Издательство Русской Христианской гуманитарной академии, Санкт-Петербург 2005
Г. И. ЧУЛКОВ
Дант и Пушкин*
* Речь, произнесенная на торжественном заседании Института Итальянской культуры. Всероссийского союза писателей, Общества любителей российской словесности и Академии духовной культуры 14 сентября 1921 года (ОР РГБ. Ф. 371. Карт. 1. Д. 7, с. 1-6). Текст (6 листов) представляет собой машинопись, напечатанную по старой орфографии с рукописными поправкам’ автора. На листах пятна. Заголовок вписан черными чернилами. Поправки автора касаются знаков препинания и вписывания текста на итальянском языке. Текст публикуется с учетом современной орфографии и пунктуации.
Сближение таких имен, как Пушкин и Дант, быть может, покажется случайным и необоснованным, но я решаюсь все-таки на торжестве, посвященном памяти великого итальянского поэта, связать эти два имени, ибо верно, что судьба этих двух гениев созвучна в одной из их жизненных тем. Такие разноликие, такие непохожие друг на друга, они, однако, встречаются на одно мгновение, и тогда пять столетий их разделяющие не кажутся ничтожной преградой.
Я сближаю эти два имени не потому, что нашел какую-нибудь историко-литературную параллель и их творчестве. Такая параллель едва ли возможна, а то малое, что мы знаем об отношении Пушкина к Данту, общеизвестно. Мы все знаем, что в библиотеке Пушкина было несколько изданий ‘Божественной комедии’ на французском языке, а также и в подлиннике, мы все знаем, что в знаменательный биографически 1829-й год, когда Пушкин, взволнованный и тревожный, бежал на Кавказ и самовольно присоединился к действующей армии и там искал опасности — то среди больных чумою, то в огне перестрелки, — что даже там, на Кавказе, Пушкин не расставался с книгою итальянского поэта1:
Зорю бьют … Из рук моих
Ветхий Данте выпадает,
На устах начатый стих
Недочитанный затих…
И, конечно, не мрачно-шутливое ‘подражании Данту’ — ‘И дале мы пошли — и страх объял меня’… — конечно, не эти терцины позволяют нам сблизить имена поэтов. Скорее другие терцины — ‘В начале жизни помню школу я’… — звучат для нас по-дантовски, несмотря на тему, вовсе не встречающуюся в ‘Божественной комедии’. И вопреки мнению некоторых комментаторов Пушкина, в этих загадочных терцинах есть нечто напоминающее интонацию и голос итальянского гения. Сама тема этого поэтического отрывка поставлена так, что невольно подчиняешься ее символике, во многом подобной символике Данта, как чему-то давно знакомому. Таинственная ‘величавая жена’ в терцинах Пушкина напоминает чем-то божественную воительницу Данта2.
Ее чела я помню покрывало,
И очи светлые, как небеса,
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров.
Внешнее различие положений не исключает вовсе какого-то внутреннего созвучия в образах-символах обоих поэтов. Даже Дантевская тема об ‘измене’ поэта его Прекрасной Даме находит у Пушкина отражение, правда, лишь косвенное.
Но я прекрасно сознаю, что всего этого вовсе недостаточно, чтобы настаивать на конгениальности Пушкина и Данта. Сближение этих имен возможно в ином плане.
И Дант, и Пушкин были национальными поэтами в особенном, исключительном значении этого выражения, определяющем собою целый мир идей и культурных ценностей. Дант был выразителем великой итальянской культуры. Он был сам — Великая Италия. Он был воистину символом Италии. Так и Пушкин. По крылатому слову Аполлона Григорьева, ‘Пушкин— наше все’, Пушкин— это Великая Россия. Ее не было бы вовсе, если бы не было Пушкина, ибо все ценное, бывшее до него, засияло новым светом лишь в лучах его венца. И все, что было после него, получило в нем свое начало. Не было бы ‘Войны и мира’, если бы не было ‘Капитанской дочки’, не было бы Достоевского, если бы не было ‘Пира во время чумы’, ‘Египетских ночей’, ‘Пиковой дамы’. И корень символики — живой язык — создан был Пушкиным для России, как Дантом для Италии. Мне кажется, что это исключительное национальное значение, присущее обоим поэтам, позволяет с достаточным основанием сблизить эти два имени. И подобно тому, как православные люди, следуя великой мистической традиции Церкви, утверждают, что имя Божие есть уже Бог, и мы в сравнительно низшем плане бытия, можем сказать, что имена Пушкина и Данта суть уже символы, т. е. живые реальности, великие ветви того священного древа, которое мы называет всемирною культурою. А символика воистину божественна в существе своем.
Но не только эта правда сближает двух гениев. Их сближает также таинственная судьба. В событиях их жизни есть удивительное совпадение, предопределенное внутренним отношением поэтов к одному из начал культуры или, точнее, к одной из форм культурной жизни. Я имею в виду государственное начало. И оба они были патриотами в том высоком смысле, что оба чувствовали свое предназначение, как служение родине, уверенные, что их труд провиденциален, что их миссия совпадает с миссией народа, коего они являются представителями и выразителями. И Дант, и Пушкин твердо верили, что они пришли в мир неслучайно. На то было Божье изволение. Дантом руководило Божественное начало — вечная Любовь —3
L’Amor che muove il sole с l’altre stelle…
И не случайно Пушкин зачеркнул в своем ‘Памятнике’ строчку ‘Призванью своему, о Муза, будь послушна’ и заменил ее другою4:
Веленью Божию, о Муза, будь послушна …
Так Пушкин торжественно и окончательно признал, что долг поэта — смиренное послушание Божественной воле. Он лишь исполнитель предначертанного свыше.
Ровно за десять лет до написания ‘Памятника’ поэт уже сознал свою миссию, покорный таинственному голосу5:
И Бога глас ко мне воззвал:
‘Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей’…
Пророческое и мессианское дело поэта совпадает с делом национальным, — и если поэт служит в конце концов началу всемирному, то служение это осуществляется не помимо нации, а чрез нее и вместе с нею.
И Дант, руководствуясь своим религиозным сознанием, стремился служить нации в надежде на возможную гармонию между ним, поэтом, и государством. Мы знаем страшные последствия этих надежд и планов.
Разве не разительно сходство в судьбе обоих поэтов? Разве они оба не стремились послужить национальной идее, полагая, что она находит свое воплощение в современной государственности?
Надо представить себе Флоренцию на грани тринадцатого века, эту подчас психологически мало понятную для нас войну гвельфов и гибеллинов, запутанные отношения Бонифация VIII и Карла Валуа к делам Тосканской республики, разделение всей Флорентийской общины на привилегированных и лишенных прав, весь этот сумасшедший маскарад, где за многообразием личин скрывался все тот же единый Левиафан, который требовал все новых и новых жертв, пожирая с равною жадностью флорентийских граждан — сегодня знатных сеньоров, завтра купцов, а потом опять сеньоров или городских бедняков. И вот в эти дни жестокого неистовства Левиафана жил поэт. И вот он, обладатель таинственного знания о прекрасной Беатриче, расточает свои духовные силы на служение государству. И как расточает! Вот он участвует в отряде всадников-добровольцев в битве при Арно и в награду за храбрость получает рыцарские шпоры, спустя три — четыре года Дант, аристократ по происхождению, после поражения гвельфской аристократии, присоединяется к господствующей народной партии и даже записывается в цех докторов и аптекарей, наконец, Дант исполняет дипломатическую миссию в Сан-Джеминиано, а когда вся Флоренция разделилась на партии черных и белых, Дант спешит примкнуть к белым, и мы даже видим его приором республики, и в то время, когда белые сближаются с гибеллинами, а Бонифаций VIII держит сторону черных, Дант опять берет на себя — по преданию — опасную дипломатическую миссию… Ему даже приписывают горделивые слова: Se io vo, chi rimane? Se io rimango, chi va?’ — Разве нет в этой страстной политической деятельности поэта загадки? Почему бы. Казалось, не бежать ему подальше от этих опасных бурь? Ведь нельзя же в самом деле объяснить участие поэта в государственной жизни лишь внешними обстоятельствами. Он, автор трактата — ‘О монархии’, апологет всемирной империи, так самоотверженно и страстно служит своей маленькой республике, как будто ее участь предопределяет весь дальнейший путь мировой истории.
А наш Пушкин? Пушкин’ друг декабристов и вольнодумец, разве он впоследствии не с совершенной искренностью старается ‘примириться с правительством’ и послужить русской государственности. Да, он верный слуга Российской Империи. Он добровольно несет свой дар, необходимый царю, как яд ‘Анчара’, и погибает так же, как тот верный своему владыке раб6:
Принес и ослабел, и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
Пусть историческая обстановка здесь совсем другая, чем там, во Флоренции четырнадцатого века, но смысл события остается тот же. И Дант, и Пушкин чувствовали себя граждански обязанными служить национальной власти прежде всего. И оба поплатились за это — один жестоким пленом, другой — изгнанием. Должно быть, поэт и Левиафан — несовместимы, как гений и злодейство.
Разве не трагична в существе своем судьба Данта так же, как и судьба Пушкина? Они, выразители своей национальной культуры, отвергнуты были тою властью, которая мнила себя национальною.
Но вот умирает Дант в Равенне. Гвидо Пеленто венчает чело вечного скитальца — и могила поэта — Dantes poelae sepulcrum — приобретает необычайное значение. ‘Крепко лишь то, что строится на крови’. Подвиг поэта был освящен его кровью.
И жизненное дело Пушкина нашло свой предел — в жертве. Национальный поэт, убитый при двусмысленном попустительстве власти, — в этом быть может, больше мрачного коварства, чем в декретах Флорентийской синьории, осудившей патриота и поэта на изгнание. Но власти почти всегда не ведают, что творят. Убивая поэтов, власти безмерно возвышают их жизненный подвиг: от национального они возносят его до всемирного. Личность поэта неотделима от его поэзии.
Поэт в изгнании, поэт на эшафоте — разве это событие не является уже само по себе какою-то странною и вещею песнею, которую поет безумная история? Прошло шесть веков. Память о правителях Тосканской республики предана забвению, а имя Данта стало знаменем всемирности, универсальности. История нас учит: будь национальным до конца и ты станешь всемирным. И горе тебе. Если ты будешь надеяться на всемирное, утратив свое национальное. В храм всемирного братства не приходи с пустыми руками… Неси туда сокровища, которые сохранили для тебя и мира твои предки.
Пушкин понимал это и снято хранил память и заветы национальной истории. Он не с пустыми руками пришел в мир. Его лицо отмечено ‘необщим’ выражением. Но почему же Пушкин, чей гений так значителен и прекрасен, до сих пор как будто запечатлен {В оригинале описка: запечатан.} для западного мира? И в то время как Дант владычествует над сердцами и душами всех стран, Пушкин как будто не полноправный гость на западноевропейском пиршестве. Я полагаю, что не поэт в этом повинен. Будучи русским, он был прежде всего, однако, человеком и европейцем. Его темы всемирны. Его идеи универсальны. И если его поэзия еще не разгадана до конца западноевропейским миром, в этом повинен не он, а мы. Италия искупила свой грех перед Данте. Она, когда-то оскорбившая своего поэта, потом подняла высоко его славу и возвестила о нем миру, защищая свое национальное знамя мечом. А мы?… Мы до сих пор были недостойны нашего национального поэта. Мы выронили наш меч и щит, и малодушно и слепо ждем своей судьбы. Но пока драгоценный залог нашего возрождения, благоуханная поэзия Пушкина, еще не утрачен нами, мы смеем надеяться, что исход духовной борьбы светлого и темного начала внутри нации совпадет с торжеством добра над злом.
Сентябрь 1921.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Чулков Г. И. Дант и Пушкин / публикация, вступительная статья, комментарии М. В. Михаловой // Archivio russo-italiano IV / a cura di D. Rizzi e A. Shishkin. Salerno, 2005. P. 325-330.
1‘Зорю бьют … Из рук моих // Ветхий Данте выпадает…’ — А. С. Пушкин, ‘Зорю бьют … Из рук моих…’ (1829).
2‘Ее чела я помню покрывало……Понятный смысл правдивых разговоров’ — А. С. Пушкин, ‘В начале жизни школу помню я …’ (1830).
3‘L‘Amor che muove il sole e l’altre stelle…’ — ‘Любовь, что движет солнце и светила’ (Данте, ‘Божественная комедия’, ‘Рай’, XXXIII, ст. 145, пер. М. Л. Лозинского)
4‘Веленью Божию, о Муза, будь послушна…’ — А. С. Пушкин, ‘Я памятник себе воздвиг нерукотворный…’ (1836).
5‘И Бога глас ко мне воззвал: Восстань, пророк, и виждь, и внемли/ Исполнись волею Моей…’ — А. С. Пушкин, ‘Пророк’ (1826).
6 ‘Принес — и ослабел и лег // Под сводом шалаша на лыки, // И умер бедный раб у ног // Непобедимого владыки…’ — А. С. Пушкин, ‘Анчар’ (1828).