Федька, Левин Дойвбер, Год: 1939

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Дойвбер Левин

Федька

Повесть

0x01 graphic

Дойвбер Левин. Федька: Издательство детской литературы, Москва—Ленинград: 1939

0x01 graphic

0x01 graphic

0x01 graphic

0x01 graphic

Бойцам и командирам Первой Конной

0x01 graphic

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

0x01 graphic

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это было давно, в дни гражданской войны.
По берегу большой реки проходил конный отряд. Впереди отряда ехали командир и комиссар. За ними, по-трое в ряд, бойцы. За бойцами — тачанка с пулеметом, обозные тележки.
Ехали тихо — близко были белые.
Вечерело. Над рекой стоял закат. Издалека, из низин, из степных балок, надвигалась ночь, теплая, звездная летняя ночь.
Пулеметчик Василий Сорокин, — в отряде его звали Сорока, — молодой парень, широколицый, смуглый, сидя на тачанке, сонно мурлыкал, качая головой. Мурлыкал, пел:
Эй д’над Кубанью, родимой стороной,
Ворон вьется сизый…
Вода плескалась и билась о берег. Прошумела птица. Фыркнул конь. И опять — закат, тишина.
Эй да эй, над Кубанью-рекой
Ветерок шел низом.
Вдруг Сорока поднял голову, прислушался: где-то раздался крик. Кто-то крикнул слабым, тонким голосом: ‘А-а-а!’ Крикнул раз и замолчал. И опять: ‘А-а-а!’
— Бьют кого-то, — сказал командир.
— Не то. — Комиссар попридержал коня, приостановился. — Не то, — сказал он и посмотрел в сторону реки. — Кто-то тонет.
Сорока спрыгнул с тачанки. Подошел к командиру:
— Дозвольте, я поплыву. Погляжу, что там.
— Только ты, Вася, живо, — сказал командир. — Ехать надо.
— Да я враз, товарищ командир, — сказал Сорока. — Долго ли?
Разделся, разбежался и с высокого берега бух вниз. Вынырнул. Поплыл. Куда-то далеко поплыл, только слышно было, как он пыхтит, рассекая воду.
— Как бы его самого-то не затянуло, — сказал комиссар. — Течение тут быстрое.
— Это Васю-то? — сказал командир. — Выплывет!
Верно: выплыл Вася, вернулся. И вернулся не один — в руках он держал что-то, мокрое что-то, скользкое. В сумерках не различить было — что, а похоже было — человек.
— Подсоби, ребята, — сказал он, выбираясь на берег. — Тяжелый стал. Не поднять.
— Что там, Вася? — спросил комиссар.
— Вроде бы паренек. Не понять.
Потом, при свете зажигалки, вгляделись, увидели: действительно — паренек, мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Невысокий. Худощавый. Нос — картошкой и задран вверх. Скулы — острые, крепкие. Под левым глазом — свежий шрам. Дрался он с кем, что ли? В воде, должно быть, пробыл долго: весь синий от холода, волосы слиплись, глаза закрыты.
Комиссар наклонился к нему, приложил ухо к груди, послушал: дышит — нет? Нет, не дышит.
— Плохо, — сказал он. — Плохо дело. Ну-ка, Вася, давай — возьмись!
Приподняли мальчишку. Стали медленно его раскачивать. Туда — назад. Налево — направо. Направо — налево. Туда — назад.
— Плавней, Вася, плавней, — говорил комиссар. — Так, так.
Вдруг мальчишка вздохнул, потянулся, открыл глаза.
— Жив? — обрадовался Сорока.
Мальчишка, не отвечая, широко открытыми глазами смотрел то на Сороку, то на комиссара. Потом заворочался, поморщился, чихнул.
— Стало быть, жив, — сказал Сорока. — А уж я-то думал — не откачать.
— Тебя как звать-то? — спросил комиссар.
Мальчишка что-то буркнул — невнятно и хмуро.
— Как? — сказал комиссар.
— Федька, ну!
— Ишь ты, — сказал комиссар. — Сердитый.
— Ничего, товарищ комиссар, — сказал Сорока. — На сердитых воду возят.
Заночевали недалеко от реки в старой, полуразрушенной усадьбе. Бойцы покормили коней, сами немного подкрепились и расположились кто где: кто — в доме, кто — в сарае, кто — в саду, благо теплынь, лето.
Сорока уложил мальчишку на тачанку, накрыл, чем мог: и кожанкой, и попоной, и буркой, — старайся, брат, потей! Сам же, вместе со вторым пулеметчиком, Мишкой Дорофеевым, лег прямо на землю, сунув под голову старый полушубок.
Мальчишка спал неспокойно — кидался, метался, скулил, стонал. Должно быть, снились ему нелегкие сны. Один раз он так громко крикнул: ‘Гришка! Не тронь! Убью!’ что Сорока проснулся. Проснулся, подбежал к мальчишке — и что ж? Тот лежит, закинув голову, стиснув зубы, а по лицу рекой текут слезы.
‘Видать, здорово обидели парнишку, — подумал Сорока. — Плачет’.
Он уж больше не ложился, Сорока. Сел у тачанки и так, в полудреме, просидел всю ночь.
Утром, чуть засветлело, мальчишку пришел проведать комиссар.
— Ну, как?
— В полной сохранности, товарищ комиссар. — Сорока встал, показал на тачанку. — Спит.
Вдруг откуда-то из-под бурки послышался глухой голос:
— Сними!
— Эге, — сказал комиссар, — жив курилка!
Снял бурку, потом попону, потом кожанку, потом пестрый какой-то украинский ковер. На дне тачанки, по пояс голый, красный, в поту, лежал вчерашний мальчишка.
— Как, Петька? — сказал комиссар. — Живем?
Мальчишка приподнялся. Сел. Исподлобья глянул на комиссара. Негромко сказал:
— Не Петька, а Федька…
Помолчал.
— Федор Трофимыч…
Сорока подмигнул:
— ‘Кто там?’ — ‘Мы!’ — ‘А много ль вас?’ — ‘Да одна!’
— Погоди, — сказал комиссар. — Погоди, Вася. Не дури.
Взял мальчишку за плечо, повернул к себе:
— Ну, куда тебя, брат? Домой? К батьке?
Мальчишка низко опустил голову.
— Убили батьку…
— Как так?
— Шашкой порубали…
— Кто?
— Известно, кто…
— Белые?
— А то кто?
— Да ты толком! — сказал комиссар. — Белые?
— Белые.
— Давно?
— Вчера, — сказал мальчишка. И вдруг оживился: — Он, понимаешь, под мостом сидел, ховался. А Гришка-то говорит: ‘Вот он!’
— Какой Гришка?
— Гришка Скобло. Сосед.
— Чего он?
— Совет у них мельницу взял, а батька председатель был.
— А…
— Они его… — Мальчишка всхлипнул. — Они его шашкой-то как полоснут… А меня — в воду…
— И никого дома не осталось?
— Матка.
— Одна?
— Одна.
— Вот оно что. — Комиссар задумчиво потрогал ус. — Куда бы его, Вася? На кухню, что ли?
— Я так думаю, Матвей Иваныч, что при себе оставить, — сказал Сорока. — Ездовым.
— На тачанку? Маловат. Ну, да ладно. Поглядим. Посмотрим. Только вот что, Вася, — обрядить его надо. А то, понимаешь, вида нет.
— Есть! — сказал Сорока. — Есть обрядить, товарищ комиссар!
Когда комиссар ушел, Сорока подсел к Федьке на тачанку, легонько шлепнул его по спине.
— Ты как? Трофимыч?
— Трофимыч.
— Так вот, магарыч с тебя, Трофимыч.
Федька невесело покосился на Сороку.
— Чего это?
— Того это. Ты теперь кто есть? Звание у тебя какое?
— Ну?
— То-то, что ‘ну’. Звание у тебя, — торжественно проговорил Сорока, — боец Первой Конной!
Федька быстро поднял голову.
— Врешь?
Сорока обиделся.
— Отроду не врал, а тут вру! Ну, давай вставай! Айда к каптеру!
Каптер Степанов, боец лет сорока, низенький и плотный, как тумба, сидел в тени под навесом — чай пил, чайничал. В одной руке он держал большую медную кружку, в другой — ломоть хлеба, густо покрытый солью.
— Здорово, Степаныч, — сказал Сорока. — Хлеб да соль.
— Оно бы верней — соль да хлеб. Соли-то больше, — неспеша ответил каптер. — Чего, Вася, пожаловал?
— Такое дело, Степаныч. Приказано птичку эту, — Сорока показал на Федьку, — обрядить. Полную форму выдать.
Каптер недоверчиво смерил Федьку глазом.
— Уж больно птичка эта невеличка. Такой и формы-то нету.
Неторопливо хлебнул из кружки.
— Паренек-то чей? Твой найденыш?
— Точно так.
— Ничего. — Каптер одобрительно кивнул. — Ничего паренек. А только формы для него у меня нету. Не заказана.
Опять хлебнул.
— Лучше б ты его, Вася, домой отправил. Чего ему тут зря топтаться?
— Первое дело — не зря, — сказал Сорока. — Его ко мне в ездовые отрядили. На тачанку. Второе дело… — Нагнулся к каптеру и шопотом: — Не тревожь ты, Степаныч, парнишку. У него вчерашний день беляки отца убили, а ты — топтаться!
— Ну? — Каптер отставил кружку. Испуганно мигнул. — Так насмерть и убили?
— Так и убили.
— Эх-хе-хе! — Каптер от огорчения зачмокал, заохал. Стал чего-то рыться в карманах. — Эх-хе-хе, горе какое!
Достал из кармана карамель. Протянул Федьке.
— На, кушай. Бери, бери.
Встал.
— Значит, приказано обрядить? Так, так. А кто приказал-то?
— Комиссар, Матвей Иваныч.
— Так, так.
— Ты вот что, — сказал Сорока, — ты гимнастерку дай. Гимнастерка-то есть?
— Есть-то есть, да не про его честь.
— А что?
— А велика ему будет.
Не то чтоб гимнастерка была очень уж велика. Не очень. Только скроена она была неладно, — видимо, кроил ее чудак-портной, дурная голова: рукава были длиной в два аршина, до самой земли рукава.
— Вот, — сказал каптер. — И смех и грех.
— Оно и верно, не того. — Сорока вздохнул. — Хотя, с другой-то стороны, ежели рукава закатать, так, может, ничего будет. Как скажешь. Федор?
— Не знаю, — сказал Федька.
— Так не говорят. Боец все должен знать. Сапоги давай, Степаныч.
Каптер сокрушенно развел руками.
— Просим прощения. А только чего нет — того нет.
— Неужто сапог нету?
— Нету. Что есть — от того не отрекаюсь. Обмотки есть. Бутсы есть. Сапог нету.
— Покажи-ка бутсы.
Это были огромные австрийские башмаки из твердой, как доска, кожи, на такой толстой подошве, что Федька, как надел их, так сразу на голову выше стал. Зато и весили они фунтов десять.
Башмаки Сороке понравились.
— Вот делают, черти. На сто лет делают. Таким башмакам износу нет. — Присел. — Ну-ка, Трофимыч. — Медленно повернул Федьку вокруг оси. Осмотрел с головы до ног. — Хоть в бой.
У Федьки глаза загорелись.
— А бой-то скоро будет?
— В четверг после дождика, — серьезно сказал Сорока. — А охота в бой?
— Охота! — сказал Федька.
— Здорово охота или как?
— Здорово охота! — сказал Федька.
— Скажи ты, — удивился Сорока. — Вот и у меня так было. — Достал кисет. Скрутил цыгарку. — Помню, первый день, как получил я винтовку, вышел на передовую, лег, лежу. ‘Подстрелить бы, думаю, какого беляка, хоть бы самого дохлого, только чтоб винтовку-то обновить’. Лежу. И, как на грех, никого. Заскучал аж. Вдруг, гляжу, идет. Идет, понимаешь, голубь и прямо на меня. Взял его на мушку, прицелился — бах! И — мимо. ‘Погоди, — думаю, — от Васьки не уйдешь!’ Опять — бах! И опять мимо. Словом сказать, все патроны высадил. И хоть бы оцарапал. ‘Только б, — думаю, — ребята не узнали! Засмеют!’ А беляк так на меня и лезет, так и прет. Я было ходу. А он: ‘Стой! Стой, — говорит, — раззява! Чего в своего командира палишь?’ Гляжу — и впрямь командир мой, взводный. Он, понимаешь, обход делал. Дозоры обходил. ‘А ну, — говорит, — становись! Смирно! Пять нарядов вне очереди! Шагом арш!’
— Бывает, — сказал каптер, усаживаясь на свое место, под навесом, в тени. — Бывает, что стрельнул в ворону, а попал в корову.
— Это кто ж корова? — сказал Сорока. — Взводный?
— Я не про то, — сказал каптер. — Я про то, что разные стрелки бывают. Иной стрелок и в овин головой не попадет.
— Ну, ну, Степаныч! — сказал Сорока. — Нечего!
Возвращаясь, встретили комиссара. Он их не заметил, спешил куда-то, на ходу листая какие-то бумаги, вшитые в зеленую папку.
— Матвей Иваныч! — окликнул его Сорока. — Вот, обрядил!
Комиссар приостановился. Посмотрел на Федьку. Одобрил:
— Ничего.
— Ему бы теперь домой, на деревню, — сказал Сорока. — То-то бы ребята позавидовали.
— А где дом-то? — сказал комиссар. — Далеко?
Федька неопределенно махнул рукой.
— По шаше .
— Как?
— Да по шаше .
— По ‘шаше ‘… — Комиссар укоризненно покачал головой. — Плохо говоришь.
— Неграмотный я.
— Это как? Ни читать, ни писать?
— А на что мне твое писание? — равнодушно сказал Федька. — Сбрую за него дадут?
— Ладно. Нечем хвастать-то. — Комиссар повернулся к Сороке. — Ты уж, Василий, займись им. Для начала хоть буквы-то покажи. А то куда его такого?
— Есть!
Комиссар ушел.
— ‘Сбрую’! — проворчал Сорока. — Разве можно так говорить?
— А как?
— А по-человечески. Он — первым делом — твой комиссар. И потом — постарше тебя, поумней будто. Чего дичишься? Чудак!
Федька ходил по лагерю туда-сюда, приглядывался, присматривался и дивился и понять не мог: где ж тут война? Ему казалось: война — это выстрелы, взрывы, это команда: ‘за мной!’, это крик: ‘ур-ра!’ А тут, гляди-ка: сидят бойцы, полдничают, курят. Один вот неспеша орудует огромной кривой иглой — ‘походные’ чинит. Другой развернул газету и важно, степенно, беззвучно шевеля губами, водя пальцем по строке, читает передовицу. Третий развалился на солнце, лежит, преет. Война-то где ж?
— Стой! — У ворот стоял часовой. — Куда?
— Никуда, — сказал Федька. — Гуляю.
— Давай назад!
— Чего?
— Назад!
‘Строго у них! — подумал Федька. — Вот она где, война-то!’
Повернул назад. Дошел до коновязи. Остановился. Коней он, Федька, любил, а кони тут были как наподбор, добрые кони.
У коновязи, с метлой и лопатой, ходил дневальный, Андрей, веснушчатый, белобрысый, смешливый парень.
— Ну, что? — сказал он, увидав Федьку. — Куда отрядили?
— На тачанку.
— На место Мишки?
— Нет, — сказал Федька. — Ездовым.
— А-а-а, — протянул Андрей. — Ездовым.
— Что, а-а? — сказал Федька. — Плохо?
— Отчего плохо? Не плохо. Только, мне сдается, такого парня в строй бы.
— А на тачанке что?
— И на тачанке ничего. Только в строй бы оно лучше. Конь да сабля — и пошел чесать. Лихо.
‘Это верно, — подумал Федька, — в строй бы оно лучше’.
— А ты ему скажи.
— Кому это? — спросил Андрей.
— Да этому… командиру.
— Что сказать?
— Чтоб в строй.
— Ты что, вправду? — Андрей захохотал. — Где тебе в строй! Шутки шутишь!
— Сам же говорил.
— Мало ли, — сказал Андрей. — Говорить — не дрова руб…
И осекся и отпрянул — Федька вдруг засопел, замахнулся.
— Я те поговорю! Я те посмеюсь! Ду-ра!
Повернулся. Пошел.
— Куда? — сказал Андрей.
Федька не оглянулся, не ответил.
Андрей долго и испуганно хлопал глазами.
— Ну-ну! Ну, парень!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Вечером из соседней деревни, где стоял штаб полка, прискакал связной, вихрастый хват в малиновых галифе. Сообщил: приказано остаться в усадьбе до следующего дня, отдохнуть, подготовиться, подтянуться — предстоит большое дело. Связной подмигнул: ‘Важное, можно сказать, дело предстоит!’
— Одним словом, к бою готовьсь? — сказал командир первого взвода Потапов.
— Одним словом — два слова! — Связной вскочил в седло, зацепил поводья. — Одним словом — два слова! — крикнул он. Крикнул, гикнул и умчался.
Комиссар улыбаясь поглядел ему вслед.
— Огонь!
— Медеор! — сказал Мишка Дорофеев. — Просто медеор!
— Не медеор, а метеор, — сказал комиссар.
Мишка согласился:
— Что ж, — сказал он, — вполне возможно. Вполне возможно, что так. Ме-те-ор. Оно так, пожалуй, и лучше.
Федька сидел у костра, — в саду, в самом глухом углу, чтобы его не видно было, бойцы развели костер. Федька сидел, клевал носом, дремал. Он устал за день. Казалось бы, с чего? А устал.
Подошел Сорока.
— Слышь, Федор. Тут Матвей Иваныч сказал, чтоб нам подзаняться.
— Ну?
— Так днем, понимаешь, некогда. То да сё. Может, сейчас, а? Ты как? Очень спать хочешь?
Федька потянулся, зевнул.
— Да нет. Не очень.
— Тогда давай поближе к огню. — Сорока достал из-за пазухи старую какую-то, потрепанную книгу, крест- накрест перевязанную бечевкой. — Ну, книга, — почтительно сказал он. — Называется: ‘Письмовник’. Слыхал?
— Нет, не слыхал.
— Ну? А хорошая, знаешь, книга! Вот послушай! — Сорока медленно, по складам, прочел: — ‘…После встречи с вами я стал испытывать чувства …’ Здорово?
Федька мало что понял, но спорить не стал:
— Ничего.
— Не ничего — здорово! — Сорока откашлялся. Придвинулся к самому огню. — Начали? — Ткнул пальцем в какую-то букву. Буква эта была вроде как два столба и тонкая над ними перекладина. — Какая буква?
Федька поскреб затылок. Неуверенно сказал:
— Пы.
— Не пы, а пэ.
— Ну, пэ.
— А это? — Сорока показал на букву, похожую на колесо. — Это что? Что за буква?
Федька молчал.
— О, — сказал Сорока. — Это буква О. Понял?
— Понял, — сказал Федька. — О.
— Так. А теперь опять первую возьмем. Как ее?
— Пэ.
— Правильно, — сказал Сорока. — Пэ. А теперь гляди, что получается: пэ да о — по. По да пэ — поп. Слово целое — поп. Видал? Грамота — она брат, большое дело.
— Ну, уж и дело! — сказал Федька.
— Подрастешь — поймешь!
В эту ночь Федьке снились легкие сны. Снилось ему, будто стоит он у окна. А напротив, на лавке, сидит отец, Трофим Иваныч. Он только вернулся из города и привез Федьке подарки: сатиновую рубаху, австрийские сапоги. ‘Померь-ка, — говорит, — ладны ли?’ — Сапоги ладны, в самый раз: и не велики и не жмут. А рубаха велика. И не то чтоб очень уж велика — скроена не так: рукава длиной в два аршина, до самой земли рукава. ‘И верно, — думает Федька, — оно и верно, не того’. Вдруг видит — лезет из левого рукава буква: два столба и тонкая над ними перекладина: ‘Здравствуй, — говорит, — здравствуй, Петька!’ — ‘Не Петька — Федька! А тебя как?’ — ‘А угадай!’ — ‘Чего там гадать — и так знаю’. — ‘Как?’ — ‘Пы’. — ‘Не пы — пэ! — говорит буква басом. — Запомни: пэ!’
Федька проснулся. Рядом стоял Сорока.
— Пэ! — повторил Сорока. — Запомни: пэ!
Когда Федька встал, оделся, Сорока сказал:
— Чаю хочешь?
— Ну?
— Тогда вот что: возьми котелок, слетай за водой.
Федька, не глядя, протянул руку.
— Давай!
— Не так, — строго сказал Сорока. — Ты же теперь боец. Становись! Носки врозь! Руки по швам! С-смирно! Ну-те-ка! — Сорока поднял голову, выпятил грудь. — Товарищ ездовой! Приказываю вам отправиться за водой! Как надо отвечать?
— Не знаю.
— А вот как: ‘Товарищ старшой! Приказано отправиться за водой!’ Повтори.
Федька махнул рукой.
— А ну тебя!
— Тогда не надо. — Сорока нахлобучил буденновку, взял котелок. — Сам пойду.
Федька постоял, подождал: не вернется ли? Наконец сказал:
— Ладно. Как там?
Сорока повернулся. Стал во фронт. Отчеканил:
— Товарищ старшой, приказано отправиться за водой!
Федька, глядя на него, тоже вытянулся во фронт.
— Товарищ старшой, приказано отправиться за водой!
— Это — да! — сказал Сорока. — На! Двигай!
Вот день-то какой! И ясное небо и солнце, а не жарко: дует ветер с поля. И в ветре запах земли и запах травы. Где-то кричит птица, а где — не видно. И тоненько-тоненько поет комар. Утро. Лето.
Федька шел садом, шел легко, будто его носило ветром. Ну, день! Вот день-то какой! Федька закрыл глаза, зажмурился. Хорошо! Он ничего не забыл: и как белые налетели, и как батю убили. Помнит. Всю жизнь помнить будет. А только, казалось ему, давно это было. Тогда-то, на селе, был паренек, неказистый, немудреный, деревня деревней — Федька. А теперь, — Федька одернул гимнастерку, выпрямился, — теперь-то вот боец Первой Конной, Трофимов, Федор Трофимыч. Еще б вот коня! Вот еще коня б дали!
Вдруг остановился, насторожился. Близко послышались голоса. Говорил Никита, боец второго эскадрона, и еще кто-то другой, кто — не понять, а голос знакомый.
— Ну, что ты? — говорил он. — Ехал в волисполком. Ну, заехал не туда. За что ж тут к командиру?
— А по каким это делам ехал в волисполком? — сказал Никита.
— А по таким это делам, что у нас кулаки председателя убили, Трофимова, Трофима Иваныча. Может, слыхал?
Что за чорт! Кто такой? Федька удивленно обернулся. По боковой тропинке, от сада к дому, шли Никита, рослый боец в черной бурке, и на два шага впереди, ведя в поводу высокого белого жеребца, какой-то парень в синих холщевых штанах, коренастый, крепкий, с красным во всю щеку рубцом.
Федька увидал парня, побледнел, ахнул: ‘Гришка! Гришка Скобло!’ Швырнул котелок. Схватит винтовку, — неподалеку в козлах стояли четыре винтовки, — рванул затвор и, не целясь, торопливо — бах!
— Сдурел? — Никита подбежал, вырвал у него винтовку. — Сдурел, дядя?
— Да это ж беляк! — прерывающимся голосом крикнул Федька. — Да это ж Гришка! Да он же… батю моего убил!
Парень воровато огляделся и вдруг легко, махом, вскочил на коня, поймал повод. Конь от неожиданности вскинулся на дыбы, закружился, заплясал.
— Гляди! — крикнул какой-то боец. — Гляди, Никита! Уйдет!
— Стой! — крикнул Никита. — Стой! Стрелять буду!
Парень осадил коня. Дал повод. На полном карьере пронесся мимо Никиты и Федьки. Свернул к реке. Протопал по мосту. И скрылся. Пропал.
— Держи! — крикнул Никита. — Держи, ребята!
Со всех сторон, стреляя на ходу, бежали бойцы.
— Стой! Держи!
— Федька! — Откуда-то вынырнул Сорока. — Федька!
— Ну? — сказал Федька. — Чего?
— Ты что наделал-то?
— А что?
— Эх, брат, беда! — Сорока чуть не плакал. — Иди! Командир зовет!
Командир эскадрона, Давыдов, сидел в большой комнате за большим столом, что-то писал. На подоконнике, руками обхватив колени, сидел комиссар, Матвей Иванович. Сидел, трубку курил.
Федька несмело приоткрыл дверь. Вошел. Давыдов, не глядя, кивнул:
— Садись.
Федька сел.
— Так, так, — проговорил Давыдов, не отрываясь от бумаги. — Так, так…
‘Что так?’ подумал Федька.
— Плохо… — пробормотал Давыдов, продолжая писать. — Плохо, брат, плохо…
Вдруг бросил перо. Поднял голову.
— Плохо ты, брат, стреляешь! За десять шагов и не попал! Куда это годится?
‘Вот он о чем!’ Федька повеселел.
— Ничего, — сказал он, — в другой-то раз не уйдет!
— А что?
— А голыми руками задушу!
— Что ты? — сказал Давыдов. — Где тебе против него?
Федька даже привстал.
— Это мне-то?
— Это тебе-то.
— Да попадись он мне другой раз! Раз-зорву!
— Так, — сказал Давыдов. — Молодец. Сила-парень. — Опять взялся за перо. Что-то зачеркнул. Что-то подчеркнул. Отодвинул бумаги. — Сила-парень, — повторил он. — А, между прочим, из части-то погоню. В три шеи погоню.
— Это кого? — сказал Федька.
— Это тебя.
— Чего?
— Того, — сказал Давыдов. — Мы с тобой тут всё шутки шутим. А ведь дело-то не шуточное. Ты мне скажи-ка вот что: на каком это ты основании стрелял в этого… как его… в Гришку?
— А как же его? — Федька растерянно поглядел на комиссара, но тот молчал.
— Да ты-то почем знаешь, как его? — сердито сказал Давыдов. — Ты тут кто? Командир? Комиссар? Порядки новые наводишь? Раз человека задержали — должны его доставить в штаб. А самовольно стрелять никто не имеет права. За это, знаешь, что? За это под суд!
Скрипнула дверь. Вошел Потапов, комвзвода.
— Не догнали, товарищ командир. Ушел.
— Кто был на карауле?
— Бондаренко.
— Взять под арест!
— Слушаю! — Потапов козырнул. Звякнул шпорами. Вышел.
— Ну вот, — сказал Давыдов, — ушел Гришка твой. — Помолчал. — Ты слово такое — ‘дисциплина’ — слыхал?
— Нет, — сказал Федька, — не слыхал.
— Да, рано. Рано, брат, в вояки вышел. Ладно. Иди.
‘Рано в вояки вышел. Иди’. И уйду!’ Федька сидел на берегу реки, свесив голову, понуро глядя вниз, на воду — в воде отражалось вечернее небо. Было очень тихо. И было грустно очень. ‘И уйду! — думал Федька — Что, без тебя не проживу? Проживу. Не маленький. Сидит, командует — из части погоню! Нечего гнать-то. Сам уйду. И хоть бы за дело! А то — тьфу! Подумаешь: Гришка! Он-то убил, а его не тронь! Циплина!’
Захрустели ветки. Послышались шаги. Федька оглянулся — комиссар. Стоит комиссар, Матвей Иваныч. Трубку курит. На небо поглядывает. Молчит.
Федька подождал: не скажет ли чего? И не дождался, сам заговорил:
— Циплина, циплина! Да что мне гада-то этого целовать, что ли? Ну вас всех! Уйду!
Комиссар выколотил о каблук трубку. Разостлал шинель. Сел.
— Вольному воля, — сказал он. — А зря. Обижаться тут нечего.
Федька молчал.
— Зря, зря, брат, — сказал комиссар. — Ведь ты что наделал-то, понимаешь? ‘Разорву!’ Разве в одном твоем Гришке дело?
Федька молчал.
— Дело в том, что без дисциплины воевать нельзя. Без дисциплины армии нет. Ясно?
Федька молчал.
— Да, брат, — сказал комиссар. — Не ты первый. Поначалу многие так: ‘Циплина, циплина! Старые порядки вертают!’ А потом осмотрелись, обстрелялись — поняли: без дисциплины нельзя…
— И я пойму, — вдруг сказал Федька, — ежели толком. А то ‘погоню’. Погоняла нашелся!
— Занозистый. — Комиссар одобрительно мотнул головой. — Гляжу я на тебя и Лешку своего вспоминаю. У меня в Донбассе паренек вроде тебя. Зубастый тоже. — Опять потянулся за кисетом. Он был заядлый курильщик, комиссар. — Так как же, Федор?
Федька не сразу ответил. Подумал. Вздохнул.
— Мне бы в часть.
— А ты где? — сказал комиссар. — В части и есть.
— Нет. В строй бы. Чтоб коня дали.
— Вот ты что — в строй. Так, так.
Комиссар полез в карман, достал записную книжку, карандаш.
— Ладно, — сказал он, — пиши. Пиши заявление.
Федька нерешительно взял книжку, карандаш. Подержал их в руке. Куда они ему? Потом осторожно через всю страницу провел прямую черту, рядом другую, такую же, поверх третью, покороче. Получилось что-то вроде буквы пэ. Тогда, уже смелее, Федька написал ‘о’. Потом опять ‘пэ’. Написал — и сам удивился. Что-то будто не то.
— Покажи-ка, — сказал комиссар.
— Да нет, — сказал Федька, — это я так…
— Покажи, покажи. — Комиссар взял листок. Вгляделся. — Ты что же это? — сказал он. — Непонятно.
— Чего непонятно? — сказал Федька. — Пэ да о — по. По да пэ — поп. Читать не умеешь?
— Это-то понятно, — сказал комиссар. — По да пэ — поп. Правильно. Только поп-то при чем?
— При чем… при чем… — Федька отвернулся. — Я другое-то не умею. Неграмотный я.
— Видишь ты, — сказал комиссар, — видишь ты, дело какое.
— Федь-ка! — послышался откуда-то голос Сороки.
Комиссар встал.
— Погодить надо, вот что, — сказал он. — Погодить да подучиться. А там и в строй.
— Федь-ка!
— Значит, так, — сказал комиссар. — Ну, давай на тачанку. Вася кличет.
Сорока и Мишка расположились в саду, под деревом. Кашу ели. Ужинали.
— Звал? — сказал Федька.
— Звал, — сказал Сорока.
— Чего?
Сорока, вместо ответа, стукнул ложкой по котелку.
— Ешь!
— Неохота, — сказал Федька.
— Ну-ну! А то знаешь: кто кашу не мнет — у того бабка умрет! — сурово сказал Сорока. — Ешь!
Некоторое время ели молча.
— Ну, как? — спросил Сорока. — С комиссаром-то поговорил? Уладилось?
Федька кивнул.
— Вот и ладно, — сказал Сорока.
Смеркалось. С поля тянуло дымом, гарью.
— Кадет хлеба жгет, — сказал Мишка.
— Зачем? — сказал Федька.
— А жалко ему, что ли? — сказал Сорока. — Не свое же.
— Должно, уходить собрался, — сказал Мишка.
— Без боя не уйдет, — сказал Сорока.
— Попросить если — уйдет.
— А попроси.
— Погоди, доем.
— Ух, герой, — почтительно сказал Сорока. — На нем, Трофимыч, весь эскадрон держится.
— Ладно,— сказал Мишка. — Помалкивай.
— А скажи, как ты под Сосновкой деникинцев в плен брал?
— Чего там сказывать? Взял — и весь сказ.
— Скоро говорится — не скоро делается, — сказал Сорока. — Поди, час целый возня-то была.
— А что? — сказал Федька.
— А те, понимаешь, на него, а он от них. Те-то прямо плачут: ‘Погоди-ка, товарищ! Сделай ты милость!’
— Чего так?
— Сдаваться пришли. Без оружия.
Мишка что-то буркнул. Встал. Подошел к тачанке. Взял гармонь. Пробежал пальцами по клавишам.
— Брось тиликать, — сказал Сорока. — Лучше сыграй ты нашу, кубанскую.
Сумерки сгустились. В пруду кричали лягушки. Ветер шумел в саду. И высоко в небе горела зеленая звезда.
Федька сидел как во сне. Где-то, то ли рядом, то ли за рекой, глухо, на басах, пела гармонь. Негромко вторил ей Сорока. И сонно шелестели листья над головой: ‘Тише, ти-ше’.
Федьке казалось — он дома, в Ново-Спасском. Сидит на мостках, у реки, рыбачит. А время позднее. Вечер. И на околице девки песни поют. ‘Домой надо, поздно, — думает он. — Матка серчать будет’. А не встать. Сон долит. И, уже засыпая, Федька слышит сипловатый голос Сороки:
Эй д’над Кубанью, родимой стороной.
Ворон вьется сизый.
Эй, да эй, над Кубанью-рекой
Ветерок шел низом…
Вдруг Сорока замолчал. Лежал, приподняв колени, закинув руки за голову, смотрел в небо.
— Глянь-ка, — тихо сказал он. — Звезда.
Мишка тоже посмотрел вверх.
— И верно, звезда.
— Вот полететь бы туда, — сказал Сорока. — Узнать бы, что там.
— А что там? — сказал Мишка. — Ничего там нет.
— Не-ет. Там — в книжках-то пишут — тоже люди водятся. Вроде нас.
— Брехня, — сказал Мишка. — Брехня, Вася. Кабы там люди были, они бы плевали на нас.
Сорока перекинулся со спины на живот.
— Федор, — сказал он, — случаем не знаешь, когда дурак умен бывает?
— Нет, — сказал Федька, — не знаю.
— А когда спит.
— Ладно, — сказал Мишка, — помалкивай.
Уложил Сорока Федьку, как и накануне, на тачанку. Накрыл буркой, кожанкой, ковром.
— Тепло?
— Тепло, — сказал Федька.
— А каши бы еще не поел?
— Не.
— Выходит — и сыт, и пьян, и нос в табаке?
Федька ухмыльнулся.
— А ты, видать, веселый.
— Ого! Веселей, брат, меня только попова попадья, и то во хмелю!
Стреляют? Снится? Федька откинул бурку, сел. Увидел — неподалеку, на пригорке, стоит пулемет, — его почему-то сняли с тачанки, — у пулемета лежат Сорока и Мишка, а по дороге к усадьбе, стреляя на ходу, отстреливаясь, бегут какие-то люди.
‘Белые!’
Федька скатился с тачанки, подбежал к Сороке, рванул его за рукав.
— Жарь!
Сорока, не оборачиваясь, тыльной стороной ладони хлопнул его по плечу.
— Ложись!
— Жарь ты! — крикнул Федька.
— Это по своим-то? — сказал Сорока. — Голова!
Тут только Федька заметил, что бегут-то свои, дозорные. А вот за ними, нагоняя, скачут белые, белый разъезд.
— Ой! — испугался Федька. — Догонят!
— Тихо! — сказал Сорока.
— Догонят! — прохныкал Федька. — Порубят!
— Тихо, говорю!
Вдруг у самых ворот дозорные пропали. Залегли, должно быть.
— Ну, вот! — Сорока припал к пулемету, открыл огонь. — Ну, вот!
Белые приостановились. Повернули. Нахлестывая коней, карьером пустились по целине, через балку, в лес.
— Ну, вот! — сказал Сорока. Глянул на Федьку. Усмехнулся. — Видал?
— Видал.
— То-то!
— По ко-ням! — раздался голос комэска, Давыдова.
— По ко-ням! — подхватили взводн
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека