Семен Яковлевич Надсон жил очень недолго, всего 24 года. В памяти читателей сохранился образ поэта, безвременно погибшего от злой чахотки на заре своей деятельности, начавшейся шумным успехом. В стихотворениях Надсона часто шла речь о тяжком недуге, о тоске увядания, о близкой гибели. Разумеется, все понимали, что это не узкобиографические мотивы, что Надсон говорит не только о своей личной судьбе, но и о ‘болезнях’ целого поколения. Признания и жалобы больного поэта приобрели широкий смысл, но они сохранили при этом личные ноты, задушевность и лиризм.
Жизнь Надсона сложилась неудачно, и беды преследовали его едва ли не с самого рождения. Родился он 14 декабря 1862 года в Петербурге, в небогатой чиновничьей семье. Вскоре после рождения сына вся семья переехала в Киев. В двухлетнем возрасте Надсон потерял отца. Мать Надсона Антонина Степановна служила экономкой и учительницей в семействе некоего Фурсова и своими трудами содержала сына и младшую дочь. Детство Надсона было тяжелое. Недаром в своей автобиографии он сообщал: ‘История моего детства — история грустная и темная’. {Автобиография, дневники, письма и статьи С. Я. Надсона цитируются по изданию: С. Я. Надсон. Полное собрание сочинений, т. 2. Пг., 1917.} Когда Надсону было семь лет, мать его, рассорившись с хозяевами, переехала в Петербург и поселилась в семье своего брата Д. С. Мамонтова. В Петербурге Надсон поступил в приготовительный класс гимназии. Вскоре мать его вторично вышла замуж, за киевского чиновника Н. Г. Фомина, вновь переехала с мужем в Киев, и Надрон продолжал учение в одной из киевских гимназий. Но несчастья на этом не закончились. Отчим Надсона был болен тяжелой психической болезнью. Он измучил жену семейными сценами и, наконец, в припадке помешательства покончил жизнь самоубийством. Семья Надсона осталась без всяких средств к существованию и жила на скудные подачки ‘добрых людей’ — знакомых и родственников. Другой брат матери Надсона, И. С. Мамонтов, сжалившись над вторично осиротевшей семьей, вызвал Антонину Степановну с детьми в Петербург и определил Надсона пансионером в военную гимназию. Это было в 1872 году, а год спустя Антонина Степановна умерла. Надсон остался у дяди, И. С. Мамонтова, сестра его перешла жить к Д. С. Мамонтову. Таким образом, Надсон оказался в полном одиночестве, на попечении людей, которые не любили его и нередко оскорбляли жестоко и грубо. Единственным светлым пятном в гимназический период жизни Надсона была его горячая любовь к Н. М. Дешевовой, сестре товарища по гимназии. В марте 1879 года Н. М. Дешевова внезапно умерла. Память о ней Надсон сохранил до конца своей жизни, ей посвятил он впоследствии сборники своих стихотворений.
В 1879 году Надсон окончил гимназию и поступил в Павловское военное училище.
Надсон был болезненным и слабым подростком. Из-за болезни он должен был выехать на Кавказ, где провел зиму и лето 1880 года. В 1882 году он окончил училище и вышел подпоручиком в Каспийский полк, расквартированный в Кронштадте.
Военная служба не привлекала Надсона нисколько. В училище он был определен против своей воли. Ему страстно хотелось поступить в университет или в консерваторию: он недурно играл на скрипке и на рояле и горячо любил музыку. В 1880 году он записал в дневнике: ‘Общественная жизнь идет вперед! С каждым днем выступают новые труженики мысли и искусства, а я должен тратить время на военные науки, ломать и мучить себя во имя дисциплины и иметь в перспективе положение военного!’
‘Труженики мысли и искусства’ — среди них хотелось быть Надсону, а не в душной среде дворянского семейства Мамонтовых и не в кругу воспитанников военного училища. Надсон увлекался литературой, в детстве он поразительно много читал, читал без разбора, что попадалось под руку. ‘Тайны’ разных дворов, Загоскин, Гончаров, Решетников, Лесков, Шиллер, Гофман, Ауэрбах — таков пестрый перечень авторов, о которых он упоминает в своем, не юношеском даже, а детском дневнике. Дневник он начал вести очень рано, лет одиннадцати-двенадцати, и с недетской серьезностью заносил на его страницы жизненные впечатления, слегка беллетризованные, юношеские стихи и размышления о жизни, чаще всего печальные, не без оттенка литературности, в духе Лермонтова, а иногда и прямо со ссылками на него. ‘Жизнь ведь, ‘как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — такая пустая и глупая шутка’, как сказал Лермонтов, а мое мнение, что и обидная вдобавок’, — записал Надсон 10 февраля 1878 года, а двумя днями раньше, процитировав из ‘Демона’
И вновь остался он надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви,
Надсон воскликнул: ‘Что ни говорите, а лучше Лермонтова нет у нас поэта на Руси. Впрочем, я, может быть, думаю и говорю так оттого, что сам сочувствую ему всей душой, что сам переживаю то, что он пережил и великими стихами передал в своих творениях’.
Надсон начал писать стихи очень рано, еще в детском возрасте. В 1878 году он решился отнести свое стихотворение ‘На заре’ в журнал Н. П. Вагнера ‘Свет’, и оно было принято. Надсон с нетерпением ждал появления номера журнала. В дневнике появилась такая патетическая запись: ‘Я вступил теперь на дорогу, назад поздно, да и незачем: даль являет такой заманчивый призрак Славы, невидимый голос шепчет: ‘Иди вперед, вперед’, и я пойду вперед’.
Судьба Надсона, таким образом, определилась: он стал профессиональным литератором, поэтом. Его стихи начали появляться в толстых журналах: ‘Свет’, ‘Мысль’, ‘Слово’, ‘Русская речь’, ‘Дело’ и в других. Но самым важным событием в литературной судьбе Надсона было его сотрудничество в лучшем демократическом журнале его времени — в ‘Отечественных записках’. В 1882 году его пригласил в этот журнал известный поэт А. Н. Плещеев, сочувственно отнесшийся к первым опытам Надсона. Плещеев помог молодому поэту своим участием, расположением и литературными советами. ‘Его я считаю своим литературным крестным отцом и бесконечно обязан его теплоте, вкусу и образованию, воспитавшим мою музу’, — писал Надсон в своей автобиографии.
В 1884 году Надсон вышел в отставку и целиком отдался литературной работе. В 1885 году появился сборник его стихотворений, выдержавший при жизни поэта пять изданий. Критика заметила Надсона, читатели узнали и полюбили его, Академия наук удостоила его Пушкинской премии. ‘Заманчивый призрак Славы’ перестал быть призраком и превратился в реальность. Но дни Надсона были уже сочтены. В своей автобиографии он написал: ‘В 1884 году начал умирать. Затем, — честь имею кланяться’. Не помогло Надсону и лечение за границей — в Германии, Швейцарии, на юге Франции.
В последние месяцы своей жизни поэт стал предметом издевательских нападок со стороны реакционного критика В. П. Буренина, сотрудника газеты ‘Новое время’. Буренин мстил Надсону за то, что тот задел его в одном из критических фельетонов в киевской газете ‘Заря’, где Надсон в 1886 году выступал в качестве литературного обозревателя. ‘Предсмертные часы этого талантливого, чуткого, рано угасшего поэта были отравлены отвратительной, низкой, подлой травлей газеты ‘Новое время», — писала большевистская ‘Звезда’ в 1912 году (No 4), выступая против попыток некоторых буржуазных журналистов обелить Буренина.
19 января 1887 года Надсон скончался в Ялте. Тело его было перевезено в Петербург. Молодежь несла гроб Надсона на руках до Волкова кладбища. Популярность поэта после его смерти не только не ослабела, но, напротив, еще более усилилась.
Надсон вошел в литературу в трудную,сказать кризисную, для русской поэзии пору. После смерти Некрасова достойного преемника ему не нашлось. К тому же под сенью политической реакции в восьмидесятых годах оживилась деятельность поэтов школы ‘чистого искусства’. Большое влияние приобрел в ту пору патриарх ‘чистой’ поэзии А. А. Фет, с 1883 года печатавший выпуск за выпуском свои поздние стихи, в которых еще более декларативно, чем раньше, провозглашались принципы ‘чистой поэзии’. В это же время А. Н. Апухтин, также сторонник ‘чистого искусства’, возобновил свою деятельность произведениями интимно-лирического характера. Вернулся в литературу и другой представитель этой же школы, К. К. Случевский, уже давно, казалось, бы, замолкший.
Появились и новые приверженцы ‘чистого искусства’, среди них — даровитый К. М. Фофанов, поэзия которого стоит уже в преддверии символизма, и несколько других, менее талантливых поэтов, как например А. А. Голенищев-Кутузов и С. А. Андреевский, чья. лирика вращалась в кругу узко личных мотивов с налетом- модного. пессимизма. Характерно, что к сборнику своих стихотворений Андреевский избрал такой эпиграф из Эдгара По: ‘Красота есть единственная законная область поэзии, меланхолия есть законнейший поэтический тон’. Иной раз ‘чистая’ лирика соединялась у этих поэтов с антидемократическими декларациями. Так, А. А. Голенищев-Кутузов в одном из стихотворений призывал, не верить тем, кто говорит: ‘свобода не обман’.
Нет, други, — нет и нет! То лести звук пустой,
То праздных слов игра, то призрак лишь свободы!
Обманутые им волнуются народы,
Мятутся вкруг него с надеждой и тоской…
О том же с пафосом писал другой сторонник ‘чистого искусства’, Д. Н. Цертелев:
Спешат безумные вожди,
Впотьмах гоняются за призраком свободы,
Сулят блаженство впереди
И лишь на рабство злейшее ведут народы.
Правда, поэты, подобные Голенищеву-Кутузову и Цертелеву, не делали литературной погоды: это были незначительные величины. Но и гражданская поэзия восьмидесятых годов также не была представлена сколько-нибудь крупными именами. Н. М. Минский, популярный в те годы поэт, близкий к народническим кругам и по духу своей поэзии созвучный Надсону, поддавшись реакционным веяниям времени, в 1884 году декларативно заявил об отказе от старых демократических традиций. В восьмидесятые же годы началась деятельность поэта-народовольца П. Ф. Якубовича, певца борьбы и жертвенного страдания, но, едва начавшись, была прервана на долгие годы арестом и каторгой.
В этих условиях поэзия Надсона должна была привлечь к себе, пристальное внимание. В его стихах звучали мотивы, отражавшие, гнет и давление общественных условий того трудного времени, когда он жил и писал, а печальная судьба и безвременная гибель молодого поэта, сошедшего в могилу под свист и улюлюканье реакционной газеты, приобрела как бы символическое значение.
2
Вскоре после смерти Надсона В. Г. Короленко в одном из писем своих так определил смысл и характер его популярности: ‘Я уверен, что большая часть стихотворений Надсона, будучи напечатано каждое отдельно и под другим именем, не произвели бы того обаяния, какое эти стихотворения производили в действительности на читателей покойного поэта. И это совершенно понятно. В нескольких выдающихся стихах Надсон заинтересовал читателя особенностями своей поэтической личности. Читатель его узнал, в его индивидуальности, и полюбил, полюбил известное лицо. С этих пор уже все, до этого лица относящееся, встречает симпатию и отклик, хотя бы это был элементарнейший лирический порыв, каких печатается бесчисленное множество… Тут немедленно к тому, что стоит на печатной странице в виде ряда букв и строчек, присоединяются живые черты уже известной нам прежде личности. Общий мотив облекается живою плотью’. {В. Г. Короленко. Избранные письма, т. 3. М., 1936, стр. 17.}
‘Живую плоть’ поэзии Надсона составил образ ‘лишнего человека’ семидесятых-восьмидесятых годов, вырисовывавшийся в его стихотворениях. Сомнения и жалобы на судьбу, негодование при виде господствующего зла и сознание собственного бессилия, жажда борьбы и неумение бороться, личные неудачи и чувство обреченности целого поколения — все эти давно знакомые черты сознания ‘лишних людей’ в своеобразном историческом перевоплощении возникли в поэзии Надсона и выступили как характерная особенность новой эпохи.
В этом была своя историческая логика. Трагические неудачи народнического поколения, вступившего в борьбу с пореформенным застоем и изнемогшего в этой борьбе, вновь вызвали к жизни, казалось бы, отошедший в далекое прошлое, развенчанный и осмеянный образ ‘лишнего человека’. В народническом движении были свои борцы и мученики, люди бесстрашные и мужественные, не знавшие колебаний и раздвоенности, но если взять целое поколение, большую среду, окружавшую передовых борцов, то люди этого поколения и этой среды тяжело и горестно переживали крах своих надежд и ожиданий, колебались и мучились, от героических порывов переходили к унынию и жестоко страдали от своей раздвоенности. По своему психическому облику они во многом напоминали ‘лишних людей’ сороковых годов.
Все это превосходно почувствовал и понял Тургенев, поставивший в центре романа о народническом движении ‘лишнего человека’. новой формации. В самом деле, герой ‘Нови’ Нежданов, олицетворяющий собою то демократическое поколение, которое выступило сразу вслед за Базаровым, оказался, однако, по основным чертам своего социально-психологического облика ближе к Рудину, чем к Базарову. С тургеневской ‘Новью’ полемизировал А. Осипович-Новодворский в ‘Эпизодах из жизни ни павы, ни вороны’, но под пером этого типичного семидесятника, разночинца и демократа опять-таки возникла фигура ‘лишнего человека’, необычная и оригинальная, но все же недаром названная автором ‘ни павой, ни вороной’ и прямо примкнувшая к галерее давно, казалось бы, исчерпанных > типов. Этот же образ создавал и В. М. Гаршин в своих рассказах о благородных неудачниках, возмутившихся против ‘мирового зла’, но потерявших душевное равновесие и обессилевших в бесплодной, а иной раз даже иллюзорной борьбе.
Надсон в своей поэзии разрабатывал тот же тип, близко соприкасаясь по основным темам, мотивам и настроениям со своими демократическими современниками. Его герой ненавидит насилие и произвол, грубое ‘царство Ваала’, ему претит ‘бесстыдное невежество’ ‘наглой красоты’ и ‘пошлый рай’ мещанского благополучия (‘Цветы’). Он мечтает о коренном изменении мира, о приходе блаженной и счастливой поры, когда
…не будет на свете ни слез, ни вражды,
Ни бескрестных могил, ни рабов,
Ни нужды, беспросветной, мертвящей нужды,
Ни меча, ни позорных столбов!
(‘Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат…’)
В дали веков он видит ‘праздник возрожденья’, время, когда ‘радостно вздохнут усталые рабы, И заменит гимн любви и примиренья Звуки слез и горя, мести и борьбы’ (‘Весенняя сказка’).
Это та же мечта, которая вдохновляла и героя гаршинского ‘Красного цветка’, предвидевшего такое время, когда ‘распадутся железные решетки, все… заточенные выйдут отсюда и помчатся во все концы земли, и весь мир содрогнется, сбросит с себя ветхую оболочку и явится в новой, чудной красоте’. {В. М. Гаршин. Сочинения. М., 1955, стр. 193.} Это была та же мечта, которая владела не литературными героями, а многими реальными людьми семидесятых-восьмидесятых годов. В. Г. Короленко в ‘Истории моего современника’ говорит о том, что у него, в пору его молодости, как и у других мечтателей его поколения и круга, была одна великая мысль. ‘Господствующей основной мыслью, — пишет он, — своего рода фоном, на котором я воспринимал и видел явления, стала мысль о грядущем перевороте, которому надо уготовить путь’. {В. Г. Короленко. Собрание сочинений, т. 6. М, 1954, стр. 200.} Ему думалось, что придет время, когда станет ‘новое небо и новая земля’.
Это была мечта j гармоническом строе общества и человеческих отношений, мечта заманчивая и пленительная, но туманная и неясная. Неясны были конкретные очертания нового строя, нового мира, неясны были средства ее осуществления, и больше того — неясно было даже, осуществима ли эта мечта вообще. Зло казалось крепким и вечным, и Надсон в своих мечтах выражал чувство растерянности и бессильного недоумения
Пред льющейся века страдальческою кровью,
Пред вечным злом людским и вечною враждой…
(‘Я не щадил себя: мучительным сомненьям…’)
Вот почему герой Надсона не только мечтатель, но и человек мучительных сомнений. Одно из лучших стихотворений Надсона начинается словами:
Не вини меня, друг мой, — я сын наших дней, —
Сын раздумья, тревог и сомнений…
И в самом деле, герой Надсона подвергает сомнению все: светлые надежды юности, веру в братство, в борьбу, свое право на любовь и самое чувство любви. Уже в самых ранних стихотворениях Надсона появляется образ человека, сломленного жизнью, уставшего, отказавшегося от ‘дерзких мечтаний’, от былых надежд.
Забыли мы свои желанья:
Они прошли для нас, как сны,
И наши прошлые мечтанья
Нам стали странны и смешны, —
пишет Надсон в стихотворении ‘Во мгле’ (1878).
Наивно было бы видеть в таких стихах только автобиографические признания. Совершенно очевидно, что поэт претендует здесь не столько на личную исповедь, сколько на создание образа героя своего времени. Этот герой с детства узнал ‘яд тайных дум и злых сомнений (‘В альбом’, 1879), он, пережил крах каких-то юных надежд, он потерял прежнюю веру ‘в правду и людей’, он стыдится своей ‘былой наивности и остро чувствует горечь разочарования.
И за то, чем ярче были упованья,
Чем наивней был я в прежние года,
Тем сильней за эти детские мечтанья
Я теперь томлюсь от боли и стыда…
(‘Муза, погибаю!
Глупо и безбожно…’, 1881)
Такое душевное состояние становится характерным признаком надсоновского героя не только в ранних, но и в зрелых стихотворениях.
Ты встретила меня озлобленным бойцом,
Усталым путником под жизненной грозою, —
говорит герой Надсона своей возлюбленной в одном из стихотворений 1883 года (‘Из песен любви’).
А я, — я труп давно… Я, рано жизнь узнал,
Я начал сердцем жить едва не с колыбели,
Я дерзко рвался ввысь, где светит идеал, —
И я устал… устал… и крылья одряхлели, —
сетует он там же. Это не мимолетное настроение, это — постоянный мотив, устойчивая психологическая черта. В одном из последних стихотворений слышны те же самые ноты, которые звучали в ранних опытах:
Изжита жизнь до дна! Назад не воротить
Заносчивых надежд и дерзких упований!
…Довольно!.. Догорай неслышно, день за днем,
Надломленная жизнь! Тяжелою ценою
Достался опыт мне.
и т. д.
(‘Весной’, 1886)
Герой Надсона сомневается даже в идеале будущего счастливого строя, который, как мы увидим ниже, отстаивал сам, сомневается потому, что для его осуществления понадобятся бесчисленные жертвы:
Столько праведной крови погибших бойцов,
Столько светлых созданий искусства,
Столько подвигов мысли, и мук, и трудов, —
И итог этих трудных, рабочих веков —
Пир животного, сытого чувства!
(‘Нет, я больше не верую в ваш идеал…’)
Но не только ‘праведная кровь погибших бойцов’ смущает поэта, он думает и о себе, о своих ‘слезах’ и мучениях: в новом мире ему станет жаль этих мучений, к которым он привык, в которых видит свою миссию, свое назначение:
Ведь сердце твое — это сердце больное —
Заглохнет без горя, как нива без гроз:
Оно не отдаст за блаженство покоя
Креста благодатных страданий и слез.
(‘Томясь и страдая во мраке ненастья…’)
Больше того, герой Надсона иной раз упивается страданиями, видя в них свое превосходство над довольною и сытою толпой:
Пусть из груди порой невольно рвется крик,
Пусть от тяжелых мук порой я задыхаюсь, —
Как новый Прометей, к страданьям я привык,
Как новый мученик, я ими упиваюсь!..
(‘Как долго длился день!.. Как долго я не мог…’)
Надсон предвидит, наконец, и такую возможность: ценою жертв, крови и страданий осуществлен ‘заветный идеал’, но человека мучит ‘пронзающий вопрос’:
Для чего и жертвы и страданья?..
Для чего так поздно понял я,
Что в борьбе и смуте мирозданья
Цель одна — покой небытия?
Этим вопросом кончается стихотворение с характерным названием ‘Грядущее’, а начинается оно утверждением:
Будут дни великого смятенья:
Утомясь бесцельностью пути,
Человек поймет, что нет спасенья
И что дальше некуда идти…
3
Недоверие к будущему, разумеется, лишало надсоновского героя сил для жизненной борьбы — тем более, что в настоящем он постоянно сталкивался с безысходным противоречием между личными стремлениями и объективными законами жизни. Это противоречие было источником пессимистических настроений людей народнического поколения, оно же лежало в основе ‘субъективной социологии’, утверждавшей возможность жить и действовать, не считаясь с законами объективной необходимости.
В. Г. Короленко, вместе с другими людьми своего поколения воспитавшийся в атмосфере народнического волюнтаризма, писал в своей восточной сказке ‘Необходимость’ о том, что божество необходимости ‘признает своими законами все то, что решит наш выбор. Необходимость — не хозяин, а только бездушный счетчик наших движений. Счетчик отмечает лишь то, что было. А то, что еще должно быть — будет только через нашу волю… Значит, — предоставим Необходимости заботиться о своих расчетах, как она знает’. {В. Г. Короленко. Собрание сочинений, т. 2. М., 1954, стр. 388.} Внешне все это звучало более чем оптимистично, по существу же такое решение вопроса не могло устранить тревожных и печальных размышлений над фатальным несоответствием стремлений благородных мечтателей с ходом истории, не оправдывавшей их ожиданий и надежд.
В стихотворении ‘Червяк, раздавленный судьбою…’ (1884) Надсон с горечью и болью говорит о трагедии людей, ‘в бессильном озлобленьи’ стремящихся повернуть к лучшему жизнь ‘толпы’, которая идет своим путем, ‘как шла доныне’. ‘И гаснет крик мой без следа, Крик вопиющего в пустыне!’
К этому прибавлялась еще трагическая тема бездушной природы, которая чарует человека своей красотой и одновременно подавляет его своей холодностью и безразличием.
Есть что-то горькое для чувства и сознанья
В холодной красоте и блеске мирозданья…
(‘Не знаю отчего, но на груди природы…‘)
И эта горечь заставляет больную мысль современного человека биться ‘над неразгаданным вопросом бытия’:
Зачем ты призван в мир?
К чему твои страданья,
Любовь и ненависть, сомненья и мечты
В безгрешно-правильной машине мирозданья
И в подавляющей огромности толпы?
(‘Случалось ли тебе бессонными ночами…’)
К тому же в сердце человеческом живёт ‘всем врожденная способность примиренья’, а
…жизнь еще вокруг так чудно хороша,
И в ней так много благ и кроме гордой воли!..
Эта особенность человеческой души и есть самый страшный враг свободы, ‘страшней насилия, страданья и гоненья’ (‘Есть у свободы враг опаснее цепей…’). Герою Надсона кажется иной раз, что борьба за свободу, за социальные преобразования, за счастье мира противоречит коренным свойствам человеческой природы. И если над его душой властно ‘мирящее искусство’ и ‘красота’ ему ‘внятна и нечужда’, — ему не в чем упрекать себя (‘Не упрекай себя за то, что ты порою…’).
Сетования на современность, мысль о тщете социальных стремлений, о подавляющем бездушии природы и ‘подавляющей огромности толпы’, мотивы пессимизма социального и космического — все это звучало порою как исповедь отступника. И все же это только кажется так на первый взгляд, потому что сомневающийся во всем герой Надсона сомневается и в своем праве на такого рода сомнение, то есть в своем праве на безверие.
Быть может, их мечты — безумный, смутный бред
И пыл их — пыл детей, не знающих сомнений,
Но в наши дни молчи, неверящий поэт,
И не осмеивай их чистых заблуждений,
Молчи иль даже лги: созрев, их мысль найдет
И сквозь ошибки путь к сияющей святыне,
Как путь найдет ручей с оттаявших высот
К цветущей, солнечной, полуденной долине.
В стихотворении ‘Из дневника’ (‘Сегодня всю ночь голубые зарницы…’) Надсон показывает своего героя в состоянии страстного стремления к личному счастью, которое в этот миг важнее для него, чем все прежде владевшие им мечты о благе людей. Но ‘демон тоски и сомненья’ укоряет его в забвении прежних обетов: герой Надсона кается в своем малодушии и надеется сладить со своей слабостью, с ‘жаждой забвенья’ и покоя. ‘Грезы былого’, оказывается, по-прежнему сохраняют свою власть над ним, и ‘демон сомненья’ не смеет касаться их своим ‘язвительным смехом’.
Так сомнение переходит у Надсона в свою противоположность, в утверждение жизненных ценностей и в жажду веры.
Один из любимых героев древности для Надсона — Герострат, понятый им, в отличие от общепринятого взгляда, как человек ‘безжалостного сомненья’,
Сжигаемый своей мучительною думой,
Страдающий своей непонятой тоской.
‘Геростратовское’ начало дорого Надсону прежде всего потому, что оно разрушает младенческие иллюзии, наивные верования, надежды на ‘пошлый рай’ мещанского благополучия. Это — противоядие против косности, застоя, обывательского нерассуждающего прекраснодушия.
В стихотворении ‘Я не щадил себя: мучительным сомненьям…’ Надсон развертывает целую схему психологического развития своего героя. Его путь начинается с разрушения наивных младенческих мечтаний. Это первый этап, отправная точка эволюции. Затем герой стихотворения собирает ‘обломки от крушенья’, ‘созидает и творит’ в новый мир, воздвигает ‘новый храм’ и стремится вперед, прозрев ‘истинного бога’. И наконец, третий этап — это опять новые сомнения и тревоги, вызванные ощущением собственного бессилия перед прочностью — и неизменностью мирового зла.
Аналогичную идейную биографию, духовную драму поколения рисует Надсон в стихотворении ‘С тех пор как я прозрел, разбуженный грозою…’. Сперва ‘детские грезы’, развеянные жизнью, очень рано показавшей свою ‘позорную наготу’, свою ‘жалкую дряхлость’, потом жизнь, посвященная ‘страданью и борьбе’ и в то же время полная сомнения, ‘сомненья в будущем, и в братьях и в себе…’.
Я говорил себе: ‘Не обольщайся снами,
Что дашь ты родине, что в силах ты ей дать?
Твоей ли песнею, твоими ли слезами
Рассеять ночь над ней и скорбь ее унять?..’
А между тем ‘молчать в бездействии позорном’ человек, смущаемый такими сомнениями, не может и не хочет. Мысль его не в состоянии прояснить ‘мучительный хаос’, зато непосредственное чувство влечет его к деятельному стремлению ‘рассеять ночь’ над родиной и ‘скорбь ее унять’..
В другом стихотворении, которое так же, как и предшествующее, носит характер психологической новеллы, перед нами сходный сюжет: герой долго ждал счастья, оно пришло, развеяло сумерки его души, но теперь ему ‘жаль умчавшихся страданий’, он вспоминает ‘отголоски гроз недавнего ненастья’, и голос совести твердит ему: ‘Есть дни, когда так пошл венок любви и счастья И так Прекрасен терн страданий за людей!..’ (‘Из дневника’, 1883).
Эти колебания чувств, вибрация настроений, переходы от одного душевного состояния к другому образуют у Надсона некое психологическое единство. В его поэзии ‘сомнения’ не противостоят ни вере, ни борьбе за счастье мира. Это постоянные спутники, это явления одного порядка. Так устроен современный человек, в его сознания уживаются в противоречивом единстве жажда покоя и стремление к борьбе, вера и безверие, погружение в себя и желание прийти на помощь ‘страдающим братьям’. В этой раздвоенности есть нечто ущербное, болезненное и слабое, но, по мысли Надсона, не мелкое, не примитивно эгоистическое, не узко личное. Все это естественно и законно, так как порождено крепостью неправды и потому при всей болезненности своей оправдано, оправдано объективными историческими (Обстоятельствами. Человек, больной такой болезнью и одержимый такими сомнениями, осуждения не заслуживает.
Выше, в другой связи, приводились уже характерные надсоновские слова: ‘Не вини меня, друг мой, — я сын наших дней’. В слабостях и недугах надсоновского героя виновато поколение, история, жизненные обстоятельства, против которых человек бессилен.
Наше поколенье юности не знает,
Юность стала сказкой миновавших лет,
Рано в наши годы дума отравляет
Первых сил размах и первых чувств рассвет… —
(‘Наше поколенье юности не знает…’)
вот характерное самообвинение и в то же время самооправдание ‘лишнего человека’ семидесятых-восьмидесятых годов, который понимает свои слабости и пороки, но винит за них исторические обстоятельства (‘наши дни’, ‘наши годы’).
В том же стихотворении читаем: ‘О, проклятье сну, убившему в нас силы!..’. То же и в другом стихотворении:
Путь слишком был тяжел… Сомненья и тревоги
На части рвали грудь… Усталый пилигрим
Не вынес всех преград мучительной дороги
И гибнет, поражен недугом роковым…
(‘Нет, муза, не зови!. . Не увлекай мечтами…’)
То же или подобное встречаем мы во многих и многих стихотворениях Надсона.
4
Задолго до Надсона один из тургеневских героев сказал о себе и о людях своего типа: ‘Обстоятельства нас определяют, они наталкивают нас на ту или другую дорогу, и потом они же нас казнят’ (‘Переписка’). {И. С. Тургенев. Собрание сочинений, т. 6. М., 1955, стр. 93.} Таково же положение и самочувствие героя поэзии Надсона. Как и его далекий предшественник, он одновременно и осуждает и оправдывает себя, он видит свои слабости и свое бессилие и в то же время отказывается судить за это себя и себе подобных. Такие мотивы поэзии Надсона, как свидетельствует один из мемуаристов, вызвали суровое осуждение Н. Г. Чернышевского: ‘Нытье, не спорю, искреннее, — сказал он, — но оно вас не поднимает’. Он видел у Надсона ‘обычные плещеевские мотивы с собственными вариациями’, {Из воспоминаний Н. А. Панова. — ‘Литературное наследство’, No 49—50. М., 1946, стр. 602.} а в поэзии Плещеева сороковых-пятидесятых годов, как позднее у Надсона, вырисовывались контуры той самой ‘теории заедающей среды’, с которой всегда полемизировали революционные демократы. Добролюбов, например, видел в этой теории характерную черту мировоззрения ‘лишних людей’, он писал об этом в статье ‘Благонамеренность и деятельность’ по поводу повестей того же Плещеева, которого отнес к писателям тургеневской школы с ее постоянным мотивом: ‘среда заедает человека’. Герои писателей этой школы, считал Добролюбов, и в самом деле находятся в полной и совершенной зависимости от окружающей среды. Сетуя на ее губительную силу, они пассивно подчиняются ей и не доходят до мысли о том, что если эта среда столь губительна для людей, то они должны были бы избавить себя от нее и решительно изменить ее характер. ‘Среда заедает людей’, — считал Добролюбов, но, ‘заедая одних’, она в то же время по этой же самой причине влечет других людей к противодействию я тем самым закаляет их. Что же касается ‘лишних людей’, то они — пассивные жертвы этой среды, и только. Правда, они не сливаются с окружающим большинством, они искренне стремятся к тому, чтобы ‘людям было получше жить на свете, чтобы уничтожилось все, что мешает общему благу’, но они ‘постоянно отличаются самым ребяческим, самым полным отсутствием сознания того, к чему они идут и как следует идти. Все, что в них есть хорошего, — это желание, чтобы кто-нибудь пришел, вытащил их из болота, в котором они вязнут, взвалил себе на плечи и потащил в место чистое и светлое’. {Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. 2. М., 1935, стр. 244.}
Нечто подобное было и с ‘лишними людьми’ восьмидесятых годов. Ожидание сильного человека, вождя, учителя, пророка приобрело у Надсона патетический характер. Такой человек избавит от мук бессильного сомнения, он научит жить и бороться, он поведет за собой, — и тогда не страшны никакие страдания, не страшна даже сама смерть.
В стихотворении ‘Беспокойной душевною жаждой томим…’ перед нами вырисовывается облик человека беспокойного, ненавидящего ‘будничный, мелкий удел’, он проводит свои дни
То за грудами книг, то в разгаре страстей…
Под удары врагов и под клики друзей…
Но в его сердце живет ‘глухая тоска’, в груди — безнадежность, в очах — ‘зной недуга’. Он-то и мечтает о вожде и пророке, приход которого избавит его от душевных терзаний.
Где ж ты, вождь и пророк?.. О, приди
И стряхни эту тяжесть удушья и сна!
Дай мне жгучие муки принять,
Брось меня на страданье, на смерть, на позор,
Только б полною грудью дышать,
Только б вспыхнул отвагою взор!..
Чему будет учить этот ‘пророк’, во имя чего бросит он надсоновского героя ‘на страданье, на смерть, на позор’, это не имеет решающего значения: для того чтобы вести за собой людей, нужна не истина, а фанатическая убежденность:
О, мне не истина в речах твоих нужна —
Огонь мне нужен в них, горячка исступленья,
Призыв фанатика, безумная волна
Больного, дерзкого, слепого вдохновенья…
(‘Изнемогает грудь в бесплодном ожиданьи…’)
‘Неверующий гений’ и ‘пророк погибели, грозящей впереди’ народу не нужен в те дни, когда у людей гаснет надежда, когда ‘ночь вокруг свой сумрак надвигает’.