Статья Гр. Ландау ‘Происхождение смуты’ (‘Руль’) любопытна по тому выводу, который делает автор и ради которого, может быть, эта статья написана. Этот вывод ‘все, принимающие февральскую революцию, должны также принимать и торжество большевиков’.
‘Февральской революции, по г. Ландау, совершенно не было, то, что было — было, в сущности, началом революции октябрьской. Жажда мира, — мира во что бы то ни стало — вот источник смуты, происшедшей в феврале—марте 17-го года. И мобилизованный народ, измученный ‘неудачной, непосильной войной’, произведя эту смуту, не мог остановиться, не получив мира, естественно, должен был пойти дальше, за теми, кто этот мир ему обещал немедленно. Если так, то выходит, конечно, что безумны и тщетны были бы попытки политических партий задержать октябрь, роковым образом все не большевики должны были быть сметены потоком, как щепки.
Г. Ландау, доказывая свои положения, рисует нам так довоенное положение России: после революции 1905 года Россия проходила период успокоения, умиротворения, начинался понемногу некоторый расцвет. Во всяком случае, ни о каких революционных настроениях не было речи, идейное движение в этом смысле затихло, даже совсем затихло. Г. Ландау, в подтверждение этого, указывает на полную неожиданность февральской революции-смуты, на ее как бы безыдейность, на отсутствие в ней обычных лозунгов, — на неподготовленность политических вождей, — все это не в пример революции 1905 г., которую г. Ландау считает революцией настоящей. Не смутой, а революцией.
Мне напоминают эти утверждения серьезные разговоры среди интеллигенции в период Временного правительства, задолго до октября. Были видные политические деятели и, главное, видные революционеры, говорившие, приблизительно, следующее: это все революция, — революция предполагает борьбу, у нас же было просто автоматическое падение сгнившего правительства.
Не совсем, конечно, то говорит г. Ландау. Но от недодуманной мысли о февральской революции как не революции, — недалеко и до выводов г. Ландау. Слабость многих, стоявших у власти в период от февраля до октября — не шла ли она и от мысли: все равно мы — в роковом кругу, все равно мы — щепки в потоке?
Итак — не было революции февральской, была смута от ‘непосильной’ для страны войны, смута, которая, под большевиками (неизбежными) превратилась в социалистический опыт. Нужная России революция (если, по мнению г. Ландау, Россия нуждалась в какой-нибудь революции) уже закончилась в 1905 г.
Здесь я задаю мой первый вопрос. Допустим, — и это верно, — что революция 905 г. была настоящая, шла под нужными политическими лозунгами, имела некоторые определенные цели, я спрашиваю, в котором году и, главное, чем она закончилась? Ввиду какой достигнутой ею революционной цели можно назвать ее удачной, завершившейся?
На этот вопрос, если мы добросовестно оглянемся назад, можно ответить с полной ясностью: своей первой, прямой цели революция 1905 года не достигла. Поэтому ни в какой мере она не могла и не может быть названа закончившейся. Она была оборвана, пресечена. Ее пытались вогнать в землю — но она осталась висеть в воздухе.
Манифест 17 октября, ничего не меняя по существу, был лишь знаком некоторого правительственного замешательства по поводу ‘неслыханной смуты’. К счастью для себя, правительство тотчас же от этого замешательства оправилось и очень энергично занялось ‘искоренением смуты’.
Политический террор послереволюционных годов — вещь естественная и, вероятно, необходимая. Когда революция достигает своих целей, то новая власть должна, заканчивая борьбу, защищать новый, завоеванный революцией, режим.
Но в России, с 1905 г. вплоть до 1910, было не то: старая, уцелевшая власть защищала себя и старый режим. Действительно ‘искоренялась смута’, или… революция, по г. Ландау.
Если это делалось под прикрытием ‘дарованных свобод’, то я решительно не знаю, кого это прикрытие могло обмануть, кого обмануло. Самых увлеченных отрезвил разгон первой Думы и дальнейшая история нашего quasi-парламента. Все знали совсем не легендарные слова Николая II: ‘Я ничего не имею против конституции, если в то же время будет сохранено самодержавие’.
Самодержавие и сохранялось, а конституции не было, — хотя запрещалось говорить о том, что ее нет, равно, как и о том, что она есть, — вообще запрещалось о ней заикаться.
Помнится мне разговор одного писателя с министром Щегловитовым. Писателя этого обидела охранка, — но не совсем привычным способом: отняла у него начало его работы, Рукопись, которую он даже и не думал печатать, да и как бы он мог, раз это было только начало? Такой ‘некультурный’ поступок и дальнейшее, не более культурное, поведение охранки заставили писателя попытаться дойти до ‘самого’ министра. Надо сказать правду, ‘сам’ оказался культурнее 0хранки и обещал содействовать возвращению частной собственности.
‘Там страшно, — рассказывал потом писатель. — Ряд громадных, пустых и совершенно темных зал. Только сидит в каждой — черт его знает кто, охранник или вроде. И точно ждут каждую минуту злоумышленника, покушения какого-нибудь. В самой дальней комнате — Щегловитов, один-одинешенек. И, несмотря на свою культурную любезность — тоже какой-то напряженный, неуверенный. Потом обошелся, — и показался мне довольно искренним. Я воспользовался случаем, говорил не стесняясь. Когда я, наконец, спросил его прямо: да скажите мне, что у нас такое, самодержавие или не самодержавие? — Щегловитов на минуту задумался, потом развел руками и сказал: ‘Ей-Богу — не знаю!».
Все это было, кажется, в 10-м или в 11-м году, то есть, когда страна была уже давно ‘успокоена’.
В том-то и дело, что не успокоена она была, но — приведена в оцепенение. Революция, как сказочная принцесса, наколовшаяся прялкой, погрузилась в сон. И как в сказке заснули, оцепенели с нею все обитатели волшебного замка, — оцепенела Россия.
То, что г. Ландау кажется счастливым расцветом страны после удачной революции — не есть ли только столбняк, пре-рыв, анабиоз, нигде, вероятно, невозможный, но в России оказавшийся возможным?
Россия эволюционировала, преуспела, по уверению г. Ландау. Двор, правда, гнил (а с ним и правительство, не забудем), автор ‘Смуты’ не придает, однако, никакого значения этому гниению государственного аппарата. Но почему, если так, когда пришла война, — сделалась она сразу для России ‘непосильной’, невозможной? Г. Ландау настаивает на этом, подчеркивает непосильность войны. Громадная страна, довольно благополучная в экономическом отношении, если и политически она была довольно благополучна, — почему эта война вдруг оказалась для нее до такой степени ‘непосильной’? С ней справились все страны мира, не исключая Германии, только одна Россия была обречена на гибель, — каким чудесным роком?
Нет, тут концы не сходятся. Логика, историческая память, здравый смысл — требуют от нас других утверждений. Во-первых: революция 1905 г. совершалась, но не совершилась, не завершилась: как революция главным образом политическая (и без того в России запоздавшая), она не могла завершиться без смены режима, без падения самодержавия. Она была насильственно прервана.
Во-вторых: период от 1905 г. до 1914 был периодом не успокоения, не мирной эволюции, — а временем нездорового оцепенения, остолбенения, причем во власти шел разлагающий процесс отмирания.
И, наконец, в-третьих: никакой ‘февральской революции 17 г.’ действительно не было: в феврале—марте этого года только получила свое завершение революция 1905 г.
Да, загнанная внутрь — она не погибла. Онедвиженная, замершая — не умерла. Она все равно когда-нибудь проснулась бы, вышла бы наружу, доделала бы свое дело. Но, конечно, война, — всегда ужасная, всегда злая вещь, встряхивая грубым толчком, искривляет исторические пути, искажает нормально-положительные явления.
Длительность оцепенелого сна тоже имела свое влияние на характер событий в феврале 17 г. Революция вырвалась наружу сама собою, для всех как будто нежданно, бессловесная (слова сказаны были раньше), непреодолимая, как органический процесс. Она сразу победила, почти без борьбы: но борьба уже была прежде, раньше. А за период оцепенелого, насильственного сна — правительство успело дойти до такой степени разложения, что бороться было бы и не с кем.
Итак — 17 год не есть начало какой-то ‘новой смуты’: он только завершение, конец, замедлившаяся — но неизбежная победа русской революции.
Отсюда и вывод наш: все, кто принимают революцию 1905 г., должны принять и торжество ее, — февраль 1917 г.
Как же связаны с февралем, и чем, — октябрь, большевики?
Связаны, конечно, связаны тысячью не случайных нитей, потому что связаны, прежде всего, войной. Первая, — и единственная, — русская революция (1905—1917) не могла не быть, главным образом, революцией политической. В нормальных условиях она, конечно, была бы и революцией социальной, но социалистической — никогда. Социалистическая революция в данное время, да еще в России, да еще при пожаре войны — совершеннейший абсурд. Ее и не было. Тут согласны все, не исключая большевиков. Большевики называют то, что они сделали с Россией, ‘социалистическим опытом’, мы — ‘военно-большевистской смутой’, вот и вся разница. О социалистической революции речи серьезной нет ни у кого. И, в конце концов, мы даже можем согласиться с терминологией большевиков: пусть ‘социалистический опыт’, он ни во что, кроме величайшей, гибельнейшей ‘смуты’ вылиться и не мог.
Почему, однако, он стал возможным, этот ‘опыт’? Почему, если в феврале была, действительно, победа настоящей русской революции, — так мгновенно стала эта победа поражением, падением в преисподнюю?
Мы уже говорили выше: первая победа революции — политическая, смена режима, — требует от новой власти громадной силы и неуклонной защиты нового, пока оно находится в неокрепшем состоянии. Головокружительная быстрота событий, их неожиданность, а, главное, атмосфера войны, в которой они происходили, помешала созданию нужной власти. Скажем правду: с конца февраля 17 г. у нас вовсе никакой власти не было. Не замечалось даже никакой попытки ввести стихию революции (победной!) в определенные берега. Те, кто считался властью — не властвовали, да и не могли: они чувствовали себя сами — стихией, внутри потока.
Не следует думать, что власть пришла 25 октября, что большевики — какие-то ‘захватчики’ власти. В моем дневнике 25 октября (или даже 24-го) написано: ‘…город в руках большевиков. И так естественно, точно одна подушка навалилась на другую, одно бессилие на другое’. И через несколько дней: ‘…они еще трусят, сами не ожидали. Протянут лапу, попробуют: можно? Ничего… Возьмут! И дальше…’.
Они не ‘захватили’ власть — они ее подобрали, валяющуюся без призора, — в такое страшное время! Ну, а раз подобрали именно они, большевики, — то как могло не случиться дальнейшего? Им, кстати, не нужно было вводить стихию в берега, для ‘социалистического опыта’, — особенно в тот момент, достаточно было нестись на гребнях волн. Бесцельно при этом негодовать на большевиков, удивляться им, обличать их. И так же неразумно, как негодовать на кошку, что она ест мышей. Забралась в амбар, так непременно будет есть. Подобрали большевики ‘власть’, так непременно будут производить ‘социалистический опыт’. Пока будут сидеть — будут производить. Другого они ничего не умеют.
Впрочем, последнее время они заняты только тем, чтобы усидеть: само сиденье уже превратилось у них в шкурный вопрос. Toutes proportions gardes {Сообразуясь с различиями (фр.).} — их ‘власть’ очень напоминает сегодня дни разложения царского двора.
После длинного обхода, страшной и грязной петли, Россия возвращается… куда? Уж, конечно, не к истлевшему престолу. Она притащится, едва живая от разгульного, грешного буйства своего и от кнутов своих недавних начальников — к тому же, к первоначалам человеческой революции. У России свои пути, ‘особенная стать’, — быть может, но как бы ни извивалась дорога — есть этапы необходные, общеобязательные. И свой ‘демократический’ режим, с идеей равенства, исходящего из свободы, с далекой мечтой братства, — Россия все равно не обойдет.
Может быть, после своего горького опыта, она приблизится к нему сознательнее… если не погибнет, конечно, но тут опять мы все согласны: Россия не погибнет.
Как же нам не принимать нашу единую русскую революцию, начавшуюся в 1905 г. и завершившуюся победой в феврале—марте 1917 г.? Ее должны принять все, кто страдает от ее затмения, — великой смуты, — все, кто не принял, уже ныне гаснущего, ‘торжества’ большевиков.
——
Эта заметка была уже кончена, когда мне указали на статью г. Шульгина в ‘Грядущей России’. Я в свою очередь рекомендую ее вниманию г. Ландау. Г. Шульгин тоже сливает март с октябрем, но в то время, как г. Ландау пытается отделить от этого ‘мартобря’ год 1905 и как будто утверждает его — г. Шульгин становится на позицию гораздо более логическую и последовательную: для него и 1905 год — тот же большевизм. Но этого ему тоже мало, он идет до конца, — т. е. вернее, обращается к самому началу, к году 1825-му, к декабристам. Для него Троцкий, Рылеев, Ленин, Пестель — совершенно одинаково ‘сыны дьявола’, такие же ‘лжецы и человекоубийцы’, дело их — одно и то же дело, отношение к России — равно у всех. Г. Шульгин, для доказательства своих положений, выдергивает весьма произвольно краткие цитаты из романа Д. С. Мережковского ’14 декабря’, и только скорбит, что автор сам не видит этого сходства и ‘тенденциозно’ не желает показать, что ‘единственная человеческая фигура — это Государь Николай I’. Со мной г. Шульгин обращается уже совсем просто: берет цитаты из моего ‘Дневника’, и то, что там говорится о Ленине, Троцком, о лжи и нечеловеческом ужасе большевиков — прилагает к декабристам. Разве не то же самое? — спрашивает кратко в заключение.
Оставляя на литературной совести г. Шульгина такие новые приемы доказательств, — я не могу, однако, не сказать, что в общем он логичнее г. Ландау, позиция которого далеко не так цельна, страдает половинчатостью. Сливая март с октябрем, — какие основания отделять от них 1905 год? А положив туда же и его, — почему спасать декабристов, как разлучать Троцкого и Рылеева, Трубецкого и Дзержинского? Логика обязывает. Отрицать настоящую революцию (а март—февраль и была настоящая революция) можно лишь отрицая последовательно всякую революцию. Это и делает г. Шульгин. Оттого он отрицает и всех революционеров, оттого и остается наедине с ‘человеческой фигурой’ — Николая I.
Менее всего я помышляю о каком-нибудь споре с г. Шульгиным. Я только указываю, что и г. Шульгин, и г. Ландау вместе говорят одно ‘А’. Г. Шульгин, сказав ‘А’, говорит и ‘В’. Не заставит ли логика, в конце концов, и г. Ландау сказать то же ‘В’, т. е. отвергнуть всякую революцию, как ‘смуту’, Дзержинского, и Рылеева, как лжецов и человекоубийц?
Ведь г. Шульгин, в сущности, делает вывод тот же, что и г. Ландау, только ставит дело шире, прямее, и говорит: ‘Если вы не признаете 1905 год, если вы признаете декабристов — вы должны признать и торжество большевиков’.
И г. Ландау нечего ответить с его шаткой позиции. Если февраль — смута, то происхождения ‘смуты’ надо искать именно в 1825 году.
Только мы, февралисты, могли бы отвечать сторонникам Шульгина. Ибо мы иначе проводим нашу линию, резко отделяющую революцию — от смут.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Общее Дело. Париж, 1922. 13 января. No 539. С. 2-3.
Ландау Григорий Адольфович (1877—1941) — философ, публицист, критик. Эмигрировал в 1920 г. Сотрудник берлинской газеты ‘Руль’. В 1938 г. переехал в Ригу. В 1941 г. арестован в советской Латвии, погиб в заключении. Статья ‘Происхождение смуты’ напечатана в газете ‘Руль’ 20 и 21 декабря 1921 г. (No 332 и 333).
Щегловатов Иван Григорьевич (1861-1918) — министр юстиции в 1906—1912 гг. Речь идет об инциденте с Д. С. Мережковским на русской границе 25 марта 1912 г., когда у него отобрали часть рукописи романа ‘Александр I’. Гиппиус пишет об этом в дневнике ‘О бывшем (1899-1914)’ (Гиппиус З. Дневники. М., 1999. С. 157).
Шульгин Василий Витальевич (1878—1976) — политический деятель, писатель. В эмиграции с 1920 г., жил в Белграде. Статья Шульгина ‘От ’14 декабря’ до ‘Царства Антихриста» — в газете ‘Грядущая Россия’ 29 декабря 1921 г. No 18.
’14 декабря’ — роман Д. С. Мережковского, изданный в Петрограде в 1918 г. и в 1921 г. переизданный в Париже.