Ф. Я. Прийма. В. Г. Бенедиктов, Бенедиктов Владимир Григорьевич, Год: 1983

Время на прочтение: 41 минут(ы)
Ф. Я. Прийма
В. Г. Бенедиктов
—————————————————————————-
В. Г. Бенедиктов. Стихотворения.
Библиотека поэта. Большая серия. Второе издание
Л., ‘Советский писатель’, 1983
Составление, подготовка текстов и примечания Б. В. Meльгунова
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
—————————————————————————-
Появление в середине 1835 года в Петербурге небольшой по объему книги
‘Стихотворений’ В. Г. Бенедиктова (1807-1873) сопровождалось огромным
успехом, — тем более ошеломляющим, что до этого молодым автором ни одного
произведения, по крайней мере, подписанного его полным именем, не было
опубликовано. ‘Вся читающая Россия упивалась стихами Бенедиктова, —
вспоминал впоследствии его современник и биограф Я. П. Полонский. — Он был в
моде — учителя гимназий в классах читали стихи его ученикам своим, девицы их
переписывали, приезжие из Петербурга, молодые франты, хвастались, что им
удалось заучить наизусть только что написанные и еще не напечатанные стихи.
Бенедиктова. И эти восторги происходили именно в то время, когда публика с
каждым годом холодела к высокохудожественным произведениям Пушкина,
находила, что он исписался, утратил звучность — изменил рифме и все чаще и
чаще пишет белыми стихами’. {Полонский Я., Владимир Григорьевич Бенедиктов.
— В кн.: Стихотворения В. Бенедиктова. Посмертное издание под редакцией Я.
П. Полонского, т. 1, СПб.-М., 1883, с. XIX-XX.}
Но если средний читатель встретил стихотворения Бенедиктова
восторженно, то мнение о них критики единодушием не отличалось: одни журналы
находили молодого поэта равновеликим Пушкину и даже в чем-то его
превосходящим, другие же, находя талант Бенедиктова заурядным, сомневались в
том, что феноменальный успех его стихотворений будет сколько-нибудь
продолжительным. Не прошло и десятилетия, как напряженные споры вокруг имени
Бенедиктова улеглись, и он занял со временем довольно прочное место как
представитель ‘эффектного’ романтизма и поэт ‘второго литературного ряда’.
Как поэту второстепенному, историки литературы уделяли ему мало внимания, а
в обобщающих работах о литературе XIX века облик его зачастую подвергался
бесцеремонному искажению. Тенденциозно интерпретировалась поэзия Бенедиктова
даже в специальных работах о нем, примером чему может служить статья Б. А.
Садовского ‘Поэт-чиновник’, напечатанная в одиннадцатом номере ‘Русской
мысли’ за 1909 год. Между тем роль Бенедиктова в развитии русской поэзии
достойна иной оценки. И самый триумф поэта в 30-е годы прошлого века, и
последовавшее за ним ‘падение’ славы писателя исключительно поучительны в
историко-литературном отношении. Определить в поэтическом наследии
Бенедиктова признаки, детерминированные эстетическим климатом 1830-х годов,
с одной стороны, и своеобразием личности и биографии поэта — с другой,
представляет для нас также немаловажный интерес.
Родился Бенедиктов в Петербурге, но его отроческие годы прошли в
Петрозаводске, куда был назначен на должность советника губернского
правления его отец, выходец из низшего духовенства Смоленской губернии,
получивший дворянское звание лишь в результате своего продвижения по
государственной службе. Формированию нравственного и духовного облика
будущего поэта немало способствовала его мать, происходившая из семьи
придворного служителя (кофешенка). На развитие поэтического воображения
Бенедиктова в ранние годы заметное влияние оказала суровая природа
Олонецкого края, о чем мы можем судить по таким стихотворениям поэта, как,
например, ‘Озеро’ (‘Я помню приволье широких дубрав, Я помню край
дикий…’).
В двенадцатилетнем возрасте Бенедиктов поступает в четырехклассную
Олонецкую губернскую гимназию. Здесь гимназический учитель И. Ф. Яконовский,
с увлечением читавший ученикам курс российской словесности и сам ‘грешивший’
сочинением стихов ‘на случай’, первый пробудил у будущего поэта охоту к
стихотворству. В 1821 году, четырнадцати лет, Бенедиктов успешно заканчивает
гимназию и в связи с поступлением в средние классы Второго кадетского
корпуса в Петербурге покидает Петрозаводск.
На протяжении шестилетнего обучения в кадетском корпусе Бенедиктов
продолжал свои поэтические опыты, хотя ни со стороны преподавателей, ни в
товарищеской среде сочувственного отношения к себе они не встречали. ‘Жаль,
— писал в связи с этим Я. П. Полонский, — что Бенедиктов не поступил в
университет, так как едва ли не в одних наших университетах, даже и в то
время, мелькали искорки кой-каких идей, — во всяком случае, взгляды на науку
и жизнь были шире и требовательнее. Мы говорим жаль, потому что нельзя
писателю иметь влияние на своих современников, если сам он в ранние годы ни
разу не подчинялся никаким влияниям и не побеждал их собственным умом своим.
Что же может быть благотворнее влияния идей, разрабатываемых умственными
силами всего человечества?’ {Полонский Я., Владимир Григорьевич Бенедиктов,
с. V.}
D конце 1827 года Бенедиктов заканчивает корпус первым учеником и
произведенный в прапорщики, получает назначение на службу в лейб-гвардейский
Измайловский полк. Через три года беспорочной службы его производят в
поручики, а вскоре в составе одного из подразделений помянутого полка его
отправляют в охваченную пламенем восстания Польшу. Впечатления от бивачного
быта и двух-трех незначительных стычек с повстанческими отрядами были
отображены молодым офицером-поэтом в его стихотворных набросках, известность
которых не выходила, впрочем, за пределы узкого круга его товарищей по
службе.
В 1832 году, незадолго перед этим удостоенный награждения орденом св.
Анны 4-й степени (‘За храбрость’), Бенедиктов добровольно уходит в отставку.
Будучи дворянином по сословной принадлежности и разночинцем по своему
положению в обществе, человеком обеспечивающим себе средства к существованию
собственным трудом, он добивается зачисления на гражданскую службу по
Министерству финансов, которая требовала большой отдачи сил и не создавала
ни малейших условий для взлетов поэтического творчества. ‘Бенедиктов, —
писал Я. П. Полонский, — был человек 30-х годов и носил на себе печать
этого, по преимуществу бюрократического, времени. Он не был тем гением,
который, по словам Лермонтова, прикованный к канцелярскому столу, непременно
бы с ума сошел. Обладая математическими способностями, памятью цифр и
верностью счета, Бенедиктов не только мог спокойно служить в государственном
банке, но и быть одним из лучших, ценимых начальством, чиновников. На
Бенедиктова мы смотрим, каким он был, и не обязаны смотреть как на человека,
каким он мог бы быть при других обстоятельствах или при иных душевных и
телесных качествах’. {Полонский Я., Владимир Григорьевич Бенедиктов, с.
IX-X.}
Это любопытное признание Я- П. Полонского страдает, однако, некоторой
недосказанностью. Да, Бенедиктов был сформирован 30-ми годами, на
общественно-литературную жизнь которых наложил неизгладимую печать деспотизм
Николая I. К наиболее характерным явлениям литературного быта 1830-х годов
А. И. Герцен относил пресмыкательство Булгарина и Греча перед царским троном
и ‘проповедь комфорта и чувственных удовольствий’ ‘Библиотекой для чтения’
О. И. Сенковского. {Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 7, М., 1956, с.
215 и 220.} Самые невинные проблески независимой общественной мысли гибли в
ту пору под сапогом самодержавия. 1830-е годы явились периодом, когда
дворянская революционность угасала, а революционность разночинская
находилась в стадии своего утробного развития. Правда, уже в середине 1830-х
годов передовое разночинство заявит о своем существовании в статьях В. Г.
Белинского, однако массовое осознание разночинством своей демократической
общественной миссии проявится лишь двумя десятилетиями позднее.
Промежуточностью социального бытия полуразночинца Бенедиктова были во
многом обусловлены и его общественно-эстетические взгляды. С одной стороны,
он постоянно ощущал свою отчужденность от образа жизни и предубеждений
привилегированных слоев общества, а с другой — сформировавшая его среда,
служба преуспевающего чиновника и специфическая образованность отнюдь не
побуждали его в ту пору к поискам высоких общественных идеалов.
Симптоматично все же, что одним из первых петербургских литераторов, с
которым познакомился и близко сошелся Бенедиктов по освобождении от
армейской службы, был К. А. Бахтурин (1809- 1841), человек нелегкой судьбы.
Знакомство это было значительным событием в жизни Бенедиктова, поскольку оно
расширяло его ‘провинциальные’ представления о литературной жизни обеих
столиц.
Разночинец не только по образу жизни, но и по происхождению, Бахтурин
несколько лет служил в гусарах. Уйдя в 1832 году в отставку, он поселяется в
Москве, где через посредничество В. В. Пассека знакомится с членами
герценовского кружка Н. П. Огаревым и Н. М. Сатиным. Переселившись в 1833
году в Петербург, Бахтурин приобретает вскоре известность как поставщик
адресованных массовому зрителю пьес для Александрийского театра и как
представитель столичной театрально-литературной богемы. Утверждению
известности этого деятельного молодого литератора немало способствовало и
то, что для его мелодрамы ‘Молдаванская цыганка’ музыкальный номер был
написан М. И. Глинкой. Материальная необеспеченность и рассеянный образ
жизни Бахтурина помешали развитию его творчества, в котором обнаружились,
впрочем, и его бесспорная одаренность, и симптомы оппозиционных по отношению
к существующему режиму настроений (стихотворение ‘Рим’ и др.). {Подборку
поэтических произведений К. А. Бахтурина и содержательную биографическую
справку о нем, написанную В. С. Киселевым, см. в кн.: ‘Поэты 1820-1830-х
годов’, т. 2, ‘Б-ка поэта’ (Б. с), Л., 1972, с. 344-361.}
Не исключена возможность, что проявлениями некоторой оппозиционности
‘грешил’ в 1830-е годы и Бенедиктов. Позднее в стиховорении ‘7 апреля 1857’,
осуждая николаевское царствование, он скажет:
Ты ж, Русь… Творец к тебе был гневен,
Была мертва ты тридцать лет…
Однако для характеристики идейных позиций поэта в 1830-е годы эти стихи
могут быть привлечены лишь с большой оговоркой, go всяком случае, если в
дружеских признаниях той поры Бенедиктову и приходилось порой выражать
крамольные мысли, то в своем поэтическом творчестве он намеренно
воздерживался не только от прямой или даже завуалированной характеристики
николаевского режима, но и от простых соприкосновений с политической темой.
В 1833 году Бахтурин знакомит Бенедиктова с молодым литератором П. П.
Ершовым (1815-1869), обучавшимся в то время в Санкт-Петербургском
университете и завершившим свою стихотворную сказку ‘Конек-горбунок’,
широкой известности и успеху которой задолго до ее полного издания (1856)
немало способствовал ректор университета П. А. Плетнев.
Сразу же после выхода из военной службы встретился Бенедиктов с
приятелем своим по Петрозаводску Вильгельмом Ивановичем Карлгофом
(1796-1841), третьестепенным поэтом, снискавшим, однако, в писательских
кругах известную репутацию как хозяин литературного салона, среди
посетителей которого мы найдем имена А. Ф. Воейкова, Л. А. Якубовича, И. И.
Панаева, А. В. Никитенко, Н. В. Кукольника, Евстафия Бернета и других
литераторов. С благоговейным трепетом произносилось в салоне В. И. Карлгофом
и его женой Елизаветой Алексеевной Карлгоф (урожденной Драшусовой) имя
Дениса Васильевича Давыдова. 28 января 1836 года по случаю приезда Дениса
Давыдова в Петербург В. И. Карлгоф дал ужин, на котором присутствовали
Пушкин, Жуковский, Вяземский, Крылов. Культ Дениса Давыдова в салоне
супругов Карлгоф, надо полагать, нашел известное отражение как в
эстетических взглядах, так и в творчестве Бенедиктова.
С деятельностью литературного салона супругов Карлгоф был связан ряд
событий в творческой биографии В. Г. Бенедиктова, в том числе и такое
знаменательное, каким явилось издание первой книги стихотворений поэта. ‘Мой
муж, как и я, — вспоминала впоследствии Е. А. Карлгоф, — страстно любил
поэзию и был увлечен стихами Бенедиктова, он носился с ними, как с
неожиданно найденным сокровищем, прочитал их многим литераторам, которым они
также чрезвычайно понравились, и все радовались появлению в русской
литературе нового поэта с таким выдающимся дарованием. Несмотря на огромный
успех, который имели в гостиных стихотворения Бенедиктова, он не решался
печатать их, тем более что находился тогда в довольно стесненных
обстоятельствах и не имел на это средств. Мой муж взялся напечатать на свой
счет <...> Печатание, потом появление стихотворений Бенедиктова меня
чрезвычайно занимали. Томик его стихотворений скоро был раскуплен, и они
имели необыкновенный успех. О них везде говорили, их клали на музыку, учили
наизусть. Во всех журналах их расхвалили, только в Москве Белинский их
отделал, на что я очень негодовала.
Все желали познакомиться с новым поэтом. Жуковский, который жил тогда в
Зимнем дворце и принимал по субботам, написал мужу премилую записку, прося
его привезти непременно Бенедиктова. Успехи поэта чрезвычайно нас радовали.
В скором времени Бенедиктов сам уже приступил ко второму изданию.. .’
{‘Жизнь прожить — не поле перейти. Записки неизвестной’. — ‘Русский
вестник’, 1881, Ќ 9, с. 141-142.}
Что же представлял собой первый сборник молодого поэта?
Обращает на себя внимание ученический характер многих стихотворений,
вошедших в книгу. Со всей очевидностью сказалось это на цикле сонетов,
надуманных по содержанию и слабых по исполнению. Поэт не избежал
стилистической монотонии, явно недооценив сложность избранной им формы. О
налете ученичества или подражательности молодого Бенедиктова свидетельствуют
также и довольно частые у него обращения к архаической лексике и фразеологии
(_очеса, ланиты, всемощная десница, стрелы Феба_ и т. п.), а также нередкие
реминисценции из поэтов предшествовавшей поры: образ крокодила, таящегося на
дне сердца (стихотворение ‘Бездна’) — из К. Н. Батюшкова, ‘О, не играй
веселых песен мне… владычица младая!’ (стихотворение ‘N. N-ой’) — из А. С.
Пушкина, образ моря, на дне которого погребено ‘много сокровищ’
(стихотворение ‘Море’) — из Н. М. Языкова и т. д.
Существенная особенность поэтического почерка молодого Бенедиктова
состояла также в тенденции к описательности, о чем можно судить отчасти даже
по названиям отдельных его стихотворений: ‘Облака’, ‘Ореллана’, ‘Озеро’,
‘Вулкан’, ‘Комета’, ‘Гроза’ и т. п.
Ветра прихотям послушный,
Разряжённый, как на пир,
Как пригож в стране воздушной
Облаков летучий мир!
(‘Облака’)
Конь кипучий бежит, бег и ровен и скор,
Быстрина седоку неприметна!
Тщетно хочет его опереться там взор:
Степь нагая кругом беспредметна.
(‘Степь’)
Взгляните, как льется, как вьется она —
Красивая, злая, крутая волна!
Это мчится Ореллана,
Величава, глубока,
Шибче, шибче — и близка
К черной бездне океана.
(‘Ореллана’)
Взгляни на небеса: там стройность вековая.
Как упоительна созвездий тишина!
Как жизнь текущих сфер гармонии полна, —
И как расчетиста их пляска круговая!
(‘Комета’)
Отдавая себе отчет в том, что описание явлений природы как самоцель
ведет к художественным утратам, Бенедиктов обходил эту опасность: картина
природы, как правило мастерски написанная, сопровождалась у него сравнением,
изображением внутреннего мира человека. Иногда дидактический смысл подобного
сравнения не имел достаточной творческой мотивировки (‘Радуга’, ‘Две реки’),
в других же случаях (‘Озеро’, ‘Степь’) автор достигал необходимой
художественной цели. Третью категорию пейзажей составляют такие
стихотворения молодого автора, в которых он, не обращаясь к сравнению,
возводил описание объектов или явлений природы до степени символа, сообщая
произведению весомый нравственно-философский смысл (‘Утес’, ‘Ореллана’).
Элементы архаического стиля парадоксальным образом соседствовали в
творчестве Бенедиктова с ориентацией на нормы самоновейшей поэзии. Уже в
первом своем сборнике он продемонстрировал превосходное знакомство с
достижениями современных ему поэтов в области метрики и ритмики, а также
незаурядные способности в употреблении различных размеров и строфики в
пределах одного произведения. Выдвинутый в эстетических декларациях как
русских, так и зарубежных (особенно французских) романтиков тезис ведущей
роли поэта в общественной жизни, о поэте-провидце и противостоящей ему
невежественной толпе импонировал сознанию Бенедиктова, провозглашавшего:
Я в мире боец, да, я биться хочу.
Смотрите, — я бросил уж лиру,
Я меч захватил и открыто лечу
Навстречу нечистому миру.
(‘Могила’)
В своем порыве сразиться со злом поэт порой доходил до исступления:
Порою злым вихрем прорвусь на простор,
И вихрей-собратий накличу,
И прахом засыплю я хищника взор,
Коварно следящий добычу!
Чрез горы преград путь свободный найду,
Сквозь камень стены беспредельной
К сатрапу в чертоги заразой войду
И язвою лягу смертельной!
И тем не менее мы не найдем в этом стихотворении, как и во всем
творчестве раннего Бенедиктова, попыток обозначить конкретные признаки того,
зла, с которым намерен сражаться поэт и его собратья. Писательскому
радикализму в области стиля, как известно, далеко не всегда сопутствовал
радикализм общественно-политический. Радикализм Рылеева и поэтов-декабристов
в целом проявлялся преимущественно в сфере идеологической, в сфере же
эстетической он никогда не доходил до максимализма. Иным был радикализм
бенедиктовский: ограничиваясь областью эстетической, он отзывался порою
творческим волюнтаризмом. Поэтика Бенедиктова требовала обновления стиля, и
прежде всего — гиперболической метафоры:
Душа моя земное отвергала,
И грудь моя всё небо обнимала,
И я в груди вселенную сжимал.
(‘К очаровательнице’)
С той же решительностью настаивал поэт на обогащении поэтического языка
путем создания различного рода неологизмов. В 1838 году в четвертом
стихотворении цикла ‘Отрывки (Из книги любви)’ он скажет:
Чтоб выразить таинственные муки,
Чтоб сердца огнь в словах твоих изник,
Изобретай неслыханные звуки,
Выдумывай неведомый язык!
С излишним рвением следуя этому правилу, Бенедиктов изобрел огромное
количество новых слов (_безглагольность, водоскат, возмужествовать,
запанцириться, зуболомный, каинство, огнеметный, предвкусие, просторожденец,
сорвиголовный, человечиться_ и т. д.), подавшее большинство которых в
русском поэтическом языке не прижилось.
Таким образом, если призывы Бенедиктова к эстетическому но-яторству и
содержали некое рациональное зерно, то возведение его спасительный принцип
поэтического творчества свидетельствовало лишь об ограниченности
общественно-эстетических воззрений поэта. Ею кстати сказать, была
обусловлена и тематическая скудость первого сборника его стихотворений.
Гражданская тематика не нашла в них отражения, хотя известное приближение к
ней и намечено в рассмотренном выше стихотворении ‘Могила’. Не имеют, на наш
взгляд, прямого отношения к гражданской теме четыре стихотворения
Бенедиктова, изображающие военный быт (‘Праздник на биваке’ и ‘Ночь близ
м<естечка> Якац’) и связанные с ними ‘припоминания’ (‘Бранная красавица’ и
‘Прощание с саблей’). Сориентированные на жанр лихой гусарской песни, они
слишком личностны и не обладают даже той степенью ‘гражданственности’,
которая свойственна, скажем, ‘Полусолдату’ и ‘Гусарской исповеди’
родоначальника помянутого жанра — Дениса Давыдова.
Разделяя основной принцип романтизма — принцип свободы творчества, —
ранний Бенедиктов остался равнодушным к такому существенному пункту
эстетической программы романтиков, как национальная самобытность искусства.
Интерес к ней, как известно, принимал самые разнообразные формы: разработка
национальной, преимущественно национально-исторической тематики, увлечение
отечественной мифологией, народной фантастикой, просторечием и т. д. Однако
ни одно из этих увлечений у раннего Бенедиктова в качестве осязаемого
признака не проявилось, о чем. свидетельствует даже такая частность, как
‘репертуар’ собственных имен в стихотворениях 1835 года, где наименования
книжного происхождения или нее заимствованные из культурного обихода
‘образованного слоя’ (Адель, Матильда, Альдебаран и т. п.) нисколько не
уравновешены именами отечественного происхождения.
Судя по сборнику стихотворений 1835 года, социальные мотивы также
оставались где-то в стороне от ‘магистральных’ тем молодого Бенедиктова.
Правда, в стихотворении ‘Золотой век’ поэт напоминал читателю о
существовавших в древности мифах о Золотом веке, когда природа награждала
человека своими дарами, не требуя от него ‘кровавого пота’, когда не было
войн и ‘неправда и злое коварство не ведали входа в Сатурново царство’, и
называл эти мифы ‘прекрасными видениями’, однако чисто книжный источник
помянутой пьесы и отвлеченное его истолкование не могли вызвать у читателя
никаких ассоциаций с современной действительностью. Вряд ли можно увидеть
разработку социальной темы и в ‘руссоистском’ стихотворении ‘Мой выбор’, где
автор отдает предпочтение не розе и не томной лилии, а скромному полевому
ландышу. Не дает достаточных оснований для такого вывода и стихотворение ‘К
Полярной звезде’, в котором наряду с другими проходит и образ ‘селянина’,
окидывающего озабоченным взором звездное небо.
Пожалуй, самой уязвимой стороной первого поэтического сборника
Бенедиктова являлись стихотворения, написанные на тему любви. Красноречивым
примером этой уязвимости может служить стихотворение ‘Напоминание’, в
котором, предаваясь воспоминаниям об испытанном некогда счастье, танце с
любимой женщиной, поэт воссоздавал весьма рискованные подробности своих
былых переживаний:
И, когда ты утомлялась
И садилась отдохнуть,
Океаном мне являлась
Негой зыблемая грудь, —
И на этом океане,
В пене млечной белизны,
Через дымку, как в тумане,
Рисовались две волны.
То угрюм, то бурно весел,
Я стоял у пышных кресел,
Где покоилася ты,
И прерывистою речью,
К твоему склонясь заплечью,
Проливал мои мечты.
Не только в цитированном, но и в других бенедиктовских стихотворениях,
тематически к нему примыкающих, чувство любви нередко сводилось к
изображению чувственных влечений и физиологических ощущений. В разработке
этой тематики никаких специфически романтических устремлений и никакого
новаторства Бенедиктов, разумеется, не обнаружил. Здесь он следовал довольно
прочной традиции, берущей свое начало в эротических мотивах римских авторов
(Катулл, Тибулл, Проперций), канонизированных впоследствии во французской
фривольной поэзии XVIII века (Ж. Б. Л. Грессе, Э. Д. Парни и др.), в эклогах
А. П. Сумарокова, в поэме ‘Душенька’ и ‘игривой’ лирике И. Ф. Богдановича,
равно как и в русской ‘легкой’ поэзии первой четверти XIX века.
Преобладание физиологического аспекта в изображении любви Бенедиктова,
как видим, вполне объяснимо, поскольку оно в значительной степени
традиционно. Нелегко, однако, объяснить, почему лиитературная среда далеко
не сразу обратила внимание на эту, бесспорно слабую, сторону в творчестве
молодого поэта. Ведь даже такой патентованный критик, как С. П. Шевырев,
рецензируя первый сборник Бенедиктова, не делая ни малейших оговорок,
находил нем ‘могучее нравственное чувство добра, слитое с чувством
целомудрия’. {‘Московский наблюдатель’, 1835, ч. 3, август, кн. 1, с. 446.}
До самой середины 30-х годов XIX века, по мнению Шевырева, русская
литература, и особенно поэзия, переживала ‘эпоху изящного материализма’.
‘Иногда только внутреннее чувство, чувство сердечное и особенно чувство
грусти неземной веяло чем-то духовным в нашей поэзии. Но материализм
торжествовал над всем <...> Формы убивали дух <...> Для форм мы уже много
сделали, для мысли еще мало, почти ничего. Период форм, период материальный,
языческий, одним словом, период стихов и пластицизма уже кончился в нашей
литературе сладкозвучною сказкою: пора наступить другому периоду, духовному,
периоду мысли!’ {Там же, с. 442.}
Вряд ли есть смысл подробно анализировать эту тенденциозную и сумбурную
рецензию. Видя в чувственности едва ли не главный изъян современной ему
литературы, Шевырев закрывал глаза на то, что именно апологией чувственности
страдал ряд стихотворений рецензируемого им сборника. Объявляя Бенедиктова
своего рода зачинателем ‘поэзии мысли’, критик ни одним словом не обмолвился
о том, что высокие образцы общественно-политической и философской мысли уже
были даны в творчестве Радищева и Пушкина, Грибоедова и поэтов-декабристов.
Спустя примерно месяц после появления рецензии Шевырева с обстоятельной
статьей ‘Стихотворения Владимира Бенедиктова’ выступил в ‘Телескопе’ В. Г.
Белинский. Поскольку Бенедиктов как феномен новой поэзии противопоставлялся
в рецензии Шевырева ‘эпохе изящного материализма’, под которым
подразумевалась поэзия Пушкина, Белинский построил свою статью на том же
противопоставлении и, всячески дискредитируя при этом Бенедиктова, отдавал
явное предпочтение автору ‘Евгения Онегина’. Впечатление, произведенное
статьей Белинского на читающую публику, можно сравнить с неожиданным взрывом
бомбы.
Когда номер ‘Телескопа’ со статьей о Бенедиктове, подписанной полным
именем Белинского, появился в Петербурге, в частности в кондитерской
Беранже, студенты университета с негодованием отзывались о ‘критикане’,
осмелившемся занести руку на любимого поэта. Вспоминая об этом событии из
студенческой жизни через тридцать с лишним лет, И. С. Тургенев писал: ‘Я
немедленно отправился к Беранже, прочел всю статью от доски до доски — и,
разумеется, также воспылал негодованием. Но — странное дело! — и во время
чтения и после, к собственному моему изумлению и даже досаде, что-то во мне
невольно соглашалось с ‘критиканом’, находило его доводы убедительными <...>
неотразимыми’. {Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми т., Соч., т.
14, М.-Л., 1967, с. 23.}
Главный недостаток стихотворений Бенедиктова Белинский видел в
невыдержанности мысли, стиха, самого языка! ‘Как в романе или драме
невыдержанность характеров, неестественность положений, неправдоподобность
событий обличают работу, а не творчество, так в лиризме неправильный язык,
яркая фигура, цветистая фраза, неточность выражения, изысканность слога
обличают ту же самую работу <...> Стих, переложенный в прозу и обращающийся
от этой операции в натяжку, так же как и темные, затейливые мысли,
разложенные на чистые понятия и теряющие от этого всякий смысл, обличают
одну риторическую шумиху, набор общих мест’. {Белинский В. Г., Полн. собр.
соч., т. 1, М., 1953, с. 360-361. Далее ссылки на это издание приводятся в
тексте.} Эта мысль подкреплялась в статье длинным перечнем примеров.
‘Посмотрите, — писал Белинский, — как неудачны его (Бенедиктова. — Ф. П.)
нововведения, его изобретения, как неточны его слова? Человек у него
_витает_ в рощах, волны грудей у него превращаются в _грудные волны, камень
лопает_ (вм. _лопается_), <...> _степь беспредметна, стоит безглаголен,
сердце пляшет, солнце сентябревое_, валы _лижут_ пяты утеса, _пирная_
роскошь и веселие, _прелестная сердцегубка_ и пр.’ (I, 362).
Не называя Шевырева по имени, Белинский самым решительным образом
оспаривал его утверждение, что в творчестве Бенедиктова заговорила полным
голосом _поэзия мысли_. ‘Мы этого не видим, — негодовал критик. — Г-н
Бенедиктов воспевает все, что воспевают молодые люди: красавиц, горе и
радости жизни, где же он хочет выразить мысль, то или бывает слишком темен,
или становится холодным ритором’ (I, 362). По мнению Белинского, мысль в
поэзии может существовать только в слиянии с чувством. ‘И наоборот, очень
понятно, что сочинение, в котором есть чувство, не может быть без мысли’ (I,
365). В творениях высокой поэзии, на взгляд критика, ‘мысль уничтожается в
чувстве, а чувство уничтожается в мысли, из этого взаимного уничтожения
рождается высокая художественность’ (I, 365).
К спорным сторонам таланта Бенедиктола Белинский относил его описания,
называя их при этом ‘прекрасными формами, которым недостает души’ (I, 368).
Признавая ‘К Полярной звезде’ ‘чудом’ по красоте стиха, он видел недостаток
этого стихотворения в описательности и отсутствии мысли.
Коснувшись в статье вопроса об эротизме некоторых стихотворений поэта,
Белинский тактично оговорился, что их в сборнике немного, и, указав лишь на
одно из них (‘Наездница’), тут же заметил, что их ‘решительно не следовало
печатать’ (I, 370). ‘Мы не требуем от поэта нравственности, — писал критик,
— но мы вправе требовать от него грации в самых его шалостях, и, под этим
условием, мы ни одного стихотворения г. Языкова не почитаем безнравственным,
и, под этим же условием, мы почитаем упомянутое стихотворение г. Бенедиктова
очень неблагопристойным и сверх того видим в нем решительное отсутствие
всякого вкуса’ (I, 370).
Написанием рассмотренной выше статьи Белинский отнюдь не считал свое
исследование вопроса о Бенедиктове завершенным. Правда, в статье ‘Ничто о
ничем’ (январь 1836 года) критик заявил, что он ‘решился не говорить более
об этом предмете: пусть решит этот вопрос время’ (II, 50), хотя тут же,
сообщая о выходе в свет ‘Стихотворений Кольцова’ как о ‘приятном явлении’,
выражал сожаление, что ‘г. Кольцову не так посчастливилось, как г.
Бенедиктову’ (II, 50). Не мог воздержаться Белинский от суждений о
Бенедиктове и в статье ‘О критике и литературных мнениях ‘Московского
наблюдателя» (май 1836 года), в которой, рассматривая повторно пресловутую
рецензию Шевырева, возмущался тем, что для этого критика ‘сам Пушкин ниже г.
Бенедиктова’ (II, 151).
В августе 1836 года второе издание первого сборника Бенедиктова было
отрецензировано Белинским с единственной целью — напомнить читателям, что
вторичное прочтение стихов поэта не изменило, а еще более утвердило его
первоначальное мнение о них. ‘У г. Бенедиктова, — писал он, — по-прежнему
‘сверкают веселья, любовь гнездится в ущельях сердец, дева вносится на
горящей ладони в вихрь кружения, любовь блестит цветными огнями сердечного
неба, чудная дева влечет _магнитными_ прелестями _железные_ сердца, солнце
вонзает в дождевые капли пламя своего луча, искра души прихотливо подлетает
к паре черненьких глаз и умильно посматривает в окна своей храмины, Матильда
сидит на жеребце плотным усестом, могучею рукою вонзается сталь правды в
шипучее сердце порока, морозный пар бесстрастного дыханья падает на пламя
красоты’, и пр. пр. Да,, все эти выражения у г. Бенедиктова стоят
по-прежнему, а мы по-прежнему думаем, что тот совсем не поэт, кто прибегает
в своих стихах к подобным украшениям’ (II, 208).
Итоговая оценка Бенедиктова великим критиком была вызвана Появлением в
1842 году ‘второго’, а по существу третьего издания первой книги
стихотворений поэта. Осудив в конце 1840 года свое ‘примирение с
действительностью’, Белинский увидел вскоре ‘альфу и омегу веры и знания’ в
‘идее социализма’ (XII, 66). Оценивая Бенедиктова с новых позиций, критик
нашел в его творчестве ‘поэзию средних кружков бюрократического
народонаселения Петербурга. Она вполне выразила их, с их любовью и
любезностию, с их балами и светскостию, с их чувствами и понятиями’ (VI,
494). Говоря о Бенедиктове, что ‘он то же самое в стихах, что Марлин-ский в
прозе’, Белинский находил у них ‘крайность внешнего блеска и кажущейся силы
искусства’ (VI, 493). Желая, однако, ослабить крайнюю суровость своих
оценок, Белинский заканчивал свою рецензию следующими словами: ‘Впрочем,
местами, хотя и редко, у г. Бенедиктова проблескивают истинно поэтические
чувства, проглядывает чувство искреннее и задушевное…’ (VI, 496). В
качестве примера критик приводил двенадцать начальных строк из стихотворения
‘Озеро’.
Касаясь вопроса о неприязни Белинского к Кукольнику и, особенно, к
Бенедиктову, И. А. Гончаров спустя многие годы вспоминал: ‘Вычурность
некоторых стихотворений, в самом деле поразительная при таланте и уме
Бенедиктова, делала его каким-то будто личным врагом Белинского. Зная лично
Бенедиктова как умного, симпатичного и честного человека, я пробовал иногда
спорить с Белинским, объясняя обилием фантазии натяжки и преувеличения во
многих стихотворениях, — указывая, наконец, на мастерство стиха и проч.,
Белинский махал рукой и не хотел признать ничего, ничего’. {Гончаров И. А.,
Собр. соч., т. 8, М., 1955, с. 55.}
Видеть в отзывах Белинского о Бенедиктове проявление личной ненависти
было бы, конечно, грубой ошибкой. Уже в начале литературной деятельности
Белинского определилось отрицательное отношение его к романтизму. В 1836
году самого В. Гюго русский критик назовет ‘жертвой нелепого романтизма’
(II, 212). Тем более неприемлем для Белинского был ультраромантизм
Бенедиктова. Вместе с тем статья Шевырева в ‘Московском наблюдателе’,
объявлявшая последнего провозвестником новой эпохи в русской поэзии,
придавала рассмотренным выше высказываниям критика оттенок дошедшего до
личной неприязни нерасположения к поэту и его апологету.
С помянутыми высказываниями был, безусловно, знаком и Пушкин,
внимательно следивший за всеми статьями Белинского, появлявшимися в
‘Телескопе’. {См.: Прийма Ф. Я., Пушкин и Белинский. — ‘Русская литература’,
1977, Ќ 1, с. 35.} Единственное печатное упоминание Бенедиктова Пушкиным
содержится в его ‘Письме к издателю’ 1836 года, во фразе: ‘Новые поэты,
Кукольник и Бенедиктов, приняты были с восторгом’, {Пушкин, Полн. собр.
соч., т. 12, М.-Л., 1949, с. 98.} в которой пушкинисты не без оснований
усматривают иронический смысл. Мнения Пушкина о Бенедиктове, дошедшие до нас
в передаче других лиц, проанализированные в свое время Л. Я. Гинзбург,
привели исследовательницу к выводу о двойственном, а потому и сдержанном
отношении великого поэта к ‘феномену’ Бенедиктова. {См.: Гинзбург Лидия,
Пушкин и Бенедиктов. — В кн.: ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’,
М.-Л., 1936, Ќ 2, с 148-182.} В момент, когда в своих оценках последнего
участники литературного движения придерживались полярных взглядов, позиция
Пушкина была гораздо ближе к позиции Белинского, чем к противостоящему ей
взгляду Шевырева, и в этом была своя закономерность. Статья о Бенедиктове в
ноябрьском номере ‘Телескопа’ за 1835 год принадлежала к числу тех немногих
статей, по которым прежде всего и составил Пушкин собственное представление
о незаурядной одаренности молодого ‘телескопского’ критика, чем и было
предопределено затем, в середине октября 1836 года, обращение Пушкина через
П. В. Нащокина к Белинскому с предложением сотрудничества в ‘Современнике’.
{До середины октября 1836 г. в ‘Телескопе’ было опубликовано всего шесть
статей молодого Белинского, подписанных его полным именем, а именно: 1. ‘О
русской повести и повестях г. Гоголя’ (1835), 2. ‘О стихотворениях г.
Баратынского’ (1835), 3. ‘Стихотворения Владимира Бенедиктова’ (1835), 4.
‘Стихотворения Алексея Кольцова’ (1835), 5. ‘Ничто о ничем’ (1836), 6. ‘О
критике и литературных мнениях ‘Московского наблюдателя» (1836).}
В статье Л. Я. Гинзбург ‘Бенедиктов’, опубликованной в 1939 году, была
дана весьма удачная характеристика его поэтического почерка. ‘Метафорический
стиль, — писала исследовательница, — т. е. стиль, отличающийся обилием
неожиданных, сложных, развернутых образов, присущ был и немецкому и
французскому романтизму. Немецкие романтики обосновывали метафору
философски. Метафорический стиль соответствовал для них идеалистическому
представлению об одухотворенности природы. Стиль Бенедиктова — на периферии
романтизма, он уже начисто оторван от философских истоков направления. Но в
процессе ликвидации карамзинистских традиций сугубая метафоричность
Бенедиктова оказалась одним из существенных факторов. Элегические поэты
10-20-х гг. избегают непредвиденных, заметных метафор или сравнений,
образов, являющихся изобретением поэта, они предпочитают прямо называть,
перечислять предметы или пользоваться постоянными эпитетами и сочетаниями
слов, передававшимися из стихотворения в стихотворение, от поэта к поэту
(‘нежная дева’, ‘пламенная душа’, ‘томный взор’, ‘ветреная младость’ и т.
п.). У эпигонов в этих постоянных сочетаниях слова теряли свое вещественное
значение, становились абстрактными. Поэтический образ как бы не являлся
достоянием личного творческого опыта. Напротив того, резкая, непредвиденная
метафора романтиков — всегда новая концепция вещи, всегда индивидуальный
случай. Практика Бенедиктова (при всех крайностях и срывах) прививала
русской поэзии навыки романтического строения образа’. {Гинзбург Л. Я.,
Бенедиктов. — В кн.: Бенедиктов, Стихотворения, ‘Б-ка поэта’ (Б. с), Л.,
1939, с. XXIV.}
Приведенное суждение исследовательницы нуждается все же в одной
существенной оговорке. Романтическая концепция Бенедиктова опиралась на опыт
современной ему поэзии, не восходя непосредственно ни к одной из зарубежных
или отечественных литературных теорий или деклараций, и была в полном смысле
этого слова самостоятельной. В силу этого, надо полагать, новаторство
Бенедиктова в области лексической сводилось к созданию различного рода
неологизмов и не претендовало на реформу традиционного поэтического эпитета,
в чем убеждают нас поэтические особенности такого типического в этом
отношении текста, каким является бенедиктовское стихотворение ‘К
очаровательнице’ (1835): образ _ненаглядный_, мечта _чистейшая_, взор
_благосклонный_, речь _искренняя_, голос _небесный_, ресницы _пушистые_,
туман _радужный_, огонь _заоблачный_, стан _эфирный_, денница _ясная_, душа
_ревнивая_, гром _военный_, веселье _дикое_, шепот _таинственный_, шалаш
_сумрачный_, клик _заздравный_, муза _бивачная_, любовь _святая_, обман
_пленительный_ и т. п. Только в словосочетании ‘женолюбивая мечта’ обращает
на себя внимание новизна бенедиктовского эпитета.
Другое дело — бенедиктовские метафоры и сравнения:
Снова ясно, вся блистая,
Знаменуя вешний пир,
Чаша неба голубая
Опрокинута на мир.
(‘Облака’)
Божественно, гармонии царица!
Страдальца грудь вновь жизнию полна,
Она — всего заветного темница,
Несчастий храм и счастия гробница —
Вновь пламенем небес раскалена.
(‘N. N-ой’)
Вот скоро при взмахе блеснет и присвистнет!
Где жизнь твоя, ратник? Была такова!
Фонтанами влага багровая прыснет,
Расколото сердце, в ногах голова!
(‘Возвратись!’)
Новаторская роль в поэтическом стиле Бенедиктова принадлежала также
теме, не чуждавшейся порою изысканности или же броской сюжетной ситуации (‘К
Полярной звезде’, ‘Чудный конь’, ‘Смерть в Мессине’, ‘Ореллана’,
‘Наездница’, ‘Прощание с саблей’ и многие другие).
Мы не говорим уже о том, что, как и всякий поэт, сформировавшийся в
1830-е годы, Бенедиктов, даже не будучи романтиком в строгом смысле слова,
разрушал в процессе творчества унаследованную от системы классицизма
жанровую иерархию.
Усложненный метафоризм Бенедиктова испытал на себе воздействие поэзии
Г. Р. Державина (‘Водопад’, ‘Русские девушки’, ‘Рождение красоты’ и т. д.),
что не исключает и причастности к его возникновению драматургии В. Т.
Нарежного (‘Все дьяволы бездны ревели тогда в моем сердце’ и т. д. —
‘Димитрий Самозванец’) и повестей раннего Гоголя. Гоголевские метафоры типа:
месяц — это ‘блистательный царь ночи’, или ‘пруд <...> держал в холодных
объятиях своих далекое темное небо’ (из повести ‘Майская ночь, или
Утопленница’), гоголевское сравнение Днепра с ‘зеркальной дорогой без меры в
ширину и без конца в длину’, и поэтому ‘ему нет равной реки в мире’ (из
повести ‘Страшная месть’), могли оказать непосредственное воздействие на
строение образа в ранних, а отчасти и в позднейших стихотворениях
Бенедиктова.
Для характеристики генезиса экспрессивной образности Бенедиктова
несомненный интерес представляет стихотворение ‘И. А. Гончарову’, на
создание которого вдохновил поэта вид швейцарских гор:
Гора с горой в размерах споря
И снежной пенясь белизной,
Вдали являлись предо мной
В твердыню сжавшегося моря
Окаменелою волной.
Как будто, ярой мощи полны,
Всплеснулись к небу эти волны,
И, поглощая прах и пыль,
Сквозь тучи хлынув в высь лазури,
Оцепенели чада бури,
И вдруг сковал их вечный штиль,
И, не успев упасть, нависли
В пространстве, — над скалой скала
И над горой гора, как мысли,
Как тени божьего чела.
Не исключена возможность, что, создавая эту высокохудожественную
картину, поэт шел не только от личных впечатлений, но и от сохранившегося в
его памяти или подсознании следующего изображения Карпатских гор в ‘Страшной
мести’ Гоголя: ‘Нет таких гор в нашей стороне <...> чуден и вид их: не
задорное ли море выбежало в бурю из широких берегов, вскинуло вихрем
безобразные волны, и они, окаменев, остались недвижимы в воздухе?’
Не ограничиваясь отечественными источниками, молодой поэт мог
унаследовать отдельные приемы поэтической техники у французских романтиков
‘неистовой школы’ и, наконец, у родоначальников субъективной поэтики
немецких штюрмеров Гете и Шиллера.
Приведенный выше пример космического сравнения у зрелого Бенедиктова мы
назвали высокохудожественным. Однако чаще всего неожиданная образность поэта
вызывала справедливые нарекания критики. Ярким примером подобного рода
образности может служить ранняя редакция стихотворения ‘Холодное признание’:
Нет, милая, не тем мой полон взор,
Он не горит безумною любовью, —
И что любовь? — Кровавый разговор
Слепой мечты с огнемятежной кровью…
…Снег на сердце, но то не снег долин,
Почиющий под саваном тумана, —
Нет, это снег заоблачных вершин,
Льдяной венец потухшего волкана.
Поэт не оставался равнодушным к критическим замечаниям в свой адрес. Во
втором издании своих стихотворений он, внимая совету Белинского, исправил в
стихотворении ‘Напоминание’ строки
Нина, помнишь ли мгновенья, —
Или времени струи
Возрастили мох забвенья
На развалинах любви?
на следующие:
Нина, помнишь те мгновенья,
Или времени поток
В море хладного забвенья
Всё заветное увлек?
Строфа действительно освободилась от эпатирующей и безвкусной метафоры.
По указанию Белинского исправил поэт также две последние строки в
стихотворении ‘Наездница’, придав ему тем самым требуемую благопристойность.
Суждения Белинского в творческом сознании Бенедиктова сопровождались,
однако, не только отмеченными выше, но и более существенными,
‘сейсмическими’ сотрясениями. Не случайно в стихотворении, вписанном в 1836
году в альбом Е. А. Карлгоф, Бенедиктов пережитый им накануне успех назовет
‘сомнительным венцом’.
Примерно с 1837 года мысль о призрачности поэтической славы начинала
все чаще посещать Бенедиктова. Разочарование в его поэзии, помимо И. С.
Тургенева, о чем было сказано выше, пережили также и А. Фет, и Ап.
Григорьев, и А. Вельтман, и, главное, значительная часть литературной
молодежи, влиявшей на вкусы широкой читательской массы. К началу 1840-х
годов уже никто не мог произнести о Бенедиктове слов, подобных тем, которые
пришлось услышать А. А. Фету в 1836 году от одного московского
книгопродавца: ‘Этот почище Пушкина-то будет’ {Фет А., Ранние годы моей
жизни, М., 1893, с. 153.}.
Утрата читательских симпатий к поэзии Бенедиктова совпала с падением
интереса к стихам в русской журналистике 1845-1855 годов, сориентированной
всецело на публикацию произведений прозы. С 1850 по 1852 год поэт вообще
нигде не печатался. Тем не менее годы, воспринимавшиеся публикой как период
абсолютного молчания Бенедиктова, в действительности заполнили интенсивные
творческие поиски, вызванные критическим осмыслением пройденного им
писательского пути.
Среди вещей, написанных Бенедиктовым с 1838 по 1854 год, обращает на
себя внимание стихотворение ‘Порыв’, опубликованное в ‘Одесском альманахе’
на 1839 год и не вошедшее в сборники поэта, изданные в 1838 и в 1842 годах.
Стихотворение автобиографично и дает нам представление о ‘дикаре’, который в
силу необходимости ‘притворством’, но, увы, напрасным, вынужден был скрывать
свою ‘лесную природу’:
Природа была мне в притворстве уликой, —
Впиваясь в ее вековую красу,
Я рос на раздольях Карелии дикой,
Над озером бурным, в угрюмом лесу.
Со мной вы расстались, деревья родные!
Я помню, в минуты прощальной поры
Как слезы катились у вас смоляные
Живым янтарем из-под темной коры,
Как вы мне, сгибаясь, главами кивали,
Даря свой последний, унылый привет,
Как мне ваши листья по ветру шептали:
‘Куда ты уходишь? — Там счастия нет!’
К этому стихотворению не только по мысли, но и по ритмическому рисунку
своему тесно примыкает стихотворение ‘К товарищам детства’ (1841), в котором
автор предпринял попытку изобразить тот уголок земли, где прошло его
детство:
Где лирой Державин бряцал златострунной,
Где воет Кивача ‘алмазна гора’,
Где вызваны громы работы чугунной,
Как молотом божьим — десницей Петра,
Где след он свой врезал под дубом и сосной,
Когда он Россию плотил и ковал —
Державный наш плотник, кузнец венценосный,
Что в деле творенья творцу помогал, —
Там, други, по милости к нам провиденья,
Нам было блаженное детство дано
И пало нам в душу зерно просвещенья
И правды сердечной живое зерно.
Дело не столько в том, что ранее подобного рода пейзажей не было у
поэта, сколько в том, что стихотворения эти в целом были свободны от
присущих его прежним природоописаниям физиологических аксессуаров.
С мая по сентябрь 1839 года Бенедиктов находился в служебной поездке в
Одессу и Крым, впечатления от которой легли в основу крымского цикла его
стихотворений, работа над которым продолжалась несколько лет. Лишь отдаленно
связанный с предшествовавшими ему отражениями крымских впечатлений
(‘Крымские сонеты’ Адама Мицкевича и ‘Бахчисарайский фонтан’ А. С. Пушкина),
цикл этот продемонстрировал перед читателем зрелость и самостоятельность
поэтического почерка автора. Лирический герой ‘Путевых заметок и
впечатлений’ Бенедиктова — это страдающий от неразделенного чувства любви и
одиночества странник. Вполне оправданны поэтому даже такие неожиданные для
читателя мысли, которыми делится с ним иронически настроенный герой:
Может быть, сдается мне, сейчас —
В этот миг — сорвется этих масс
Надо мной висящая громада
С грохотом и скрежетаньем ада,
И, моей венчая жизни блажь,
Здесь меня раздавит этот кряж,
И, почет соединив с обидой,
Надо мной он станет пирамидой,
Сложенной из каменных пластов.
Лишь мелькнет последнее мгновенье —
В тот же миг свершится погребенье,
В тот же миг и памятник готов.
Похорон торжественных расходы,
Памятник — громаднее, чем своды
Всех гробниц, — и залп громов, и треск,
Певчий — ветр, а факел — солнца блеск,
Слезы — дождь, — всё, всё на счет природы,
Всё от ней — и где? В каком краю? —
За любовь к ней страстную мою!
(‘Обвалы’)
Глядя на то, как рука времени придает особый вид ‘зодчеству природы’ и
как под воздействием воды и ветра ‘стираются и низятся хребты и рушатся
дряхлеющие горы’, обгоняющий свой век автор ставил перед читателем
экологическую проблему:
Быть может, здесь раскинутся поля,
Развеется и самый прах обломков,
И черепом ободранным земля
Останется донашивать потомков.
Мир будет — степь, народы обоймут
Грудь плоскую тоскующей природы,
И в полости подземные уйдут
Текущие по склонам горным воды,
И, отощав, иссякнет влага рек,
И область туч дождями оскудеет,
И жаждою палимый человек
В томлении, как зверь, освирепеет,
Пронзительно свой извергая стон
И смертный рев из пышущей гортани,
Он взмечется и, воздымая длани,
Открыв уста, на голый небосклон
Кровавые десницы обратит,
И будет рад тогда заплакать он,
И с жадностью слезу он проглотит! ..
(‘Горы’ )
Характеристика научной проблематики в стихах Бенедиктова первого
периода его творчества (до 1850 года) была бы неполной, если бы мы не
остановились на его стихотворении ‘Тост’, содержавшем здравицу в честь
‘праматери людей’, Земли, которая
Ныне так же, как бывало,
Мчится в пляске круговой
В паре с верною Луной,
Мчит с собой, судьбы, законы,
Царства, скипетры и троны
На оси своей крутит
И вкруг Солнца их вертит,
а также здравицу ‘в честь и славу всех миров’,
Где горит сей огнь всемирный
Будто люстры в зале пирной,
Где танцуют все миры,
Нам неслышным внемля арфам, —
Где, роскошным белым шарфом
Облекая неба грудь,
Перекинут Млечный Путь.
Как бы ни был наивен бенедиктовский ‘Тост’, мы склонны рассматривать
его как одну из немногих в русской поэзии XIX века (о зачинателях
космической темы Ломоносове и Державине мы здесь не говорим) попыток
освоения космической тематики.
Возвращаясь к области ‘традиционной’ лирики Бенедиктова, мы рассмотрим
здесь два его стихотворения, написанные на тему любви. Первое из них — ‘И
тщетно всё’. Поворотный пункт сюжетного развития этой пьесы передан в шестой
ее строфе,
Без бурного, мучительного пылу
Я созерцал явленья красоты
И тихую высматривал могилу, —
Венок и крест… и вдруг явилась ты!
Простившийся в свое время с любимой, лирический герой, навсегда
сраженный новой случайной встречей с нею, готов придать ей провиденциальное
значение, так как во всем этом ‘сказывался бог’. Стихотворение это
напоминает нам знаменитое пушкинское ‘Я помню чудное мгновенье. ..’,
амплификацией которого (девять строф против восьми пушкинских) оно и
является. Несмотря на свой подражательный характер, стихотворение ‘И тщетно
всё’ представляет для нас интерес как одна — и далеко не единственная —
попытка обращения Бенедиктова к пушкинской традиции освещения любовной темы
(стихотворения ‘Мороз’, ‘К ней’, ‘Поздно’ и другие). Полной авторской
самостоятельностью отличается стихотворение ‘Нетайное признание’, в котором
изложено взятое не из книг, а из действительности чувство благоговения поэта
перед замужней женщиной, отношения с которой предопределялись их взаимным
уважением к нормам общественной этики:
…С вниманьем постоянным
Вам преданный и ныне так, как встарь,
Проникнут я к вам чувством безымянным,
И потому не вставленным в словарь…
…Оно не так бессмысленно, как служба
Поклонников, ласкателей, рабов,
Оно не так бестрепетно, как дружба,
Оно не так опасно, как любовь.
Оно милей и братского сближенья,
И уз родства, заложенных в крови,
Оно теплей, нежнее уваженья
И, может быть, возвышенней любви.
Чистота нравственного чувства — вот отличительная черта этого любовного
стихотворения поэта, достойного занять свое место в книге русской любовной
лирики, составленной по правилам самого строгого отбора.
Особое место в автобиографической лирике Бенедиктова занимает
стихотворение ‘Тоска’, в котором присущая поэту сюжетность полностью
отсутствует. ‘Тоска’ — этюд, посвященный анализу самого психического
процесса, попытка объяснить, почему у автора (или его лирического героя)
‘порою темнеет душа’, тогда как никаких видимых причин для этого нет и когда
в предчувствия он не верит.
Нет! — это не будущих бедствий залог,
Не скорби грядущей задаток,
Не тайный на новое горе намек,
А старой печали остаток.
Да, это действительно остаток накопленной ранее и порой прорывающейся
наружу нравственной горечи, причина которой героем давно забыта. Лишь на
мгновение у героя пробуждается порыв развеять собственную тоску общением с
добрыми людьми. Однако
Их много — и слишком — к утехе моей.
Творец мой! Кому не известно,
Что мир твой так полон прекрасных людей,
Что прочим становится тесно?
Нет, даже самые прекрасные люди не могут помочь страдальцу, так как
тоска его слишком индивидуальна и интимна, чтобы ее можно было выкладывать
перед ними, не нанеся урона чувству собственного достоинства. В итоге герой
обречен на длительное, если не на пожизненное сосуществование с нею, хотя
Ее ласка жестка, ее чаша горька,
Но есть в ней и тайная сладость,
Ее схватка крепка, и рука нелегка,
Что же делать? Она ведь — не радость!
Ритмические перебои в нечетных стихах этой строфы не случайны, они
передают кульминационный момент авторского переживания, за которым следует
возвращающая нас к прежнему ритму концовка:
Останусь один. Пусть никто из друзей
Ее не осудит, не видит,
И пусть ни единый из добрых людей
Насмешкой ее не обидит!
Стихотворение ‘Тоска’ являет собой замечательный пример единства
художественной формы и содержания. Слова и выражения: ‘недужное сердце’,
‘горючие слезы’, ‘ненастье’, глагол ‘воротиться’ придают стихотворению
колорит фольклорности, они призваны показать, что, являясь глубоко
индивидуальным, изображенное автором душевное переживание сродни также и
тоске общенациональной.
Уже первые строки стихотворения ‘Горемычная’ вводят нас в мир,
совершенно отличный от мира героев ранних стихотворений Бенедиктова.
Жаль мне тебя, моя пташечка бедная:
Целую ночь ты не спишь,
Глазки в слезах — изнуренная, бледная,
Всё ты в раздумье сидишь.
Последующие строфы изображают мужа горемычной — мастерового-горожанина,
затеявшего после трудового дня вместе с закадычными друзьями карточную игру,
переходящую постепенно в перебранку и пьянку. Появление ‘красоток-сударочек’
завершает эту картину и позволяет автору обратиться снова к горемычной со
словами:
Может быть, пьяный, он с бранью воротится,
Может, даст волю рукам,
Ты ж, ожидая такого сожителя,
Мне отвечаешь, стеня:
‘Так суждено: полюбила губителя —
Пусть же он губит меня!’
Нам пришлось довольно подробно остановиться на этом
стихотворении-сценке с тем, чтобы продемонстрировать близость писательского
почерка Бенедиктова к мастерству писателей ‘натуральной школы’.
На первый взгляд, странную форму избирает автор для стихотворения
‘Звездочет’ (1842-1850).
Супротив столицы датской
Есть неважный островок.
Жил там в хижине рыбацкой
Седовласый старичок…
Но форма эта отнюдь не случайна, поскольку рассказ об этой построенной
по королевскому приказу обсерватории для всемирно известного астронома Тихо
де Браге вкладывался автором в уста простолюдина-датчанина. Это печальная
повесть о неожиданно возникших и столь же неожиданно рухнувших надеждах
великого ученого.
Стихотворение ‘Богач’ выделяется из ранней лирики Бенедиктова прямой
постановкой социальной темы, вопроса, почему ‘лице-зренья удостоясь
господина своего, люди кланяются в пояс, лижут прах пяты его’. Стремясь
разгадать психологию толпы, поэт приходит к выводу: люди знают, что богач —
скуп, и они нисколько не рассчитывают на его щедрость, но, даже зная это,
они религиозно поклоняются ему, ибо богач — олицетворение ‘золотого тельца’,
силы, которая в состоянии уничтожить все, стоящее на ее пути.
Люди знают: это — сила!
Свойство ж силы — мять и рвать,
Чтоб она их не крушила,
Не ломала, не душила —
Надо честь ей воздавать…
Несмотря на свою публицистичность, стихотворение ‘Богач’
свидетельствовало о переходе Бенедиктова с позиций, сформулированных им в
эпиграфе из Гете к сборнику стихотворений 1835 года (‘Я пою, как поет птица,
живущая на ветке’), на позиции поэта, активно вторгающегося в решение
жизненно важных вопросов.
Ввиду вышесказанного странно выглядит упрек Б. Садовского, будто
Бенедиктов, получивший известность как ‘чистый’ поэт, выступил в качестве
‘обличителя’ лишь после появления новых веяний ‘в общественных, а главное в
правительственных ‘сферах». {Садовский Б. А., Поэт-чиновник. — ‘Русская
мысль’, 1909, кн. 11, с. 79.} Столь же несуразным представляется нам также и
суждение, высказанное относительно недавно составителями книги, адресованной
широкому кругу преподавателей и учащихся: ‘В 50-60-е гг. Бенедиктов, желая
поднять свою былую популярность, пытался примкнуть к общественному движению
эпохи, но дальше ограниченного либерализма пойти не смог. В своих стихах он
бранит то, что уже официально отвергнуто, борется с пороками, уже
заклейменными. Вычурность его стиля осталась неизменной’. {Русские писатели.
Биобиблиографический словарь, М., 1971, с. 188.}
Вопрос о том, что переход на новые позиции — критицизма и
обличительства — был для Бенедиктова вполне искренним и совершился где-то
между 1842-1852 годами, то есть задолго до появления ‘новых веяний’,
представляется нам ясным и не требующим дополнительных дискуссий. Сложнее
обстоит дело с утверждением, будто поэт боролся со злом уже ‘официально
отвергнутым’. Ведь подобного рода обвинение в 1857 году предъявлял
Бенедиктову и Добролюбов, дополняя его, однако, одной-единственной фразой:
‘Правда, что это не есть недостаток, свойственный одному только г.
Бенедиктову: такова почти вся наша литература последнего времени’.
{Добролюбов Н. А., Собр. соч. в 9-ти т., т. 2, М.-Л., 1962, с. 194.} Грех
‘обличительства’ находил Добролюбов даже в таком замечательном русском
писателе, каким считал он Салтыкова-Щедрина, не говоря уже о Майкове,
Щербине и Полонском. Как известно, свое несогласие с Добролюбовым по поводу
‘обличительства’ в двух статьях, ‘Very dangerous!’ (1859) и ‘Лишние люди и
желчевики’ (1860) выразил А. И. Герцен.
В дополнение к сказанному любопытно будет познакомиться с мнением о
поэзии Бенедиктова Т. Г. Шевченко, относящимся ко времени возвращения
украинского поэта из ссылки на пароходе ‘Князь Пожарский’ и зафиксированным
в дневнике от 2 сентября 1857 года. ‘Сегодня в 7 часов утра случайно
собрались мы в капитанской каюте И слово за слово из обыденного разговора
перешли к современной литературе и поэзии. После недолгих пересудов я
предложил <...> прочесть ‘Собачий пир’ из Барбье <...> Бенедиктов, певец
кудрей и прочего тому подобного, не переводит, а воссоздает Барбье.
Непостижимо! Неужели со смертию этого огромного нашего Тормоза, как
выразился Искандер, поэты воскресли, обновились? <...> Наш добрый, милый
капитан <...> достал из своей заветной портфели его же, Бенедиктова, ‘Вход
воспрещается’ и с чувством поклонника родной обновленной поэзии прочитал
нам, внимательным слушателям. Потом прочитал его же ‘На Новый 1857 год’. Я
дивился и ушам не верил. Много еще кое-чего упруго-свежего, живого было
прочитано нашим милым капитаном. Но я все свое внимание и удивление
сосредоточил на Бенедиктове, а прочее едва слушал’. {Шевченко Тарас, Собр.
соч. в 5-ти т., т. 5, М., 1956, с 116-417.} В этой дневниковой записи
удивляет то, что ‘нецензурный’ ‘Собачий пир’ и опубликованный в подцензурной
печати ‘На Новый 1857 год’, пронизанный царистскими иллюзиями,
воспринимаются комплексно, как поэтическое слово новой эпохи. И спустя семь
месяцев, на седьмой день по прибытии в Петербург, 3 апреля 1858 года,
Шевченко с друзьями-поляками торопится навестить Бенедиктова на квартире и
оставляет об этом в ‘Дневнике’ следующую запись: ‘Встретил он меня
непритворно радостно, и после разнородных разговоров он, по моей просьбе,
прочитал нам некоторые места из ‘Собачьего пира’ (Барбье), и теперь только я
уверился, что тот великолепный перевод принадлежит действительно
Бенедиктову’. {Там же, с. 221-222.}
Свобода — женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке,
Свобода — женщина с широким, твердым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо веющим по ветру красным флагом,
Под дымом боевым…
…Свобода — женщина, но, в сладострастье щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Написанный по свежим следам событий французской июльской революции 1830
года, ‘Собачий пир’ (‘La curee’) сделал неизвестное дотоле имя Огюста Барбье
прославленным и популярным. Засвидетельствованное ‘Дневником’ Т. Г. Шевченко
чтение ‘Собачьего пира’ Барбье самим переводчиком — единственное в своем
роде. Нам известны публичные выступления Бенедиктова с чтением стихов,
прошедших цензуру, но ‘Собачьего пира’ среди них мы не встретим, ибо
стихотворение это принадлежало к ‘запретному’ поэтическому фонду и было
опубликовано впервые в ‘Русской потаенной литературе’ Н. П. Огаревым в
Лондоне в 1861 году (без имени переводчика), перепечатывалось во втором
выпуске ‘Лютни’ Э. Л. Каспровича в Лейпциге (1874) и в других изданиях
революционной эмиграции. В русской легальной печати впервые было
опубликовано в качестве перевода В. С. Курочкина в ‘Русской музе’ (СПб.,
1908) П. Ф. Якубовича. До середины 1920-х годов перевод этот считался
анонимным (см.: Барбье Огюст, Ямбы и поэмы, под ред. М. П. Алексеева,
Одесса, 1922, с. 114). Несмотря, однако, на то, что свой перевод ‘Собачьего
пира’ Бенедиктов нигде не афишировал, молва 1850-х годов упорно приписывала
авторство именно Бенедиктову, наглядным подтверждением чему служит и
‘Дневник’ великого украинского поэта.
Возможно, что опубликованное в конце 1857 года демократической ‘Искрой’
объявление, что с нового года коллектив сотрудников пополняется новыми
именами, в частности В. Г. Бенедиктовым, было рассчитано на то, что в
сознании наиболее осведомленных читателей это имя ассоциировалось с именем
переводчика знаменитых ямбов Огюста Барбье. Впрочем, росту известности
Бенедиктова в передовых общественно-литературных кругах могли способствовать
и другие данные, в особенности знакомство его с П. Л. Лавровым.
О ‘самом искреннем и самом глубоком уважении’ Бенедиктова к Лаврову
рассказывает в своих воспоминаниях Е. А. Штакеншнейдер. Именно Бенедиктов,
по словам мемуаристки, ввел Лаврова (вероятно, около 1857 года) в дом
Штакеншнейдеров, и вскоре она, дочь придворного архитектора, ‘стала смотреть
на вещи его (Лаврова. — Ф. П.) глазами, повторять его слова, любить, что он
любил, ненавидеть, что он ненавидел, одним словом, стала превращаться в
нигилистку, хотя этого слова еще не существовало в то время’. Любопытно, что
Бенедиктов говорил Е. А. Штакеншнейдер в период, когда сосланный в 1866 году
в Вологодскую губернию П. Л. Лавров при содействии Германа Лопатина
совершает в начале 1870 года свой побег за границу. ‘У вас ведь есть его
стихотворения, написанные во время Крымской войны, хранящиеся в вашем
портфеле, которые мы не раз читали с вами, когда имя автора скрывалось и
было неизвестно’. {Штакеншнейдер Е. А., Дневник и записки, М.-Л., 1934, с.
360.} Стихотворения Лаврова, о которых здесь идет речь, это, по-видимому,
‘Пророчество’ и ‘Русскому народу’, опубликованные в 1857 году Герценом в
Лондоне, в ‘Голосах из России’, выпуск 4. Первое стихотворение при всем
политическом радикализме своем сводилось к требованию конституционной
монархии. Суровая критика прогнившего режима Николая I во втором
стихотворении (‘Нет, увлекался ты неведеньем и страстью, Ты прямодушье гнал,
В опасную игру своей играл ты властью И Русь позабывал’) завершалась
обращением к монарху явиться перед проснувшимся народом с повинной головой
(‘Смирись: летят часы, пройдут дни испытанья, История не ждет’).
Вспоминая, как в начале 1858 года П. Л. Лавров на ведомственной
квартире Бенедиктова читал еще не побывавшие в цензуре ‘Размышления у
парадного подъезда’ Н. А. Некрасова, П. И. Вейнберг писал: ‘Двери в кабинет
были тщательно заперты, прислуге было велено не входить, и Лавров вполголоса
прочел нам. После прочтения Бенедиктов нарушил наступившую тишину словами:
‘Прекрасно… но нужна большая смелость, чтоб писать подобные вещи!»
{‘Исторический вестник’, 1860, т. 80, Ќ 5, с. 473-474.}
Общность политических симпатий двух литераторов подтверждается также
тем, что ‘потаенное’ стихотворение П. Л. Лаврова ‘Часовые’ (1856, август) в
автографе посвящалось Владимиру Григорьевичу Бенедиктову, хотя в первой
публикации его (‘Благонамеренный’ П. В. Долгорукова-1861, Ќ 12, с. 37-39),
как, впрочем, и во всех последующих, имя адресата указывалось сокращенно: В.
Г. Б. {См.: Бушканец Е. Г., Кто автор стихотворения ‘Часовые’? — В кн.:
‘Революционная ситуация в России 1859-1861 гг.’, М.-Л., 1974, с. 371-376.}
Будущий биограф Бенедиктова, бесспорно, откроет новые страницы общения
поэта с современной ему передовой мыслью России. Ограниченные находящимися в
нашем распоряжении данными, характеризуя взаимоотношения Бенедиктова с
Лавровым, мы приходим к следующему выводу: высшая их точка приходится на
период, когда политические симпатии Лаврова еще колебались между
конституционным монархизмом и радикальным демократизмом, которому он и отдал
впоследствии свое предпочтение. В этот момент Бенедиктов находил в
политических поисках Лаврова импонирующие его собственным настроениям черты.
Что же касается общественно-политического вольнодумства самого поэта, то оно
всегда довольствовалось теми возможностями, которые предоставлялись ему
существующим правопорядком. Примечательно все же, что стихи Бенедиктова,
написанные им в начале нового царствования, вызвали положительную реакцию Н.
Г. Чернышевского, выделившего их в своей статье о трехтомном ‘Собрании
стихотворений’ (СПб., 1856) поэта. ‘Наши поиски, — писал критик, — не были
совершенно напрасны: мы нашли три или четыре стихотворения, в которых г.
Бенедиктов, оставляя обыкновенные свои темы, обращается мыслью к событиям,
совершающимся вокруг нас, — из мира ‘взвинченных кудрей’, ‘фосфорных очей’ и
адских страстей, выражаемых натянутыми метафорическими гиперболами,
переходит в мир чувств, знакомых обыкновенным людям. Нам приятно было
убедиться, что г. Бенедиктов иногда выказывает в этих случаях чувства и
желания, достойные уважения’. {Чернышевский Н. Г., Полн. собр. соч., т. 3.,
М., 1947, с. 607.}
Процитировав полностью стихотворение ‘Стансы по случаю мира’,
Чернышевский нашел, что несколько его строф ‘заслуживают похвалы по мысли’ и
что в трех приведенных нами заключительных строфах ‘выражение замечательно
сильно’. {Там же, с. 610.}
Особого разговора заслуживают взаимоотношения Бенедиктова и Некрасова.
Некритическое следование Некрасова Бенедиктову в ‘Мечтах и звуках’ явилось
одной из причин резко отрицательного отзыва о них Белинского. Позднее в
статье ‘Русские второстепенные поэты’ (1849) Некрасов относил Бенедиктова к
поэтам, отдававшим преимущество ‘форме в ущерб содержанию’. {Некрасов Н. А.,
Полн. собр. соч. и писем, т. 9, М., 1950, с. 191, Далее ссылки на это
издание приводятся в тексте.} В апреле 1850 года, когда в ‘Современнике’ (ЌЌ
1 и 2) были уже опубликованы под рубрикой ‘Русские второстепенные поэты’
статьи В. П. Боткина об Н. П. Огареве и П. В. Анненкова об А. А. Фете,
Некрасов обратился с письмом к А. Н. Майкову: ‘Возьмитесь-ка написать о
каком-нибудь поэте-Бенедикт<ове>, Баратынс<ком>, Языкове, Дельвиге,
Подолинск<ом> или т. подобном — выбирайте любого…’ (X, 147). Статья о
Бенедиктове в ‘Современнике’, как известно, не появилась. Тем более
показателен некрасовский отзыв о поэте в рецензии на ‘Дамский альбом’ 1854
года: ‘Непостижимое сочетание дарования (не подверженного ни малейшему
сомнению) с невероятным отсутствием вкуса…’ (IX, 246).
В сентябре 1855 года Некрасов пародирует в своем журнале
‘славянофильское’ стихотворение Бенедиктова ‘К отечеству и врагам его’ (IX,
312), однако через три месяца в ‘Современнике’ же получило вполне
положительный некрасовский отзыв либерально-обличительное стихотворение
Бенедиктова ‘К России’ (IX, 365-366).
Несмотря на отсутствие личных дружеских отношений между Некрасовым и
Бенедиктовым, последний внимательно следил за деятельностью поэта
революционной демократии. В последние дни 1856 года, ознакомившись со
сборником только что вышедших в свет стихотворений Некрасова, Бенедиктов в
стихотворном послании, адресованном любимой женщине, выражал свое несогласие
с известным утверждением некрасовского Гражданина:
С твоим талантом стыдно спать,
Еще стыдней в годину горя
Красу долин, небес и моря
И ласку милой воспевать…
Как бы становясь на позиции своего критика, отождествляемого с автором
‘Поэта и гражданина’, Бенедиктов писал:
Не песен мы хотим любовных, —
Нам дело подавай, поэт!
Добудь из следствий уголовных
Нам занимательный предмет!
Войди украдкой в мрак темницы,
В вертеп разбоя, в смрад больницы
И язвы мира нам открой!
Пусть будет висельник, колодник,
Плетьми казненный огородник,
Ямщик иль дворник — твой герой!
(‘Увы! Мечты высокопарной…’)
Полемический подтекст этих строк был направлен против поэтической
декларации Некрасова, хотя вряд ли сам Бенедиктов придавал этой полемике
принципиальное значение. Дело в том, что он сам в стихотворении ‘К поэту’
советовал адресату ‘не вверяться сердечным тревогам’ и не видеть ‘подвиг
поэта’ в воспевании ‘вздохов любви’. В правильности своего выпада против
Некрасова Бенедиктов, по-видимому, не был уверен, поэтому-то стихотворение
‘Увы! Мечты высокопарной Прошел блаженный период…’ и осталось
неопубликованным. Об уважительном отношении Бенедиктова к некрасовскому
творчеству свидетельствует отмеченный выше восторженный отзыв о
‘Размышлениях у парадного подъезда’, равно как и сориентированность его
‘Сельских отголосков’ (1857-1859) на художественные нормы поэта-гражданина.
Отметим, кстати, что слова Старика из бенедиктовского стихотворения
‘Разговор’:
Боитесь вы сорвать покров,
Где зла скопляется излишек,
И, где бы обличать воров,
Вы обличаете воришек, —
были, несомненно, навеяны следующими стихами из некрасовского ‘Поэта и
гражданина’:
Бичуя маленьких воришек
Для удовольствия больших,
Дивил я дерзостью мальчишек
И похвалой гордился их.
В первом номере ‘Современника’ за 1860 год, по предложению Некрасова,
согласованному, как следует полагать, также с Добролюбовым и Чернышевским,
появляется публикация двух стихотворений Бенедиктова — ‘Борьба’, ‘И ныне’.
Надо отдать должное эстетическому вкусу .Некрасова, опубликовавшего два
лучших произведения политической лирики поэта, творческие возможности
которого журналом революционной демократии до самого последнего времени
недооценивались.
Всегда минувшее стояло
За свой негодный, старый хлам
И свежей силы не пускало
К возобновительным делам,
Всегда оно ворчало, злилось
И пело песню всё одну,
Что было лучше в старину,
И с этой песней в гроб валилось…
(‘Борьба’)
Ветхозаветная лексика наполнялась в стихотворении Бенедиктова новым
содержанием и смыслом:
Не унывай, о малодушный род!
Не падайте, о племена земные!
Бог не устал, — бог шествует вперед,
Мир борется с враждебной силой Змия.
(‘И ныне’)
Выступление Бенедиктова в ‘Современнике’ с двумя замечательными
стихотворениями изменило тон всех последующих упоминаний о поэте в статьях
Добролюбова. В статье ‘Стихотворения Ивана Никитина’ (‘Современник’, 1860, Ќ
4), написанной с позиций реализма, критик находил немотивированные
‘либеральные фразы’, ‘к которым способны и г. Бенедиктов, и г. Розенгейм, и
даже г. Минаев’, {Добролюбов Н. А., Собр. соч. в 9-ти т., т. 6, М.-Л., 1963,
с 172.} однако в напечатанной в той же книжке журнала рецензии на ‘Русскую
лиру’ Н. Тиблена, целью которой было ‘собрать лучшие пьесы с народным
характером, изображающие русский быт, русский люд, русское чувство’, читаем:
‘К некоторым поэтам собиратель не благоволит. Так, например, не взял он
ничего из Бенедиктова, Губера, Полонского, Стаховича, Хомякова, Щербины,
хотя у всех этих поэтов есть вещи, которые были бы в книжке г. Тиблена
гораздо приличнее многих из помещенных в ней <...> хоть бы гг. Бенедиктов
или Стахович — конечно, не бог весть как хорошо пишут, но отчего же бы не
поместить песен г. Стаховича там, где напечатана ‘Масленица на чужой’
стороне’? (Вяземского. — Ф. П.) Или почему ‘Малое слово о Великом’ или
‘России’ не могло бы поместиться рядом с пьесою ‘Кто он?» (А. Н. Майкова. —
Ф. П.). {Там же, с. 187.}
‘Малое слово о Великом’ Бенедиктова и стихотворение ‘Кто он?’ А. Н.
Майкова были посвящены одной и той же теме. Но если в стихотворении Майкова
образ Петра дан был в романтическом ореоле, то стихотворение Бенедиктова
представляло читателю образ реального Петра I, непрерывно сражавшегося с
‘домашнею гидрою зла’, каковым и хотел видеть его Добролюбов.
Последнее упоминание Бенедиктова Добролюбовым содержится в рецензии на
‘Издания Общества распространения полезных книг’, точнее на ‘Хрестоматию’,
предназначенную для народного чтения. Рецензия эта была напечатана в
‘Современнике’ за 1861 год, Ќ 8, за три месяца до смерти великого критика.
‘Стихотворения выбраны поразительно плохо’, {Там же, т. 7, с. 131.} — писал
Добролюбов, приводя пространный перечень примеров. Первым в этом перечне
было названо ‘Благовещение’ Бенедиктова, навеянное одноименной картиной
художника В. Л. Боровиковского и для поэта не характерное. Замечание
Добролюбова имело целью напомнить редактору, что у Бенедиктова есть
стихотворения, в гораздо большей мере, чем ‘Благовещение’, заслуживающие
быть адресованными массовому читателю.
Предпринятый нами краткий обзор оценок творчества Бенедиктова в
критических выступлениях Чернышевского и Добролюбова имел целью показать
неправомерность вывода, которым завершается статья о поэте в уже
цитированном выше биобиблиографическом справочнике ‘Русские писатели’:
‘Когда в 50-60-х гг. Бенедиктов, подделываясь под тон современной
литературы, стал говорить в стихах общие либеральные фразы, то он стал снова
(? — Ф. П.) общественно опасным, что вызвало гневные статьи Чернышевского и
Добролюбова, окончательно развенчавших былой кумир’. {Русские писатели.
Биобиблиографический словарь, с. 188.}
Авторы статьи извращают отзывы Чернышевского и Добролюбова, но они не
ошибаются в том, что Бенедиктов принадлежит у нас к числу ‘отверженных
авторов’ и поэтому в разговоре о нем допустимы любые бездоказательные
утверждения.
В действительности же в 1850-1860-е годы Бенедиктовым был создан целый
ряд превосходных стихотворений, не потерявших своего значения и по сию пору.
Прежде всего здесь следовало бы назвать ‘Вход воспрещается’, ставшее вскоре
после его публикации стихотворением хрестоматийным.
‘Вход воспрещается’ — как часто надпись эту
Встречаешь на вратах, где хочешь ты войти,
Где входят многие, тебе ж, посмотришь, нету
Свободного пути!
Хрестоматийность стихотворения в его жизненности. В мире классовых
отношений, где все продажно, человеку непривилегированному нет доступа ни к
чему. И даже смерть не уравнивает его с сановными людьми:
И мертвым нам кричат: ‘Куда вы? Тут ограда,
Здесь место мертвецам большим отведено,
Вам дальше есть места четвертого разряда,
А тут — воспрещено!’
Структуру басни повторяет политическое стихотворение Бенедиктова
‘Мысль’, рисующее, как пошедшую было по свету Мысль молодую повстречал на
дороге Кулак.
Кулак, соблюдая свой грозный обычай,
‘Куда ты? — кричит. — Не со мной ли в борьбу?
Ты знаешь, я этой страны городничий,
Негодная, прочь! А не то — пришибу’.
И так же, как в басне, вслед за основным содержанием стихотворения
следует мораль:
И что же? — Где в стычке кулак с кулаками,
Там кровь человечья струится реками
И место дается невежества мгле,
Где ж мысль огненосная с мыслию бьется,
Из ран наносимых там истина льется,
И празднует небо, и любо земле.
Иногда прогрессивная политическая мысль ослаблялась призывом автора
держать равнение на царя-миротворца. Так, стихотворение ‘К новому поколению
(от стариков)’ начиналось громкими словами:
Шагайте через нас! Вперед! Прибавьте шагу!
Дай бог вам добрый путь! Спешите! Дорог час
Отчизны, милой нам, ко счастию, ко благу
Шагайте через нас!
Но в этот смелый призыв вторгалась корректирующая его
верноподданническая фраза:
Пред вами — добрый царь: хвала и многи лета!
Молитесь вместе с ним!
Апелляции к царю присущи целому ряду программных стихотворений поэта в
ту пору (‘Современная молитва’, ‘Великое дело’, ‘Привет старому 1858-му’ и
др.). В последнем особенно характерны слова:
Да! В медные головы, в груди
Стучит девятнадцатый век.
Внизу начинаются люди,
И есть наверху Человек.
Было бы, разумеется, нелепо объяснять бенедиктовские апелляции к царю
соображениями цензурного свойства. Они были в духе либерально-реформистской
фразеологии той эпохи. Более того, обращениями к Александру II были
перенасыщены в то время статьи А. И. Герцена, написанные по велению сердца.
В 1866 году, как известно, наступил конец царистским иллюзиям Герцена.
Примерно в это же время заканчиваются также обращения к царю-миротворцу и
Бенедиктова. Но надежды поэта на ‘общественное мненье, которое растет’
(‘Поэту’), Бенедиктов продолжает хранить до конца своей жизни. Показательно
в этом отношении стихотворение ‘Рыцарь’. Уподобившись Дон-Кихоту и взявши,
‘истину святую в дамы сердца своего’, храбрый рыцарь в результате долгих
сражений с ‘гигантами предрассудка’ и ‘заблужденья силачами’ убеждается в
своем поражении, ибо он не понимал, что его назойливый напор только
раздражал врагов. Но не таков подлинный борец за правду:
Он не колет, он не рубит, —
Мирно шествуя вперед,
Побеждает тем, что любит,
И смиреньем верх берет.
Веруя в очистительную силу художественного слова, Бенедиктов в 1858
году выступает со стихотворением ‘Все люди’, которое являлось своеобразным
призывом к возрождению ‘человеческого в человеке’.
Иной жилец земли пространной
Подчас является нам странной
Ходячей массой вещества…
…Тут есть и минерала плотность,
И есть растительность — в чинах,
И в разных действиях — животность,
И человечность — в галунах.
Мыслью о пробуждении ‘человека в человеке’ подсказаны были такие
стихотворения позднего Бенедиктова, как ‘Современная идиллия’, ‘Леля’, ‘Не
тот’, ‘Достань!’, ‘Ночная беседа’, ‘А мы?’ и другие.
Певец сладострастия в первых двух сборниках (1835 и 1838 годов),
Бенедиктов, как уже говорилось, постепенно становится певцом любви. За
период 1855-1873 годов им было написано немало стихотворений на любовную
тему, отмеченных психологической глубиной, искренностью интонаций и
художественной завершенностью (‘Я помню’, ‘Оставь!’, ‘Когда бы’, ‘При
иллюминации’, ‘Любит’, ‘К ней’, ‘К…’, ‘Поздно’, ‘Отплата’ и другие).
В стихотворной миниатюре ‘После’, написанной по возвращении поэта из
заграничной поездки 1858 года на родину, мы найдем такие строки:
После ж веселья чужбины,
Радостей суши и моря —
Дайте родной мне кручины!
Дайте родимого горя!
Такие стихи могли выйти из-под пера позднего Бенедиктова, когда он
по-новому осмыслил свои связи с русской действительностью, русским бытом,
традициями русской поэтической культуры. И качество русского национального
поэта стало ощутимо проявляться в лучших его произведениях. Возьмите такое
стихотворение поэта, как ‘Ты мне всё’, написанное на любовную тему:
В целой природе твои только прелести
Я созерцаю, о друг мой единственный.
Ты — мое сердце в полудне высокое,
Месяц серебряный, звездочка скромная,
Ты — моя радость и горе глубокое,
День мой блестящий и ночь моя темная.
В данном случае, так же как и в замечательной бенедиктовской ‘Песне’,
‘русскость’ стихотворениям сообщает их единородство с национальным
фольклором, в других (цикл ‘Сельские отголоски’) это достигается темой, в
третьих (‘Разговор’) — беседой двух персонажей ‘мужицкого звания’. А вот
‘русскость’ ‘Бессонницы’ и ‘Северных ночей’ — тем, что Белинский называл
‘русским взглядом на вещи’ (V, 660).
Многие стихотворения Бенедиктова (‘Деревенский мальчик’, ‘Бедняк’,
‘Недоумение’ и другие) проникнуты мягким и светлым юмором, который возникает
в творчестве поэта где-то на рубеже 1840-1850-х годов, как бы сигнализируя
исследователю об окончательном возвращении автора в лоно русской
национальной традиции. Юмор проникает порою в область научно-философских
раздумий поэта, к которым относится, например, стихотворение ‘Перевороты’.
Когда-то далёко от нашего века
Не зрелось нигде человека,
Как лес исполинский всходила трава,
И высилась пальма — растений глава,
Средь рощ тонкоствольных подъемлясь престольно.
Но, крупным твореньем своим недовольна,
Природа земною корой потрясла,
Дохнула вулканом, морями плеснула
И, бездны разверзнув, наш мир повернула
И те организмы в морях погребла.
Вслед за каждым зиждительным сотрясением земных недр появлялись новые
роды и виды животного царства. Гигантских пресмыкающихся, перешедших в
царство ископаемых, сменили столь же гигантских размеров млекопитающие, но,
едва успев утвердиться на земле, они обнаружили явственные признаки своего
несовершенства.
И вот при дальнейшей попытке природы,
Не раз обновляющей землю и воды
И виды менявшей созданий своих, —
Средь мошек, букашек и тварей иных,
В мир божий вступив из таинственной двери,
Возник человек — и попятились звери.
И в страхе, потомка узнав своего
И больше предвидя в орехах изъяна,
Лукаво моргнула, смеясь, обезьяна,
Сей дед человека — предтеча его.
Как научно-популярный очерк стихотворение ‘Перевороты’ весьма уязвимо,
но автор и не претендует на строго научное изложение истории возникновения и
развития жизни на земле. Но как произведение художественное, стихотворение
выдерживает самую суровую критику, поскольку и его научная
приблизительность, и допущенные в нем неточности и преувеличения, и,
наконец, средства художественного воздействия, включая юмор, направлены к
одной цели: дискредитировать распространенный взгляд на человека как на
‘венец природы’, показать всю относительность и условность представлений
человека о своей богосозданности и исключительности.
И начал он жить-поживать понемногу,
Сквозь глушь, чрез леса пролагая дорогу,
Гоня всех животных. Стрелок, рыболов,
Сдиратель всех шкур, пожиратель волов,
Взрыватель всех почв — он в трудах землекопных
Дорылся до многих костей допотопных,
Отживших творений, он видит могилы,
Где плезиозавры, слоны, крокодилы,
Недвижные, сном ископаемых спят.
И, вглядываясь в открытые перед ним геологические пласты и исследуя
книгу природы в целом, человек нашей эпохи убеждается в том, что он отнюдь
не последнее слово в развитии жизни на земле. И даже овладев силами и
тайнами природы, он не в силах уклониться от законов ее развития, согласно
которым, может быть, уже сейчас из материалов нынешнего homo sapiens
формируется человек будущего, который будет решительным образом отличаться
от человека нашей эпохи. И, найдя в земле кости последнего, скажет:
Зверь этот когда-то был в мире нередок.
Он глуп был ужасно, но это — наш предок!
‘Перевороты’ и типологически примыкающие к нему стихотворения послужат
для будущего исследователя надежным материалом для постановки вопроса о роли
Бенедиктова в утверждении содружества поэзии и науки. К гуманитарному
аспекту названной темы примыкает и знаменитое стихотворение Бенедиктова
‘Человечество’, хотя в нем, в отличие от ‘Переворотов’, поэт выступал в роли
не первооткрывателя, а лишь страстного сторонника социал-утопической
концепции ‘вечного мира’:
И с той поры всемирное пространство
Багрится кровию, враждуют племена, —
И с той поры — война, война,
И каинство, и окаянство.
Война за женщину, за лоскуток земли,
Война за бархатную тряпку,
Война за золотую шапку,
За блестку яркую, отрытую в пыли,
И — чтоб безумия всю переполнить меру —
Война за мысль, за мнение, за веру,
За дело совести, — война из века в век!
О тигр! Возрадуйся, что ты — не человек!
Завершая наш обзор оригинальной лирики Бенедиктова, мы с сожалением
констатируем крайне слабую изученность как биографии, так и поэтического
творчества этого несправедливо обойденного историками литературы поэта. В
советскую эпоху о Бенедиктове, если не считать двух уже упоминавшихся нами
статей Л. Я. Гинзбург, серьезных исследовательских работ не было.
Исключением является лишь относительно недавно опубликованная статья Ст.
Рассадина, в которой есть попытка взглянуть на творчество этого поэта новыми
глазами, сказать о том, что у поэта были ‘хорошие, порою даже очень хорошие
стихи, и сегодня имеющие несомненную (я уверен в этом) ценность не для
литературоведа только — для читателя’. {Рассадин Ст., Неудачник
Бенедиктов… — ‘Вопросы литературы’, 1976, Ќ 10, с. 177.}
Не отрицая известной ценности наблюдений Ст. Рассадина над поэтикой
Бенедиктова, мы решительно расходимся с ним в определении того вклада в
развитие русской поэзии, который принадлежит Бенедиктову. ‘И Белинский, и
Добролюбов, — пишет Ст. Рассадин, — по сути, порицали Бенедиктова за
_бессодержательность_. Порицали справедливо, ибо причастность к моде на
философствование или на ‘гражданские мотивы’ ничего общего не имеет с
истинной содержательностью, напротив, такие потуги неизбежно бессильны. Два
взлета популярности Бенедиктова, когда он казался недальновидной публике как
раз певцом ‘идеи’, суть два его падения. Не только потому, что они были
зафиксированы великой критикой, но потому, что, поддаваясь шумящей моде,
Бенедиктов опошлял ‘идею’ философскую или гражданственную, уходил от своей
сущности, от лучшего в себе. Но на периферии своей поэзии (казалось, что на
периферии, — оказалось, что на главном направлении) он обнаруживал свою
тему, свою _содержательность_, шел к ним (к себе)’. {Рассадин Ст., Неудачник
Бенедиктов… — ‘Вопросы литературы’, 1976, Ќ 10, с. 177-178.}
Ст. Рассадин характеризует критику поэзии Бенедиктова Белинским и
особенно Добролюбовым с неверных (как это видно из содержания нашей статьи),
формалистических позиций. В ‘гражданских мотивах’ поэзии Бенедиктова критик
неправомерно видит нечто вроде ‘нечистой силы’. И не случайно в список
стихотворений, не утративших своей ценности, Ст. Рассадин внес только пять:
‘Прости!’, ‘Горные выси’ (1838) и три созданных в 1850-1860-е годы:
‘Переход’, ‘Тоска’ и ‘Перевороты’. При этом ‘Тоска’ — произведение настолько
же ‘акмеистическое’, насколько ‘гражданское’. Любопытно, какими же еще
стихотворениями Бенедиктова намерен критик дополнить указанную пятерку?
Как видим, попытка Ст. Рассадина очистить наследие и имя В. Г.
Бенедиктова от тяготеющих до сих пор над ним несправедливых приговоров,
предвзятых мнений и кривотолков, возникших в пылу общественно-литературных
схваток XIX века, была в значительной мере обесценена ложной концепцией
исследователя. Спор об эстетических ценностях, добытых Бенедиктовым,
продолжается.
В заключение нам следует сказать несколько слов о переводческой
деятельности поэта, которой с середины 1840-х годов он уделял едва ли не
основное внимание. Бенедиктов переводил с английского (Шекспир и Байрон),
немецкого (Гете, Шиллер и др., французского (Гюго, Шенье, Беранже, Барбье),
венгерского (Петефи), чешского (Коллар), польского (Мицкевич и др.) и
сербохорватского (Иованович (Змай), Хаджич (Светич), Пучич, Николай Негош).
Уже простой перечень произведений зарубежной поэзии, которые Бенедиктов
сделал доступными для русского читателя, дает представление не только о
широте интересов переводчика, но и о его демократических симпатиях,
подтверждением чему может служить осуществленный поэтом в 1860-х годах
перевод поэмы австрийского писателя Альфреда Мейснера (1822-1885) ‘Жижка’
(1846). Бенедиктов отдавал себе отчет в том, что появление в полном виде на
русском языке этого революционного сочинения не реально, и тем не менее свой
переводческий труд он довел до конца.
Из рода в род, от века и до века
Сплошь через всю историю идет
Всемирный клич, — к суду тот клич зовет
Всех низвергавших право человека
И на него свой налагавших гнет.
Тот клич нам слышен в стоне угнетенных,
Душой и телом сжатых бедняков,
Исходит он из нор глухих, зловонных,
Из мглы темниц, из ям, из-под оков,
Из мрачных бездн подъемлясь к высям неба,
Напоминать он должен богачам,
Что эти люди алчут, жаждут там
И требуют познания и хлеба.
Даже этот небольшой отрывок из ‘Вступления’ к поэме (полный текст
которого, пролежавший свыше ста лет в неизвестности, впервые печатается в
настоящей книге) позволяет уяснить основное направление переводческой миссии
Бенедиктова. Выборочно публикуемые в настоящем издании переводы зарубежных
поэтов приобретают тем большую ценность, что в них поэту удавалось порою
выразить свои заветные идеалы, приближение к которым для его оригинального
творчества по соображениям цензурного свойства продолжало оставаться
запретным.
В. Г. Бенедиктов — поэт сложной жизни и драматической судьбы. Выйдя на
литературное поприще в середине 1830-х годов, в период, когда поэзия
произрастала, по словам А. И. Герцена, только ‘под сению Петропавловской
крепости’, {Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 7, М, 1956, с. 221.} он
не мог не унаследовать отдельных черт ‘ложновеличавой’ романтической школы.
Его первый нашумевший сборник был данью преклонения перед принципами
‘чистого искусства’, хотя последнему и противостояло исконно
‘третьесословное’ миропонимание здоровой в своей основе натуры даровитого
поэта. В 1840-е годы, под воздействием критики Белинского, Бенедиктов
переоценивает пройденный путь и постепенно освобождается от напряженной
метафоричности и крайностей эффектного романтизма. В его творчестве
намечаются точки соприкосновения с поэтикой ‘натуральной школы’. 1850-е годы
— период полной эстетической раскованности и утверждения Бенедиктова на
позициях реалистического искусства. В годы 1858-1866-й поэт вместе со
значительной частью передовой русской интеллигенции разделял иллюзию о
царе-миротворце, провозвестнике и осуществителе ‘великих реформ’,
освобождение от которой наступает у него лишь к 1866 году. На протяжении
1850-1860-х годов Бенедиктов создает лучшие свои произведения: перевод
‘Собачьего пира’ Огюста Барбье и поэмы ‘Жижка’ А. Мейснера, стихотворения
‘Борьба’, ‘И ныне’, ‘Вход воспрещается’, ‘Тоска’, ‘Бессонница’ и многие
другие.
Все лучшее из поэтического наследия В. Г. Бенедиктова составляет
неотъемлемую часть культуры строителей социалистического общества.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека