Две правды, Златовратский Николай Николаевич, Год: 1883

Время на прочтение: 47 минут(ы)

ДВ ПРАВДЫ.1

(Письма Лизы).

1 Этотъ этюдъ, имя самостоятельный характеръ, служитъ въ тоже время эпилогомъ къ законченнымъ въ прошломъ году моимъ ‘Устоямъ’.

Марта 4-го.
Доброе село.

Милый, дорогой Пугаевъ! Я не знаю, что длается со мной съ тхъ поръ, какъ вы ухали отъ насъ. Мн кажется, въ эти мсяцы я пережила такъ много, такъ ужасно много. Мн иногда казалось даже, что сердце мо разорвтся на части и лопнетъ моя бдная голова… Ахъ, Пугаевъ, знаете ли, я иногда негодовала на васъ. Зачмъ вы увлекли за собой бдную, легкомысленную, веселую, глупенькую Лизу, ту Лизу, помните, девятнадцати лтнюю Лизу, которая беззаботно цвла въ маленькомъ домик, въ Замоскворчьи… И какъ уже однако давно это было! Вчера мн минулъ двадцать седьмой годъ. Я была одна… Мн почему-то сгрустнулось, а въ эти минуты, какъ-то само собой начинаешь сводить итоги. Мн пришла странная мысль — прежде всего сравнить лицо. Я вынула изъ чемодана свою давнишнюю карточку, потомъ, подошла къ своему маленькому зеркальцу, взглянула въ него, взглянула на карточку, и отвернулась… Какая я стала гадкая, противная, старая два! Добрый мой, простите, что я пишу такой вздоръ! Но вдь я привыкла съ вами говорить искренно, вы сами научили меня этой искренности… Итакъ, я продолжаю: я легла на постель, спрятала лицо въ подушки и зарыдала, я плакала долго, очень долго. Никогда въ жизни не плакала я такъ. Но почему, зачмъ я плакала, въ ту минуту и самане сознавала. Стованіе на что-то, мольбы къ кому-то — вс это, какъ будто растерзанное вихремъ, носилось въ моей голов… Помню, что я всего чаще повторяла: когда же свтъ?
Когда я немного успокоилась, то ршила, что никому не покажусь въ этотъ день, никого не приму, никуда не пойду… Мн такъ страстно хотлось уйти въ себя, быть съ собой одной… Не странное ли желаніе! Мн почему-то казалось, что до сихъ поръ, въ теченіи всхъ этихъ пяти лтъ — мои думы, мои чувства — все было направлено на что-то другое… Что-то я жадно и пытливо изучала, къ чему-то прислушивалась, былъ какой-то всепожирающій объектъ, въ которомъ исчезало все мое личное: мое прошлое, настоящее и… и даже будущее… А гд была я, сама, какъ цльное, живое существо?.. Вопросъ этотъ никогда не задавался… Разв можетъ задать подобный вопросъ весталка, не обидвъ свое божество!.. Ты сама — ничтожество, прахъ, ты жива только въ твоемъ божеств!.. И теперь, когда, побуждаемая темнымъ инстинктомъ, я подумала о себ, мн стало страшно…
Я взяла псни Гейне… Случайность это или нтъ? И читала, перечитывала и знаете, что меня завлекло и поразило? Его поэтическое предисловіе: ‘я шелъ, а вкругъ меня цвты дышали… И соловей такъ сладко плъ!’ А потомъ — замокъ, и этотъ сфинксъ, это жестокое божество, которое непобудимо влекло къ себ, душило въ своихъ объятіяхъ, переполняло восторгомъ, трепетомъ все существо, и въ тоже время когтями рвало грудь… Кто же этотъ сфинксъ? это ты — любовь, отвчалъ Гейне… Да, любовь, человчество, весь міръ… А кто безжалостно бросилъ меня, бдную двушку, въ объятія этого сфинкса, въ которомъ изнывали сами Гейне… Кто? Вы, вы, безжалостный старикъ!
Простите! Вы, конечно, знаете, что это вздоръ… Вамъ уже не въ первый разъ слышать это отъ меня. А теперь я стала еще раздражительне! Мн думается, что у меня развивается болзнь… Грудь что-то ноетъ. Кстати, сегодня исполнилось четыре года, какъ я ‘подвижничаю’ въ сельскихъ учительницахъ.
Муха, попавшая въ кринку съ молокомъ… Бдная муха! Какъ она обрадовалась изобилію благодати — и потонула въ ней!

Марта 5.

Вчера я не могла больше писать: сводить итоги — страшное дло. Для кого, зачмъ нужна была моя жизнь?
Вы пишете, чтобы я подробно сообщила обо всемъ, что длается теперь у насъ… Что длается у насъ? Господи! я ничего не понимаю… Я только чувствую, какъ томительно ноетъ мое сердце. Что у насъ длается? Нтъ, Бога ради, не заставляйте меня переживать еще разъ ту муку, которую вызываютъ мгла, туманъ собственной души и всего окружающаго… Помню, я была маленькой двочкой. Мы жили въ губернскомъ город, въ которомъ разъ въ годъ бываетъ огромное стеченіе народа по поводу принесенія чудотворной иконы. Я всегда любила ожидать этого дня, когда городъ необычно оживлялся, но и боялась его, боялась его потому, что ужь очень много наплывало на городъ мужика. Этотъ срый мужикъ, какъ неудержимый потокъ, еще съ вечера начиналъ налегать на городъ, все шоссе, ведущее въ городъ на нсколько верстъ представлялось непрерывной цпью мужицкихъ группъ, какъ волны, неторопливо катившихся въ городъ. Къ утру, когда трогалась икона изъ пригородного монастыря, все это уже представлялось сплошной, пестрой массой, волнующейся и неудержимо стремящейся въ одномъ направленіи. Вотъ эта стотысячная масса сгущается около городской заставы, со всхъ городскихъ колоколенъ раздается трезвонъ, разряженный городской людъ торопливо стремится на встрчу ходу, мать въ волненіи схватываетъ насъ, сестеръ, за руки и поспшно тащитъ туда-же. Массовый потокъ уже ворвался въ городъ, запрудивъ всю улицу, насъ, встрчавшихъ, прижали къ стнамъ… И вотъ, одинъ разъ, я, не знаю какъ, отбилась отъ матери, оглянулась въ стороны, назадъ, нашихъ нтъ, а меня уже несетъ общій напоръ, не давая остановиться ни на секунду, и я бжала своими маленькими ножками, стараясь поспть за широкимъ шагомъ сыромятныхъ сапогъ и лаптей. Я задыхалась, едва я обертывалась назадъ, чтобы посмотрть своихъ, какъ меня что-то опять подхватывало, и несло, несло что-то пыльное, потное, запыхавшееся, высокое, могучее, отъ чего пахло масломъ и дегтемъ: это все былъ мужикъ… А я была чуть-чуть выше его сыромятнаго сапога!.. Помню, меня охватилъ безотчетный страхъ передъ этимъ напирающимъ мужикомъ, который не обращалъ на меня никакого вниманія… Чувство полной безпомощности, одиночества, ужаса охватило меня, и я, измученная, мокрая, уставшая, едва переплетая ногами, вдругъ заплакала… Но мужикъ все валилъ и валилъ: съ боковъ его жали крупы жандармскихъ лошадей, въ другомъ мст онъ самъ жалъ ихъ къ стнамъ домовъ… На мои прюнелевыя ботинки то и дло ступали тяжелыя подковы мужицкихъ сапогъ, барежевое платьице и юбочки не только были измяты, какъ тряпки, но готовы были превратиться въ лоскутья… Слезы у меня лилась все неудержиме, а кругомъ я слышала только звонъ колоколовъ, несвязный гулъ, тяжелое дыханіе сотни грудей и только изрдка возгласы старухъ или стариковъ, которые говорили обгоняя меня: ‘ай, ай! задавятъ, того гляди, двочку!.. Долго ли, Господи!.. много ли ей надо! Мужикъ сапогомъ раздавитъ!’ И, сказавъ это, он уже перегоняли меня, увлекаемыя сами! Вотъ я спотыкнулась — и упала… И мн, помню, мелькнула мысль — вотъ сейчасъ огромный мужицкій сапогъ придавитъ меня, и мн будетъ также больно, какъ моей ног въ прюнелевомъ ботинк… Но затмъ, я уже не помню, что было… Когда я очнулась, меня держалъ на рукахъ какой-то деревенскій старичекъ, съ томнымъ, ласковымъ, мягкимъ взглядомъ и говорилъ: ‘ну, ну, не плачь, красавица!.. Теперь ужь мы съ тобой какой ни то путь найдемъ… И мамыньку найдемъ… Не плачь, красавица, не бойся!.. Ай, какое дло!.. О зачмъ это ты сюда попала?..’ Я помню, что онъ, не переставая, говорилъ мн что-то въ этомъ род очень долго, выбираясь изъ толпы въ первый попавшійся переулокъ… Я долго не могла остановить рыданій, долго еще боялась этого старика и въ тоже время мн онъ почему то нравился… Вотъ онъ носитъ меня по городскимъ улицамъ, и спрашиваетъ встрчныхъ: не знаютъ ли, чья это двочка? А самъ все утшаетъ: ‘ты не плачь, красавица!.. Ты врь мн, мы ужь найдемъ путь… И мамыньку найдемъ!… На что Богъ-то?.. Богъ намъ укажетъ…’ И пока носилъ онъ меня по улицамъ, я совсмъ съ нимъ свыклась, и перестала бояться его, и почему-то врила, что ужь теперь я не пропаду… Намъ скоро попался одинъ знакомый моего отца и указалъ дорогу къ дому… Господи, какъ я обрадовалась!.. Мн кажется, что я теперь чувствую, какъ сильно забилось мое сердце, когда я увидала нашъ домъ… Я быстро выскользнула изъ рукъ старичка и, закричавъ: ‘мама, мама!’ бросилась бжать… Я только слышала, какъ старичекъ сказалъ: ‘ну, бги, бги! Теперь ужь одна найдешь’!.. Это были его послднія слова — и уже старичка я больше не видла… Но съ тхъ поръ я какъ-то инстинктивно стала бояться мужиковъ, у меня даже эта боязнь развилась въ какое то предчувствіе, что когда-нибудь мужицкій сапогъ раздавитъ меня, какъ случайно попавшую подъ ногу лягушку… И въ тоже время, мн очень, очень часто, все снился спасшій меня старичокъ съ мягкими, добрыми глазами: то будто я плутаю въ лсу — и вотъ старичокъ тутъ какъ тутъ, выводитъ меня на дорогу, то будто я тону — и вотъ опять старичекъ беретъ меня на руки и несетъ домой…
Но что такое я написала вамъ? Вы спрашиваете о дл, а я пишу… Да что же мн длать, если подъ руку подвернулось это воспоминаніе, и если оно, почему-то мн кажется теперь имющимъ для меня какой-то особый смыслъ… Что я напишу вамъ о дл, когда кругомъ себя я ничего не вижу, кром стремительно несущейся вкругъ меня мужицкой толпы… Что могла бы вамъ сказать маленькая двочка, попавшая въ эту мятущуюся толпу, еслибъ вы спросили ее, задыхающуюся и объятую страхомъ, что длается вокругъ нея?.. Она знаетъ только одно: что привели ее молиться Богу вмст съ этой толпой, и думала она, что это будетъ мирная и тихая молитва, полная единенія въ дух и любви, а между тмъ…
Бога ради, прізжайте сюда сами, если хотите узнать, что длается здсь и понять это… Можетъ быть, вы съумете найти таинственный и высокій смыслъ въ томъ, въ чемъ другіе видятъ просто безтолочь, сумятицу и панургово стадо!..

Марта 6.

Очевидно, на этотъ разъ я не напишу вамъ настоящаго письма: у меня Богъ знаетъ, что выходитъ, какой-то ‘дневникъ сумасшедшей’… Но все равно. Такъ какъ я отказываюсь понимать то, что длается со мной и вокругъ меня, то буду передавать первое, что попадется подъ руку. Разбирайтесь сами, какъ хотите.
Да! У насъ большое несчастіе. Вотъ уже дв недли, какъ мои хозяева не спятъ ночей, измучились всей семьей, да и я измучилась, глядя на нихъ. Какъ ни много встрчала я здсь нечеловческаго терпнія, высокаго въ своей простот самопожертвованія, среди ужасающаго хладнокровія и тупого равнодушія, я никакъ не ожидала быть свидтельницей того, что увидала въ эти дв недли.
Фрося (сестра моихъ хозяевъ, вы ее видли у меня: такая была милая, задушевная, добрая двушка! Годъ тому, какъ ее выдали замужъ) сошла съума, бдненькая! Въ самомъ расцвт жизни! И ее, голубушку, зачмъ-то зацпили могучія жернова непонятной машины, работающей непостижимую работу, и измололи… такую молодую, свжую, сердечную! И откуда, изъ какихъ источниковъ родятся въ народ эти свтлыя, какъ стекла, натуры! Вы знаете, какія суровыя, при всемъ ихъ добродушіи, люди мои братья-хозяева. Въ особенности, я боюсь до сихъ поръ большака. Вы все еще подсмивались, что я ихъ трушу, помните, когда я только-что поселилась у нихъ… Я тогда съ ними совсмъ не могла говорить. Едва я, по своей обычной восторженности, начинала говорить, какъ вдругъ большакъ такъ спокойно, серьзно и, какъ мн казалось, ужасно холодно и сурово говорилъ: ‘а Богъ-то зачмъ?.. А царь-то зачмъ’? И мой бойкій языкъ начиналъ заплетаться, глаза безпокойно бгать, и я умолкала, какъ виноватая, какъ школьники передъ окрикомъ учителя. А вы еще все подсмивались надо мной!.. Итакъ, я боюсь этихъ мужиковъ, а между тмъ они воспитали такое нжное, хрупкое созданіе, какъ Фрося. Братья всегда жили большой, нераздленной семьей, ихъ три брата (одинъ ходитъ въ заработки), сестра-незамужница, крестная мать Фроси, и наконецъ Фрося, оставшаяся посл смерти матери и отца восьми лтъ на попеченіи братьевъ. У старшаго брата не было дтей, и онъ еще больше полюбилъ сироту: но главнымъ образомъ ее холила мать крестная. Въ большой семь Фрос жилось такъ привольно, что она могла расцвтать свободно и пышно, какъ маковъ цвтъ… И она цвла, добрая, веселая, романтичная, поэтическая… Вся она была — одна поэзія. Я какъ-то предложила ей учиться грамот вмст съ другими двумя ея сверстницами, которыя бгали урывками ко мн отъ хозяйства и тихонько отъ семей (да, я вамъ укажу много такихъ двушекъ, лтъ по 18, по 20, даже молодыхъ бабъ, которыя сидятъ по ночамъ надъ азбукой, гд-нибудь въ углу, и старательно ‘вышептываютъ’ грамоту). Она, конечно, съ радостью согласилась, но посл двухъ уроковъ — я замтила, что она больше смотритъ мн въ глаза, чмъ занимается. Кажется, и она поняла, что я замтила это. Посл урока она подошла ко мн, крпко обвила мою шею и, вся зардвшись, сказала: ‘нтъ, мн скучно… Я глупая на это ученье… Зачмъ мн!.. Ты меня этимъ не мучай… Я крестьянка…’ — А Миша съ Дуней тоже вдь крестьянки? ‘Он другія какія-то…’ отвчала она. Дйствительно, Фрося была вполн крестьянка: крестьянское хозяйство, жнитво, снокосъ, пряжа были уже поэзія, все, всякая мелочь была ею опоэтизирована… Весь нравственный, свтлый и ясный складъ ея души исчерпывался двумя замчательно краткими и простыми словами: ‘Богъ, царь’!!. Какое бы затрудненіе ни представилось ей, какіе бы вопросы ей не давали, она такъ спокойно и увренно повторяла за братьями: ‘а Богъ-то зачмъ? А царь-то зачмъ’? И чувствовалось, что въ ея душ было все свтло, ясно и просто.
Я видла ея мужа еще парнемъ. Онъ не изъ заурядныхъ, младшій сынъ въ большой семь, въ сосдней деревн. Онъ очень напоминаетъ Петра, какимъ онъ былъ у насъ въ Москв, только въ немъ больше души и веселости. У меня не рдко были такіе ученики, лтъ 15, есть и теперь двое. Они меня всегда очень занимали. Вечеромъ, когда выйдешь гулять на улицу, они неторопливо всегда подойдутъ къ теб, заложивъ солидно руку за бортъ казакина. Всегда они одты чисто, держатся ‘благородно’, осанка, походка — все сдержанно. ‘Здравствуйте, Лизавета Ивановна! Гуляете? спрашиваютъ они, приподнимая фуражку.— Гуляю. Пойдемте вмст! Я уже знаю, что этого имъ только и нужно. И вотъ мы идемъ, они ступаютъ важно, стараясь сдерживать шаги. И мы начинаемъ ‘солидную бесду’: это уже не школа, это первыя ступени жизни…
Фрося вышла замужъ по любви, это было замтно по всему. Но уже полгода спустя можно было примтить, что она нашла въ муж, чего не ожидала… Или лучше, она нашла въ муж нчто больше того, что ожидала… Оказалось, что въ семь Вассія {Вассіанъ.} (такъ звали мужа Фроси) между нимъ и отцомъ со старшимъ братомъ уже есть какія-то недоразумнія. Но Вассій молчитъ объ этомъ. Дло, кажется, было въ томъ, что когда Вассій учился въ нашей школ, мой предмстникъ-учитель былъ отъ него въ восторг, и всячески уговаривалъ его отца отпустить Вассія въ учительскую семинарію. Отецъ съ братомъ заупрямились, хотя Вассію приходилось идти въ солдаты. Заупрямились просто потому, что Вассій, пробывъ 3 года въ солдатахъ, все же возвращался къ хозяйству, а учительская семинарія представлялась для нихъ уже дломъ пропащимъ. И это, пожалуй, врно… Кажется, что-то было въ этомъ род: не знаю хорошенько. Только черезъ полгода посл свадьбы, молчаливый и сдержанный въ семь, Вассій задумалъ раздлъ, придравшись, въ сущности, къ очень еще не большому поводу: ему казалось, что его жену начинаютъ семейные слишкомъ уже пріучать къ хозяйству… Сама Фрося, впрочемъ, ни мало этого не чувствовала. И вотъ Вассій задумалъ ‘отдлиться’, но прежде чмъ окончательно ршить это дло, онъ вдругъ ушелъ на-сторону, въ конторщики къ одному подрядчику. Плату давали хорошую, и по его разсчетамъ это было очень важно для заведенія хозяйства. У Фроси родился сынъ, какъ разъ передъ отъздомъ Вассія. Вассій, боясь, чтобы его молодую жену не обидли въ его семь, перевелъ ее къ матери крестной, далъ ей на содержаніе денегъ съ сыномъ, общаясь выслать и еще. Такимъ образомъ Фрося опять поселилась въ нашемъ сел, у своей сестры-крестной, которая живетъ рядомъ съ нами въ кель.
Первое время, Фрося была весела и все няньчилась съ ребенкомъ, хотя была недовольна, что мужъ ухалъ очень далеко… въ Нахичевань!.. Но онъ писалъ ей часто и высылалъ деньги. Письма были хоть короткія, но душевныя. Въ каждомъ письм онъ вспоминалъ о ребенк и писалъ, что привезетъ ему гостинцевъ. Осенью, когда Фрося поджидала Вассія, онъ прислалъ письмо, что его подрядчикъ умеръ, и что жена подрядчика проситъ его остаться на зиму… Онъ уговаривалъ жену не грустить, что, можетъ быть, онъ вырвется къ рождеству, что ему даютъ хорошія деньги, и что эти деньги будутъ для нихъ къ длу. Фрося загрустила. Придешь къ ней — она разглядываетъ подарки, какіе прислалъ мужъ, но что-то все покачиваетъ головой. Впрочемъ, никому ничего не говорила. Къ масляниц пріхала вдова-подрядчица въ свою деревню, чтобы устроить дла посл смерти мужа. Она захала къ Фрос. Я въ это время сидла у нея. Вошла женщина лтъ тридцати, высокая, плотная, съ энергичнымъ и умнымъ лицомъ, больше умнымъ и здоровымъ, чмъ, красивымъ и симпатичнымъ. На ней былъ лисій казакинъ, городское платье и ковровый платокъ.
— Здравствуй, Фрося, сказала женщина громкимъ, гортаннымъ голосомъ, протяжнымъ, какимъ не говорятъ обыкновенныя крестьянки, а люди, привыкшіе къ длиннымъ, солиднымъ, ‘поучительнымъ’ бесдамъ. Вотъ мужъ теб подарокъ прислалъ…. кланяться веллъ… Приказывалъ не скучать…
Сказавъ это, подрядчица степенно сла къ столу. Все въ ней: поступь, движеніе, позы — были не обычныя, какія-то степенно-сознательныя, размренныя, и въ то же время деликатныя, изящныя, это былъ своего рода врожденный мужицкій аристократизмъ.
— Что-жь ты молчишь? сказала подрядчица.— Вишь ты какая блдная… Или еще посл родовъ не поправилась?
Я взглянула на Фросю: она была блдне полотна и сидла, какъ ледяная, опустивъ голову, сжавъ тонкія, блдныя губы и держа въ рукахъ, не развертывая, привезенный подрядчицей свертокъ.
— Долгонько, долгонько, Саломея Петровна, хозяинъ-то къ намъ не детъ, замтила мать крестная Фроси:— а мы еще молоды… И къ этому непривычныя…
— Ты ужь меня прости, сказала Саломея Фрос, чуть-чуть улыбаясь:— это ужь я виновата… Да ничего не сдлаешь… Я теперь безъ него, какъ безъ рукъ… Такого мужика, какъ твой мужъ, по вашимъ деревнямъ не часто встртишь… А у меня дла большія… Самой вотъ сюда надо было хать…
— Разв вы не хотите прекращать дла посл мужа? спросила я.
— Зачмъ? Пока Богъ умомъ не обидлъ, нужды не вижу, отвчала Саломея съ такимъ увреннымъ самосознаніемъ, что я невольно заглядлась на нее.
Саломея помолчала. Потомъ встала и сказала:
— Ну, прощайте… Некогда мн… А ты на меня, голубушка, не сердись, сказала она Фрос:— такое дло вышло… Вотъ я и сама овдовла.. Да слезами горю не поможешь: надо крпиться. Люди на слезы не смотрятъ, Богъ — высоко, а царь — далеко… Гляди горю въ глаза прямо, чтобъ оно тебя не съло… Неровно, что захочешь послать — забги… Недльки черезъ дв опять поду.
И раскланявшись съ нами, той же ровной самоувренной поступью Саломея вышла.
Я тотчасъ же присла къ Фрос.
— Что съ тобой, Фрося: на теб лица нтъ… Разв ты знаешь эту подрядчицу?..
— Да, знаю, прошептала Фрося.
— Какая же она? Разв не хорошая женщина?
— Она не такая, какъ мы… Он вс не такія, изъ той деревни… У насъ такихъ не было, да и теперь еще мало.
— Какая же она?
— Такъ, не такая… И онъ, Васся, тоже не такой… Я знаю…
Я старалась утшить ее, какъ могла, и разогнать ея ревнивыя сомннія. Она, какъ будто, дйствительно, отмахнула отъ себя черныя мысли, проведя рукой по голов, оживилась, развернула свертокъ, въ которомъ лежали чулочки, башмачки и ермолочка, вышитая шелкомъ, для мальчика, и какой-то смшной халатикъ. Мы стали съ Фросей обряжать годового мальчугана, и когда одли его — онъ показался намъ такимъ смшнымъ, забавнымъ, что об смялись безъ умолку.
Я очень обрадовалась, что налетвшая было на Фросю туча разсялась. А между тмъ, меня очень заинтересовала Саломея, я стала распрашивать о ней у знакомыхъ сосдокъ. Оказалось, что она, дйствительно, была изъ сосдней деревни (верстахъ въ восьми отъ насъ), пользующейся здсь въ окрестности довольно странной репутаціей: къ ней относились съ какимъ-то особымъ уваженіемъ, смшаннымъ съ суеврнымъ страхомъ. Говорили, что въ той деревн давно вс до одного ‘по старой вр’ (староврами народъ обзываетъ всхъ раскольниковъ, даже новйшаго происхожденія), что попы къ нимъ здятъ рдко, что живутъ они чисто, аккуратно, зажиточно, но что все это добыто ими ‘не чисто’. Когда же я спрашивала: какъ же именно?— мн отвчали: ‘да ужь такъ… нечисто!.. Бсомъ пахнетъ…’ Ну, это я заношу между прочимъ. Что касается Саломеи, то она, какъ и большая часть женщинъ той деревни, грамотница и книгочея, что она стариннаго роду и что въ роду у нихъ вс такія, что на слова она востра, и что противъ рчей ея и мужику устоять трудно, что съ народомъ, которому у нихъ приходится работать, обращаются хорошо и деньги даютъ большія и плату честно держатъ, да только нашъ народъ къ нимъ не охотно идетъ, боясь ‘соблазна’, разв кто изъ бойкихъ… Боле, впрочемъ, я ничего не могла узнать. Фрося, повидимому, настолько успокоилась, что я однажды рискнула спросить ее:
— Что, Фрося, ты все еще боишься подрядчицы?
— Боюсь, отвчала она, и улыбнулась, опустивъ глаза.
— Все отъ того, что она не такая, какъ здшнія?
— Не такая… Она въ Бога не вритъ… И Васся мой не вритъ, грустно прибавила она.
— Ну, что ты шутишь! засмялась я.
Замтивъ ея грусть, я больше не распрашивала ее. Но съ этихъ поръ она опять стала задумчиве. Я ругала себя за неумстные разспросы. Черезъ дв недли, передъ отъздомъ Саломеи, Фрося пришла ко мн — просить написать мужу письмо: благодаритъ за подарки, что она здорова, что ей и ребенку хорошо, но что она скучаетъ безъ него… Попросила даже прибавить, какъ мы съ ней смялись, когда одли сынишку въ ермолку и халатикъ. Но, несмотря на это веселое прибавленіе, Фрося, все время, пока я писала, стояла неподвижно позади меня, скрестивъ на груди руки, склонивъ какъ-то безпомощно голову и какъ будто задерживая въ себ рвавшіеся изъ груди вздохи. Она была совсмъ одта въ дорогу, въ синій на барашк кофтанчикъ и валенки. Получивъ отъ меня письмо, она завязала его въ узелокъ, вмст съ деревенскимъ подаркомъ, и ушла. Оказалось, что она домашнимъ никому не сказала и пошла за восемь верстъ пшкомъ, но такъ какъ погода стояла теплая, то объ этомъ никто не безпокоился. Хватились уже на другой день утромъ, когда ея мать крестная вошла ко мн и сказала: вдь Фрося-то не ночевала дома! Ребенокъ-то надсадился, реввши! Неужели она, глупая, тамъ ночевать осталась, про ребенка забыла? Старшій братъ заложилъ лошадь и похалъ за ней. Оказалось, что она у Саломеи и не была. Вс перепугались, и въ нашемъ гор принялъ участіе чуть не весь конецъ нашъ. Предположеніямъ, конечно, не было конца. Братья на двухъ подводахъ похали по сосднимъ деревнямъ. И только уже на третій день нашли ее въ сел, верстъ за 15, въ волостномъ правленіи, гд не знали, что съ ней длать. Тутъ же былъ и мужичекъ, нашедшій ее около дороги, стоявшей по поясъ въ сугроб. ‘Я, говоритъ, ее окрикнулъ, а она молчитъ. Перекрестился я, подошелъ, а она совсмъ окоченла. Подолъ у нея хоть выжми. Взялъ я ее да въ дровни, укрылъ, привезъ къ себ въ деревню. Тутъ мы ее со старухой на полати затискали: думаемъ, авось отогрется — въ себя придетъ… А она что же! Какъ отошла не много, схватила мальчика (ребятишки-то тоже на полатяхъ спали) да и давай ему голову кусать… Бросились, на силу отняли. Старуха моя кричитъ — зови старосту, что мы съ ней будемъ длать!.. Ну, пришелъ староста, тутъ ужь мы ее связали да въ волость…’ Я не стану передавать вамъ всей грустной исторіи, какъ ее привезли, какъ цлые дни и ночи оба брата, сестра и золовка держали ее поперемнно за руки, какъ она билась, рвалась къ ребенку, какъ толпился съ утра до ночи народъ у ея избы… Все это исторія извстная… Приходили попы, дьяконы и дьячки, совтовали отчитывать, вести по монастырямъ. Плакала мать крестная, плакалъ даже суровый старшій братъ, хотя обращался съ ней строго: она одного его и боялась… Я умоляла ихъ отправить ее въ больницу въ городъ, и тутъ-то опять загремлъ на меня старшій братъ: ‘а Богъ-то зачмъ? Богъ-то’? И, кажется, никогда еще онъ не произносилъ этихъ словъ съ такимъ свирпымъ выраженіемъ… И вотъ стали ее возить, связанную, по монастырямъ, верстъ за 30, въ морозъ… Изъ одного монастыря ихъ отправляли въ другой… И между тмъ ловили и исполняли совты перваго встрчнаго: чего-то давали пить, длали ножныя ванны изъ настоя табаку, перца и еще чего-то… Измучились вс, измучились сами, измучили ее… Да, бдненькую Фросю трудно узнать: такая она стала маленькая, худенькая, вся прозрачная, какъ воскъ, и только большіе глаза съ сумасшедшей энергіей сверкаютъ изъ глубокихъ впадинъ!.. И между тмъ, это маленькое безпомощное существо, на каждое обращенное къ ней слово, разражается цлымъ потокомъ самой грязной, кабацкой брани… Но что всего удивительне — она невыразимо кощунствуетъ!.. Какъ-то ужасно странно слышать это изъ тхъ же губъ, которыя недавно съ такой любовью и врой произносили другія рчи… Отчего контрасты эти всегда такъ сильны и поразительны?
Вотъ вамъ и цлый деревенскій романъ! Теперь, кажется, въ моемъ письм есть все, кром того, что я должна была и собиралась вамъ писать…
Впрочемъ, все одно ужъ, я докончу вамъ этотъ романъ нкоторыми характерными подробностями: къ мужу послали телеграмму, но до сихъ поръ отвта нтъ, очевидно, по деревенскому адресу ее не доставили. Братья истратили пропасть денегъ на лекарство, отчитыванья и совты, даже помогала сестра-солдатка, жившая въ город въ кухаркахъ, принося все свое жалованье… А между тмъ у сестры крестной есть Фросины деньги, около полсотни, но старуха не даетъ ихъ ни подъ какимъ видомъ: ‘какъ я могу, безъ хозяина… Ну, что съ ней случится, съ чмъ парнишка останется? И какой отвтъ я хозяину дамъ, когда они мн на сохраненіе даны!..’
Бдненькая Фрося! А все-таки она счастлива: у нея есть жизнь, полная, цльная… даже у нея есть романъ!.. А какъ вы думаете, что лучше: сумасшедшая, хоть бы и деревенская Офелія, или пропитанная школьной плесенью изсохшая классная дама, потерявшая счетъ своимъ воспитанницамъ и никогда не знающая: какъ и что вышло изъ нихъ и какой смыслъ внесла она въ ихъ существованіе!.. А воспитанницы, между тмъ, давно забыли даже ея имя, такъ что унесшій ихъ потокъ жизни не иметъ ничего общаго съ существованіемъ этой изсохшей дамы… Разв, когда-нибудь, среди собравшихся подругъ въ гостинной, наиболе бойкая изъ нихъ случайно передразнитъ полуизсохшую мумію — и вызоветъ громкій добродушный смхъ!..
Кстати, вотъ еще подробность къ роману Фроси. Полгода тому назадъ двухъ ея подругъ чуть не отдали подъ судъ. Одна изъ нихъ — двушка — забеременла и, конечно, съ великими усиліями скрывала это до тхъ поръ, пока было можно. Но чмъ ближе подходило дло къ концу, тмъ она больше падала духомъ. Въ отчаяніи она призналась Фрос и другой общей подруг, уже года полтора вышедшей замужъ. Подругъ не столько поразило это событіе само по себ, сколько отчаяніе Маши (такъ звали двушку). Долго терзались вмст съ нею подруги, долго не знали, что придумать, когда Фрос пришла мысль уговорить свою замужнюю подругу, у которой не было дтей, а мужъ ходилъ въ заработкахъ, сказаться дома беременной. И вотъ заговоръ былъ составленъ и началъ постепенно приводиться въ исполненіе. Наивныя подруги уже беззавтно радовались благополучному исходу дла, когда вернувшійся мужъ, посл долгихъ недоумній и раздумываній, не присталъ къ своей баб и та не объяснила, въ чемъ дло.

Марта 10.

Вы ужь, вроятно, получили, вмсто ожидаемаго письма, мой сумбурный дневникъ? И изумлены? Изумляйтесь! Но я буду, вроятно, продолжать въ томъ же род… Знаете, я почему-то чувствую теперь ужасную жажду высказаться, наговориться (эта жажда, говорятъ, одолваетъ передъ смертью). Да, наговориться, но не попрежнему, обдуманно, резонно, въ порядк. Нтъ, мн хочется именно говорить безъ всякаго порядка, безъ всякаго резона. Взять и высыпать все, все, что первое попадется подъ руку. О, какъ много, незамтно скрываешь отъ себя и отъ другихъ, когда говоришь ‘обдуманно’! И въ особенности при васъ. Вы такъ чудно ‘умете польстить’, такъ ‘окурить упоительнымъ куревомъ’ очи, что и самъ какъ будто начинаешь думать о себ иначе. Знаете ли вы, что дв недли тому назадъ мою школу постилъ, въ качеств начальства… Петръ? Петръ! Тотъ Петръ… тотъ ‘юный сынъ народа’, тотъ ‘интеллигентный парень’, тотъ ‘любопытный экземпляръ’, которымъ мы такъ беззавтно ‘играли’ во время оно, котораго учили и дрессировали… О, Пугаевъ! какая хитрая и сложная штука жизнь!.. Что такое была тогда ваша Лиза? Добрая, сердечная, увлекающаяся, романтичная и легкомысленная, какъ вешній втеръ, но глупенькая, полуграматная барышня, дочь захудалаго помщика. И, однако, могла ли бы она хотя на минуту допустить мысль, что черезъ пять лтъ та же Лиза, но во сто разъ образованне, опытне и умне, будетъ стоять смущенная, растерянная передъ этимъ полуграматнымъ парнемъ?..
Помните тотъ день, тотъ знаменательный день, когда мы шли съ вами по Лужницкой улиц къ Петру?.. Впрочемъ, врядъ ли вы его помните. Это день мой, а не вашъ…
Вотъ мы идемъ съ вами весело, бойко… Я вспоминаю: я очень была возбуждена, весела, что-то необычное было во мн, я чувствовала, что чувствуетъ гимназистка, когда ее переводятъ въ высшій классъ…
Помню, вы мн говорили: ‘онь хорошій, хорошій паренекъ’, и говорили такъ мягко, нжно.
— А все-таки, еслибъ вы видли, Пугаевъ, какой онъ злой, какой злой! возражала я, вспоминая ужасную сцену драки между Петромъ и женихомъ моей сестры:— о, онъ оказался настоящимъ волченкомъ!
— Лиза, сказали вы: — будьте гуманны, любящи, добры съ ними… Это несчастные… Мы, мы сбиваемъ ихъ съ пути, наши города, наша прогнившая, пропитанная міазмами цивилизаціи… Но подойдемте къ нимъ, какъ братья… Нтъ, какъ кающіеся, протянемъ къ нимъ любовно руки, просвтимъ ихъ сіяніемъ вры и вы увидите, какъ заблещутъ перлы изъ глубины ихъ непосредственыхъ натуръ.
И съ этими словами мы подошли къ крыльцу трехъэтажнаго домика и стукнули въ дверь. Помню (все это я ужасно хорошо помню!), помю, какъ на лиц моемъ сіяла свтлая, безработная дружеская улыбка, съ которой я когда-то прыгала и бсилась, какъ школьница, около Петра, этого забавнаго волченка. (Вдь я была всегда отходчивая, не злопамятная, и этимъ отличалась отъ серьзной сестры Вры). Мы стукнули еще. Вотъ слышно, кто-то подошелъ къ двери, чтобы отпереть, кто-то кашлянулъ. Мы узнали, что это самъ Петръ. На вашемъ лиц я замтила ту же добрую, привтливую улыбку. И вдругъ… Нтъ, это жестоко, безобразно, дико!.. ‘Не надо! Не желаемъ-съ!’ какъ-то выкрикнулъ Петръ, словно взвизгнулъ, и громко захлопнулъ передъ нами дверь. Изумленные, пораженные, мы нсколько секундъ стояли, смотря на дверь. За дверью кто-то что-то спросилъ, кто-то отвтилъ: ‘такъ это… проживальщики!’ И мы медленно повернулись и медленно сошли съ лстницы, и долго шли, не говоря ни слова. У меня все лицо залила краска, что-то смутное, тяжелое было на душ: негодованіе, злоба, омерзеніе, чувство позора — все было тутъ. И знаете, что мн тогда пришло на память? Я была еще очень маленькая двочка, у насъ тогда были крпостные, но ужь, кажется, послдніе… Кажется, даже это было года два спустя посл манифеста. У отца въ казачкахъ служилъ тогда парень такой же, какъ Петръ, и также все глядлъ изъ-подлобья. Отецъ не любилъ его, но держалъ потому, что ужь больше, должно быть, никого не было. И вотъ, одинъ разъ этотъ парень вмсто того, чтобы отвтить отцу, хлопнулъ дверью. Отецъ вспыхнулъ, затрясся, веллъ парню вернуться и съ какимъ-то дикимъ взвизгомъ ударилъ его три раза по щек. Я помню, мн было очень жалко казачка, но (странное дло) я съ уваженіемъ смотрла на отца: такое въ лиц его было благородное негодованіе! Въ первыя минуты, теперь, во мн вспыхнуло вотъ именно это темное, инстинктивное ‘благородное негодованіе’. Не даромъ же, конечно, припомнилась мн эта сцена! И разв было рдкостью, что нжныя ручки оставляли свои слды на пухлыхъ щекахъ горничныхъ, а алыя губы, созданныя ‘для звуковъ сладкихъ и молитвъ’, разв не изливали ругательствъ въ ‘благородномъ негодованіи’? Но это продолжалось во мн всего нсколько минутъ, затмъ меня внезапно охватило чувство такого униженнаго смиренія, сознанія такого ничтожества и безпомощности… Я думала: вотъ онъ нагрубилъ дерзко, нагло… намъ, мн… А почему-жь онъ обязанъ былъ не грубить?.. Что такое я?.. Что такого во мн, что давало бы право… Да вдь онъ… онъ мужикъ?! возражала я себ.— Что-жь изъ этого? И вотъ все-таки сказалъ, и вотъ нтъ у меня, не чувствую я за собой никакой силы, ничего такого, что бы заставило его не длать этого, относиться иначе… Отецъ былъ баринъ, у него было право и онъ могъ отвести душу ‘въ благородномъ негодованіи’… А я — барышня… Что такое барышня? И на какомъ ‘прав’ я могу ‘отвести душу’?.. А мн непремнно, непремнно надо отвести… какъ-нибудь надо… Потому что щеки у меня все-таки горятъ, потому что у меня что-то гложетъ на сердц. Въ чемъ же это мое право?..
Такъ, въ этомъ род, что-то странное, полупонятное, безсвязное носилось въ моей голов.
Но тутъ, вздохнувъ, заговорили вы. Что вы говорили — вамъ, конечно, хорошо извстно. Ваши мягкія, сердечныя слова пронизывали меня насквозь, какъ осенняя изморозь, пробирались до самаго сердца, и я дрожала, какъ въ лихорадк… Ну, да это все прошлое, далекое прошлое! Только съ того времени прежней Лизы не стало, въ ней что-то надтреснуло, надломилось.
Я уже тогда чувствовала, что меня съ Петромъ связали какія-то невидимыя, непостижимыя нити, хотя съ тхъ поръ до ныншняго года я ни разу не встрчала его. Но эти нити все больше и больше запутывали меня и неудержимо влекли подъ могучія жернова непостижимой машины, работавшей непостижимую работу. И все измололи, все пожрали эти жернова: и бдную Лизу (‘бдная Лиза!’ какое знакомое это для русскаго уха слово!), и вс ваши хорошія, сердечныя слова.

Марта 11-го.

Итакъ, меня осчастливилъ своимъ посщеніемъ Петръ въ качеств попечителя школы. Вы удивлены? Впрочемъ, постойте. Я уже забыла, на чемъ именно остановились мои сообщенія вамъ объ ‘исторіи нашей деревни’ (какъ вамъ угодно было обозвать мою періодическую хронику)…
Такъ съ чего же мн начать? Все равно, я повторю вамъ вкратц все, что совершилось посл вашего пребыванія здсь, совпавшаго съ ‘торжествомъ устоевъ’, какъ выразились вы… Но это вдь и, дйствительно, оказалось ‘торжествомъ’, только не ‘устоевъ, а чего-то другого… чего-то такого, что такъ трудно поддается нашему пониманію, что мы какъ-то органически не можемъ теперь допустить, потому что боимся. Именно боимся, по крайней мр, я боюсь, и выговариваю это искренно и прямо… А другіе тамъ какъ хотятъ.
Постойте, дайте, скажу нсколько словъ объ этой боязни. Вы ужь, конечно, знаете, что я теперь далеко не прежняя глупенькая и полуграматная Лиза, положимъ, что и не Богъ знаетъ, какъ образованна, но все же скажу, что за эти шесть-семь лтъ проштудировано, продумано и прочувствовано мною столько хорошаго и серьзнаго, что дай Богъ всякому патентованному разными аттестатами зрлости и кандидатскими дипломами. Я говорю это съ гордостью, безъ ложнаго смиренія. Конечно, у меня не было школярской выдержки, но за то у меня была — любовь и жажда истины. Кажется, я имю право прямо смотрть на припадки малодушія, которые охватываютъ меня, безъ страха внутренно обвинить себя въ невжеств.
Итакъ, откуда-же это малодушіе и боязнь? Мн кажется, мое опредленіе врно, что это малодушіе и боязнь, эта постоянная смна вры и отчаянія — у насъ органическія. Крпостное право пріучило насъ смотрть на народъ, какъ на однообразную, безцвтную массу. Мы такъ же смотрли на нее и въ то время, когда эту массу ‘освобождали’. По инерціи мы такъ же продолжаемъ на нее смотрть и теперь. Прибавилось только пока боле рзкое различіе во взглядахъ на эту массу и въ отношеніяхъ къ ней. Но несмотря на радикально-противоположныя воззрнія на народъ, мы отнесемся къ нему такъ же, какъ холуйскій живописецъ къ полкамъ, которые онъ размалевываетъ: взялъ синей краски, мазнулъ — и сразу вс мундиры стали синіе, или взялъ красной краски, и нетолько вс, мундиры, но даже сапоги и лицо стали красные. Это же ‘сплошное’ первобытное малеванье массъ опредляетъ и наше отношеніе къ ней.
Впрочемъ, я зафилософствовалась, и, признаться, совсмъ не кстати… Да и скучно мн стало. Пусть философствуютъ т, у кого свербитъ умъ, а у меня болитъ сердце и ноетъ грудь.
Хотла было я все это изорвать, да зачмъ? Рисоваться, что ли, мн передъ вами? Написалось это, значитъ такъ нужно, значитъ это мое, значитъ это я въ данный моментъ переживаю. А я теперь только и хочу, чтобы вы видли меня всю цликомъ, живую.

Марта 12-го.

Мн невольно припоминается теперь, когда я въ первый разъ (въ первый посл того, какъ меня захватили могучія жернова), пріхала въ деревню. Какія это прелестныя, свтлыя воспоминанія! Вдь ужь знаешь теперь, что глупы они, наивны, ребячески, а между тмъ, какъ глубоко западаютъ въ душу эти ребяческія впечатлнія! Отчего ветъ отъ нихъ такимъ тепломъ, такимъ нжнымъ, оздоровляющимъ дыханіемъ! Ахъ, еслибъ теперь блеснулъ передо мной этотъ розовато-желтый, мягкій, ласкающій свтъ зари, которымъ для меня было окрашено тогда все, вс эти поля, эти избы, эти ‘убогіе’ храмы, эти ‘мирныя дти труда’! Все было, какъ дымкой, подернуто этимъ ‘сплошнымъ’ колоритомъ, и только спустя долгое время и то мало-по-малу, въ этомъ сплошномъ колорит стало замчаться кое-какое разнообразіе: одни лица и предметы были боле красивыя, другія — мене… А розовый свтъ зари все сіялъ!.. И мн казалось, что и меня онъ озарилъ, и я сіяю въ немъ, какъ единое, со всмъ окружающимъ! Говорятъ, что это иллюзія, миражъ, вздоръ, дтство мысли и чувства… Да. Но отчего же дтство мысли и чувства такъ глубоко запечатлвается въ душ? Отчего воспоминанія о немъ ‘разглаживаютъ морщины на удрученномъ чел’?.. Отчего?.. Оттого, что въ немъ живетъ правда и должна жить… если не вся, не сама правда, то предчувствіе ея… Не такъ ли завязь хранитъ въ себ все роскошное, прекрасное, что посл распустится, какъ цвтокъ, и созретъ, какъ плодъ… Но что сравненія! Они никого не утшали. Ахъ, еслибъ мн сюда хотя одинъ проблескъ этой вры въ дтскую правду! Или нтъ, не то… Я не утеряла вры въ эту правду, я чувствую присутствіе ея вокругъ себя, я чувствую, что она разлита въ воздух, которымъ я здсь дышу, но въ то же время я чувствую, что стою вн ея, и потому не могу обнять ее, уловить, слиться съ ней… Между тмъ, какъ прежде, когда все было освщено мягкимъ, розово-желтоватымъ свтомъ зари, я чувствовала себя съ ней нераздльно…
Вы покачиваете головой, мой старый учитель, и думаете: какой же вры ей надо? И отчего она больше не вритъ?
Погодите, не сбивайте меня… Иначе я расплывусь передъ вами въ туманное, полу опредленное безъ очертаній облако…

Марта 13-го.

Я даже забыла, сколько прошло времени съ вашего отъзда. Вообще, со мной что-то творится не ладное. Я не сомнваюсь, что еслибы вы меня увидли теперь, вы не мало изумились бы… въ особенности потому, что, какъ мн кажется, вы нсколько ошиблись относительно впечатлнія, которое произвели на меня послднія событія въ нашей Вальковщин. Я, конечно, не скрываю, что этотъ ‘общій подъмъ духа’, этотъ единодушный протестъ противъ шайки грабителей, засвшей въ нашей волости, наконецъ, этотъ эпическій характеръ схода, выборъ ходоковъ — за чмъ мы слдили съ вами съ затаннымъ дыханіемъ, съ біеніемъ сердца, что все это не прошло для меня безслдно… О, нтъ! Вс эти тонкія, неуловимыя перипетіи массоваго, ‘мірского’ движенія такъ глубоко захватывали душу, такъ волновали ее новыми, неизвданными ощущеніями, высокими и умилительными, даже самая эта чарующая неожиданность, что въ числ явившихся постоять за ‘міръ’ оказались люди, отъ которыхъ мене, чмъ отъ другихъ можно было этого ожидать — все это, говорю вамъ искренно, подйствовало на меня сильно, даже трогательно… Мн почему-то хотлось плакать. Когда вы узжали, то съ своей обычной восторженностью сказали, обращаясь, съ высоты холма, къ полямъ: — ‘Нын отпущаеши!.. Я видлъ… и больше мн ничего не нужно!.. Я умру полный вры, которой у меня теперь никто не отниметъ!.. Лиза! когда вамъ сгрустнется въ жизни, прибавили вы, кладя мн руку на плечо:— припомните, что мы видли съ вами недавно — и вы оживете! И васъ озаритъ свтъ жизни!.. Теперь я спокоенъ и за васъ, и за себя: кто разъ видлъ это, для того нтъ отчаянія, нтъ страха смерти’!..
Видите, какъ я твердо помню ваши слова. Но, когда я пришла домой — я разрыдалась… Никогда еще такая безнадежная грусть не охватывала меня, какъ въ этотъ день… и она не только не покидаетъ меня до этой минуты, но все ростетъ грозная, какъ туча, и въ моихъ глазахъ все темнетъ и темнетъ…
Да, передо мною снова, на мгновеніе, мелькнулъ давно желанный мягкій, теплый, умиляющій розовый лучъ зари и озарилъ все меня окружающее… но, зачмъ же, какъ прежде, не озарилъ онъ и меня, отчего я не сіяю въ немъ, какъ единая, какъ неразрывно слитое со всмъ окружающимъ?..
И я смотрю на это сіяніе, какъ умирающій на послднюю зарю въ своей жизни, онъ чувствуетъ, что не для него она сіяетъ. Вотъ еще два-три момента — и уже всякая связь съ нею порвана… И безъисходная грусть переполняетъ его сердце тяжелымъ равнодушіемъ ко всему, что ликуетъ, ростетъ, полное жизни и энергіи, молодости, въ сіяніи этихъ розовыхъ лучей… Все, что онъ можетъ, это — благословлять, но и только…
Вотъ, можетъ быть, почему я не могу до сихъ поръ сообщить вамъ о длахъ съ тою же точностью и интересомъ, доходившими до мельчайшихъ мелочей, съ какими сообщала вамъ о всхъ здшнихъ длахъ раньше. Можетъ быть, отчасти въ этомъ виновата моя болзнь…

Марта 17-го.

Мои ребятки уже наканун извстили меня, что у насъ будетъ новый попечитель, Петръ Вонифантъевъ, и, главное, извстили объ этомъ съ какою-то особенною глубокомысленной выразительностью, которая меня даже разсмшила. Но, очевидно, это ребячье глубокомысліе, какъ въ зеркал, отражало глубокомысленныя разсужденія насчетъ Петра ихъ отцовъ. Спрашиваю: разв онъ поступилъ на мсто Марка? Онъ, онъ, отвчаютъ вс разомъ: — новаго старшины зять…
— А откуда новый старшина?
— Онъ изъ дальней деревни… Такъ, изъ смирныхъ… мужичекъ… Хотли было Петра, потому, какъ онъ умственный, да, главное, молодъ еще. Міръ говоритъ: хоть онъ въ разумъ и вошелъ, пущай въ лта войдетъ… А Пиманъ Савельичъ (тесть-то его) въ ходокахъ былъ, за міръ въ острог сидлъ, раззоренье всему хозяйству понесъ… Ну, міръ говоритъ: хоть оно и тмный человкъ, да Бога знаетъ, пущай въ старшинахъ ходитъ, да хозяйство поправляетъ. То же три-то сотни въ годъ — ни вотъ на дорог найдешь!.. Ну, да для старшины онъ будетъ и видомъ посолидне!
Все это мн щебетали, какъ воробьи, самая мелкая мелюзга, перебивая другъ друга, захлебываясь, заикаясь. Но, когда я, къ вечеру, вышла посидть на улицу, ко мн подошли двое изъ старшихъ и лучшихъ моихъ учениковъ. Я ихъ очень люблю. Они были изъ тхъ солидныхъ и степенныхъ подростковъ, о которыхъ я вамъ писала раньше. Мн всегда доставляло большое удовольствіе — бесдовать съ ними. Это были пытливые мальчики и очень способные, только ужь очень солидно и серьзно всегда со мной разговаривали, хотя но натур были очень живые, а Сеня, младшій, такъ этотъ былъ совсмъ романтикъ. Но ужь таково ихъ (да и всхъ крестьянскихъ дтей) отношеніе къ ‘грамат’ и ко мн. У городскихъ дтей, помню, совсмъ иное отношеніе… Мы, городскіе, вс привыкли учиться какъ-то шутя, балуясь, и потому часто лнимся, считаемъ грамату непріятной обязанностью. И давно ли она считалась только ‘украшеніемъ жизни’? Да и понятно: чего у кого много, тотъ этимъ и не дорожитъ. Вообще, взглядъ крестьянъ на грамату, какъ извстно, очень строгій и серьзный, а вмст съ ними такой же взглядъ и у дтей. Это я могу вполн подтвердить и имю много чрезвычайно любопытныхъ данныхъ, съ перваго раза, какъ будто даже противорчащихъ этому взгляду. Извстны многіе случаи, какъ крестьяне упорно не желали имть у себя школы или же закрывали имвшіяся. У насъ привыкли объяснять это бдностью крестьянъ, а чаще всего ихъ дикостью и тупымъ непониманіемъ. Конечно, бдность иметъ здсь большое значеніе. А еще большее значеніе иметъ серьзность взгляда на школу, просто данная школа ничего, въ ихъ глазахъ, серьзнаго не даетъ, или, какъ говорятъ они, ‘ни до чего не доводитъ’. Они понимаютъ ученье не въ смысл одной граматы, а въ смысл общаго ‘развитія’, охватывающаго всего человка, цликомъ, всю умственную, духовную сторону. Поэтому, по ихъ понятію, ученье можетъ имть только два исхода: или сдлать человка вполн ‘умственнымъ’, поднять его выше всхъ окружающихъ, выше темнаго люда, и тогда онъ длается руководителемъ жизни, наставникомъ, носителемъ божьей правды, весь складъ его души, вся его жизнь уже не должна противорчить этому высокому призванію, или же — ученье является зломъ, орудіемъ достиженія низкихъ цлей — просто лицемріемъ, несущимъ гибель всему окружающему.
Мн иногда приходилось слышать отъ очень хорошихъ, умныхъ стариковъ, всегда бесдовавшихъ со мной съ большой охотой, всмъ интересовавшихся, такую страшную фразу: ‘Благодарю Господа, что Онъ, милостивый, отвелъ меня отъ граматы… Будь я при своей охот къ ученью, да при своемъ характер — учнъ, большое бы я зло надлалъ людямъ, по ныншнему времени!.. Вотъ за Никашку я не боюсь: учи его — онъ характеромъ мягокъ… Онъ не въ меня характеромъ… Онъ только умомъ въ меня… охотой… А вотъ Николашк — такъ совсмъ грамата ни къ чему: пущай пашетъ — цле будетъ!..’ А главное: наша теперешняя народная школа ‘ни до чего не доведетъ…’ Вотъ въ чемъ обида для народа, и вотъ почему не придаетъ онъ ей ‘серьзнаго’ значенія… Поприще учителя или писаря, единственно доступное для мальчика изъ крестьянъ — мое поприще — народъ не считаетъ особенно высокимъ и важнымъ: это поприще не ‘умственное’, а чисто, можно сказать, механичеческое, которое можетъ исполнить всякій… И если еще народъ отдаетъ намъ въ ученье своихъ дтей, то единственно руководясь темной надеждой, что, умя читать, можетъ кто-нибудь самъ изъ нихъ ‘дойдетъ до чего-нибудь своимъ умомъ…’ И если, относительно мальчиковъ, онъ еще можетъ руководствоваться кое-какими практическими соображеніями чисто житейскаго обихода, то, относительно двочекъ, такого объясненія найти трудно…
Боже мой!.. Однако, я написала вамъ чуть не цлый педагогическій рефератъ!.. Что длать!.. Но, если бы не эти отвлеченія въ область ‘ума холодныхъ наблюденій’ — мы, въ наше время, ‘изошли бы слезами’ — и только…
Во всякомъ случа, эти ‘разсужденія’, думаю, не будутъ для васъ безъинтересны, уже просто потому, что они представляютъ простое резюме бесдъ съ ‘солидными’ учениками.
— Здравствуйте, Лизавета Ивановна! Гуляете? говорятъ мн Нилъ и Сеня обычное привтствіе.
— Гуляю. Садитесь со мной.
Они садятся, поправляя на головахъ фуражки.
— Вотъ скоро кончимъ у васъ ученье, говоритъ Нилъ: — Отгуляли… Еще, нсколько мсяцевъ пройдетъ — а тамъ и за соху…
— А вамъ не хочется, Нилъ?
— Хочется-не-хочется, а надо.
— А вы, Сеня?
— Мн нельзя… Я въ семь одинъ… Вонъ и Нилъ говоритъ, что нельзя, а ему можно… У нихъ трое въ семь… Ему можно до чего ни то дойти… Была бы охота… А мой тятенька говоритъ: ты глупости оставь… Это не всякому дается… Нилк вотъ можно: дойдетъ или не дойдетъ, у нихъ все хозяйство пойдетъ… А какъ ты до дла не дойдешь, что будетъ? Человкомъ не станешь, грабежомъ займешься… Фальшивыя росписки длать… Мало ли у насъ такихъ-то!.. А при земл-то — божье дло… Что и нагршишь, то трудомъ замолишь… А Нилк можно!
Все это Сеня произнесъ протяжно, медленно, и какъ будто нсколько грустно…
— Что же вы, Нилъ? Или отецъ васъ не пускаетъ?
— Нтъ, отецъ ничего… Да, вдь, у насъ, Лизавета Ивановна, куда же идти… по торговой ежели только части… А я вотъ сидлъ у дяди въ кабак — не показалось мн… Лучше ужь пахать — веселе!..
— Отчего же вы думаете, что только по торговой части? Вы оба могли бы въ учительскую семинарію, напримръ… Я бы за васъ похлопотала…
— А оттуда, Лизавета Ивановна, до чего доходятъ?
— До учителя… Вотъ будете, какъ я…
Мои собсдники помолчали.
— Ты разв все такъ въ учительницахъ весь вкъ и будешь? спросилъ Нилъ, и я чувствовала, какъ въ его голос уже слышалось изумленіе, смшанное съ сожалніемъ.
У меня что то сперло въ горл и я промолчала.
— И не скучно теб все насъ азамъ то учить? тихо проговорилъ Сеня, и я видла, какъ онъ потупился и покраснлъ…
Пугаевъ, я не хотла лицемрить, я молчала, и сама не знаю отчего — не могла говорить… Мн даже казалось, что я что-то отвчала, только не знаю что. Да, мн, вмст съ этими мальчиками, самой такъ хотлось жить, хотлось ‘до чего-нибудь дойти…’
— Вамъ это такъ, можно, вдругъ сказалъ Нилъ: — потому вы женскаго положенія… А намъ что-жь! Вотъ, если бы въ попы хоть выходили, въ настоящіе… Какъ вотъ поповы дти выходятъ. Или вотъ какъ у старовровъ, я видалъ. У нихъ учитель то всхъ учитъ: и большихъ и малыхъ… Его вс слушаютъ, боятся. Что скажетъ — его слово свято. Его народъ боится, уважаетъ. Какъ велитъ жить — такъ и живутъ и ослушаться никто не можетъ… А тебя вотъ и въ старшины не возьмутъ! пошутилъ Нилъ.
И обоимъ юношамъ стало весело: они разсмялись.
И я смялась, а въ глазахъ у меня стояли слезы…
Я знаю, какъ вы будете улыбаться, какъ покачивать станете головой, читая эти слова, но я знаю, что вы меня поймете, постараетесь понять. А попадись это письмо другимъ — какой градъ оскорбительныхъ насмшекъ посыпался бы на мою голову, какую массу упрековъ, въ непониманіи значенія первоначальной школы, въ неумніи вліять на молодыя души, въ отсутствіи любви къ дтямъ, которымъ истинный педагогъ посвящаетъ цлую жизнь и въ этомъ находитъ высочайшій смыслъ жизни. Упреки могутъ быть безконечны, страшны, убійственны. Увы! я пишу не педагогическій трактатъ о значеніи первоначальнаго образованія, а простыя письма къ другу о ‘сердца горестныхъ замтахъ’ бдной, ни для кого не интересной Лизы.
Нилъ и Сеня, конечно, свели скоро разговоръ на Петра.
— Да у насъ теперь все начальство въ волости новое!.. Очень ужь прежніе-то грабили — силъ нтъ! Ну, и безобразія всякаго было много…
— А теперь не будетъ?
— Думаютъ, не будетъ. Хоть Пиманъ-то Савельичъ и темный человкъ, да вс знаютъ, что главная-то сила въ Петр будетъ… А то гд бы совладать съ здшнимъ народомъ! Нын народъ сталъ — бда!..
— А отчего же Петръ сладитъ?
— Да такъ весь міръ говоритъ. Вся волость въ одинъ голосъ… Кабы не Петръ, разв міру что подлать! Противъ него какая сила была — баринъ да міроды… Вонъ ходоковъ засадили въ тюрьму сразу, а взялся за дло Петръ (тоже просили его не мало, онъ безъ разсчету, зря, не бросится), все пошло колесомъ! Куда баринъ, куда міроды!.. И землю отдали, и ходоковъ выпустили…
И столько сдержаннаго восторга слышалось въ голос Нила котораго изрдка перебивалъ и дополнялъ Сеня.
— Вотъ вы неправду говорите, Нилъ, сказала я:— я хорошо знаю, что баринъ Валентинъ Петровичъ самъ помогалъ этому длу, самъ по своей вол отступился…
— Кабы не Петръ, гд бы ему отступиться… Не тотъ баринъ!.. Онъ не изъ таковскихъ… Его прежде не мало молили… А нашла коса на камень…
— А я вамъ говорю, что я хорошо знаю это дло, и оно было не такъ… Разв вы мн не врите?
И мои собесдники оба смолкли.
— Ну, Нилъ, будемте говорить откровенно… Вдь вы, Нилъ, и вы, Сеня, я знаю — любите меня?
— Мы тебя любимъ… Тебя вс у насъ любятъ. Говорятъ, раньше такихъ учителей не бывало, да и въ округ не слыхать, разомъ заговорили они, улыбаясь.
— Ну, вотъ скажите, отчего же вы мн не врите?..
— Мало ли теб чего баринъ наговорилъ!.. На себя охулки не положитъ…
— Да нтъ, я сама знаю… Ну, что такое Петръ? полуневжа, полуграматный мужикъ, неопытный даже, Богъ знаетъ какими-то путями деньги нажилъ, теперь кулакомъ сталъ… Ну, чмъ же ему выстоять противъ барина, ученаго, образованнаго, сильнаго, еслибы баринъ самъ не захотлъ ему помочь или отступиться?..
Мои слова, я видла, произвели сильное впечатлніе: Сеня весь покраснлъ, опустилъ, по обыкновенію, глаза, съежился, какъ будто ороблъ даже, но молчалъ. Нилъ отвернулся отъ меня въ сторону, но я замтила какъ его глаза сердито сверкнули, и онъ молчалъ, плотно закутавшись въ кафтанчикъ.
— Что же, Нилъ, вы не говорите?
— Конечно, тихо протянулъ онъ, не оборачиваясь ко мн:— вы господа… Гд намъ, мужикамъ!..
И, знаете, въ эту минуту мн показалось, что его голосъ звучитъ для меня чмъ-то знакомымъ: вотъ я будто слышала его еще вчера, слышала когда-то очень давно въ Москв, слышала здсь, гд-то въ другомъ мст. Нилъ все сидлъ, смотря въ сторону и нервно закутываясь въ кафтанчикъ. Сеня какъ-то еще больше съжился и наклонилъ голову.
— Что же вы, Сеня, ничего не скажете? спросила я.
— Мы къ вамъ, Лизавета Ивановна, человка привели, сказалъ онъ и вдругъ выпрямился и засмялся:— вонъ, вонъ онъ тамъ стоитъ, у прогона!.. И не видать…
— Что же вы мн до сихъ поръ не скажете? Зачмъ онъ?
— Учиться хочетъ… Онъ ужь парень,— ну, ему и стыдно… Его ужь-было совсмъ женить хотли…
— Чей онъ?
— Онъ изъ дальней деревни, изъ Дергачей… Такъ, простого мужичка сынъ… Только отецъ у него такой… необыкновенный… Все бродитъ по Россіи… Какъ чуть мало отработается, такъ и пойдетъ ходить… Удержу не знаетъ!.. А придетъ — бабы вкругъ него соберутся, народъ… Слушаютъ его…
— Такъ вы позовите его, показала я на парня.
Нилъ и Сеня стали махать ему руками, называя Янькой.
Пока онъ неторопливо подходилъ къ намъ, Нилъ и Сеня успли мн сообщить, что Янька уже совсмъ-было сосваталъ дочь новаго старшины, да пріхалъ Петръ и невста Яньки вышла за него замужъ.
Опять Петръ!
NB. Когда я дописывала это письмо, мн ясно представилась торжественная сцена, которую намъ сдлалъ Валентинъ Петровичъ посл ‘торжества устоевъ’. Помните, какъ онъ сказалъ, положивъ руку вамъ на плечо: ‘Ну, старикъ, только для тебя я это длаю… потому что уважаю тебя, твою вру, твои убжденія… Мой принципъ жизни всегда былъ — строгое и неуклонное слдованіе своимъ убжденіямъ. Я знаю, этого недостаетъ именно намъ, русскимъ. И до тхъ поръ у насъ не будетъ ничего хорошаго, пока мы не воспитаемъ себя въ школ этой выдержки. Первый разъ въ жизни я поступлюсь этимъ правиломъ. Поступлюсь для тебя… Мое убжденіе было: тамъ, гд невжество, не можетъ быть никакихъ ‘устоевъ’. Надъ массой дикарей необходима интенсивная опека, хотя бы насиліемъ. И я отступаюсь отъ этого убжденія, конечно, только въ данномъ случа, ради тебя, старикъ, и ради васъ, барыня, прибавилъ онъ снисходительно:— вы убждены, что въ этомъ благо народа, и я покоряюсь, я жертвую… Я буду даже помогать’ И вы троекратно облобызались. Посл этого Сухорукій, однако, сдлалъ маленькое прибавленіе: ‘За послдствія я не отвчаю… Вина падетъ на ваши головы!’ сказалъ и улыбнулся.
Мы — виноватые!!..

Марта 15-го.

Когда я, на другой день посл разговора съ своими учениками, вошла въ школу (старшаго отдленія), она уже была полна и какъ-то лихорадочно шумлива. Взглянувъ на учениковъ, я сразу замтила, что сегодня занятія пойдутъ плохо, это былъ одинъ изъ тхъ школьныхъ дней, которые въ былое время назывались ‘рекреаціями’, дни экстраординарные, въ которые, почему-то думаютъ ученики, обычное теченіе длъ не обязательно. Таковы — пріздъ директора или инспектора, освященіе новой иконы, пожертвованной попечителемъ, или повшеніе лампадки къ ней, или же просто постановка новыхъ партъ. Но все это далеко не такъ волновало мою мелкую публику, какъ ныншній день. Напримръ, пріздъ директора производилъ на нихъ очень слабое впечатлніе. Что такое директоръ? Вообще начальство, безличное, отвлеченное, мундиръ… Какое, напримръ, значеніе для тысячи мужиковъ иметъ смна мировыхъ судей, непремнныхъ, членовъ, предсдателей управы: они могутъ смняться сотнями, не оставляя никакихъ впечатлній. Но ожиданіе ныншняго, своего начальника, было какое-то особенное. Отчасти это объяснялось тмъ, что ни Петра, ни его тестя, новаго старшину Пимана, никто почти не видалъ въ нашемъ сел до поступленія ихъ въ начальство. Странное дло, я тоже давно не видала Петра, и общее настроеніе школы, я чувствовала, отразилось и на мн. Но что всего хуже, это замтили чуткіе и наблюдательные мои маленькіе шпіоны. Меня это настроеніе нсколько раздражало и злило, я сдлалась сурове. Но тмъ не мене, видимо, не могла отвлечь ни свое вниманіе, ни учениковъ отъ предстоящей сцены. Неизвстно, зналъ ли Петръ о моемъ здсь пребываніи (вроятно, уже зналъ), но, во всякомъ случа, встрча почему-то мн представлялась непремнно могущей имть какое-то значеніе и для меня, и для моихъ школьниковъ… Какъ будто между мной и Петромъ долженъ былъ состояться турниръ, состязаніе, какъ будто насъ выводили на очную ставку.
Вы опять сметесь, и говорите про себя, что все это галлюцинація, что, въ сущности, ничего подобнаго не было, что это не больше, какъ мое личное душевное состояніе. Да, да, это мое душевное состояніе. Объ чемъ же я вамъ и пишу!
Вотъ послышались въ открытыя форточки голоса съ улицы, и половина ребятишекъ бросилась къ окнамъ. Я какъ-то прикрикнула на нихъ даже необычно строго. Послышались шаги по лстниц и какъ-то само собой все въ школ замерло, я вспыхнула и тоже почему-то замолчала… Дверь отворилась и изъ передней раздался громкій голосъ нашего батюшки.
— А мы вотъ къ вамъ, Лизавета Ивановна, нагрянули!.. Ужь извините, что не предупредили (это онъ всегда такъ извинялся, хотя нарочно никогда ни объ чемъ не предупреждалъ). Все какъ-то нечаянно… Нежданно-негаданно выходитъ… Вотъ-съ съ новымъ, можно сказать, въ нкоторомъ род, начальствомъ желаемъ нашу школу познакомить…
И батюшка, даже не отрекомендовавъ меня, остановился въ сторон. Онъ какъ бы открывалъ занавсъ и предлагалъ любоваться, сказавъ: ‘Ну, вотъ-съ!.. Милости просимъ!’
Петръ вошелъ, смущенный, покраснвшій (какой онъ, однако, сталъ солидный!), неторопливо и нершительно шагая, онъ не глядя поклонился мн, затмъ тотчасъ обернулся къ ученикамъ и также нершительно остановился, одна рука его закинута была за спину, другая лихорадочно бгала по борту кафтана… Слдомъ за нимъ вошелъ, тяжело ступая новыми, только что смазанными дегтемъ сапогами, высокій, сутуловатый старикъ, съ большой блесоватой бородой, съ тмъ широкимъ, открытымъ лицомъ, съ тми мягкими, полузакрытыми глазами, которые всмъ намъ такъ хорошо знакомы. Это обычный типъ русскаго пахаря. Такъ и видно было, что его какъ будто сейчасъ только взяли отъ сохи. Онъ долго, какъ въ церкви, кланялся на вс стороны и, повидимому, старался все длать такъ, какъ Петръ, потому что постоянно безпокойно взглядывалъ на него. Потомъ вошелъ еще господинъ, въ новомъ черномъ халат, но изъ подъ этого халата видно было, что онъ одтъ въ городское платье, сухой, высокій господинъ, съ выразительнымъ лицомъ. Это былъ Митродоръ Графъ, тоже умственный мужикъ, уже лтъ пятидесяти. Я слышала, что ему предлагали мсто попечителя, но онъ отказался въ пользу Петра, хотя общалъ ‘содйствовать’. Потомъ вошли еще какіе-то мужики.
— Ну, вотъ-съ! проговорилъ опять батюшка, когда вс уставились по мстамъ: — вотъ это мы, а вотъ и вы! Теперь намъ, Лизавета Ивановна, повеселе будетъ… Маркъ Маркычъ оно, конечно, гостепріимный былъ человкъ, ну, только на счетъ школы тугонекъ… Ну, и притомъ какъ бы соблазнъ былъ по его поведенію (внушительно сказалъ онъ, обращаясь къ Петру, отличающемуся безупречной трезвостью)… Ну, да, впрочемъ того… этого… старшихъ не осудимъ!.. А вы ужь, Петръ Вонифантьичъ, при содйствіи Митродора Васильича намъ не откажете… Вотъ теперь кабы намъ перышковъ, да грифельковъ…
И батюшка долго высчитывалъ, что нужно школ. Онъ тыкалъ пальцами въ треснувшія парты, въ худыя стны, въ оборванные обои, сопровождаемый внимательными постителями. Я ушла въ самый дальній уголъ, за своимъ обычнымъ мстомъ, и посмотрла на моихъ ребятишекъ… на этотъ пестрый, прекрасный рядъ голубыхъ и карихъ глазъ, смшавшихся какъ въ пол цвты. И я видла, какъ вс эти глазенки, блистая напряженнымъ вниманіемъ, были прикованы къ этимъ двумъ новымъ, стоявшимъ передъ ними лицамъ: высокому старику и низенькому, худощавому молодому мужику, Петру Вонифантьеву.
Никогда еще такъ внимательно, съ такой страстной и боязливой пытливостью не всматривалась я въ глаза крестьянскихъ дтей, какъ въ этотъ часъ. Мн казалось, я проникала въ самую глубь ихъ, читала ихъ сокровенныя ребячьи тайны. И мн показалось, что я все узнала, и мн стало страшно, жутко, тяжело. Мн не было времени обдумать и вникнуть въ то, что я увидала тамъ: я знала только одно — меня и моего тамъ не было!
Я не слыхала, что говоритъ батюшка, что говорили гости. Я стояла, какъ окаменлая, въ углу. Вотъ постители тронулись къ выходу, раскланялись со мной, по прежнему, молча. Вотъ батюшка, шедшій сзади, подошелъ ко мн и шепнулъ на ухо, двусмысленно улыбаясь: ‘комедія!.. Выбрали же народъ… Сектанты какіе-то!.. А впрочемъ для школы будетъ полезно… Ну и мы можемъ разсчитывать на преферансъ!..’ И онъ засмялся своимъ обычнымъ дубоватымъ смхомъ, и поспшилъ за ушедшими.
Дти давно уже выскочили и шумно говорили о новомъ начальств. Кучка ихъ окружила меня и спрашивала: ‘Понравился вамъ, Лизавета Ивановна, новый попечитель?.. Какой маленькій! Маленькій да удаленькій!.. А старшина вамъ понравился? Совсмъ мужикъ, настоящій’…
Я что-то бормотала безсвязное, неопредленное, когда вдругъ громко спросилъ меня Нилъ: что же вы, Лизавета Ивановна, не скажете, понравился ли вамъ новый попечитель?
Я взглянула на него: мн какъ будто показался этотъ вопросъ вызовомъ.
— По одной наружности трудно судить… Вотъ увидимъ на дл.
— Нтъ, это сразу видно, каковъ!.. Этого не скроешь, сказалъ Нилъ.
— Говорятъ, больно строгій, прошептала одна двочка:— ужасти какой строгій…
— По ноншнему времени такъ и надо, замтилъ Нилъ.
И дти еще долго продолжали шумно выражать свои мннія о Петр и Пиман. Я видла, что занятія на ныншній день невозможны ни для меня, ни для дтей, и я распустила ихъ въ честь посщенія новаго попечителя…
Вотъ и все. Судя по тому, какъ много я упоминала объ этомъ событіи въ своихъ предыдущихъ письмахъ, вы, вроятно, ожидали, что встрча моя съ Петромъ не обошлась безъ какого-нибудь чрезвычайнаго столкновенія… Нтъ, ничего больше не было, ни я, ни онъ, мы не сказали другъ другу ни слова, даже не глядли одинъ на другого… И тмъ не мене, добрый мой, состязаніе совершилось. И бдное сердце вашей бдной Лизы разбито, и развяно по втру, какъ дымъ, все, во имя чего она пришла сюда. И побдилъ ее здсь тотъ ‘смшной волченокъ’, тотъ ‘хорошій паренекъ’, которымъ она когда-то такъ игриво играла и забавлялась. И ничто не спасло ее здсь. Что такое она, съ своей любовью, съ своей жертвой, съ своими больными и тревожными думами, передъ этимъ смирнымъ, добродушнымъ, робкимъ старикомъ, попавшимъ ‘за міръ’ въ острогъ, и передъ этимъ низенькимъ, худощавымъ, полуграматнымъ молодымъ ‘умственнымъ’ мужикомъ, который до чего-то ‘самъ дошелъ, своимъ умомъ’?.. За ними стоитъ все, а за мной?.. Завтра, смнитъ новый наемникъ, ‘иже нсть пастырь’ и, можетъ быть, поведетъ дло даже лучше съ педагогической точки зрнія.

Марта 28-го.

Я ужаснулась, когда пересмотрла, какую кучу бумаги я исписала!.. Давай поскоре въ пакетъ — и на почту. А то, чего добраго, еще наведешь подозрніе (я, впрочемъ, не знаю какъ относится къ этому новое наше начальство, но думаю, что особаго расположенія питать къ намъ и ему нечего). И вотъ я поторопилась опять собрать все написанное въ груду и, не перечитывая, свалить въ ваши руки… Читайте, и браните меня всюду за малодушіе!.. Что же, можетъ быть, это будетъ кому-нибудь полезно, что-нибудь кому-нибудь скажетъ. Но только не спрашивайте, Бога ради, меня: какая можетъ слдовать изъ сего мораль?.. Я пишу не басню.
Я сегодня особенно грустно настроена, можетъ быть, потому, что исписанная мною и отправленная вамъ груда бумаги вновь потревожила раны, которыя стали было не то что заживать, а какъ-то тупо забываться, (вдь это было такъ давно, или мн кажется, что очень давно). А можетъ быть и потому мн такъ грустно, что грудь болитъ все сильне. А на улиц весной пахнетъ… Солнце такое веселое смотритъ, мягкое, теплое. Да и на улиц все какъ-то веселе стало… все оживаетъ, все живетъ полною, цльною (.можетъ быть очень незавидною, очень узкою), несомннно осмысленною жизнью… А дти?.. О, на нихъ мн такъ обидно, такъ завидно смотрть! Столько въ нихъ жизни, энергіи! все естественно развивается, растете, выпрямляетъ стебли, расправляя крылья, поднимаетъ высоко головки… И кажется, какъ бы ни велики были препятствія, какой бы юдолью скорби ни представлялось окружающее, это молодое тло не мене топорщится, пыжится, ищетъ лазеекъ, свту, пробирается темными, кривыми путями, иногда погибаетъ въ этой борьб, иногда торжествуетъ, но тмъ не мене неудержимо, страстно заявляетъ свои права на жизнь!
Я распустила сегодня школу раньше обыкновеннаго, сла у окна и смотрла, какъ ученики, еще непроголодавшіеся, медленно, какъ божьи коровки, парами выползаютъ изъ подъ вороть, останавливаются кучками, и объ чемъ-то болтаютъ, шалятъ съ бгущими быстро ручейками, талаго снга… Я всматриваюсь въ каждую группу и думаю о будущей судьб каждаго изъ своихъ воспитанниковъ. Вотъ Сеня съ Ниломъ стоятъ, надъ чмъ-то смются. Они уже послдній мсяцъ въ школ. Скоро выйдутъ. Сеня придетъ домой, покажетъ свидтельство, отецъ и мать полюбуются на него и поставятъ въ шкафъ, за стекло. А потомъ благословясь, отецъ съ сыномъ двинутся въ поле… Робкій, смирный Сеня вначал еще поговоритъ объ чемъ-нибудь съ отцомъ, объ земл, о неб, но отецъ скажетъ ему:— ‘А Богъ-то зачмъ? А царь-то зачмъ?’ — И этими простыми вопросами сами сразу на цлую жизнь разршатъ вс вопросы. И если, при тяжелыхъ условіяхъ, надо будетъ обратиться къ Богу, онъ сходитъ на богомолье, отслужитъ молебенъ, а если потребуется дло до царя, онъ вдругъ вынырнетъ новымъ Пиманомъ передъ новой Лизой… А гд же та, старая Лиза?.. Оставила ли она какой-нибудь слдъ въ его душ, въ его жизни?.. О, сколько перемнилось уже съ тхъ поръ этихъ Лизъ!.. Но не он, а все еще Пиманы и Петры заполняютъ собой мужицкую душу… Вотъ и Ваня Петровъ такой же, и Вася Гуринъ, и Петя Гущинъ и… и… очень, очень много ихъ… И изъ этихъ чистыхъ, свтлыхъ, робкихъ и добрыхъ душъ образъ бдной учительницы Лизы, проведшей здсь съ ними лучшіе молодые годы, сотрется еще быстре, чмъ они успютъ забыть преподанную имъ грамату. За то Пиманъ крпко и прочно засядетъ въ ихъ душ!..
А Нилъ? О, онъ не такъ скоро сдается жизни… Онъ сначала пройдетъ по деревенской улиц бойкимъ лихачемъ — кудрявичемъ, съ часами на жилетк, съ новой пснью, заученной изъ хрестоматіи, съ мудренымъ словомъ, оставшимся въ памяти отъ школы, зазнобитъ много двичьихъ сердецъ и, слюбившись съ какой-нибудь Фросей, на другой же годъ разобьетъ въ дребезги ея бдное существо, уйдя въ Нахичевань или Ростовъ на-Дону. И вотъ пройдутъ года — и вдругъ онъ вынырнетъ гд-нибудь Петромъ передъ новой Лизой, вынырнетъ деспотомъ — сектантомъ, суровымъ и грознымъ повелителемъ тысячной массы, и снова затуманитъ смыслъ существованія и жертвъ этой новой Лизы. Вотъ и Сережа Прохоровъ, этотъ мальчикъ съ бойкими, черными глазами, уже теперь пронырливый и хитрый, онъ тоже запечатллъ въ своей душ образъ Петра, и топорщится добраться до него… да жадность помшала. И вотъ онъ ослъ въ ближайшемъ торговомъ сел, въ кабачк, и успокоился, примняя ариметику къ счету косушекъ и шкаликовъ: пальцы у него раздуло, животъ распухъ, онъ читаетъ патріотическія газеты и думаетъ отъ нечего длать, какъ бы совсмъ извести господъ.
А Провъ Силинъ? Гд онъ и что онъ? Это онъ пробрался въ земство, руководимый все той же Петровой ‘умственностью’ и, заискивающій, хитрый, твердо и неуклонно ведетъ оппозицію противъ баръ… А Саша Рощинъ? Что онъ, этотъ нервный, раздражительный сангвиникъ? Онъ добрался до учительской семинаріи, а вотъ и до техническаго училища… Вышелъ куда-то на заводъ, онъ знаетъ вс ‘штуки’ хозяевъ и десятниковъ, онъ изучилъ всю систему грабежа, и, полный сознаніемъ своей умственности и мужицкаго происхожденія, злой, острый на языкъ, громитъ по кабакамъ и трактирамъ, передъ партіей рабочихъ, и ихъ хозяевъ, и ихъ самихъ за тупое идіотство, пока не кончить жизнь избитый въ полицейской кутузк…
А это кто такой? Это Асаъ Асаовъ, угрюмый, вчно изъ подлобья смотрящій мальчикъ, наблюдательный, вдумчивый, резонный. Да, онъ ‘дошелъ’ своимъ умомъ’… У отца его фабричка. Вотъ онъ развилъ ее, увеличилъ, усовершенствовалъ, онъ нарочно три года жилъ въ Москв, толкался около техниковъ, въ мастерскихъ. Читалъ какія-то неудобочитаемыя книги — и вотъ съ запасомъ разношерстныхъ знаній, претворенныхъ въ какую-то странную систему, явился онъ къ себ на фабрику устраивать что-то ‘по своему’, изъ ‘своего ума’.
И вс эти Нилы, Прозы, Асаы запечатлли на себ образъ Петра въ безчисленныхъ, своеобразныхъ варіаціяхъ, но съ неизмнно-присущей имъ сущностью: борьбой за самобытное право мужицкой личности, во имя которой они всмъ жертвуетъ, все разбиваютъ…
И ни на одной изъ этихъ энергичныхъ, живыхъ, дятельныхъ душъ не останется ни малйшаго отблеска бдной Лизы, лишь только они потеряютъ изъ виду ея лицо, но даже и то, что бы и осталось вмст съ грамотою — и это они претворятъ въ свое собственное столь быстро, что въ нихъ не явится даже сомннія, чтобы это было чужое. ‘Все господа!.. Гд ужь намъ мужикамъ’! иронически звучатъ ихъ смиренныя, паче гордости, рчи, когда имъ укажутъ на заимствованное. И опять нтъ слда бдной Лизы!.. Зачмъ имъ Лиза, ея жертва, ея любовь, ея жизнь…
И могуче, стихійно катятъ свои волны эти два необозримыхъ потока, широкихъ и глубокихъ, то сливающихся, то расходящихся и враждебныхъ, и погребаютъ безслдно и безнадежно въ своихъ волнахъ тысячи Лизъ, тысячи самоотверженныхъ существованій…
Что же это такое! Куда же стремится этотъ стихійный океанъ? Какой смыслъ для меня въ ‘Устояхъ’, если они стоятъ базъ меня и помимо меня? Какой смыслъ въ движеніи и переработк этихъ устоевъ, если они идутъ мимо меня и вн меня?.. Какой смыслъ въ нихъ, если имъ ненужна любовь, мысль, самопожертвованіе, если они всмъ не даютъ смысла жизни, полной и цльной, если любовь, мысль и самопожертвованіе не могутъ жить съ ними какъ единое, цльное, нераздлимое!..
Нтъ, нтъ, нтъ!.. Любовь, мысль, самопожертвованіе не могутъ быть затоптаны, не могутъ быть смяты, раздавлены и развяны какъ втеръ! Безъ нихъ рухнутъ самые прочные устои, и самое могучее движеніе превратится въ застой!
Ахъ, еслибы вы знали — какая у меня жажда вры, жажда жизни!..
Правда ли, говорятъ, что у чахоточныхъ передъ смертью бываетъ такая жажда?..
Да, Пугаевъ, дв правды не могутъ быть: он должны слиться въ одну, или иначе погибнутъ об!..

Ночь.

Сегодня вечеромъ, посл работы, пришелъ ко мн Яня. Какой онъ славный, любящій, беззавтный. Онъ вовсе не такъ неуклюжъ, робокъ, какъ я воображала вначал. Вотъ, истинно ‘хорошій паренекъ’. Онъ ходитъ ко мн чуть не каждый день — и это за пять верстъ, посл работы (они возятъ съ отцомъ кирпичъ съ завода). Отложитъ лошадь, дастъ ей сть, поставитъ отдыхать, а самъ ко мн. Что это за привязанность — я не понимаю. Были привязаности, говорятъ, крпостныхъ къ своимъ господамъ. Эту привязанность называли остроумные люди ‘собачьей’. Ну, а какъ же теперь, при свобод, назовутъ они эту привязанность? Да, Пугаевъ, это что-то такое глубокое, такое великое, чему я не могу подыскать опредленіе, имя. И страшно сильное! Ужь если она превозмогала цпи рабства, то что передъ нимъ сословность, разница положенія, образованія! Пустыя, нестоющія слова…
Насъ теперь тріо, случайно связанное кое-чмъ общимъ: я бдная Лиза, бдная Фрося и бдный Яня — вс трое, разбитые одной бурей, стихійно, невдомо какъ, невдомо зачмъ… И эта буря — Петръ. У меня онъ унесъ смыслъ жизни, у Фроси разбилъ сердце (разв Вассій не тотъ же Петръ?), у Яни вырвалъ изъ подъ ногъ ‘устои’… И вотъ мы съ нимъ вспоминаемъ объ этомъ и шутимъ, хотя у обоихъ на сердц, видимо, кошки скребутъ, а изъ сосдней съ нами кельи раздирающіе дикіе крики Фроси. (Да, до сихъ поръ ни Вассія самого нтъ, ни даже письма отъ него).
Я все думаю о Ян, и не могу надуматься. Я чувствую, что у меня что-то такое подымается, такое высокое, вздымающее, но не могу понять, откуда это, изъ какихъ источниковъ. И потому это только моментальное что-то, и тотчасъ изчезаетъ, и меня снова грызетъ и терзаетъ безжалостный сфинксъ. Даже на Яню я смотрю иногда съ тайнымъ страхомъ. Мн кажется, что онъ опять завлекаетъ меня, чаруетъ, чтобы потомъ съ еще большей яростью растерзать мн сердце. Мн кажется, что онъ замчаетъ это недовріе, и тогда его вдругъ охватываетъ грустная робость, онъ нсколько разъ собирается уходить — и не можетъ, а если уйдетъ, то не приходитъ дня два-три.
Я тоже спросила его: отчего ты, Яня, къ намъ такъ привязанъ? Ну, дти — я понимаю, а ты ужь не маленькій…
Улыбается.
— Да что намъ съ тобой длить-то?.. Ты не жадна, и я не жаденъ. А коли жадности нтъ, такъ со всякимъ дружиться можно.
— Я вотъ все-таки барыня, а ты мужикъ…
— Что-жь изъ того?.. Это пустое. Изъ-за жадности мы другъ друга губимъ да димъ. Изъ насъ какіе подлецы-то есть — страсть божья!.. А все изъ жадности. А коли жадности нтъ, такъ вс люди равны… Вотъ мой отецъ говоритъ: какъ засидишься дома, такъ и все кажется, что около тебя край земли и всякому глупому слову вришь, и какъ походишь, говоритъ, такъ и увидишь, что люди-то, бдные, вс одни-то одиншеньки, всхъ Богъ уровнялъ — у всхъ-то одна правда да одна неправда. А ежели мы по другому думаемъ, такъ это потому, что другъ друга мало видимъ, другъ друга мало знаемъ. Нтъ лучше для жизни да для души, какъ ежели почаще на народъ ходишь… А я ему врю. Онъ у меня такой — что птица! зернышко клюнетъ — сытъ, на втку слъ — потъ!.. Кто хочешь слушай, ему все одно… Кабы ты поглядла, какъ онъ съ мамкой воюетъ! Мать у меня, извстно, баба, по нужд нашей, робкая: плохо хлбъ уродится — ругается, подати нечмъ платить — състь тебя готова… Потому, у ней робость большая?.. Ну, а старикъ-то — птица… Что съ него возьмешь? Взялъ порхнулъ и улетлъ!..
И Яня смется самымъ веселымъ, мягкимъ смхомъ.
Спрашивала я его, зачмъ онъ учиться вздумалъ такъ поздно.
— Но вдь я тоже разбиралъ раньше-то всякую печать. У дьячка учили. Вотъ писать я не умлъ, ариметику… А учиться меня еще отецъ понуждалъ: книги, говорить, все одно, что люди, книгу почитаешь, все одно, что на народъ сходишь. Коли съ людьми надо знаться, и книгой небрежить нельзя. Книги, говорилъ, что люди, тоже всякія есть: дурныя и хорошія, все бери, ничего не чурайся: потому во всемъ есть что-пито для разумнія… Ну, да мн на Петра Вонифантьева было обидно!..
Потомъ онъ меня спрашивалъ: кто я такая? Откуда? Зачмъ я въ учительницы пошла въ деревню? На что польстилась?
И вотъ тутъ, весело разсказала я ему все, и разсказала такъ просто, ясно, какъ никогда въ жизни не разсказывала, разсказала, какъ мн тяжело, какъ мн хочется жить, а не страдать… Многое я ему разсказала!..
И онъ слушалъ меня, все больше и больше изумляясь, какъ будто передъ нимъ вдругъ открылся совершенно незнакомый ему міръ.
— Какая ты! сказалъ онъ посл, и улыбнулся: — тебя бы вотъ съ отцомъ свести… Ты тоже — птица! Что съ тебя взять!.. И онъ такъ весело засмялся. Вообще такой смхъ бываетъ только у дтей, да у крестьянъ: это что-то такое естественное, такое непосредственно свое, будто вся душа трепещетъ въ этомъ смх.
Какъ-то недавно онъ мн сказалъ, уходя, и посмотрлъ на меня: а ты, Ивановна, больна… смотри не расхворайся. Вдь у тебя тльцо-то, что у птахи… Загубишь ты себя на нашемъ жить…
И ушелъ, а на другой день мн принесъ подарокъ: двухъ тетерекъ, убитыхъ изъ чужого ружья.
— Вотъ принесъ теб, два дни ходилъ… Мы не димъ ихъ, а для господскаго тла, говорятъ, хорошо…
Я взглянула на него, у меня сдавило грудь, слезы душили, и я крпко пожала ему руку…
— Ты бы, Ивановна, въ городъ ухала къ своимъ… Чай у тебя есть свои-то… Теб бы тамъ пожить… совтовалъ онъ мн:— я бы тебя проводилъ.
Потомъ онъ мн, почему-то (мн показалось, что ему хотлось зарекомендовать себя) разсказалъ, какъ онъ самъ ‘бгалъ’, какъ и отецъ, въ городъ, когда старикъ сидлъ въ острог. Я спросила его: ‘за что?’.
— Говоритъ за то, что ‘правду искалъ’. Ну, а его и взяли въ кабак… Тамъ народъ собрался, а онъ ему говорить что-то сталъ… Начальство и взяло… Разсказываетъ имъ: я такъ говорю: все одно вдь, добрые люди, я и въ острог правду буду искать, и въ острог люди есть… Какъ ты отъ меня это отъимешь?.. А они все берутъ, тащатъ…
И вдругъ мн такъ захотлось спросить его… Страшный этотъ вопросъ!.. Ахъ, Пугаевъ, если бы вы знали, какъ больно отрывать куски отъ сердца… А у меня оно такъ изболло… Но все одно: убивать себя, такъ убивать за разъ…
— А что, Яня, спросила я: — если бы вотъ меня, какъ отца, пришли взять… Велли бы теб связать меня, тащить…
— Ну-у, съ чего ты!..
— Да вдь ты говоритъ, что я такая же птица? Что-жь мудренаго! Ну, скажи, откровенно, чистосердечно…
И во мн такъ сильно забилось сердце… А Яня вдругъ покраснлъ, сконфузился…
— Отецъ не связалъ бы, сказалъ онъ наконецъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Апрля 7.

Я простудилась и слегла. И только теперь мн нсколько лучше. У насъ совсмъ весна, рки вскрылись, снгъ сошелъ. Какой воздухъ у насъ! А мн больно дышать (какое странное сравненіе: прекрасный воздухъ — и убилъ меня!). Пользуюсь случаемъ черкнуть вамъ немного. За эти дни, хотя и лежала въ постели, я однако много передумала. Я перечитала все, что написала вамъ объ Ян и чувствую, что не высказала и сотой доли, т. е., просто не представила вамъ его ясно. Я не знаю, почему не такъ вышло: чмъ больше потрясенъ чмъ-нибудь, чмъ ближе стоишь къ нему, чмъ глубже чувствуешь первый трепетъ восторга загорающейся вры, тмъ блдне это выходитъ въ передач. Я думаю, что въ первомъ порыв страсти ни одинъ влюбленный ярко не нарисуетъ свою возлюбленную. Говорятъ, для яснаго, полнаго и цльнаго предмета, необходимо нкоторое отдаленіе отъ него, необходимо спокойствіе. А, можетъ быть, въ данномъ случа, этому есть другая причина… Когда я вновь думала и передумывала о всемъ, тогда недавнее отчаяніе уступило мсто — не вр, не порыву, не жизни, а просто тихому спокойствію усталаго, больного человка, котораго убаюкиваетъ простой шумъ листвы, тихое вяніе втра (да, таковъ для меня теперь и Яня — не больше)… Такъ вотъ, когда я въ состояніи этого полусоннаго спокойствія, вновь сдлала въ воображеніи генеральный смотръ всмъ прошедшимъ предо мною деревенскимъ и старымъ, и малымъ душамъ, я опять задала себ вопросъ (такъ страшный для меня прежде):— есть ли изъ нихъ хоть одно существо, съ которымъ бы я могла слиться, какъ единое, нераздльное цлое, безъ насилія надъ нимъ и надъ собой, и полнымъ взаимнымъ удовлетвореніемъ нравственныхъ и умственныхъ потребностей? Есть ли существо, которое такимъ образомъ понявъ меня, (понять не только значитъ простить, но и защититъ) могло бы взять къ себ на грудь мою голову, и я бы чувствовала, что здсь такъ же спокойна, какъ на груди друга?.. Я нашла въ себ силы отвтить искренно и прямо, рискуя растерзать свое сердце: нтъ!.. Ни одного нтъ! И въ то же время меня что-то влекло къ нимъ неотвратимое, неразрываемое, что-то такое, что говорило, что въ этихъ существахъ есть то, чего такъ ищешь и не можешь найти. Нтъ, не одно чувство гуманности удерживало меня здсь, нтъ, нтъ и нтъ, что бы ни говорили люди, подобные Валентину Петровичу: это не простое сожалніе и привязанность къ страдающей собак, хотя бы и въ человческомъ образ… Но что это было — я тщетно силилась, постигнуть тщетно напрягала всю силу моего разумнія. И вдругъ теперь (только теперь!) меня поразилъ другой вопросъ: но гд же были Яня и его отецъ? Отчего я не видала ихъ на моемъ смотру?.. Да, ихъ не было… не было ихъ, беззавтныхъ романтиковъ, какъ я ни искала ихъ среди длиннаго ряда разнообразныхъ, проходившихъ передо мною фигуръ… И между тмъ я чувствовала невидимое присутствіе ихъ, вотъ тутъ, вокругъ себя, вблизи и вдали въ этомъ воздух, которымъ я дышала, во всхъ этихъ душахъ, съ которыми я сталкивалась, въ этой милой, но недалекой Фрос, въ этомъ суровомъ большак — ея брат, въ Вассіи, въ подруг Фроси, взявшей чужого ребенка, въ этомъ смирномъ Пиман, идущемъ ‘за міръ’ въ острогъ, и въ этомъ самонадянномъ Петр, спасающемъ старика изъ острога… Такъ вотъ они гд были!.. Это былъ драгоцнный кристалъ, разбитый въ дребезги безконечно-разнообразныхъ искръ… Такъ вотъ что меня неотвратимо влекло въ безжалостныя объятія сфинкса!..

Апрля 10.

Добрый мой, вы все утшаете меня, пишете, что жизнь впереди… Да, она всегда впереди и можетъ быть, была бы и для меня впереди, если бы… Я совсмъ слегла. Въ школ отправляетъ мою должность новый учитель (кстати: ‘сынъ народа’, ходитъ съ кокардой на фуражк и говоритъ, что образованіе кладетъ пропасть между нимъ и невжествомъ. Это естественный порядокъ вещей. Сухой, черствый и недалекій грамотй — ‘наемникъ’)…
Мн хозяева и Яня сообщаютъ каждый день ‘мірскія’ новости. Оказывается, что дла ‘новаго’ начальства не ладны. Петръ оказался необузданнымъ деспотомъ, безжалостнымъ и неумолимымъ, какого не видали мужики со времени барства. Несчастнымъ, свихнувшимся бднякамъ, запьянствовавшимъ и раззорившимся, нтъ никакой пощады. Говорятъ, онъ даже счетъ ихъ. Пиманъ — пассивное орудіе въ его рукахъ: ни во что не вмшивается, и только прикладываетъ печать. Петръ орудуетъ при немъ въ качеств волостного писаря. Но тмъ не мене большакъ, мой хозяинъ, его оправдываетъ, говоря, что съ ныншнимъ народомъ ничего нельзя подлать: иначе или все пропьютъ, или все разграбятъ. Говорятъ, положеніе Петра съ Пиманомъ шатко. Но Пиманъ совсмъ сбился съ толку ничего не понимаетъ, что длается, и только удивляется: прежде все было просто и понятно и сомнній не было, а теперь — все стало выше его пониманія… И потому онъ, когда ему выговариваютъ, все сваливаетъ на ‘умнаго’ зятя: онъ уменъ, съ него и спрашивайте.
Петръ даже доходитъ до такой дерзости, что покушается на реформу по своей иниціатив: землю, которую онъ ‘вынудилъ’ для міра при помощи Валентина Петровича, онъ не даетъ длить ‘по прежнему’ и длать ‘равненіе’… Онъ хочетъ разбить ее на участки и давать во временное пользованіе только ‘настоящимъ’, хозяйственнымъ мужикамъ… Говорятъ, въ Вальковщин начинается опять волненіе.

Апрля 11.

Продолжаю. Петръ выказываетъ невроятную энергію, чувствуя что за него большая ‘земельная сила’: большая часть зажиточныхъ домохозяевъ или ‘хозяйственныхъ мужиковъ’ и ‘рядчиковъ’, которые очень рады такому изобильному освобожденію народа отъ земли. Но противъ Петра идетъ чернота и бднота подъ предводительствомъ Бориса (сынъ Пимана, нчто въ род Петра, бывшій нкогда возлюбленнымъ барина и бурмистромъ, но затмъ за самонадянность и дерзость высченный бариномъ… Оскорбленный и самолюбивый, онъ бжалъ и уже посл ‘воли’ явился опять въ этихъ мстахъ, въ качеств кутилы, злостнаго подговорщика и смутчика). Чернот сочувствуютъ вс старинные люди — общинники. Прежніе кулаки-грабители, сначала было оробвшіе, теперь подняли голову и черезъ Бориса входятъ въ союзъ съ чернотой, поятъ ее водкой… А она очень рада, чтобы только насолить хозяйственному мужу. Строгость Петра, вслдствіе этого, не знаетъ границъ. У него даже въ семь недавно случился большой скандалъ: его отецъ-старикъ заявилъ, что онъ хочетъ жениться, ‘вступить въ законъ’ съ бдной солдаткой, у которой трое дтей и съ которой онъ живетъ уже давно. Умственный мужицкій аристократъ Петръ до того взбсился, что остервенвшій бросился на отца. Это, говорятъ, на старика такъ ужасно подйствовало, что онъ бжалъ. Говорятъ, онъ напугался ‘антихристовыхъ временъ’ и ушелъ въ ерусалимъ замаливать грхи. Замчательно въ этомъ скандал слдующее: когда Петръ бросился на отца, его не могли остановить ни жена, ни Пиманъ, ни его работникъ — и только, когда бдная солдатка крикнула: ‘ахъ ты бестыжій, бестыжій… Мы думали, онъ человкъ, а онъ какъ мужикъ дерется’! Говорятъ, Петръ тотчасъ же ушолъ.

Вечеръ.

Не замчаете ли, какъ я стала спокойне… Пишу, словно отецъ Пиманъ: ‘добру и злу, внимая равнодушно’… Если бы я теперь написала хоть одно письмо такое, какъ раньше, я сразу бы убила себя… Но теперь, несмотря на то, что я едва держу перо, мн ‘хроника’ доставляетъ нкоторое развлеченіе… И вотъ я какъ-нибудь, понемногу, передамъ вамъ все. Недавно же разразился еще большій скандалъ. Петръ, возмущенный ‘продажной’, какъ онъ называетъ, чернотой, вошедшей въ союзъ съ грабителями, присталъ къ Пиману съ требованіемъ, чтобы тотъ выхлопоталъ мірской приговоръ о ссылк своего сына Бориса въ Сибирь. Старикъ совсмъ растерялся и не знаетъ, что длать. Онъ уже давно собирался сбжать со старшинства. Вообще идетъ что-то невроятное здсь. Собравшійся волостной сходъ вызывалъ на объясненіе Пимана и Петра, Пимана обругали ‘старымъ дуракомъ’, но ничего отъ него не добились. Петръ же, когда ему передали вызовъ на мірской судъ, сказалъ, что еще не было видано, чтобы судъ дураковъ умныхъ людей судилъ.
Сходъ жаловался въ уздное присутствіе. Валентинъ Петровичъ (вы слышали, онъ у насъ непремннымъ членомъ) вн себя отъ негодованія на Петра (а между тмъ, они, кажется, близки по ‘неуклонности принциповъ’) зоветъ его ‘звремъ-мужикомъ’. Обь этомъ услыхалъ Петръ и, обозвавъ весь міръ ‘дураками’, пораженный поднявшеюся общей безтолочью, въ которой онъ не понималъ, какъ разобраться, отказался отъ длъ и самовольно ухалъ въ Москву. За нимъ сбжалъ было и Пиманъ въ Дергачи — пахать, но его привлекли. Впрочемъ, къ изумленію Валентина Петровича, дла волостного правленія оказались въ образцовомъ порядк, касса — въ цвтущемъ состояніи, и только приговоры судовъ были вс кассированы вмшательствомъ писаря и необычайной строгостью. Посл ревизіи, Пимана отпустили пахать, чему онъ несказанно обрадовался… Его мсто занялъ кандидатъ Сысой Строгій (такой же добродушный мужикъ, ‘артельный’, какъ и Пиманъ, онъ вмст съ нимъ сидлъ въ тюрьм).
Я спросила хозяина, какъ теперь пойдутъ дла?
— Дураки, не умли умнаго человка цнить… Вотъ теперь опять на грабителей поработаютъ.
— А что же, разв Сысой плохъ?
— Сысой-то хорошъ, да тутъ мало хорошему быть… Не прежнія времена… Нон жизнь-то понять надо… Хороши они, Пиманъ съ Сысоемъ, при умномъ человк… А при грабителяхъ… Черезъ полгода запутаются… Вотъ помяни слово — быть ему въ Сибири…
— А Валентинъ Петровичъ?
— Не намъ, да и не Валентину Петровичу наши дла поправить… Богъ да царь — вотъ кто можетъ…
Вотъ и конецъ моей хроники.

Апрля 20-го.

Весна! Весна, добрый мой!.. Какъ я ждала ея. Что жь, хоть и послдняя, но она такъ хороша!.. Мн все врится, что моя жизнь только еще теперь начинается. Только теперь… Придетъ лто — я встану бодрая, духомъ и тломъ, и… и уже сфинксъ не будетъ терзать мн грудь! я нашла къ нему надежнаго проводника. Яня все навщаетъ меня. Вчера мы долго говорили. И отчего это такъ легко говорить съ нимъ? А вдь онъ такой же мужикъ, какъ и вс. Онъ только… все еще не могу опредлить однимъ словомъ: кто онъ? Нтъ, это не сынъ ‘земли’, не сынъ ‘міра’, не ‘ратникъ труда’, не подвижникъ ‘ума’… Онъ даже не все это вмст — онъ выше всего этого. Онъ царитъ надъ этимъ, беззавтный романтикъ! Мн кажется, что исчезни изъ народа это, что такъ цлостно воплотилось въ Ян и отц его Мин, безсильна будетъ оживить его и ‘земля’, ибо власть ея обратится тогда въ страшную, могильную власть животнаго, хотя бы и мирнаго прозябанія, и власть ‘міра’, община, ибо эта власть станетъ условной, мертвой формой, деспотически принижающей неоживленную духомъ ‘порыва’ личность. Власть труда сдлается страшной властью машины, и наконецъ, самая власть ‘ума’, власть интеллигенціи, превратится въ сухое, вялое доктринерство или умственный деспотизмъ… И только одно это…

Мая 1-го.

Прізжайте… да, прізжайте! вы правы — мн плохо. Яня привелъ ко мн своего отца. ‘Онъ тебя, Лизавета Ивановна, разсказомъ займетъ’…
Минъ Аанасьичъ, съ своими добрыми мигающими глазами, сидитъ около меня. А знаете, кто этотъ Минъ?.. Это тотъ старичокъ, который, помните, поднялъ меня совсмъ было растоптанную мужицкимъ сапогомъ, поднялъ и сказалъ: ‘не плачь, не плачь, красавица!.. Мы теперь съ тобой путь найдемъ’?.. Да, это онъ, ей-Богу!..
А что такое онъ?— одна безконечная, неизживаемая вра въ правду жизни, въ то, что въ этой жизни должна быть правда, и что только мы ее не умемъ найти…
Надо, надо умть! Идите съ нимъ рука объ руку — и найдете!..
Добрый мой. прощайте!.. Прощай Минъ, прощай Яня!.. Пугаевъ! когда прідете, обоймите за меня старика и скажите, что онъ спасъ меня. А я обнимаю васъ.
А какъ мн хочется жить!..

Ваша Лиза Дреколова.

——

Черезъ день, когда пріхалъ Пугаевъ, она уже умирала. Старикъ отдалъ ей земной поклонъ и зарыдалъ.

Н. Златовратскій.

‘Отечественныя Записки’, No 3, 1883

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека