Время на прочтение: 21 минут(ы)
Н. В. Станкевич и его духовное наследие
Станкевич Н. В. Избранное.
Сост., вступ. статья и примеч. Г. Г. Елизаветиной.
М.: Сов. Россия, 1982.
OCR Ловецкая Т.Ю.
В 1842 году один из друзей уже умершего тогда Н. В. Станкевича задумал написать историю его жизни. Замысел вполне оправданный, если речь идёт о человеке выдающемся, чей вклад в творческой или в какой-либо иной сфере человеческой деятельности велик и бесспорен. Однако так ли это в случае со Станкевичем? Около полусотни стихотворений, неплохих, но и не выдающихся по своим художественным достоинствам, трагедия, благородная по мысли, но не ставшая заметным явлением в русской драматургии, несколько небольших прозаических произведений, философские статьи — вот все, что создано Станкевичем. И в ответ уважение, доходящее до благоговения {Признание И. С. Тургенева в его [‘Воспоминаниях о Н. В. Станкевиче’]. — Полн. собр. соч. и писем, т. VI. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1963, С. 393.}, со стороны людей, чей творческий потенциал оказался неизмеримо выше, чем его. Людей яркой индивидуальности, разных по общественным устремлениям, политическим и художественным установкам, но сходящихся в одном: в высочайшей оценке личности Станкевича, в признании за ним выдающейся роли в их жизни. И. С. Тургенев, М. А. Бакунин, Т. Н. Грановский в разное время, независимо друг от друга, в течение жизни Станкевича, сразу после его смерти или через много лет после нее писали, в сущности, одно, то, что признал с благодарностью и печалью об утрате Белинский в письме к В. П. Боткину от 5 сентября 1840 года: ‘…Что был каждый из нас до встречи с Станкевичем?.. Нам посчастливилось — вот и все…’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI. М., Изд-во АН СССР, 1956, С. 554.}. А за три и за два года до этот письма — о еще живом: ‘…Станкевич человек гениальный…’, ‘Я никого не знаю выше Станкевича…’ {Там же, с. 193, 247.}.
Любой из тех, кто к Станкевичу был близок, не только не преуменьшал его значения, но, казалось, хотел всячески подчеркнуть, что именно в его жизни встреча с ним была особенно благотворной. ‘Он был нашим благодетелем, нашим учителем, братом нам всем, каждый ему чем-нибудь обязан, — писал Грановский.— Я больше других’ {Т. Н. Грановский и его переписка, т. II, М., 1897, с. 101.}.
Так пишут друзья. Но вот в 1857 году П. В. Анненков издает переписку Станкевича. Прочитав ее, не знавший Станкевича лично Л. Толстой признается, что был взволнован до слез: ‘Никогда никого я так не любил, как этого человека, которого никогда не видел’ {Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 60. М., Гослитиздат, 1949, С. 274.}.
Герцен считает необходимым сказать о нем на страницах ‘Былого и дум’, и именно там, где речь идет о самых замечательных людях России 30-х годов XIX века.
И все, кто о Станкевиче писал и говорил, отдавали себе отчет в необычайности самой природы его влияния, казалось бы, мало чем подкрепленного реально. Белинский даже сомневался, можно ли вообще рассказать о Станкевиче, передать словами тем, кто его не знал, в чем была причина его значения и силы. ‘Интересно,— замечал он в одном из писем,— как напишет Фр[олов] биографию Ст[анкевича], которой, по моему мнению, невозможно написать’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XII, с. 107.}.
Намек на необъясненность, тайну включало в себя и первое в русской печати прямое указание на роль Станкевича в литературной и общественной жизни России. В статье ‘О жизни и сочинениях Кольцова’ тот же Белинский, который не верил в возможность написания биографии Станкевича, говорит о нем как об ‘одном из тех замечательных людей, которые не всегда бывают известны обществу, но благоговейные и таинственные слухи о которых переходят иногда и в общество из тесного круга близких к ним людей’ {Там же, т. IX, с. 508.}.
С тех пор почти все, что о Станкевиче писалось, будь то мемуары или литературоведческие исследования, почти неизбежно становится попыткой объяснить, разгадать тайну влияния и неотразимого обаяния этой личности, раскрыть причину того, почему сумел занять такое заметное место в истории русской культуры человек, ушедший из жизни двадцати семи лет, мало опубликовавший, мало стремившийся к тому, чтобы вообще какое-то место ‘занять’, и не подозревавший, что даже его письма к друзьям и родным станут документом большой литературной, идеологической, жизненной значимости.
Николай Владимирович Станкевич родился в ночь с 27 на 28 сентября (с 9 на 10 октября н. ст.) 1813 года в деревне Удеревка Острогожского уезда Воронежской губернии. Его отец, Владимир Иванович, поручик в отставке, с 1811 года служил острогожским уездным исправником и был человеком большой практической сметки. За сравнительно короткий срок он сумел приумножить наследственное достояние и стать одним из наиболее состоятельных помещиков уезда {О В. И. Станкевиче см.: Бахмут В. Ф. Возродивший духом многих. — Белгородщина литературная. Воронеж, Центрально-Черноземное кн. изд-во, 1979, с. 31.}. Он был женат на дочери острогожского врача Екатерине Иосифовне Крамер. Семья была большой и дружной. Незадолго до смерти, в одном из своих многочисленных писем к родителям, Станкевич благодарил их за любовь, за умение понимать своих детей, за всегдашнее стремление помочь им. Он считал, что уверенность в любви и понимании родителей многое определила в жизни его собственной, его братьев и сестер. Почти все они стали людьми заметными, особенно одаренным оказался Александр, немало сделавший для сохранения памяти о старшем брате {Однако не следует, как это нередко бывает даже в специальной литературе, путать. Александра Владимировича с издателем переписки Н. В. Станкевича, его племянником Алексеем.}.
В 1823 году Николая Станкевича отдают в Острогожское уездное училище, а через два года перевозят в Воронеж и помещают в частный пансион. Уже в это время проявляется всесторонняя, особенно литературная, одаренность юноши: он пишет стихи, музицирует, увлекается театром.
С 1830 года Станкевич — студент словесного отделения Московского университета, который и закончил в 1834 году.
Обаяние Станкевича, его умение привлекать к себе людей и самому в свою очередь искренне увлекаться ими, проявилось рано. По выражению М. А. Бакунина, знакомство со Станкевичем нередко начинало для человека новую ‘эпоху’ жизни. Одной из первых таких замечательных встреч была встреча Станкевича и А. В. Кольцова. Почти ровесники (Кольцов старше Станкевича всего на четыре года), они познакомились летом или ранней осенью 1830 года в Удеревке. Кольцов пригнал туда гурт скота для откорма бардой, которую продавал отец Станкевича, владелец винокуренного завода. От одного из слуг Николай Владимирович услышал о замечательных стихотворениях Кольцова и захотел познакомиться с их автором. Станкевич сразу оценил дарование поэта-самоучки, впоследствии свел его с профессиональными литераторами, способствовал вместе с Белинским изданию первого сборника стихотворений Кольцова и настоял на том, чтобы его собственное имя в связи с этим изданием нигде печатно не упоминалось.
Душевная зоркость Станкевича, его доброжелательность и способность к активному участию проявились в истории знакомства с Кольцовым чрезвычайно явственно. Много позже один из исследователей творчества Кольцова М. Ф. Де-Пуле высказал предположение, что Станкевич сыграл по отношению к Кольцову роль мецената. Брат Станкевича, Александр Владимирович, отверг самую возможность для Станкевича чего-либо подобного. В его письме к Де-Пуле дается характеристика не только тех подлинных связей, которые существовали между Станкевичем и Кольцовым, но и — шире — вообще того, чем отличались человеческие связи Станкевича. ‘К покровительственным отношениям с лицами, для него почему-либо привлекательными, брат не был способен. Кольцов, человек и поэт, были предметами его любви’ {Литературное наследство, т. 56. М., Изд-во АН СССР, 1950, c. 286.}, — писал Александр Владимирович.
Думается, это качество Станкевича было одной из тех, не всегда даже осознанных причин, по которым тянулась к нему чуткая к проявлениям высокомерия и апломба молодежь. Не единственная причина, конечно, но и немаловажная, так как кружок, собравшийся вокруг Станкевича в его университетские годы, включал в себя не только К. С. Аксакова, отпрыска патриархальной, состоятельной помещичьей семьи, с давними культурными традициями, но и выходцев из демократической среды: сына лекаря Белинского или сына бедного священника В. И. Красова, с присущим обоим обостренным чувством необходимости защищать своё человеческое достоинство.
Кружок не был замкнутым, состав его менялся: отходил К. С. Аксаков, присоединялись новые члены: М. А. Бакунин, B. П. Боткин, Т. Н. Грановский. До конца оставались близкими Станкевичу Я. М. Неверов, А. П. Ефремов, сохранялись связи с поэтами И. П. Клюшниковым и В. И. Красовым. Лишь с немногими Станкевич разошелся быстро и навсегда, как с историком C. М. Строевым например.
В николаевской России, еще не оправившейся после разгрома восстания декабристов, существование кружков, подобных кружку Станкевича, оказывалось делом большой идеологической значимости, и в этом смысле роль Станкевича, сумевшего объединить вокруг себя университетскую молодежь, была велика, и для его времени, и в исторической перспективе. Герцен, чей кружок в 30-е годы существовал рядом с кружком Станкевича, Герцен, который всегда высоко ценил и понимал роль подобных молодежных объединений в сохранении и развитии передовой мысли в России, писал о людях, подобных Станкевичу: ‘По-моему, служить связью, центром целого круга людей — огромное дело, особенно в обществе разобщенном и скованном’ {Герцен А. И. Собр. соч., т. IX. М., Изд-во АН СССР, 1956, с. 11.}.
В кружках Станкевича и Герцена, ‘отыскивая пропавшие’ после 1825 года ‘пути мысли’, вызревала ‘Россия будущего’ {Там же, с. 85.}.
Кружок Станкевича не может быть назван революционным. И хотя сам Станкевич в 1833 году был вызван к начальнику корпуса жандармов Московского округа С. И. Лесовскому за письма и материальную помощь сосланному по политическому делу Костенецкому, все же он был отпущен, в отличие от того же Герцена, которого, дождавшись первого предлога, отправили в ссылку всего лишь через год.
Тем не менее оппозиционность кружка нельзя и преуменьшать. Настроения, идеи, в нем царившие, тонко были уловлены и сформулированы позже одним из его членов, К. С. Аксаковым. В своих воспоминаниях он писал: ‘В этом кружке выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир — воззрение большею частью отрицательное. Искусственность российского классического патриотизма, претензии, наполнявшие нашу литературу, усилившаяся фабрикация стихов, неискренность печатного лиризма — все это породило справедливое желание простоты и искренности, породило сильное нападение на всякую фразу и эффект, и то и другое высказывалось в кружке Станкевича, быть может, впервые как мнение целого общества людей’ {Аксаков К. С. Воспоминания студентства. Спб., 1911, с. 17—18.}.
Во всяком случае это ‘общество людей’ отчетливо сознавало, что их собрания могут быть истолкованы и как политически нежелательные. Станкевич в письме к братьям и московским друзьям из Берлина от 29 октября 1837 года вспоминает, что наиболее осторожные из членов кружка старались по мере сил ‘законспирировать’ их собрания, по крайней мере хоть тем, что завешивали окна.
Главные интересы кружка лежали в сфере философии и литературы. Они были равно близки Станкевичу. Более того, существовали в его сознании неразрывно: философская мысль пронизывала произведения художественного творчества, поэзия присутствовала в философских построениях. Для Станкевича и его друзей философские штудии не были увлечением поверх всех других дел, занятия философией стали для них жизненно важным делом, средством к постижению действительности, единственным способом, которым они надеялись эту действительность осмыслить и — более того — на нее воздействовать. Занятия философией были для них и для Станкевича не уходом от мира, но, как им представлялось, наиболее верным путем к нему. В увлечении философией Станкевича и его кружка совпала жажда знания и жажда деяния. ‘Все в нас кипело,— вспоминал В. П. Боткин,— и все требовало ответа и разъяснения’ {XXV. 1859—1884. Сборник, изданный Комитетом общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым. Спб., 1884, с. 500.}.
Шеллинг, Фихте, Кант, Гегель, под конец жизни Фейербах — таковы основные вехи философских увлечений Станкевича. Объясняя цель своих философских занятий, Станкевич подчеркивает, что ею всегда была надежда одухотворить высокой идеей практическую деятельность. ‘ В старые годы,— пишет он 16 октября 1834 года, — я ставил единое благо в философии… То был возраст непреодолимой жажды к знанию, возраст веры в силы ума и возраст сомнений в старых шатких верованиях. Надобно было дать пищу душе, надобно было смирить междоусобие в ее недрах, надобно было запастись побуждениями к деятельности… Приблизился возраст деятельности, а я чувствую, что многого не знаю’.
Не меньшее значение при изучении философии имел и момент этический. Вопрос о назначении человека, о его месте в мире, правах и обязанностях и в тесной связи с этим — вопрос о достоинстве человека, человеческой личности оказался в числе основных. У Станкевича не было иллюзий, что возможен какой-то один, универсальный ответ на все вопросы жизни, но была надежда просветителя, что разум, знания могут послужить усовершенствованию человека и общества. ‘Я не думаю, — писал он М. А. Бакунину 24 ноября 1835 года, — что философия окончательно может решить все наши важнейшие вопросы, но она приближает к их решению, она зиждет огромное здание, она показывает человеку цель жизни и путь к этой цели, расширяет ум его. Я хочу знать, до какой степени человек развил свое разумение, потом, узнав это, хочу указать людям их достоинства и назначение, хочу призвать их к добру, хочу все другие науки одушевить единою мыслию’.
Страстная жажда познания не ослабляется у Станкевича даже тем, что иногда его посещали сомнения в самой возможности достичь какого-либо знания. Однако его оптимизм просветителя непоколебим. Ведь облагораживает человека, по Станкевичу, не столько результат, сколько сам процесс познания. ‘Если нельзя ничего знать, — восклицает он в одном из писем 1836 года, — стоит работать до кровавого пота, чтобы узнать хоть это!’
Занятия философией, равно как и занятия историей, укрепляют в Станкевиче, по его признанию, ‘сладчайшее верование’ — ‘в могущество ума, одушевленного добрым чувством’ (письма от 19 сентября 1834 и 24 ноября 1835 гг.).
Вместе с тем Станкевич, как Белинский и Герцен, восстает против узко утилитарного понимания значения философии для общества. С помощью философии прежде всего познаются все общие закономерности, смысл происходящего. Станкевич был в числе первых обратившихся в России к изучению сочинений Гегеля и привлек внимание к ним Бакунина, Белинского и других. И, какие бы ложные выводы ни делал Белинский из гегелевской философии в определенный период своей жизни, все же общий положительный результат обращения к гегелевской философии был несомненен даже и тогда. Лучше всего это выразил сам Белинский в письме к Станкевичу: ‘Новый, мир нам открылся. …Я понял… нет произвола, нет случайности…’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI, с. 386—387.} Возможность постичь закономерности исторического процесса — вот что глубоко волнует и радует Белинского-мыслителя. Правда, из философии Гегеля могут быть сделаны и выводы, носящие в высшей степени консервативный политический характер, но могут быть — Белинский и Герцен скоро придут к этому — и такие, что учение Гегеля станет ‘алгеброй революции’.
Станкевич революционных выводов не сделал. Возможно, не успел, возможно, не сделал бы никогда. Его интерес к философии Фейербаха уже к концу короткой жизни мог быть многозначительным, но развития не получил.
Значение Станкевича не в завершении, а в начале. Он был первым. Аполлон Григорьев писал о 30-х годах, о Станкевиче и его кружке в этом именно аспекте, в аспекте далеко идущих последствий их философских интересов и увлечений: ‘…В сознании его, то есть в нашем общем критическом сознании, совершился действительный, несомненный переворот в эту эпоху. Новые силы, новые веяния могущественно влекли жизнь вперед: эти силы были гегелизм, с одной стороны, и поэзия действительности, с другой. Небольшой кружок немногим тогда, не всем еще и теперь известного, но по влиянию могущественного деятеля — Станкевича… разливал на все молодое поколение… свет нового учения. Это учение уже тем одним было замечательно и могуче, что манило и дразнило обещаниями осмыслить мир и жизнь…’ {Григорьев А. А. Литературная критика. М., Худож. лит., 1967, с. 238.}
Путь своего духовного развития Станкевич делил на два этапа: до 1836 года и после него. Резкой границы между этапами нет, но можно говорить о все усиливавшейся тенденции к ‘практическим выводам из гегелевской философии’ {Манн Ю. В. Русская философская эстетика. М., Искусство, 1969, с. 248.}. Станкевич писал в связи с этим новым подходом к философии и действительности: ‘Да. Философия есть ход к абсолютному. Результат ее есть жизнь идеи в самой себе. Наука кончилась. Далее нельзя строить науки, и начинается постройка жизни…’ {Анненков П. В. Николай Владимирович Станкевич. Переписка его и биография. Биография Николая Владимировича Станкевича. М., 1857, с.223.}
Значительнейшим из собственных философских произведений Станкевича, связанных с изучением и приложением к искусству и действительности гегелевских идей, являются фрагменты ‘Об отношении философии к искусству’. Их главной задачей было рассмотреть отношения философии и искусства к ‘современной нашей жизни и угадать, если возможно, их будущность’.
Ко времени написания фрагментов (1840 г.) Станкевич давно уже отошел от собственно литературного творчества, хотя, несомненно, литературные интересы в разных формах продолжали оставаться для него жизненно важными.
Стихотворения Станкевича появились в печати, когда автору их не было еще и семнадцати лет. Но уже через три-четыре года, с присущей ему трезвой оценкой своих сил, Станкевич сознает, что поэзия не станет главным делом его жизни. Он продолжает писать стихи, но все чаще — шутливые, пародийные, рассчитанные не на публикацию, а лишь на чтение в кружке друзей. ‘…Я не поэт… я не могу звучно и стройно воплотить чувство,— писал он Я. М. Неверову 2 июня 1833 года, — не могу даже уяснить его себе, но зато у меня есть чувство, и я не опишу обеда в гладких стихах, не поздравлю с праздником начальника’.
Авторская скромность приводила к тому, что Станкевич преувеличивал слабость своего поэтического дара. С историко-литературной точки зрения его творчество представляет и поныне большой интерес, а в контексте эпохи оно если и не стало явлением выдающимся, то во всяком случае не было и заурядной литературной продукцией. Высота нравственного чувства, уровень образованности и, наконец, присущее Станкевичу поэтическое чутье спасали его произведения от пошлости, хотя и не поднимали их до уровня большой поэзии.
В области поэтического творчества Станкевич был типичным представителем литературы своего времени, и в этом, как ни парадоксально это звучит, — главный интерес его творений.
То глубокое внимание к вечным проблемам человеческого духа, которое было характерно для передовой мысли России 30-х годов XIX века и лежало в основе интереса Станкевича и его друзей к немецкой идеалистической философии, сказалось в его творчестве и его эстетических взглядах таким же пристальным интересом к романтизму. Герой Станкевича, будь то в стихотворениях, в трагедии или повести,— это личность, судьба которой определяется способностью к мощным порывам духа, к предельному напряжению внутренних сил, к полному самоотвержению во имя высокой цели.
Благо родины, чувства гражданина — подобные мотивы пронизывают творчество Станкевича. В раннем стихотворении ‘Надпись к памятнику Пожарского и Минина’ звучат почти афоризмом слова:
Вам лучший памятник — признательность граждан,
Вам монумент — Руси святой существованье!
Станкевич гордится своей родиной, ее мощью, памятниками ее прошлого:
Склони чело, России, верный сын!
Бессмертный Кремль стоит перед тобою:
Он в бурях возмужал и, рока властелин,
Собрав века над древнею главою.
Возвысился могуч, неколебим,
Как гений славы над Москвою!
(‘Кремль’)
Бой часов на Спасской башне Кремля пробуждает в поэте воспоминания о прошлом России, в этом бое ему слышится ‘отцов завет великий’ (‘Бой часов на Спасской башне’).
Внутренний мир человека — ‘светлый храм’ (‘Стансы’), и Станкевич преклоняется перед теми, кто сумел сохранить живую душу в самых тяжких испытаниях (‘Экспромт’). Постоянная мысль Станкевича о достоинстве человека звучит в его поэзии, прощается ли он с любовью (‘Прости!’), размышляет ли о целительности творчества для сердца самого поэта (‘Утешение’) или приветствует весну (‘Весна’).
Юношеская жажда славы, страх погибнуть в безвестности (столь характерный для романтического героя) не чужды и Станкевичу, Обращаясь к Славе, поэт восклицает:
Все блага — прочь! С тобой лишь в жизни радость!
Мой путь — к одной мечте!
Блюди ж меня, блюди! Да не погибнет младость
В пыли мирской, в бесплодной суете!
(‘Желание славы’)
Станкевич не остался чужд в своей поэзии и идее противопоставления героя и толпы. Мотив одиночества избранной личности среди чуждых и непонимающих ее заурядных людей звучит в стихотворении ‘Не сожалей’. Герой стихотворения умирает непонятым, но его смерть не должна вызывать жалости к нему: гордость, сознание избранничества все равно поставят его выше толпы даже и в смерти:
Не сожалей, он гордо вянет,
Дождись, пока его не станет,
И погляди на мертвеца.
Когда презрение проглянет
В чертах холодного лица…
Не сожалей — он не печален!
Увы! Он только одинок…
Не раз бывал среди развалин
Заброшен бурями цветок!
В стихотворениях ‘На могилу сельской девицы’, ‘Грусть’, ‘Старая, негодная фантазия’, ‘На могиле Эмилии’ поэт в тяжком раздумье останавливается перед загадкой жизни и смерти, кратковременности существования прекрасного. Он мучительно размышляет о законах, управляющих человеческой судьбой, с трагической глубиной осознает неповторимость каждой угаснувшей жизни:
— ‘Звезда горела средь небес,
Но закатилась — свет исчез’.
— ‘В небе других миллионы сияют,
Блеском оградным взоры пленяют’.
— ‘Сколько ни будут пленять в светить —
Той, что погибла, не воротить!’
(‘Старая, негодная фантазия’)
Станкевичу-поэту знакомы романтическое раздвоение любви на земную и небесную (‘Две жизни’), тоска о несостоявшейся любви, но, в общем, любовная тема не стала главной в его поэзии, уступая место темам мировоззренческого плана.
Заметную роль в поэтическом творчестве Станкевича играют переводы, особенно из Гете, в стихотворениях которого Станкевича привлекает прежде всего заложенная в них глубокая философская мысль (‘Песнь духов над водами’, ‘К месяцу’).
Единственное драматическое произведение Станкевича — не вошедшая в настоящий сборник трагедия ‘Василий Шуйский’. В основу ее положена идея гражданского служения, идея долга перед страной, долга, который превыше и любви и всех других частных дел и обязанностей. Герой, юный полководец Михаил Скопин-Шуйский,— личность идеальная: безупречный воин на поле брани, безупречный рыцарь в любви, он гибнет жертвой зависти и коварства. Но, даже предчувствуя смерть от руки могущественных и коварных врагов, он отказывается спасти свою жизнь, бежав в Швецию, предав Россию.
В пафосе трагедии, в литературном воплощении ее идей явственно чувствуются элементы драматургии классицизма.
Сам Станкевич указывал на слабость и несовершенство этого своего произведения, как, впрочем, недоволен он остался и всеми остальными, искренно не считая себя ‘литератором’. Когда публично похвалили его повесть ‘Несколько мгновений из жизни графа Г***’ {Стало общепринятым написание ‘граф Z***’, однако в журнале ‘Телескоп’, где повесть была опубликована впервые, — ‘граф Т***’ (лишь в оглавлении журнала — Z***).}, опубликованную под псевдонимом Ф. Зарич, он писал Неверову 26 декабря 1834 года: ‘…Я не ослеплен и знаю, что из многочисленных повествователей русских, которых не терпит душа моя, Зарич едва ли не худший’.
Между тем его повесть представляет собой вполне определенный интерес в ряду других русских романтических повестей.
Граф Т*** — молодой человек, пламенно ищущий истину, не жалеющий ни сил, ни жизни, чтобы познать ее. ‘…Смело и неуклонно шел он по пути к истине, не щадил себя, твердо выслушивал ее приговоры, грозившие гибелью лучшим, его мечтаниям, не останавливался и шел вперед’.
Повесть в значительной мере автобиографична. Детство героя в деревне, поступление в Московский университет буквально совпадают с фактами биографии автора. Был у Станкевича и друг, подобный Мануилу в повести,— Януарий Неверов. Но главное даже не в сходстве биографических деталей — главное в сходстве духовного пути героя ‘Нескольких мгновений…’ и самого Станкевича. В этом смысле повесть носит итоговый характер, став завершением определенного этапа исканий Станкевича.
Граф ‘испытывает’ жизнь. Сначала знанием: ‘…Душа его жаждала познаний, здесь думал он удовлетворить святому стремлению к истине, найти руководителей и спутников, заключить с ними союз братства и рука в руку переплыть житейское море, победить его бури, укротить безумные волны’.
Затем он испытывает жизнь практикой: ‘Он решился честной и трудной деятельности посвятить жизнь свою, как прежде думал посвятить ее наукам’. Станкевич и сам прошел такой же этап. Вскоре после университета он хотел попробовать себя в практической деятельности, став почетным смотрителем Острогожского уездного училища. И сам Станкевич и герой повести — оба вынуждены были быстро оставить эти попытки.
Станкевич, однако, много раз подчеркивает отличие графа Т*** от героев произведений, посвященных теме разочарования в жизни. ‘Он не был похож на разочарованного героя новых романов,— замечает автор,— не отворачивался от проходящих, напротив, смотрел на них очень пристально’. Граф тянется к веселью, радости, людям, к любви. ‘Я уже сказал, — повторяет Станкевич, — что граф не походил на разочарованного героя новых романов…’
Отличие действительно есть. Оно заключается прежде всего в присущей графу Т*** страстной жажде полноты существования и в неиссякаемом интересе к жизни. Этика Станкевича отвергала уныние как состояние, мало достойное человека. Его герой продолжал искать до конца.
Оставив попытки практической деятельности, граф ищет прибежища в искусстве, в музыке.
Станкевич, обладавший тонким музыкальным вкусом, любивший и знавший музыку, дает подробный анализ ‘Пастушеской’ (‘Пасторальной’) симфонии Бетховена. Великий немецкий композитор пользовался особенной любовью Станкевича и его друзей. Позже Герцен, называя композиторов, которых предпочитала увлекавшаяся философской проблематикой молодежь, прежде всего назвал Бетховена. ‘Разумеется,— вспоминал он,— об Россини и не говорили, к Моцарту были снисходительны… зато производили философские следствия над каждым аккордом Бетховена и очень уважали Шуберта, не столько, думаю, за его превосходные напевы, сколько за то, что он брал философские темы для них…’ {Герцен А. И. Собр. соч., т. IX, с. 20.}
Оценки Станкевича подтверждают воспоминания Герцена. В повести, как и в своей переписке, он противопоставляет музыку ‘немецкой школы’ (Бетховена, Моцарта, позже Шуберта) музыке так называемой школы ‘Россини с братиею’, безоговорочно предпочитая первую.
Симфония Бетховена произвела на графа Т*** потрясающее впечатление, на время утишив, а затем обострив ‘диссонансы’ ‘в душе его’. Даже девушка, которую он полюбил и которая представлялась графу ‘гением Бетховена’, не может его спасти. Душевные силы героя исчерпаны, и он умирает. Последние страницы повести построены на темах христианских заупокойных молитв: их торжественные, полные поэзии и скорби cлова о ‘море житейском’, о ‘тихом пристанище’ усиливают печаль о рано угаснувшей жизни. Подобно многим поэтам и писателям до него и после него Станкевич использует образы христианской религии и слова ее молитв в поэтических целях.
Богатство философской проблематики произведения Станкевича позволяет отнести ‘Несколько мгновений из жизни графа Т***’ к той жанровой разновидности, которую принято называть философической повестью и о которой учитель Станкевича, его университетский профессор Н. И. Надеждин, писал, что такая повесть ‘представляет избранный момент жизни как развитие идеи, как решение умозрительной задачи’ {Надеждин Н. И. Литературная критика. Эстетика. М., Худож. лит., 1972, с. 322.}.
Философичен и набросок ‘Три художника’. 24 июля 1833 года Станкевич признавался Неверову: ‘Я… писал… это, чтобы выразить мысль мою о родстве искусств…’
Собственная художественная практика быстро перестает удовлетворять Станкевича, и не только потому, что он не находил у себя дара творчества. Способствуют этому и его эстетические взгляды. Одну из главных своих задач Станкевич видит в поисках и выработке ‘простоты’, жизненной и художественной. ‘В целом эстетический комплекс Станкевича, образованный пересечением повседневного и абсолютного, — пишет современный исследователь философских и эстетических взглядов Станкевича Ю. В. Манн, — был весьма типичным явлением, одной из переходных, промежуточных форм от романтического к реалистическому этапу сознания’ {Манн Ю. В. Русская философская эстетика, с. 208.}. Завершить стадию ‘перехода’ Станкевич не успел.
К 1837 году здоровье Станкевича заметно ухудшается. Мучают его и душевные сомнения. Познакомившись с семейством Бакуниных, он вскоре становится женихом Любови Александровны Бакуниной, сестры своего приятеля, будущего известного революционера-анархиста, а тогда страстно увлекавшегося изучением философии офицера в отставке Михаила Александровича Бакунина. Сестры Бакунина пользовались огромным уважением в окружении Станкевича. Белинский писал, что ‘увидел’ в них ‘осуществление’ своих ‘понятий о женщине’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI, с. 173.}. Восхищение душевным благородством и изяществом девушки Станкевич принял за любовь, но очень скоро понял ошибку. Однако слабое здоровье Любови Александровны, сознание Станкевичем своей вины не позволили ему признаться в ошибке сразу. В 1838 году Любовь Александровна скончалась, так и не узнав об этом, хотя, вероятно, смутно сознавая, что любимый ею человек в действительности не отвечал ей взаимностью.
Врачи настаивали на отъезде Станкевича за границу для лечения. Внешне всегда спокойный, любящий веселье, готовый пошутить сам и откликнуться на шутку, Станкевич внутренне глубоко переживал, что болезнь мешает ему осуществить все то, что было задумано. ‘…Хотелось бы сознать, — пишет он Неверову,— что ты живешь не напрасно, что ты совершишь подвиг…’ А болезнь уносит силы и надежды. ‘Убийственнее для меня мысль,— пишет он о себе тому же адресату,— болезнь похищает у тебя душевную энергию, ты ничего не сделаешь для людей’.
Тем не менее оптимизм, присущий светлой натуре Станкевича, брал верх. Станкевич всегда был готов заметить, оценить все то, что казалось ему хоть в какой-то мере хорошим. ‘…Поменьше думайте о своем несовершенстве,— убеждал он Л. А. Бакунину в письме от 15 февраля 1837 года,— побольше обо всем, что есть прекрасного в мире…’
Станкевич уезжал лечиться, но в его планах преобладали замыслы о дальнейшем образовании, о лекциях берлинских профессоров, о знакомстве с новыми людьми и странами. Его переписка с оставленными на родине друзьями и близкими, и прежде интенсивная, занимает, все большее место в его жизни.
Письма Станкевича — незаурядное явление в русской культуре. ‘Нет сомнения,— писал по прочтении их Добролюбов, — что большую часть писем Станкевича прочтут с удовольствием все, кому дорого развитие живых идей и чистых стремлений, происшедшее в нашей литературе в сороковых годах и вышедшее преимущественно из того кружка, средоточием которого был Станкевич. […]
Чтение переписки Станкевича так симпатично действовало на нас, нам так отрадно было наблюдать проявления этого прекрасного характера, личность писавшего представлялась нам, по этим письмам, так обаятельною, что мы считали переписку Станкевича окончательным объяснением и утверждением его прав на внимание и сочувствие образованного общества’ {Добролюбов Н. А. Собр. соч., т. 2, М.—Л., Гослитиздат, 1962, С. 381—382.}.
По письмам мы можем проследить не только процесс самоосознания личности писавшего, переписка Станкевича дает огромный материал по истории русской общественно-литературной мысли.
Бесценно и психологическое содержание писем, приоткрывающих нам внутренний мир людей той эпохи.
Рядом со Станкевичем возникают адресаты его писем: Белинский, Грановский, Бакунин, Неверов, Тургенев, Фроловы, с особенностями их мировоззрения, их исканий. Все они видели в Станкевиче человека, способного понять их сомнения, поддержать в пору душевной сумятицы. И он был вполне откровенен в своих письмах к ним, передавая свои наблюдения, размышления, чувства.
В 30—40-е годы XIX века письма нередко переставали быть простыми носителями информации, они становились средством, помогающим сформулировать только что возникшую идею, обобщить мелкие, казалось бы, факты личной жизни и увидеть их в философском, общественном, литературном контексте,
Письма, дневники не были рассчитаны на чтение только одного человека: в них видели нечто общеинтересное, личный опыт должен был стать достоянием многих. ‘Мне приходила охота вести свой журнал, — признается Станкевич 9 марта 1835 года, — многие чувства мои могли быть поучительны для того, кто станет его перечитывать после меня…’ Вполне относится это и к письмам.
Письма Станкевича удивительны простотой и изяществом выражения чувств и мыслей. Ему удалось избежать того, чем грешил в начале 30-х годов даже такой блистательный мастер эпистолярных жанров, каким был Герцен: излишней романтической экзальтации, иной раз чуть выспренних фраз, Станкевич всегда прост, доброжелателен, часто шутлив.
Нет в его письмах и излишне скрупулезного анализа своих и чужих чувств, который был свойствен некоторым из его друзей, особенно Михаилу Бакунину. Много позже А. Белый упоминал о ‘многостраничных письмах по всем правилам гегелевской философии’, в которых Бакунин ‘анализировал интимные отношения Станкевича’ {Записки мечтателей, 1922, No 6, с. 31.} и своей сестры. В словах Белого нет преувеличения. Уже Белинский резко, восставал против бестактного вмешательства в чужой внутренний мир и излишнего обнажения своего.
Станкевичу не свойственны крайности и здесь. Его письмам присущи благородные, сдержанные пропорции откровенности и анализа, рассказа о себе и внимания к другому.
Уже при жизни Станкевича его письма воспринимались наиболее чуткими из его адресатов как своеобразные произведения литературы. Белинский писал о характеристике Грановского, данной Станкевичем в одном из писем (до нас не дошло): ‘Портрет Грановского верен как нельзя больше: ты великий живописец!’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI, с. 377.}
Эпистолярное мастерство Станкевича постоянно совершенствовалось и в последний период его жизни достигло очень большой высоты. Письма 1840 года к Фроловым, Тургеневу, несомненно, ‘шедевры в своем роде…’ {Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915, с. 647.}, а послания к Грановскому, по словам восхищенного Герцена, ‘изящны, прелестны’ {Герцен А. И. Собр. соч., т. IX, с 44.}.
Читая письма Станкевича, мы отчетливее, чем обращаясь к его стихотворениям, повести или статьям, понимаем причины его значения для современников и для нас. Они прежде всего — в значительности его идей, в непогрешимости вкуса, в незнании Станкевичем духовного застоя. ‘Гениальность’ Станкевича не только, вернее, не столько в нравственных качествах его личности,— справедливо отмечает один из исследователей ‘феномена Станкевича’. — ‘Огромная субстанция’, Станкевич привлекал своих современников и качествами своего ума, сумевшего подчинить своему авторитету таких людей, как Белинский, Бакунин, и во многом опередившего свой век’ {Архангельский К. П. Н. В. Станкевич. — Известия Северо-Кавказского ун-та, т. 1, 1930, с. 98—99.}.
Но суть дела, конечно, не в ‘подчинении’. Возможность его всегда отрицал и сам Станкевич и все его знавшие. Характерны в этой связи отношения Станкевича и Белинского, вырисовывающиеся из их переписки, из их писем друг о друге.
Нередко говорилось при жизни Станкевича, а еще чаще после его смерти, что многие идеи ранних статей Белинский заимствовал у своего друга. Действительно, если прочитать письма Станкевича и — параллельно — произведения Белинского того же времени, легко можно обнаружить немало совпадений. Так, идентично отношение Станкевича и Белинского к поэзии В. Бенедиктова как к воплощению вычурности и претенциозности. Одинаково неприятие произведений А. Тимофеева. Но равно восторженна у Станкевича и Белинского оценка Гоголя. 4 ноября 1835 года Станкевич писал Неверову о творчестве Гоголя, приветствуя в нем то же, что будет восхищать и Белинского: ‘Это истинная поэзия действительной жизни…’
Все так. И однако именно Станкевич отрицал какое-либо воздействие со своей стороны на Белинского даже в мелочах. Отвечая на мнение, что он якобы контролирует написанное Белинским, Станкевич писал 19 октября 1836 года Неверову: ‘Я — цензор Белинского? Смело скажи всякому, кто говорит это, что он говорит вздор. Напротив, я сам свои переводы, которых два или три в ‘Телескопе’, подвергал цензорству Белинского в отношении русской грамоты, в которой он знаток, а в мнениях всегда готов с ним посоветоваться и очень часто последовать его советам’.
Белинский оставил немало свидетельств своей психологической проницательности по отношению к Станкевичу. Так, ему принадлежит верное и глубокое толкование основ его религиозности. ‘…Твой мистицизм для меня есть не слабость ума, испугавшегося истины, — писал Белинский Станкевичу, — а трепетное ощущение таинства жизни…’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI, с. 349.}.
В письмах Станкевича звучат и ноты осуждения Белинского. Они постоянны, когда речь заходит о нетерпимости критика, о слишком большой, по мнению Станкевича, резкости его суждений. ‘Я не одобряю слишком полемического тона у Белинского,— писал Станкевич 14 июня 1835 года,— но это душа добрая, энергическая, ум светлый…’ И в письме к самому Белинскому, после совета всячески расширять свое образование, изучать языки и философию, добавляет: ‘…Тогда будь чем хочешь, хоть журналистом’ хоть альманашником, все будет хорошо, только будь посмирнее’. Но главной всегда оставалась ощущаемая обоими близость. Поэтому Станкевич решительно писал М. А. Бакунину 7 июня 1835 года: ‘Отношения мои с Белинским такого рода, что я все труды его, какие бы они ни были, стану разделять больше или меньше’.
Причины сходства многих мнений Белинского и своих Станкевич видел в глубоком взаимопонимании, которое существовало между ним и критиком во взглядах на искусство. ‘Мы так хорошо понимаем друг друга,— писал Станкевич о Белинском 30 января 1837 года,— я во многом так ему сочувствую, что в иные минуты, право, бывает одна душа с ним’.
Станкевич умел выявить лучшее в каждом человеке, с которым общался, и с каждым он говорил, учитывая его индивидуальные особенности. Тон его писем к Бакунину отличается от тона писем к Белинскому, а письма к Грановскому непохожи на письма к Неверову, хотя оба были его ближайшими друзьями.
Письма Станкевича отличаются богатством содержания и разнообразием форм. В них и размышления, и веселая шутка, и откровенный рассказ о ‘домашнем быте души’, как говорил он о своем внутреннем мире. Некоторые из писем представляют собой, в сущности, путевые очерки, в которых автор рассказывает о Берлине, Праге, Риме и других городах, в которых побывал. Другие — очерки нравов и характеров. Третьим — обзоры театральной и музыкальной жизни тех городов, где жил Станкевич. Четвертые — лирические воспоминания о детстве, об оставленных на родине близких. Во многих — синтез всего перечисленного. И пишет ли Станкевич о философии, о литературе, музыке, театре или живописи, всегда его взгляд отличается свежестью, умением заметить главное и рассказать о нем.
Замечательно письмо Станкевича к Грановскому от 29 сентября 1836 года. Это история духовного развития Станкевича, его нравственных исканий, его автобиография, изложение его credo. ‘Теперь есть цель передо мною,— пишет Станкевич,— я хочу полного единства в мире моего знания, хочу дать себе отчет в каждом явлении, хочу видеть связь его с жизнию целого мира, […] его роль в развитии одной идеи. Что бы ни вышло, одного этого я буду искать’.
Со всей очевидностью обнаруживает переписка и те проблемы, не только от решения, но и от постановки которых Станкевич уклоняется. К ним относится прежде всего вопрос о социальном устройстве общества. Знаменательна и любопытна перекличка Станкевича — через десятилетия — с Достоевским и словами Ивана Карамазова о пролитой в результате жестокости и несправедливости ‘слезинке ребеночка’, из-за которой он, Иван, отказывается от ‘высшей гармонии’. В письме от 7 апреля 1840 года к Е. П. и Н. Г. Фроловым Станкевич передает свой разговор с художником Марковым, чрезвычайно близкий по теме к разговору Ивана с братом. ‘Марков был на днях у меня,— рассказывает Станкевич,— и закидал… философскими вопросами и сомнениями, на которые было ему трудно отвечать. […] Я никогда почти не делаю себе таких вопросов. В мире господствует дух, разум: это успокаивает меня насчет всего. Но его требования не эгоистические — нет! существования одного голодного нищего довольно для него, чтоб разрушить гармонию природы’. И Станкевич признается: ‘Тут трудно отвечать что-нибудь…’
Станкевич не пошел дальше просветительских идей, мысли о революционных путях преобразования общества были ему чужды, но в своей сфере, со своих позиций просветителя он по-своему был бескомпромиссно требователен к миру и людям, касались ли эти требования личной жизни или общественной сферы. ‘Если жизнь не полна, если наслаждение бегло и непрочно — значит — мы не так живем’,— замечает он Неверову 11 октября 1837 года.
‘Человеческая жизнь,— пишет Станкевич 8 марта 1838 года,— есть разумная деятельность и вытекающее оттуда наслаждение, любовь’.
Болезнь помешала Станкевичу реализовать свою ‘потребность гражданской деятельности’. Оборванной оказалась и любовь Станкевича. Лишь на короткий срок, перед самой смертью, судьба свела его с любимой женщиной, В. А. Дьяковой, сестрой Л. А. и М. А. Бакуниных. Но во всех коллизиях его короткой жизни одно оставалось для Станкевича не подлежащим даже сомнению, когда речь шла о нем самом и тех, кого он считал своими единомышленниками,— требование всегда беречь свое человеческое достоинство. Это требование пронизывало его жизнь, творчество, искания. Только здесь он, человек мягкий и деликатный, не допускал уступок, даже если бы они вели к счастью. ‘Впрочем,— писал он Бакунину 8 ноября 1835 года,— счастья ты, верно, захочешь под одним условием, чтоб оно не мешало тебе быть человеком’. Сам он хотел только такого счастья.
25 июня (7 июля) 1840 года Станкевич, лечившийся тогда в Италии, скончался. Потрясенный смертью друга, Белинский спрашивал: ‘Зачем родился, зачем жил Станкевич? Что осталось от его жизни, что дала ему она?’ {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. XI, с. 547.} Добавим: что дает нам теперь его жизнь, его творчество, его письма?
Сам Белинский и все те, кто знал Станкевича, начали отвечать на этот вопрос. Продолжали Чернышевский, Добролюбов, Толстой. Мы можем только присоединиться к их мнению.
Станкевич оставил нам в наследство культуру мысли, чувства, культуру общения, Ценность этого — непреходяща.
Прочитали? Поделиться с друзьями: