Вольные штаты Славичи, Левин Дойвбер, Год: 1932

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Дойвбер Левин

Вольные штаты Славичи

Рисунки А. Каплана

Глава первая. Лесные гости

В четверг, в ясный погожий день, в Славичах появились два человека. Один, — толсторожий парень с угреватым носом, в белой расшитой рубахе, в лаптях, — никого не заинтересовал. Парень как парень. Дезертир, верно. Зато другого рассматривали внимательно и с любопытством. Мать честная, что за кикимора! Леший, что ль? Низкого роста, почти карлик, сутулый, лицо дряблое, безволосое, бабье, нос пуговкой, на носу большие граненые очки и за плотными стеклами очков совсем не видно глаз. Из-под белой, круглой, вроде поповской, шляпы выбиваются влажные волнистые кудри, вместо пальто — необъятной ширины плащ с капюшоном, на ногах — резиновые сапоги, в руке — зонтик. Чучело. Встречаясь с ним, люди испуганно шарахались в сторону, недоуменно хлопали глазами, более смелые начинали громко ржать — го-го, а те кто поробее, посмирней, те тихонько хихикали, будто кудахтали: ‘хи, хи, фигура’.
Впрочем, очкастый и его товарищ — толсторожий парень в лаптях — недолго пробыли в Славичах. Они раз прошли по главной — Пробойной — улице местечка, свернули на слободу и пропали. Степа их встретил на мосту. Степа шел со слободы в местечко и вот на мосту ему встретились карлик в плаще и толсторожий парень с угреватым носом. Парень хмуро, исподлобья посмотрел на Степу и пошел дальше, а очкастый остановился и что-то спросил. Голос у очкастого был пронзительный, от этого голоса в ушах начинало звенеть, а слова сливались все в одно. Степа ничего не понял. Ему послышалось ‘Де-ту-куз-чик’ или ‘Где-то-ку-ча’.
— Что? — сказал он.
Человечек с досадой махнул зонтом и повторил более внятно:
— Де ту кузня, мальчик?
Кузня стояла рядом с домом Степы, в конце слободы. Работал теперь в кузне Антон Микитенко, коновал и конокрад. ‘Зачем им кузня?’ — удивился Степа и сказал:
— Прямо, — сказал он, — а то хотите, провожу. Покажу.
— Не надо, — мрачно буркнул толсторожий, — сами найдем. Проваливай.
Степа обиделся.
— Ну, ты, потише, — сказал он, — а то знаешь?
Степе было шестнадцать лет, но выглядел он старше.
Толсторожий скосился на него — малый крепкий и сердитый, не стоит с ним спорить, — и молча пошел вперед. Очкастый, путаясь ногами в широченном плаще, заторопился тоже.

0x01 graphic

— ‘Проваливай’, — ворчал Степа, провожая их недружелюбными глазами. — Я те покажу, бродяге, ‘проваливай’.
Через час, возвращаясь к себе на слободу, Степа за три дома еще услыхал голос отца. Надвигались сумерки. Дневной гомон улегся. Мужики сидели в хатах и ужинали. А по пустой заглохшей ушице бухал гулкий голос Осипа. Он кричал и ругался. Спорил с кем-то, что ли?
‘Нахлестался, черт, — лениво подумал Степа, — покричит-покричит, а потом выть начнет. Вояка!’
Осип, нескладный, длинный как жердь, однорукий мужик, в солдатской гимнастерке, в коротких, не по росту, синих портках, сидел у окна, вытянув до самой печки босые, грязные, корявые ноги и, равномерно взмахивая рукой, сжатой в кулак, говорил:
— Верно. Верно, милый человек. Вер-но! — говорил он, растягивая слова, — провались она в тарары, власть-то. Всяка власть. Кому как, а нам власть не в сласть. Не треба. Без нее проживем. Да так, что ги! Генерал позавидует. Ты вот ученый человек, умный, скажи мне, пожалста, вот по-товаршц-ски скажи — ну, трогал я его, Николку-то? Ну? Живешь ты там в столице, царь ты или хто. Ну и живи, черт с тобой. Мне что? Я тебе не трогаю и ты мене не трожь. Так? А он мене за шкирку и в окоп. И руку отхватил. И хозяйство развалил. За что? За что, скажи ты мне, товарищ дорогой, а? А то вот тебе друтая медаль. Савецка власть. Рабочая. Крестьянская. Горой за бедноту стоит. А что, однака, делает, а? Мене, инвалида импралистичской войны, са-мую бедноту, и на два месяца в острог. А за что? Человека, скажешь, убил? Подпалил кого? Не, брат. За са-мо-гон. И кто донес? Сын родной донес. Вот что она делает, власть-то. Сына родного доносчиком делает. А ты — власть! Плюю я на ей! — Осип с остервенением плюнул, — тьфу!
‘Здрасте. Заладил, — подумал Степа, — с кем это он там?’
Степа, не заходя, приоткрыл дверь и заглянул в хату. У двери на лавке сидел давешний толсторожий парень и перематывал онучи, затягивая их до отказу. А за столом сидел очкастый. Комнату обложили поздние сумерки. Стол и лавка сливались со стеной, но человек этот был заметен. Невысоко над столом белела его поповская шляпа, стекла очков отражали закатное небо, — человек задумчиво смотрел в окно, глаз не было видно и казалось, что он слепой. Все время, пока говорил Осип, человечек сидел неподвижно, словно уснул, и не понять было — слушает он или нет.
Степа тихонько свистнул: ф-ь-ю, вот так гости!
Вдруг очкастый зашевелился. Белая шляпа задвигалась суетливо, как мышь, и пронзительный голос зачастил звонко и дробно, повторяя несколько раз подряд одно и то же слово.
— Так, так, так, крестьянин, — затакал он. — Ага! Ага! Понимаешь? Понимаешь теперь? Человек рождается свободным, как ветер, как буря. А его в клетку, в клетку. Что? Не так? Не так? Подневольный! А что это значит? Под-невольный. Неволя. Клетка. Тюрьма. Что? Не так? Ты — крестьянин. Ты живешь с природой, видишь птиц, пташек. И ты меня понимаешь. Что? Не так? Не так?
‘Что за плешь такая?’ — подумал Степа. Он ничего не понял из того, что говорил очкастый — ‘клетка, клетка, пташек, пташек’. Но речь ему не понравилась. Он насторожился: ‘контру разводит, холера, — решил он, — надо будет ребятам сказать’.
А Осип согласно крякал и кивал острой кверху шишковатой головой.
— Правильно, товарищ. Верно, — заговорил он и голос его на этот раз звучал глухо и грустно как-то, — какая наша жисть? Собачья. Окаянная жисть, раз ее такая в дышло. Псу иной раз позавидуешь, ей богу. Тварь, думаешь, и разума-то в ей никакого, а лучше твоего век свой живет. Вольней. Пхнешь ее сапогом в пузо, она взвизгнет и на двор. А уже на дворе ее царство. Хто ей там указчик? А тебе нигде нет укрытья. В могиле разве. Прижался я тогда к брустверу, лежу — авось, думаю, пронесет, авось, думаю, не найдет, дура. Это я про шрапнель-то. А она нашла. Да так, проклятая, хватила, что открыл глаза, а правой-то руки как не бывало. Да. А тут тоже. Пришли из милиции, а я задним двором, да через плетень, да в поле. — Отлежусь, думаю, може уйдут, може забудут, хворобы. Ан нет. Засаду устроили. Поймали. Поволокли. А за что?
Что я худого натворил? ‘Самогонку гнал?’ Ну, гнал! ‘Продавал?’ ‘Ну, продавал! Верно! А что в том худого? Жить же надо. Жить, товарищ дорогой, надо али не надо?’ А мене в острог. Ах, ты, божжа мой! Божжа мой!
Осип поднялся и, тяжело волоча длинные нога, прошелся по хате: ‘Божжа мой! Божжа мой!’ — негромко повторял он. Он обмяк весь, постарел.
Толсторожий звучно шлепнул ладонью по онучи, — ладно будет, — и, не глядя на Осипа, пробасил важно и загадочно:
— Повремени малость, дядя, — сказал он, — скоро станет добре.
Осип остановился.
— Откуда ж? — сказал он, — как жа?
— Так уж, — парень хмыкнул и принялся переобувать вторую ногу.
Степа вышел на двор. Он хотел найти мать, спросить, что за люди? Как вдруг в комнате прозвучал выстрел, гулко, будто в пустую бочку ударили. Степа испугался: ой, палят! Он со стуком распахнул дверь и кинулся в хату. Но в хате все было спокойно и мирно. Не было дыма и порохом не пахло. Что за черт? И вдруг опять — бах! — да так, что стекла зазвенели. Степа осмотрелся и чуть не фыркнул: очкастый в углу, схватившись руками за стол, громко чихал. Он мотал головой, захлебывался, сопел, икал, рыгал и опять чихал. ‘Да что он, помирает, что ли?’ — подумал Степа и тут увидел на столе бутыль из-под самогона и пустые стаканы. ‘А-а-а, — догадался Степа, — нализался, герой’, — и пошел к двери.
В эту минуту сзади кто-то сгреб его за шиворот, тряхнул разок и потащил к столу.
— Вот он, товарищи дорогие, — лез в уши сердитый голос Осипа, — вот он, сстерва! Отца родного продал! А? Отца родного в острог засадил! А? Бить его? Резать его? А?
Степа рванулся:
— Пусти, ну!
Но Осип держал крепко.
— Бить его? — кричал он, — резать его?
Очкастый икал. А толсторожий покосился на Степу и спокойно сказал:
— Бей, — сказал он, — чего на него смотреть?
Степа вобрал голову, изловчился и острием локтя как двинет батьку в живот. Осип только охнул и разжал пальцы. А Степа, отряхиваясь, как лошадь после купанья, не спеша пошел вон. В дверях он остановился и погрозил толсторожему кулаком: попомнишь, шкура!
По двору ходила мать, Ганна, круглая крепкая баба с плоским рябым лицом, узкоглазая, как татарка. Она рассыпала у крыльца овес и сгоняла туда кур: ‘Цып, холера на вас! Цып, чтоб вам окосеть!’— беззлобно кричала она и замахивалась прутом.
— Это кто же там сидит-то? — спросил ее Степа.
— А где жа? — певуне сказала Ганна.
— В хате.
— А лях жа их знаит.
— Они зачем пришли то? — спросил Степа, — за самогоном что-ль?
— А нет жа, — сказала Ганна.
— Так чего им надо?
— А лях жа их знаит.
— ‘А лях жа, а лях жа’, — передразнил Степа. — Дура.
Он встал под окно и прислушался. Но в хате заговорили тихо, зашушукались. Толсторожий скоро-скоро о чем-то спрашивал. Осип кратко отвечал. Очкастый одно слово сказал громко с визгом: ‘Узурпаторы! Узурпаторы!’ Но Степа не понял, что это значит, слово то было незнакомое. Потом Осип высунулся в окно — Степа присел — и крикнул: ‘Ганна!’ ‘А чего жа?’ — певуне спросила Ганна. — ‘Пойдешь, товарищей проводишь, — сказал Осип, — чуешь?’ ‘А корову жа доить’, — сказала Ганна. ‘Не подохнет корова. Иди’. И Осип отошел от окна.
Степа, пригнувшись, чтоб не видно было из окна, пробежал шагов тридцать и лег во рву у дорога. Дорога была безлюдна. Сумерки сгустились. Наступала ночь. В поле было темно и тихо. И только далеко, у самой земли тлела красная полоса зари.
Вскоре показались Ганна, толсторожий парень и очкастый. Он плелся последним, смешной карлик в круглой белой шляпе и в длинном плаще. Степа слышал, как он бормотал про себя: ‘…каторы… завцы… уби!.. уби!..’ и икал.
У городища — отвесная гора с котловиной, вроде кратера — все трое остановились. Тут дорога разветвлялась. Прямо — широкий шлях, телеграфные столбы и тополя, стройные и строгие. Налево — дорога в лес. Правее, огибая городище, узкая тропа в соседнюю деревню Малаховку.
Ганна, протяжно и певуче попрощавшись, повернула назад, а те двое пошли по дороге в лес.
Было темно и тихо. Где-то близко в болоте верещали жабы. В небе зажглась звезда. А толсторожий и очкастый все удалялись, все уменьшались, постепенно сливаясь с темнотой.
‘Задержать бы их, гадов, следовало’, — подумал Степа. Он вскарабкался на городище — с горы-то видней — и, задрав голову, долго стоял и смотрел на дорогу в лес. И увидел: на дороге появились конные. Вдруг. Словно из-под земли выросли. Трое. За ними вдали догорала и рдела вечерняя заря. И на заре четко видны были черные тени верховых и коней. Толсторожий им что-то крикнул. Всадники ответили, потом повернули коней, гикнули, цыкнули и умчались так же мгновенно, как и появились. Поле опустело.
— Степка! — на всю улицу кричала Ганна. — Степка! Где жа ты? Иди вечерять!
Но Степа не слышал. Он, как куль, скатился с горы, вскочил — и бежать по шляху, по слободе, по мосту, в Славичи, в клуб, к ребятам.

0x01 graphic

Глава вторая. Клуб РКСМ

На главной — Пробойной — улице в Славичах с давних пор — деды не помнят, с какого года — стоит дом купца Хазанова. Дом одноэтажный, но высокий, крыльцо в одиннадцать ступеней, а у крыльца фонарь. За домом большой фруктовый сад: купец-то был человек хозяйственный, раскинул сад, а за садом на пустыре построил маслобойню. При маслобойне соорудил флигелек для рабочих, клетушку в два окна. В этом флигельке два года назад, в революцию, поселили самого Хазанова, а дом заняли под совдеп. Купцу не сразу дали флигелек. Некоторое время его продержали в каталажке, взяли сколько там полагается контрибуции, а потом выпустили и даже вернули ему в пользование сад, но ‘чтоб своей собственной рукой, без эксплоатации чтоб. Ясно?’ Летом совет переехал в соседний дом, двухэтажное каменное строение, весьма ветхое, но просторное. Купец было обрадовался: ‘может и домишко вернут’. Да не тут-то было. Рано обрадовался. В доме появилась шумливая братва, молодые ребята, комсомольцы. В наследство от купца они получили только зеркало-трюмо и две картины в позолоченных рамах: ‘Лето’ — усадьба, пруд, беседка, в беседке девица мечтает и ‘Зима’ — лес, дорога, вечерний свет, мчится тройка, а навстречу охотник с ружьем и с собакой. Все остальное вывез совет. Но комсомольцы не унывали — трюмо так трюмо, ‘лето’ так ‘лето’. Пригодится. Не все же буржуям только глядеться в зеркала и любоваться на картины. И мы поглядимся и мы полюбуемся. Тоже не лыком шиты. Раздобыли откуда-то длинный стол, дюжину стульев, диван с продырявленным сиденьем, библиотечку и — гордость ребят — девять винтовок. По стенам развесили портреты вождей, плакаты, агитки. Оглянулись и ахнули: ‘батюшки! Клуб-то какой, а? На ять!’ И прибили к крыльцу дощечку, а на дощечке неумелой рукой — буквы получились кривые, одна лезет в гору, вторая смотрит долу — выведено: ‘Клуб РКСМ’.
Вечер был теплый. С поля дул ветер и приносил с собой запах свежего сена. Тихо шумели тополя в палисадниках. Теплый вечер, июньский. В такие вечера обычно всё Славичи высыпало на улицу. Но сегодня было пусто на Пробойной. Время тревожное, вокруг местечка в лесах — бандиты, ‘зеленовцы’ или кто их там знает как! И всё сидели дома. В окнах тускло светились огоньки. Люди молча ужинали и молча укладывались спать. День прошел спокойно — и слава тебе! Гулять? болтаться? Какое там! Быть бы живу!
И только в одном доме было шумно и людно — в клубе. Окна распахнуты настежь. За окном яркий свет большой висячей лампы. Кто-то смеется, кто-то притворно-сердито ругается, кто-то тренькает на балалайке, подбирает ‘барыню’. Но все покрывал чей-то по-петушиному звонкий голос, который с короткими промежутками грозно и свирепо рявкал: ‘На ру-ку! Ать! Два!’ ‘Кно-ге! Ать! Два!’ ‘Ко-ли! Ать! Два!’ ‘Пли!’
‘Косой чудит, — подумал Степа, — вот уж балда неугомонная’.
Он не заметил, стоит ли кто на крыльце или нет. Было темно. И вдруг у самых дверей его поймали три пары цепких рук, оторвали от пола, подняли, понесли, и Степа даже пикнуть не успел, как сама собой открылась дверь, и Меер Кремер, сын сапожника с ‘низа’, невысокий, широкогрудый паренек с бугристым от оспы, сумрачным лицом, торжественно возвестил:
— Тиш-ше! Покойник-с!
И только Меер вымолвил ‘покойник’, как Леша Косой, вертлявый, лохматый, похожий на обезьяну, уже стоял на столе и, то и дело всплескивая руками, вздыхая и сокрушаясь, многословно и печально, на церковный лад, сообщал, что:
Степка слободской,
пьяница и пропой,
такой и сякой,
приказал долго жить,
по нем не тужить,
панихиду не служить,
водки не пить,
слезы не лить,
так как подох он по доброй воле,
нажравшись жимолости в поле…
И скороговоркой:
лоп-поп-гроб-стоп! Аминь!
Но Степе было не до шуток.
— Пустите, черти! Дайте сказать! — кричал он. Косой слушать не стал. Кивнув балалаечнику: ‘жарь, Мота’, он вдруг перемахнул с печального на веселый лад, на частушку:
Посмотрите-ка ребята,
что тако случается:
не покойник, а собака
и рычит и лается.
— Дайте же сказать! — кричал Степа.
Наконец ему удалось вырваться. Он кинулся к Яну, высокому, белокурому, очень спокойному парню и, запыхавшись, проговорил злобно, криком:
— Янек, да скажи же ему, обезьяне, чтоб заткнулся, ну! У меня же дело!
Вместо ответа Ян подошел к Лешке, сгреб его в охапку и сковырнул со стола, как вещь. Поводя перед самым его носом пальцем, Ян вразумительно сказал:
— Цыц, Косой! Засохни! Понял?
Косой мрачно чесал грудь и ворчал:
— Ну и грабли у тебя, чтоб им отвалиться. Сжал так, что кости ноют. Халда!
Степа, не теряя времени, взобрался на стол и закричал:
— Ребята! Тиш-ше!
— Чего орешь? В чем дело? — раздались голоса.
— Дело, ребята, вот в чем, — закричал Степа. — Видали вы сегодня тут в Славичах очкастого такого и другого — в белой рубахе? Видали, да? А кто такие, знаете? Не знаете? То-то! А горланите, дурни. Вам бы глядеть в оба, а вы — горланить и песни орать. Только и знаете, хворобы…
— Говори толком, — сказал Ян, — в чем дело?
— А дело, Ян, такое, что эти-то — знаешь кто? Шпионы. Да. Я их сперва на мосту встретил. Антона-кузнеца спрашивали. Ну, а потом прихожу домой, а они в хате, сидят, с батькой разговаривают, очкастый-то все: ‘власть… тюрьма’, а толсторожий говорит: ‘погоди, говорит, скоро станет добре’. А потом зашушукались. Вышли они. И я за ними. Они — по дороге в лес, а я на городище вскарабкался. Стою. Смотрю. А вечереет уже. Вдруг вижу — им навстречу конные бегут. Трое. Да. Доскакали, поговорили о чем-то, коней повернули и в лес. Да…
Ребята притихли. Они стояли вокруг стола и смотрели на Степу во все глаза. Парень-то, видать, не врет. Дело, значит, серьезное, да-а-а…
— Ты чего сразу-то не сказал? — проговорил Леша. Вся его бузливость пропала. Он стоял внимательный и сердитый.
Степа с сердцем плюнул:
— Тьфу ты! Еще спрашивает, обезьянья рожа! ‘Почему не сказал?’. Я кричу ‘пустите!’ ‘слушайте!’, а он ‘поп-гроб-стоп’! У, ты!
— Да почем ты знаешь, что шпионы? — спросил Меер, — может, так люди…
— Бабка гадала — вот и знаю, — сказал Степа, — а по-твоему, кто же? Уездкомы, что ли?
— Н-да, — процедил Ян, — похоже на то, что парень прав. А дальше что было?
— А дальше было ничего, — сказал Степа, — они в лес, а я сюда. Уже темно было.
Меер свистнул:
— Фью, дрянь дело, ребята, — сказал он.
— Эй, караульные! — крикнул Косой, — все здесь?
— Здесь! — ответили семь голосов.
В эти тревожные дни комсомольцы установили охрану местечка. Каждую ночь, в десять часов три пары караульных располагались в разных концах Славичей — на слободе, у моста и у больницы. Четвертая пара — карнач [начальник караула (Прим. изд.)] и его помощник — переходили от поста к посту, проверяли, все ли благополучно, все ли на месте, не завалился ли кто спать.
— Погоди, Алексей, — сказал Ян, — прежде всего надо сообщить Каданеру. Понимаешь? Ребята, кто слетает к товарищу Каданеру? Только враз. Без волынки чтоб. Ну?
— Я, я, я, я, я, я.
— Ладно, так много не требуется. Иди ты, Степа, — и потом, — Ян оглянулся, — ну ты, что ли, Меер. Расскажите, как и что. Только, ребята, чтоб скоро. Понятно?
— Ясно. Враз.
И только ребята вышли за дверь, как услыхали конский топот. Кто-то крупной рысью мчал по пустынной улице. В ночной тишине цокот копыт звучал гулко, как удары топора в лесу на морозе. Цок-цок. ‘Кто бы это?’ подумал Степа. И вдруг у клуба всадник на всем скаку остановит коня и спрыгнул наземь. Он попал в полосу света из окна и Степа его узнал.
— Товарищ Каданер, — сказал он, — а мы к тебе.
Каданер возился у фонарного столба, коня привязывал.
Услыхав голос, он поднял голову.
— Что-нибудь случилось? — сказал он.
— Да так, знаешь, всякие тут у нас подозрения, — неуверенно сказал Степа.
— Именно?
— Да шпионы, будто…
Каданер махом — через две ступеньки на третью — влетел на крыльцо.
— Шпионы? Какие шпионы? — резко спросил он. — Где вы тут, ребята? Не вижу!
— Вот мы, — сказал Меер, — Степка говорит — шпионов будто видел сегодня, — продолжал он, — двух, будто…
— Один очкастый, другой — толстый такой, в лаптях, — добавил Степа.
— Вот оно как! — Каданер шарил рукой по двери, искал ручку, — пройдемте в комнату, ребята. Потолкуем.
Уре Каданер, до войны славичский кузнец, в войну — солдат-пехотинец, ныне — председатель волисполкома, человек лет тридцати, рослый, крепкий, с большим скуластым лицом, в длинной, до пят, драгунской шинели, еще с порога гаркнул бодро, по-военному:
— Здорово, ребята!
— Здорово, товарищ Каданер, — ответил ему нестройный гул, — слыхал, дела какие?
— Вовремя пришел, — сказал Ян, здороваясь с Уре за руку, — мы уж за тобой послали…
— Нынче, брат, когда ни придешь, всегда вовремя, — сказал Каданер и размашистым шагом направился к столу. Он сел и пальцем поманил к себе Степу.
— Выкладывай, брат, — сказал он, — что там у тебя за шпионы.
Степа рассказал.
— А не брешешь? — спросил Каданер, глядя на Степу через плечо.
— Ей-богу, нет, — забожился Стена.
Каданер вдруг рассмеялся.
— Эх ты, комсомолец, — сказал он, — ‘ей-богу’. Ну ладно. ‘Бог’ с тобой. Значит так, одно к одному. А ведь я к вам, ребята, по этому же делу. То есть не совсем по этому. Степкиных молодцов мы проворонили. А жаль. Интересно бы их прощупать. Жаль. Да что поделаешь! Поздно уже. Теперь вот что. Положение за этот день обострилось. Банды подступили совсем близко. Особенно опасна одна банда. От Махно будто откололась и залетела сюда. Гости дорогие, черт их дери. Теперь они тут по нашему уезду ходят, кулаков вербуют. А разъезды их совсем близко. Между прочим, телеграфное и телефонное сообщение ими прервано. Звонил сейчас в уезд — ни бум-бум. Линия прервана. Не сегодня-завтра залетят. Будь другое время, их бы можно турнуть так, чтоб дорогу назад забыли. Корни ведь у них тут слабые. Да не собраться нам сейчас сразу — вот что худо, силы распылены. Ян, вы сколько дали по последней разверстке на фронт? Забыл что-то. Четверых? А мы семерых. Да на Колчака пятнадцать. Да в Питер девять. Итого тридцать один. Вот и считай. На ‘низу’ тоже пусто. Все на фронтах. На ‘верху’-то, среди лавочников и купцов есть еще здоровые мужики. Да что в них? Предадут же, сволочи. Мобилизнулъ все-таки? Как думаешь, Ян?
— Ну их к чертовой, — сказал Ян, — враги же. Мало сказать — предадут, в спину стрелять начнут. Знаю я их. Я больше на слободу надеюсь. А потом, думается, на ‘низу’ наскребем все-таки сколько-то. Мейлех пришел уже в отпуск? Не знаете, ребята?
— Явился, — сказал Меер, — вчера.
— Во, — сказал Ян, — кстати явился. Якова еще нет? Жалко. Ну, ничего. На худой конец стариков снарядим. И потом мы вот, я думаю, ребят пятнадцать дадим.
— Добавишь, — уверенно сказал Каданер.
— Так это одних комсомольцев, — сказал Ян, — еще беспартийных ребят с ‘низа’ и со слободы наберем. В общем, молодежный отряд бойцов в сорок могу выставить. Только время, понимаешь, надо, — махом этого не сделаешь. Хоть бы один день, что ли.
— День-то обеспечен, — сказал Каданер, — главные их силы, по сведениям, верст за шестьдесят, — так скоро не соберутся. День обеспечен.
— А с оружием как? — сказал Меер.
— Я сейчас прямо отсюда — в уезд, — сказал Каданер, — за оружием и потом подмоги просить буду. Одним, боюсь, не справиться будет. Никак. Буду завтра вечером. Самое позднее в субботу днем. Без оружия и без подмога не вернусь. Организацию молодежного отряда возлагаю, Ян, на тебя. Персонально. Держи связь с продкомиссаром, с Губаревым. Ему поручено сколотить стариков. Так. А пока будьте, ребята, начеку. Караулы усилить. Карнач! Кто сегодня карнач?
— Я! — подскочил Косой.
— Сколько у тебя народу?
— Как всегда. Восемь.
— Мало. Дай двенадцать. И еще пятерых мы дадим. Что? Винтовок не хватит? На, вот, — Каданер, к великому восторгу ребят, выложил из карманов на стол два нагана и новенький маузер. — Ну, моя поехала, — сказал он, вставая. — Обращаться-то с револьверами умеете? Глядите, как бы пузо себе не прострелить. Сегодня-то, я думаю, они еще не наедут. Что? Как бы меня по дороге не сцапали? Ничего, брат. Бог не выдаст, свинья не съест.
— Эх ты, коммунист, — сказал Степа, — ‘Бог’ не выдаст…
Каданер рассмеялся.
— Верно, брат, не того. Виноват. Ну, ребята, до свиданья. До завтра.
И уже за дверью послышался его голос, глуховатый и ласковый: ‘Стой, дура, не балуй’.

0x01 graphic

По пустой улице зацокали копыта. Цок-цок. Все дальше. Все слабее. Уехал.
— Караульные! — по-петушиному звонко крикнул Косой. — Сюда! Ст-ройсь!

0x01 graphic

Глава третья. На карауле

Не везло нынче Степе. Первое — упустил тех двоих. Сказать вовремя — их бы взяли. Славичам — польза, а ему, Степе, почет. Раз. Второе — дежурить вышло в таком глухом месте, где не то что бандиты, крысы и то не проходят. У больницы. Больница, — приземистый, длинный дом старинной постройки с квадратами малых окон, — стояла на отлете местечка. На пригорке. Сзади — Славичи, ‘выгон’, — широкая улица и редкие дома, огороды и пустыри между домами. Впереди поле и тяжелый полуночный мрак. Дохлое место, скучное. Никого тут не увидишь. Ни черта. И одно только радовало Степу — наган в кармане. Ладная штучка. На ять.
Ночь была темная. На черном небе неярко горели звезды. Под звездами, на холмах, в ложбинах, лежали Славичи, городишко, городок — три-четыре десятка улиц, базарная площадь и белая церковь на площади. Славичи спали. Глубокая, немая какая-то тишина висела над землей. Даже собаки не брехали. Даже петухи не пели. И ветер улегся.
На крыльце больницы их сидело четверо — Степа, Меер, Никита, парень из ближайшей деревни Самсоновки, и Бер Гезин — низкорослый человек с рыжими волосами и с золотым зубом во рту. Бер долго жил в Америке, работал на крупном заводе, женился, вырастил сына. Но узнал о революции в России, бросил все: и работу, и семью, — жена и сын не захотели поехать, — и вернулся домой, в Славичи. ‘Сгори она, Америка’, — кратко отвечал он на все расспросы. Мечтал Бер стать землеробом, на Дону где-нибудь или в Сибири. Но пока это было невозможно, — время военное, страна в дыму, где тут думать о землеустройстве? И Бер слесарничал. Теперь вот сидел он на верхней ступеньке крыльца, — винтовка лежала рядом, — и, покуривая козью ножку, не спеша рассказывал:
— Вначале всяко приходилось, — рассказывал Бер, — и бродяжил и у фермеров работал. Фермер? Да это, если по-русски сказать, будет крепкий хозяин, кулак, одним словом. Вот уж верно, что ‘кулак’, — жмет, дьявол, так, что ой. Все соки высосет. В котелке, в гетрах, а паук почище нашего. Батраков, таких чтоб всю жизнь на одного хозяина работали, там мало. А все больше — бродяги, трампы [трамп — бродяга], одним словом. А этих жать не трудно. Соединиться, чтоб сообща отстоять себя, этого они не умеют, да и не признают. Каждый сам по себе. Скажешь им — союз, партия, а они тебе — про Клондайк, про то, как этот разбогател, как тот разжился. Не все, конечно, так говорят, но большинство. А есть и такие, что на все плюют. Анархисты, одним словом…
— Это что такое ‘анархисты’? — спросил Стена.
— А которые власти не признают, — сказал Бер, — не то что там царскую или буржуйскую власть, а всякую. Барская затея, одним словом. Нам, рабочим людям, она ни к чему. Буржуи-то свою власть признают, да еще как, а нам они, анархисты, говорят: ‘Не создавайте власти. Буржуев сковырните, а власти не создавайте. Пусть всякий живет вольно, как хочет’. Да ведь если мы, рабочие, после революции не создадим власти, так что же будет-то, а? Через три месяца буржуи опять сядут на шею и такое нам пропишут, что век не забудешь. Нет уж, дудки. Нас на мякине не проведешь. Знаем мы, чем это пахнет, безвластие-то. Либо кабала через три месяца, либо грабеж. Вот Махно тоже себя ‘анархистом’ называет. Из всех лозунгов взял только один: ‘Грабь-де награбленное’. Ну и грабит и режет заодно — советчиков, коммунистов, евреев… да всех. Уж все одно. Чего там? Анархия! Подлющий народ…
Бер вдруг замолк и прислушался. С поля в местечко мимо крыльца шел человек. По тому, как он ступал, было ясно, что человек-то большой, грузный, что идет он издалека и что он устал. Бер вскинул на руку винтовку, щелкнул затвором и негромко спросил: ‘Кто идет?’ Из темноты тотчас же ответил спокойный, густой, как труба, голос:
— Свои.
— Кто свои?
— Да я же, Антон.
Человек повернул к крыльцу. В темноте неясно маячила дородная фигура, и густой голос тянул нехотя с зевком:
— Караульщики, што ль?
— Ты откуда это? — вместо ответа спросил Бер.
Антон Микитенко, рослый, черноволосый мужик, до войны барышничал и конокрадничал. Последние годы, когда торговать стало трудно, он работал в кузне, но коней крал по-старому. Мужик он был умный, хитрая бестия. Поймать его было невозможно, — всегда выходил сухим из воды. Посадят его, продержат сколько там и выпустят — улик никаких. Упорно говорили, что Антон знается с бандитами, с ‘зелеными’. Но опять — только молва, а улик нет.
— Ты откуда это? — спросил Бер.
Антон ответил не сразу. Он присел на ступеньке крыльца, рядом с Бером, смачно зевнул, почесал спину, грудь, потом достал из кармана кисет с самосейкой, поднес Беру — ‘Хошь?’ — закурил и только тогда ответил и то вяло как-то, через силу:
— Тута, — сказал он, — близко. Застенковский Авсей, знаешь? — сына женил, Игната. Хлебнули малость. Они-то еще гуляют, а я, видишь ли, до хаты, спать. С утра в кузню. Рабочий, видишь ли, человек. Им-то, мужикам, лафа, гуляй, сколько влезет, хоть до свету. Мужик-то ноне, видишь ли, барином заделался. А нам нельзя. Трудом кормимся. Верно?
— Тебя сегодня спрашивали, Антон, — сказал Степа, — двое. Один — очкастый, а другой на дезертира похож, толсторожий, в лаптях.
— Знаю, — сказал Антон, — заходили. Заказчики, елки-палки. — Антон презрительно фыркнул. — Показывает железное кольцо, очкастый-то, поломанное. ‘Запаяй’, — говорит. ‘Не, — говорю, — я сделать вам как след не могу. Больно тонкая, видишь ли, штука. Не по нам. Идите, говорю, к другому кому’. А потом насчет самогону спросили. Я их тогда к твоему батьке, Степа, послал. Один ведь он, видишь ли, на все Славичи благодетель такой.
Степа скривился. Ехидный, холера. Скользкий мужик. С ним сцепишься — и не рад будешь.
— Он уж больше не торгует, — сказал Степа.
— Не торгует, говоришь? — повторил Антон, — не бойсь. Для хорошего человека у него бутылочка про запас найдется. Завалящая какая. А самогонщик он здоровый. Чисто работает, хорошо. Это верно. Не самогон — спирт, настоящий спирт, ей-богу. Агроном недавно брал — нахвалиться не мог: ‘Хоть, говорит, американскому царю на ужин, и то не стыдно’.
— В Америке нет царя, — сказал Бер.
— Скажи ты! — удивился Антон. — Там что же значит: советы или как?
— Президент, — сказал Бер.
— Учредиловка вроде? Так, так, понимаем.
Некоторое время Антон молчал. Он потягивался, что сытый кот, скреб бороду, протяжно зевал ‘а-а-а, господи’, но потом, как бы спохватившись, что сидеть так и зевать невежливо, равнодушно сказал:
— Есть слышок будто бандиты близко, — сказал он, — ти правда это?
— Тебе кто говорил? — быстро спросил Бер.
— Не упомню, — неопределенно ответил Антон, — говорили. Верно это?
— Не знаю, — промычал Бер.
— Думается — брешут, — сам себе ответил Антон, — не полезут они на огонь, побоятся. Они, видишь ли, не дюже храбрые ребята. Самогонку дуть — это они молодцы, а как до боя, так они не тае. Кабы они знали, что охраны нет, тогда может решились бы, а теперь-то, думается, не полезут, побоятся. Верно?
Не дождавшись ответа, Антон заговорил опять.
— Вот объясни ты мне, мил человек, — сказал он, обращаясь к Беру, — как это так. Я что-то, по дурости, не понимаю. Вот савецкая власть говорит: ‘Все, которые трудящие, — братья, товарищи, значит’. Верно? А кто-кто, крестьяне-то уж в сам деле трудящие. Что ‘баре’ — это я смеялся. Крестьянин, он большой труженик. Верно? А гляди
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека