Рецензенты: кандидат филологических наук, научный сотрудник Института мировой литературы имени А. М. Горького В. И. Сахаров, кандидат филологических наук Н. П. Сухова.
OCR Ловецкая Т. Ю.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Вступление
Глава первая. ВОСПИТАТЕЛЬ
Глава вторая. ВСТРЕЧИ С ИСКУССТВОМ
Глава третья. ПРОБА СИЛ
Глава четвертая. У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА
Глава пятая. ‘СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО…’
Глава шестая. СТРАДА
Глава седьмая. ИСКУССТВО ИЛИ СЛУЖБА?
Глава восьмая. СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
Глава девятая. ‘ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ’
Глава десятая. КРАСНЫЙ РОГ
Основные даты жизни и творчества А. К. Толстого
Краткая библиография
ВСТУПЛЕНИЕ
Всю неделю с петербургского неба падал мокрый снег, было слякотно и мрачно. А 13 ноября 1816 года ветер вдруг переменился, сквозь разорванные тучи брызнуло солнце, и золоченый шпиль колокольни Симеоновской церкви заблестел радостно и празднично.
В алтаре священник поправлял на себе облачение, причт суетился, дьякон рыкал, пробуя голос, на клиросе кашляли певчие, простудившиеся в непогоду… Венчание, конечно, дело привычное, но сегодня ожидались люди именитые, и управляющий самого графа Разумовского предупредил со значением, чтоб все было благолепно, чтоб не гнали как на перекладных.
Уже и на мосту через Фонтанку, и со стороны Литейного показались первые кареты, уже у паперти выстроились слуги в графских ливреях. Торопливо разостлав ковер на мокрых и грязных каменных плитах, они открывали дверцы экипажей, из которых вылезали господа и подавали руки дамам. Сверкали на солнце ордена и золотое шитье придворных и гвардейских мундиров. Гости быстро проходили низковатую трапезную и вступали в высокую церковь. Из ее восьми окон второго яруса бил яркий свет, зажигая пилястры, писанные золотом по пурпурному фену. Иконостас давно не поновлялся и даже облупился кое-где до дерева, иконы закоптились от свечного и лампадного чада.
Как-то само собой получилось, что приглашенные Толстыми сбились в одну толпу, а Перовскими — в другую. Поручитель по женихе, его родной отец, генерал-майор и кавалер граф Петр Андреевич Толстой, и поручитель по невесте, действительный тайный советник и кавалер граф Алексей Кириллович Разумовский, тихо беседовали в стороне от прочих.
Разумовский был родным отцом невесты и почти десятка других красивых молодых людей и барышень, которые, однако, называли его ‘благодетелем’, носили фамилию, производную от его подмосковного имения Перово, и дворянство их считалось сомнительным.
Граф Разумовский помнил еще своего деда, простого украинского казака Григория Розума, что жил на хуторе Лемёши, у самой дороги из Чернигова в Киев. Казак был буйным гулякой и под пьяную руку любил говаривать о себе: ‘Гей! Що то за голова, що то за розум!’, отчего и получил свое прозвание. Его сыновья, Алексей и Кирила, пошли в мать, умную и рассудительную Наталию Розумиху.
Судьба им была уготована необыкновенная, и, может быть, началом их восхождения на вершину почестей следует считать тот день, когда Григорий Розум возвратился из шинка и застал сына Алексея с книгой в руках. Подростка определили в пастухи, но он тайком ходил учиться грамоте к дьячку соседнего села Чемер. Пьяного отца один вид книги привел в ярость, он схватил топор и бросился на Алексея, а тот, пометавшись по двору, едва успел выскочить за ворота… Брошенный вслед топор вонзился в столб.
Домой Алексей больше не возвращался. Он поселился у того самого дьячка, что обучал его грамоте, пел в церкви. Вырос Алексей в молодца, чернобрового, стройного, наделенного типичной украинской смуглой красотой.
Когда ему пошел двадцать второй год, как-то в морозный январский день 1731 года в местную церковь заглянул полковник Вишневский, возвращавшийся из Венгрии, где закупал токайское для петербургского двора. Полковнику так понравился голос Алексея да и сам молодец, что он забрал его с собой в Петербург.
Нового певчего придворного хора уже через несколько дней заметила в церкви цесаревна Елизавета Петровна и взяла к своему маленькому двору. А тут еще царица Анна Иоанновна велела схватить и отправить на Камчатку с урезанным языком возлюбленного царевны сержанта Шубина. Елизавета Петровна поплакала, поплакала и утешилась с Алексеем. Стал он гофинтендантом и дворянином Разумовским.
Через десять лет, когда немец Бирон и его советник, поглотитель государственных средств банкир Липман, изрядно надоели русской гвардии, она вознесла на престол дочь Петра, а вместе с нею ‘попал в случай’ и Алексей Разумовский.
Елизавета Петровна души не чаяла в Алексее и вскоре после переворота тайно венчалась с ним, по слухам, в церкви подмосковного села Перова, которое и было подарено ему вместе с другими селами и землями. Германский император Карл VII пожаловал Разумовского в графы Римской империи. В грамоте говорилось, что род Разумовских очень древний, переселившийся на Украину из Польши, получивший свое прозвание за разумные советы неведомым государям. Так трансформировалась любимая поговорка казака Григория.
Разумовского любили при дворе за его добродушие. Впрочем, как и его отец, он ‘весьма неспокоен бывал пьяный’, и всесильная графиня Шувалова заказывала молебны во здравие своего супруга, который, выезжая на охоту с фаворитом, частенько возвращался битый палкой.
Разумовский завел при дворе итальянскую оперу, украинский хор, бандуристов. Свою родню и вообще украинцев он не забывал… Много простых казаков произвел он в полковники, положив начало знатным фамилиям.
Младшего брата, пятнадцатилетнего Кирилу, который до тех пор ходил за отцовскими волами, Алексей Разумовская под чужим именем отправил учиться за границу, поручив надзор за ним ученому человеку и композитору Григорию Николаевичу Теплову. Кирила побывал во Франции, учился в Берлине. Возведенный тоже в графское достоинство, он по возвращении в Россию окунулся в тот вечный праздник, в котором жил ‘кочевой двор’ Елизаветы, танцевавшей на балах и маскарадах и тешившей себя зрелищами едва ли не все дни недели.
Поэт Алексей Константинович Толстой, правнук Кирилы Разумовского, скажет об этом времени предельно коротко и саркастично:
Веселая царица
Была Елисавет:
Поет и веселится,
Порядка только нет.
Через год восемнадцатилетнего юношу Кирилу Разумовского назначают президентом Императорской академии наук… ‘в рассуждении усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства’.
Он был первым русским главой академии (прежде ее возглавляли немцы) и при церемонии вступления в должность произнес внушительную речь. Его приветствовали академики Шумахер, Миллер и профессор элоквенции, а попроще — красноречия, Тредиаковский. Кстати, у молодого президента были недурные советники, а поддержать Ломоносова он в конце концов догадался сам.
В двадцать два года Кирила Разумовский был избран ‘Малыя России обеих сторон Днепра и Войска запорожского гетманом’ и получил в собственность город Батурин с уездом, город Почеп с уездом и другие ‘маетности’, когда-то бывшие владениями петровского любимца Меншикова.
Ломоносов приветствовал его устами музы Каллиопы:
Между прохладными днепровскими струями,
Между зелеными и мягкими кустами,
Тебя я посетить пришла с Кастальских гор,
Чтоб радость мне свою соединить с твоею,
Едино щастие с тобою я имею,
Един у нас предстатель Полидор…
Смерть Елизаветы Петровны не поколебала положения Разумовских. Командир измайловцев Кирила Григорьевич под разными предлогами изгнал из своего гвардейского полка всех немцев — сторонников Петра III, а потом, назначенный главнокомандующим, в нужный момент перешел на сторону Екатерины.
Впрочем, это не помешало Екатерине упразднить гетманство, когда до нее донеслись слухи, что Кирила Разумовский хочет, по примеру Богдана Хмельницкого, сделать свою власть над Украиной наследственной.
Разумовские наряду с Шереметевыми были первыми богачами в России. Состояние генерал-фельдмаршала Кирилы Григорьевича Разумовского складывалось из гетманских земель, приданого его жены Екатерины, урожденной Нарышкиной, и наследства, оставленного братом Алексеем.
Последние годы жизни Кирила Разумовский провел в городе Почепе. Здесь им был построен большой Воскресенский собор, сохранившийся до наших дней, и дворец, разрушенный во время Великой Отечественной войны. Возводил его архитектор Яновский по проекту де ла Мотта. Поскольку нам еще придется вернуться к этому дворцу, воспользуемся его описанием, сделанным лет сто семьдесят назад путешествовавшим немцем Оттоном фон Гуном (‘Поверхностные замечания по дороге от Москвы в Малороссию к осени 1805 года’):
‘Он есть великолепное каменное здание, необъятного пространства. Главною фасадою стоит в саду. С другой стороны, то есть со стороны двора, флигели его составляют превеликий овал, за коими построены еще хозяйственные строения. Во всем вообще здании семеро ворот. Средняя часть дома, или главный корпус, который занимается самим графом, состоит из двух этажей, на погребах и имеет со стороны двора портику. Во всем фасаде двадцать пять окон, и я должен был пройти сто тридцать шагов, когда хотел смерить весь ряд комнат нижнего этажа главного корпуса. Особливо хорош там зал для балов и концертов. Также и библиотека, из пяти тысяч книг состоящая. Сад перед домом велик, расположен в голландском вкусе и отделяется от противоположного луга, который, нечувствительно возвышаясь, простирается до горизонта, рекой Судостью…’
В этом дворце у старого Разумовского было человек триста прислуги. Его уже водили под руки, а он все еще принимал гостей и играл по крупной в карты.
Первое поколение Разумовских отличалось отсутствием заносчивости, доступностью, хлебосольством. Своими десятками тысяч подданных оно управляло весьма снисходительно, без излишней жестокости. Может быть, сказывалось происхождение, память об убогом детстве… Во всяком случае, существует рассказ о Кириле Разумовском, которому англичанин-управляющий доложил о бегстве нескольких сотен крестьян в Новороссийский край.
— Можно ли быть до такой степени неблагодарными! — добавил англичанин. — Ваше сиятельство относится к своим подданным как истинный отец…
— Батько хорош, — ответил Кирила Григорьевич, — да матушка-свобода в тысячу раз лучше. Умные хлопцы: на их месте я бы тоже утек.
Свои огромные доходы Разумовские тратили в основном на возведение палат и церквей в Петербурге, Москве, Батурине, Почепе, Петровском-Разумовском и в других имениях. Они наполняли здания редчайшими коллекциями, библиотеками, произведениями искусства, скупая все подряд у обедневших западных аристократов. Они давали работу Растрелли и Казакову, отечественным художникам, скульпторам и ремесленникам. И в конечном счете все эти сокровища вернулись к народу…
Последующие поколения Разумовских предпочитали все больше жить за границей, обогащать вывозимыми из России доходами парижских и венских буржуа.
Уже в старшем наследнике Разумовских — Алексее Кирилловиче — очевидно это убывание личности, отчуждение от народа. Воспитывали его иностранцы, отрочество он провел за границей, числился на военной службе и в тринадцать лет, при Петре III, был произведен в ротмистры. В Россию он вернулся начиненный презрительным скептицизмом ко всему русскому, служил брезгливо и немного, но стал тайным советником и сенатором. После отставки жил в Москве, в окружении ботанических коллекций.
В свое время его женили на самой богатой невесте в России — Варваре Шереметевой, но Алексей Кириллович Разумовский не ужился с ней и расстался, хотя она родила ему четверых детей. При нем неотлучно жила мещанка Марья Соболевская, с которой у них было десятеро — пять мальчиков и пять девочек, числившихся в доме ‘воспитанниками’.
Граф был нелюдим, вечно всем недоволен, редко виделся с ‘воспитанниками’, а с гувернанткой их, жившей в нескольких комнатах от него, сносился не иначе, как письменно.
В эпоху ‘вольнолюбивых мечтаний, политических утопий и административного дилетантизма’, когда Александр I вместе с Чарторижским, Строгановым и Кочубеем облекали свои мысли о России во французские фразы и отвергали даже намеки на освобождение крестьян, в столице началось увлечение католицизмом. Вместе с французскими эмигрантами в Россию нахлынули иезуиты. В гостиных шуршали сутаны. Голицыны, Куракины, Растопчины временно обратились в католичество, исповедовались по-латыни в многочисленных грехах. Явился на сцену и ‘пророк прошедшего’ Жозеф де Местр, опутывавший аристократов расчетливой иезуитской лестью.
Часами он беседует с Разумовским, который решил вернуться к государственной деятельности. Став попечителем Московского университета и управляя им через канцеляриста Михаила Качони, быстро превратившегося в профессора и литератора Каченовского, граф Разумовский оказался и на посту министра просвещения, который прежде предназначался Карамзину.
Славянофил Юрий Самарин в своей книге ‘Иезуиты и их отношение к России’ писал о Разумовском и Жозефе де Местре:
‘Поверенный иностранной державы, притом еще иноверец… подступает к русскому министру народного просвещения, уставив в него строгий начальнический взгляд, хватает его за ворот, трясет, поднимает с министерских кресел, садится на его место и, поставив перед собой как школьника, читает ему нотацию о том, что для России нужно и что не нужно, как управлять русскими и чему их учить, или, точнее, чему их не учить’.
Граф передавал царю записки мракобеса де Местра, слово в слово повторял слова иезуита о вреде естественных наук, истории, археологии для будущих государственных служащих, когда началась организация лицея. И все-таки слава основателя Царскосельского лицея выпала на долю Разумовского.
Он присутствовал на экзамене, где Пушкин декламировал свои ‘Воспоминания в Царском Селе’, растрогавшие Державина.
Разумовский тоже считал себя не чуждым литературе, поскольку посещал шишковские собрания. И потому на торжественном обеде он счел себя вправе сказать отцу юного поэта, Сергею Львовичу Пушкину:
— Я бы желал, однако, образовать вашего сына в прозе…
— Оставьте его поэтом! — возразил Державин.
Законные дети Разумовского не стали выдающимися личностями. Попадая под влияние проходимцев, они кутили, разорялись и кончили плохо.
Иначе было с ‘воспитанниками’, присутствовавшими на венчании. Еще не родившийся Алексей Толстой взрастет среди них и долго-долго будет опекаем своими родственниками. Они станут могущественными сановниками, безуспешно пытающимися привить ему собственные взгляды.
Марья Михайловна Соболевская тоже была сейчас в церкви, стояла, окруженная детьми, очень красивая и статная. Кто-кто, а Марья Михайловна могла бы порассказать про норов неуживчивого и нелюдимого графа. Вот уже несколько месяцев Разумовский снова был не у дел, подав в отставку после того, как почувствовал неодобрительное отношение императора Александра I к увлечению своего министра масонством и его дружбе с иезуитами. Теперь он готовился к отъезду в город Почеп, где наводили лоск в громадном дворце, построенном еще отцом.
Марья Михайловна могла бы порассказать, как тревожно ей было все эти тридцать с лишним лет жизни с Алексеем Кирилловичем, как много думала она о судьбе своих детей. Образование ‘воспитанники’ получали прекрасное, но кто они в глазах общества? Кто она сама? Марья Михайловна хлопотала о получении дворянского звания, не жалея денег на взятки крючкотворам, придумавшим ей покойного мужа из знатной польской фамилии, Алексея Перовского, бывшего на русской службе поручиком и погибшего под Варшавой в 1794 году. И даже нашли в городе Погаре его ‘закладную’ на крестьян, нашли ‘свидетелей’. Лет пять добивалась она внесения Перовских в дворянскую родословную книгу, получила выписку из нее и грамоту с приложением герба ‘рода Перовских’. Однако ухищрения ее были напрасны, никто не верил ее грамоте. Любивший ее Разумовский просил за нее Александра I, жертвовал большие деньги в пользу училищ. Царь согласился дать дворянское звание его ‘воспитанникам’, но не их матери. Еще три года, смиряя гордый нрав, Разумовский уговаривал членов Государственного совета, где рассматривалось это дело, но не преуспел. Дети стали дворянами, а Марья Михайловна Соболевская так и осталась мещанкой.
Старший ее сын Николай поссорился с ‘благодетелем’ и рано ушел из семьи. Самый младший, Боренька, едва начал лепетать, он сегодня остался дома на попечении кормилицы и нянек. Марья Михайловна с гордостью поглядывала на еще троих своих сыновей, блестящих гвардейских офицеров, приехавших в церковь при всех регалиях. Все трое кончили Московский университет, были на виду и отличились во время войны с Бонапартом — казачьего полка штабс-ротмистр Алексей Перовский, штабс-капитан гвардейского штаба Лев Перовский, лейб-гвардии егерского полка подполковник Василий Перовский. Двух дочек она уже пристроила за видных людей — слава богу, Алексей Кириллович давал за ними приданое, заставлявшее забывать об их сомнительном дворянстве. Да и красивы они все, особенно двадцатилетняя Анна {Родилась 20 июня 1796 года.}, что венчается сегодня с Государственного ассигнационного банка советником, отставным полковником графом Константином Петровичем Толстым. У нее ослепительно белая кожа, румянец во всю щеку, она умна, только гордячка не в меру, а граф Константин…
Вот они… уж подходят к аналою — невеста, очень стройная в белом платье, с фатой, падающей на покатые оголенные плечики, с белыми померанцевыми цветами в кудрях, и жених, большеголовый тридцатишестилетний плотный человек в полковничьем мундире, при наградах, среди которых выделяется орден св. Анны II степени.
Лицо невесты было безмятежным и несколько надменным, жених же заметно волновался, грубоватые черты его лица даже исказились от внутренней несвободы, страха сделать какую-нибудь неловкость, отчего оно казалось тупым, хотя именно ему, графу Константину Толстому, уже сочетавшемуся когда-то браком с девицей Хлюстиной и ныне вдовому, волноваться следовало бы куда меньше своей молодой неопытной невесты.
Уже все было готово к обряду, уже трижды священник перекрестил головы жениха и невесты и вложил им в руки зажженные свечи. От густого дьяконского баса пламя свечей трепетало…
— Миром господу помолимся-а-а… О мире всего мира-а-а… О рабе божий Константине и рабыне божией Ан-не-е… О еже спожити им добре в единомыслии… да господь бог дарует им брак честен и ложе нескверно-е-е-е…
Отец жениха граф Петр Андреевич Толстой крестился рассеянно. Он думал о судьбе сына, всех своих детей, которым не мог дать состояний, приличествовавших их титулу и положению, думал о роке, тяготевшем, по преданию, над родом Толстых…
Толстые вели начало своего рода от некоего Индроса, переселившегося из Литвы в Чернигов, а прозвище Толстой получено было потомком Индроса уже в Москве при Иване III. Род был не из видных — рядовые воеводы, стольники, окольничие. Быть запечатленным в русской истории он удостоился, очевидно, в тот день 1682 года, когда прадед генерала, тоже Петр Андреевич Толстой, проскакал вместе с племянником боярина Ивана Милославского по Стрелецкой слободе, крича, что Нарышкины задушили царевича Ивана Алексеевича. Вместе с другими он готовил бунт стрельцов, и, хотя через несколько лет Петр Андреевич Толстой перешел на сторону Петра I, долго не было ему веры. Современники о Петре Толстом и его брате Иване отзывались как о людях ‘в уме зело острых и великого пронырства и мрачного зла в тайне исполненных’.
Петр I не любил Толстого за коварство, но ценил за ум. ‘Голова, голова, кабы ты не так умна была, давно бы я отрубить тебя велел’, — говаривал царь.
Всякое говорили и писали о Петре Андреевиче. Было в нем такое, что невольно вызывает уважение и заставляет приглядеться к нему попристальнее. В 1697 году Петру Андреевичу было за пятьдесят, но он вызвался ехать за границу вместе с молодыми стольниками изучать морское дело. В Венеции он учился математике, для мореходной практики плавал на корабле по Адриатическому морю, объехал Италию, знакомясь с ее памятниками искусства. Вернулся он в Россию тогда же, когда Петр I вернулся из Голландии. Моряка из него не вышло, но зато получился превосходный дипломат.
Итальянским языком часто пользовались на Востоке в политических переговорах, и Петр I отправил Толстого послом в Турцию, собственноручно вписав в наказ, что там надо разведать.
После Полтавской победы послу не удалось удержать турок от объявления войны, да и самого его посадили в Семибашенный замок, ‘в глубокую земляную темницу, зело мрачную и смрадную’, а освобожден он был лишь через полтора года, после неудачного Прутского похода Петра I. Не скоро еще кончились мытарства больного и разоренного Толстого, лишь на семидесятом году жизни он достиг Петербурга, где стал членом только что учрежденного ‘тайного чужестранных дел коллегиума’.
С той поры и следует считать звезду Петра Андреевича взошедшей. Немало было на счету его удачных дипломатических и иных, тайных, дел, самым сложным из которых оказалось поручение Петра, данное Толстому 1 июля 1717 года в городе Спа. Поехал он в Вену, а потом в Неаполь уговаривать вернуться в Россию царевича Алексея Петровича. Толстому удалось получить согласие австрийского императора на добровольный выезд царевича и сломить ‘замерзелое упрямство’ наследника.
Петр Андреевич обещал Алексею, что у того с головы волос не упадет, а дело обернулось суровым розыском, откровенными показаниями фаворитки царевича Ефросиньи и гибелью царского сына. Оправдывая Петра I, историки сурово осудили коварство его слуги Петра Андреевича Толстого. Одни современники говорили, что Толстой осторожно заступался за царевича Алексея. Когда Петр, рассуждая об этом деле, сказал: ‘Всему виною бородачи, старцы и попы’, то Толстой заметил: ‘Кающемуся и повинующемуся м_и_л_о_с_е_р_д_и_е, а старцам пора обрезать перья и поубавить пуха’. Другие прямо указывали, что Толстой выслуживался перед мачехой царевича Екатериной и намеренно вел розыск к гибельному исходу. Было даже подложное письмо, где говорилось, что Толстой задушил царевича подушками в каземате крепости. Во всяком случае, Петр I ‘за великую службу не токмо мне, но паче ко всему отечеству в привезении по рождению сына моего, а по делу злодея и погубителя отца и отечества’ пожаловал Толстому чин действительного тайного советника, орден св. Андрея Первозванного и деревни в Переяславском уезде.
Как бы то ни было, всякий потомок Петра Андреевича помнил предание, что царевич в муке пытки осевшим от страданий голосом проклял Толстого и весь род его до двадцать пятого колена. Еще при жизни действительного тайного советника Толстого писали, что кара падет на его род, что ‘смерть царевичева… отомстится’. И именно это считали потом причиной того, что в каждом поколении Толстых наряду с людьми выдающимися рождались безумные и слабоумные…
Канцелярия тайных розыскных дел, учрежденная сперва в связи с делом царевича Алексея, не прекратила своего существования и оставалась в ведении коллегии, состоявшей из Толстого, Бутурлина и Ушакова. Наследники князя-кесаря Ромодановского, которого сам Петр I, бывало, останавливал словами: ‘Зверь, долго ли тебе кровь пить’, не изменяли заведенному обычаю, лили кровь в застенках, давали встряску на дыбе, жгли огнем и раскаленными клещами… Тогда это было в порядке вещей.
Одновременно Толстой заведовал коммерц-коллегией, основывал мануфактурные компании, вел дипломатические переговоры в европейских столицах, и во время коронации Екатерины Петр I в собственноручной записке велел ‘объявить тайному действительному советнику Толстому надание графства и наследникам его’. С тех пор и пошли графы Толстые, и без иных из них невозможно представить себе отечественную литературу. И без поэта и драматурга Алексея Константиновича Толстого в том числе.
Впрочем, и сам их предок граф Петр Андреевич не чужд был литературного труда и, кроме дневников и описаний стран, в которых пребывал, корпел над переводом с итальянского ‘Метаморфоз’ Овидия. Слог у него был тяжелый, но некоторые строки впечатляют и по сей день:
‘Тамо живяще лютый змий марсов, никому не знаем, упещрен был весь златыми пестринами, и очи горели огнем великим, а тело наполнено ядом вредительным, и из челюстей показывались три языка, а в челюстях тремя рядами стояли смрадные зубы…’
Кончил Петр Андреевич Толстой плохо. После смерти Петра I он смелой речью повлиял на вельмож, решивших возвести на престол Екатерину I. Он был ее правой рукой и одним из шести членов верховного тайного совета. Светлейший князь Меншиков и другие верховники ввиду крайнего расстройства управления и народного неудовольствия торопились с отменой некоторых преобразований Петра I, в новых губернских учреждениях они видели излишнее ‘умножение правителей и канцелярий’, служащих ‘к великому отягощению штата и к великой тягости народной’. Толстой тормозил ломку петровской реформы и стал врагом Меншикова. Но в общем это была борьба за власть, и Меншиков одолел в ней всех. Императрица уже не считалась с Толстым, а когда решался вопрос о браке великого князя Петра Алексеевича с дочерью Меншикова, Петр Андреевич решительно воспротивился этому и заговорил о ‘страшных последствиях’.
Он боялся, что Петр Алексеевич, став царем после Екатерины, будет мстить ему за отца, за царевича Алексея. Ему хотелось, чтобы на престол взошла цесаревна Елизавета Петровна. Но не успел он составить заговор, как Меншиков велел арестовать его, судил в считанные дни, лишил чести, чина и деревень и отправил с сыном Иваном в Соловецкий монастырь. Там, в гранитной твердыне, вскоре он и скончался в возрасте 84 лет, лишь на несколько месяцев пережив своего сына.
Графское достоинство его внукам вернули только через тридцать лет. И среди них был прадед Льва Николаевича и Алексея Константиновича Толстых, двадцатого поколения потомков полулегендарного Индроса.
Но это поколение еще не народилось на свет. Еще лишь обручается один из девятнадцатых Толстых с одной из первых Перовских… Невнятно звучит скороговорка священника:
— …прощение беззаконий вольных же и невольных, ведый немощное человеческого естества… не помяни грехов наших неведения о юности… рабы твоя Константина и Анну соедини к друг другу любовию…
Сладкий дым из кадила повисал облачками, все подпевали хору. Батюшка, приступая к венчанию, произнес поучительное слово о том, что есть тайна супружества, как жить в супружестве — богоугодно и честно.
— Имаши ли, Константин, произволение благое и непринужденное и крепкую мысль пояти себе в жену сию Анну, ю же здесь пред собою видиши?
— Имам, честный отче.
— Не обещался ли иной невесте?
— Не обещался.
— Имаши ли, Анна, произволение…
И рокотал дьякон:
— …о рабех божиих Константине и Анне, ныне сочетающихся друг другу в брака общение… о еже возвеселитися им видением сынов и дщерей…
Генерал Петр Андреевич Толстой вслушивался в слова, навевавшие воспоминания и мысли, радостные и тревожные.
Отец жениха был человеком очень добрым и непоколебимо честным. Толстым вернули графское достоинство, но большая часть имущества их богатого предка перешла в чужие руки. Жили тем, что давала служба. К тому же Петр Андреевич женился рано, влюбившись, когда служил в Казани, в четырнадцатилетнюю Елизавету Барбот-де-Марни-де-Женевьев, племянницу адмирала Крузе. Жили они славно, дружно. Тринадцать детей родила ему покойная Елизавета Егоровна, и каждого она учила русской и французской грамоте, рисованию и вышиванию… Когда приходила пора отправляться в казенные учебные заведения, все мальчики Толстые с грустью расставались с отцом, матерью и добрейшей няней Ефремовной, с домом кригскомиссариата у Поцелуева моста…
Петр Андреевич был при деле очень хлебном, управлял кригскомиссариатом, ведал снабжением армии, выдачей жалованья офицерам и солдатам, но ни одной казенной копейки ни разу не прилипло к его рукам.
Был с ним случай во время шведской кампании, когда бригадиру Толстому поручили еще и начальство над всеми военными госпиталями и надзор над постройкой военных крепостей. Однажды загорелся Выборгский замок, в котором помещалась казна комиссариата. Петр Андреевич прискакал на пожар, бросился в пламя не задумываясь и спас все документы и громадные суммы денег. На другой день он доложил об этом главнокомандующему. Тот посмотрел на Толстого с удивлением.
— Дурак ты, граф Петр Андреевич, чистый дурак!..
— За что ты ругаешься? — спросил Толстой. — Ведь тут все цело…
— Знаю, знаю, батюшка, что у тебя все цело… Да ведь оттого-то, что все цело, ты и дурак! Огня-то, братец ты мой, мы считать бы не стали, что-нибудь, наконец, да могло бы сгореть. Ну что бы тебе стоило отложить миллиончик… Жаль мне тебя, братец, жаль! Будешь ты беден всю жизнь.
В первые же дни воцарения Павла I бессребреника отстранили от службы и даже посадили на гауптвахту. Будучи еще наследником, Павел нуждался в деньгах и как-то послал занять их в кассе комиссариата. Имея строгий запрет Екатерины II не давать наследнику денег, Петр Андреевич посланцу отказал. Павел тогда прислал нового нарочного с приказанием:
— Поезжай и скажи, чтоб он это помнил!
Вскоре его из-под караула выпустили, но уволили с половинным жалованием. Пришлось жить еще скромнее. Петр Андреевич с женой посвятил себя целиком воспитанию своих младших, читал им исторические рассказы, учил мастерить всякие мудреные вещички. Особенно отличался в поделках Федя Толстой, впоследствии знаменитый скульптор. ‘У меня было так много занятий, — вспоминал он, — что недоставало времени на исполнение того, что я затевал. Мы всегда были заняты полезным, любимым нами делом и были совершенно счастливы’.
…Глухо доносился голос священника:
— Венчается раб божий Константин рабе божией Анне…
— Венчается раба божия Анна рабу божию Константину…
Федор Петрович Толстой наблюдал за обрядом венчания с живейшим интересом. Он уже познакомился с Анной Перовской. Она была умна, остра на язык, и его удивляло, как она могла остановить свое внимание на его брате Константине.
Федору Петровичу припомнился кадетский корпус, куда их с братом определили с малолетства, сад, где они гуляли вместе, каменная стена вокруг сада, расписанная фресками — изображениями исторических событий, географических карт, планет и прочего. Дети играли, запоминая наглядную премудрость.
Кроме Константина и Федора, в корпусе учились еще пять их двоюродных братьев, все они жили в дортуаре, который называли ‘комнатами графов Толстых’. Верховодил у них Толстой, тоже Федор, но только Иванович, прозванный потом Американцем. Он и тогда уже слыл сорвиголовой, был жестоким драчуном и проявлял склонность к интригам.
Большеголовый Константин всегда был неуклюжим увальнем. Впрочем, лицо у него хоть и некрасивое, но очень доброе и в этой доброте даже привлекательное. Телом он всегда был крепок, широк в кости, а характером слаб, податлив, отзывался на любую ласку, доброе слово, чем часто пользовались другие, особенно будущий Американец, тороватый на злые проделки.
Федор Петрович оглянулся и нашел глазами Федора Ивановича — Американца. Среднего роста, плотный, смуглый, с черными вьющимися волосами, тот смотрел на венчающегося Константина откровенно насмешливо. Они были произведены в офицеры почти одновременно — Константин в семнадцать лет, Федор в шестнадцать. Константин служил счастливо во Фридрихсгамском полку, считался хорошим товарищем, не пропускал дружеских попоек… Привычка к вину осталась и сильно потом помешала ему в жизни. Он был неплохим танцором, и как-то на балу шведская королева даже избрала его своим кавалером. Константин Петрович участвовал в серьезных делах, получил золотую шпагу за храбрость и много других наград. Из-за серьезного ранения в левую ногу, отчего он стал прихрамывать, его в двадцать шесть лет уволили в отставку ‘с мундиром’. Но и в свои тридцать шесть лет он по старой памяти был для Федора Ивановича Толстого ‘растяпой’… Они с Константином Петровичем начали служить в одной бригаде, только Федор Иванович уже через полгода за какую-то дикую выходку был выслан из полка, потом возвращен, дрался на дуэли с полковником Дризеном, разжалован в солдаты, снова стал офицером…
Впоследствии Булгарин писал о нем: ‘Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее. Тогда в моде было молодечество, а гр. Толстой довел его до отчаянности. Он поднимался на воздушном шаре вместе с Гарнером и волонтером пустился в путешествие вокруг света вместе с Крузенштерном’.
Федор Петрович Толстой вспоминал, как сам был выпущен из Морского корпуса мичманом и должен был идти в плаванье с капитан-лейтенантом Иваном Крузенштерном на ‘Надежде’, но не пошел, уступив место Федору Ивановичу Толстому. Тогда Федор Петрович как-то вдруг нашел себя в искусстве. Занимаясь математикой с профессором Фусом, однажды он в ожидании учителя взял лежавший на столе восковой огарок, подкрасил его, как сумел, в телесный цвет и при помощи перочинного ножа и иголки сделал такую великолепную копию с камеи Наполеона, что профессор посоветовал посещать ему классы Академии художеств. Там в считанные недели Федор Петрович сделал такие успехи, что за него хлопотали перед адмиралом Чичаговым, и тот взял его к себе адъютантом, чтобы дать возможность остаться в Петербурге и продолжить образование.
Два Федора Толстых встретились глазами. Федор Иванович озорно подмигнул и осклабился. Обряд уже подходил к концу…
Федор Петрович Толстой так и остался мичманом. Он и в тридцать три года был ясноглаз и строен. У него были красивые, даже классические лоб, глаза, нос, и только нижняя челюсть, как у всех Толстых, была несколько крупновата. Решив заняться искусством основательно, он в 1804 году вышел в отставку, чем вызвал всеобщее негодование. Знатная родня соблазняла его званием камер-юнкера, любой протекцией, и на это он тогда же ответил, что ‘ни по душе, ни по рассудку не рожден для этой должности’, что ‘всякий честный человек должен добиваться чинов и наград своим собственным трудом, а не случайной протекцией…’.
И все, все, кто восхищался его дилетантскими работами, все отвернулись от него.
‘Аристократ, имеющий титул, блестящие связи, которому все само в руки дается, и вдруг все отвергает и идет в маляры!.. Этим он бесчестит не только свою фамилию, но все дворянское сословие!’ — таково было общее мнение. Перед ним закрывались двери знакомых домов, он прослыл опасным сумасбродом. Отец, Петр Андреевич, негодовал — кто-то написал ему, что его сын сошел с ума, ибо, ‘будучи взрослым, продолжает учиться как маленький’.
В 1805 году, захваченный патриотическим порывом, Федор Петрович подал прошение о зачислении его в действующую армию, но его художественные работы попались на глаза императору Александру I, и тот сказал:
— Я обещал назначить вас в кавалергардский полк, но так как у меня много офицеров и я могу нажаловать их сколько хочу, а художников, таких, как вы, я не могу создать, то мне бы хотелось, чтобы вы, при вашем таланте к художествам, пошли по этой дороге.
Это звучало приказанием и соответствовало осознанному только потом желанию Федора Толстого, но нисколько не улучшило его положения. Его давила нужда, он расстался со всеми, нанял домик у Смоленского кладбища, где поселился со своими единственными дворовыми — мальчиком Иваном и девочкой Аксиньей, смотрел в окошко на похоронные процессии, у которых в ногах путались гуси и утки, и работал, работал… Учился, посещал классы Академии художеств, копировал античные статуи, изучал греческие вазы и барельефы, костюмы и утварь, а для заработка изготовлял модные гребешки и брошки. Отец, Петр Андреевич, совсем разорился, Федор взял к себе жить сестру Надежду Петровну и старую няню Матрену Ефремовну. Та все приговаривала:
— Ничего, батюшка, работай, учись, не заботься ни о чем: у старой няньки найдется из чего щей и кашки тебе сварить, недаром в барском доме жила. Работай себе с богом.
Она вытаскивала свои сбережения, а когда они кончились, вязала чулки и тайком продавала их.
Впрочем, уже через год Федора Петровича определили на службу в Эрмитаж с жалованьем полторы тысячи ассигнациями в год, потом подоспела работа на Монетном Дворе, добавившая восемьсот рублей серебром. Он женился по любви на Анне Дудиной.
За восковой барельеф ‘Триумфальный въезд Ромула в Рим’ на двадцать четвертом году жизни его избрали почетным академиком. Это была громадная победа, если припомнить, как ополчались сперва на ‘дворянчика’ профессиональные художники и профессора академии.
‘Его дело, — говорили они, — полы натирать на придворных балах, а не в художники лезть, у других хлеб отбивать!.. Хочет быть и графом, и офицером, да еще и художником! Никогда никакой дворянчик не может достигнуть того, чтобы стать настоящим художником’.
Федор Петрович стал мастером на все руки, он делал сам все свои инструменты, изучил все ремесла, которые могли пригодиться ему для большой задуманной серии медалей на события Отечественной войны 1812 года. ‘Русским Леонардом’ назовет его Буслаев. ‘Толстого кистью чудотворной’ будет восхищаться Пушкин.
Федор Петрович начал работать над своими знаменитыми медалями едва ли не в год женитьбы брата Константина Петровича на Анне Алексеевне Перовской. Сочинять сюжеты, делать тысячи рисунков, лепить на грифельной доске из розового воска, вырубать медали из бронзы было и наслаждением и мукой. Над первой же медалью он работал год. И не дан бог сделать царапину, пропадут труды… Работал Федор всегда в изорванном халате и лишь к обеду являлся в черной бархатной блузе, красавчиком.
Брат Константин Петрович приходил к нему часто навеселе, лез обниматься и жаловался на молодую жену, с которой никак не находил общего языка. Приходила и Анна Алексеевна и слушала рассказы старой няньки Ефремовны о детских годах своего мужа и Федора Петровича.
— Костенька маленький чистая ступа был! — говорила нянька. — Головища у него была пребольшущая, все его перетягивала… А туда же, за Федичкой норовил разные штуки показывать. Тот, бывало, стройненький, легонький, как перышко, кувыркнется и станет на ножки, как струночка. А Костенька тоже за ним — кувырк! И головизной, как свайкой, об пол хлоп!..
Анна Алексеевна грустно кивала головой и шла смотреть, как работает Федор Петрович, красивый, веселый. Бывало, поговорит она о том, о сем, а потом вздохнет испросит с французским прононсом, немного в нос:
— Отчего ты не женился на мне, Теодор? Я бы тебя очень любила…
— Да оттого, должно быть, что прежде тебя увидел другую Аннету, влюбился и женился на ней, — шутливо же отвечал ей Федор.
Обе Анны ждали детей. Анна Алексеевна Толстая на всякий случай приготовила два приданых — для мальчика и для девочки. Она говорила жене Федора:
— Вот, Аннет, если рожу мальчика, то девочкино приданое ты возьмешь, а если девочку, а ты мальчика, то наоборот…
У Федора с Анной родилась девочка, вспоминавшая потом, какими роскошными были кружева на подаренных богатой Анной Алексеевной пеленках и распашонках. Тетки Толстые даже отпороли их и пришили себе к парадным манишкам…
‘Сим свидетельствую, что в Санктпетербургской Симеоновской церкви в метрических книгах за N 178 значится, что Его Сиятельства Графа Константина Петровича Толстого сын граф Алексей родился и молитвован тысяча восемьсот семнадцатого года августа двадцать четвертого числа, а крещен сентября пятнадцатого числа. При крещении восприемниками были: Действительный Тайный Советник Граф Алексей Кириллович Разумовский и супруга Генерал-Лейтенанта Графа Апраксина, Графиня Елизавета Кирилловна Апраксина…’
Так было засвидетельствовано рождение Алексея Константиновича Толстого, но никто не засвидетельствовал, что произошло вскоре между Анной Алексеевной и Константином Петровичем Толстым, отчего она взяла шестинедельного сына и уехала в одно из своих имений.
Княгиня Софья Алексеевна Львова, младшая сестра Анны Алексеевны, вспоминала:
— Не сошлись характерами! Толстой был, кажется, прекрасный человек, но попивал. Она его не любила, ее выдали за него. Надо сказать правду, что не всякий мог и ужиться с Аннет, у нее было столько причуд…
Толстые никогда не обвиняли ее в этом разрыве, а Федор Петрович даже говаривал:
— Брат Константин никогда не должен был жениться на Анне Алексеевне — она слишком была умна для него… Тут ладу и ожидать было трудно.
Анна Алексеевна после разрыва перестала видеться с Толстыми, но поздравления по торжественным дням посылала.
Глава первая
ВОСПИТАТЕЛЬ
Говорят, что больше всего знаний о мире человек получает в первые несколько лет своей жизни, что именно тогда складывается его характер и склонности. Если это так, то именно первым младенческим шагам и первому лепету и надо отводить львиную долю в биографиях замечательных людей. Но, к сожалению, отобразить процесс, совершающийся в душе маленького человечка, бессильна даже наука. Это скорее под силу писателю, обладающему громадным воображением и способностью к перевоплощению. Однако писатели предпочитают иметь дело с характерами уже сложившимися, боясь, очевидно, что перевоплощение может зайти слишком далеко…
Не изменяя общему правилу, сделаем лишь беглый очерк младенческих лет Алексея Толстого. В начале октября 1817 года Анна Алексеевна Толстая вместе с еще несколькими ‘воспитанниками’ выехала из Петербурга в свите своего ‘благодетеля’ Алексея Кирилловича Разумовского.
Граф Разумовский любил путешествовать с комфортом. Эта привычка осталась у него с екатерининских времен, когда вельможи высылали вперед, за день пути, сотни слуг, поваров и прочей челяди, которая превращала в чертоги простые обывательские дома, обивая их шелковой материей, расставляя приличную мебель.
Мягко покачивалась на рессорах вереница дорожных карет, в одной из которых граф Алексей Толстой посапывал, пищал и пачкал пеленки (их был большой запас, тех самых, роскошных, с кружевами). Стояли пасмурные октябрьские дни, ветер срывал с деревьев желтые листы и нес их над мокрыми полями. Розовая атласная обивка кареты изгоняла тусклость, бросая приятный отсвет на лица Анны Алексеевны Толстой и Марьи Михайловны Соболевской. Дорожную скуку разгоняли рассказы их брата и сына Алексея Алексеевича Перовского.
Он, любитель всего таинственного и мистического, впоследствии знакомый Гофмана, выискивавший свидетельства волшебства у всех древних и недревних авторов, начиная с Геродота, Диодора Сицилийского, Юлия Цезаря, Плиния, Плутарха, Цицерона, заводил знакомства с ворожеями, но в своих попытках отыскать это таинственное в жизни всякий раз наталкивался на шарлатанство. Теперь он рассказывал о своем знакомстве со знаменитой гадалкой Ленорман.
Похожий на сестру, кудрявый Алексей Алексеевич повертел пальцем перед носом бессмысленно таращившего глазенки графа Толстого, о судьбе которого женщины недавно справлялись у одной петербургской гадалки, оказавшейся женщиной весьма наслышанной о перипетиях жизни Толстых и Перовских.
— Поверьте, maman, и ты, Annette, она знала загодя о вашем приезде к ней… И потом, что мудреного, если, часто гадая, что-нибудь и отгадаешь? Я в бытность мою в Париже имел честь лично познакомиться с госпожою Le Normand. Вы знаете, она предсказала судьбу первой супруге Наполеона, императрице Иозефине… В одно утро на площади Лудовика. XV я взял фиакр и приказал ему ехать к Le Normand. Ее знают все извозчики в Париже. Встречает меня горничная, провожает в гостиную, просит подождать. Подхожу к окну и вижу — горничная уж на улице, прилежно выспрашивает обо мне кучера. Наконец отворилась стеклянная дверь, и меня впустили храм Пифии, которая присела передо мною новейшим манером. Я увидел женщину лет за сорок, дородную, с большими черными глазами. На столе у нее лежали всякие математические инструменты, меж ними чучелы крокодила и змеи. В углу — скелет, завешенный черным флером… Прошу гадалку открыть мне будущую судьбу, а она отвечает вопросом: на каких картах хочу, чтоб она загадала, на больших или на маленьких. ‘Какая между ними разница?’ — спросил я. Отвечает: ‘Гадание на маленьких картах стоит пять франков, а на больших десять’. Я сказал, чтоб гадала на больших. Она помешала их, пошептала над ними, так же как и у нас в России это делается, и потом разложила их на столе… Многое она наговорила, да только ничего из сказанного со мной до сей поры не сбылось…
— Так что ж, она обманщица? — спросила Марья Михайловна.
— Обыкновенная шарлатанка, — подтвердил Алексей Алексеевич. — Но это еще ничего не доказывает. История знает примеры великих предсказаний. Дельфийский оракул, скажем… Но тогда не знали так называемых esprits forts {Крепкие умы (франц.)} Тогда славнейшие мудрецы боялись отвергать то, чего не понимали, а теперь даже дети никому и ничему не верят, никого и ничего не боятся…
— Ну и дай бог, чтоб мой Алешенька ничего не боялся, — сказала Анна Алексеевна, всегда мыслившая приземленно и посмеивавшаяся над увлечениями брата.
— Бедные дети только принимают на себя вид крепких умов, между тем как у них совсем иное на душе.
— А ты почем знаешь?
— Сам был ребенком… Но виноваты не дети, а их родители и воспитатели, которые не умеют ни укрощать их самолюбия, ни давать правильное направление неопытному и пылкому их уму.
Алексей Алексеевич, повинуясь своей склонности к отвлеченным рассуждениям и раздвоению в мыслях, принялся говорить о свойствах человеческого ума, о родах его, как-то: здравом смысле, проницательности, понятливости, глубокомыслии, дальновидности, ясности, сметливости (le tacte), остроумии, остроте (der Scharfsinn), гостином уме (espri de societe). Разнородно ученый, он легко переходил с одного языка на другой, но вскоре наскучил женщинам, которые с преувеличенным вниманием наклонились к младенцу, морщившему лобик и готовому закатиться в крике.
— Алешенька, Алеханчик, — прервав себя, растроганно забормотал Алексей Алексеевич. — Бедное дитя, я сам буду заниматься твоим воспитанием…
Поскольку Алексей Перовский не изменил данному им слову и занимался воспитанием нашего героя на протяжении последующих двадцати лет, познакомимся с ним поближе хотя бы ради того, чтобы предположить, в каком направлении могут развиваться задатки, заложенные в Алексее Толстом его природой.
Но сперва старшие ‘воспитанники’ проводили своего ‘благодетеля’ до Горенок, где он и остался, потому что дворец в Почепе все еще приводился в порядок. От Москвы до Горенок всего девятнадцать верст. Дорога шла через шереметевскую вотчину Кусково, чуть в стороне оставалось Перово, давшее фамилию ‘воспитанникам’. Горенки было место, графом Разумовским обжитое, здесь он занимался селекцией, выводил новые виды растений, одна ботаническая коллекция в этом имении оценивалась в полмиллиона рублей. Заведовал тут всем знаменитый ботаник Фишер, позже директор Государственного Ботанического сада. Алексей Перовский прошелся еще раз по оранжереям и парку, припоминая о своих занятиях ботаникой в угоду ‘благодетелю’.
Алексея Алексеевича влекла литература, но ему все было недосуг проявить себя в ней основательно. После ссоры с ‘благодетелем’ и ухода Николая он оставался старшим среди ‘воспитанников’ и был под не слишком ласковой, но бдительной опекой. Разумовский определил его к себе в Московский университет, а через два года, в девятнадцать лет, Перовский уже получил степень доктора философии и словесных наук и, по положению, прочел три пробные лекции на трех языках. На русском — ‘О растениях, которые бы полезно было размножить в России’, на немецком — ‘Как различаются животные от растений и какое их отношение к минералам’ и на французском — ‘О цели и пользе Линнеевой системы растений’. Благодетель был доволен, и все три лекции вышли книжкой в следующем, 1808 году.
Меньше удовольствия доставляли графу меланхолическая мечтательность и попытки Алексея Перовского приобщиться к поэзии. Трагический надрыв в юношеских стихах, написанных в подражание Карамзину, вызывал у графа недоумение и подозрение, что воспитанник не совсем счастлив, несмотря на сыпавшиеся на него милости.
Впрочем, ‘благодетель’ тоже не чурался словесности, а мрачное настроение воспитанника в стихах скорее объяснялось романтической модой. Граф поспешил пристроить Алексея Перовского на службу в Сенат, но жизнь в Петербурге была новоиспеченному коллежскому асессору не по душе, угнетала и опека благодетеля, ставшего вскоре министром просвещения.
Москва, студенческие годы вспоминались приятно, и Алексей Перовский обратился к московскому попечителю Голенищеву-Кутузову с просьбой устроить его экзекутором в одно из сенатских учреждений древней столицы.
Павел Иванович Голенищев-Кутузов был ставленником нового министра и тотчас доложил тому о своей услуге. Они с Разумовским были в одной масонской ложе. Искательный и ловкий, московский попечитель писал министру доносы на профессоров и на Карамзина, о чем остряк Воейков выразился так:
Вот Кутузов: он зубами
Бюст грызет Карамзина…
Пена с уст валит клубами,
Кровью грудь обагрена.
Но напрасно мрамор гложет,
Тратя время только в том:
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером.
Граф Разумовский был недоволен решением сына, но снабдил его рекомендательным письмом к ‘великому мудрецу’ московской масонской ложи Поздееву, который в романе ‘Война и мир’ выведен под именем масона Баздеева, наставлявшего Пьера Безухова. Ни Голенищев-Кутузов, ни Поздеев (который в жизни был совсем не идеалистом, а грубоватым интриганом, обскурантом и жестоким крепостником) не понравились Алексею Перовскому. Но тот все же добивался вступления в масонскую ложу.
Дореволюционный историк А. И. Кирпичников писал, что ‘по оптимизму, свойственному молодости, он, очевидно, склонен был думать, что масонство скрывает в себе самую настоящую правду и что господа вроде Кутузова имеют свою идеальную сторону, только показывают ее не в обыденной жизни, а там, в тайных собраниях братской ложи’.
Но, видно, Разумовский знал своего сына, его искренность и прямоту, и велел не принимать его в масоны. Поздеев же доносил Разумовскому как старшему в масонской иерархии о времяпрепровождении ‘воспитанника’, о его дружбе с графом Мамоновым…
Но более интересны дружеские узы, связывавшие Перовского с молодым поэтом князем Петром Вяземским, с Василием Жуковским, с Карамзиным.
Вместе с ними он подписал заявление об основании при Московском университете Общества любителей российской словесности, из которого выбыл лишь в 1819 году ‘за неявку и неизвещение о себе’.
Он продолжал писать грустные стихи, но в жизни был весьма резв и остроумен, склонен к проказам.
Однако время забав и сентиментальных стихов кончилось в тот самый день, когда ‘благодетель’ решил, что Алексею Перовскому должно все-таки послужить государю и не иначе как в Петербурге. Отъезд в Петербург ознаменовался шампанским, распитым с друзьями, и напутственным посланием князя Вяземского:
Прости, проказник милый!
Ты едешь, добрый путь!
Твой гений златокрылый
Тебе попутчик будь…
Не замышляй идиллий,
Мой нежный пастушок:
Ни Геснер, ни Виргилий
Теперь тебе не впрок.
Какие уж идиллии могли прийти в бедную кудрявую голову, забитую входящими и исходящими нумерами, которые надлежало читать секретарю министра финансов от департамента внешней торговли.
Он был не прочь служить, заниматься делом. Но служба службе рознь. Сверстники его, одетые в гвардейские мундиры, как казалось ему, вели жизнь более осмысленную и полезную. Военная гроза лишь поутихла, но снова тучи клубились над горизонтом России. Как славно было бы со шпагою в руке в пороховом дыму отстаивать честь родины!
Перовский явился к ‘благодетелю’ испросить его благословения. Боже, что с тем сталось! Сухое лицо графа, прорезанное глубокими морщинами у рта, вдруг потемнело, длинные пальцы впились в ручки кресел.
— Так-то вы платите мне за мою заботу о вас! В угоду порыву слепого честолюбия вы хотите пуститься в глупую авантюру! Вы неблагодарны, бесчувственны! Все ваше прежнее послушание — сплошное лицемерие, подсказанное желанием получить от меня имение… Что ж, попробуйте, но в таком случае не попадайтесь мне на глаза и не рассчитывайте на вашу мать!
Все это было высказано на превосходном французском языке, но звучало не менее презрительно и оскорбительно, чем русская брань. Комок встал в горле Перовского, и он вышел потрясенный. Как несправедливы упреки отца! Его сыновняя почтительность, уважение и любовь были искренни, он всегда старался выполнять все, что предписывали ему долг и честь. Пойти снова объясняться к ‘благодетелю’ он не решился, а написал ему длинное письмо.
‘Неужели изъявлением желания переменить род службы заслужил я от вас столь несправедливую и для меня уничтожительную угрозу, что вы меня выкинете из дому и лишите навсегда помощи, которую я мог ожидать? Можете ли вы думать, граф, что сердце мое столь низко, чувства столь подлы, что я решусь оставить свое намерение не от опасения потерять вашу любовь, а от боязни лишиться имения? Никогда слова сии не изгладятся из моей мысли…
Я думаю, что, вступая в военную службу в то время, когда отечество может иметь во мне нужду, я исполняю долг верного сына оного, долг тем не менее священный, что он некоторым кажется смешным и презрительным…
Я не прошу у вас ни денег, ни какой-нибудь другой помощи, пускай нужда и нищета меня настигнут, я буду уметь их переносить, одно лишение вашего благословения может меня погубить безвозвратно’.
В армию он все же попал, но только после братьев Василия и Льва, тоже кончивших университет и ставших колонновожатыми, а по-современному, войсковыми штабными работниками. Родители имели на него особые виды, что явствует хотя бы из письма Василия матери, просившего за Алексея: ‘Не сердитесь за это на него, теперь всякому не грех служить’.
Еще бы! Надвигалось на Россию многоязычное наполеоновское войско, и дома не могли усидеть даже безусые юноши. Став штаб-ротмистром 3-го Украинского казачьего полка, Алексей побывал во многих ‘авангардных и арьергардных делах’, ходил с полком в глубокий французский тыл, партизанил и присоединился к регулярной армии лишь после изгнания Наполеона из России.
Брату Василию Алексеевичу повезло меньше. Тот был ранен под Бородином, а при отступлении к Москве взят в плен французами, беседовал в горящей Москве с Мюратом и Даву, шел в колонне пленных до Парижа, хороня павших товарищей…
Алексей Перовский в конце войны был при главном штабе, участвовал в сражениях при Кульме, под Дрезденом, состоял старшим адъютантом русского генерал-губернатора в Саксонии князя Репнина, зятя А. К. Разумовского, и вернулся на родину лишь в самый канун свадьбы своей сестры Анны Алексеевны.
В Петербурге ‘благодетель’ определил его чиновником особых поручений департамента духовных дел иностранных вероисповеданий. При столь сложном названии должности обязанностей она требовала от него минимальных, а скорее всего никаких, потому что в Петербурге Перовский занимался продажей дворца графа Разумовского, строительством нового дома. Теперь же он и вовсе отлучился надолго, собираясь удалиться в свое имение Погорельцы и заняться писанием книг, для которых уже были заготовлены впрок названия и сюжеты. Он даже придумал себе псевдоним — Антоний Погорельский. А для будущего героя вполне подходила фамилия Блистовский. — Анна Алексеевна со своим Алешей поселилась поблизости, в своем имении Блистова.
А десять лет спустя в ‘Московских Ведомостях’ N 93 за 1827 год можно было прочесть объявление:
‘Императорского Воспитательного Дома от С. -Петербургского Опекунского совета сим объявляется, что в оном продается с аукционного публичного торга заложенное и просроченное недвижимое имение Коллежской Советницы, Графини Анны Алексеевны Толстой, состоящее Черниговской губернии, Кролевецкого повета в селе Блистове, 302 мужеска пола души…’
За этой обычной приметой дворянского быта чудится жизнь не по средствам, чрезмерные траты на туалеты, плут управляющий, который водит вокруг пальца молодую неопытную барыню…
У Толстого осталось смутное воспоминание о Блистове, о песчаном овраге, пруде и ручье Серебрянке, о кормилице, которую он обожал, о сказках, которые она рассказывала. Хотя не сохранилось даже имени ее, быть может, благодаря ей Алексей Толстой написал в шесть лет свои первые стихи не по-французски, а по-русски.
Но было это уже не в Блистове, откуда Анна Алексеевна вскоре уехала. Она больше живала в Погорельцах, где трудился над своими первыми книгами Антоний Погорельский, лишь изредка наезжавший в Петербург для участия в заседаниях Вольного общества любителей российской словесности. В 1820 году он напечатал в столице перевод оды Горация в ‘Сыне отечества’ и созвал на вечер знакомых, среди которых были Федор Глинка, Николай и Александр Бестужевы, Кюхельбекер.
‘Двойник, или Мои вечера в Малороссии’ — так называлось первое произведение, с которым Алексей Перовский связывал свои честолюбивые мечты. Оно начиналось так:
‘В северной Малороссии — в той части, которую по произволу назвать можно и лесною, и песчаною, потому что названия эти ей равно приличны — находится село П ***. Среди оного, на постепенно возвышающемся холме, расположен большой сад в английском вкусе, к которому с северной стороны примыкает пространный двор, обнесенный каменного оградою, на дворе помещичий дом с принадлежащими к нему строениями. Из одних окошек дома виден сад, из других видна улица, а по ту сторону улицы зеленеются конопляники, составляющие главный доход жителей тамошнего края. Холм окружен крестьянскими избами, выстроенными в порядке и украшенными (на редкость в той стране) каменными трубами. На некотором расстоянии от села густой сосновый лес со всех сторон закрывает виды вдаль…’
Это село П*** и есть Погорельцы. Сюда же следовало бы добавить розы и великолепную библиотеку, насчитывавшую шесть тысяч томов, среди которых были даже старинные рукописные книги.
Окна библиотеки и кабинета, выходившие на северо-восток, открывали Алексею Перовскому вид на пруд и стену могучего леса, но на юге, до речки Лубны и дальше, взгляду было свободнее, и частые хутора казались зелеными островками в желтом море степи.
Тогда, тогда еще у Алексея Толстого начал складываться образ Украины с ее шумной и героической историей. Он будет чувствовать себя легко только там. И тосковать, уезжая…