Геся Мироновна Гельфман, Иохельсон Владимир Ильич, Год: 1918

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Владимир Иохельсон.
Геся Мироновна Гельфман

Биографический очерк

Предлагаемый очерк о Г. М. Гельфман был первоначально напечатан в ‘Календаре Народной Воли’, изданном в Женеве в 1883 году, без подписи автора, как и некоторые другие статьи этого издания. Теперь могу сказать, что очерк этот был составлен мной. Он был основан, главным образом, на моем собственном знакомстве с жизнью Геси Мироновны. В течение четырех месяцев — с декабря 1879 г. по март 1880 г. — мы вместе занимали в Петербурге конспиративную квартиру, и я имел возможность слышать от нее самой рассказы о ее прошлой жизни и ближе узнать ее. Кроме того, в моем распоряжении были еще заметки, составленные по моей просьбе Екатериной Тумановой и Софьей Илларионовной Бардиной, товарищами Гельфман по процессу 50-ти, жившими во время составления ‘Календаря Народной Воли’ в Женеве. Некоторые данные, отмеченные в оригинале как частные сведения редакции ‘Народной Воли’ и относящиеся к последним месяцам жизни Геси, были мне сообщены Л. Тихомировым.
Однако я не могу себе приписать исключительное право на авторство очерка. Я тогда не считал себя еще литератором, и по мой просьбе очерк редактировал Лев Ильич Мечников, состоявший в то время секретарем Элизе Реклю и сотрудником его по составлению ‘Всеобщей географии’. Он жил тогда в Кларане одновременно со мною. Лев Ильич сделал в моем очерке существенные литературные изменения и сокращения.
Пересмотрев в марте 1918 г. по просьбе редакции ‘Былого’ этот очерк, я сделал в нем некоторые изменения и дополнения. Более подробные сведения о жизни с Гесей Гельфман на конспиративной квартире и данные об издании ‘Календаря Народной Воли’ вошли в мои воспоминания о ‘Далеком прошлом’, которые печатаются в ‘Былом’.

 []

Геся Гельфман

Вообще откровенная и общительная, Геся неохотно рассказывала о своей семье, о своем детстве, по всей вероятности потому, что ее любящей душе нелегко было вспомянуть недобрым словом тех, кто были виновниками ее невеселого детства и тяжелой юности, но к кому до конца она сохранила чувство привязанности. Поэтому наиболее близкие ей люди были мало знакомы с ее жизнью в родительском доме. Но вот что нам известно в общих чертах.
Г. М. Гельфман родилась в 1855 году в г. Мозыре, Минской губернии, в совершенно безвестной еврейской семье. Отец Геси был далеко не бедняк, а скорее состоятельный еврей. Он отличался той суровой приверженностью к обрядности еврейского закона, которая тогда не составляла редкости в достаточных еврейских семьях и от которой подрастающее поколение нередко страдало хуже, чем от безысходной нужды.
Положение Геси дома значительно ухудшалось тем, что она очень рано лишилась матери. Вторая жена ее отца очень скоро оказалась для нее той лютой мачехой, о которой так часто повествуется в народных сказках. Ребенка научили читать и писать, да и то с грехом пополам, а затем, если и обращали внимание на него, то только для того, чтобы подавить в нем всякую самостоятельность, не мирящуюся с ритуализмом патриархальной семейной жизни.
Когда девушке минуло 16 лет, отец, по тогдашнему еврейскому обыкновению, выбрал для нее жениха, которого она едва ли даже видала когда-нибудь в глаза и о котором знала только то, что он принадлежит к почетному званию ‘талмудистов’. Большинство молодых евреек той среды, к которой Гельфман принадлежала по рождению, считали за особенную честь подобные супружества. Но честь эта покупалась недешевою ценою, так как толкователи еврейского закона жили совершенными дармоедами и все бремя содержания семьи и себя взваливали, по большей части, на своих жен. Своею же обязанностью они считали только воплощать в семейном быту тот патриархальный идеал нравственности, который имеет своим краеугольным камнем полнейшее подчинение женщины.
Шестнадцатилетняя Геся не выдержала такой перспективы и, сознавая полную невозможность отстоять свои права, тайком ушла из родительского дома. Чтобы решиться сознательно на такой шаг, девушке ее лет нужно было немало решимости и отваги и при более благоприятных условиях. Не следует забывать, что дело происходило в глухом захолустье. Покидая родительский кров накануне свадьбы с ‘почетным’ женихом, 16-летняя еврейка должна была знать, что навлекает на себя не только родительский гнев и проклятие, но что становится предметом ужаса и позора всех своих единоверцев, что от нее с негодованием отвернутся даже и те ее подруги, которые сами чувствуют, как она, но не имеют достаточно душевной чистоты и решимости, чтобы, как она, привести свою жизнь в унисон со своими чувствами.
Гельфман многому научилась, многое приобрела потом, благодаря хорошим людям, с которыми столкнула ее судьба, но бегство ее из дому убеждает нас, что значительный запас мужества и того закала, которым многих дивила она в последние годы своей жизни, унесен ею из дома.
Без друзей, без средств, имея от роду всего шестнадцать лет, Геся явилась в Киев в 1871 г. Добыв себе свободу, она ближайшей целью поставила себе: пополнить свое крайне скудное элементарное образование. Но нужда заставляла ее работать, и она нанялась за гроши к какой-то портнихе. Это, однако, не помешало ей выдержать очень скоро вступительные экзамены на акушерские курсы, которые она успешно окончила в 1874 г. В течение всего этого времени у нее не было никаких средств, кроме тех, которые ей удавалось добывать швейной работой, на дому или у портних. Не удивительно, что ей нередко приходилось голодать, но настойчивая девушка не унывала и выносила свои хронические голодовки с беззаботностью, заставлявшей всех ее знакомых предполагать, будто она с детства уже успела освоиться с самой неприглядной нуждой.
На акушерских курсах Гельфман близко сошлась с несколькими из своих новых подруг. Через них она познакомилась с университетской молодежью, имевшей очень благотворное влияние на ее развитие.
Образованные и необразованные к ней привязывались скоро и искренно. Это была некрасивая смуглянка, с неправильными и даже несколько грубоватыми чертами лица. Роскошь черных густых волос придавала оригинальность ее оживленной и подвижной физиономии. В черных, как смоль глазах, светился восприимчивый ум и доброта. Во всяком новом, хотя бы случайном своем знакомом, Гельфман глубоко заинтересовывал живой человек. Без всякой предвзятой мысли, по неудержимому природному влечению, она сживалась с его радостями, а еще более — с его печалями, возбуждавшими в ней не плаксивое сочувствие, а страстное и деятельное желание помочь. Горя и нужды кругом было много, нередко случалось, что Геся лезла из кожи вон, чтобы выручить из беды какую-нибудь знакомую ей швею, и при этом забывала, что она сама не обедала даже накануне. Но эта редкая кротость и доброта, составлявшие одну из отличительных черт ее характера, не доходили в ней до принижения собственной личности. Склонная забывать о себе при виде чужой нужды, она умела вспомнить, что и она живой человек, чуть только кто-нибудь задумывал покичиться перед нею или кольнуть ее преимуществом своего умственного развития.
Большая часть ее новых знакомых была образованнее ее. Гельфман мало чему научилась дома. Но в Киеве она жадно пользовалась всякой возможностью расширить свой умственный горизонт и приобрести недостающие ей сведения. Читала она очень охотно, но курсовые занятия, при необходимости существовать плохо оплачиваемой работой и при ее склонности всегда уделить каждому нуждающемуся последние крупицы недостающих ей самой средств и времени, не позволяли ей читать много. Зато она обладала замечательной способностью усваивать себе то, что ей удалось прочитать, и то, о чем говорили с ней или при ней более развитые ее знакомые. Это было время, когда саморазвитие играло в киевском, как и вообще молодом русском обществе, очень видную роль. Гельфман не пропускала публичных лекций, которые читались лучшими из профессоров Киевского университета, она любила посещать вечерние собрания, на которых читались различные рефераты или обсуждались интереснейшие явления общественной жизни и литературы.
Знанием жизни, так называемой практичностью, уменьем расчетливо и осмысленно пустить в ход все небольшие ресурсы, случайно оказавшиеся в ее распоряжении, она значительно превосходила бСльшую часть своих образованных знакомых. В этом отношении она скоро приобрела в их глазах решительный авторитет. Чуть только затевалось какое-нибудь коллективное предприятие — пирушка ли, общий стол или организация братской помощи, — Гельфман, как бы по прирожденному праву, являлась хозяйкой и распорядительницей. При этом, кроме умелости, в ней обнаруживалась редкая доза радушия и заразительной задушевной веселости, доходившей порой до дурачества. Наслушавшись с наслаждением и пользой чтения хороших книг и развивающих разговоров, она любила досыта накормить гостей продуктами собственной стряпни, не гнушалась порой и спеть им народную песню с прищелкиванием и приплясыванием.
Ко времени окончания акушерских курсов Гельфман успела в значительной степени оформить и привести в порядок те стремления и понятия, которые первоначально бродили в ней в стихийном виде, подсказывались ей природной общительностью и добротой. Правда, она до конца не сумела выработать в себе той, несколько педантической, рассчитанности и сосредоточенности всех своих действий, без которых едва ли возможно обойтись бойцу, отдавшему всего себя одному какому-нибудь делу, одной, охватившей всё его существо цели. Так, например, значительно позже, уже в Петербурге и будучи занята террористической борьбой, Гельфман тем не менее не могла помешать себе волноваться чисто личными невзгодами добрых своих знакомых, принимать близко к сердцу их домашние неприятности, супружеский разлад или денежную нужду.
Но скоро, еще в Киеве она поняла необходимость организации, объединения и систематизации разрозненных сил, которые, действуя вразброд и наудачу, разбиваются бесследно о вековую стену косности, застоя и заедания одного человека другим. Когда в Киеве зашла речь о заведении швейных мастерских на артельных началах, по классическому рецепту Веры Павловны, Гельфман со всей своей страстностью ухватилась за эту мысль и принялась за осуществление ее с той неутомимой деятельностью и с той преданностью, которые она вносила в каждое свое благое начинание. Она знала, не по рассказам только, безысходную долю русских швей, и в организации этих мастерских, ей казалось, было найдено надежное средство к улучшению их горькой участи. Она в первый раз почувствовала себя на почве общественного деятеля.
Мастерские прививались туго. Приходилось на каждом шагу наталкиваться на сотни неожиданных препятствий, мелочных, докучливых. Гельфман увлекалась борьбой, в благотворность которой верили лучшие из окружавших ее людей. Довольствуясь самым скудным вознаграждением, позволявшим ей жить впроголодь, она принимала чрезвычайно близко к сердцу каждый одержанный ею успех.
Весной 1875 г. приехали в Киев несколько молодых людей московского кружка, ставших известными впоследствии по процессу пятидесяти (1877 г.). Они раскрыли перед Гельфман возможность иной, более широкой деятельности, т. е. пропаганды социалистических идей среди местного фабричного и промышленного населения, распространения в нем революционных изданий и т. п.
Гельфман постоянно тянуло в народ, в массу ‘униженных и угнетенных’, к которой она чувствовала себя принадлежащей, если не по плоти, то по духу. Особенное влияние на нее имела одна из приезжих московских пропагандисток. Не бросая окончательно швейную мастерскую, Гельфман, вместе со своей новой приятельницей, стала заводить сношения в мире фабричных, изучать на опыте условия их быта, посещать рабочие артели. Они обе — по сообщению Тумановой — прожили некоторое время в Киево-Печерской лавре и готовились уже ‘идти в народ’, когда — осенью того же 1875 г. — Гельфман была арестована вследствие захвата полицией нескольких писем, адресованных на ее имя.
С этой злополучной осени начинается ее скитание по тюрьмам предварительного заключения, продолжавшееся вплоть до самого процесса пятидесяти, т. е. около двух лет.
Нередко тюрьма действует пагубно, особенно на людей слабых. На Гесю, — писала Туманова, — тюрьма имела обратное влияние: она только закалила ее и укрепила в ней решимость всецело посвятить себя социально-революционной деятельности в народе. Во время следствия Геся держала себя с большим достоинством и, кажется, только этому обстоятельству она обязана сравнительно очень строгим приговором: ее осудили на двухлетнее заключение в рабочем доме.

 []

Литовский замок

Эти два года Гельфман провела в том отделении Литовского замка, где содержатся заключенные, принадлежащие к непривилегированным сословиям. В то же время, в дворянском отделении того же замка, в числе прочих осужденных по процессу 50-ти, сидела и Софья Илларионовна Бардина, сообщившая нам свои воспоминания об этой тяжелой поре искуса Г. М. Гельфман.
После предварительного обыска с нее сняли собственную одежду и заменили ее казенным тиковым балахоном и безобразнейшим чепцом. Костюм этот как будто нарочно был выдуман для того, чтобы сделать физиономию узницы возможно более непривлекательной и смешной. Всякие попытки придать ему сколько-нибудь благообразный вид запрещались очень строго, а между тем балахон этот больше походил на сумасшедшую рубаху, чем на платье, и назначался, не соображаясь ни с ростом, ни с дородством осужденной, а наудачу — кому какой попадет.
Даже закоренелые уголовные преступники обыкновенно с невольным содроганием вспоминают тот момент, когда с них снимают их собственное рубище, принесенное ими с воли, и когда взамен его на них надевается уродливый казенный халат, неотступно напоминающий им о том, что они перестали числиться в разряде свободных людей, что они уже находятся в пасти бездушного чудовища, ежечасно готового растереть в порошок каждого, кто нарушит как-нибудь, хотя бы только по неведению, его бессмысленный и унизительный ритуал.
Нелегко рассказать, что должна была чувствовать впечатлительная, нервная девушка, полная чистых и смелых стремлений, в то время, когда ее охватила в первый раз затхлая атмосфера рабочего дома. Сначала Гельфман была там единственной женщиной непривилегированного сословия из числа осужденных по этому процессу. Вскоре, правда, она приобрела себе подругу в лице Анны Топорковой, приговоренной к заключению в том же недворянском отделении Литовского замка. Но Топоркова обладала той невозмутимой кротостью, перед которой останавливаются до известной степени всякие преследования. К тому же, в качестве окончившей гимназический курс с золотой медалью, она внушала некоторое почтение к себе и начальству, и другим арестанткам.
Гораздо плачевнее была судьба Гельфман, которой общественное положение мозырьской мещанки еврейского происхождения и бедной акушерки или швеи, осужденной по политическому процессу, возбуждало во всех окружавших ее злостное желание отравить ей жизнь. Услужливая и обходительная, она, однако, не выносила со стороны даже уважаемых ею лиц малейшего поползновения помыкать ею, попирать ее неотъемлемые человеческие права.
Здесь же, с первого часа ее заключения, все о том только и думали, чтобы унизить эту гордячку, нравственная чистота и идеалистическое настроение которой звучали диссонансом в атмосфере бесправия, раболепства, наушничества, лжи, нахальства и желания выместить на слабейшем хотя бы малую частицу того гнета, который тяготеет над обитательницами рабочего дома.
Подругами Гельфман по Литовскому замку были по большей части старухи, осужденные за нищенство, бродяжничество, сводничество и т. п. Молодое поколение было представлено воровками или проститутками самого низшего разряда.
Таковы были среда и обстановка рабочего дома в Литовском замке, которым деспотически распоряжалась тогда почтенная пожилая особа, выражавшая, по сообщению Тумановой, слезливым тоном в нижеследующих словах свое отношение к подвластным ей арестанткам:
— Боже мой, ведь не чужие они для меня! Поверьте, я смотрю на них, как на своих собственных крепостных. Но разве эти твари способны чувствовать благодарность! — патетически прибавляла она, тяжело вздохнув и презрительно пожимая плечами.
В такой-то обстановке суждено было Гельфман прожить два года. Она вступила в рабочий дом, находясь в пылу крайнего увлечения народнической идеей, любовью к массе, к толпе, в которую она слепо верила и в которой могла допускать существование одних только честных, правдивых инстинктов и побуждений.
С первого же дня ее появления в рабочем доме эта толпа, почуяв в ней не своего поля ягоду, отнеслась к ней с тупым злорадством. Все арестантки сразу поняли, что Гельфман не станет наушничать вместе с ними, не войдет деятельным членом в те тайные союзы и заговоры, которые они устраивали между собой, чтобы заводить любовные шашни с заключенными мужского отделения, в их дрязги и ссоры, порождаемые завистью и ревностью. Одного этого было достаточно, чтобы все, без предварительного сговора, стали единодушно мстить ей за какую-то неведомую причиненную им обиду.
В первый же день ее заключения, по сообщению Бардиной, оказалось почему-то, что дежурной должна быть она. Ее стали заваливать тяжелой черной работой, заставляли мыть возмутительно грязные пол и белье, выносить отвратительные ‘параши’ и т. п. О сопротивлении не могло быть и речи, так как всякое притязание арестанток на командование Гельфман поддерживалось выборными из их же среды старостихами, а затем и самим начальством.
Это столкновение ее идеалистических мечтаний с безжалостной действительностью заставляло страдать молодую узницу едва ли не больше, чем всякие физические лишения. Но и эти последние были такого рода, что нервный организм Гельфман не мог долго выносить их без неизлечимого расстройства. Пища, состоявшая главным образом из каких-то ‘тепленьких помоев, в которых плавали куски протухшей капусты или картофеля, а в постные дни снетки’ претила даже ей, далеко не избалованной киевскими голодовками. Ее неспособность глотать эти зловонные продукты тюремной стряпни принималась начальством за противозаконный протест, который вымещался ей с лихвой при каждом удобном и неудобном случае.
Впоследствии друзья с воли стали доставлять ей чай и сахар, которые не запрещаются тюремными уставами. Но Гельфман, видя ту зависть и жадность, которую возбуждал в ее подругах вид этих получек, отдавала им весь свой запас, почти без остатка. Щедрость эта произвела в тюремных воззрениях на нее целый переворот. Многие из самых злостных преследовательниц ее стали подделываться к ней в надежде получить за то подачку, но находились, без сомнения, и такие, которых этот, редко встречаемый ими пример неэгоистического отношения к житейским делам, сперва просто удивил, а потом и заинтересовал. Очень может быть, что при продолжительном воздействии на них Гельфман и удалось бы пробить себе тропинку в мысли и сердца своих невольных сожительниц. Но скоро в участи ее произошла перемена.
При первом посещении рабочего дома членами дамского комитета Гельфман была замечена какой-то высокопоставленной посетительницей, которая долго говорила с ней с большим радушием. Этого оказалось достаточно, чтобы обратить на нее благосклонное внимание начальницы. После этого и в арестантках, и в старостихах исчезает желание ежечасными уничижениями и преследованиями доказывать ей, что она ‘не барыня какая-нибудь’, а такая же отверженная, как и они. Впрочем, сама начальница решила перевести Гельфман в другую камеру, где находилась и Анна Топоркова.
Материальное положение обеих узниц значительно улучшилось. Так как у обеих от скверной и недостаточной пищи при непривычной для них тяжелой работе успел развиться хронический катар желудка и кишок, то обе они, по предписанию врача, были переведены на больничное положение. Начальница избавила их от черных работ, не столько, впрочем, ради забот об их здоровье, сколько потому, что успела оценить их искусство в деле вышивания и рукоделия вообще. В течение долгого времени они должны были вышивать для нее какие-то роскошные ковры, а затем их заставляли шить кители и белье для войска, находившегося в Болгарии.
Положение наших узниц — как и положение политических заключенных и ссыльных вообще — несколько раз изменялось, то к лучшему, то к худшему, смотря по тому, каким ветром веяло в высших правительственных сферах. После убийства Мезенцова высокопоставленная покровительница Гельфман, появившись обычной чередой в Литовском замке, не посмела уже — или не захотела — почтить ‘интересную’ арестантку прежним вниманием. Это ничтожное обстоятельство подмечается зорким вниманием начальницы и принимается за сигнал, по которому мгновенно улетучивается ее благодушное отношение к двум политическим узницам ее отделения. От начальницы толчок передается ниже, по всем инстанциям, через старостих к самим заключенным.
14 марта 1879 г. окончился двухлетний срок заключения Гельфман в рабочем доме, и ее тотчас же по этапу отправили в Старую Руссу, где она должна была оставаться под надзором полиции.
Здесь ей приходилось жить на шесть рублей в месяц казенного пособия. Своих средств у нее не было никаких. Хотя во время пребывания в Киеве и состоялось ее примирение с отцом, но она не принимала от него денег. После осуждения ее в арестантские роты отношения к ней родных опять испортились, а между тем придирчивость исправника и других полицейских властей в Старой Руссе делала ей совершенно невозможным приискание каких-нибудь средств к существованию на месте ссылки.
К счастью, это ее бедственное положение длилось не долго. Скоро ей удалось познакомиться с молодой дамой, не причастной вовсе к революционной деятельности, что, однако, не помешало ей искренно тронуться положением поднадзорной. Она снабдила Гельфман небольшими деньгами и паспортом для временного пользования. В один прекрасный октябрьский вечер Гельфман зажгла лампу в крошечной и неуютной своей каморке — чтобы замаскировать свое отсутствие — и сама тайком пробралась на станцию железной дороги, где ей и удалось проскользнуть в вагон, не возбудив внимания официальных аргусов, присутствовавших на дебаркадере. В ноябре того же, 1879 года, Г. М. Гельфман уже находится в Петербурге и принимает деятельное участие в террористической конспиративной деятельности.
Пребывание в рабочем доме оставило на ней неизгладимые следы. Нажитая в нем болезнь (хронический катар желудка) так и не проходила уже до самой смерти. Знавшие ее прежде в Киеве не могли надивиться тем печальным переменам, которые злополучные два года пребывания в Литовском замке произвели прежде всего в самой ее внешности. Она сильно похудела, исчез румянец, игравший прежде на ее смуглом лице, которое имело теперь по большей части утомленное выражение. С тем вместе исчезла и неистощимая веселость, не покидавшая ее в прежние годы, даже в самые тяжелые минуты ее жизни. Знавшие Гельфман только в Петербурге, как автор очерка, привыкли видеть ее обыкновенно серьезной, и только припадками, изредка, возвращалось к ней прежнее беззаботное настроение, под влиянием которого она и здесь порой была не прочь похохотать, пошуметь, наигрывая какую-нибудь своеобразную мелодию на особого рода музыкальном инструменте, очень искусно устраиваемом ею из гребня.
В Петербурге она встретила некоторых из прежних киевских своих знакомых, в том числе и Колодкевича, за которого она и вышла замуж (конечно, гражданским браком) вскоре по своем бегстве из ссылки. Впрочем, они никогда не жили на одной квартире, и эти ее сердечные отношения настолько не отвлекали ее от революционного дела, что для не особенно близких друзей оставались даже вовсе неизвестными.
Время бегства Гельфман из ссылки совпало как раз с началом формирования партии ‘Народной воли’, соединившей тогда около себя всё живое и деятельное. Чуткая душа Гельфман, ее деятельный, подвижный характер, ее любовь к народу и, наконец, личные связи — всё побуждало ее примкнуть к партии, видным членом которой она с тех пор осталась до конца жизни. Ее деятельность за 1879—1881 гг. была очень разнообразна и относилась отчасти к пропаганде среди молодежи, отчасти к рабочему делу, но более всего Гельфман оказала услуг Исполнительному комитету на почве чисто террористической борьбы с правительством. Ей доверено было устройство некоторых важных конспиративных квартир, где она показала себя чрезвычайно ловкой ‘хозяйкой’. Никто не умел лучше ее ладить с домохозяевами и дворниками, заговаривать, что называется, зубы непрошенным посетителям и отвлекать их внимание от компрометирующих обстоятельств, которые — казалось бы — неизбежно должны были броситься в глаза. Под видом самой непринужденной простоты, даже болтливости, в ней скрывалось замечательное присутствие духа и находчивость. Хозяйкой конспиративной квартиры, устроенной совместно с автором этого очерка, Гельфман делается первый раз в начале декабря 1879 года. Весной 1880 г. на ее руках была общая квартира рабочего кружка народовольцев. Летом того года — динамитная мастерская. Потом, зимой 1880—81 гг., Гельфман снова переходит к рабочему делу, в качестве хозяйки типографии ‘Рабочей газеты’. Эта квартира, однако, под влиянием обострившихся обстоятельств, скоро преобразовывается в мастерскую взрывчатых веществ. В феврале 1881 г. квартиру эту пришлось и вовсе покинуть, и динамитная мастерская была перенесена на Тележную улицу, где Гельфман поселилась с Н. А. Саблиным и где производились подготовления к событию 1 марта 1881 г. Здесь она была арестована.
Мы не будем здесь касаться суда над первомартовцами, приговорившего всех, в том числе и Гесю Гельфман, к смертной казни. В тюрьме, после осуждения, Гельфман испытывала ужасные муки. Беременность усиливала то ужасное состояние, которое понятно в человеке, ожидающем смертной казни целые месяцы. По сообщению Л. Тихомирова, она просила у товарищей на воле яду, которого ей, однако, доставить не могли.
Известно, что сочувственные демонстрации в Париже и Марселе и негодование заграничной печати заставили русское правительство показывать беременную Гельфман корреспонденту ‘Голоса’, а потом и изменить тяготевший над ней смертный приговор.
Ей, однако, недолго пришлось сносить вынужденное великодушие своих заклятых врагов, не отказавших себе в наслаждении помучить на новый лад эту сорвавшуюся с веревки жертву. У нее отобрали ребенка для помещения его в воспитательный дом, несмотря на все просьбы родителей отца, изъявлявших желание взять его на свое попечение.
Через неделю после разлуки с сыном Г. М. Гельфман умерла в доме предварительного заключения, 1 февраля 1882 г., говорят — от воспаления брюшины, причиной которого было искалечение матки после родов.
Р. S. К числу изменений, сделанных мною при пересмотре настоящего очерка, относится между прочим выпуск из первоначального текста двух мест, могущих набросить тень на поведение Г. М. Гельфман в заключении после суда. Но так как эти два места, к сожалению, остаются напечатанными в издании ‘Календаря Народной Воли’ и при сличении могут все-таки дать повод к невыгодным для покойной страдалицы заключениям, то, чтобы очистить память этой мученицы царизма от всяких сомнений на ее счет, я считаю своим долгом привести тут отдельно упомянутые места и, на основании сведений, имеющихся в редакции ‘Былого’, категорически заявить о неверности их содержания.
Вот эти два места:
1. ‘Зато прежняя нервность усилилась в ней до того, что она во сне отвечала на вопросы, предложенные ей даже не особенно громким голосом[1]. Особенность эта, интересная в медицинском отношении, конечно, крайне неудобна для заговорщика. К счастью, Геся вращалась в Петербурге в таких кружках, где не оказалось ни одного лица, способного воспользоваться этим ее расстройством в ущерб ей самой или общему всем им делу’. (Стр. 26, ‘Календ. Н. В.’).
2. ‘Ходили слухи, будто Геся выдает, но слухи эти появились во всяком случае уже после процесса. До процесса и во время его она была выше даже клеветы. Слухи эти ничем не подтверждаются, но если бы и обнаружились до сих пор никому неизвестные факты болтливости Геси после ее осуждения, то справедливость требует скорее предположить, что она сделала компрометирующие указания в сонном бреду, который естественно должен был принять усиленные размеры благодаря тем бесчеловечным условиям, в которые она была поставлена'[2]) (Стр. 27, ‘Кал. Н. В.’).
Эти два места дословно сообщены были Л. Тихомировым и вошли в очерк как авторитетные и обязательные для издания сведения самого редактора ‘Календаря Народной Воли’ и главы организации.
По отношению к первому месту замечу, что я тогда думал, что сообщение Тихомирова относится ко времени после сожительства Гельфман со мною на одной квартире, ибо я лично никогда не замечал, чтобы она отвечала на вопросы во сне.
Ответом на второе место служат опубликованные в ‘Былом’ показания Г. М. Гельфман, доказывающие всю ложность приводимых Тихомировым слухов.

Приложения.
Показания Геси Гельфман[3]

Геся Гельфман была крайне немногословна в своих показаниях. 3 марта она дала подполковнику Никольскому и товарищу прокурора палаты Н. В. Муравьеву первое показание[4]:
Зовут меня Геся Миронова Гельфман. От роду имею 26, вероисповедания иудейского. Звание мое мещанка г. Мозыря, минской губернии, незамужняя.
Ни на какие вопросы, касающиеся лично меня, а также лица, застрелившегося сегодня ночью в той квартире, где я была арестована, и вещей, оказавшихся в той квартире, я отвечать не желаю. Предъявленная мне сейчас фотографическая карточка — действительно моя’.
5 марта подполковник Никольский, в присутствии уже А. Ф. Добржинского, допрашивал вновь Гесю Гельфман, которая дополнила свое показание от 3 марта нижеследующим, весьма кратким показанием:
‘Предъявленную мне сейчас личность (был предъявлен мещанин Николай Иванов Рысаков) я не знаю. Признаю, что я принадлежу к русской социально-революционной партии, программы ‘Народной Воли’, о своей же революционной деятельности и вообще о своей жизни и занятиях в Петербурге я никаких ответов давать не желаю. На Малой Садовой улице в Петербурге, ни в квартирах жильцов, ни в разных торговых помещениях я знакомых не имела и не имею’.
8 марта, в присутствии тех же лиц, Геся Гельфман дополнила свои объяснения нижеследующим, тоже весьма кратким показанием:
‘На все вопросы, предлагаемые мне, отвечать не желаю. На вопрос, знала ли я о подкопе на М. Садовой улице, в С.-Петербурге, из сырного магазина, заявляю, что участия в этом подкопе я не принимала, а на вопрос, знала ли о существовании этого подкопа — отвечать не желаю’.
6 марта Геся Гельфман была допрошена следователем Книримом. Этот допрос изложен в следующем протоколе:
‘1881 года марта 6 дня судебный следователь по особо важным делам при с.-петербургском окружном суде И. Ф. Книрим допрашивал нижепоименованную в качестве обвиняемой и она показала: зовут меня Геся Миронова Гельфман, 26 лет от роду, веры еврейской, мещанка гор. Мозыря, девица, воспитывалась в Киеве, проходила акушерский курс при университете Св. Владимира, находилась под судом по политическому делу и приговором особого присутствия правительствующего сената была осуждена в 1877 году в рабочий дом на два года. Я не признаю себя виновною в соучастии во взрыве, произведенном 1 марта 1881 года на набережной Екатерининского канала, последствием коего была смерть и повреждение здоровья нескольких частных лиц. Рысакова я не знаю. В квартире моей действительно были найдены две банки с динамитом и я знала, что это динамит. Откуда эти банки с динамитом взялись, не желаю показать. По поводу квартиры и человека, застрелившегося в ней, никаких ответов дать не желаю. Человека, тяжело раненого взрывом и умершего в больнице, проживавшего под именем Ельникова, я не знаю. Зачеркнуто ‘особым’. Исправленное ‘1877’ верно. Геся Гельфман. Суд. след. Книрим’.
Несколько подробнее были показания, данные Гесею Гельфман 12 марта подполковнику Никольскому и товарищу прокурора окружного суда В. Ф. Дейтриху. Эти показания явились результатом предъявления Геси Гельфман Усману Вулатову, дворнику дома No 27/1 по Троицкому переулку, где жила Геся Гельфман под фамилией Николаевой, вместе с Макаром Тетёркой (Николаевым по фамилии). Геся Гельфман показала следующее:
‘6 или 7 числа сентября прошло
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека