Была ясная летняя ночь. Луна светила весело и спокойно, она заливала своим серебром поляны и дороги, пронизывала лучами леса, золотила реки… В эту самую ночь из дверей переселенческого барака крадучись вышел Сёмка, вихрастый бледнолицый мальчик лет одиннадцати, огляделся, перекрестился и вдруг побежал что было мочи по направлению к полю, откуда начиналась ‘расейская’ дорога. Боясь погони, он часто оглядывался, но никто за ним не бежал. И он благополучно достиг сначала поляны, а потом и трактового пути [Трактовый путь, тракт — большая проезжая дорога]. Здесь он остановился, что-то подумал и потихоньку пошёл вдоль по дороге.
Это был один из тех бездомных детей, которые остаются сиротами после переселенцев. Родители его умерли в пути от тифа, и Сёмка остался одиноким среди чужих людей и среди чужой природы, вдалеке от родины, которую он помнил лишь по белой каменной церкви, по ветряным мельницам, по речке Узюпке, где, бывало, купался с товарищами, и по селу, которое называлось Белое. Но где эта родина, это село и речка Узюпка, было для него такой же тайной, как и то место, где он находился сейчас. Он помнил одно: что пришли они сюда вот по этой самой дороге, что переезжали раньше поперёк какую-то широкую реку, а ещё раньше плыли долго на пароходе, ехали на машине, опять плыли на пароходе и опять ехали на машине, и ему казалось, что стоит пройти лишь эту дорогу, как будет река, потом машина, а там уже будет и речка Узюпка, и село Белое, и родной дом, к которому он так привык и знает наперечёт всех сельских стариков и мальчишек. Помнил он ещё, как умерли его отец и мать, как их положили в гроб и отнесли куда-то за рощу, на незнакомый погост. Помнил Сёмка, как он плакал и просился домой, но его заставили жить здесь, в бараке, кормили хлебом и щами и всегда говорили: ‘Теперь не до тебя’. Даже начальник Александр Яковлевич, который всеми распоряжался, закричал на него и приказал жить, а если будет мешаться, то обещал выдрать за волосы. И Сёмка волейневолей жил и тосковал. Вместе с ним жили в бараке ещё три девочки и один мальчик, которых забыли здесь родители и ушли неизвестно куда, но те дети были такие маленькие, что нельзя было с ними ни играть, ни шалить.
Проходили дни и недели, а Сёмка всё жил в ненавистном бараке, не смея никуда отлучиться. Наконец, ему надоело. Ведь вот же она та самая дорога, по которой они пришли сюда из ‘Расеи’!.. Не пускают добром, так он сам убежит. Разве долго?.. И опять он увидит родную Узюпку, родное Белое, опять увидит Малашку, Васятку и Митьку, своих закадычных приятелей, пойдёт к учительнице Афросинье Егоровне, пойдёт к поповым мальчикам, у которых растёт много вишен и яблок…
Хотя страх быть пойманным и удерживал Сёмку долгое время, однако надежда увидеть свою речку, своих товарищей и родное село была так велика и соблазнительна, что Сёмка, затаив в душе заветную мечту, выбрал удобное время и, отказавшись навек от даровых щей, выбежал на дорогу и был вполне счастлив, что возвращается домой. Ему казалось, что нигде нет такого хорошего места, как Белое, и во всём свете нет такой хорошей реки, как Узюпка.
Уже луна приближалась к горизонту, уже наступало утро, а Сёмка всё шёл по дороге, вдыхая свежий, росистый воздух и радуясь тому, что всякий шаг приближает его к дому.
II.
Кажется, всё, что только возможно придумать для человека, всё это видала и испытала обширная Сибирь, и ничем не удивишь её, никакою новинкой. Проходили по ней тысячи вёрст закованые арестанты, громыхая тяжёлыми цепями, кололи и рыли в тёмных рудниках её недра, томились в её острогах, по её дорогам, весело звеня бубенцами, мчатся резвые тройки, а по тайгам бродят беглые каторжники, воюя со зверями, и то выжигают селения, то питаются Христовым именем, толпы переселенцев тянутся из России почти сплошной вереницей, ночуя под телегами, греясь у костров, а навстречу им идут назад другие толпы, обнищавшие, голодные и больные, и много их умирает по пути, и ничто никому не ново.
Слишком много чужого горя видала Сибирь, чтобы чему-нибудь удивляться. Не удивлялся никто и на Сёмку, когда тот проходил селением и спрашивал:
— Которая тут дорога в Расею?
— Все дороги в Расею ведут, просто отвечали ему и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяя его направление.
И Сёмка шёл без устали, без боязни, его радовала свобода, веселили поля с пёстрыми цветами и звон колокольчиков проносившейся мимо почтовой тройки. Иногда он ложился в траву и крепко засыпал под кустом шиповника или забирался в придорожную рощу, когда становилось жарко. Сердобольные сибирские бабы кормили его хлебом и молоком, а попутные мужики иногда подвозили в телегах.
— Дяденька, подвези, сделай милость! упрашивал Сёмка, когда его догонял кто-нибудь на лошади.
Тётенька, дай, родимая, хлебца! обращался он в деревнях к хозяйкам.
Все его жалели, и Сёмка был сыт.
На третий день перед Сёмкой заблестела река.
— Вот она! Она и есть!
Он помнил, как недавно с отцом они переехали поперёк эту реку, только их было тогда очень много и народ перевозили не разом, а партиями. Он вспомнил, как на барке, на которой они переплывали, ходили вокруг столба две лошади с завязанными глазами и тянули какой-то канат, а возле лошадей бегал с кнутом старик в рубахе и широкой шляпе и всё кричал охрипшим голосом: ‘Н-но, проклятые! Н-но! Но, родные!’ И лошади от его крика бегали быстрее вокруг столба, и канат крутился тоже быстрее, а барка всё ближе и ближе подвигалась к другому берегу… Но где же теперь эта барка?
Широко разливалась перед Сёмкой река. Солнце уже закатилось, и багрянец неба ярко отражался в воде. Было красиво и тихо, но всюду было так пусто, что Сёмка смутился. Вдалеке, на противоположном берегу, виднелось какое-то селение, а направо и налево тянулись рощи.
Спустившись по круче к самой воде, Сёмка начал вглядываться то в одну, то в другую сторону, но было попрежнему всё пусто и немо, только у ног его сердито плескалась холодная река да по небу тянулись гуськом какие-то птицы.
В смущении он побрёл вдоль по берегу, но нигде не было ни души, не слышалось ни единого звука. Между тем багрянец заката начал медленно угасать, бледнее становилось небо, и на дальних полях закурилась роса.
Сёмка задумался.
Потом он сел на песок и только тогда почувствовал, что устал и что идти более не может. Да и куда же уйдёшь, когда перед глазами вода? Сначала он глядел на эту воду, следил, как она стремится куда-то вперёд и плещется о берег, потом глядел на небо, на меркнущее пространство вдалеке, за рекою, на лес, на поляны и что-то грустное, смутное ложилось камнем на его детское сердце. Была ли это простая боязнь, или сознание круглого сиротства, или раскаяние, или, может быть, дума о родине, но только Сёмке хотелось заплакать, хотелось есть и пригреться, хотелось видеть подле себя отца с матерью, и он, закусив палец, сидел неподвижно над рекою, уставившись глазами куда-то вдаль, и ничего не видел перед собою.
Вдруг среди затишья послышались звуки, неясные и негромкие. Сёмка встрепенулся. Казалось, кто-то пел про себя нехотя заунывную песню, пел лениво, сквозь зубы, почти сквозь сон…
Действительно, из-за куста, где река делала небольшой изгиб, показался челнок, он плыл не спеша и держался возле самого берега.
Дяденька, довези! крикнул Сёмка, когда рыбак, мурлыча песню, поравнялся с ним. Дяденька, а дяденька!..
Тот повернул голову, и Сёмка увидал его загорелое нерусское лицо, с клочком чёрной бороды и вздёрнутой верхней губой, из-под которой виднелись острые белые зубы. Сидел он в таком маленьком челночке, вырубленном из ствола, что вода приходилась почти вровень с бортами, при этом речная зыбь сильно качала его, и было страшно, что он сейчас опрокинется и утонет. Но рыбак спокойно опустил весло (другого весла у него не было) и пристально поглядел на мальчика.
— Дяденька… несмело повторил Сёмка, Христа ради, перевези…
А деньга давал? резко ответил тот, и было заметно, что он недоволен просьбой.
Потом он нахмурил брови и сморщил нос, отчего зубы его сделались ещё длиннее, и почесал себе грудь корявыми пальцами. Белая рубаха с тесёмкой у ворота, которая покрывала его сутулое тело, была расстёгнута, и в прорехе виднелась грудь, такая же тёмная, землистого цвета, как и его лицо.
Грубый ответ, злое выражение лица рыбака и наступающая ночь среди пустыни совсем озадачили Сёмку. В эти три дня он перевидал много людей, но все относились к нему участливо, сердечно, и только сейчас, когда помощь была особенно дорога и необходима, он встретился с суровым человеком и в первый раз почувствовал своей детской душой чужого… Это был именно ‘чужой’ человек, которому всё равно, будет ли Сёмка сыт и жив или не будет. И Сёмка глядел на него со страхом, почти враждебно. Ему вдруг стало так печально и тяжело, так стало жалко отца с матерью, так сиротливо и горько, что захотелось броситься в воду и умереть… И, не зная, что делать, Сёмка схватился обеими руками за волосы, повалился ничком на песок и зарыдал громко, во весь голос. Даже рыбаку стало жалко его. Он подумал, не заблудился ли мальчик и не живёт ли на той стороне реки.
Пожав плечами, он резко крикнул, чтобы Сёмка взглянул на него:
— Гей-гей!..
Потом указал на дно своего челнока, где валялась кучей мелкая рыба, и грубо проговорил:
— Садись!
III.
Прошло две недели.
Много дорог и деревень осталось позади, за Сёмкой. Он не унывал и брёл не торопясь, только иногда поспрашивал:
— Далеко ли ещё до Расеи?
— До Расеи-то? отвечали ему. Да не близко. К зиме, гляди, попадёшь, а может, и раньше.
— А зима-то скоро?
— Нет, зима не скоро. Ещё осени не было. Когда Сёмка проходил селом или когда издали случалось ему завидеть высокую белую колокольню с золотым крестом, то слёзы навёртывались ему на глаза и на душе становилось радостно и тепло. Он снимал шапку, бросался на колени и, плача, восклицал:
— Господи, пошли поскорей зиму!
Иногда на краю дороги Сёмка встречал одинокий деревянный крест, поблизости не было ни жилья, ни даже сторожки, а только лес с одной стороны да степь с другой. И задумывался Сёмка над этим крестом, и всегда вспоминались ему отец и мать, вспоминался шатёр среди поля, где они умерли, и Сёмка, забывая усталость, ускорял шаги, шепча своё заветное слово:
— Домой!.. Домой!..
Но вот, наконец, и город…
Было воскресенье, и Сёмка ещё издали заслышал звуки соборного колокола. И трава вокруг, начинавшая уже желтеть, и вялые листья возле дороги, и далёкий призывный звон так и веяли чем-то знакомым, домашним, и Сёмке вспоминались румяные яблоки, которые теперь, должно быть, раздаёт в церкви батюшка, а старый дьячок, друг и приятель Сёмки, вытащил бы теперь из своего глубокого кармана пару яблочков и сказал бы обычным басом:
— Получи, Симеон. Разговейся, глупый.
С каким восторгом бросился бы теперь Сёмка на свою колокольню, сгрыз бы эти яблоки и звонил бы без устали, покуда не прогонят!
За городской заставой сначала запестрели перед Сёмкой направо и налево бревенчатые серые домики с зелёными, красными и серыми крышами, потом пошли белые каменные дома. По улицам бродили куры, хрюкали свиньи. Потом потянулись дворы и заборы, встретились у почтовых ворот полосатые верстовые столбы, раскинулась площадь с высокой колокольней за железной решёткой, а напротив неё торчала серая тощая бревенчатая каланча, где на самой макушке ходил вокруг по барьеру солдат, а впереди опять виднелись башни заставы…
Не останавливаясь, Сёмка прошёл городом и снова вышел на тракт, где было ему привольнее и веселее.
IV.
Чем дальше, тем более во всём замечал Сёмка, что наступает осень. ‘Ладно. Скоро зима’, думалось ему, и родное село казалось всё ближе и ближе. На полях не вились уже пёстрые бабочки, не кружились стрекозы, деревья роняли листву, трава увядала, небо чаще заволакивалось серыми жидкими тучами, по ночам стояли холода.
Но Сёмка думал: ‘Теперь недалеко. Теперь уж скоро’.
Проходя по тракту, Сёмка чувствовал голод, он с утра ещё ничего не ел.
Завидев в кустах человека, который сидел, поджав под себя ноги, и что-то жевал, Сёмка остановился и с завистью глядел, как тот, облупив яйцо, откусывал, заедая хлебом.
— Тебе чего? — спросил человек, не поднимаясь и продолжая жевать.
Сёмка молчал.
Человек этот был не молод, с серой короткой бородой, с загорелым и обветрившимся лицом, с узкими впалыми глазами. На ногах его были надеты шерстяные пимы, на плечах пёстрый пиджак, а на затылке картуз.
— Тебе чего? повторил он, вглядываясь в Сёмку.
— Дедушка… несмело ответил Сёмка. Дай, Христа ради, хлебца кусочек…
— Самому, приятель, люди добрые дали. Ну, да на… поделюсь. Он протянул ему корку и опять спросил: Ты чей такой? Откуда взялся?
— Домой иду… в Расею.
— В Расею? Вот и я в Расею. А зачем ты идёшь?
Сёмка начал подробно рассказывать о своей жизни. Он говорил, как было скучно в бараке, как захотелось домой и как он убежал ночью, а незнакомец всё слушал да кивал головою, точно хваля его за что-то.
— Молодец, брат! проговорил старик, похлопав Сёмку по руке. Только, гляжу я, плохая твоя жизнь. Видно, по моим следам пойдёшь: ни дома тебе не видать, ни своего места не знать… Собачья жизнь. Прямо собачья!
— А ты, дедушка, кто такой? с интересом проговорил Сёмка и сел напротив старика.
— Кто я-то? Да никто. Так… Одно, слово неизвестный…
Старик глубоко вздохнул и провёл ладонью по лицу,
точно утираясь.
— Да, брат… Ты человек малый, а и то вон родина-то назад тебя потянула. Всегда она так, точно мать родная… тянет, тянет… Места нигде без неё не найдёшь. Придёшь, взглянешь на неё, матушку, одним глазком, ну и легче!
— А что, дедушка, дойду я к зиме до Расеи?
Нет, не дойдёшь. Потому пойдут холода, а на тебе вон даже пальтишка нет… Хаживал я, знаю. Не дойдёшь, говорю. Замёрзнешь.
От его слов Сёмка закручинился. Задумался и старик. Оба, потупив глаза, молчали.
Сёмка в это время представил себе, как он будет замерзать, и было горько, что никто об этом не узнает в Белом. А старик думал свою думу и молча шевелил усами.
— Так ты куда? неожиданно спросил Неизвестный, поднимаясь с травы.
— Я, дедушка, домой…
Ну и я домой. Пойдём вместе.
Оба они молча вышли на дорогу и побрели не торопясь вперёд.
V.
Свечерело… Ливший с полудня дождь пронизал до костей и Сёмку и Неизвестного.
Иди, брат, иди, подбадривал старик. Поспешай. А то двинет это осень-то взаправду, по-настоящему, а мы с тобой ещё до гор [До Уральских гор] не дошли. Что ж тогда? Пропадать нужно.
— Иду, дедушка.
— И то запоздали. Как бы холод, боюсь, не ударил. А то беда!
Сёмка, несмотря на усталость, чувствовал себя хорошо. Встреча с попутчиком радовала его и бодрила. Он был спокоен, что теперь уж не собьётся с дороги и что дедушка приведёт его куда нужно, да и поговорить было приятно. А дедушка всё время рассказывал и про родину и про Сибирь, где копают золото, говорил об острогах, о воле, о суровой сибирской зиме и о зелёной весенней травке, которая так и манит человека домой, так и не даёт ему покоя ни днём, ни ночью.
А что, дедушка, мы уж много прошли? спрашивал Сёмка.
— Видишь голодней стало: значит, к Расеи подвигаемся. А за горы перевалим, там ещё голодней будет, потому и говорю: поспешай! Денег у нас с тобой нету, ну и ночуй где хочешь, и ешь что знаешь. Сибирь, брат, добрая. Только добро-то её нам не по вкусу… не по зубам… Поспешай, паренёк, поспешай!
В стороне от проезжей дороги остановился обоз. Было темно и холодно, и красное пламя костров приветливо манило путников. Распряжённые лошади в потёмках бродили по поляне, пощипывая вялую осеннюю траву, возы стояли с поднятыми кверху оглоблями, а мужики, разведя огонь, грелись и варили ужин.
— Хлеб да соль! сказал Неизвестный, подходя к костру. Дозвольте погреться, приятели.
— Садись, ответили равнодушные голоса.
Старик подсел и протянул к огню руки. Сёмка тоже приблизился. Промокшее платье его вскоре согрелось, и по спине пробежала приятная дрожь.
Откуда тянешься-то? спросил кто-то из сидевших, вглядываясь в лицо Неизвестному.
— Издали идём. К домам пробираемся.
— Паренёк-то твой, что ли?
Нет, встречный. Переселенский он-то… Сиротой остался.
— Вишь ты, промок, сердешный!
На Сёмку все обратили внимание. Он сидел возле самого костра и, ёжась, глядел, как горят и корчатся в огне сучья, как тянется по ветру белый дым, как пенится и шипит в котелке варево.
— Сирота, стало быть? спросили мужики и опять стали смотреть на Сёмку.
Потом начали разговаривать о хлебе и о работе, потом, когда поспела еда, принялись за ужин.
Ешь, несчастненький, ешь, угощали Сёмку. А то, вишь, зазяб.
Сёмка наелся и прилёг отдохнуть. После горячей пищи ему было приятно поваляться возле огня. Сучья весело трещали, пахло дымом и свежей корой совсем так же, как, бывало, в Белом. Только если бы это было дома, он накопал бы сейчас картошки и бросил бы в огонь. И Сёмке вспоминался обуглившийся картофель, который и пахнет, и руки жжёт, и на зубах хрустит.
Над головой Сёмки светились звёзды, такие же ясные, частые, как в Белом, и ему хотелось думать, что Белое теперь где-нибудь близко… Ноги его ныли от усталости, земля холодила бок и спину, а костёр так хорошо пригревал ему лицо, и грудь, и коленки.
Мужики всё ещё о чём-то разговаривали, и дедушка тоже разговаривал с ними. Сёмка слышал его голос: ‘Трудно, приятели, трудно…’ И мужики говорили тоже, что трудно. Потом голоса их стали глуше и тише, точно зажужжали пчёлы… Потом поплыли перед Сёмкой красные круги, потом разлилась широкая холодная река, а за рекой показалось Белое… Сёмка хотел броситься к нему вплавь, но Неизвестный поймал его за ногу и сказал: ‘Трудно! трудно!’ Потом опять завертелись красные и зелёные круги и всё перемешалось…
Сёмка спал как убитый.
VI.
Было раннее утро, когда он открыл глаза. По небу тянулись тучи, холодный ветер налетал порывами на потухший костёр и, выхватив кучу золы, со свистом разносил его по полю. Мужиков уже не было, а Неизвестный, свернувшись в комок, лежал на земле.
Сёмка приподнялся и сел.
— Дедушка! позвал он старика, но тот не ответил.
‘А где ж мужики-то?’ подумалось ему сейчас же, и вдруг стало страшно за Неизвестного.
Ветер свистел, раздувая золу, по чёрным головешкам шуршали обгорелые ветки, и всё поле, казалось, шуршит и стонет. Становилось жутко…
Дедушка! крикнул ещё раз Сёмка, но голос его отнесло ветром в другую сторону.
Глаза его против воли закрывались, голова отяжелела и сама падала на плечи. Сёмка снова прилёг, а вокруг и отовсюду гудело ему в уши: з-з-з!.. И ему чудилось, что Неизвестного убили разбойники, чудилось опять где-то близко Белое, но войти в него кто-то мешает, кто-то тянет назад, тянет туда, на огромное поле, где стоит серый барак. ‘А… ты домой?!’ говорит чей-то сердитый голос. Затем приносят горячие щи и наливают Сёмке прямо в рот, льют на голову, льют всё больше и больше, так что на голове вырастает целая горячая гора, а щи всё льют, всё льют… Голова распухает, внутри горит костёр. Сёмка задыхается и открывает глаза. Над ним сидит Неизвестный и печально кивает головой.
— Что, брат? говорит он, трогая его лицо рукою. Сёмка видит над собой небо, солнце, серую бороду, впалые глаза. Что, брат? Дело-то наше, видно, дрянь.
— Дедушка… еле пробормотал Сёмка.
— Ну-ка, брат, встань, посиди.
Старик поднял его, посадил себе на колени и дал привалиться к своей груди головой.
— Что, брат?
— Ничего, пробормотал Сёмка.
Очувствуйся немножко, да надо идти как-нибудь… Не помирать же здесь.
Через час они уже брели тихонько по дороге, обнявшись. Неизвестный шагал мерно и уверенно, а Сёмка часто спотыкался и сбивался с шага.
— Город-то больно далече, жаловался старик. В больницу бы тебя положить. Ты ведь не то, что я. Тебе можно. А мне вот и глаз нельзя туда показать… в город-то. Эх, житьё, житьё!..
Немного спустя Сёмка остановился:
— Дедушка… ноги не идут… Давай посидим.
— Отойдём в рощу. Там потеплее. Ну, держись за меня. Вот так! Ну, пойдём.
В роще оба они сели. Неизвестный велел Сёмке положить голову к нему на колени, а сам наломал сучьев и сделал из них постель.
— Ложись, ложись, мужичок!.. Ложись.
Дедушка, взмолился Сёмка, не бросай меня одного! Дедушка!..
Он горько заплакал и не говорил уже более ни слова. Опять ему стало казаться, что вокруг всё гудит и свистит, опять кто-то тянет его за голову, и всё перед ним кружится и горит…
Домой, домой! тяжело выговаривает Сёмка и через силу открывает глаза, но уже ничего не видит…
Иногда кажутся ему какие-то новые люди, незнакомый, новый барак, то видит он мать, то речку Узюпку, то опять незнакомых людей, то дедушку Неизвестного, и ночь и день мешаются вместе, и, наконец, Сёмка снова открывает глаза.
Он лежит в комнате на мягкой постели, он ясно видит над собой потолок, видит, как за окном шатается голое, жидкое деревце. Он в страхе думает: ‘Опять барак?’ и хочет вскочить и бежать, но тело его не шевелится, а готова точно примёрзла к подушке.
‘Где ж дедушка?’ подумал Сёмка, ища глазами знакомое лицо. Но не было ни старика, ни леса, ни трактовой дороги. И Сёмке стало горько и больно, зачем бросил его Неизвестный, и тихие слёзы обильно заструились по его бледному, исхудалому лицу.
VII.
Однажды, в больничном халате, всё ещё слабый после болезни, Сёмка стоял у окна и задумчиво глядел на пустынную улицу, где ветер гонял через лужи сухие осенние листья. Позади Сёмки стоял Демидыч, больничный солдат, и тоже глядел, думая свою думу. Он уже рассказывал Сёмке, как его, больного, без памяти, принёс сюда старик. А тут случился исправник [Исправник — начальник полиции]. Глянул он, это, на старика да и говорит: ‘Здравствуй, красавец!’ А старик-то так и присел. ‘Опять, говорит, гуляешь?’ Ну, сейчас его и взяли… Третий раз старик-то с каторги бегает. Третий раз его ловят.
Обо всём этом Сёмка уже слыхал от солдата и всякий день поутру и на ночь вздыхал и думал: ‘Господи, спаси дедушку Неизвестного!..’
— Нынче их отсылают, говорил солдат. Гляди, сейчас поведут…
Вскоре до слуха Сёмки донеслись глухие странные звуки. Потом показались солдаты с ружьями на плечах, а за ними шла толпа в серых халатах и круглых шапках, громыхая цепями, которые болтались и звенели у рук и у ног. По обе стороны и позади шли также солдаты, все ёжились от холода.
С замирающим сердцем Сёмка прильнул к стеклу и во все глаза глядел на эту серую толпу, отыскивая знакомого. Вдруг он отчаянно закричал, почти взвизгнул, и начал бить по стеклу кулаками:
— Дедушка! дедушка! дедушка!
Среди арестантов он увидел Неизвестного, который, путаясь в цепях, проходил почти возле окна.
— Дедушка! дедушка! кричал Сёмка, не помня себя от радости и от ужаса.
Заслышав стук, многие повернули головы. Оглянулся и Неизвестный. Сёмка видел, как он взглянул на него своими впалыми серыми глазами, видел, как он вздохнул и печально покивал ему головою.
Слёзы градом брызнули у Сёмки, сердце бешено колотилось в груди, а между тем партия и конвой прошли уже и скрылись за углом дома. Сёмка всё ещё бился и кричал: ‘Дедушка!’, а сторож равнодушно говорил:
— Чего ревёшь? Нечего реветь: тебя вернут скоро на родину, потому ты дитё и тут тебе вовсе не место. Сказано: вернут, не ори!
Но Сёмка рыдал и всё старался заглянуть куда-то вкось, за угол, куда унёс свои цепи его случайный верный друг Неизвестный.