Барская дочь, Златовратский Николай Николаевич, Год: 1883

Время на прочтение: 38 минут(ы)

БАРСКАЯ ДОЧЬ.

(Разсказъ доктора).

I.

Спустя,— насколько мн помнится,— годъ или два посл того, о чемъ я вамъ разсказывалъ,— такъ началъ Иванъ Ивановичъ, когда все общество, слушавшее его наканун, собралось въ его маленькой гостиной,— я былъ переведенъ въ N—скій полкъ, стоявшій въ О—ой губерніи, да и расквартированъ-то онъ былъ въ узд. Чушь и глушь, знаете, были порядочныя… Но такъ какъ я переводился съ повышеніемъ, то и зазнаваться особенно было нечего.
Небезъизвстно вамъ, конечно, господа мои, что рдкій изъ насъ, и особенно мелкотравчатыхъ врачей, проживетъ вкъ, не натолкнувшись на какую-нибудь драму… Да еще. хорошо, если на одну… Я говорю про заправскую драму, не считая тхъ неизбжныхъ трагическихъ моментовъ, которые сопровождаютъ всякую смерть и при которыхъ намъ нердко приходится присутствовать. Такъ я говорю о заправской драм. Да еще мало, что просто только натолкнешься. Случается, что какъ-то самъ собой, невдомо, и самъ затянешься въ нее: сначала по сердоболію, потомъ какъ-то обстоятельства ужь такъ запутаются, а тамъ, глядишь, люди, съ которыми столкнула тебя судьба въ критическій моментъ, уже стали къ теб такъ близки, какъ будто ты вкъ съ ними прожилъ.
Такъ вотъ, мсяца черезъ три, какъ только я устроился съ квартирой, къ вечеру (а начиналась осень и смеркалось рано), мн подаетъ деньщикъ заклеенное облаткой письмо. Развернулъ: почеркъ, женскій, бглый, дрожащій, нкоторыя слова отъ волненія или поспшности смазаны. Написано: ‘умоляю, докторъ, придти немедленно: еще минута — и будетъ все кончено’. Подписи нтъ. Я веллъ позвать принесшаго письмо. Вошла мщанка съ кривымъ глазомъ и большимъ краснымъ носомъ, но при этомъ стыдливая и застнчивая.
— Далеко?— спросилъ я.
— Ахъ, нту… Вотъ только что уличку пройти… Только ужь грязь — несусвтимая грязь!… Ни въ жизнь не пошла бы, кабы ежели не человкъ захворалъ… Только что и есть — по человчеству жалко.
— У васъ?
— Ахъ, нту!… У постояльцевъ…
— Ето такіе? Чиновники?— спрашивалъ я, между тмъ, наскоро вздвая на себя амуницію.
— Ахъ, нту… Изъ Петербурга, вишь, присланы… Сказано только что намъ: ‘присматривайте’, а больше мы ничего не знаемъ.
— Не знаете, что у нихъ случилось?
— Ахъ, нту… Богъ ихъ знаетъ!… Мы живемъ съ мужемъ смирно, все равно вотъ — монахи: ни дтей у насъ, ни собакъ, ни родни какой (другая какая есть родня-то — изъ дому выживетъ), кошекъ — и тхъ не держимъ… Мы ни до чего стараемся себя не допускать… Сказано намъ: ‘присматривайте неравно’, а мы больше ничего не знаемъ.
Мы уже грузно шлепали по грязи въ застилавшей насъ все больше кромшной тьм, а мщанка все говорила, идя сзади меняч
— Мы имъ довольны: ни шума, ни драки отъ него, ни шкандаловъ… Тихо живетъ. А то на него, должно, находитъ: запрется, не говоритъ, къ себ дня три не пускаетъ, не пьетъ, не стъ, водки только купитъ (ну, только безъ дебоша)… А тутъ вотъ дни три, какъ она стала ходить. И опять же ни шума, ни шкандала отъ этого самаго… Тихо ведутъ себя. А намъ что: мы сами боимся трогать, только бы насъ не трогали,— мы всякаго стыда боимся… А сказано намъ: ‘присматривайте неравно что’, мы больше ничего не знаемъ.
Такъ мы дошли до обычнаго мщанскаго трехъ-оконнаго домика, раздленнаго со двора снями на дв половины. Хозяйка отворила мн дверь направо.
— Докторъ?— спросилъ меня тихо женскій голосъ въ темной передней.
— Да.
— Хозяйка, пожалуйста, самоваръ… горячей воды,— сказалъ тотъ же голосъ, и затмъ холодная, сухая рука схватила мою руку и стремительно увлекла меня за перегородку.
— Можно спасти,— говорила молодая женщина, задыхаясь.— Всего пять минутъ… Не больше пяти минутъ, какъ… я успла дать ему молока… Рвота была вызвана.
Ни я, ни она не посмотрли другъ на друга. При свт маленькой керосиновой лампы, мы оба глядли въ блдное, вытянутое, постоянно спазматически морщившееся лицо больнаго, лежавшаго на кровати, въ черномъ сюртук, съ растегнутой голой грудью. Волосы на голов спутаны, зрачки расширены, блки выразительно выкатились, взоръ блуждалъ безучастно и холодно… Для меня были ясны вс признаки отравленія.
Дйствительно, своевременная помощь возъимла свои результаты: здоровье больнаго было вн всякой опасности. Но онъ былъ еще очень слабъ и нервенъ. Впрочемъ, нервность, повидимому, была уже его органическимъ недостаткомъ. Когда онъ пришелъ въ себя, первое движеніе, сдланное имъ, показывало раздраженіе и недовольство.
Когда Нина (я уже узналъ ее, хотя мы не говорили объ этомъ другъ другу ни слова) подала ему стаканъ съ водой, онъ нервнымъ жестомъ отвелъ ея руку со стаканомъ, отвернулся лицомъ къ стн и проговорилъ: ‘напрасно… совершенно напрасно!..’ И замолчалъ. Нина съ выраженіемъ полурастерянной скорби отошла отъ него, поставила на маленькій столикъ у его кровати стаканъ и вышла въ сосднюю комнату. Я прислъ къ больному и, слушая пульсъ, всматривался въ его фигуру. То былъ еще очень молодой человкъ, лтъ 27—28, повидимому, мене чмъ средняго роста, худой и слабой комплекціи, лицо тоже было худое, щеки ввалились, носъ и губы небольшіе, тонкіе, глаза изъ-сро голубые, съ нависшими надъ ними полуутомленными вками, небольшая русая борода и русые волнистые волосы на голов,— нее это, вмст взятое, придавало ему ту красоту интеллигентнаго типа, который не столько поражалъ изяществомъ и стройностью частей, сколько рзкимъ, характернымъ выраженіемъ какой-нибудь одной части лица,— глазъ, лба или губъ, бросающихъ отраженные лучи уже на всю физіономію.
Иногда такое выраженіе бываетъ обаятельно, несмотря на самые грубые диссонансы, которые кладетъ на такія лица происхожденіе изъ низшихъ общественныхъ слоевъ. То иногда въ губахъ останется непріятная слащаво-рабская и подхалюзническая складка, которую вы встрчали такъ часто у сельскаго подвыпившаго батюшки или у сидльца въ лавочк, то расплюснутые, широкіе ногти и суставы на пальцахъ, выдающіе случайность породы. Это иногда производитъ рзко-непріятное впечатлніе въ такихъ фигурахъ, въ особенности когда он покойны. Но достаточно малйшаго импульса, чтобы основное выраженіе вдругъ освтило все ихъ существо и въ мигъ исчезли вс такія шероховатости. У моего паціента именно была такая непріятная складка около губъ и такіе же некрасивые, расплюснутые ногти. Но за то въ изгиб мягкихъ бровей и линіи лба у волнистыхъ волосъ была какая-то неизъяснимая прелесть, говорившая объ упорной, беззавтной работ души и ума. Трудно, конечно, передать это словами…
Принесли лкарство, я далъ ему дозу и ждалъ, когда онъ успокоится или заснетъ. Заснулъ онъ скоро, и тихо вышелъ въ сосднюю комнату. Нина сидла въ кресл, въ знакомой уже мн поз, съ не мене знакомымъ выраженіемъ холоднаго ужаса на лиц, застывшая, неподвижная.
И какъ же она измнилась, господа, мои!… Я уже не видлъ въ ней ни той Нины, порывистой, страстной, нервной и гордой, но, вмст, сіяющей молодой жизнью восемнадцатилтней двушки, когда она навстила насъ съ женой въ N., не узнавалъ я въ ней и той робко-смущенной своимъ необычнымъ положеніемъ мужицкой жены, но полной женскаго, деревенскаго здоровья. Теперь я видлъ молодую женщину, молчаливую, замкнутую въ себя, сдержанную, съ задумчивой грустью на лиц, какъ будто она провела нсколько лтъ сидлкой въ больниц или сестрой милосердія въ военномъ лазарат. Даже выраженіе холоднаго ужаса на ея лиц не было уже такимъ наивно-неожиданнымъ, какъ то было прежде, оно какъ-то казалось въ ней теперь обычне. Впрочемъ, можетъ быть, это такъ казалось теперь именно. Обстоятельства, столкнувшія насъ, были не совсмъ обычныя… Она тотчасъ же замтила, что я вошелъ, и поднялась мн навстрчу.
— Вы теперь вполн уврены, докторъ, что нтъ никакой опасности?— спросила она, пытливо глядя мн въ глаза, съ выраженіемъ такого гнетущаго страданія, что мн стало страшно.
— Вполн! Примите и вы полдозы… Вамъ необходимо… Успокойтесь,— сказалъ я, подавая ей лкарство.
— Вы меня узнали?— чуть улыбаясь, шепотомъ проговорила она и пожала мн руку.
— Да, конечно…
— Вотъ судьба!— проговорила она еще тише. Затмъ она хотла что-то еще сказать, заикнулась, но промолчала, и потомъ спросила:— Скажите, что я должна буду длать еще, когда вы уйдете? Что ему будетъ нужно?… Какъ я счастлива, что судьба послала васъ,— прибавила она съ такой неожиданной искренностью и неподдльной радостью, что я смутился.
— Я вамъ скажу, но не можете ли вы мн хотя намекнуть на причины… Отъ этого можетъ зависть…
Вдругъ она вся заволновалась въ испуг и тнь неудовольствія мелькнула по ея лицу.
— Бога ради… Разв безъ этого нельзя? Вдь, можно? Скажите, докторъ, можно?— крпко сжимая мн руку, говорила Нина чуть не со слезами на глазахъ.— Кром меня и его, объ этомъ не знаетъ никто… Да вотъ вы… Неужели будетъ дознаніе, полиція?…
— Нтъ, нтъ, успокойтесь,— сказалъ я,— я васъ не вынуждаю… Если я спросилъ, то чисто въ медицинскихъ цляхъ.
— Вы мн врите? Онъ самъ принялъ ядъ. Вотъ его записка. Довольно?… А больше зачмъ же?… Выносить на позоръ… это…. на пустое любопытство людей…
Нина закрыла лицо руками и помолчала.
— Нина, вы меня обижаете,— замтилъ я.— Я уже вамъ сказалъ…
Но Нина не слыхала или не хотла слушать меня и продолжала, все еще закрывъ глаза руками:
— Причины?… Да разв можно… это… измрить… передать въ двухъ словахъ… Эти муки… Ихъ надо чувствовать, вотъ тутъ, вблизи ихъ… боясь прикоснуться къ нимъ… Все, что я знала, видла раньше,— и тамъ… и тамъ,— все это передъ ними… Докторъ, можно, чтобы все это осталось между нами, можно? Скажите?— спросила она порывисто, опять сжимая мн руку.
— Можно, можно… Будьте спокойны,— поторопился отвтить я.— Только скажите, ручаетесь ли вы, что онъ настолько, все-таки, владетъ собой, что не повторитъ чего-либо подобнаго? Иначе, надо предусмотрть…
— Да, ручаюсь!— твердо выговорила она, и даже какъ будто нсколько враждебный ко мн огонь блеснулъ въ ея карихъ глазахъ.— Скажите, что и какъ я должна давать ему по вашему рецепту?
Я далъ ей наставленіе и поспшилъ уйти, общавъ навстить больнаго на завтра утромъ.
Нтъ, это ужь не прежняя Нина, думалъ я, нтъ. Даже этотъ враждебный огонекъ, мелькнувшій на минуту въ ея глазахъ и напомнившій что-то знакомое, даже и онъ не могъ изгладить того, совершенно новаго впечатлнія, какое произвела на меня Нина… Жалко мн ее съ чего-то стало, господа мои!… жалко, потому что полюбилъ я ее въ этотъ моментъ еще больше, ближе она какъ-то стала мн, родне.

——

На утро мн къ нимъ, однако, попасть не удалось. Рано, чуть не съ разсвтомъ, я былъ потребованъ въ полковую больницу на ампутацію, гд долженъ былъ провозиться, по крайней мр, до обда. Впрочемъ, я сказалъ жен, что если пришлетъ Нина, пусть дадутъ мн знать тотчасъ же. Когда я вернулся домой, оказалось, что за мной Нина не присылала. Полагая, что никакой опасности, слдовательно, не предвидится для ея больнаго, я ршилъ немного отдохнуть, чтобы уже зайти къ ней вечеромъ. Было темно и грязно на улиц, еще темне и грязне было во двор, и сняхъ дома мщанки. Ворота и двери везд были отперты, но ни огня, ни самой мщанки нигд не было видно. Съ трудомъ пробравшись черезъ дворъ, я, забывъ ходъ, совсмъ потерялся въ темныхъ снцахъ. Я только слышалъ, какъ за одной дверью громко раздавался чей-то раздражительный голосъ, мн даже казалось., что эта дверь была пріотворена, но я тщетно старался найти ее ощупью. Пока я нашелъ, наконецъ, ее,— я могъ совершенно ясно разслышать все, что говорили за дверью. По первымъ же фразамъ я понялъ, что это говоритъ мой паціентъ. То былъ голосъ слабый, но напряженный, который, казалось, готовъ былъ каждую минуту перейти въ отчаянный визгливый выкрикъ глубоко-потрясеннаго человка. Онъ говорилъ скоро, словно теряя слова, путаясь.
— Вы знаете, я самъ сынъ мужика… настоящаго мужика,— говорилъ онъ приблизительно такъ.— Выдумаете, у насъ нервъ нтъ?… Выдумаете, нервы — это привилегія?… Комки нервъ!… Какія красивыя слова!… Комки нервъ!… Я самъ сынъ мужика,— напряженно шепталъ онъ, хотя такъ ясно и отчетливо, что я могъ слышать его отъ слова до слова:— и мн говорятъ… про него!… Мн указываютъ… мн рекомендуютъ его, мужика… Зачмъ вы тамъ? Отъ пресыщенія, отъ душевнаго зуда… Вы ищете… вамъ нужно сильныхъ ощущеній… декорацій… вамъ хочется растравить свой вкусъ… свой притупленный вкусъ остротой… новыхъ… (Мн казалось, онъ задохнется: до такой степени напряженности достигъ его слабый голосъ). Вы кощунствуете… кощунствуете!— вдругъ закричалъ онъ, и въ его голос послышались чуть не рыданія.
Я уже отворилъ дверь и мн такъ показалось неловкимъ войти въ этотъ моментъ. Признаюсь вамъ, я былъ въ очень скверномъ положеніи. Несмотря на то, что я старался громче снимать калоши, собсдники, повидимому, ршительно забыли все окружающее. А, между тмъ, попрежнему, рзко и отчетливо доносились до меня слова возмущеннаго молодаго человка:
— Если вы тамъ, у этого посконнаго мужика… моего родича… если вы тамъ… отъ пресыщенія, то я… я здсь… я здсь — отъ голода!.. Зачмъ вы опять пришли ко мн?… Пристыдить… своими жертвами, своимъ великодушіемъ?… Живите тамъ… Вы, можетъ быть, каетесь въ грхахъ?… Мн не въ чмъ каяться!… Я не пойду… не пойду назадъ туда… Не пойду!— истерически выкрикнулъ онъ.
Я уже теперь могъ не только слышать, но и видть его. Онъ стоялъ, заложивъ руки за спину и прислонившись къ стн (Нину я не могъ видть за дверью). Несмотря на страстность своей рчи, онъ, видимо, старался ни однимъ жестомъ не выдать своихъ ощущеній. Притомъ, онъ, должно полагать, былъ очень слабъ еще, колни у него какъ будто подгибались, такъ какъ онъ постоянно переступалъ съ ноги на ногу, весь онъ какъ-то смотрлъ осунувшимся, голова постоянно уходила въ плечи, и только въ лихорадочной, безпокойной бготн глазъ да въ напряженныхъ повышеніяхъ и пониженіяхъ голоса выражалась вся страстность его возмущенной души.
Я уже хотлъ войти, какъ услыхалъ голосъ Нины, и невольно остановился въ дверяхъ.
— Вы неправы… относительно меня неправы,— чуть слышно донесся до меня ея голосъ, какой-то убитый, болзненный.
— Мы всегда передъ вами были неправы,— быстро сказалъ ея собесдникъ,— это не новость. Вы — подвижники… мы — эгоисты!… Намъ, какъ извстно, нечего терять… Вы бжали отъ своихъ, отказались отъ всего этого, своего, а вотъ я, мужикъ, хочу взять все это, въ чемъ вы потеряли смыслъ… отъ пресыщенія… Все, все возьму! И всему придамъ свой смыслъ, вкусъ… При этихъ условіяхъ, конечно, не легко намъ понять другъ друга… Оставимте это!— вдругъ перервалъ онъ себя и перешелъ въ другой уголъ, засмявшись жиденькимъ смхомъ.
Я вошелъ и сказалъ:
— Часто приходится врачамъ быть невольными участниками интимныхъ минутъ, но я еще никогда не былъ въ такомъ безвыходно-неловкомъ положеніи.
Но мое оправданіе не произвело ни на Нину, ни на ея собесдника никакого впечатлнія. Онъ остановился въ углу, спокойный и сдержанный, а Нина, блдная, худая (и такая она мн показалась тогда маленькая, нжная, хрупкая!), медленно поднялась съ мста, протянула мн руку и, указывая на моего паціента, сказала тихо, улыбаясь:
— Онъ не слушается меня, докторъ.
Молодой человкъ, не измняя позы, стоялъ у стны.
Мы познакомились другъ съ другомъ, пожавъ руки. Онъ спокойно далъ мн выслушать пульсъ, хотя нсколько пренебрежительно, какъ на комедію, смотрлъ вообще на мой визитъ. Онъ былъ совсмъ здоровъ, хотя и слабъ еще. И это мн какъ-то даже показалось непріятно. Мн казалось, что больна-то и требуетъ помощи и вниманія Нина, а не онъ. Едва я внимательне взглянулъ на ея лицо, какъ меня поразила на немъ печать душевныхъ мученій и безсонныхъ ночей.
— Вы здоровы,— сказалъ я молодому господину, нсколько даже грубо отстранивъ его руку,— а вотъ она больна дйствительно, и намъ не мшало бы позаботиться о ней и не увеличивать, по крайней мр…
Я не договорилъ въ недовольномъ раздраженіи, охватившемъ меня при видимомъ безсердечіи моего паціента. Я подошелъ къ Нин.
— Какія наши боли: намъ терять нечего,— пробормоталъ молодой человкъ и, взявъ со стола шляпу, вышелъ.
Я былъ раздосадованъ. Нина чуть не съ мольбой смотрла мн въ глаза, торопливо и внитательно ловила мои наставленія, общалась все, все исполнить, увряла, что она вовсе не такъ больна,— вообще старалась всячески сгладить непріятное впечатлніе на меня молодаго человка. Но, повидимому, ей хотлось, чтобы я поскоре кончилъ свой визитъ. Она сказала:
— Теперь, докторъ, нтъ никакой особой опасности… Благодарю васъ отъ души (и она такъ искренно пожала руку)… Вы не безпокойтесь приходить завтра, если я не приду къ вамъ сама… А я непремнно, непремнно приду…
И она опять говорила съ такой мольбой, съ такимъ извиненіемъ. И опять она мн показалась такой маленькой, слабой, хрупкой, забитой.
Теперь она была въ простенькомъ, черномъ плать, узкомъ и поношенномъ, но какъ разъ, кажется, теперь пришедшимся ей по исхудалому, слабому тлу, блый вязаный платокъ былъ накинутъ на плечи, и она старалась кутаться въ него, чтобы согрть свои охолодвшіе нервы, а отчасти, можетъ быть, скрыть и свой не совсмъ чистый воротничекъ, иногда мелькавшій изъ-подъ платка. Черная коса, не свитая, а чуть закрученая пальцами, тяжело держалась на гребенк, густыя рсницы, казалось, едва поднимались надъ усталыми, больными глазами, съ синими кругами внизу… И при всемъ этомъ такая она была робкая, смиренная духомъ. И что это была за своеобразная, жгучая и жуткая красота!… Дв-три секунды я смотрлъ на нее, не спуская глазъ… Да, господа мои, есть красота, передъ которой… пасуемъ и мы, солидные эскулапы!… Помню, мн тогда пришла въ голову мысль: говорятъ, что красота — это нчто неизмнное, абсолютное… Нтъ!… Есть только красота типа, столь же глубокая, столь же фатальная, органическая, непобдимая, сколько и разноформенная, разнообразная, но всегда одинаковая и обязательная для другаго, однороднаго съ нею типа… Что мн, напримръ, красота Венеры или Діаны, Сикстинской мадонны?… Богъ съ вами! можетъ быть, я профанъ, грубый бауэръ, но что же мн, однако, длать, если типъ этой красоты, ничего не говоритъ моему сердцу? А вотъ красота Нины — это другое дло. Я ее постигаю, ибо она присущею ей односторонностью рзала не только глаза, но и сердце… медицинское, господа мои, медицинское сердце стараго эскулапа. Можетъ быть, велико, но ужасно время, создавшее типъ красоты истекающаго кровью сердца…
А, вдь, съ Ниной это и было… Вы ужь простите, что я впередъ забгаю. Вдь, Нина для насъ словно родная стала, своя… Вдь передо мной вся-то ея безконечная драма вотъ какъ здсь, словно на блюдечк… Какъ же мн не знать теперь, какъ- это сердце-то кровью истекало?… Да я и тогда ужь догадывался (чего догадывался! съ перваго же взгляда на нее зналъ, въ чемъ тутъ все будетъ дло)!… Ахъ, страданія, страданія!…— сказалъ неожиданно Иванъ Ивановичъ, взволнованный, обычнымъ жестомъ гладя свою лысину.— Возвести въ перлъ красоты страданія души, муки Тантала — это прогрессъ!— закричалъ наивный нмецъ, стукнувъ краснымъ кулакомъ по столу и обводя всхъ слушателей добродушно выкатившимися и блествшими въ гнв глазами,— это не прогрессъ… это — чортъ знаетъ что такое, чортъ знаетъ что!… Прогрессъ — довести людей до созданія страдальческаго типа красоты!…
Онъ помолчалъ и потомъ прибавилъ:
— Я, конечно, медикъ, человкъ объективной, такъ сказать, науки, вы можете сказать, что у меня, можетъ быть, нсколько спеціальный взглядъ на красоту… Это такъ, это такъ!… Но вы не имете права думать, что у меня у самого нтъ сердца,— застучалъ онъ грозно на всхъ толстымъ пальцемъ по краю стола.— Я не лишился способности стонать, когда мн больно… А мн больно!— заключилъ онъ и, съ глазами полными слезъ, шумно вылзъ изъ-за стола и вышелъ въ другую комнату.
Такой неожиданный пассажъ со стороны добродушнаго доктора привелъ его гостей въ немалое смущеніе. Нсколько минутъ въ комнат стояла тишина, пока не вернулся докторъ. Онъ принесъ съ собой огромный графинъ съ водой и стаканъ, серьезно поставилъ на столъ и, сконфузившись самъ, проговорилъ: ‘Вы ужь меня простите… Вдь, господа, не любовную же я вамъ только исторію, въ самомъ дл, передаю’.
Онъ положилъ голову на руки, помолчалъ и потомъ тихо и медленно сталъ продолжать:
— Ни во весь слдующій день, ни въ еще слдующій Нина къ намъ не заходила. Полагая, что она могла слечь и, изъ ложнаго стыда или изъ самонадянности, въ надежд на свою выносливость, она нарочно не посылаетъ за мной, я зашелъ въ домъ мщанки. Мщанка сообщила-мн, что жилецъ ея съхалъ на другую квартиру, ‘можетъ, къ ней,— прибавила она,— вдь, она, сама-то, у насъ не жила, жилъ только онъ…. А можетъ и совсмъ ухалъ…. Кто ихъ знаетъ! Имъ есть приказъ, чтобы безъ отмтки квартиру не мнять, а онъ вонъ до сихъ поръ отмтки не несетъ…. Что имъ отмтки! А гд они теперь, я не знаю…. Мы этому длу не интересаны’… Въ такомъ же невдніи и недоумніи ушелъ и я отъ мщанки. Но Нина такъ часто исчезала съ моихъ глазъ и такъ всегда неожиданно, что я уже привыкъ утшать себя мыслью, что я связанъ съ нею какими-то таинственными нитями и что я ее, въ конц-концовъ, непремнно встрчу.
Вернулся я домой и еще не усплъ въ точности передать своихъ соображеній жен насчетъ новаго исчезновенія Нины, какъ къ намъ вошла она.
Я взглянулъ на нее, и вдругъ у меня сжалось сердце. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что ужь тутъ все кончено… Тутъ не было ни порыва, ни увлеченія, ни заблужденія: тутъ былъ обтъ. Вотъ такой-же обтъ, какой даютъ монахини передъ постриженіемъ.
Посл нсколькихъ обычно-житейскихъ фразъ, Нина, неожиданно смутившись, тихо сказала мн:
— Вы несправедливы къ нему… Вы обидлись на него, да?
— Мн было больно за васъ… Онъ былъ жестокъ къ вамъ.
— Онъ? Жестокъ?— тихо повторила она и, какъ бы въ недоумніи, покачала головой.— И это вы говорите, вы, докторъ?!— упрекнула она меня.
— А что?
— Неужели для васъ жестокость страдающаго въ отношеніи къ другимъ больне жестокости самыхъ этихъ страданій?…
— Смотря, конечно, потому, какъ….— сталъ было я оправдываться.
Какъ вдругъ Нина встала и быстро, въ волненіи, проища раза два молча но комнат.
— Я вамъ скажу: когда онъ вернулся посл васъ, онъ долго не говорилъ ни слова,— заговорила она, присвъ опять на стулъ, опустивъ глаза и не глядя ни на меня, ни на жену,— и ходилъ, шатаясь, какъ на втру, вдоль комнаты и молчалъ, молчалъ упорно, когда я старалась заговорить съ нимъ, успокоить его… Потомъ вдругъ остановился, закрылъ, рукой глаза и зарыдалъ… Я, подбжала къ нему. ‘Уйдите,— заговорилъ онъ шепотомъ,— уйдите отъ меня, оставьте насъ… Оставьте… однихъ!… Что мы вамъ?… Мы одни, мы одиночки, мы паріи… У насъ нтъ еще ни сестеръ, ни братьевъ, ни отцовъ, а тмъ боле…’
Нина не договорила и замолчала.
— Онъ еще слишкомъ слабъ,— замтилъ я.
Помолчавъ минуту, она сказала торопливо:
— Я пришла съ вами проститься…. И теперь уже наврно надолго…. навсегда, можетъ быть,— прибавила она, улыбнувшись.
— Да, я это предчувствовалъ,— быстро сказалъ я. И въ тон моего голоса зазвучала ли какая-нибудь невольная сердечная нота, или уже въ самомъ дл между нами и Ниной, благодаря судьб, установились, независимо отъ насъ, близкія, интимныя отношенія, только Нина съ особымъ чувствомъ пожала мн руку.
— Нина, не, забывайте насъ, можетъ быть, мы будемъ вамъ чмъ-нибудь полезны… Будьте какъ родная съ нами, не стсняйтесь… Вдь, вы тоже одна на свт,— сказала моя жена, беря Нину за руку.— Съ деревней, конечно., у васъ есть связи… но…
— И онъ одинъ,— прибавила Нина.
— Вы съ нимъ?
— Да, вроятно…. я почти уврена.
— Далеко?
— Далеко… На востокъ…
Мы вс, по странному единодушію, замолчали.
Я, господа мои, нмецъ, какъ вамъ извстно, а нмцы чувствительны. У меня, у стараго дурака, горло перехватило, въ груди стснило… Конечно, конечно… Я ничего не говорю… Я готовъ молиться на нее… Но…. я нмецъ и притомъ врачъ: я не люблю страданій.
Я слышалъ, какъ жена тихо спросила Нину:
— Вы его любите, Нина?
Нина смутилась и растерянно смотрла въ лицо жен.
— Не знаю,— сказала она, словно въ недоумніи, и тихо покачала головой. Потомъ вдругъ поднялась и торопливо проговорила:— Если это любовь… то я никогда не знала и не буду знать выше этой любви! И вы, пожалуйста, обо мн не грустите,— прибавила она такимъ неожиданно надменнымъ и холоднымъ тономъ, что, въ свою очередь, смутились мы.
— Если насъ судьба иногда сводила, то это не значитъ, что мы во всемъ понимаемъ другъ друга…
Это были ея послднія слова. Губы ея поблднли, глаза засвтились такъ знакомымъ мн холоднымъ блескомъ, она выпрямилась, холодно пожала намъ руки и, гордая, надменная, вышла… И какая прекрасная!… Когда я смотрлъ вслдъ ея стройной и строгой въ своей простот фигур, мн казалось, что она вотъ тутъ, на моихъ глазахъ, постепенно росла и росла, изъ маленькаго, хилаго, слабаго созданія вдругъ превратилась въ величавую тнь и скрылась.
Мы съ женой еще долго молчали, пораженные этой неожиданной перемной въ настроеніи Нины. Положимъ, оно намъ было уже не новость, и, тмъ не мене, мы были поражены.
— Какъ она иногда ужасно похожа на своего отца,— замтила мн жена.— Признаюсь, онъ мн былъ всегда противенъ, и по крпостническимъ принципамъ, и по личной безнравственности, но, случалось, когда онъ говорилъ о своихъ врагахъ… объ уступкахъ имъ…. въ немъ что-то было…. именно вотъ это… красивое… гордое… сильное…
— Барская дочь!— прибавилъ я, и хотя мн было больно и горько, но почему-то… и эта ея вспышка, и эти случайно сорвавшіяся съ языка слова меня ободрили… Ей-богу! И не знаю почему!— наивно заключилъ Иванъ Ивановичъ, весело предложивъ своимъ гостямъ отдохнуть и закусить.

II.

— Ну-съ, а теперь пускай она разсказыкаетъ вамъ сама… Тутъ ужь я ни за что не отвчаю!— сказалъ Иванъ Ивановичъ, снова собравъ гостей вокругъ себя и вынимая изъ боковаго кармана пакетъ, видимо приготовленный заране.— Вотъ тутъ разныя письма… У меня они давно вс перенумерованы по порядку. Остановки не будетъ. А потому, безъ дальнихъ объясненій, мы прямо перейдемъ къ длу.
Черезъ полгода посл этой странной встрчи съ Ниной, въ которой, конечно, многое показалось вамъ загадочнымъ, мы получили отъ нея одинъ за другимъ нсколько пакетовъ. При первомъ находилась такая приписка, какъ и слдовало ожидать, не безъ странностей:

Т—ъ, 18…г.
Январь.

Я вамъ разскажу все… Да, вы были правы, когда говорили, что я — одна на свт. Вдь, дйствительно, ближе васъ, случайныхъ и добрыхъ знакомыхъ, у меня никого боле не осталось уже тамъ, въ Россіи. И даже у насъ обоихъ,— и у Колосьина ближе васъ нтъ, хотя, вы, докторъ, и не долюбливаете его… Какіе длинные, длинные здсь вечера и ночи!… Но мы молоды, бодры и свжи — и, Богъ дастъ, переживемъ ихъ… И такъ, я передамъ вамъ все. Вы, можетъ быть, и не предполагаете, что я при своей замкнутости, чуткой подозрительности и недовріи, страстно, однако, люблю откровенничать. И всю жизнь тайно страдала, что у меня не было друга, которому я могла бы открыть свою душу, который не только понялъ бы ее безъ словъ, безъ объясненій, но и освтилъ бы для меня самой ея смутный міръ… Теперь есть Колосьинъ и сынъ,— но послдній слишкомъ малъ, а первый ужь очень строгій и вдумчивый анатомъ, чтобы понимать то, что простая и добрая душа читаетъ между строками. Прочтите и не сердитесь больше на меня… Мн самой такъ хочется вновь перечувствовать и продумать все, что я пережила. Я думаю, что переписка съ вами доставитъ мн это удовольствіе.

Ваша Нина.

——

Января 16.

Я думала начать съ описанія всего, что случилось со мною съ того дня, какъ я вышла замужъ за Андрея. Я думала, что это будетъ легко, что мн самой станетъ легче. Нтъ, это очень мудрено… и тяжело, хотя, кажется, вышло все такъ просто… Да и зачмъ вамъ разсказывать? Вы видли меня тамъ, въ деревенской хат, знаете, кто мои деревенскіе родные, слышали, что и какъ они говорили… Вдь, они говорятъ все такъ искренно, такъ просто:, какъ думаютъ, чувствуютъ, такъ и говорятъ. Большей правды не скажу и я сама. Что касается моихъ личныхъ, внутреннихъ ощущеній, то они были такъ неуловимы, неопредленны и, въ то же время, такъ гнетущи… (Я говорю уже про послднее время).
Можетъ быть, потому и гнетущи, что я не могла ихъ ясно сознать, опредлить… Иногда я цлыми часами смотрла на своего ребенка, не спуская глазъ, и въ моемъ воображеніи расли картины, одна другой ужасне: иногда мн казалось, что между мною и моимъ прошлымъ выросла уже страшная, глубокая, непроходимая пропасть. Не во сн, но на яву мн чудилось, что я бгаю съ своимъ ребенкомъ по краю этой пропасти, ища хотя какого-нибудь мостика, хотя простой жерди, чтобы… Нтъ, нтъ, не перейти туда, на тотъ, оставленный берегъ, и только просто узнать, убдиться, что вотъ эта жердь, этотъ мостикъ еще не исчезъ, еще онъ есть… Странная вещь!.. Мн думалось, что какъ ни страшно казалось мн это мое прошлое, какъ ни отталкивало оно меня (собственно, оно ничмъ и ни мало не тянуло меня къ себ), но мн думалось,— останься для меня эта маленькая жердь, останься только эта надежда, не пугай меня эта пропасть своей непроходимостью, я бы успокоилась. Мн казалось, что, все-таки, тамъ, за этой пропастью, осталось что-то, изъ чего я могла бы сдлать не то, что длали вс, тамъ, что длала я…
Со мной былъ, вскор посл нашего отъзда, случай. Какъ-то насъ позвали въ барскую усадьбу полоть гряды. Работы было много, такъ что мы оставались въ саду до поздняго вечера. Вдругъ заиграли на роял. Это не особенно меня поразило, хотя я стала прислушиваться, мн было пріятно. Это было просто дло привычки. Мн даже сначала нсколько не понравилось, я сразу поняла, что игрокъ былъ очень неискусный, постоянно фальшивилъ, но онъ скоро сталъ подпвать подъ акомпаниментъ слабымъ, жиденькимъ голосомъ. Пьесу онъ игралъ тоже очень мн знакомую, которую мы, тааіъ, играли обыкновенно просто въ шутку… Но я все слушала. И вотъ, что-то непонятное, тоскливое защемило у меня въ груди… Мн хотлось плакать… Никогда, никогда не знавала, не чувствовала я раньше, что въ этой избитой псенк былъ такой неожиданно странный, новый, чарующій смыслъ. И этотъ смыслъ придалъ ей этотъ неискусный, безголосый артистъ. Я чувствовала, что это онъ, и никто больше. Онъ скоро сразу прервалъ пьесу и вышелъ на балконъ. Это былъ простой армейскій офицеръ, некрасивый, съ большой, гладко остриженной головой. Онъ прислонился къ столбу балкона и сталъ смотртъ на насъ пристально, задумчиво. Кажется, онъ даже не различалъ насъ хорошенько.
Тогда мн, не знаю почему, захотлось посмяться надъ нимъ.
— А хорошо ты поешь, баринъ!— сказала я.
Онъ взглянулъ на меня все тмъ же задумчивымъ взглядомъ, посмотрлъ внимательно и потомъ такъ серьезно сказалъ:
— Теб не понять это. Ты — баба.
— Что же такъ? Али ужь бабы не люди?— заговорили наши работницы.
— Если бы вы поняли это…— возразилъ было молодой человкъ, но вдругъ замолчалъ, опять внимательно и задумчиво посмотрлъ на. насъ и, повернувшись, медленно ушелъ съ балкона.
Что онъ хотлъ сказать послдними словами, я даже не поняла. Но я чувствовала, какъ кровь залила мн все лицо, щеки и шею. Мн сдлалось за что-то грустно, обидно, стыдно… Это ощущеніе, неопредленное, гнетущее, не покидало меня очень долго. Мн казалось иногда, что будь передо мною рояль,— я въ тысячу, въ милліонъ разъ лучше сыграла бы то же самое, что игралъ онъ. Мн казалось, что я уже уловила, поняла этотъ ‘новый смыслъ’, который онъ придумалъ избитой пьеск, казалось, что я все бы оживила имъ, все, и это мое прошлое, и мое настоящее. Мн снилось иногда, что подъ мою игру рыдали мой отецъ, моя мать, мои сестры и вмст съ.ними рыдаютъ и мужъ, и свекровь, и эти работницы.
Но зачмъ все это я передаю вамъ? Пожалуйста, не придавайте этому особаго значенія. Этотъ случай только такъ, небольшую, очень дебольшую представляетъ страничку изъ того, что я чувствовала тогда… Онъ мн просто такъ подвернулся. Этого офицера я больше никогда не встрчала. Только одно опредленное осталось у меня отъ этого эпизода: это тяжесть, новыхъ совершенно ощущеній, которыя я не имла кому передать… кром сына, и то въ безмолвныхъ взглядахъ, сидя у его кровати, когда онъ спалъ.
Добрые люди, окружавшіе меня, были слишкомъ добры, чтобы понимать эти загадочныя, запутанныя душевныя бури, которыя я плохо понимала сама.
Оставимъ это.
Вы слышали объ ужасномъ случа со старикомъ Карпомъ, который — помните?— все молился объ успокоеніи ‘андельской души’ своей доброй барыни и все сожаллъ обо мн? Онъ зарубилъ своихъ маленькихъ внучатъ…
Не знаю, черезъ дв или три недли посл того, какъ у насъ разсказывали объ этомъ, я, не говоря никому ни слова изъ домашнихъ, боясь распросовъ и отговариваній, собрала кое-какія, оставшіяся у меня отъ мамы на память золотыя вещи, пшкомъ дошла до станціи и похала въ Москву.
Похала бы я въ это именно время въ Москву, или нтъ, не случись этого происшествія,— я право не знаю… Вдь, вы, конечно, понимаете, что это былъ случай, и притомъ рдкій. Но онъ вдругъ что-то во мн сдлалъ опредленнымъ, яснымъ. До этого времени я какъ будто блуждала въ лсу, томительно, тяжело, тоскуя, я чувствовала, что кругомъ меня было тепло, хорошо, на зеленой мурав, въ цвтахъ, въ прохладной чащ, а, между тмъ, неопредленный ужасъ, боязнь за что-то охватывали меня… И вотъ я вижу дорогу. Я выпрямилась, вздохнула и бойко пошла по ней. Я хорошенько не знала, куда приведетъ меня эта дорога, можетъ быть, совсмъ не туда, куда мн нужно. Но это было все равно: я чувствовала одно, что я была уже не въ лсу, а на дорог.
Я вамъ разскажу, отчего и какъ это вышло. Вотъ это важно… Это, дйствительно, можетъ вамъ дать понять многое.
Мн шелъ всего шестнадцатый годъ. Я только что начинала показываться блдной, едва мерцающей звздочкой среди звздъ нашего ‘большаго свта’. Меня стали вывозить на вечера. Однажды я съ отцомъ, утромъ, захала къ моей подруг, дочери одного очень важнаго барина. Баринъ этотъ былъ умный и добрый старикъ (его всегда считали такимъ), но ужасно лнивый. Ему ничего не стоило бы добиться очень виднаго поста, но онъ не хотлъ разстаться съ своей собачкой, съ своимъ кабинетомъ и съ своимъ мягкимъ отоманомъ. Можетъ быть, ему даже нравилось больше, что за нимъ присылали ‘для совщаній’, когда были какія-нибудь важныя событія. Онъ этимъ гордился и былъ доволенъ. Его собачка (маленькій шпицъ), которую онъ постоянно таскалъ на рукахъ, была извстна во всемъ нашемъ ‘свт’. Онъ не разставался съ ней также, какъ съ своей табакеркой. Мой отецъ былъ хорошъ съ нимъ, его дочь, какъ я уже вамъ сказала, была моей подругой. Въ пріемной насъ встртили отецъ и дочь. Мы о чемъ-то заболтались и все еще оставались въ пріемной, какъ слышимъ рзкій звонокъ у подъзда, одинъ, другой. Слуга, должно быть, отлучился. Князь, хотя и былъ добрый человкъ, но не любилъ рзкихъ звонковъ. Онъ начиналъ волноваться и сердиться, и уже топнулъ ногой, когда вошелъ слуга и доложилъ, что какой-то молодой человкъ проситъ позволенія видть его с— ство по важному длу. Князь внимательно распросилъ лакея о молодомъ человк, поморщился, подумалъ, почесалъ раза два подбородокъ и нсколько разъ повторилъ: ‘Удивительно, какъ поздно является всегда мой секретарь’. Слуга ждалъ.
— Скажи: рано, не принимаютъ,— наконецъ, рзко выговорилъ он.
Слуга вышелъ, но черезъ минуту вернулся опятъ, объяснивъ, что проситель не уходитъ и настаиваетъ, что иметъ сообщить о чемъ-то неотложно важномъ.
Князь уже сморщился совсмъ, что-то поворчалъ, потомъ сказалъ: ‘проводи въ канцелярію’. И самъ пошелъ туда. Мы продолжали разговаривать еще съ его дочерью въ пріемной, которая не торопилась пригласить насъ въ гостиную, какъ кажется, очень заинтересованная просителемъ. Ходъ въ канцелярію былъ черезъ пріемную. Скоро мимо насъ, вслдъ за слугой, прошелъ невысокаго роста молодой человкъ, въ странномъ, мшковатомъ сюртук, застегнутомъ на вс пуговицы, большіе манжеты ужасно смшно выползали изъ рукавовъ чуть не до самыхъ ногтей. Было замтно, что онъ нарочно принарядился и чуть ли не съ чужихъ плечъ. Въ рук у него былъ старый цилиндръ, который онъ не зналъ какъ держать. Волосы у него были мокрые и спутавшіеся, вроятно, отъ скорой ходьбы. Онъ былъ очень смущенъ и неловокъ, почему-то раскланялся даже съ нами. И только одни глаза какъ-то лихорадочно горли и почти вовсе не выражали смущенія. Лидія тотчасъ пригласила моего отца въ гостиную, а мн шепнула, чтобы я шла за ней. Мы почти бгомъ пустились по корридорамъ и подошли къ канцеляріи со стороны другой боковой двери, и здсь въ небольшую щель стали наблюдать, что длалось за дверью. Разслышать и понять мы съумли немного, т.-е. почти ничего. Слышали, что молодой человкъ за кого-то просилъ, за какого-то ‘парня’, какъ онъ говорилъ, слышали, что онъ, кажется, нарочно очень часто повторялъ ‘ваше сіятельство’, держалъ себя очень униженно, какъ слуга (намъ тогда такъ казалось), но, въ то же время, вся его рчь была книжная, попадались французскія и даже изысканныя выраженія. Князь на вс его слова что-то бурчалъ, отрицательно кивалъ головой, пожималъ плечами. Но глаза молодаго человка разгорались все больше, все становились лихорадочне. На щекахъ все ярче загоралась кровь. ‘Онъ хорошъ!’ шепнула мн Лидія. Какъ вдругъ молодой проситель вскрикнулъ, сорвавшись съ кресла: ‘ваше сіятельство, вдь, кровь… человческая кровь… Положимъ, онъ — парія, ничтожество, отребье, но, вдь, онъ человкъ… Вдь, вы поймете, изъ какихъ наивныхъ побужденій…’
Князь еще не усплъ отвтить, какъ молодой человкъ упалъ ему въ ноги: ‘ваше сіятельство!… Онъ мн чужой… Мн онъ — все равно… А за кровь человческую, за кровь! Вы можете сдлать, должны!’.
Князь вскочилъ въ испуг и изумленіи. Мы перепугались. Князь сталъ его уговаривать и успокоивать, и, наконецъ, должно быть, кое-какъ выпроводилъ.
Мы съ Лидой уже сидли въ гостиной и таинственно переговаривались глазами, ожидая, когда войдетъ князь.
Князь вошелъ все еще съ непритворнымъ изумленіемъ на лиц, хотя и не забылъ взять подъ мышку шпица. Помахивая другой рукой съ табакеркой, онъ говорилъ:
— Признаюсь!… Не встрчалъ!… Я даже, знаете, сначала побаивался… Я думалъ онъ изъ этихъ, разныхъ… Даже веллъ слуг остаться у дверей… И вдругъ, представьте, образованный молодой человкъ, дльный, умный,— и вдругъ въ ноги, какъ мужикъ!… Признаюсь… Не встрчалъ!… Въ ноги — и плачетъ, весь трясется!…
— Что же такое съ нимъ?
— Да ничего-съ, ничего-съ съ нимъ самимъ не длали!… Совсмъ за посторонняго человка, за негодяя — парня, котораго надняхъ приговорили къ разстрлу за поджоги…
И князь разсказалъ какую-то исторію, которую я теперь забыла уже, вроятно, потому, что плохо поняла ее тогда. Но мы съ Лидой долго разсказывали другимъ подругамъ про молодаго просителя. Такъ или иначе, онъ насъ поразилъ тогда.
И вотъ онъ-то мн вдругъ припомнился, тогда, посл исторіи со старичкомъ Карпомъ.
Я похала въ Москву. ‘Зачмъ?’ — спрашивала я себя всю дорогу,— и въ волненіи твердила одно: ‘я скажу, какъ живутъ люди… Вотъ этотъ старикъ Карпъ… вс они… я… мой сынъ… И зачмъ эта пропасть?..’. Такъ повторяла я, тщетно стараясь самой себ уяснить собственные отвты. Опредленно я знала одно: что я ду и что я должна хать. И я чувствовала, что была бодре, сильне, что меня уже не давила никакая гнетущая, неопредленная тяжесть.

——

Января 20.

Въ Москв я, прежде всего, разсчитывала на одну старушку, бдную польскую дворянку, бывшую большой пріятельницей съ моей матерью. Эта старушка была предобрая и пречестная женщина. Боле десяти лтъ, какъ она овдовла и лишилась своихъ молодыхъ сыновей. Съ тхъ поръ она стала замкнутой, тихой и вся ушла въ свой внутренній міръ. Жила она одна, варила себ сама кофе и кушанье, перечитывала со слезами на глазахъ ‘великаго Адама’ (Мицкевича), и тихо, укромно, плакала по вечерамъ. Она не любила ходить къ своимъ знатнымъ знакомымъ, не заискивала, не сплетничала. И только иногда, отъ скуки, вышивала коврики и дарила ихъ какой-нибудь вертушк-барышн или старой княгин. Мама часто водила насъ съ сестрой къ ней, она угощала насъ польскими пляцками и мазурками, мы съ большимъ аппетитомъ уничтожали ихъ,— а он съ мамой шептались о чемъ-то, по-польски вели длинныя бсды, то та, то другая поднося къ глазамъ блые батистовые платки. Такова была эта панна Зося, какъ звала ее мама, я могла разсчитывать и на ея радушіе, и на то, что она не знала еще моего ‘романа’, хотя, вроятно, знала о нашемъ разореніи.
Панна Зося уже десять лтъ жила все въ одной и той же комнатк, у той же нмки, отдававшей внаймы небольшія квартирки. Я не ошиблась, отправившись прямо туда. Панна Зося все еще жила тамъ. Теперь она посдла, похудла, но была все та же.
Сначала панна Зося ахнула, потомъ поплакала, потомъ накормила меня, а черезъ два дня она, собравши кое-какое свое старье, обрядила меня во все черное, чуть не въ трауръ. А на третій день я уже звонила у того же княжескаго подъзда, гд, нкогда, звонилъ странный молодой человкъ. Я сказала слуг фамилію моего отца и, конечно, была счастливе молодаго человка: меня не держали у подъзда и въ лакейской.
Но я не стану вамъ описывать всей этой длинной комедіи моихъ странствованій въ ‘большомъ свт’, въ которой, изъ всхъ дйствующихъ лицъ, только у меня на душ что-то ломалось, сжигалось, оставляя посл себя удушливый смрадъ, чадъ и пустоту. Вы не подумайте, что это оттого, что страдало мое личное самолюбіе. Ни мало. Я и прежде этого не боялась. Мн изумлялись, отъ меня приходили въ восторгъ, меня… даже уважали. Я знала ихъ. Выйди я замужъ за какого-нибудь гувернера, учителя, за адвоката, за актера,— вообще за parvenu,— о, сколько кислыхъ сожалній пришлось бы выслушать!… А, главное дло, вс знали бы, что я пришла просить чего-нибудь для мужа, и вс спшили бы чмъ-нибудь помочь (по крайней мр, на словахъ), восклицая: ахъ, да, да, вдь, мы понимаемъ, что ты должна нуждаться! etc. Но жена мужика — это что-то совсмъ не то, совсмъ другое… По крайней мр, я не имла поводовъ краснть, хотя бы невольно… И за то спасибо!… И заставила относиться къ себ съ тмъ же уваженіемъ, съ какимъ относились ко мн нкогда въ тхъ же залахъ. Ни Лидія, ни Агнія, ни Марія не всхлипывали: ахъ, мы понимаемъ, какъ ты должна быть несчастлива!… и не спшили съ предложеніемъ устроить въ мою пользу базаръ или что-нибудь такое, philentropique,— или замолвить, въ хорошую минуту, словечко своему мужу о моемъ и т. п. Тутъ ужь не было ничего подобнаго! Он были изумлены и растерялись… Пропасть, лежавшая между ними и мужикомъ, была такъ громадна, что даже-не выработались формы какого-либо взаимнодйствія между ними… Он терялись,— чтобы по доброт душевной могли предложить мужику: денегъ? Но, вдь, онъ не здитъ въ каретахъ, въ театръ, онъ не носитъ сюртуковъ и цилиндровъ. Хлба? Но онъ самъ весь купается въ хлб и сами же у него покупаютъ все. Мсто? Но у него есть мсто — земля и кругомъ него столько земли, что онъ можетъ ходить по ней, какъ хочетъ. Да, это что-то совсмъ другое, другой міръ, который удовлетворялъ всегда самъ всмъ своимъ потребностямъ и, вроятно, будетъ продолжать длать также и посл, не тревожа ихъ. И это мн, знаете, даже понравилось сначала, что тутъ лежитъ такая пропасть… Умный и добрый князь, встртившій меня, по обыкновенію съ собачкой, представлялъ себ эту пропасть вполн уже ясно.
— Я уважаю мужика, другъ мой,— сказалъ онъ, пожимая мн руку.— Мы — здсь, онъ — тамъ это необходимые элементы, безъ которыхъ не можетъ существовать государство…
— Что скажете, другъ мой?— еще привтливе сказалъ старый князь, когда я попросила у него два слова наедин и когда мы услись одинъ противъ другаго въ его кабинет.
Сбиваясь, путаясь, волнуясь, я, должно быть, говорила очень непонятно, потому что князь, внимательно выслушавъ, сказалъ серьезно:
— Потрудитесь резюмировать, другъ мой, все сказанное вами.
— Зачмъ эта пропасть, князь, зачмъ?… Отъ нея весь ужасъ,— съ запальчивостію воскликнула я.
— Я уже имлъ случай, другъ мой, намекнуть вамъ на мой взглядъ по этому вопросу: я искренно желалъ бы, и считаю это необходимымъ, чтобы мужикъ всегда оставался мужикомъ… Всякая попытка перейти пропасть — гибельна для него… и для государства. Вдумайтесь въ это, другъ мой.
— Но вы не знаете, князь, что всякая мысль объ этой невозможности столько рождаетъ зависти, неудовлетворенныхъ стремленій… Тамъ — бдность, невжество.
— Зависть? Это нехорошее чувство. И я думаю, что это завидуютъ нехорошіе люди, другъ мой, которые не уважаютъ себя, свой трудъ… Да, я не желалъ бы видть такихъ людей въ деревн. Мн даже кажется, что собственно о ‘пропасти’ это только вы говорите съ такимъ чувствомъ, это ваши субъективныя ощущенія… Это вы не удовлетворяетесь, а не народъ… Ему нечего длать… среди насъ, намъ — у него.
— Но эти потребности есть и растутъ… Ихъ нужно удовлетворить…
— Н-нтъ,— серьезно покачалъ головой князь,— народъ не развивать, а сокращать долженъ эти потребности.
Я была изумлена. Я привыкла считать князя ‘умнымъ и добрымъ’ и не ожидала встртить отъ него такого страннаго категорическаго убжденія. Насколько было у меня силы убжденія и красокъ, я передала ему случай со старикомъ Карпомъ.
— Да, печальная, печальная исторія,— сказалъ онъ, и не безъ искренности, хотя тутъ же заволновался, когда неосторожно придавилъ самъ же лапку своему шпицу.— Скажите! Вотъ ужь до чего дошло! Боже мой, Боже мой!— шепталъ онъ.
Я спросила его, что не находитъ ли онъ, что и это произошло отъ возрастанія въ народ лишнихъ потребностей, зависти?
— Да, да, именно!— вдругъ заговорилъ онъ, быстро и въ волненіи вставая съ кресла.— Вашъ народъ виноватъ въ этомъ… Изъ среды его выросла сорная, скверная трава… Это — люди, которые грабятъ насъ и его, которые возстановляютъ его противъ насъ, развивая въ немъ зависть, потому что они сами завидуютъ намъ… Они не только грабятъ народъ матеріально,— они грабятъ его нравственно… И если мы желаемъ счастья народу,— мы должны употребить вс силы противъ нихъ. Мы — здсь, народъ — тамъ, это, другъ мой, законъ исторіи, который нельзя нарушать безнаказанно… Я всегда буду глубоко уважать васъ, другъ мой, если вы внесете въ свою семью, въ своихъ дтей сознаніе, что положеніе крестьянина самое почтенное, что всякая зависть къ намъ гибельна для его нравовъ, что это непреложный законъ исторіи.
Такъ заключилъ князь, прощаясь со мной.
Я вышла, лицо мое горло, сердце билось. Я была ошеломлена, растерянна. Мн было обидно, что я сознавала, что князь былъ правъ… Зачмъ онъ не былъ неправъ? Зачмъ онъ не былъ глупъ, жестокъ, зачмъ не издвался надо мной?… Зачмъ я не ползала въ его ногахъ, не молила его?… О старичк Карп онъ сказалъ, что его, наврное, помилуютъ, онъ позаботится, что этому несчастному надо молиться Богу… Но неужели князь былъ правъ?… И что же такое я? Вдь, я ушла изъ деревни не изъ прихоти, она, эта деревня, сама мн указывала путь… Кто же лравъ?… Но все одно,— я пойду ко всмъ имъ, я всмъ имъ разскажу…
И я обходила всхъ, всхъ, кто только зналъ меня (я уже почти не обращала вниманія, что мной интересуются, меня осматриваютъ какъ Робинзона, возвратившагося съ острова, населеннаго дикими). И я разсказывала имъ все… Но я вамъ всего этого разсказывать не буду… Ну, что-жь, я была наивна, невжественна, но я была искренна.

——

Января 25.

У панны Зоси я жила уже третій мсяцъ. Чтобы какъ-нибудь пропитаться и помочь хотя немного въ деревню, я нашла кое-какіе уроки черезъ своихъ бывшихъ подругъ. Чмъ дальше шло время, тмъ мое душевное состояніе становилось неспокойне, невыносиме… Представьте: исторія, о которой говорилъ мн князь N, не выходила у меня из,ъ головы. Во мн что-то кипло, рвалось наружу, мн хотлось рыдать за кого-то, за кого-то молить, валяться въ ногахъ, быть униженной, страдать, страдать, чувствовать боль, муки, чтобы въ этомъ найти опредленный исходъ хаосу чувствъ и мыслей, который не давалъ мн покоя… Вы поймете мое положеніе, если я вамъ скажу, что весь этотъ блескъ, въ которомъ я жила нкогда, и теперь увидала снова, вызвалъ въ моей душ всю мучительную драму, которую я пережила и которую стала забывать… Эта пустота интересовъ, окруженная роскошью, этотъ блескъ образованія, искусства, изящества, наполнявшій всю жизнь,— и среди нихъ тни моего отца, матери, сестеръ… Зачмъ я увидала опять все это? Зачмъ перенесли меня вдругъ въ это прошлое, отъ котораго я ушла и которое не измнилось ни на каплю? Я все, все могла разсчитать, какъ по пальцамъ,— что длали Marie у Sophie, Natalie у Lise, о чемъ он говорили, зачмъ были въ театр, что видли тамъ, что чувствовали… Какая тоска, какая мука!… Нтъ, меня ничто не влекло къ нимъ. Что же, опять туда, въ деревню, на другой берегъ пропасти? Но, вдь, зачмъ-нибудь я ушла оттуда, что-то вырвало меня?… Что же и кто кидаетъ меня, какъ мячъ, черезъ эту пропасть: отсюда — туда, оттуда — сюда и опять отсюда — туда?… Кто же это играетъ мной такъ безсердечно?… А, вдь, у меня захватываетъ духъ, пока я вижу, что вишу надъ пропастью… Ужь лучше куда-нибудь, либо тамъ, либо здсь!… И съ каждымъ днемъ я чувствовала, что у меня нтъ больше силъ висть надъ пропастью, мн казалось, что я вотъ-вотъ сорвусь, и полечу въ нее, безъ сознанія, безъ воли…

——

Января 30.

— Знаете, панна Зося, какая смшная мысль пришла мн въ голову,— сказала я за обдомъ и расхохоталась сама.— Мн хочется побывать въ театр… Я думаю сходить сегодня.
— Чего-жь ты смешься, брилліантъ мой?— сказала въ удивленіи панна Зося.— Давно бы пора теб… Молодая двица (она все считала меня двушкой-сиротой),— и никакихъ развлеченій!… Боже мой, какъ въ твои годы отплясывала я мазурку и краковякъ! О, какое то было хорошее время!
И панна Зося заплакала.
Я, дйствительно, пошла въ театръ, на самый верхній балконъ. Играли какую-то передлку изъ Шекспира, каждый актъ которой такъ и киплъ раздирательными сценками. Шекспира даже я не могла узнать: вс монологи были сокращены и выпущены… Я помню, мн стало скучно, блескъ декорацій меня раздражалъ, музыка, игравшая избитые мотивы, тоже. Я стала разсматривать окружавшую меня публику, въ среду которой я попала въ первый разъ. Я никогда прежде не видала этой публики,— ни въ салонахъ, ни въ деревн. Это что-то разнообразное, шумящее, толкающееся и неопредленное, какъ улица… Да, именно улица. Я даже испугалась, такъ какъ не могла представитъ себ, чмъ и какъ эти люди живутъ, что думаютъ, какъ чувствуютъ, эта книга была для меня закрыта. Тутъ были солдаты, какія-то двушки-модистки, веселыя и хохочущія, прикащики изъ лавокъ, студенты, какія-то неопредленныя личности въ поношенныхъ черныхъ сюртукахъ, пальто и шляпахъ. Какъ вдругъ меня поразила одна такая фигура. Это былъ молодой человкъ, невысокаго роста, худощавый, съ бородкой, небольшіе волосы были всклокочены, галстухъ на боку. Онъ стоялъ, прислонившись къ колонн, и внимательно, задумчиво смотрлъ то на сцену, то на публику, не измняя ни позы, ни выраженія лица. Когда окружающіе начинали хлопать, онъ вдругъ изумленно осматривалъ всхъ блуждающими глазами, какъ будто спрашивалъ: ‘что съ вами’?… Когда одинъ разъ онъ также вдругъ повернулся въ мою сторону,— я испугалась… Это былъ тотъ самый молодой человкъ, котораго я, пять лтъ тому назадъ, видла валявшимся въ ногахъ у князя N. Я думала, что я ошиблась, и стала пристально наблюдать за нимъ. Да, это былъ онъ: т же робкія движенія, то же умоляющее, смиренное, даже нсколько заискивающее выраженіе лица, какъ будто у каждаго онъ готовъ былъ просить извиненія, и т же лихорадочные глаза, которые одни не гармонировали съ этимъ смиреніемъ: умные, острые, пронизывающіе.
Я его испугалась, но не боялась, я чувствовала, что кто уметъ такъ плакать о другихъ, того нечего бояться. Онъ вышелъ еще до конца спектакля. Я тотчасъ же пошла за нимъ и окликнула его:
— Вамъ случалось бывать у князя N по дламъ?
— Да,— отвчалъ онъ, осматривая меня.— Вы тоже тамъ были по дламъ?
— Нтъ, я сама принадлежала къ ихъ обществу.
— А теперь?
— Теперь я учительница.
— А!… Вы гд живете? Я, кажется, встрчалъ васъ въ меблированныхъ комнатахъ Мейеръ?
— Да.
— Намъ съ вами по дорог, я живу тамъ же.
Мы прошли нсколько шаговъ молча.
— Вы любите театръ?
— Нтъ, такъ зашелъ… чтобы не ходить уже никогда больше. Я смотрлъ на публику.
— Вы, можетъ быть, не любите искусства? Я слыхала, что теперь, есть такіе…
— Я?— неожиданно спросилъ онъ.— Я люблю его, какъ любовницу… Я молюсь ему… Но не этому, не этому!… (Онъ помолчалъ). Все извращено, все растлили — живопись, скульптуру, музыку, поэзію…
— Вы художникъ?
— Да, я — художникъ… Погодите, дайте мн вздохнуть. (И онъ, дйствительно, остановился и вздохнулъ глубоко, сильно). Я все это разрушу, это извращенное, дряхлое, дряблое… Я изгоню изъ храма этихъ фарисеевъ, торгашей и паяцовъ, я разрушу, самый храмъ и разгоню эту глупую толпу, которая гогочетъ и ликуетъ, не понимая, что ее отравляютъ, извращаютъ ея сердце, ея мозгъ… Да, я разрушу, и создамъ новое искусство, новую науку, философію… Погодите, дайте мн только…
Я молчала, пораженная изумленіемъ. Мн иногда думалось, что онъ сумасшедшій. Онъ все чаще ускоряла шаги, я едва поспвала за нимъ. А онъ все говорилъ и говорилъ… о новомъ искусств, о новой наук.
Мы подошли къ дому.
— Заходите, если интересно,— сказалъ онъ, не подавая мн руки.— No 15, Колосьинъ..
И вдругъ какъ-то съежившись, униженно, робко проскользнулъ онъ въ ворота мимо дворника.

——

Февраля 1.

Я зашла къ Колосьину на другой же день. Онъ жилъ на двор, грязномъ и вонючемъ, во второмъ, дешевомъ, отдленіи меблированныхъ комнатъ. По грязной, узкой и темной лстниц я кое-какъ добралась до его номера. Это была маленькая комнатка, въ одно окно, низкая и грязноватая, вся, по полу, столамъ и стульямъ, заброшенная книгами, картинами, рукописями:, мн показалось, что онъ даже спалъ на книгахъ, такъ какъ ими заложена была желзная кровать, на которой не было видно ни одяла, ни подушки. Самъ Колосьинъ сидлъ у стола, въ старомъ пиджак, поджавъ подъ стулъ ноги, и что-то внимательно читалъ. Увидавъ меня, онъ быстро всталъ, сконфузился и, освободивъ одинъ стулъ, съ замшательствомъ предложилъ мн ссть.
— Вы гд живете?— спросилъ онъ.
— Да вы же знаете…
— Ахъ, да, да… Знаю… Вы, кажется, общались придти ко мн слушать Шекспира?.. Я помню, я вамъ общалъ,— говорилъ онъ, ища книгу.
— Нтъ, вы мн ничего этого не говорили,— сказала я, улыбаясь. Меня забавляла его растерянность.
— Не говорилъ?.. Ну, все равно…
— Давайте читать… Вы знаете ‘Бурю’ Шекспира?
— Да, читала…
— Читали?— произнесъ онъ, смотря на меня съ грустью и сожалніемъ,— и ничего?
Я сконфузилась.
— Не смущайтесь… Для васъ… для всхъ вашихъ это такъ и должно быть…
Онъ взялъ книгу, раскрылъ и, положивъ на нее руку, сказалъ:
— Это — величайшее, геніальнйшее произведеніе, которое когда-либо создавалъ человкъ… Это великій пророкъ ХV вка говоритъ съ поколніемъ XX. Новое искусство создастъ ему новый храмъ и увнчаетъ новой славой…
Колосьинъ сталъ читать. Что это было за чтеніе, я не могу вамъ передать… Только у меня спирало дыханіе, сердце билось. Кровь приступала къ щекамъ, голова кружилась. Я чувствовала, Пто меня охватило, оцпенило это ‘новое’, о которомъ онъ говорилъ. Что это такое было,— я не знаю. Я помню только одно, что тамъ, гд прежде, какъ мн казалось, пли птицы и ангелы,— раздавались стоны, предсмертныя муки и проклятія, а тамъ, гд прежде рычали зври, гд буйствовала пьяная и грязная толпа, гд исчезало всякое подобіе человка, тамъ зазвучали такія струны человческаго горя, отчаянія, такіе могучіе клики высокой человческой души оглашали воздухъ, что мн казалось, будто все перевернулось передо мной: день сталъ ночью, а ночь днемъ.
Онъ кончилъ и долго сидлъ молча, задумавшись надъ книгой.
— Вы были вчера въ театр?— спросилъ онъ меня. (Онъ въ разсянности забылъ нашу встрчу).
— Да.
— Вы замтили, что вчерашняя піеса была передлка этой ‘Бури’?
— Да.
— Вы видли тамъ это чудовище, этого звря, гадкаго, смшнаго и отвратительнаго, валявшагося по сцен, на потху гоготавшей публики, передъ лучезарнымъ Просперо… Это Калибанъ. Это Калибанъ?!.. Я — Калибанъ, я, я, я!..— вскричалъ онъ, вскакивая со стула.
Глаза Колосьина горли, румянецъ залилъ его щеки, весь онъ сіялъ ровнымъ, мягкимъ, робкимъ свтомъ восторженнаго художника. Я невольно поднялась съ мста вслдъ за нимъ.
— Подойдите сюда,— сказалъ онъ и, взявъ со стны, покрытую холстомъ, картину, поставилъ ее на мольбертъ и открылъ: на картин былъ изображенъ самъ Колосьинъ, въ костюм Калибана, валявшійся въ ногахъ Просперо.
Я смутилась и, красня, спросила его:
— Это вы… а это…
— Это Калибанъ и Просперо,— холодно отвтилъ онъ.— Это вся исторія человчества, вся глубь ея, единственный фокусъ, въ которомъ сконцентрировано все… Вы знаете исторію?.. Это вотъ все исторія,— показывалъ онъ рукой на книги,— и тамъ, и тутъ… Знаете,— шепотомъ сказалъ онъ мн, смотря боязливо на дверь,— мн одного не достаетъ — знанія исторіи… Въ этомъ вся разница, все дло… Погодите, я ее узнаю… Я уже и теперь много знаю… Я уже вижу то мсто, я уже намтилъ его… эту точку, въ которую надо упереть архимедовъ рычагъ…
Однако, довольно. Я начинаю вамъ разсказывать даже про то, что можетъ представлять исключительный интересъ только для меня.

——

Февраля 2.

Шли дни за днями. Каждый вечеръ я возвращалась отъ Колосьина очень поздно, очень утомленной. Панна Зося не на шутку стала безпокоиться обо мн. Я видла, что заставляла понапрасну тревожиться старушку и, однако, не въ состояніи была остановиться. Меня влекло что-то непонятное, но сильное, неудержимое. Меня обливалъ свтъ, и, въ то же время, мн казалось, что я хожу въ туман. Возвращаясь отъ Колосьина, я долго не засыпала, иногда цлыя ночи… Иногда бредила, тревожа панну Зоею даже по ночамъ. Она прикладывала къ моей разгоряченной голов холодные компрессы, а въ моемъ бдномъ мозгу шла напряженная работа, помимо моей воли и сознанія: образы, фантастическіе и реальные, цлыя вереницы мыслей нанизывались одними на другія, какими-то новыми, неизвданными ощущеніями трепетало воин все… Я чувствовала, какъ передо мною все шире и шире открывался горизонтъ человческой исторіи, съ его загадочно-чарующимъ смысломъ… Великія произведенія искусства сіяли предо мною всми своими перлами… Я была въ восторг, томленіи и мук. Когда я закрывала глаза, забывалась,— мн чудилось, что я снова, какъ въ дтств, ‘летаю’, расту вновь.
Иногда Колосьинъ пропадалъ дня на два, на три. Однажды я встртила его на толкучк, среди кучки оборванцевъ, одинъ изъ нихъ что-то говорилъ, другіе слушали, смясь или ругаясь. Колосьинъ сидлъ съежившись, низко опустивъ голову, и тоже слушалъ… Посл этихъ, скитаній, онъ возвращался домой, по большей части грустный, и иногда говорилъ:
— Я каждый день смотрю на страшное, тяжелое, уродливое колесо, которое вертится неустанно и все мнетъ, душитъ, давитъ на моихъ глазахъ… Я слышу, какъ лопается живое мясо, хрустятъ кости… Я ползаю передъ нимъ, умоляю — вертится!…
Иногда я заставала его сидвшимъ въ углу, на камняхъ, онъ плакалъ.
Однажды онъ исчезъ на цлую недлю.
Я не узнавала себя. Меня охватила тоска. Безъ него я не находила мста. Я томилась, какъ будто вдругъ покинули меня въ безлюдной, безводной степи. Наконецъ, я не выдержала и пошла искать его, я ходила изъ улицы въ улицу, съ площади на площадь, надясь на случайную встрчу. Такъ продолжалось день, другой… И вдругъ я какъ будто проснулась, какъ будто внезапно спали сковывавшія меня чары: таинственный туманъ, окружавшій меня, разсялся. ‘Что это значитъ,— спрашивала я себя,— зачмъ я здсь? Что это за человкъ? Куда онъ ведетъ меня? Я не вижу, не знаю ничего опредленнаго… Но разв за этимъ я шла сюда, бросила семью, ребенка?.. Зачмъ? Къ чему все это?’… И меня охватила такая жажда раскаянія, покаянія, смиренія, такъ страстно захотлось мн вернуться къ теплу деревенской семьи, къ простымъ, совершенно понятнымъ, опредленнымъ мыслямъ, чувствамъ, людямъ, къ своему сыну,— что я немедленно собралась, къ изумленію панны Зоси, и въ тотъ же вечеръ, передъ поздомъ, зашла проститься къ Колосьину.
— Я пришла съ вами проститься,— сказала я.— Благодарю васъ за т минуты… которыя дали мн такъ много… Но я должна… У меня есть обязанности… У меня семья въ деревн…
— Что-же вы тамъ будете длать?
— Работать. Я — жена крестьянина.
— Вышли замужъ за мужика?— спросилъ онъ.
— Да.
— Зачмъ?
— Мн казалось, такъ лучше… Это, все-таки, настоящая жизнь…
— А!..— сказалъ онъ, какъ будто что-то понявъ, и въ его глазахъ мелькнулъ злой, нехорошій огонь.— Желаю вамъ счастія!— проговорилъ онъ холодно и засмялся мн вслдъ жиденькимъ, надтреснутымъ смхомъ.

——

Апрля 20.

Я такъ давно вавіъ не писала, что и забыла на чемъ остановилась… Но все равно, пора кончить. Я начинаю чувствовать, что длаю изъ своей жизни, въ самомъ дл, романъ. Это противно… Вы спрашиваете меня, какъ же встртили меня въ деревн? Какъ и слдовало. Простыя мысли, простыя чувства должны быть просты, откровенны и грубы. Моя семья очень наивно изумилась, что я вернулась… къ нимъ.
Когда я подходила къ воротамъ, около нихъ стоялъ мой добрый свекоръ.
— Нинушка, да никакъ это ты?— сказалъ онъ.— Что-же это съ тобой? Али не приняли ужь свои-то?.. Ахъ, ты, горюшка моя, горюшка… Все еще не положилъ, знать, Господь теб предлъ…
— Разв ты мн не радъ?— спросила я, улыбаясь, а у самой отъ предчувствія забилось сердце.
— Какъ не радъ!.. Я теб не радъ!.. Да ужь, право, зачмъ это ты опять… Отрадне теперь будетъ, отрадне…
И онъ качалъ головой и охалъ, когда віы входили въ избу.
— Да никакъ это Нина Петровна,— еще въ сняхъ заговорила испуганно и гровіко свекровь.— Да чтой-то такое, Господи!.. И опять въ сарафан,— въ чемъ ушла, въ томъ и пришла!..
— А то какъ же!— свіялась я.
— А мы ужь такъ ожидали, что, молъ, прідетъ наша Нина Петровна въ колымаг барской, четверкой… Встртимъ, молъ, мы ее съ хлбомъ-солью… А при ней вельможа какой ни есть… въ орденахъ… Мужики-то мекали, что ревизія всему будетъ,— говорила умная мать, серьезно и громко и чуть-чуть насмшливо подмигивая старику и собравшимся золовкамъ и старухамъ.
— Но съ чего это вы взяли?— шутила я, стараясь казаться бодре, и, въ то же время, чувствовала, какъ падало во мн сердце.
— Да какъ же съ чего!.. Вдь, не въ пустое же ты мсто это длала?.. Ну, сама посуди, кто ради пустаго мста хозяйство броситъ… мужа, али ребенка?… Какой ни есть, тоже мужъ… Вдь, еще мужикъ молодой, въ сил…
— Старуха, старуха!— сказалъ ддушка, покачавъ головой,— эхъ, старуха!…
Я чувствовала, какъ у меня сходила краска съ лица.
— Что же я?— отвчала свекровь,— правду говорю, мужицкую нашу правду… Она и всхъ не больно гладитъ… Ну, что-жь, пришла, такъ пришла! Милости просимъ… Робенокъ-то тоже не чужой, свой… Али свои-то ужь не признали? Попачкалась, молъ, около мужиковъ-то?.. Вишь, вотъ и сарафанъ тотъ же, и узелокъ одинъ… Денегъ-то хоть что накопила-ли? Сначала-то вотъ присылала намъ, не забывала, спасибо… Ну, думаемъ, дай-то Богъ счастья Нин Петровн! Насъ, можетъ, не покинетъ… И сынка, можетъ, вотъ къ себ вытребуетъ, пріустроитъ по-барски… А тутъ ужь, посл-то, и слдъ простылъ… Забыла, молъ… Что говорить: барское дло!…
Я сидла, не говоря ни слова. Губы у меня замерли. Я думала одно: ‘да, такъ нужно, такъ нужно’. Я чувствовала себя виноватой, я готова была перенести все…
— Ужь пришла, такъ оставайся,— прибавила свекровь,— все свои люди… Не обидимъ… Авось, Богъ дастъ, опять приживетесь… Да, вдь, я знаю: уйдешь… Раньше ушла, а теперь и подавно уйдешь…
Добрый ддъ охалъ, тяжело, грустно, съ какимъ-то сдержаннымъ стономъ. Меня пугало еще больше то, что онъ сталъ какъ будто уже не тотъ, одряхллъ, сдлался неразговорчивъ, не видлось прежней добродушно-хозяйственной веселости,— и я винила въ этомъ себя.
Пришелъ и Андрей. Я поблднла. Я видла, какъ онъ, прежде чмъ ршиться войти въ избу, долго ходилъ по двору, нсколько разъ подходилъ къ двери и опять возвращался во дворъ.
Наконецъ, онъ вошелъ смущенный и весь покраснлъ какъ кумачъ.
— Нина Петровна,— проговорилъ онъ, подалъ мн робко руку и слъ.
— Вотъ Богъ и жену опять послалъ,— сказала мать.— Отъ закона, должно, не уйдешь.
— Ты скучалъ обо мн, Андрюша?— спросила я.
— Скучалъ,— конфузясь отвчалъ онъ.— Какъ вы?
И вотъ именно въ эту минуту мн припомнился мой разговоръ съ вами, пять лтъ тому назадъ. Я спрашивала васъ: и вы счастливы?— Да, счастливы, отвчали вы.— Чмъ? спрашивала васъ легкомысленная и надменная двушка,— Тмъ, что понимаемъ другъ друга,— отвчали вы серьезно,— это великое дло… О, если бы вс!.. Но я васъ, помню, тогда даже не дослушала.
Какъ-то вс замолчали, тяжело, гнетуще.
Вбжалъ Митя. Точно молнія пробжала по моему тлу, я вся задрожала, схватила его на руки, прижала къ себ, бросилась вонъ изъ избы и зарыдала…
На утро рано начались обычныя работы. Я поднялась вмст съ другими. Жизнь сразу приняла серьезно-суровый ходъ, и я отдалась ей вся. Я была рада. Не съ упоеніемъ и увлеченіемъ, какъ прежде, отдалась я работ, а съ суровымъ обтомъ подвижника. Я работала безустанно, молча, до полнаго изнеможенія, и никто не говорилъ мн ничего, да и никто не говорилъ другъ другу: вс длали свое дло. Такъ прошелъ мсяцъ. Когда приходилось намъ бывать съ мужемъ,— мы сидли смущенные, неловкіе, и старались всячески избгать такихъ встрчъ. Что-то ужасное подымалось тогда въ моей душ, сердце усиленно билось, голова кружилась, и въ ней стоялъ туманъ. Я боялась сойти съ ума, и вотъ опять набрасывалась на работу. Я вся отдалась этой работ, я силилась ею затушить въ себ всю внутреннюю жизнь, вс запросы, вс ощущенія. Я не слыхала, не видала, что длалось кругомъ меня.
Наступила осень. Работы приходили къ концу. Какъ вдругъ Андрей сталъ пропадать дня на два, на три. Я его не смла спрашивать, не имла права. Только однажды я замтила (впрочемъ, это я и раньше замчала, вскор посл моего возвращенія), что онъ все прячетъ какія-то книжки, какіе-то списки. Одинъ разъ я застала его съ такимъ спискомъ. Онъ смутился, покраснлъ, и тотчасъ-же спряталъ и собрался было уходить. Я. просила его показать мн. Онъ сказалъ: ‘что! не стоитъ… такъ… мужицкое’. Я не настаивала, но мн стало обидно, горько… Я его выучила грамот, я передала ему много изъ того, что знала и было ему доступно, и вдругъ, на какомъ-то пункт, все оборвалось: онъ не понималъ меня, я перестала думать за одно съ нимъ. Вскор я услыхала въ деревн, какъ мужъ мой ‘сбился’, что въ сосднюю деревню вернулся какой-то ‘бглый ямщикъ’, Иннокентій, съ тремя ‘двками-духовницами’, что у нихъ по ночамъ, въ избахъ, идутъ бсды и моленья, что они уже многихъ изъ окрестныхъ деревень ‘совратили въ хорошую жизнь’, указывали на многихъ мужиковъ, которые, приставъ къ нимъ, перестали пить, буянить и сдлались трудолюбивы, воздержны, честны. Только одного не могли оправдать разсказчики: для нихъ казалось ‘соблазномъ’ участіе въ этомъ ‘хорошемъ дд’ двокъ-духовницъ и слишкомъ свободный взглядъ ‘духовниковъ’ на брачныя отношенія. Эти новости какъ-то жутко подйствовали на меня, мое подвижническое уединеніе стало мн противно… Одна изъ моихъ хорошихъ деревенскихъ подругъ однажды пригласила меня ‘смотрть на духовниковъ’, она имла возможность устроить это такъ, что насъ не замтятъ. Я согласилась. Мы увидали слабо освщенную избу, наполненную молодыми мужиками и двками, вс были здоровые, румяные, бодрые, крпкіе, съ энергичными, веселыми лицами. Они сидли по лавкамъ. Въ переднемъ углу высокая, среднихъ лтъ женщина, которая читала на распвъ какіе-то псалмы. Посл каждыхъ двухъ стиховъ вс вставали и хоромъ повторяли послдній. Тутъ былъ и мой Андрей, сидвшій рядомъ съ своей ‘духовной’, молодой, высокой, полногрудой и здоровой двушкой. Заразъ, какъ по приказу, вскакивали и они, и громко пли, иногда взглядывая и чуть улыбаясь другъ на друга. И какъ было въ нихъ много жизни, счастія, вры, здоровья, энергіи!.. И тни сомннія не лежало на ихъ лиц…
Я не могла больше смотрть. Да и что же смотрть?.. Все было такъ просто, понятно, ясно… Черезъ недлю, я, наедин, сказала Андрею, что думаю уйти въ городъ навсегда, что я просила бы его отдать мн сына, что я постараюсь сдлать его счастливымъ. Андрей, по обыкновенію, смутился и молчалъ, вертя въ рукахъ подолъ рубахи.
— Что-жь?— сказалъ онъ.— Надо всякому жить, какъ ему по душ, по своей правд… У всякаго своя правда,— прибавилъ онъ.
Я и Андрей никому ничего не сказали о нашемъ ршеніи. Вечеромъ я одла Митю и пошла съ нимъ на станцію…
Прилагаемое письмо я просила бы васъ сохранить. Оно мн дорого, и я не желала бы, чтобы оно попало въ постороннія руки. Письмо это, какъ вы увидите, писано Колосьинымъ наканун того дня, когда я пригласила васъ къ нему.

——

— Вотъ это письмо,— сказалъ сердито Иванъ Ивановичъ, вдругъ загрустившій и опечалившійся снова, по прочтеніи письма Нины:
‘Я не знаю, зачмъ вы опять вернулись?… Вы словно преслдуете меня… Что я, что мы вамъ? Можно играть съ кмъ и во что угодно, можно играть въ мужика, въ монаха, въ пророковъ, въ барина, въ генія и идіота,— но въ насъ играть нельзя… Бойтесь! Если вы хотите играть въ меня,— это опасная игра… Но я лично, вроятно, уже не доставлю вамъ этого удовольствія. Во всякомъ случа, предупрежду васъ относительно моего типа: насъ будетъ много. Я васъ познакомлю съ собой. Я сынъ очень бднаго мужика, отецъ плохо обрабатывалъ землю, любилъ пить, была у насъ крайняя нужда. Мать умерла рано, отецъ нанялся сторожемъ на шоссе. Насъ, троихъ братьевъ, разобрали по рукамъ, въ кабаки и лавки… Я попалъ въ лавку, гд обращалъ вниманіе своей склонностью къ живописи. Однажды я нарисовалъ картину, которая понравилась одному барину. Онъ взялъ меня подъ свое покровительство и пристроилъ въ рисовальную школу. Но я оказался неблагодарнымъ. Когда меня заставляли рисовать голыхъ женщинъ, по заказу патрона,— я рисовалъ кабатчиковъ и золоторотцевъ. Однажды, я, подъ вліяніемъ какого-то злаго порыва, со смхомъ, изрзалъ ножницами Діану,— дорогой оригиналъ, съ котораго заказалъ мн копію патронъ… Патронъ сталъ не любить меня и мои ‘злые’ глаза. Онъ меня прогналъ… Мн захотлось учиться, читать книги. Я сталъ ходить по богатымъ, выпрашивать у нихъ деньги, и на нихъ покупалъ книги. Наконецъ, меня стали отовсюду гонять. Тогда я занялся граверствомъ и кое-какъ добывалъ на пропитаніе. Но читать я не бросалъ. Чмъ больше я читалъ, тмъ во мн больше развивался умственный и нравственный голодъ… Я былъ ненасытимъ… Иногда я рисовалъ картины, но никогда не носилъ ихъ продавать. Теперь вс, какія у меня были, я сжегъ и изрзалъ.
‘Зачмъ? Я умру, посл меня будутъ еще такіе же и напишутъ точь въ точь такія же картины… Въ новомъ искусств не будетъ геніевъ… Тамъ будетъ творить одинъ геній — геній исторіи… Такъ я жилъ до послдняго времени. Ни отецъ, ни братья меня не вспоминали. У меня никого не было близкихъ. Но вскор посл того, какъ я встртился съ вами, ко мн приходилъ братъ-кабатчикъ и говорилъ, что мой отецъ ходитъ по-міру, что я обязанъ его кормить, что я занимаюсь пустымъ дломъ, когда вс люди длаютъ настоящее дло, что я подлецъ, потому что укрывался отъ солдатства (да, я укрывался: я не хотлъ идти въ солдаты), что изъ-за меня долженъ былъ пойти братъ, что они думали, что я выйду человкомъ, а, вмсто того, вышелъ изъ меня негодяй и мерзавецъ, что моего отца онъ кормить не намренъ за меня, и что я долженъ идти въ деревню и заняться ‘трудомъ, нести подати и повинности, помогать роднымъ, что въ деревняхъ старики, и т дл семейства работаютъ и законъ исполняютъ’, что онъ дастъ мн мсто въ трактир. Я бросился ему на грудь, изорвалъ рубаху, расцарапалъ лицо и выгналъ. Вскор посл того меня взяли подъ арестъ за укрывательство отъ солдатчины. Вотъ и все. Счастливо оставаться!

‘Эксъ-человкъ Колосьинъ.

‘P. S. Впрочемъ, можетъ быть, я еще не покончу съ собой… Это у меня бываютъ такія полосы!.. Во всякомъ случа, я сознаю, что это очень глупое дло, такъ, зря… А, впрочемъ, это дло госпожи исторіи! Ужь какъ ей тамъ съ нами будетъ угодно раздлываться…

‘К.’

——

Иванъ Ивановичъ дочиталъ скороговоркой, съ видимымъ неудовольствіемъ и раздраженіемъ, какъ-то оборвалъ рзко, и сталъ лихорадочно засовывать письма въ пакетъ, не говоря ни слова.
— Скажите же, докторъ,—спросили гости,— гд-же теперь Нина? Вы ее не видали больше?
— Не знаю-съ!… Не видалъ!— рзко отвтилъ онъ и, шумно поднявшись, въ волненіи ушелъ въ свой кабинетъ.
Черезъ десять минутъ онъ вернулся и, конфузливо отирая платкомъ потное лицо, слазалъ: ‘Вы меня, чувствительнаго нмца, ужь больше не раскрашивайте, господа мои… Въ первый и послдній разъ попробовалъ я передать всю эту исторію… Вздумалъ старый дуракъ забавлять ею гостей!…’
И Иванъ Ивановичъ нахмурился на цлый вечеръ.

Н. Златовратскій.

‘Русская Мысль’, No 12, 1883

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека