Девять часовъ майскаго вечера, весь городской букетъ вышелъ на ‘внецъ’ — такъ зовется нагорный берегъ Волги, — подышать воздухомъ, посплетничать.
Дйствительно, ‘на внц’ дышать есть чмъ, есть чмъ отсюда и любоваться: Волга разлилась верстъ на пятнадцать, очертанія противуположнаго берега, едва замтны невооруженнымъ, глазомъ, въ воздух не шелохнетъ, на неб ни облака, на островахъ, незахваченныхъ громадной полосой, переливающейся по рк, мсячнаго свта, мелькаютъ огни, изъ садовъ, точно покрытыхъ только-что выпавшимъ снгомъ (яблоки, черемуха, вишня цвтутъ), несутся ароматныя волны, мстахъ въ двадцати заливаются во всю мочь соловьи, гд-то высоко слышится журавлиный крикъ.
На томъ же ‘внц’ стоитъ угрюмое острожное зданіе. Вс окна въ немъ настежъ, въ каждомъ четырехъугольник желзной ршетки виднются стриженыя головы арестантовъ, въ нкоторыхъ окнахъ эти головы расположены въ два и три яруса.
Полный снопъ мсячныхъ лучей и волны ароматовъ, врывающіеся порой черезъ желзныя ршетки въ промзглую острожную атмосферу, странно дйствуютъ ни нервы несчастной острожной братіи: обыкновенно въ это-то время и расходится во всю ширь каторжная жизнь, теперь же въ большинств камеръ царитъ мертвая тишина. Уже одна эта, не совсмъ обыкновенная, тишина говоритъ, что едва ли въ чьей другой душ майскій вечеръ, со всми его благодатями, будитъ столько воспоминаній, несбыточныхъ надеждъ и стремленій, какъ въ душахъ замуравленнаго люда.
Войдите въ любую камеру и вы уловите нсколько живыхъ картинъ, нсколько группъ, остановившихся, такъ сказать, застывшихъ на послднемъ движеніи, вглядитесь въ выраженія острожныхъ лицъ, они говорятъ одно, что для этихъ людей не существуетъ въ настоящую минуту окружающаго, они оторвались отъ дйствительности, ушли въ самихъ себя, въ свои любимыя грезы и мечты, вс они далеко отъ мрачныхъ стнъ, ршетокъ и цпей…
Закинувъ руки за бритую голову, неподвижно лежитъ на нарахъ недавно пойманный татаринъ Арзанкуловъ. Такая же ночь грезится дикому степняку, около рки чуть теплится костеръ, вокругъ храпятъ человкъ десять ребятъ, тутъ же растянулись сторожевые псы, стреноженныя лошади разбрелись по всему полю, одна изъ лучшихъ кобылицъ отбилась дальше отъ табуна и костра. Неслышно, какъ змя, ползетъ Арзанкуловъ въ высокой трав къ намченой добыч, собаки не чуютъ приближенія врага. Судорожно стиснула мускулистая рука вора рукоять топора… Свиснулъ арканъ…
‘Гайда!’
Собаки бросились на крикъ, за ними кинулись пастухи, но поздно: припавъ къ ше похищеннаго коня, далеко уже мчится дикарь по безпредльной степи…
Шагахъ въ пяти отъ Арзанкулова, прислонясь къ косяку, стоитъ высокій, лтъ двадцати шести арестантъ. Манера держать себя, тонкія, правильныя черты лица высокаго арестанта, говорятъ, что не изъ здшнихъ онъ, что божій людъ, втиснутый въ острожную могилу, не родня ему. Чуждыя для всего остального люда картины грезятся высокому арестанту въ этотъ поздній часъ: ему припомнился темный садъ, женщина, вся въ бломъ, послднія слова любви и прощанья, клятвы побдить или умереть за ‘ойтчизну’. Ему припомнились непроходимые лса дорогой родины, боевыя схватки съ врагами, торжественные звуки гимновъ, вопля пощады и смерти, крики торжества и побды. Широко раздуваются тонкія ноздри высокаго арестанта, въ черныхъ глазахъ его засвтился лихорадочный огонь… О! въ этотъ мигъ, онъ, незадумавшись, отдалъ бы жизнь, вынесъ бы вс муки, чтобы только вырваться изъ могилы, еще разъ взглянуть на любимую женщину, лицомъ къ лицу встртиться съ врагомъ.
Тутъ же, на нарахъ сидятъ два арестанта, передъ ними карты, мдяки, но хлынувшая, вмст съ соловьиной псней, волна весенняго воздуха, заставила забыть ихъ любимое занятіе. Вчно-подвижное, нахальное лицо записнаго мазурика Васьки-Кота приняло несвойственное ему, какое-то болзненно-сосредоточенное выраженіе, буйная голова его партнера, въ душегубств попавшагося мщанина Рогожникова, низко опустилась на грудь. Со всми линіями, красками и штрихами пришла на память душегубцу такая же свтлая, благодатная ночь, пасека, полногрудая женщина, убаюкивающая на крыльц ребенка, тихая псня этой женщины, звонкій смхъ сынишки, бгущаго на встрчу душегубцу.
Не отрываясь отъ окна часа уже два, стоитъ Якипгка-Ходокъ. Куда уносили грезы бездомовника — трудно сказать: десять лтъ въ ранг непомнящаго родства, отыскивая ‘волюшку безцнную’, не справляясь съ дорогами, отдыхая только въ острогахъ, попадавшихся на пути, мрялъ Ходокъ ‘Матушку — Россею’. Басурманскія страны, какъ родныя, знакомы бездомовнику: и тамъ искалъ онъ кладъ, недававшійся на родин: ‘волюшку’. Чередой, одна за другой, приносились передъ перелетной птицей картины прошлыхъ, вольныхъ странствованій, безпредльно раскидывалась передъ нимъ степнина, шумло море хвалынское своей немолчной волной…
Арестанты очнулись, сны были разбиты, тяжелымъ взглядомъ отвтили они на крикъ, напоминавшій суровую дйствительность…
У каждаго арестанта есть неотвязчивая дума, каждый арестантъ нянчится съ этой думой, лелетъ ее, какъ мать нянчится съ любимымъ дтищемъ: не досыпая ночей, не додая куска, но каждый арестантъ въ тоже время ненавидитъ и проклинаетъ эту дуну, какъ страстный любовникъ ненавидитъ и проклинаетъ измнявшую ему женщину. Завтная дума свтлымъ лучомъ падаетъ въ острожную могилу, она — импульсъ жизни, но она же и помха къ какому бы то ни было успокоенію.
— Жить бы можно, — толкуютъ острожные.— Для че и въ острог не жить? Работа одно слово дворянская: съ боку на бокъ переваливайся, лясы разводи, пища въ другорядь тоже ничего идетъ, утробу свою важно набьешь. Одно не въ моготу: съ душой ты несладишь, ничего съ ней растаковской не подлаешь. Вонъ ей отсел желательно. Ты ей резонты кажешь, а она т одно: ничего мн не надоть! Вишь ты ей, бестіи, волю подавай’!
Завтная дума тюремной жизни, все внутреннее содержаніе этой жизни, весьма полно выражается на канцелярскомъ язык двумя словами: учинить побгъ.
Мысль ‘учинить побгъ’ засдаетъ въ каждаго арестанта въ тотъ самый моментъ, когда въ первый разъ позади его глухо звякнетъ тяжелый запоръ. Жизнь каторжника раздваивается съ этого момента: на ряду съ другими онъ бранится, сплетничаетъ, пьянствуетъ, строчитъ фальшивые билеты, но это только декорація, возможность сократить безконечные дни. Въ этой дйствительности арестантъ относится машинально, больше по привычк. Вс силы арестанта, весь, часто богатый запасъ ума и воображенія его сосредоточивается въ другомъ мір, въ мір, чаще всего неисполнимыхъ помысловъ вырваться на волю. Это острожный недугъ, пожирающій самые сильные, самые крпкіе организмы. Всемогущее время оказывается безсильнымъ противъ острожнаго дуализма, напротивъ того, болзнь съ каждымъ днемъ принимаетъ все боле и боле упорный характеръ, арестантъ становится маніакомъ, натуры, внесшія въ свою жизнь всевозможныя передряги, холодно, съ математическою точностью совершавшія ужаснйшія преступленія, превращаются въ дтей, все ихъ утшеніе — фантастическія грезы и надежды, галюцинозными планами побга поглощается вся умственная работа арестанта.
Знающій натуру человка вообще и условія быта нашихъ остроговъ въ частности, пойметъ причины этихъ горячечныхъ грезъ арестантовъ, этихъ пожирающихъ стремленій въ вол. Филантропы, желающіе превратить тюрьму въ нравственную школу преступника, пока еще не ухитрились окончательно превратить человка въ трупъ. Какъ не красиво устроена могила,— все же она остается могилой, никогда не смирить живого человка настолько, чтобы онъ помирился съ ней.
Протяжное: ‘c-л-у-ш-а-й’! замерло въ ночной тишин… Вскор въ той же тишин раздался другой голосъ, несшійся изъ острожной могилы:
Что куютъ-то меня, добра молодца, куютъ во желзы,
Посадили меня, добра молодца, во козырныя сани,
Привезли-то меня, добра молодца, въ городъ, во губернію,
Привели-то меня, добра молодца, привели ко пріему,
Посадили-то меня, добра молодца, во красное стуле,
Какъ и стали меня разудалаго стричь, они-то брити.
Ужъ вы брейте мои кудерюшки, брейте, не жалйте,
Отошлите мои кудерюшки ко красной, ко двки…
Этотъ задушевно-серебристый голосъ лучше всякихъ мудрствованій говорилъ, что томятся въ громадной могил живые люди.
Долго въ этотъ вечеръ острожная братія, помщавшаяся въ камер No 12, что-то таинственно шушукалась между собой. Солнце взошло, а нкоторые члены и не ложились еще спать.
Недли черезъ полторы посл этого шушуканья, какая-то странная напряженность стала чуяться въ острожной атмосфер, точно передъ грозой. Опытный глазъ могъ подмтить на острожныхъ физіономіяхъ нчто глубоко затаенное, и обдуманное. Въ особенности это было замтно на обитателяхъ камеры No 12.
Стремленіе каждаго арестанта направлено къ спасенію себя ‘отъ изнуренія’. Камера No 12 отреклась первая отъ этого священнйшаго начала острожнаго кодекса, напротивъ, какъ ни утомительна представлялась работа, она первая вызывалась исполнять ее. При нкоторой наблюдательности значеніе этого прилива трудолюбія могло бы выясниться очень скоро: стоило только взглянуть хоть на одну физіономію Васьки-Кота, во время работы, на его разбгающіеся глаза, чтобы понять, что не начальническое благоволеніе тянетъ его къ тяжелой лямк.
‘Не въ добру!’ сказалъ бы знающій острожные порядки, увидвъ дружбу арестантовъ камеры No 12.
Практическій смыслъ подсказалъ арестантамъ, что только вмст, сообща, составляютъ они крпкое, органическое тло, способное на серьезную борьбу, на приведеніе въ исполненіе задуманнаго плана, что только при условіи дружнаго объединенія, имъ можно разсчитывать на успхъ. Васька-Котъ могъ свысока относиться къ ребяческимъ планамъ Ходока, разбивавшимся при первомъ соприкосновеніи съ его выкладками и разсчетами, но онъ очень хорошо понималъ, что тамъ, гд нужно увлечь остальную братію, создать общее дло, однихъ выкладокъ и разсчетовъ недостаточно, но именно требуется такая страстная натура, какой былъ Ходокъ. Понималъ, съ своей стороны, и бездомовникъ необходимость для полнаго успха участія въ задуманномъ дл остальной братіи камеры No 12: далеко не вс арестанты этой камеры могли бы поспорить въ безумной отваг съ ‘Шляхтой’ и Рогожниковымъ, въ случа нужды, въ критическую минуту, они первые постояли бы за себя и за товарищество, связавшее съ ними свою участь. Примрной тупостью обладалъ ломовикъ Будаевъ, но за то эта тупость обладала и громадной силой, а предстоящая работа, кром смтки, именно силы, да выносливости и требовала. Крпко не надежнымъ смотрлъ изъ писарьковъ аворскій, но товарищество камеры No 12 постаралось втянуть и его въ созрвшую затю: знало товарищество, что у этого писарька золотыя руки для поддлки фальшивыхъ билетовъ, и золотая голова для подачи канцелярскихъ совтовъ. Медвдемъ смотрлъ Арзанкуловъ, но и за нимъ числилось великое достоинство: съ дтства служа по конокрадству, дикарь зналъ столько ухожаевъ, что ихъ съ лихвой могло хватить на пятнадцать человкъ камеры No 12, да кром того, на случай нужды, онъ могъ каждому порадть милымъ человкомъ, способнымъ укрыть странниковъ отъ зоркихъ глазъ.
Словомъ, арестанты, какъ люди практичные, люди, видавшіе на своемъ вку виды, очень хорошо поняли, что для успха необходимо проблъ въ силахъ и способностяхъ одного пополнить избыткомъ въ тхъ же силахъ и способностяхъ другого и, понявши это, постарались устранить поводы къ руготн и розни.
——
Впрочемъ камер No 12 вообще везло. Незадолго до таинственнаго шушуканья назначили новаго смотрителя. Это былъ уже счастливый признакъ.
Новый смотритель тюрьмы, изъ отставныхъ военныхъ, долгое время мирно проживалъ въ родовомъ помсть своемъ — Выткахъ, приращеніе семьи, малые доходишки и необходимость просвтить нкоторыхъ членовъ въ гимназіи вывели его изъ тихой резиденціи. Не долго думая, старичина взялъ первое предложенное мсто. Отъ перваго соприкосновенія съ забубенной, прожженной семьищей въ 200 человкъ у старичины закружилась немногодумная голова, жалобы, сплетни, ссоры, мыльные пузыри всевозможныхъ видовъ и сортовъ ползли нему со всхъ сторонъ, съ ранняго утра контора набивалась острожнымъ людомъ, являвшимся съ своими ‘претензіями’ до того, что свжему человку нельзя было пробыть въ ней и пяти минутъ. Сначала старичина принялся рьяно разбирать плоды острожнаго воображенія и дйствительности, но изъ его рьяности выходилъ одинъ пустоцвтъ, затмъ отъ мирнаго разршенія длъ, онъ перешелъ было къ систем устрашенія,— къ сильнымъ и частымъ зуботычинамъ, но острожная братія отгрызнулась, до старичины дошелъ слухъ, что буде онъ самъ, своей волей, не угомонится, то ему готовится нчто весьма внушительное.
Неумлая борьба съ неподатливымъ на порядки міромъ продолжалась не долго. Старичина на все махнулъ рукой.
‘Съ ними, чертями, самъ сатана не управится’, — говорилъ угомонившійся старичина. ‘Разв это люди? Скотина всякая лучше ихъ. Ты имъ добра желай, а они тебя нолемъ пырнуть наровятъ, ты имъ резоны говори,— а они зубы скалятъ. Жрать, да душегубничать, проклятые, только и умютъ’!
Камера No 12 по первому абцугу сбила съ толку старичину, ее только одну онъ и исключалъ изъ ранга чертей. Трудолюбіе и тихость Рогожниковыхъ, Будаевыхъ, Котовъ очаровали его.
Не разъ держалъ умиленный смотритель такіе спичи къ отдльнымъ представителямъ острожной добродтели, процвтавшей въ камер No 12.
‘Вдь вотъ, хоть бы ты, Рогожниковъ, душегубъ, а кабы съ тебя примръ брали, такъ я бы обими руками перекрестился. Впрочемъ, что ты! По моему разумнью, полякъ хуже душегуба, а тобой ‘Шляхта’ не нахвалюсь, потому, крон почтенья ничего отъ тебя-не видалъ. Его превосходительству даже объ теб докладывалъ. Молодцы, ребята!’
‘Рады стараться’!
Случалось, впрочемъ, что отъ этой тихости и почтительности немногодумный лобъ смотрителя покрывался морщинами. ‘А ну какъ и эти что нибудь состряпаютъ’? пробгало въ нехитрыхъ мозгахъ старичины, но эти спасительныя мысли онъ старался отгонять прочь.
Трудне было камер No 12 отвести отъ себя глаза священника, но и въ этомъ усплъ одинъ изъ товарищества, изъ евреевъ, Андрюшка Жидокъ.
— Гршенъ, батюшка, каялся острожный попъ впослдствіи, когда братія успла убжать изъ тюрьмы и когда стало извстнымъ, что въ числ бжавшихъ находился ‘Жидокъ — А гидомъ невиннымъ прикинулся, скорблю, говоритъ, о прежнемъ нечестіи, муки адскія передъ очами зрю’. Ну и станешь утшать. Такъ, чтожъ вы полагаете? На взрыдъ рыдаетъ, въ грудь себя бьетъ.
Другіе аргусы, для своего успокоенія, требовали еще меньше хитрости, благо закрылись мирно главныя очи.
Догадливе была острожная братія: глядя на смиренство камеры No 12, слушая ее: ‘рады стараться’! эта братія лукаво посмивалась, да когда старичина, ругаясь за озорство, ставилъ въ примръ Ваську-Кота, думала:
‘Постой, пучеглазый, онъ т въ шапку-то накладетъ’!
——
Главная иниціатива острожнаго заговора принадлежала Ходоку и Васьк-Коту. Эти дв личности представляли, такъ сказать, сердце и голову камеры No 12.
Лихорадочно-страстная натура Ходока, окончательно сложившаяся подъ вліяніемъ десятилтняго безпаспортнаго странствованія, меньше другихъ была способна сжиться съ тюремной обстановкой. Даже та насильственно возбуждаемая дятельность, которой товарищи Ходока старались заглушить потребность иной жизни, не существовала для бродяги: вольный воздухъ или смерть составляли для него дв грани, недопускавшія сдлокъ. Готовясь къ побгу, другіе арестанты строили планы будущей жизни, разсчитывали, соображали, вопросы: какъ устроиться? куда примкнуть? также часто задавались ими, какъ и самый вопросъ о возможности успха замысла. Никакихъ практическихъ вопросовъ не задавалъ себ Ходокъ, ему достаточно было знать, что, въ случа удачи, тюремныя стны не будутъ давить его, что онъ по прежнему превратится въ перелетную птицу,— достаточно для того, чтобы отдаться самому всецло мысли о побг и увлечь другихъ на опасную дорогу.
Такъ передавалъ впослдствіи одинъ изъ пойманныхъ арестантовъ роль Бездомовника, при ‘учиненіи побга сообща камерой No 12’:
‘Коли говорить правду, каждый изъ насъ ту мысль имлъ, чтобъ побгъ учинить, однако взбаламутилъ насъ впервой изъ бродягъ арестантъ Якишка, Ходокомъ мы его звали. До этого Якишкя таились мы другъ отъ дружки точно воры, потому и промежъ нашего братства завсегда измнщики найдутся. И скажу я вашему благородію, чудной же и человкъ былъ этотъ самый Якишка. Затосковался онъ съ перваго часа, какъ въ острогъ попалъ, таить словно свча. Мы къ нему значитъ пристали: ‘ты, молъ, хоть бы въ больницу выписался, попользовался бы чмъ’ — а онъ намъ въ отвтъ: ‘отъ моего недуга дохтора лекарства не имютъ, растетъ, говоритъ, такая трава на зеленыхъ лугахъ, что волей прозывается, такъ тою травою только и спастись могу’. Затосковался единожды нашъ Якишка пуще прежняго, точно въ воду опущенный ходитъ. Ходилъ, ходилъ, по острогу до самаго вечера. Пришелъ вечеръ, признаться сказать, на насъ на всхъ въ т поры сумлніе нашло, только мы — ничего, понравились, каи мй сталъ свою категорію выводить, одинъ Якишка молчитъ. Спать ужъ надоть ложиться,— ‘ну, говорить, братцы, давайте-ка я передъ сномъ вамъ псню спою, недужится мн, — авось полегчаетъ, да и вамъ веселе станетъ’. Заплъ Якишка свою псню и ужь такимъ манеромъ затянулъ, что одно слово: умереть бы съ этой псней. Самъ кончилъ, а мы все слушаемъ, глазъ съ Якишки не спускаючи. Эхъ, говоритъ, братцы, сплъ бы я вамъ эвту псенку на вол, такъ не то бы еще вышло, соловья лсного не надоть, заходили бы ваши ноженьки быстрыя, унесли бы они васъ за тридевять морей и земель. А чтобъ на вол-то быть, захотть только надоть, потому коли одна голова не сможетъ, десять силой возьмутъ, а коли не возьмутъ, такъ по крайности всмъ веселе страдать будетъ’. Слушавши Якишкины слова долго,— какъ эхо онъ волю-то все расписывалъ, положили мы въ туже ночь сообща ‘учинить побгъ’.
Много сочинялось плановъ къ побгу, — самые фантастическіе изъ нихъ принадлежали Бездомовнику — такъ однажды предлагалъ онъ силой вырваться изъ каземата, сбить замки, дружнымъ натискомъ смять часовыхъ и — или положилъ животы или быть на вол, въ другой разъ предложилъ привести тотъ же планъ, только мстомъ исполненія избрать не. острогъ, а оврагъ, и чтобы попасть на это мсто, выдумать такое дло, чтобъ всю камеру къ допросу повели, но вс планы какъ Ходока, такъ и другихъ арестантовъ, обыкновенно въ пухъ разбивались Васькой Котомъ:
‘Эхъ вы, чертовилы! Туда же съ затями лзете! Хлестали бы другъ дружку по носамъ, да вшей но праздникамъ давили, чмъ всякія несообразительныя глупости придумывать. И за коимъ вамъ лшимъ бжать? Ншто полагаете ни вол ходить? Держи карманъ шире. По вол ходить — умную башку надо, а съ глупой все одно — острога не миновать. Ты сообрази: придумалъ побгъ учинить, и не сообразилъ того, что допрежъ, чмъ ты шагъ сдлаешь, теб въ зашеекъ такихъ треуховъ накладутъ, что съ свтомъ вольнымъ распрощаешься.’
Посл каждаго разбитаго проекта острожные впадали въ отчаяніе, они думали, что дло окончательно проигрывалось, глубже всхъ это отчаяніе выражалось въ Бездомовник, чмъ смле была предлагаемая мысль, тмъ полне поддавался онъ ей, тмъ горяче защищалъ ее.
— Такой ужъ онъ у насъ былъ человкъ,— говорили арестанты про Бездомовника — что въ другорядь только дивишься. Словно не острожный. Осадитъ бывало его Васька, — такъ что вы полагаете? Учнетъ реветь, схватитъ себя за волосы: башку, кричитъ, разобью.
Разъ задавшись цлью ‘учинить побгъ’ — ровно, безъ горячечнаго увлеченья, взвшивая вс шансы успха и проигрыша, шелъ къ этой цли Васька Котъ, удача, возможность исполненія не отуманила его головы, ошибка въ разсчетахъ не заставляла падать въ изнеможеніи. Въ то время, какъ другіе арестанты строили фантастическіе планы, предвкушали наслажденіе волей, Васька Котъ вглядывался въ дйствительность, примрялся къ ней. Никто такъ хорошо не зналъ мстности расположенія острога, всхъ закоулковъ, никто такъ хорошо не изучилъ характеръ начальствующихъ особъ, какъ тотъ же Васька Котъ. Васька Котъ первый понялъ, что продолженіе дебошей въ камер No 12, повлечетъ за собой разсортировку арестантовъ, слдовательно открытіе тайны, разрушеніе кассовой силы,— а съ тмъ вмст и конецъ замыслу, первый понялъ, что начальническое благоволеніе обусловливается ослабленіемъ контроля, отсутствіемъ обысковъ и т. п., и вс усилія направилъ къ тону, чтобы камеру No 12 изъ мста прокаженнаго превратить въ разсадникъ острожныхъ добродтелей. Цль была достигнута: изъ-подъ строгаго контроля острожнаго товарищества, изъ устроеннаго, не ускользала ни одна неровность, виновные подвергались тяжкимъ наказаніямъ. Васька Котъ зналъ, что идти съ пустыми руками на солдатъ, пробивать лбомъ острожныя стны — безумство, что для такого замысла, какъ ‘учинить побгъ’, должны быть, какіе ни на есть, да все же инструменты и вс способности своего ума употреблялъ на пополненіе скуднаго арсенала: старый гвоздь былъ для него драгоцнной находкой, топоръ, переданный часовымъ, доставилъ ему радость ни цлую недлю. Гербовая бумага, чернила, Богъ всть какими путями приходили къ Коту и, подъ его надзоромъ, аворскій цлыя ночи просиживалъ за поддлкой фальшивыхъ ассигнацій, печатей, строченіемъ всевозможныхъ паспортовъ.
Прежде чмъ остановиться на способ побга, Васька-Котъ отстранилъ уже вс препятствія, какія могли встртится въ ршительную минуту, онъ сдлалъ возможной окончательную работу. Васька-Котъ дйствовалъ ‘по зрломъ размышленіи’. Очищая путь, онъ, какъ увидимъ ниже, не задумывался надъ средствами.
Камера No 12считалась, посл таинственнаго шушуканья, образцовой по кротости и послушанію, но никто такъ не льстилъ и не угождалъ начальству, — начиная отъ ‘Пучеглазова’ смотрителя и кончая хромоногимъ инвалидомъ Вохроменко,— какъ тотъ же Васька-Котъ.
— Чего ты передъ ними, дьяволъ, лебезишь? Али тоже въ смотрителя съ карявымъ рыломъ лопасть наровишь?— ругались острожныя, взирая на выкрутасы Васьки.
— А хотя бы и такъ, ништо вашего брата по мордасамъ чистить не съумю? Небось. Порядки такіе заведемъ, что страсть, отгрызался Васька на арестансткую ругань.
——
Долго ‘Васька-Котъ’ ограничивался отрицательной дятельностью: онъ отводилъ глаза начальству, устранялъ препятствія, могущія встртиться въ моментъ побга, обдавалъ холодной водой горячешные планы другихъ арестантовъ, но о своихъ предположеніяхъ не проронилъ еще ни слова, онъ не ощущалъ подъ ногами достаточно надежной почвы.
Однажды арестантовъ послали развшивать блье на вновь устроенную на одномъ изъ хозяйственныхъ строеній сушильню. Въ партію рабочихъ попалъ Васька-Котъ. Работали арестанты на сушильн не долго, какой нибудь часъ, много два, — но въ этотъ короткій срокъ въ голов острожнаго вожака созрла, мысль привести въ исполненіе давно лелемую завтную дуну.
Васька-Котъ остановился на сушильн, какъ на удобнйшемъ пути для ‘учиненія побга’.
Острогъ состоялъ изъ двухъ дворовъ, второй назывался ‘заднимъ’ и заключалъ вс хозяйственныя службы, дворы отдлялись каменной стной, въ середин которой были пробиты ворота, на ночь запиравшіеся, эти ворота и днемъ и ночью охранялись съ перваго, внутренняго двора часовымъ.
Зданіе, избранное ‘Васькой-Котомъ’ переходнымъ Пунктомъ къ свобод, примыкало къ наружной стн острога, въ нижнемъ этаж его помщались острожные служители съ своими семействами, въ среднемъ прачешная и въ верхнемъ сушильня, въ служительское помщеніе вела одна лстница, въ прачешную и сушильню другая, арестантамъ стоило только попасть на эту послднюю лстницу, чтобы имть за собой лишній и притомъ весьма значительный шансъ на успхъ. Сушильня сообщалась съ подвалкой, — имвшей слуховое окно, заколоченное желзными полосами, подъ этимъ слуховымъ окномъ приходился уступъ, шириною не боле пол-аршина, я указываю эти подробности, чтобы сдлать понятнымъ путь, избранный острожными къ свобод: слдовало попасть сначала на сушильню и подвалку, выломать оконную ршетку, пробраться по выдавшемуся карнизу на крышу, съ нея сажени три спуститься по водосточной труб на вншнюю острожную стну, а тамъ еще нсколько сажень, недосмотръ часоваго и на свобод!
Таковъ былъ путь, избранный Васькой-Котомъ и опробованный остальныхъ товариществомъ, какъ наиудобнйшій и безопаснйшій, взирая днемъ на этотъ удобнйшій путь, захватывало духъ, но побгъ былъ учиненъ въ такую ночь, когда въ двухъ шагахъ не видно было человка, слдовательно, когда каждый, неосторожный шагъ по воздушному пути могъ имть только одно послдствіе: разбитую голову о камни мощенаго двора.
Но воздушнымъ путемъ не исчерпывался успхъ замысла, карта далеко еще не выигрывалась, оставалась самая трудная часть работы, какъ по исполненію, такъ и по предосторожностямъ, которыя должны были приниматься, чтобы скрыть исполненіе отъ начальническихъ глазъ’ Малйшій шумъ, ничтожный вншній признакъ могли быть уловлены наметавшимся на острожныхъ форталяхъ глазомъ какого-нибудь унгеръ-офицера Бидошенко и тогда, конечно, плоды глубокихъ размышленій, выкладокъ, хитростей, нечеловческихъ трудовъ пошли бы прахомъ….
Говорили потомъ арестанты:
— Ужь и дрожало же у насъ сердечушко, какъ начнетъ обыскъ чинить этотъ самый унтеръ Кидошенко! И въ потъ т броситъ и въ жаръ! Такъ вотъ знки-то свои во вс стороны и пялитъ, каждый камешекъ понюхаетъ. Я, говоритъ, и нутро-то твое все выворочу, потому знаю васъ растаковскихъ дтей, на спин моей черезъ вашего брата зориньки выбито не мало.
Самый употребительный способъ, избираемый арестантами къ побгу, это подкопъ. Камера No 12, врная острожнымъ тенденціямъ, тоже остановилась на этомъ пути.
Чтобы добраться до земли, чтобы начать подкопъ, арестантамъ слдовало устранить много препятствій. Устраивался не одиночный побгъ, но побгъ скопомъ. Начало дороги къ свобод должно было находиться непремнно въ камер. На этотъ разъ острожной братіи помогла неизъяснимо-глупая фантазія строителя, воздвигавшаго острожное зданіе, благодаря этой глупости подъ самой камерой No 12 очутился подвалъ. Зимой, осенью и весной этотъ подвалъ служилъ неизсякаемымъ резервуаромъ тифозныхъ горячекъ, ломотъ, лихорадокъ и проч., при первомъ же тепломъ солнечномъ
Луч изъ каждой щели его лезли миріады всевозможныхъ гадинъ: блохъ, мокрицъ, двухвостокъ. Но на этотъ разъ подвалу суждено было оказать немалую услугу острожной братіи: онъ былъ избранъ исходной точкой для побга. Весь проденный ржавчиной замокъ, висвшій на вншней двери подвала, служилъ доказательствомъ, что въ хранилище гадинъ и болзней не заглядывалъ ни разу человческій глазъ, арестанты могли вести отъ него мины въ полной безопасности. До подвала арестанты добрались, приподнявши половицу и пробивши въ каменномъ свод отверстіе, достаточное, чтобы человкъ могъ пролзть въ него. Вся работа происходила подъ нарами, собиравшимися и разбиравшимися въ мгновеніе ока, приподнимавшаяся половица такъ хитро прилаживалась къ мсту, что только счастливый случай могъ открыть, какія дла ‘въ часъ полночный’ творятся подъ нарами.
Самый подкопъ вели сначала по прямому направленію къ стн, раздлявшей острожные дворы, за этой стной мина длала прямой уголъ и направлялась къ огромнымъ полницамъ дровъ, сложенныхъ на заднемъ двор, затмъ, оставивъ паралельное направленіе, шла уже перпендикуляромъ. Выходное отверстіе подкопа приходилось какъ разъ въ узкомъ пространств, оставленномъ между стной и полницей дровъ. Какими соображеніями руководствовались острожные кроты, чтобы неошибиться въ избранномъ направленіи, что вело ихъ, понять было невозможно, слдовало дивиться только совершившемуся факту: арестанты не обманулись ни на одинъ шагъ, ни разу не уклонились ни въ право, ни въ лво, отверстіе, черезъ которое явились на свтъ божій замуравленные люди, пришлось въ самомъ укромномъ мст.
Работа шла ночью, посл переклички, работали вс поочередно. Обломокъ желзной полосы служилъ орудіемъ, маканецъ-свча, смастеренная изъ воровски захваченныхъ на кухн оглодковъ жира, еле-брезжущимъ свтомъ, освщала широкіе плечи, сосредоточенно угрюмое лицо подземнаго работника, нсколько горстей земли, кровавыя мозоли и изтерзанное тло — въ настоящемъ, надежда быть свободнымъ въ будущемъ, служили ему наградой.
Въ глубокомъ молчаніи шелъ страшно-тяжелый трудъ.
Глухой, лихорадочной жизнью кипло зданіе людской отваги: одн неутомимыя руки долбили каменные своды, пробивали землю, другія мастерили паспорты и деньги. Шатъ за шагомъ, обливая кровавымъ потомъ каждый вершокъ земли,— острожная братія приближалась къ цли. Большая половика подземнаго пути была окончена, все тло главнаго крота Будаева было изтерзано въ кровь. Только мирно покоилось начальство, не замчая, какъ вытягиваются острожныя лица отъ мучительнаго ожиданія, отъ безсонныхъ ночей.
Самымъ ненадежнымъ между своей братіей считался мщанинъ Никита Глазуновъ. По всему острогу онъ былъ извстенъ за начальническаго прихвостня и шпіона. Товарищество посвятило его послдняго въ свою тайну, посвятило тогда, когда уже нельзя было скрывать ее.
Посвящая Глазунова въ свою тайну, такъ закончила острожная братія:
‘Коли ты, Микитка, супротивъ насъ пойдешь, измнщикомъ станешь, такъ разрази меня Христосъ на эвтомъ самомъ мст,— изведу я твою скаредную душу.
Выраженіе лицъ поясняло, что грозило предателю острожнаго товарищества.
Въ послднее время, — съ тхъ поръ, какъ арестанты камеры No 12 ршились привести въ исполненіе свой замыселъ, авторитетъ Глазунова въ глазахъ начальства сильно пошатнулся, вмст съ прекращеніемъ дебошей, пьянства, ссоръ, изсякъ источникъ сплетенъ, доносовъ. Все благоволеніе начальства обратилось къ Васьк Коту, — его ставили всмъ и каждому въ примръ, имъ тыкали глаза, при случа, въ длахъ обиходныхъ спрашивали у него совта, къ Глазунову же, бравшему шпіонствомъ, начальство обратилось спиною. Это мучило Глазунова, онъ возненавидлъ соперника. Острожный заговоръ давалъ возможность Глазунову разомъ достигнуть двухъ цлей: поднять вредитъ у начальства и воздать сторицею неутомимому вожаку. Но Глазуновъ понималъ очень хорошо, что острастку давали ему не даромъ, что расчитывать на состраданіе въ подобныхъ случаяхъ невозможно. Плохая надежда была и на недогадливость арестантовъ. Трус, какъ вс шпіоны, Глазуновъ не пошелъ на прямикъ: или окончательно слиться съ товариществомъ или категорично отрапортовать начальству: такъ и такъ, молъ, подкопы ведутъ, подъ александров день побгъ учинить желаютъ,— но выбралъ путь извилистый, сталъ безпрерывно дуть въ начальническій уши полусловами, темными намеками: ‘чую де, что недоброе творится, а что творится не знаю, — сами ищите, Только Ваську примните, потому онъ всему длу заводчикъ.’
Вняло наконецъ начальство безпрерывному наушничанью Глазунова: однажды въ глухую полночь нагрянуло съ обыскомъ въ камору No 12. Но громадный замчище, висвшій на коридорной двери и эхо, глухо раздавшееся подъ-острожными сводами, выдало приближеніе начальства: кроты во время успли выбраться изъ подъ земли. Камера No 12 покоилась глубокимъ сномъ, когда начальство переступило порогъ ея.
Началась прежде всего перекличка.
Карта ставилась ва банкъ,— но арестанты мастерски выдержали роли, сонные, смиренные являлись они передъ начальническія очи. Что творилось въ душ ихъ — неизвстно,— но только на лицахъ не дрогнулъ ни одинъ мускулъ. Посл переклички пошелъ обыскъ, обшарили вс углы,— въ двухъ, трехъ мстахъ пробовали полъ, слазили въ печь и т. д., но въ результат оказалось нсколько трубокъ,— носогрйками ихъ зовутъ,— фунта-два картузнаго табаку, да колода засаленныхъ картъ.
Нельзя было сказать, чтобы такъ торжественно предпринятый обыскъ принесъ блестящіе результаты, даже ни одного фальшиваго двугривеннаго не нашли.
Начальство выругалось и съ миромъ удалилось.
Въ тотъ самый моментъ, когда на конц коридора брякнулъ огромный замчище,— во всхъ головахъ камеры No 12 мелькнула одна мысль: Микитка выдалъ! Вовремя обыска тридцать неумолимыхъ глазъ вмялись въ шпіона, не смотря ни на кого, Глазуновъ чувствовалъ на себ вліяніе этихъ глазъ, и, подъ этимъ вліяніемъ, блдный, какъ полотно, стоялъ во все время, какъ тшилось начзъьетво.
Повидимому, посл обыска, въ отношеніяхъ острожнаго товариществу къ Глазунову не произошло никакихъ перемнъ, къ нему относились ни хуже, ни лучше, арестанты понимали, что малйшая перемна въ отношеніяхъ укажетъ Глазунову на настоятельную необходимость сдлать ршительный шагъ. Но за то на третій день посл обыска, когда вс арестанты разбрелись по острожному двору, въ одномъ изъ угловъ этого двора собрался судъ изъ главныхъ вожаковъ заговора. Это былъ судъ безапеляціонный, неумолимый,— судъ, совмщавшій въ однихъ и тхъ же личностяхъ и обвинителей и судей. ‘Измнщикъ’ покушался разбить все, чмъ жила острожная личность, — на порог свободы хотлъ снова втиснуть ее въ могилу, до произнесенія приговора участь его уже была предршена.
— Понимаете, братцы вы мои, съ которой стороны втеръ-то дуетъ?
— Знамо онъ.
— Прихвостень поганый!
Вопросъ общественной безопасности и возмездія разршился не такъ скоро, за его предложеніемъ наступило, въ продолженіи нсколькихъ мгновеній, гробовое молчаніе, вс угрюмо смотрли въ землю, ни у кого перваго не срывалось роковое слово.
— Что же вы носы-то повсили? первый заговорилъ Васька-Котъ.— Али жаль стало ненагляднаго? Грха нешто, праведныя души, побоялись?
— Жалть собаку чево.
— За него и отвтъ-то весь: три пятницы молока не хлбать.
Только въ сердц Ходока шевельнулось состраданіе, жаль ему стало Никиты.
— Попужать бы, братцы, можетъ, и совсть скажется.
— Нашелъ совсть въ аспид.
— Душа-то, братцы, и у него живая, жа…
Но Рогожниковъ не далъ бродяг докончить.
— Дивлюсь я, Якишка, слушавши твои рчи. Мукъ теб мало? Волю что ли разлюбилъ?
— Баба.
Ходокъ махнулъ рукой и отошелъ прочь.
— Такъ какъ же полагаете?
— Какъ? башку разбить.
— Знамо!
Другіе молча подтвердили приговоръ.
У Глазунова бцла страсть выпить.
Дня черезъ два посл произнесенія приговора острожнымъ судомъ, Васька-Котъ, какъ за великую тайну, передалъ Глазунову, что стоявшій наканун въ караул знакомый солдатъ принесъ ему дв бутылки водки и оставилъ ихъ въ секретномъ мст, за цейхаузомъ. У Глазунова разгорлись глаза. Васька-Котъ пообщалъ Глазунову стаканъ водки, если онъ пойдетъ съ нимъ и ухитрится перенести половину сокровища въ камеру. Глазуновъ, ничего не подозрвая, тмъ больше что дло было днемъ, часа въ три, съ превеликою радостью изъявилъ свое согласіе.
Пошли, черезъ пол-минуты изъ камеры вышелъ Будаевъ и отправился, только другой дорогой, къ тону же цейхаузу.
Во все время ихъ отсутствія въ камер царствовала какая-то торжественная тишина, никто не выронилъ ни слова, арестанты избгали встртиться глазами другъ съ другомъ.
Минутъ черезъ пять, десять возвратился Будаевъ и Васька-Котъ безъ Глазунова и безъ водки, они были блдне обыкновеннаго. Никто изъ присутствовавшихъ въ камер не спросилъ, что сталось съ Глазуновымъ, вопросъ былъ напрасенъ, лица палачей говорили, что приговоръ неумолимаго суда приведенъ въ исполненіе.
На вечернюю перекличку Глазуновъ не явился, бросились искать его и нашли — повшеннымъ за цейхаузомъ, немного выше роста Человческаго выходила перекладина, такъ на ней и повисъ.
Вечеромъ въ тотъ день аворскій преподавалъ юридическую мудрость арестантамъ:
— Что бы вамъ ни толковали, на одномъ стойте: знать, молъ-ничего не знаю вдать не вдаю. Спросятъ: подозрнія на кого не имешь ли? Ладь одно: къ убивству самъ не причастенъ, подозрнія изъявить никакого не могу. Кричать начнетъ, ругаться,— молчи, а потомъ: это, молъ, ваше высокоблагородіе супротивъ закона, я съ этакого страха и невсть что нагорожу, воли кто тутъ будетъ — скажи: засвидтельствуйте, почтенные господа, что господинъ слдователь нестерпимыя притсненія чинитъ. Потовъ значитъ, какъ угомонится, такъ ты тихимъ манеромъ, со всякимъ почтеніемъ и подпусти: примчалъ-де я за Микиткой тоску же малую,— бывало цлыя ноченьки глазъ онъ не смыкалъ, стонетъ все шипъ парень, потомъ и болталъ онъ не однажды: рученьки молъ на себя наложу, опостыллъ мн свтъ божій. Такъ можетъ и взаправду угораздилъ надъ собой эдакую линію. Врагъ-то силенъ… Да самъ-то попросте будь, чтобъ глядя на тебя полагали: парень-то дуракъ не дуракъ,, а съ придурью не малой.
Учитель былъ бывалый, ученики понятливые, начальство не особенно прозорливое, дло сошло къ обоюдному удовольствію.
Пятнадцать голосовъ повторяло одну и туже псню съ незначительными варіяціями, начальство осталось очень довольно, правосудіе удовлетворилось безъ труда, безъ ломанья головы.
Черезъ два дня Глазунова свалили въ оврагъ, какъ самоубійцу.
——
Посл смерти Глазунова работа пошла еще неутомиме, еще лихорадочне, бльмо съ глазъ изчезло, бояться было некого. Цлыя ночи арестанты оставались подъ землей, только къ утру, измученные, являлись они изъ своего убжища. Къ концу августа огромный, сажень въ семь, подкопъ былъ совсмъ готовъ. Назначили и день побга: канунъ Александра Невскаго. Выборъ дня послдовалъ посл долгихъ совщаній и обнаруживалъ большую практичность въ выбиравшихъ: тучи чаще заволакивали небо, ночи стали темне, а между тмъ до холодовъ, гонющихъ бездомовный людъ по теплымъ угламъ, оставалось еще долго, канунъ большихъ праздниковъ православные проводятъ по церквямъ, и помолившись усердно Богу, спятъ крпче. Чмъ ближе подходилъ роковой день, тмъ внутренняя борьба все рзче и рзче отпечатлвалась на лицахъ, даже вчно сдержанный, вчно разсчитывающій Васька-Котъ подчасъ измнялъ себ, — объ остальныхъ арестантахъ и говорить нечего, они ходили совсмъ полоумные.
Затя камеры No 12, какъ оказалось впослдствіи, оставалась не безъизвстною, большей половин острога, же не только никто не выдалъ ее, напротивъ, каждый изъ звавшихъ тайну, старался быть полезнымъ товариществу, одни вслдствіе глубокой симпатіи къ зат, другіе памятуя страшную участь, постигшую Глазунова.
Пришелъ канунъ Александра Невскаго.
Всенощная шла своимъ чередомъ въ острожской церкви: звонко заливались пвчіе, на самомъ видномъ мст, окруженное чадами и домочадцами, красовалось разнообразное начальство, за нимъ тснился свободный людъ, а дальше, сквозь дымъ и паръ, за проволочной ршеткой виднлись блдныя физіономіи. Вс знакомые обитатели камеры No 12-й, за исключеніемъ конечно Арзанкулова,— онъ до поту лица молился въ камер,— были на лицо и усердне, чмъ когда либо, клали земные поклоны. Не молился одинъ только Ходокъ: приложивъ пылающее лицо въ мокро-холодной стн, онъ тяжело дышалъ и вздрагивалъ по временамъ: образне всхъ мерещилась бродяг скорая воля. Священникъ не однажды жаловался по начальству, что арестанты безъ должнаго благоговнія присутствуютъ въ храм, но на этотъ разъ, по всей вроятности, и онъ оставался доволенъ своей разнохарактерной паствой: даже всегдашняго шушуканья не было слышно, звякъ кандаловъ и тотъ рже раздавался: точно къ великому таинству готовились арестанты. Неторопливо, покорно выходили изъ своей клтки арестанты и прикладывались въ Евангелію, принявъ благословеніе, покорно лобзали они пастырскую руку, и также покорно склоняли свои головы передъ стоящимъ у налоя начальствомъ.
Кончилась всенощная, арестантовъ развели по камерамъ и сдлали обычную перекличку, Ходока била лихорадка. Онъ едва могъ проговорить ‘здсь’ — и тутъ же заявилъ, что ему неможется, что онъ завтра же желаетъ выписаться въ больницу.
Ночь подъ Александра Невскаго была темна, какъ адъ кромшный: въ двухъ шагахъ человка не видать, дождь лилъ, какъ изъ ведра,— холодный втеръ сбивалъ съ ногъ. Дрожкой дрожали часовые, кутаясь въ свои хламиды.
Поздно за полночь поднялись острожные: точно вызванные чародйствомъ, выходили изъ подъ земли темныя фигуры, торопливо пробгали дворъ, снова исчезали въ уродливомъ зданіи и снова появлялись высоко на крыш. Какъ кошки, цплялись они по коньку, по водосточной труб и, въ нсколькихъ саженяхъ отъ часоваго, спускались по веревк на вольную землю.
Десять человкъ дышало уже вольнымъ воздухомъ, случайно-ли, шумъ ли услыхалъ часовой, только поднялъ онъ глаза и обомллъ, по острожной стн спускалась темная масса. Не помня себя, часовой вскинулъ ружье и приложился. Быть можетъ, въ первый разъ не обмануло ружье: раздался выстрлъ, черная масса тяжело грохнула на земь.
Поднялась тревога, первымъ дломъ бросились въ упавшей масс, обливаясь кровью, то лежалъ пробитый на вылетъ въ грудь Ходокъ. Шальная пуля сыграла надъ нимъ скверную шутку.
Почти одновременно на двор раздался сквозь бурю страшный стонъ и еще тяжеле грохнула съ крыши на земь другая масса: у Рогожникова нога сорвалась….. За то пошла гулять по свту остальная тюремная семья.