Что я об этом думаю, Аверченко Аркадий Тимофеевич, Год: 1917

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Аверченко А.Т. Собрание сочинений: В 13 т.
Т. 10. В дни Содома и Гоморры
М.: Изд-во ‘Дмитрий Сечин’, 2017.

ЧТО Я ОБ ЭТОМ ДУМАЮ

I

Сегодня, перебирая бумаги на письменном столе, я нашел совсем свежую, еще не успевшую пожелтеть по краям бумажку, на которой было изображено печатно и от руки следующее:

Являться с повесткой.

ПОВЕСТКА.

Аркадию Тимофееву Аверченко. Жител. Петроград, ул. Гоголя д. Ne 9. Судебный следователь 1 уч. Челябинского уезда вызывает в камеру свою, находящуюся в г. Челябинске, Азиатская ул., д. Стегалова, на 28 число февраля 1917 года к 12 час. утра в качестве обвин. по делу по обвин. Вас по 1535 ст. уложен, о наказан. для примирительного разбирательства.

И.д. Судебного Следов. Серов.

И тут я только впервые ясно почувствовал, что именно такое совершилось….
Вот вам совсем свежая бумажка, которая берет меня за шиворот и тащит в Челябинск на Азиатскую улицу по капризу — кого? Какого-то челябинского исправника, о котором я на страницах ‘Нового Сатирикона’ не совсем почтительно отозвался.
И я должен был бы, обязан был бы бросить все свои дела и скакать, сломя голову, в далекую Сибирь только потому, что какой-то совершенно неизвестный мне ‘царский слуга’ — может быть, полуграмотный, может быть, пьяница и неумный — обиделся на меня и решил задать столичному журналисту перцу.
Вот эта бумажка передо мной. Пожалуйте, господин Аверченко, на сибирский экспресс и скачите в город Челябинск, Азиатская улица, дом Стегалова.
Хорош я был бы, действительно, если бы потащился на Азиатскую улицу, дом Стегалова.
Бумажка совсем свежая, а что она сейчас такое? Где теперь ‘по указу Его Величества’? Где теперь этот строгий исправник? Где ты, голубчик? Болтаешься ли ты, замерзший, задеревеневший совсем, с выкатившимися глазами, на каком-нибудь челябинском дереве иждивением и хлопотами скорых на руку челябинцев, или пощадили они тебя, давши легкого раза в спину, и пошел ты по кипящим народом улицам, вздев в розетку красную петлицу, снисходительно прикладывая дрожащую руку к козырьку при первых же звуках бодрой революционной ‘Марсельезы’.
И, может быть, попадет тебе в руки этот номер журнала, а ты прочтешь все о тебе написанное и покрутишь скорбно толстой, красной, в складках шеей: ‘Эх, жаль, ушел ты, Аверченко, из моих рук. Уж показал бы я тебе, голубчику, как на исправников гадости взводить! Лучины бы я из тебя нащипал, из Аверченко!’
Господа читатели! Да ведь что же это такое, а? Ведь совсем еще свежая бумажка, а я республиканец, и мне начихать на всех исправников настоящего, прошедшего и будущего!.. Да что исправников! Губернаторов громко и смело посылаю ко всем чертям! Ур-ра! Я, можно сказать, такой человек, что я и царя нашего Николая Александровича Романова, всероссийского самодержца, презираю и считаю его форменным ничтожеством.
Смотрите, в какое я неожиданное оживление пришел, и почему бы, кажется? Повесточку, еще совсем свежую, не тронутую тленом и червями, на письменном столе раскопал. И возрадовался дух мой, и заскакал я, аки козел на зеленой лужайке.
Странно: и войска я видел, идущие с красными знаменами к Государственной Думе, и студентами-милиционерами вместо полиции на перекрестках любовался, и статьи, обличающие бывшую царицу как предательницу русского народа, читал, а все это как-то скользило по моей поверхности, не задевая сознания, не задевая того, что плотно и убористо во мне слежалось в одну монолитную массу за 36 лет моей жизни.
И вдруг — на пустяке, на бумажке величиной в ладонь — доспел, дозрел я. И тут же раз навсегда почувствовал и ахнул:
Господи, Боже мой! Да ведь свободен я! В какое же время я живу, Господи сил!
И раскрылись какие-то двери, и хлынул веселый розовый поток, затопивший сознание до краев:
— Я — полномочный русский гражданин, равный среди равных, сын нашей Великой России! Что, Николай Александрович! Не угодно ли принять вам сей финик?

II

Странное дело: я не знаю почему, но чаще, чем нужно, мои мысли обращаются к бывшему царю.
Я о нем много думаю, часто он снится мне по ночам, а ведь лично мы не были знакомы. Не были знакомы домами, как говорится.
И вы знаете, что меня больше всего пугает и что задним числом щемит мое сердце?
Вот. Мне как-то задним числом страшно, что Николай Александрович, сидя на троне, был — не настоящим императором всея Руси, а самым обыкновенным человеком, вот таким, как мы с вами, как прохожий, который сейчас промелькнул мимо моего окна, помахивая тросточкой и постукивая скрипящими глянцевитыми галошами. Может быть, его идеал, этого самого Николая Александровича, — играть в винт по сотой, разводить в саду на даче цветочки и, приехав с дачи на службу в Петроград (он должен служить помощником столоначальника в департаменте), пойти вечером на Невский, найти там ночную фею и, пригласив ее куда-нибудь на Караванную, изменить боязливо и робко своей сварливой, властной, но увядшей уже от забот и возни с детишками жене.
Может быть, он, бывший царь этот, по характеру и всему складу своему — вот именно такой человек! Но тут мне и хочется завопить:
— Позвольте! Да в чем же дело? Как же допустили этого Николая Александровича Перетыкина (не будь у него фамилия Романов, было бы что-нибудь вроде этого), как же допустили его ходить в горностаевой мантии и давать царствующим особам и послам аудиенции?
Почему у Перетыкина горностаевая мантия, когда и ему и другим удобнее было бы, если бы на его плечах болталось демисезонное пальто, за столом красовалась кулебяка с ливером, и по воскресеньям к вечеру собиралось бы общество Флегонта Петровича Чайкина и Василь Семеныча Трепакова — его сослуживцев по департаменту!
Кто допустил такую ошибку, кто облек Перетыкина в мантию и возвел его на трон?!
Какое повальное безумие! Какое длительное безумие.
Как же он царствовал Николай Александрович Переты— кин? Какое он имел право? Ведь он не профессионал! Как мы все еще не погибли от его правления?!
Ведь это ежели взять с улицы прохожего, Флегонта Петровича Чайкина, да посадить его капитаном на броненосец, да сказать: ‘Вези нас! Правь! Действуй!’ — так ведь он, Флегонт этот, нас на такую скалу напорет, что и духу от броненосца и от нас не останется.
А ведь тут не броненосцем пахнет, которому и цена-то вся миллионов двадцать! Тут огромная, сложнейшая, разноязычная Россия, с запутанной славянской психологией, бытом и тончайшим механизмом народного хозяйства.
Флегонт, милый! Как ты попал на трон?! Нелегкая тебя занесла сюда.
И теперь мы все, как гоголевский городничий, очнувшись от этого наваждения, можем только за голову схватиться.
— И мы тоже хороши! Сосульку, тряпку принять за государственного человека!
Чтоб не быть голословным, я предложу вам проследить все его поведение, поведение этого ‘царя’ со дня отречения от престола. Разве такие цари бывают?
Ему Гучков, волнуясь и спотыкаясь (еще бы! Богиня Клио переворачивает страницу мировой истории), доказывает, что ему нужно отречься от престола, а он? Проявил ли он хоть какое-нибудь величие тирана, обронил ли он хоть одну историческую фразу? Нерон, погибая, воскликнул: ‘Какой великий артист погибает!’ Какие же слова вырвал у Николая только что произошедший мировой катаклизм?
Говорят: сидел он и поглаживал карандашом ус. А потом молча подписал отречение и сказал уже после:
— Ну и ладно. Поеду в Ливадию, буду цветочки разводить.
Какой же это царь? Это Флегонт Семеныч Перетыкин. Дали человеку долгосрочный отпуск с сохранением оклада — и прекрасно. Кивнул головой и зажил дальше.
Теперь я часто лежу ночью с открытыми глазами и все думаю, думаю:
‘Что этот человек сказал, когда был доставлен после ареста в царскосельский дворец и впервые (вы понимаете? — и впервые после лишения многолетней самодержавной над всей Россией власти) остался наедине со своей женой Александрой Федоровной. Каковы были его первые слова?
Ах, почему никто не подслушал их разговора, ведь это же исторические слова!
И совершенно не желая зубоскалить, а относясь к этому вдумчиво и пытливо, могу я предположить, что разговор этих царственных особ был такой.
…Николай, опустив голову и заложив руки за спину, медленно вошел в комнату, где его дожидалась императрица.
Увидев его, она встала, сделала два шага и остановилась. Так простояли они друг против друга с минуту, молча, даже не поздоровавшись.
— Ну-с, — молвил, наконец, государь. — Довольна? Допрыгалась.
Александра Федоровна всплеснула руками и вскричала возмущенным, срывающимся голосом:
— Ах, я?! По-твоему, значит, я виновата? Так, так… Вали уж на меня, вали. Это на тебя похоже.
— А что же — я, по-твоему, виноват?
— Нет, не ты? Сосед виноват, да? Вильгельм? Извольте видеть, какой кроткой овцой прикидывается. Тоже, царь выискался. Хм! Какой же ты царь, если не учел, не почувствовал даже настроения народа? ‘Гвардия меня обожает, войско меня любит, чуть не боготворит!’ Вот тебе и добоготворились!
— Ну, ты, матушка, уж помолчала бы лучше! Это твой Гришка все наделал… Донянчилась с ним. Тоже, святого нашли, истерички несчастные!
— Ты… ты… (пена показалась на губах разъяренной императрицы). Ты… осмеливаешься колоть мне глаза Гришкой? А ты сам разве…

——

Вот тебе и исторический разговор!
Вот тебе и помазанники Божии…
Да ведь это типичная ссора Флегонта Чайкина с супругой по поводу того, что директор департамента устроил ему, Чайкину, жестокую головомойку за легкомысленное отношение к делу.
Лежу я теперь ночью с открытыми глазами и думаю:
— Что если сбрить ему бороду, изменить форму усов да и послать его в Челябинск в качестве чиновника контрольной
палаты. Падут ли ниц челябинцы перед этим помазанником? Что будет делать этот самодержец? Да господи боже ты мой! Будет делать то, что свойственно его ординарной тривиальной чиновничьей натуре: по будним дням ходить на занятия, по воскресеньям составлять пульку с Флегон— том Ивановичем и Василием Петровичем, а жена в это время за чайным столом, сидя с Макридой Афанасьевной, долго и горячо будут обсуждать достоинства и недостатки соборного дьякона Среброгласова.
Сынок Алеша подойдет к столу и скажет:
— Мамаша, можно взять сардиночку?
— Нельзя. Подожди, когда гости начнут коробку. А то ряд испортишь…

* * *

Около двух десятков лет правила нами, умными свободными людьми, эта мещанская скучная чета…
Кто допустил?
И все молчали, терпели и даже распевали иногда во все горло ‘Боже, царя храни’.
Кто допустил это безобразие и всероссийскую насмешку над нами?
Кто допустил?
Ай-я-яй.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Новый Сатирикон. 1917. No 14.
Ну и ладно. Поеду в Ливадию, буду цветочки разводить. — Снова — дань молве. В предисловии к книге ‘Отречение Николая II: Воспоминания очевидцев, документы’ (1927) Михаил Кольцов, журналист с, мягко говоря, предвзятой точкой зрения, вынужден был признать: ‘О конце Романовской династии у нас в широких массах господствуют не совсем верные представления. …что мертвецки пьяный царь подмахнул акт об отречении, как сонный кутила — назойливый ресторанный счет. Что отрекшийся царь после своего исторического шага чуть ли не ковырял в носу и тупо бормотал: поеду в Ливадию сажать цветочки’ и т.д.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека