у него была
жидкая, узенькая, и лицо его напоминало лицо Достоевского.
С булками в желтой бумаге, с мешочком, обшитым внизу бахромой, и в
пенсне с черной лентой прошла от угла до ворот классная дама Эдемска. Она
здесь была уже дома. Отбросив свою молодецкую выправку, съежась, она
семенила понуро.
У глаз я почувствовал слезы и сделал усилие, чтобы не дать им упасть. Я
подумал, что я никогда не узнаю уже, подписалась ли она наконец на газету.
Сначала я надеялся долго, что дело еще как-нибудь может уладиться.
Ревностно я сидел над Толстым и над Чеховым, запоминая места из них и
подбирая, что можно было бы сказать о них, если бы вдруг между мной и
Ершовым все стало по-прежнему.
Утром мутного, с низкими тучами и мелкими брызгами в воздухе, дня мы
узнали, что умер Толстой. В этот день я решился попробовать: — Умер, —
сказал я Ершову, подсев к нему. Он посмотрел на меня, и мне вспомнился
Рихтер, который говорил мне, что жалко, что Пушкин убит.
В этот день маман вечером заходила к Сиу. С уважением рассказала она,
что сначала господина Сиу долго не было дома, а потом он пришел и принес две
открытки: ‘Толстой убегает из дома, с котомкой и палкою’ и ‘Толстой
прилетает с неба, а Христос обнимает его и целует’.
Она сообщила, что был разговор обо мне. Сиу были любезны спросить у
нее, любитель ли я танцевать, и она им сказала, что нет и что это
прискорбно: кто пляшет, тот не набивает свою голову разными, как говорится,
идеями. Я покраснел.

    33

Так как я говорил, что хочу быть врачом, приходилось мне сесть наконец
за латинский язык. Наш учитель немецкого Матц обучал ему и помещал раз в
неделю в ‘Двине’ объявление об этом. Я с ним сговорился.
Кухарка отворяла мне дверь и вводила меня. — Подождите немножечко, —
распоряжалась она. Я рассматривал, встав на носки, портрет Матца, висевший
на стене над диваном, среди вееров и табличек с пословицами. Синеглазый, с
румянцем и с желтенькими эспаньолкой и єжиком, он нарисован был нашим
учителем чистописания и рисования Сеппом.
Являлся сам Матц, неся лампу. Поставив ее, он ее поворачивал так, чтобы
переведенная на абажур переводная птичка была мне хорошенько видна.
— ‘Сильва, сильвэ’ — смотря на нее, начинал я склонять. Потом Матц
объяснял что-нибудь. Я старался показать, что не сплю, и для этого повторял
за ним время от времени несколько слов: ‘эт синт кандида фата туа’ или
‘пульхра эст’.
Раз мы читали с ним ‘дэ амитицие верэ’. Мечтательный, он пошевеливал
веками и улыбался приятно: он счастлив был в дружбе.
Однажды, когда я от него возвращался, я встретился с Пейсахом. Мы
походили. У ‘зала для свадеб’ мы остановились и, глядя на его освещенные
окна, послушали вальс. Я старался не думать о том, что недавно я здесь бывал
с другим спутником.
Пейсах разнежничался. Как девицу, он взял меня под руку и обещал дать
мне список той оды, которую в прошлом году сочинил наш учитель словесности.
Я помнил только конец ее:
Русичи, братья поэта-печальника,
Урну незримую слез умиления
В высь необъятную, к горних начальнику,
Дружно направим с словами прощения:
Вечная Гоголю слава.
— Зайдем, — предложил он, когда, повторяя эти несколько строк, мы вошли
в переулок, в котором он жил. Я пошел с ним, и он дал мне оду. Мы долго
смеялись над ней. Я бы мог получить ее раньше, и тогда бы со мной мог
смеяться Ершов.
Рождество подходило. Съезжались студенты. Выскакивая на ‘большой
перемене’, мы видели их. Через год, предвкушали мы, мы будем тоже ходить в
этой форме, являться к училищу против окон директора, стоя толпой, с
независимым видом курить папироски.
Приехал Гвоздєв. Он учился теперь во Владимирском юнкерском. Он
неожиданно вырос, стал шире, чем был, его трудно узнать было. Бравый,
печатая по тротуарам подошвами, он подносил к козырьку концы пальцев в
перчатке и вздергивал нос, восхищая девиц. К Грегуару он не заходил и при
встрече с ним обошелся с ним пренебрежительно.
В день, когда нас распустили, я видел, как ехала к поезду классная дама
Эдемска. Торжественная, она прямо сидела. Корзина с вещами стояла на сиденье
саней рядом с нею. Могло быть, что только что эту корзину ей помог донести
до калитки Ершов.
В первый день рождества почтальон принес письма. Евгения в белой
наколке, нелепая, точно корова в седле, подала их: Карманова, Вагель А. Л.,
фрау Анна и еще кое-кто — поздравляли маман. Мне никто не писал. Ниоткуда я
и не мог ждать письма. За окном валил снег. Так же, может быть, сыпался он в
это утро и над ‘землею’ за Полоцком.
Блюма Кац-Каган была коренастая, низенькая, и лицо ее было похоже на
лицо краснощекого кучера тройки, которая была выставлена на окне лавки ‘Рай
для детей’. Она кончила прошлой весною ‘гимназию Брун’ и уехала в Киев на
зубоврачебные курсы. В один теплый вечер, когда из труб капало, выйдя, я
увидел ее возле дома. Она прибыла на каникулы.
— Вы не читали, — сказала она мне, — Чуковского: ‘Нат Пинкертон и
современная литература’? — Заглавие это заинтересовало меня. Я читал
Пинкертона, а про ‘современную литературу’ я думал, что она — вроде
‘Красного смеха’. Я живо представил себе, как, должно быть, смеются над ней
в этой книжке. Мне очень захотелось прочесть ее.
С дамбы я посмотрел на дом Янека. В окнах Сиу кто-то двигался. Может
быть, это была Натали. Вальс был слышен с катка. Я сказал, что сегодня лед
мягкий, и Блюма со мной согласилась.
— Но дело не в том, — заявила она. — Я читала недавно один интересный
роман. — И она рассказала его.
Господин путешествовал с дамой. Италия им понравилась больше всего. Они
не были муж и жена, но вели себя так, словно женаты.
— Ну, как вы относитесь к ним? — захотела узнать она. Я удивился. —
Никак, — сказал я.
Против ‘зала для свадеб’, когда мы стояли впотьмах и нам слышен был шум
электрической станции, оркестр вдали и собачий лай, ближний и дальний,
Кац-Каган раскисла. Она, обхватив мою руку, молчала и валилась мне на бок. Я
вынужден был от нее отодвинуться. Я ее спрашивал, помнит ли она, как
когда-то сюда приходили смотреть на комету. Она мне сказала, что нам еще
следует встретиться, и сообщила мне, как ей писать до востребования: ‘К-К-Б,
200 000′.
В течение этой зимы Тарашкевич приглашал меня несколько раз, и я ходил
к нему. Кроме меня там бывал Грегуар и один из пятерочников. Он показывал
нам, как решаются разного рода задачки. Потом нам давали поесть и поили
наливкой. Приязнь возникла тогда между нами. Прощаясь, мы долго стояли в
передней, смеялись, смотря друг на друга, опять и опять начинали жать руки и
никак не могли разойтись.
Я с особенной нежностью в эти минуты относился к Софронычеву. — Ты
встречаешься, — ласково глядя на него, думал я, — каждый день с Натали. Как
и я, ты по опыту знаешь, что такое коварство друзей.
Тарашкевич сидел на одной скамье с Шустером. Он разболтал нам, что
Шустер посещает Подольскую улицу. — Шустер, — говорил я себе, пораженный. Я
вспомнил, как я не нашел в нем когда-то ничего интересного. — Как все же
мало мы знаем о людях, — подумал я, — и как неправильно судим о них.
Рано выйдя, я утром стал ждать его. — Шустер, — сказал я и взял его за
руку. Сразу же я спросил его, правда ли это. Польщенный, он все рассказал
мне. Он ходит по пятницам, так как в этот день там бывает осмотр. Он требует
книги и узнает, кто здоров. Номера разгорожены там не до самого верха.
Однажды там рядом оказался его младший брат, перелез через стенку и стал
драться стулом. Теперь его не принимают в домах: — Если хочет ходить туда,
то пусть ведет себя как подобает.

    34

Отец Николай, накрыв голову мне черным фартуком, полюбопытствовал в
этом году, ‘прелюбы сотворял’ ли я. Я попросил, чтобы он разъяснил мне, как
делают это, и он, не настаивая, отпустил меня. Я побежал, поздравляя себя с
тем, что последнее в моей жизни говенье прошло.
Мне еще раз пришлось выступать на подмостках — в тот день, когда
праздновалось ‘освбождение крестьян’. Я прочел стишки скверно чтобы
заместительница председателя братства разочаровалась и чтобы Ершов не
подумал, что я уж совсем идиот.
Пейсах очень хвалил меня. — Ты показал им один раз, — говорил он, — что
ты это можешь, и хватит с них. — Он одобрял теперь все, что я делал. Но я не
его одобрения хотел.
Уже чувствовалось, что весна будет скоро. В ‘Раю для детей’ вместо
санок на окнах уже красовались мячи. Уже лица у людей становились
коричневыми. Я оставил латинский язык.
— Все равно всего курса я не успею пройти, — говорил я, и, кроме того,
мне теперь стало ясно, что я не хочу быть врачом.
Я успел из уроков латыни узнать, между прочим что ‘Ноли ме тагере’,
подпись под картинкой с Христом в пустыне и девицей у ног его, значит ‘Не
тронь меня’.
Снова на нас надвигались экзамены. Снова мы трусили, что ‘попечитель
учебного округа’ может явиться к нам. Мы были рады, когда вдруг узнали, что
кто-то убил его камнем.
Была панихида. Отец Николай сказал проповедь. Вскоре в газете была
напечатана корреспонденция врача, у которого попечитель обычно лечился.
Оказывалось, что покойник был дегенерат и маньяк. Он проваливал учеников с
привлекательной внешностью ради каких-то особенных переживаний. Пока он был
жив, полагалось скрывать это, так как нельзя нарушать ‘медицинскую тайну’.
У Грилихеса бастовали. Маман кипятилась, и я удивлялся ей. — Если бы
только уметь, — говорила она мне, — то я бы пошла и сама поработала у него
эти несколько дней.
Тарашкевич во время экзаменов раз забежал за мной. В доме у него уже
ждали нас полный таинственности Грегуар и любезный пятерочник. Вынув
конверт, Грегуар положил перед нами бумагу с задачками. — Ну-ка, — сказал
он. Пятерочник эти задачки решил нам. Они на другой день были нам даны на
экзамене.
Мы издолбились. В день спали мы по три или по четыре часа, и маман
изводилась. — Когда, — говорила она, — это кончится? — На ночь, собираясь
ложиться, она приносила мне горсть леденцов.
Наконец настал день, когда все было кончено. Мы получили
‘свидетельства’. С ‘кафедры’, на которой стоял стакан с ландышами,
говорились напутствия. То засыпая, то вздрагивая и открывая глаза на
минутку, я видея, как после директора там очутился учитель словесности. Он
оттопырил губу, посмотрел на усы и подергал их. — Истина, благо, — по
обыкновению, красноречиво воскликнул он, — и красота!
Пришел вечер, и в книжечке для ‘наблюдений’ я сделал последнюю запись.
На крыше под флюгером я, как всегда, задержался. Я думал о том, что я часто
стоял здесь.
Канатчиков, получая квартирные деньги, поздравил меня. Он не сразу
ушел, рассказал нам, что его сын помешался оттого, что не выдержал в
технологический. — Он все науки, — сказал нам Канатчиков, — выдержал и
только плинтус, чем комнаты клеят, не выдержал.
Все поступали куда-нибудь. Я для себя еще ничего не придумал. Я
спрашивал, есть ли такое местечко, куда принимали бы не по экзаменам и не
гонясь за отметками по математике, и оказалось, что есть. Я купил полотняный
конверт и послал в нем свои документы. Мне скоро прислали письмо, что я
принят.
В ‘участке’, когда я ходил за ‘свидетельством о политической
благонадежности’, я видел Васю. Он быстро прошел. — Нет, мадам, — на ходу
говорил он бежавшей за ним неотступно просительнице. По привычке, я, приятно
смутясь, посмотрел ему вслед, и, когда он исчез, я подумал, что, может быть,
он принимается в эту минуту кого-нибудь драть, кого водят за этим в полицию.
Шустер гостил у отцовской сестры за Двиной в ‘пасторате’, и я не
встречался с ним. Пейсах ко мне иногда заходил. Я составил ему список дней,
по которым маман отправлялась дежурить. Он раз показал мне ту оду, которую в
этом году сочинил наш бывший учитель словесности к празднику ‘освобождения
крестьян’. Я прочел ее без интереса. Училище уже не занимало меня.
Пейсах должен был вместе с своею семьей в конце лета уехать в Америку.
Он приучался уже к ‘котелку’ и носил вместо прежних очков пенсне с
ленточкой. Раз, идя с ним и отстав от него на полшага, я случайно попал
взглядом в стекло.
— Погоди, — сказал я, изумленный. Я снял с его носа пенсне и поднес к
своему. В тот же день побывал я у глазного врача и надел на нос стекла.
Отчетливо я теперь видел на улице лица, читал номера на извозчичьих
дрожках и вывески через дорогу. На дереве я теперь видел все листики. Я
посмотрел в окно лавки ‘Фаянс’ и увидел, что было на полках внутри. Я увидел
двенадцать тарелок, поставленных в ряд, на которых нарисованы были евреи в
лохмотьях и написано было ‘Давали в кредит’.
За рекой, удивляясь, я видел людей, стадо, мельницу Гривы Земгальской.
Свистя, пришел на берег Осип, с которым я вместе учился, готовясь к экзамену
в приготовительный класс.
Быстро сбросив с себя все, коричневый, он остался в одной круглой
шапочке и побежал в ней к воде. Пробегая, он краешком глаза взглянул на
меня. Мне хотелось сказать ему ‘Здравствуй’, но я не осмелился.
Я подошел к тому дому, где прошлой зимой жил Ершов. Я увидел узор из
гвоздей на калитке, которую он столько раз отворял. Она взвизгнула. Через
порог ее, горбясь, шагнул Олехнович. На нем был тот плащ с капюшоном, в
котором я его видел зимой. Я увидел теперь, что застежка плаща состояла из
двух львиных голов и цепочки, которая соединяла их.
Вечером, когда стало темно, я увидел, что звезд очень много и что у них
есть лучи. Я стал думать о том, что до этого все, что я видел, я видел
неправильно. Мне интересно бы было увидеть теперь Натали и узнать, какова
она. Но Натали далеко была. Лето она в этом году проводила в Одессе.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека