Гераклиды, Зелинский Фаддей Францевич, Год: 1917

Время на прочтение: 36 минут(ы)
Зелинский Ф. Ф. Еврипид и его трагедийное творчество: научно-популярные статьи, переводы, отрывки
СПб.: Алетейя, 2018. — (Серия ‘Новая античная библиотека. Исследования’).

V. ‘ГЕРАКЛИДЫ’

1. Алтарь Милосердия (‘Сентиментализм’ и ‘реализм’ в древнегреческой политике)
2. Гераклиды. Из ‘Сказочной древности’

1. Алтарь Милосердия
(‘Сентиментализм’ и ‘реализм’ в древнегреческой политике)

I

‘Сентиментальная’ и ‘реальная’ политика — в наши дни военной завирухи и бурных политических переговоров эти термины сплошь и рядом мелькают на столбцах газет, причем самый их подбор показывает, на чьей стороне симпатии говорящего. Рука Рока вот уже третий год держит поднятыми железные весы, каждому предоставлено бросить свою гирю на ту или другую чашку. Куда же он ее бросит? Если он ставит свое решение в зависимость от того, на чьей стороне правда, куда его зовет благодарность, или долг, или родственные узы, — его политика зовется сентиментальной. Напротив, если он руководится исключительно сравнительной величиной и обеспеченностью могущей быть выговоренной награды, тогда он гордо величает себя реалистом.
Непосредственное преимущество реализма так очевидно и осязательно, что мы с трудом представляем себе даже возможность возникновения ‘сентиментальной’ политики. Баланс одинокого деяния и, пожалуй, даже всех деяний одного поколения ее положительно не оправдывает, не оправдывает ли ее, однако, совокупность всех политических деяний последовательно сменяющих друг друга поколений и тот их молчаливый бессознательный баланс, которым обусловливается народное нравственное самочувствие, народное душевное здоровье, крепость, жизнеспособность? Увы! Еще не народился тот мудрец, который бы его подвел и выразил в ясных численных отношениях. Но мы смутно сознаем, что именно в этом направлении следует искать разрешения и этой, и многих других мучительных загадок, и мы с участием внимаем голосу из далекой старины, который с нами о них говорит.
В данном случае это голос Еврипида, я разумею его трагедию ‘Гераклиды’. Спешу оговориться, что эта трагедия в художественном отношении — самая слабая во всем его наследии, сохранилась она нам случайно и, как читатель увидит, очень неудовлетворительно. Но если к ней отнестись с той точки зрения, которая здесь выдвинута, — интерес к ней мгновенно вырастет и, переносясь от исходного политического вопроса к самой трагедии и лежащему в ее основе мифу, оправдает и более или менее внимательный разбор всего, что в ней содержится. Дело в том, что, как видно из некоторых хронологических соображений, — Еврипид написал эту трагедию в первые же годы Пелопоннесской войны. И пусть читатель не улыбается: захваченный этой войной район был по современному масштабу крошечный, но зато это было местопребывание мыслящей и чувствующей души тогдашнего мира, родоначальницы также и нашей души. А потому та война может по праву быть названа мировой войной. Недаром ее историк называет ее ‘великой и самой замечательной из всех, что были до нее’, основываясь на том, ‘что оба противника были в полной готовности, что прочие эллины примкнули к тому или другому из них, причем одни с самого начала, другие же после некоторого выжидания’. Примкнули… По каким соображениям? Сентиментальным или реальным? Борьбу между ними мы легко можем себе представить. И вот в самый разгар этой борьбы Еврипид бросает на весы Рока свою гирю — своих ‘Гераклидов’. В другое время человек в его положении написал бы этико-политический трактат, в еще другое — произнес бы парламентскую речь или напечатал журнальную статью — Еврипид мог говорить только устами агонистов и хоревтов театра Диониса. Отсюда следует, во-первых, что политическая идея родила художественную поэму, но во-вторых, как уже было замечено, что художественность здесь — дело второстепенное, красивая оболочка этико-политической идеи. Будем же благодарны поэту за эту красивую оболочку — и выразим свою благодарность тем, что последуем за ним в тот мир доисторической саги, из которого обычай велел брать сюжеты для трагических поэм.

II

Гераклиды — это само по себе бледное звено между великим прошлым и великим будущим: они — сыновья Геракла, они же — родоначальники царей доисторического Пелопоннеса и прежде всего Спарты. Для нашей трагедии они важны в обоих этих значениях — и в этом ее первый и самый крупный художественный недостаток. Дети Геракла очень симпатичны афинянам, поэт озаряет их в первых действиях самыми яркими лучами своей и всеобщей любви, но вот трагедия близится к концу — и внезапно освещение меняется: точно изнанка Дагерровой диафании вырисовываются перед нами ненавистные поэту черты родоначальников пелопоннесских владык. Линии смешиваются, скрещиваются, и в общей смуте чувсть тонет эстетическое действие трагедии. Впрочем, об этом речь еще впереди.
Пока Гераклиды для нас — дети Геракла. Где были они, когда их родитель умирал на костре Эты, исцеляя добровольной смертью неисцелимую язву Нессова плаща? По Эсхилу — в его ‘Гераклидах’ — тут же, при нем, в этейском Трахине. Да и могло ли быть иначе? Вспомним, как было дело. В счастливом браке с Деянирой в аргосском Тиринфе Геракл приживает целый ряд детей начиная с Гилла (Hyllos), которому было около двадцати лет в день его смерти. Но вот его охватывает роковая любовь к эхалийской царевне Иоле, сватовство, отказ и затаенная злоба, коварное убийство Ифита, брата Иолы, навестившего его по старой дружбе в Тиринфе, изгнание из Тиринфа нечестивого убийцы вместе с его домом. Отныне Геракл с семьей в разлуке. Семья — т. е. Деянира с детьми — находит приют в Трахине, что на Эте, близ Фермопил, для Геракла наступает искупительное рабство у Омфалы, за которым следует поход против Эхалии, пленение Иолы, ее отправление в его новый трахинский дом, отчаяние Деяниры, Нессов плащ, смерть на костре. Ясно, что Гераклиды должны были быть тогда при нем, в том же Трахине. Так это и изобразил Эсхил в своих ‘Гераклидах’, которые по содержанию соответствовали ‘Трахинянкам’ Софокла.
Софокл в этой трагедии вначале тоже следует мифопее своего предшественника, это видно из того места, в котором старая няня Деяниры советует ей послать кого-нибудь из сыновей на поиски пропавшего без вести отца:
Детей я столько вижу у тебя:
На поиски хоть одного пошли ты —
И первым Гилла.
Но в дальнейшем ходе трагедии, при приближении смерти героя, наличность стольких детей показалась поэту стеснительной: он ведь уклонился от пути своего предшественника, образовавшего из Гераклидов хор своей трагедии. И вот он, слегка противореча своему первоначальному плану, на страстное требование обреченного Геракла:
Скорей, мой сын, — отца уж потерял ты —
Ко мне всех братьев призови, ко мне
Несчастную Алкмену, что напрасно
Избранья удостоилась Кронида, —
заставляет сына отвечать:
Ах, мать твою хранит Тиринф надбрежный,
Твоих детей при ней же часть живет,
Другие в Фивах, налицо лишь я.
Самовольно ли он изменил традицию? Нет, мы можем доказать, что он имел перед собой самостоятельные ее варианты, и притом два: один тиринфский, другой фиванский. Всего, значит, с трахинским три.
Пусть читатель не думает, что это — сухая антикварная ученость. Дело в том, что Еврипид в своей трагедии попытался объединить все три варианта, чтобы оценить его попытку, мы должны сначала проследить их развитие каждого в отдельности.
Итак, первый вариант — Гераклиды в Трахине. Здесь их вождем был, так как с Гераклом умерла и Деянира, старший из братьев, Гилл. Царь трахинский Кейк, оказавший гостеприимство семье Геракла во время его изгнания, не прочь был оказать его ей и после его смерти, но аргосский (или микенский, все равно) царь Еврисфей потребовал их выдачи, чтобы ее избегнуть, они должны были удалиться. Куда? Увидим.
Второй вариант — Гераклиды в Тиринфе. Здесь, как видно из выписанных слов Софокла, о них пеклась их бабка Алкмена, мать Геракла. Тирану Еврисфею, к области которого принадлежал Тиринф, нетрудно было провести в народном собрании приговор, присуждающий их к смерти, причем юридическим основанием, вероятно, было то, что они были детьми нечестивого убийцы гостя — Геракла, но они спаслись бегством и обратились… Куда? Опять-таки увидим.
Наконец, третий вариант — Гераклиды в Фивах. Фиванцы имели свой самобытный миф и о Геракле, которого они считали своим, и о его детях. Согласно этому мифу, ближайшим другом героя был некто Иолай, имя которого своим созвучием с именем Иолы нас так же озадачивает, как и имя Парисова брата Елена своим созвучием с именем его жены Елены. Как бы то ни было, этот Иолай был представлен племянником Геракла и тем не менее, в чем заключается вторая странность, его ровесником. И даже не ровесником, а человеком много старше его: в момент смерти своего друга он был уже глубоким старцем. Конечно, фиванцы отказались выдать Еврисфею детей Геракла, в ответ на их отказ аргосская рать двинулась против города Кадма. Опасность была велика, и вот престарелый Иолай обратился к богам с неслыханной молитвой. Он просил на один только день вернуть ему молодость — за нее он готов был заплатить всем остатком своих дней. Его просьба была услышана: во главе своей дружины Иолай сразился с войском Еврисфея, отсек ему голову и победителем вернулся в Фивы. На следующий день молодость вместе с жизнью оставила его, фиванцы с великим почетом похоронили его тело в гробнице его деда Амфитриона и с тех пор ежегодно справляют в честь него агонистический праздник Иолай, считают его национальным героем и у его могилы заключают союзы дружбы. О выдаче детей Геракла по этому варианту, конечно, не могло быть и речи.
Думаю, что вопрос о сравнительной красоте этих трех вариантов не возбудит сомнений. Только один из них запечатлен действительно печатью поэзии, это — фиванский. Остальные — бесцветные повествования хрониста. Кто же был поэтом этого варианта? Пиндар, фиванец, кратко намекает на него в IX пифийской оде, за что и спасибо ему — иначе мы бы ничего о нем не узнали. Но его намек предполагает более ранний, обстоятельный рассказ, кто был его автором? Мы должны оставить этот вопрос открытым, впредь, до обнаружения более красноречивых улик, будем называть его ‘поэтом фиванского варианта’.
Оба других варианта вряд ли вдохновили поэтов, это были местные предания, память о которых поддерживалась, вероятно, местными святынями и была увековечена в старых хрониках.

III

Об Афинах до сих пор не было речи, а между тем они приписывают себе выдающуюся роль в спасении Гераклидов. Первое красноречивое свидетельство о ней мы находим в историческом сочинении Геродота. Перед Платейским сражением (в 479 г.) афиняне и тегеаты спорят из— за чести занимать один из обоих флангов, представители обоих городов приводят в защиту своих прав и старые и новые подвиги. Между прочим афиняне заявляют: ‘Когда Гераклиды были изгоняемы всеми эллинами, к которым они обращались, дабы избегнуть микенского рабства, — мы одни их приняли и свергли насилие Еврисфея, вместе с ними победив тогдашних пелопоннесцев’. Было бы рискованно помечать это свидетельство 479 годом — Геродот сам сочиняет речи своих героев, — но во всяком случае оно древнее трагедии Еврипида.
Кроме общего факта нам известны и частности, из них главные, однако, касаются не собственно Афин, а так называемого марафонского Четырехградия. Это был некогда самостоятельный союз четырех общин по ту сторону Пентеликона, близ Евбейского пролива, — Марафона, Трикорифа, Пробалинфа и Энои. Марафонцы, говорит Павсаний, особо почитают Геракла, ‘говоря, что они первые среди эллинов признали его богом’. Здесь же в Марафоне находился и источник, называемый Макарией, по имени дочери Геракла и Деяниры. Другие частности дает Страбон. Еврисфей отправился походом на Марафон против Гераклидов и Полая (о его участии потом), но так как афиняне пришли им на помощь, то он в битве пал. При этом его тело было похоронено в Гаргетте, но голова отдельно, в Трикорифе, так как Полай отсек ее у источника Макарии близ проезжей дороги, каковая местность называется ‘Голова Еврисфея’. Гаргетт находится вне области Четырехградия, по сю сторону Пентеликона, рядом с Палленой, если же голова мучителя Гераклидов лежит в Трикорифе, внутри Четырехградия, то, значит, она осталась во власти победителей. Чего ради — это нам говорит Аполлодор: ‘Когда Еврисфей на колеснице бежал и уже проезжал мимо Скироновых скал (в Мегариде), его настиг Гилл, отсек ему голову и отнес ее Алкмене, она же иглою выколола ему глаза’. Это — другой эпизод предания: бой происходит в мегарской, а не марафонской области, и Полая заменяет Гилл, но мы понимаем, почему голова тирана лежала в Трикорифе. Отметим мимоходом несимпатичную роль, в которой выступает здесь Алкмена: она пригодится нам впоследствии.
Взаимно дополняющие друг друга свидетельства Страбона и Павса— ния, несомненно, заимствованы из ‘Атфиды’, т. е. сочинения, посвященного истории и древностям аттической земли. Таковых было несколько, точнее определить ту, которой пользовались наши свидетели, невозможно, но во всяком случае это было добросовестное, авторитетное сочинение. Не одна только Аттика признавала роль Четырехградия в спасении Гераклидов: она была известна и спартанцам. ‘В 430 г., — пишет Диодор, т. е., собственно, Эфор, достоверный писатель IV в., — лакедемоняне совершили свой второй набег на Аттику. Проходя по земле, они рубили плодовые деревья и сжигали строения, разоряя почти всю землю, кроме так называемого Четырехградия. Эту же местность они пощадили в воздаяние за то, что их предки поселились в ней и, отправляясь из нее, победили Еврисфея. Они считали справедливым, чтобы благодетели предков получили от потомков соответствующую благодарность’.
Марафонское предание, таким образом, держится довольно прочно в греческом сознании, но рядом с ним существовало и другое, относившееся уже прямо к городу Афинам. Оно связано с Алтарем Милосердия на афинской площади. Сюда, говорит Аполлодор — тот самый Аполлодор, который заменяет Полая Гиллом и Марафон Мегаридой, — бежали Гераклиды, здесь нашли они убежище от насилия Еврисфея. И еще один осколок традиции имеем мы основание сюда отнести, тем более достоверный, что он для афинян не особенно лестен. Филострат сообщает в своей биографии Герода Аттического, что этот знаменитый софист, современник императора Марка Аврелия, впервые распорядился, чтоб афинские эфебы заменили белыми плащами те черные, которые они носили в знак траура о смерти глашатая Копрея, ‘убитого афинянами в то время, когда он уводил Гераклидов от алтаря’. К счастью, нам сохранилось постановление относительно этой реформы, из него мы узнаем, что оно состоялось в честь победы императора в 166 г., что Герод провел его, будучи сам верховным жрецом императоров, и что оно касалось специально шествия эфебов к храму Деметры Элевсинской. Это последнее обстоятельство очень важно. Герод был сам ‘эксегетом’ Деметры Элевсинской, т. е. толкователем ее культа, в качестве такового он снял с афинян епитимью, наложенную его предшественником эпохи Гераклидов. Но какое дело, спрашивали, Деметре Элевсинской до Копрея? Жреческим родом в Элевсине были так называемые Керики (т. е. ‘глашатаи’), производившие себя от Гермеса, небесного патрона глашатаев: неудивительно, что преступления против священной особы глашатая, сводившиеся к оскорблению Гермеса, относились к их компетенции.
Итак, два аттических варианта о приеме Гераклидов, нельзя ли их связать с теми тремя, которые мы уже установили выше для их местопребывания в момент смерти Геракла? Фиванский вариант отпадает, так как согласно ему Гераклиды вовсе не были изгнаны, остаются, значит, тоже два — трахинский и тиринфский. Из Трахина в Марафон попасть можно, минуя Афины, из Тиринфа нельзя. Итак, мы свяжем трахинский вариант с марафонским, тиринфский — с афинским.
Теперь резюмируем. Оставляя в стороне фиванский вариант, не имеющий продолжения на аттической почве, мы получаем два извода предания о скитаниях Гераклидов.
I. Трахино-марафонский. По смерти Геракла Еврисфей повелевает трахинскому царю Кейку изгнать оставшихся у него Гераклидов, не решаясь сопротивляться ему, Кейк приказывает Гераклидам удалиться. Они уходят с Гиллом во главе и ищут убежища в Марафоне. Еврисфей идет походом на Марафон. Дочь Геракла Макария приносится в жертву за братьев, из ее крови возникает источник, наследовавший ее имя. Здесь происходит битва, Гилл отсекает Еврисфею голову. Его тело он возвращает войску, которое, отступая, хоронит его в Гаргетте, голова остается у победителей и хоронится особо в Трикорифе. Гераклиды остаются в Четырехградии.
II. Тиринфо-афинский. По смерти Геракла Еврисфей пытается казнить оставшихся у него в Тиринфе Гераклидов, но они с Гиллом во главе спасаются бегством, беря с собой свою бабку Алкмену. Они ищут убежища в Афинах, у Алтаря Милосердия, что на площади. Еврисфей посылает за ними в Афины своего глашатая Копрея, который пытается их силой отторгнуть от алтаря, его убивают, последствием чего является гнев Деметры Элевсинской и епитимья. Еврисфей через Мегариду хочет вторгнуться в Аттику, Гераклиды и афиняне выходят ему навстречу к Скироновым скалам, побеждают и убивают его, его тело хоронят там же.
При наличии параллельных вариантов частности одного неминуемо просачиваются и в другой, так, фигура Полая из фиванского мифа проникла в марафонский и, как мы видели, отчасти вытеснила Гилла. Но это мелочи.
Таков был материал, которым располагал Еврипид, к его трагедии мы возвращаемся теперь. Как читатель увидит, он был им использован весь.

IV

Действие происходит — это странно, но это тем не менее так — ив Марафоне, и в Афинах, точнее говоря — на пограничной площади. Здесь возвышается храм Зевса-Агорея, покровителя площади, причем афинянину приятно было вспомнить, что алтарь того же бога был воздвигнут и на афинской площади, рядом с Алтарем Милосердия. В храме предполагается бабка Алкмена с дочерьми Геракла, среди которых находится и Макария. Алтарь, что перед храмом, окружили сыновья Геракла, имея во главе Иолая. Гилл отсутствует, мы узнаем впоследствии, что он со старшими братьями отправился искать другого убежища на случай, если бы пришлось покинуть это. Итак, все три варианта соединены, преданный своим Афинам поэт любовно сохранил каждую черту, которую ему давало предание.
Приятно взору отдохнуть на этой красивой живой картине. Перед нами ‘гикесия’ — просительство — один из самых трогательных обрядов, созданных греческой гуманностью. У каждого Гераклида в руке зеленая ветка, обвязанная шерстяными повязками, с этим символом они священны, и гнев Зевса обрушился бы на того, кто дерзнул бы совершить над ними насилие. У афинян эта сцена тоже осталась в памяти: еще сорок лет спустя в комедии Аристофана ‘Плутос’ сосед Блепир, заподозрив соседа Хремила в крупном казнокрадстве, предостерегает его:
Смотри-смотри! Мне чудится старик:
С женой, с детьми сидит он на амвоне,
У всех в руках просительская ветвь,
Ни дать ни взять — средь Гераклидов… Памфил1.
1 Вместо Иолая неожиданно назван Памфил, это забавный намек на современность. Памфил был неудачливым и, говорят, нечистым на руку полководцем в Коринфскую войну, ‘Гераклидов’ ему пришлось самому разыгрывать под тяжелой десницей Фемиды.
Кругом мир и тишина: Иолай пользуется досугом, чтобы рассказать зрителям о предпосылках драмы. Он — старый товарищ Геракла, участник его походов, после его смерти он увел из Микен его детей, которым грозила смерть, и старую Алкмену, они скитались по Греции, отовсюду их изгоняли аргосского страха ради — между прочим, как мы узнаем ниже, из Трахина. Теперь они здесь и ждут себе помощи от афинских царей, сыновей Тезея: Демофонта и Акаманта.
Но раньше помощи является враг — Копрей, всегдашний вестник горя для Геракла и его рода. С первых же слов, обращенных к Иолаю, он заявляет себя как победоносный и самоуверенный представитель политического реализма:
Кто
Не предпочтет тебе, старик и дряхлый,
Такого друга, как аргосский царь?
В сознании своей реальной силы он не стесняется, не считаясь с про— сительством, он налагает руку на малолетних Гераклидов, отталкивая старика, на поднявшийся крик сбегаются марафонские поселяне, хор нашей трагедии. Пролог кончен, начинается парод.
Он мало лиричен, отличаясь этим от пародов других трагедий, имеются и пробелы. Быть может, и его коснулась та искажающая и сокращающая рука, от которой пострадали, как мы увидим, и другие части ‘Гераклидов’. Но по смыслу все ясно. Признав в просителях иностранцев, марафонцы думают сначала, что они своим просительством хотят себе обеспечить свободный доступ в народное собрание, услышав об истинной цели их обряда, они пытаются вразумить обидчика. Тот настаивает на своей точке зрения:
Для города — держаться в стороне
От разных осложнений — нет решенья
Разумнее, мне кажется.
Ныне это решение называется нейтралитетом и тоже считается разумным. Ибо ‘благоразумие есть лучшая часть храбрости’, как говорит специалист по части этой последней сэр Джон Фальстаф.
Но, конечно, не присутствующим принять это или другое решение — это дело царей. И вот они приходят, тоже вызванные криком… Из Афин? Допустим, во избежание абсурда, что они и так были вблизи, трагедия этими мелочами не интересуется.
Начинается первое действие. Красиво возмущение Демофонта по поводу безбожного насилия Копрея:
Но, по одеждам судя и тому,
Как он их носит, это эллин… Странно!
Он поступил, как варвар…
Но главное в этом действии — это ‘агон’ Копрея и Иолая, контраст между реальной и сентиментальной политикой. Это в то же время рассудочный центр всей трагедии.
Первый Копрей излагает основания своего поступка. Насилие тоже любит скрываться за ширмой права, хотя бы и очень дырявой. Микенский суд осудил микенских же граждан, за что — это иностранцев не касается. Они бегством спаслись от приговора, теперь они настигнуты. Другие государства справедливо отказали им в защите, видно, невысокого мнения были беглецы об афинских царях, если решились обратиться к ним за помощью. В самом деле, какой тут может быть выбор? Выдать беглецов — это значит приобрести дружбу Микен, самого могущественного государства Пелопоннеса и всей Греции. Отказать в выдаче — это значит навлечь на себя войну:
И что ж своим ты скажешь? Где поля,
Которых ты лишен, каких мы граждан
В полон афинских увели? Какие
Союзники твоей защиты просят?
Похоронить придется столько тел,
На поле брани павших, — и за что же?
Да, граждане тебя благодарить
Не будут за причину столкновенья!
За что, в самом деле? Какую реальную величину представляют собою сыновья Геракла? Во-первых, их мало, а во-вторых, когда-то они еще подрастут! А враг не ждет. Итак:
Не будь народу своему
Подобен, царь, предпочитая слабых,
Когда к тебе идет могучий друг.
Такова политика Копрея, достойная этого человека и его имени.
Ему отвечает Иолай. Как и следовало ожидать, реальную сторону дела он совсем оставляет без внимания. Призрачную правовую ширму своего противника он без труда устраняет, вполне ясно, что суть не в ней. Три основания приводит он в свою пользу — и все они таковы, что всегда вызывали улыбку Копреев древних и новых времен. Первое основание — божья правда, этот храм, этот алтарь, благодать которого осенила просителей. Второе основание — родственные узы, соединяющие Гераклидов с сыновьями Тезея, общая братская кровь, текущая в жилах тех и других. И третье основание — естественная благодарность Тезидов освободителю их отца — благодарность, о которой теперь просят его дети. Вот каковы эти три основания…
Я уже сказал, что по отношению к этой трагедии мнение новой Европы самым резким образом разошлось с мнением самих Афин: те были в восторге от нее, мы ее забраковали как самую слабую трагедию Еврипида. И я не хочу ее хвалить, но нужно же постараться понять этот восторг. Не поможет ли нам понять его — то время, которое мы именно теперь переживаем?
Слово за Демофонтом… Конечно, афинские зрители заранее знали, как он решит, но мы можем представить себе их восхищение, их рукоплескания, когда молодой царь, рыцарский представитель своего рыцарского народа, мерно отчеканивая свои слова, признал своими все три основания, приведенные Полаем, и прибавил к ним четвертое, о котором именно ему — и только ему — следовало заговорить:
Но если что волнует
Меня, то это — высший довод: честб.
Копрею он, ввиду выставленной им правовой ширмы, предоставляет вступить на путь правового разбирательства, но в выдаче просителей ему наотрез отказывает. Предложенный глашатаем своеобразный компромисс:
Ты выстави их только за предел
Твоей земли, а там уж наше дело! —
вызывает со стороны царя только презрительный ответ:
Перехитрить богов? Совет неумный!
(Ответ далеко не лишний, заметим в скобках, ввиду наличности также и в Афинах своего рода фарисеев, извращавших смысл права в угоду его букве.) А когда микенец отважился и в присутствии царя осуществить насилием свое мнимое право…
Читатель помнит, какого рода событие здесь, согласно преданию, должно было наступить. Насилие Копрея не осталось безнаказанным: в происшедшей свалке он был убит. Но пролитая кровь неприкосновенного глашатая взывала об искуплении, в чем оно должно было состоять, это сказал афинянам эксегет элевсинских богинь. И вот ежегодно афинские эфебы, справляя элевсинское шествие, надевают черные плащи в память о беззаконном убийстве глашатая.
Этот эпизод был, однако, неприемлем, политический характер трагедии не допускал такой провинности со стороны рыцарского царя, только что принявшего под свое покровительство преследуемых Гераклидов. То была молва, злонамеренно распущенная. Конечно, пылкий царь погорячился, но убийство было своевременно предотвращено:
Копрей. Я увожу своих — не помешаешь?
Демофонт. Попробуешь — но с Аргосом простись!
Копрей. А вот сейчас попробуем — посмотрим!
Демофонт. Смотри, придется плакать — и сейчас.
Хор. Ради богов! Глашатая не бей!
Демофонт. А если долг глашатай нарушает?
Хор. Уйди, уйди! — а ты посла не трогай!
Копрей. Я ухожу. Что сделаешь один?
Так было дело. А как оно было представлено впоследствии, это хор тоже предвидит:
Ведь у герольда в устах
Что ни огонь, то пожар.
Он ли в рассказе царям
Не разукрасит обид?
Скажет: ‘Едва я ушел!
Смертью грозили послу!’
Итак, предполагается троякое нарастание сплетни. В действительности Копрея только оттолкнули от его жертв, сам он рассказал, что его едва не убили, а потомки это ‘едва’ пропустили и выставили афинян убийцами глашатая. Это ‘убийство Копрея’ превратилось у Еврипида в так называемый ‘рудиментарный мотив’.
Но рудиментарный мотив у трагического поэта предполагает поэта— предшественника, обыкновенно тоже трагического, у которого этот мотив был действительным. Кто же был поэтом-предшественником Еврипида, изобразившим убийство Копрея и элевсинскую епитимью? Пока ставим этот вопрос, ответ будет дан впоследствии.
Глашатай уходит, но с угрозой: Еврисфей уже двинул свою рать к границе Мегариды на случай отказа:
Будем
Мы памятны тебе, и сонму граждан,
И всей земле, и насажденьям вашим.
Эти слова должны были встретить особый отклик в сердцах афинян того времени — времени постановки ‘Гераклидов’, — когда именно насаждения афинской земли, ее вековые масличные деревья, ее виноградники пали под ударами пелопоннесской секиры.
Глашатай ушел, мы его больше не увидим. Слово за Полаем, он пользуется им для выражения своей горячей благодарности спасенным на вечные времена:
И вот завет
Мой, дети, вам: чтоб вражеским копьем
Вы никогда их землю не громили —
Нет, меж союзных чтили самой близкой…
Увы! Именно тогда, когда ставилась эта трагедия, завет этот был забыт: уже здесь мелькают огоньки, которые, нарушая единство настроения, осветят нам изнанку диафании.
Но здесь они быстро гаснут. Мы — свидетели трогательного братания Гераклидов с афинянами, затем Демофонт отправляется к своим, чтобы заручиться со стороны граждан, — как мы сказали бы теперь, индемнитетом за свой непоправимый поступок и позаботиться об обороне, Полаю он предлагает поселиться с Гераклидами в его дворце. Тот отказывается: они останутся просителями у алтаря, но просителями перед богами об афинской победе.
Минуты затишья заполняет первый ставим, обращенный к ушедшему глашатаю. Он удачно резюмирует происшедшее и высказывает бодрые надежды на будущее.
Следующее второе действие, однако, их пока не оправдывает. Демофонт возвращается с озабоченным лицом. Индемнитет он получил, но не единогласно: оказывается, реальная политика и в Афинах имеет приверженцев. Пока они в меньшинстве, к сожалению, и боги не безусловно за его дело, они ставят свои требования, и притом такие, что их исполнение, несомненно, дало бы реалистам перевес:
Деметриной в усладу дщери грозной
Должны мы деву благородной крови
Заклать…
За что? Я думаю, мы вправе поставить этот вопрос. За успех троянского похода Агамемнон должен был заклать Артемиде свою дочь Ифигению, это потому, что он прогневил богиню охотой в ее роще и похвальбой. За успех обороны против Семи вождей Креонт должен был принести в жертву своего сына Менекея (или Мегарея), это потому, что старинное прегрешение Кадма против Ареса еще не было искуплено и страшный бог войны отвратил свое лицо от своего народа. Но чем прогневили элевсинскую богиню великодушные защитники Гераклидов? Еврипид не дал нам ответ на этот вопрос — и мы присмотримся к дальнейшему, прежде чем дать его сами.
Всякое великодушие имеет свои пределы: нельзя требовать от афинянина, чтобы он пожертвовал тем, что ему дороже всего. Это и царь приказать не может:
Ведь я не варвар-самодержец: власти
Моей постольку граждане покорны,
Поскольку сам покорен правде — царь.
Если помощь возможна только под этим условием, то, значит, она невозможна. Гераклиды должны это понять.
Мы предчувствуем нарастание новой трагедии, но пока она объявляется в другом месте — там, где мы ее не ожидали. Старый Иолай не забыл, что он некогда был товарищем Геракла. Этот ореол не погас в его душе, он все видит и чувствует себя прежним, он тешит себя льстивой надеждой, что он — главный предмет Еврисфеевой злобы. И вот он предлагает заключить с микенским тираном мир, пожертвовав — им, Иолаем:
Ведь более всего желал бы он
Гераклова соратника унизить…
Демофонт быстро развеивает его мечту: на что ему твоя смерть — смерть старика?
Вот где трагедия. Положим, он уже раньше слышал из уст Копрея, что он стар, слаб, ничто, но то говорил враг. Здесь он слышит то же из уст друга и заступника, да, он действительно ничто, даже в жертвы не годится. Всё унесли годы, всё прошло.
И вот на фоне этой трагедии загорается новая. Ее героиня — молодость, сила, красота, одним словом, Макария, дочь Геракла и Деяниры. Стоны Иолая вызвали ее из храма, она хочет узнать их причину, узнав ее, она решается быстро:
Тогда врагов и ратников микенских
Бояться не должны вы: умереть
Готова я, старик…
Три такие фигуры известны нам из сохраненных трагедий Еврипида: Ифигения, Поликсена и наша. Самая патетическая — первая: дочь Агамемнона до сих пор была баловнем счастья, долг смерти застает ее в самый его расцвет: посреди приготовлений к свадьбе. Удивительно ли, что она борется, прежде чем уступить? Поликсена — та не борется, да, но для нее действительно после разрушения ее родины жизнь потеряла всякую ценность. Про Макарию этого сказать нельзя, но зато она — дочь того, кто в минуту своей смерти сказал про себя (Софокл, ‘Трахинянки’):
Без стона следовал повсюду
Я за звездой неласковой моей.
Теперь та же звезда зовет и его дочь — и она без ропота, без стона следует ее призыву. И это слышит Иолай… Что скажет он ей — он, уже отвергнутый, — он, ничто? Робкое незначащее слово:
Просить
Тебя не смею я — не смею также
И отговаривать… Семью свою
Своею смертью ты спасешь, родная.
Он выносит ее снисходительную иронию: он ведь — ничто. Он не решается быть свидетелем ее смерти, принять ее последнее дыхание: он ведь — ничто. Надо было достигнуть последней глубины уничижения и самоуничижения, для того чтобы остаток жизненных сил наконец дал знать о себе и еще раз — в последний раз — превратил своего носителя в героя.
Макария прощается со всеми и уходит. Ее последние слова:
Да будет же могила
Заменой мне детей непринесенных,
Девичества закланного навек,
Коль под землею что-нибудь от нас
Земное остается… Только лучше,
Чтоб не осталось ничего… Куда ж
Деваться нам с печалями, коль мертвым
Их не дано забыть? А говорят,
Что умереть и значит — исцелиться… —
различно были оцениваемы различными критиками, но кто не забыл сцены смерти Геракла, тот признает, что и здесь его дочь помнит своего отца.

V

До сих пор мы пересказывали и освещали, теперь необходимость опять заставляет нас взять в руку критическую лупу.
В следующем действии мы ждем рассказа о добровольной смерти Макарии и плача по ней — скорее всего ее бабки Алкмены. Ничего подобного мы там не находим. Вообще она словно в воду канула: ни слова о ней не слышно. Впрочем, нет: одно слово к ней можно отнести, но именно только одно. В рассказе о битве мы читаем, что, когда надежды на мирное соглашение не исполнились, ‘гадатели уже не медлили, но тотчас подняли нож и испустили из человеческих горл благодатную кровь’, но именно мимоходность этого упоминания в связи с другими обстоятельствами заставила усомниться в правильности этого чтения.
Старые критики просто отметили этот недостаток как самый крупный в трагедии, новые, начиная с Г. Германа, продолжая Кирхгофом и кончая Виламовицем, — обратили внимание на то, что нам сохранены в цитатах позднейших писателей отрывки из ‘Гераклидов’, которых мы в нашей трагедии не находим, и в том числе один, относящийся именно к закланию. Отсюда убедительный вывод: трагедия сохранилась нам не в своем первоначальном виде. Ее этико-политический характер, как мы видели, стяжал ей популярность в Афинах, ее не раз ставили после смерти Еврипида. Помехой к постановке были лирические части, которых позднейшая трагедия не любила, плач о Макарии, судя по аналогии, был выдержан в лирических размерах, понятно, что весь акт, посвященный описанию ее смерти, был пропущен. Чтобы сравнять края, пришлось произвести и другие переделки, которых мы, несмотря на остроумие Виламовица, уже определить не можем.
Но интерес, представляемый для нас личностью Макарии, этим не исчерпывается.
Откуда заимствовал Еврипид фигуру девы-героини?
Вышеназванный Виламовиц на основании ряда соображений заключает, что он ее выдумал. У него она имени еще не имеет {Эта безымянность требует объяснения также и с нашей точки зрения, отличной от точки зрения Виламовица, мне кажется, таковое дать нетрудно. Имя Макария (‘блаженная’) в V в. уже получила значение ‘покойница’, понятно, что при жизни дочь Геракла так называться не могла. Это имя ей было дано лишь после смерти (при героизации имя нередко менялось, ср. Офельт-Архемор, Ино-Левкотея, вплоть до Софокла-Дексиона). Вероятно, дело происходило так: когда дочь Геракла был поражена жреческим ножом — ее тело внезапно исчезло, а на том месте, где ее кровь коснулась земли, появился источник. Тогда старшая жрица объяснила, что ее богиня приняла убитую к себе как свою ‘сопрестольницу’, что она отныне — героиня и наречена именем ‘Макария’, каковым именем следует также назвать и созданный ее кровью источник. Все это рассказывал Демофонт в третьем действии, так как это действие потеряно, то имя Макарии и не сохранилось в тексте Еврипида, но сохранилось в списке действующих лиц. При этом объяснении понятно также, почему на картине Аполлодора ‘дочь Геракла’ имени не имела: художник не мог дать живой деве то имя, которое она получила лишь после смерти, а ее первоначального традиция не сохранила.} — вследствие чего и зависящий от него живописец Аполлодор, изобразивший Гераклидов в Пестрой стое, не мог дать ей имени. Позднее имя источника Макарии в марафонской — или, как Виламовиц полагает, в трикорифской области — было приведено в связь с героиней Еврипида. Так возникла традиция Атфиды, которую нам сохранили Страбон и Павсаний.
В противовес этому гиперкритическому выводу Вейль обратил внимание на интересный рудимент, сохраненный в нашей трагедии. В ответ на предложение Макарии Иолай ей говорит:
Справедливей
Поступим мы, коль соберем сюда
Твоих сестер — и пусть решает жребий.
Но Макария возражает:
О нет, оставь, старик. Я не хочу
Быть жертвою по жребию, иль этим
Стяжала бы любовь я? Если ж душу
Вы примете мою и умереть
Дадите мне за них по вольной воле,
Без всякого насилья, — я готова.
Отсюда вывод: Еврипид оттеняет самоотвержение своей героини в противоположность к своему предшественнику, у которого Макария была избранной по жребию и, стало быть, подневольной жертвой. И, без сомнения, французский критик прав. ‘Самоотвержение девушки’ — чисто еврипидовский мотив, так точно у него и Поликсена, и Ифигения добровольно дают себя принести в жертву, между тем как у его предшественников — Эсхила, Софокла — их убивают насильно, со связанными руками.
А если так, то жертвоприношение Макарии — подневольное, по жребию — было дано уже предшественником Еврипида. А с этим выводом мгновенно озаряется вся концепция доеврипидовских ‘Гераклидов’.
Ведь тот же предшественник, мы это видели выше, признавал и убийство афинянами Копрея, и епитимью элевсинской богини. Понятно теперь, почему требуется эта чрезвычайная жертва за запятнанный убийством народ. Тот вопрос, который мы выше оставили открытым, — он находит себе ответ в доеврипидовской концепции трагедии. И если бы кто мог сомневаться в правильности этого ответа — того прошу взвесить следующее. Кто наложил на афинян епитимью за убийство глашатая? Мы видели выше: элевсинская богиня. А кому закалывается дева?
Деметриной в усладу дщери грозной…
То есть той же элевсинской богине. Можно ли требовать более убедительного совпадения?
Но кто был этот предшественник Еврипида? Обыкновенно полагают, что до Еврипида драматизировал сюжет нашей трагедии Эсхил в своих (несохраненных) ‘Гераклидах’. С этим последним я согласиться не могу: веские соображения, которых я здесь развивать не буду, привели меня к заключению, что сюжетом этой трагедии была смерть Геракла. Но это разногласие незначительное, согласно трилогическому принципу Эсхила мы можем допустить, что та трагедия открывала собою трилогию Гераклидов, опасность и избавление которых должны были быть предметом следующих трагедий. И мне кажется, мы можем их назвать с достаточной убедительностью.
Я вскользь упомянул картину Аполлодора в Пестрой стое, ученая схолия к вышеприведенным стихам Аристофана описывает ее содержание так: ‘Гераклиды, Алкмена и дочь Геракла умоляют афинян из страха перед Еврисфеем’. ‘Это, — говорит Виламовиц, — древнейшее свидетельство влияния еврипидовской трагедии на живопись’, действительно, Аполлодор был его современником. Но я спрашиваю: где во всей трагедии Еврипида имеется сцена, подобная Аполлодоровой? Пока происходит просительство Гераклидов, Алкмена и Макария находятся в храме. Зато на сцене Иолай и Демофонт — и их как раз у Аполлодора не имелось.
Нет, не Еврипида воспроизводил Аполлодор, а Эсхила, на это указывает и то, что у него только два действующих лица, Алкмена и Макария, — а именно Эсхил был связан законом двух актеров. Итак, впереди ‘Гераклидов’ у Эсхила была ‘Алкмена’, а между тем среди его потерянных трагедий цитируется одна именно под этим заглавием. Не была ли ‘Алкмена’ Эсхила второй драмой трилогии?
С большей уверенностью можем мы назвать третью. У Еврипида Макария, отдавая себя в руки Демофонта, просит его, однако, чтобы:
Не в руках мужей,
По крайней мере, а в объятьях женских
Мне дали жизнь окончить.
Итак, в руках жриц, а не жрецов. Среди потерянных трагедий Эсхила нам называются и ‘Жрицы’, притом в числе тех, в которых он будто бы разгласил таинства элевсинских богинь. В одном из отрывков упоминается открытие храма Артемиды, таковой стоял именно на афинской площади.
Наконец, мне кажется, мы можем указать и сатирическую драму, венчавшую трилогию, это были скорей всего ‘Глашатаи’ (‘Kerykes’) элевсинского поэта. В двух отрывках упоминается львиная шкура — конечно, Геракла, а если так, то заглавие вряд ли может быть отнесено к кому-нибудь, кроме Копрея. Трусливый вестник не решается сам отнести Гераклу приказ Еврисфея: он поручает это сатирам, которые и выступают в роли ‘глашатаев’.
Но вернемся к обеим драмам, соответствовавшим ‘Гераклидам’ Еврипида. В предположительной ‘Алкмене’ действие начиналось с картины Аполлодора, аналогией может служить начало ‘Просительниц’ того же поэта. Затем следовало вмешательство Копрея и его смерть. Затем — известие о приближении аргосцев, определение элевсинского эксегета об искупительной жертве, жеребьевка между дочерьми Геракла, уход Макарии в обществе жриц, которые здесь, в конце трагедии, по обычаю Эсхила образовали побочный хор. В третьей и последней трагедии эти жрицы образовали главный хор. Парод рассказывал о смерти Макарии, после чего следовал в честь ее плач Алкмены, дальше приходил вестник с рассказом о победе Гилла над Еврисфеем и смерти последнего, потом являлся сам Гилл, быть может, с головой убитого тирана. Определялась участь спасенных Гераклидов, в заключение элевсинский эксегет объявлял о примирении своих богинь и их воле, чтобы впредь на память о событии афинские эфебы в траурных одеждах сопровождали шествие в Элевсин. Очень вероятно, что таковым кончалась трагедия, причем эфебы в качестве ‘пропомпов’ отводили жриц в их родной город, как мы это имеем в ‘Евменидах’.
Но почему же, можно спросить, испортил Еврипид трагедию своего предшественника? Он делал это не раз ради тенденции — в ‘Андромахе’, в ‘Электре’, в данном случае этико-политическая тенденция драмы требовала устранения смерти Копрея, а оно в свою очередь лишило вмешательство элевсинской богини и жертвоприношение Макарии его разумной основы.

VI

Продолжаем анализ нашей трагедии. Переделка поглотила второй ставим, затем третье действие — рассказ о смерти Макарии и (вероятно) появлении источника ее имени, а также и определении почестей самоотверженной деве, о котором свидетельствует автор древнего предисловия (hypothesis): ‘и ей они воздали высокую честь’, сохранен только конец — грустные слова Иолая. Дальше идет третий стасим, посвященный, как это и естественно, прославлению Макарии и утешению Иолая, затем, в четвертом действии, к убитому горем Полаю является слуга Гилла с хорошим известием. Иолай вызывает Алкмену из храма.
Ее появление подверглось суровой критике в лице Виламовица, который видит в нем работу автора переделки, вряд ли это правильно. Сам Виламовиц заметил, что Алкмена — ‘предварительный эскиз’ к Гекубе в одноименной трагедии, так же как Макария — ‘предварительный эскиз’ к Поликсене там же, а если так, то сравнение с соответствующим стихом этой трагедии напрашивается само собой. Там к Гекубе приходит вестник от Агамемнона. ‘О друг мой, — говорит она ему, — не правда ли, ты пришел, чтобы увести меня на казнь? Скорее веди меня!’ Нет, он пришел за ней, чтобы она похоронила свою дочь Поликсену. Здесь к Алкмене приходит вестник от Гилла. ‘Ты хочешь увести внуков? Не смей их трогать!’ Нет, он пришел с хорошими вестями от старшего из них. И здесь и там — ошибка, объясняемая возбужденным состоянием старой героини: одна потеряла дочь, другая — внучку.
Итак, хорошие вести, где же сам Гилл? ‘Он размещает войско’, — отвечает слуга. Подробности тактического характера не интересуют Алкмену:
Об этом весть он, верно, шлет не нам.
Кому это — ‘нам’? Алкмене и Полаю, дело ясно. Пусть бы еще Алкмене, на то она — женщина, ‘война же мужей озаботит’, как о том сказал еще Гомер (‘Илиада’), Но — Иолай! Опять старый витязь слышит, что он — ничто, и этот раз — из уст старухи. Нет, это слишком.
Здесь начинается перерождение его духа. Он расспрашивает слугу, один за другим сыплются воинские вопросы, следуют воинские ответы о числе своих и врагов, о расстоянии между ними, о построении. Чем далее, тем более старый воинственный пыл охватывает соратника Геракла, годы забыты:
И я с тобой. У нас забота та же —
Друзьям помочь, как требует наш долг.
Так и в начале Пелопоннесской войны старый Формной, соратник Перикла, стряхнул свою старость и пошел воевать за Афины — такие слова слушались тогда иначе, чем они читаются теперь.
Он уходит, предстоит бой, четвертый ставим, естественно, посвящен молитве. Стоит его прочесть даже и теперь:
Зевс за нас! Мне не страшно:
Зевс за правду воздаст нам!
Вот она, ‘языческая’ культура! Конечно, и это место, и многие другие в нашей трагедии должны быть читаемы с постоянной мыслью о бушующей за стенами Афин войне: тогда они заживут совсем особой, могучей жизнью.
Все же Иолай уже более на сцену не вернется, его заменяет отныне Алкмена, и это — не к выгоде трагедии. Она — и женщина, и старая, вся ее жизнь была цепью страданий, и виновником всех этих страданий был Еврисфей. Теперь эти страдания завершились утратой внучки, с горем нарастала и злоба, создававшая на дне ее души бешеную мстительность. И в этом отношении Алкмена предваряет Гекубу.
К ней — в пятом действии — возвращается слуга, цель его возвращения — рассказ о победе. Самое чудесное он сообщает первым: милость богов посрамила неверие хора, его насмешливое ‘не видать тебе юности дважды!’ — помолодевший духом герой стал божьим чудом молод также и телом.
Рассказ о битве на этот раз интересует и Алкмену. Предшествует ей вызов Еврисфея Гиллом на единоборство, отклоненный малодушным тираном, интересный мотив, перенесенный Еврипидом или его предшественником из последних лет Гилла в этот его первый бой. Согласно исторической легенде, действительно, первая попытка Гераклидов вернуться в Пелопоннес последовала еще при Гилле, он тогда, стоя на Истме, вызвал лучшего из пелопоннесцев на поединок из-за земли. Вызов принял Эхем Тегейский, Гилл в поединке пал, и Гераклиды должны были вернуться обратно.
Здесь Пелопоннес молчит, наступает битва. Для нее, как мы видели, Еврипид мог использовать два географически различных варианта, марафонский и афинский, по первому она начинается у Марафона и враги отступают на Паллену и Гаргетт. По второму она происходит в Мегариде у Скироновых скал. И мы не верим глазам своим, видя, что афинский поэт механически соединил оба: что у него Иолай, завидев Еврисфея у Паллены, настигает его у Скироновых скал. Хотелось бы верить, что здесь что-то неладно.
Но обратимся к другому чуду, гораздо более красивому. Завидев тирана:
Мольбы
Он жаркие вознес к отцу бессмертных
И Гебе, чтоб ему на день один
Они вернули молодость и дали
Врагам отмстить… И тут готовься весть
О чуде услыхать, царица. Только
Окончил он молитву — две звезды
Поверх ярма сверкнули, колесницу ж
Одела ночи мгла. Нам мудрецы
Так объяснили, что то были — Геба
И твой, царица, сын. И вот внезапно
Рассеялся туман густой и мы
Увидели того же Иолая,
Но только молодым героем, силы
Исполненным нетронутой.
Мы неожиданно попали в атмосферу сказки. Геба сама — вечная молодость, она же и дарит молодостью. Гераклу она — обетованная жена, если она осчастливила своими дарами старого соратника Геракла, то, значит, обет исполнен, — значит, Геракл стал ее супругом, — значит, он гость олимпийской трапезы, он бог. В этом великое значение новой, благой вести — и прежде всего для его матери, для Алкмены:
О Зевс! Ты поздно взор свой обратил
На бедствия Алкмены, но тебя
Благодарю я все ж за милость. Знаю,
Что сын мой средь богов — да, ныне знаю,
А раньше мне не верилось…
И зачем, зачем в это торжественное благоговейное настроение врываются резким диссонансом злобные звуки земной вражды, земной мстительности? Зачем поэт именно теперь напоминает нам, что его Алкмена — не только благословенная мать вознесенного умиротворителя вселенной, но и родоначальница тех спартанских вождей, которые тогда разоряли его родную страну?
Оставим это пока. Хор остается верен настроению, его четвертый стасим прославляет наступивший мир, добытый победою правого дела, он прославляет также и новоявленного бога:
На небесах твой славный сын,
Царица старая, неправ,
Кто молвит, что в Аиде он,
Оставив пепел на костре…
Поэт очень красиво воспользовался старинной традицией, приведенной нами выше, согласно которой ‘марафонцы первые признали Геракла богом’, составив хор своей трагедии из марафонцев, он их устами провозглашает новый догмат греческой религии, божественность того, кто в течение всей своей жизни служил людям и водворял человечность среди человечества.
И кто желает гармоничного конца трагедии Гераклидов, тому лучше здесь прекратить ее чтение. Поэт его не желал — здесь, как и большею частью в других трагедиях, это раз. А затем, этико-политическая тенденция этой трагедии требовала, чтобы он преподал своим согражданам еще одну науку.
Следует эксод. Освещение круто меняется, изнанка диафании, о которой нам местами напоминали и раньше, выступает во всей резкости своих багровых красок. На сцене опять Алкмена — но уже не скорбящая бабка Гераклидов, не прославленная родительница обоготворенного Геракла, а родоначальница беззаконных опустошителей Аттики. Перед нею — предмет ее давнишней ненависти, Еврисфей.
Действительно, последняя часть рассказа слуги, пропущенная нами выше, заключала весть о том, что Иолай взял его в плен. Алкмена тогда была удивлена: зачем это, зачем не убил? И в ее удивлении мы признаем элемент подлинной традиции, по которой, как мы видели выше, Иолай или Гилл, настигши Еврисфея у источника Макарии, отсек ему голову. ‘Зачем это?’ — спрашивает Алкмена — и мы повторяем ее вопрос. Ей ответом будет:
Хотел тебе доставить радость он,
Чтоб ты врагом плененным насладилась.
А нам — убеждение, что только этим путем поэт мог дать своим согражданам тот урок гуманности, в котором они нуждались в охватившей их войне.
Но мы предупреждены: красоты, гармонии мы от того мрачного эксода ждать не должны. Перед нами мстительная женина, получившая, наконец, давно желанную возможность отплатить своему мучителю равным за равное:
Так вот ты, ненавистный! Наконец
И до тебя добралась Правда…
Она с наслаждением припоминает ему все, чем он согрешил против ее сына и внуков, и заключает свое торжествующее слово сладострастным описанием ожидающей его казни.
Но тут вмешивается некто, без которого задуманная поэтом наука не была бы наукой, — представитель Афин. Не Демофонт — его слово было бы делом, а традиция требует смерти Еврисфея: это одна из ее нерушимых вех. Афины представлены тем воином, который по поручению Иолая и Гилла привел тирана к Алкмене. Пусть же от него узнает старая царица, что казнить военнопленных нельзя. Решение относительно Еврисфея уже состоялось, оно гласило: отпустить.
Извиняюсь по поводу этого слова, которое здесь отнюдь не имеет значения ‘отпустить на волю’, я им буквально перевел греческое слово apheinai, техническое значение которого — ‘оставить безнаказанным’ — сохранилось еще в молитве Господней.
На удивленный вопрос Алкмены, покорился ли и Гилл этому решению, вестник отвечает, что не мог же он оказаться ослушником Афин, итак, им и только им принадлежит почин в этой гуманной науке… Ну что ж, тогда ослушницей будет она.
Тут берет слово Еврисфей.
Я уже сказал: освещение круто меняется. Если Алкмена здесь для нас, т. е. для зрителей Еврипида, — представительница враждебной им Спарты, то Еврисфей — царь Аргоса, который в начале Пелопоннесской войны соблюдал по отношению к Афинам дружественный нейтралитет и ждал только истечения срока договора, связывающего его со Спартой, чтобы открыто перейти на их сторону. При этом новом освещении симпатии на его стороне. До сих пор он представлялся нам трусом — до его отказа от поединка с Гиллом включительно. Теперь мы вносим поправку в эту характеристику. Противоречия, впрочем, нет: он — представитель того, что я в другом месте назвал ‘пассивным героизмом’: трус на поле брани, стойкий перед пыткой. Перед своим кровожадным врагом он держит себя с несомненным достоинством. Правда, его самозащита относительно его вражды с Гераклом — так же как и схожая самозащита Елены позднее в ‘Троянках’ — нас мало удовлетворяет: он все сваливает на богов, а именно на Г еру. Но нам нравится в его устах похвала погибшему Гераклу, и особенно нравится заключение:
Теперь — свершилось. Смерти жаждал я —
Меня живым оставили. Отныне —
Так верует Эллада вся — никто
Меня без скверны уж убить не может.
Афины благочестье соблюли:
Не ставя гнева выше божьей воли,
Меня велели отпустить они.
Сказала ты — сказал и я, в дальнейшем
Уж нет врагов, а есть проситель скромный
И покровитель благородный… Впрочем,
Мне все равно: хоть смерти не желаю —
Без горечи расстанусь с жизнью я.
‘Отпусти!’ — властно повторяет за пленником и старший марафонец… и это двусмысленное слово внушает Алкмене поистине адскую мысль:
Его лишу я жизни,
А труп отдам родным, когда придут.
Так в отношенье тела волю граждан
Исполню свято, он же понесет
Из наших рук заслуженную кару.
Будь здесь Демофонт, он бы теперь крикнул коварной царице свое давнишнее благородное слово:
Перехитрить богов? Совет неумный!
Теперь оно негодующе раздается в сердце зрителей, вспоминающих вероломную расправу спартанцев со сдавшимися илотами и еще другое в том же роде. Протест вестника умолкает, Еврисфей видит, что его участь решена, и объявляет всем окружающим свой последний завет, столь же чуждый нашему чувству, сколь характерный для древнегреческой религии.
Его смерть неминуема, пусть. Но его дух переживет его тело во всей силе его загробной доли, и этот дух сохранит последние чувства, волновавшие его при жизни тела, — чувство благодарности к Афинам, чувство ненависти к потомкам Гераклидов. Пусть же его похоронят у храма Палленской Афины, отсюда он будет грозить ее врагам, охраняя как верный страж ее страну.
Прежде всего подчеркну, что поэт становится решительно на почву марафонского мифа. У храма Палленской Афины лежал Гаргетт, традиционное место погребения Еврисфея, это было преддверие марафонского Четырехградия. Конечно, выбор именно Еврисфеем этого места отдает произволом, в описании битвы он себе оправдания не находит. Там, следуя за отступающим неприятелем, Иолай у храма Паллениды только видит колесницу Еврисфея, что имеет последствием его молитву, и, превращенный, настигает его у Скироновых скал. В самой марафонской традиции дело объяснялось просто: Еврисфея убивают у источника Макарии близ Марафона, его тело выдается войску, которое, отступая, хоронит его в Гаргетте близ храма Паллениды. Еврипид уклоняется от традиции, заменяя убиение пленением. Отдачу тела он сохранил в виде рудиментарного мотива в вышеприведенном предложении Алкмены, так как сам Еврисфей от нее отказывается, предоставляя заботу о его похоронах афинянам, то о ней больше речи нет. А потому, повторяю, выбор Паллены — произвол, находящий себе объяснение не внутри трагедии, а вне ее.
Зато он, как и все предсмертное слово Еврисфея, в связи с историей первых лет Пелопоннесской войны, дает ценный хронологический намек, которым не замедлила воспользоваться новейшая филология. Я привел выше свидетельство Эфора (у Диодора) о пощаде, оказанной спартанцами в их первых набегах на Аттику марафонскому Четырех— градию: они сами объясняли эту пощаду своим уважением к области, приютившей их родоначальников Гераклидов, Еврипид — их страхом перед тенью Еврисфея. Во всяком случае, весна после первого набега — 430 г. — terminus post quem для нашей трагедии. Но с растущим ожесточением войны и тот пиетет или страх пропал, в 427 г. спартанцы, по свидетельству Фукидида, ‘опустошили и те части Аттики, которые они щадили в прежние набеги’. И это им сошло безнаказанно — значит, с 427 г. уже не могло быть речи об угрозах Еврисфея. Отсюда следует, что наша трагедия поставлена между 430 и 427 годами. Честь установления этого остроумного синхронизма принадлежит Виламовицу, современная критика с ним справедливо согласилась.
Возвращаемся, однако, к заключению нашей драмы — к тому резкому диссонансу, с которым поэт нас отпускает. Обет Еврисфея вызывает со стороны кровожадной царицы новый взрыв насмешки: ‘Ну вот, вы слышали, по смерти он ваш могучий друг. Ускорим же наступление этой благодати’. Среди многих кощунсть, отмеченных древней и новой критикой у Еврипида-‘богоненавистника’, это едва ли не самое сильное, отсюда уже рукой подать до прославления ‘подвига’ Иуды Искариота.
Поселяне хора — ‘согласны’. Как это понимать? Убеждены ли они? Или только ошеломлены? Во всяком случае, трагедия должна была кончиться здесь: без согласия хора казнь Еврисфея совершиться не могла, а ее властно требовала традиция о могиле близ храма Паллениды.
Были ли ошеломлены также и зрители? Мы не знаем. Но про одного из них мы знаем, что он не дал себя ошеломить, это был Софокл. Около того же времени, — быть может, годом раньше — он дал Афинам одну из своих лучших трагедий — ‘Царя Эдипа’. И про его героя ходило предание, родственное тому, которое Еврипид рассказывал про своего Еврисфея, — что под конец его жизни Афины его приютили и что он стал залогом безопасности для них. Правда, тогда мужественный дух почти семидесятилетнего поэта еще не был склонен следовать ласковому призыву благодати, и прошло более двадцати лет, пока и для него не наступила старость. Но когда она наступила — он дал своим согражданам новое разрешение Эдиповой загадки в духе его родного предания, но без того диссонанса, которым страдала мятежная душа Еврипида. Кто хочет познать истинно религиозное значение заключительного мотива ‘Гераклидов’, тот должен прочесть ‘Эдипа в Колоне’.

VII

А теперь подведем итоги.
Что дают нам ‘Гераклиды’ — прежде всего в художественном отношении?
Это — совокупность нескольких трагедий, не без искусства сплетенных между собой. Правда, центральная из них — трагедия самих Гераклидов — имеет своими героями безмольную группу, красиво окружающую алтарь милосердного бога. Ее перипетия, вмешательство Копрея, начинается еще в прологе, это единичный случай. Разрешителем является Демофонт, единственный определенный и потому нетрагический характер трагедии, рыцарский представитель воли Афин и их богини. Правда, обещанное им заступничество оказывается неокончательным, но тут трагедия Гераклидов переходит уже в трагедию Макарии.
Она более прочих пострадала, отчасти по вине Еврипида, отчасти вследствие переделки. Еврипид пропустил ее предпосылки — убийство Копрея и гнев элевсинской богини. Убийство Копрея было грехом афинян, не Гераклидов, предлагая себя искупительной жертвой, Макария умирает за афинян. Все это здесь изменено. Не по вине Еврипида лишились мы развязки, рассказа о смерти Макарии. Разрешителем в первоначальной редакции был, вероятно, тот же Демофонт, судя по одному отрывку, рассказчиком выступает именно он. Но при всем том Макария была, согласно сказанному, только эскизом к Поликсене из ‘Гекубы’, а Поликсена в свою очередь покажется только эскизом, если сравнить ее с Ифигенией (Авлидской), неудивительно, что трагедия Макарии была забыта.
Обе трагедии — и Гераклидов, и Макарии — сплетаются с трагедией Иолая. Мы видели, как сознание его старческой немощи, к которому он приходит в разговоре и с Копреем, и с Демофонтом, и, наконец, с Ма— карией, вызывает в нем тот подъем духа, который, начинаясь в сцене с Алкменой и слугой, подготовляет его чудесное преображение в битве. Самый факт Еврипид заимствовал у поэта фиванского варианта, к сожалению, условия трагедии не дозволили ему довести его до конца. Мы покидаем Иолая у трофея, которым он венчает свою славную победу, рассказа о его смерти Еврипид, отвлеченный трагедией Алкмены, уже не успел дать. Поэт фиванского варианта свою балладу об Иолае кончил именно ею. Что Еврипид с ним не расходился, на это можно найти указание в самой молитве старого витязя:
Чтоб ему на день один
Они вернули молодость.
А что с молодостью улетит и жизнь, это разумеется само собою, так чувствовали и поэт ‘Строителя Сольнеса’, и поэт ‘Потонувшего колокола’.
И, наконец, трагедия Алкмены, самая неутешительная из всех. Правда, и она пострадала: ее начало пропало вместе с концом трагедии Макарии, но, как бы мы его ни дополнили, впечатление не изменится. Мы простили бы покинутой избраннице Зевса ее богоборство, если бы она так и осталась покинутой, если бы ее патетические слова:
Уж жалобы из уст моих Кронид,
Конечно, не услышит — сам он знает,
По правде ли со мной он поступил! —
остались без опровержения. Но после того как они блистательно опровергнуты эпифанией Геракла и Гебы, дальнейшее на чисто художественной почве уже необъяснимо. В своей ‘Гекубе’ поэт устранил этот недостаток. Та — несчастна, и нарастание ее несчастья дает ей человеческое право на ее нечеловеческую злобу — то право, которого счастливая Алкмена лишена.
Итак, при многих красотах в частностях художественные изъяны налицо. Подробный анализ трагедии только подтверждает приговор, подсказанный первым впечатлением: в художественном отношении это — сама слабая драма Еврипида. Она почти что не нашла отклика в новейшей поэзии: из эпохи французского классицизма Патен приводит (не считая ненапечатанной драмы де Бри) только две попытки ее воскресить, Данше и Мармонтеля, обе неудачные, особенно вследствие нелепой идеи авторов превратить дочь Геракла в героиню любовной интриги.
Но мы знаем уже — в этой трагедии художественность вообще отступила на задний план. Ее цель — этико-политическая. И наш главный вопрос после нашего анализа — что дал поэт своим согражданам в этой, в этико-политической области?
В той сцене, которую редактор наших ‘Гераклидов’ пропустил, — сцене рассказа Демофонта о смерти достойной дочери Геракла, — Иолай, обращаясь к молодому царю, в следующих словах сосредоточивает науку того, что он видел и слышал:
Три доблести превыше всех, мой сын,
Ценить ты должен: чтить богов бессмертных,
Родителям почтенье воздавать
И соблюдать закон Эллады общий.
Так поступай, и ты венец стяжаешь
Неразрушимой славы навсегда.
Этот общий закон Эллады — по-нашему, закон международного права — именно тогда, вследствие растущего ожесточения войны, чем далее, тем более забывался: видя, что враги его не уважают, и граждане Паллады переставали считать его обязательным для себя. Наклонная плоскость давала знать о себе, особенно с тех пор, как место гуманных Периклов заняли решительные, ни перед чем не отступавшие Клеоны. Растущему соблазну ‘реальной’ политики с ее близорукой рассудительностью Еврипид решил противопоставить возвеличение другой: той, которая покоится на признании закона — хотя бы и попираемого врагами — но все же закона, общего для всей Эллады.
Первое требование этого закона — это то, что правда стоит выше силы. Афинам предоставлен выбор между Еврисфеем и Гераклидами. Там — сила цветущего царства, здесь — слабые старцы и дети, да, но здесь также правое дело, узы родства, давнишние заслуги и честь. И афинская совесть в лице Демофонта избирает это, отвергая то.
Второе требование — неприкосновенность посла. Пусть этот посол будет самым недостойным в мире человеком, пусть он нарушает державные права того государства, к которому он отправлен, — священный жезл Гермеса его все-таки охраняет, и, давая отпор его насильственному деянию, справедливый царь все-таки должен оставить невредимым его самого.
Третье требование — пощада военнопленным. Суровая необходимость взаимоубийства действует не далее самой битвы — только пролитая в бою кровь не оскверняет того, кто ее пролил, не навлекает на него гнева Эриний. Пусть исступленная в своей злобе родоначальница спартанских царей не признаёт для себя этого закона — поэт отпускает своих зрителей в уверенности, что беззаконно ею пролитая кровь ляжет тяжелым проклятьем на ее потомство, на тех, которые именно тогда разоряли посевы и насаждения его родной страны.
Если это не поэзия — можем сказать и мы, — то это нечто лучшее чем она. Но афинский поэт не допустил бы этого разделения, как ни был к нему несправедлив его гениальный враг Аристофан, а все же ему, а не кому-нибудь другому вложил в уста он ответ на вопрос его противника (‘Лягушки’):
Отвечай мне, за что восхвалять мы должны
И великими ставить поэтов? —
тот достопримечательный ответ:
За изящество духа, за умную речь
И за то, что к добру направляют
Они души сограждан.
Да будет же он судим по собственному закону!
1916

2. Гераклиды

Из ‘Сказочной древности’

Атрей невольно воодушевился, передавая трахинский рассказ о смерти Геракла, но Еврисфей с возрастающим неудовольствием ему внимал.
— Умереть мне на месте, — сказал он, когда тот кончил, — если я верю хоть одному слову во всей этой вести, кроме последнего. Геракла уже нет, и слава богам! Но Гераклиды еще живут, и пока они не последуют за своим отцом, они — постоянная угроза не только для меня, но и для вас. Никогда не откажутся они от своих притязаний на мое микенское царство. Вы же знаете, что я хочу предоставить его вам, Пелопидам, отсюда ясно, что истребление этой змеиной породы — необходимое условие для вашего и моего благополучия. Иди же, друг Копрей, первым делом в Трахни, скажи его царю Кейку, что я требую Гераклидов в Микены для суда за… ну, хоть за убийство Ифита их отцом, хотя я и сам ему не верю. А раз они — мои подсудимые, то он не имеет права давать им убежища у себя. То же самое говори везде, куда бы они ни обратились. Имя Микен звучит грозой по всей Элладе… между нами говоря, благодаря подвигам того же Геракла. Их немилость — достаточная острастка для Кейка и прочих.
Расчет Еврисфея оказался правильным. Царь Кейк смалодушествовал и объявил Гераклидам, что он, как царь своего народа, не может подвергать его опасности войны с могущественным микенским царем, а поэтому должен отказать им в гостеприимстве. Пришлось им отправиться в новое изгнание, а с ними и их бабке Алкмене, и неизменно верному старцу Иолаю. Тот же ответ был им дан в Орхомене, в Феспиях, в Фивах — везде приход Копрея имел последствием отказ и новые скитания.
Наконец дошли они и до Афин, там правили в это время оба юноши — сына Тезея, Демофонт и Акамант. Придя скорбным шествием на афинскую площадь, Гераклиды расположились с просительскими ветками у Алтаря Милосердия. Послали за царями, но еще раньше их пришел усердный Копрей. Опьяненный прежними успехами, он до того возгордился, что, не дожидаясь прихода царей, наложил руку на Иолая, чтобы силою оторвать его от алтаря. Иолай, слабый старец, упал. В это мгновение подоспел Демофонт. Он был благороден, как истый Тезид, но молод и горяч. Оскорбление, нанесенное Копреем его алтарю, разгорячило его, не помня себя, он ударил Копрея своим царским посохом по голове. Удар был даже слишком хорош: Копрей упал навзничь и испустил дух.
Положение стало грозным. Особа глашатая охранялась общеэллинскими законами: даже провинившись, он непосредственному наказанию со стороны чужой власти не подлежал. Еврисфей объявил Афинам войну и сам во главе своего войска — но, конечно, не как военачальник, а только как зритель — двинулся через Истм в пограничную мегарскую область. Это бы еще полбеды. Но и боги были недовольны. В Афинах глашатаи состояли под покровительством обеих элевсинских богинь, Деметры и Коры-Персефоны. И вот их пророки приказали участвующим в торжественном шествии юношам наложить траур по смерти Копрея на десять веков, а для предстоящей битвы обещали Гераклидам и афинянам победу, под условием чтобы Персефоне была принесена в жертву дева знатной крови.
Это было тяжким ударом. У самого Демофонта ни сестры, ни дочери— девы не было, о том, чтобы какой-нибудь вельможа согласился предложить свою, думать было нечего, они и без того были недовольны вспыльчивостью молодого царя, затмившего добрую славу афинского благозакония. Иолай это понимал, как это ни было горько, но приходилось отказаться от афинского гостеприимства и уйти куда глаза глядят.
Тут к совещающимся подошла Макария, узнав об условии богини, она с грустью сказала:
— Изгнанница все равно не невеста. Отец и мне оставил в наследство долг подвига, я согласна отдать себя Персефоне за братьев и за благополучие приютивших нас Афин.
По ее желанию ее окружили местные жрицы, она простилась со всеми — и вскоре затем на алтаре царицы преисподней пало под жертвенным ножом Гераклово ‘блаженство’.
…Пало на земле. А там, по ту сторону подземных бездн, на счастливых полянах, Амфитрион и Деянира приветствовали новую молодую тень — ту, которой пример отцовских подвигов открыл дорогу к вечному блаженству.
Теперь битва могла быть дана. Под главенством опытных военачальников микенская рать вошла из Мегариды в аттическую землю, а с другой стороны Демофонт и Гилл строили войско Паллады. Иолай и сам надел латы, но его старческое тело с трудом выносило их тяжесть, и когда афиняне стали теснить отступающего врага, он уже не мог за ними поспевать. Стыд защемил ему сердце. Воздев руки к небу, он стал молить богов, чтобы они только на один этот день вернули ему молодость, соглашаясь заплатить за нее всем остатком своей жизни. Слышавшие его молитву ратники стали смеяться: не видать тебе юности дважды! Но Иолай продолжал молиться с глубокой верой в ожидаемое чудо. И вдруг мрак осенил его, и в этом мраке, прямо над его головой, появились две яркие звезды. Голос сердца ему сказал, что это — его обоготворенный друг со своей супругой, богиней юности Гебой. И когда мрак рассеялся, никто Иолая не узнал, он же вновь почувствовал себя таким, каким он был в тот день, когда он помог Гераклу истребить возрождающиеся головы Лернейской гидры. Крикнув рати громовым голосом, чтобы она следовала за ним, он бросился вперед, рубя направо и налево, пока не настиг самого убегающего Еврисфея. Заставив его принять свой вызов, он его скоро уложил, казня его за ненасытность его злобы, проявленной уже не на отце, а на детях. После гибели царя микенская рать ушла на родину, предоставляя афинянам поле сражения и несметную добычу.
Зашло солнце, знаменуя конец бранного дня. На самом выдвинутом месте, впереди даже передних рядов, нашли бездыханное тело старого Иолая. Никто не мог объяснить, как он туда попал, еще менее, от кого или от чего он погиб. На его теле были одни царапины, но ни одной раны, и счастливая улыбка озаряла его лицо. Его с честью отнесли в его родные Фивы, его смерть осталась бы загадкой также и для нас, если бы ее не выяснил дельфийский оракул, приказав фиванцам учредить в честь любимца богов ежегодный праздник ‘Иолаи’.
Теперь Гераклиды могли жить где им угодно было, все их взапуски приглашали. Но они предпочли отправиться к царю соседней с Трахином Дориды Эгимию, с сыновьями которого, Диманом и Памфилом, Гилл заключил тесную дружбу. Вместе они ввели крепкий государственный строй в немногочисленном, но храбром народе дорийском, три колена которого унаследовали их имена и стали называться гиллейцами, диманцами и памфилийцами. Здесь же Гераклиды стали дожидаться событий, которые бы им позволили вернуться в наследственное царство их отца, в Микены и подчиненные им области…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека