Черный барин, Брешко-Брешковский Николай Николаевич, Год: 1911

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Николай Брешко-Брешковский

Черный барин

1

С холодной и тихой злобой, — она долго накапливалась, — Мария Никитична в сотый раз, да что в сотый — конца краю не было! — спросила жильца:
— Когда же вы мне за комнату отдадите? Четвертый месяц пошел. Четвертый месяц!
Агашин, тоненький, бритый, с бородавкой на щеке, нисколько его не портившей, развел руками с виноватым, но ничуть не приниженным видом.
— Ах, дорогая моя Мария Никитична, если б я знал когда, — я был бы счастливейший смертный. ‘Когда б я знал, когда б я знал!’ — запел он фальшиво.
— Вы мне тут, сударь мой, бобов не разводите. Я вас толком, по-человечески спрашиваю? Грешно и, можно сказать, подло так поступать. Я женщина бедная, живу на вдовьи крохи, а вы, — губы ее запрыгали, — вы лоботряс, лежебок!
Агашин вспомнил тех фатов, которых он играл иногда в народном театре ‘Вена’ по Шлиссельбургскому тракту и принял обиженный, негодующий вид.
— Сударыня, вы забываетесь. Пользуясь тем, что вы женщина, вы осмеливаетесь безнаказанно оскорблять меня.
И он стоял перед нею, засунув руки в обтрепанные карманы светлых легоньких панталон, — осенний костюм был заложен, — и, покачиваясь на каблуках, с презрительной гримасой смотрел на хозяйку.
Она ответила ему полным ненависти взглядом и вдруг, круто повернув и плюнув, ушла вглубь коридора.
— Обормота несчастная!..
Агашин сделал вид, что не слышит и, насвистывая ‘Ойру’, скрылся в своей комнате.
Агашин сделал вид, что не слышит, за Невской заставой, как любитель. На самом же деле это был газетный репортер. Он писал обо всем: о пожарах, убийствах, об антисанитарности выгребных ям, о великосветских раутах, о заседаниях ученых обществ, о панихидах, о собачьих выставках.
Он посещал бесплатно всевозможные увеселения, частные театры, синематографы и предъявлял контролю, вместо билета, свою визитную карточку.
Вот уже несколько месяцев Агашин сидел без работы. ‘Невские Зарницы’, где он главным образом подвизался, перестали печатать его заметки.
Причина более чем уважительная. Агашин сознательно выставил газету в глупом и смешном виде. Он побился с приятелем на дюжину пива, что в описании одного аристократического бала вставит целиком следующую фразу: ‘Среди присутствующих мы заметили К. П. Победоносцева в декольтированном платье цвета крем-брюле’. Фраза не только была вставлена в отчет, но, к величайшему ужасу издателя и редактора, появилась на следующий день в газете. Выпускающий номер получил соответствующую головомойку, а редакционному рассыльному было приказано:
— Явится этот мерзавец Агашин, — гоните его в шею…
Но Агашин при всей своей смелости в редакцию так и не явился.
В остальных газетах его боялись.
‘И нас этот негодяй подведет, чего доброго’.
И вот уже несколько месяцев он сидел без работы. Жил подобно птице небесной, не платил за комнату и в ноябрьский дождь и холод путешествовал в летних сиреневых панталонах.
Комнатка — неуютная, узкая. Железная кровать, серая, несвежая простыня. Съехавшее на пол одеяло. На столе, в обществе чайника с отбитым носом — воротничок-монополь и пузырек с высохшими чернилами, — улика полного творческого застоя у Агашина.
‘Ойpa’ насвистывалась для хозяйки. Оставшись один, этот репортер не у дел умолк. Незаметно подкрался голод. Хорошо бы холодную рюмку водки, несколько горячих сосисок… И все это покрыть бокалом доброго пива…
Мечты, мечты… В кармане даже завалящей копейки не найдется. А в соседнем трактире ‘Византия’ больше не верят в долг… Но, во-первых, Агашину хотелось во что бы то ни стало осуществить мечту о холодной водке, сосисках и пиве, а, во-вторых, изобретательная голова его осенялась иногда прямо гениальными идеями. Весь вопрос — удастся ли? Он сообщил своему облику внушающий доверие вид, насколько это возможно было при его печальных обстоятельствах, надел порядком измятый цилиндр, вычистил пальто, достиг Невского и твердо, уверенно вошел в большой книжный магазин.
— Я хотел бы видеть господина управляющего.
— Я к вашим услугам.
— За последнее время вашей фирмой выпущены такие-то и такие-то книги, вам хотелось бы видеть рецензии о них в… — Агашин назвал распространенную газету.
— С нашим удовольствием…
— В таком случае, дайте мне эти книги. Я ознакомлюсь с ними и напишу.
Ему завернули довольно большой пакет. Агашин отправился на Литейный, и за два с полтиной продал все книги букинисту. В результате — не только скромный завтрак с сосисками, но и бефстроганов и чашка крепкого черного кофе с коньяком и сигара.

2

Домой его не тянуло нисколько. Опять привяжется эта дура. Он шел, дымя сигарой, бросая взгляды на женщин и насвистывая ‘Ойру’, на этот раз вполне искренно, без всякой рисовки.
Только третий час, а уже темно и горят фонари. Огоньки их так одиноко маячат в этой влажной, туманной мгле и кажется, что эти озабоченно снующие фигуры — не люди, а призраки. Даже чугунный конь, взвившийся на дыбы у Аничкина моста, и тот мнится призрачным. Дали заволакиваются гуще, и в пятидесяти шагах — неясная трепетная муть, порождающая силуэты колясок, пешеходов, лошадей и автомобилей.
Туман, унылый, гнетущий, нисколько не омрачал настроения Агашина. Даже наоборот. Под его мистическим покровом — у него так и мелькнуло: ‘под его мистическим покровом’ — недурно было бы завести знакомство с какой-нибудь интересной женщиной. Вот впереди стройная фигурка. Отчетливо и бодро ступают высокие каблучки изящно обутых маленьких ножек. Агашин ускорил шаги. Он знал толк в женской походке… Вот он рядом с нею… Вот обогнал ее… Задорное личико брюнетки. Агашин любил брюнеток. Он умышленно задержался. Она опередила его и, поощрив мимолетной улыбкой, повернула на Екатерининский канал. Агашин — за нею. Несомненно, он произвел впечатление. Он догонит незнакомку и учтиво, как воспитанный молодой человек, приподняв цилиндр, заговорит…
Правда, его скудные финансы мешают пригласить ее отобедать вместе, но для чашечки шоколада в кафе у него хватит еще серебряной мелочи.
Экая досада!.. Впереди на панели у одного из подъездов — толпа. Брюнетка, уже теряясь в тумане, ловко проскользнула вперед… Но Агашин не мог этого сделать. Гуще сомкнулась толпа. На мгновение репортер заглушил в нем уличного донжуана. Что-нибудь да случилось. Неспроста же народ здесь.
Мелькает в воздухе белая вязаная перчатка городового.
— Так что, проходите, господа… Что случилось?.. Ничего не случилось!..
Репортер наметил серое пальто полицейского офицера и, хотя тот был лишь поручик, Агашин сразу повысил его на два чина.
— Не откажите, господин капитан, сказать, что именно случилось?.. Фамилия моя Агашин… Я — сотрудник ‘Невских Зарниц’… Агашин…
Польщенный поручик ответил охотно.
— Убийство, видите ли вы… Здесь во втором этаже артистка Скарятина жила, опереточная… Ну так вот, сегодня утром… в постели мертвая… А ты изволь здесь дежурить…
Но репортер уже не слышал последних слов. Он чуял богатый материал, смаковал ‘целый океан’ строк, и с раздувающимися от волнения и профессионального аппетита ноздрями ринулся в подъезд. Широкая лестница, темно-вишневая дорожка. Вот и второй этаж. Большая медная доска с надписью: ‘Антонина Аркадьевна Скарятина’. Доска, теперь ненужная, лишняя, так празднично сияет, словно ничего и не случилось.
Околоточный преградил Агашину путь.
— Нельзя-с, посторонним нельзя!..
Агашин моментально превратился в фата из народного театра по Шлиссельбургскому тракту и, оттопырив губу, свысока, вернее снизу, посмотрел на околоточного, который был еще выше его и крупнее.
— Во-первых, я не посторонний, а во-вторых, прежде чем мешать мне, я вам посоветовал бы спуститься вниз и спросить у поручика… Я, милостивый государь, здесь не посторонний… Дайте дорогу!..
Околоточный пожал плечами и решил: ‘сыщик, верно’.
Агашин очутился в обширной передней с темно-красным сукном во весь пол. Какие-то грубые, чужие голоса. Дворники, околоточные, следы грязных ног. В это уютное гнездышко с его пряным комфортом, созданном для веселой беспечной любви с ужинами, тройками и шампанским, вдруг ворвалась улица… А в гостиной благоухают корзины цветов, поднесенных вчера Скарятиной. И вот она сама на портретах улыбается полуобнаженная, гордая своей красотой и своим телом.
Раскрытый рояль. Ноты цыганского романса. И цветы, и откровенные соблазнительные портреты, и цыганские романсы, — все это совсем, совсем ненужное теперь… Агашин протолкался в спальню. Как репортера, его принимали в дорогих кабинетах, гостиных, но такой роскошной кровати под балдахином с кистями он никогда не видел. И в этом интимном уголке, с правом входа лишь для избранных счастливцев, толкутся теперь как на аукционе. Красный дворничий затылок и рядом — изрытое оспою лицо с бегающими глазами, — без всякого сомнения — сыщик. Громадные резиновые галоши околоточного топчут дорогой мех белого медведя. Тот самый мех, на котором, быть может, вчера еще нежилась в истоме красавица… Тяжелая морда с маленькими глазками и страшным оскалом зубов, наверное, могла бы порассказать многое…
А теперь она лежала, как-то скрючившись, закостеневшая, в тонкой батистовой сорочке и с подурневшим от страдальческой гримасы лицом.
И если прежде на нее разорялись и за счастье ласкать это тело подставляли свой лоб противнику, то теперь смотреть на нее было стыдно и жалко. Тайну красивой и грешной женщины взяли и выволокли на улицу.
Через несколько минут Агашин был в этой спальне, как у себя дома. Он успел поговорить и с заплаканной румяной горничной, и с доктором и закидал вопросами производившего дознание судебного следователя.

3

Официальным покровителем опереточной дивы считался нефтепромышленник Хачатуров. Но в Петербурге он бывал лишь наездами, живя в Баку и часто бывая в Париже и Ницце. Кроме него были еще и другие, которых покойница дарила своей близостью.
И вот безмятежное существование оборвалось так трагически. Горничная Груша встала, как всегда, в девятом часу, убрала комнаты, а в одиннадцать, — это уж было заведено раз навсегда, — внесла барыне в спальню кофе.
— Глянула, — Боже мой, поднос так и загремел!.. Лежит моя родненькая Антонина Аркадьевна вот как сейчас, и ножка подогнута, а на груди ранка…
Агашин поманил заплаканную девушку и высыпал ей в ладонь всю имевшуюся у него мелочь.
— Голубушка, не волнуйтесь и спокойно отвечайте на те вопросы, которые я вам предложу… Цель убийства романическая, быть может ревность? Он не перенес, что другой обладал ею?
— Полноте, барин, какая там ревность, тысяч на тридцать бриллиантов унесено.
Агашин поморщился.
— Это уже мне не так нравится, но все же и это интересно… Тысяч на тридцать, говорите вы? Неужели у покойницы было так много бриллиантов?..
— Много, барин, страсть много! Без счету дарили. Один этот керосинщик из армян из города Парижа сколько привозил! То брошку, то серьги, то диамеду. И все от господина Лялика. Это уж, говорят, из первых первый…
Агашин чиркал что-то в записную книжку.
— Великолепно, дорогая моя. Простите, я перебью нить ваших драгоценных мыслей. Вы говорите, что такой у вас порядок заведен был, — в одиннадцать часов подавать ей прямо в постель кофе. Но ведь, согласитесь, подобный образ действий не всегда удобен… А вдруг барыня там не одна в спальне?
С достоинством покачав головой, девушка возразила:
— У нас такого не было заведения. У нас дом строгий. Мы никому не позволяем ночевать.
— Вы меня не так поняли, голубушка. Я вовсе не желаю набрасывать тень на репутацию вашего почтенного дома. Но меня лишь интересует вопрос, был ли кто-нибудь вчера в эту фатальную для вашей бедной барыни ночь?
Горничная торопливо закивала.
— Был, был. Его рук дело, душегуба!.. Кто же другой? Он и порешил, он и бриллианты унес…
— В таком случае, — развел руками Агашин, — все ясно, как шоколад. Почему же не арестуют этого господина?
— Кого, барин?
— Понятное дело кого, — убийцу!
— А вы его знаете?
— Я? Вот вопрос! Откуда же я могу знать…
— И я не знаю, барин, и никто не знает… Потаенный человек он — вот что!
Репортер узнал следующее:
Вот уже около года у Скарятиной бывал какой-то ‘черный барин’. Он тщательно скрывал и свое имя, и свои посещения. Никогда и нигде не показывался вместе с Антониной Аркадьевной, не провожал ее из театра. Уходил и приходил по черному ходу… Так легче замести следы. На парадной всего шесть квартир. Швейцар наперечет знает кто куда ходит в гости. А во дворе — квартир видимо-невидимо. Да и много ли там разберет сонный дворник?
Одевался ‘черный барин’ хорошо. Вид имел солидный, внушительный. На чай давал щедро. Когда рубль, когда трешку, когда и золотой.
Белье тонкое и по обхождению видать, — заправский барин. А только вряд ли сама покойница толком знала его настоящее имя… Чужих при нем никогда не бывало. Все один, да один…
— Ну, а вчера он ушел поздно?..
— Кто его знает. Может в четыре, а может и в пятом… Мы с кухаркой Прасковьей рядом с кухней спим. У нас — комнатка. Мы и не слышали… Нам ни к чему…
— А кто же дверь за ним запер?
— Сам. С той поры, как стал он ходить к нам, барыня велела американский замок приделать на черную лестницу…
Репортер задал горничной еще несколько вопросов и взялся за доктора.
— Кинжал — ни в коем случае! Рана маленькая. Потеря крови самая незначительная. Преступник заколол ее тонким четырехгранным стилетом, чрезвычайно острым. Такие обыкновенно бывают скрыты в заграничных тростях.
Агашин от доктора опять к горничной:
— Вы не помните, голубушка, этот чертов, или как там его, черный барин пришел вчера с палочкой?
— Не помню, была, кажись… Ни к чему это мне…

4

Агашин бомбой влетел в кабинет редактора ‘Невских Зарниц’.
— Вы? — только и мог сказать изумленный редактор.
— Я, собственной персоной, — ударил Агашин себя указательным пальцем в грудь.
— Но… но вас же не велено пускать в редакцию… Рассыльный! Где рассыльный? — и редакторский палец потянулся к затерянной где-то под столом кнопке.
Агашин остановил его жестом, не лишенным величия, жестом тех маркизов и графов, которых он изображал в мелодрамах за Невской заставой.
— Будет вам, Александр Максимыч! Подождите мгновение. Что, не можете забыть декольтированного Победоносцева?.. Так слушайте же. У меня в кармане бешеная сенсация, да какая! Опереточная примадонна убита с целью грабежа своим великосветским поклонником… похищены бриллианты польского королевского дома.
— Агашин, голубчик, врете, ведь врете все! — с дрожью в голосе и каким-то сладостным трепетом потянулся румяный и тучный Александр Максимович к репортеру, словно перед ним было чарующее видение, которое вот-вот исчезнет.
Но Агашин и не думал исчезать. Сейчас в этом кабинете он чуял под собою прямо на редкость твердую почву. В ответ на редакторские сомнения, он бросил спокойно:
— По двугривенному строка, не меньше трехсот строк и — деньги под рукопись.
— Голубчик, возьмите по гривеннику?
— Я вижу, больше мне здесь нечего делать. Иду в ‘Петербургские Отблески’.
— Ну пятиалтынный?
— Имею честь кланяться, надо уважать печатное слово. Торг недопустим здесь.
Редактор махнул рукой, — пропадать, так пропадать.
— Давайте же ее, давайте скорей!
— Кого, что?
— О, будьте вы прокляты, — конечно рукопись!
— Она у меня вся в голове. Взял и написал.
— Так пишите, пишите скорей! Садитесь рядом в соседней комнате и пишите. Да разбейте на пикантные заголовки. Где? На Екатерининском канале? Скарятина? Вот ужас! Позавчера смотрел ее. Полуголая вышла на сцену… Скорее, Агашин, скорее…
Через два часа Агашин протянул редактору целую пачку разгонисто и крупно написанных листочков. Александр Максимович с торопливой жадностью просматривал фельетон, задерживаясь на пикантных подзаголовках.
— …Между рампой и смертью… Кровавая ночь любви… Горничная-наперсница… Бриллианты королевского дома… — бормотал весь красный от удовольствия редактор. И, сложив рукопись, пометив ее к набору, он позвонил рассыльного, уже не замечая присутствия репортера.
— В типографию, Павел, сейчас же!..
Но Агашин резко напомнил о себе, став между Александрам Максимовичем и рассыльным.
— Этот номер не пройдет!
— В чем дело, голубчик?
— Сначала, согласно условию, будьте добры дать мне записку в контору на получение шестидесяти рублей.
— Какой вы чудак, Агашин, не все ли равно?
— А если все равно — в чем же дело…
Редактор пожал своими толстыми бабьими плечами.
— Ну извольте, извольте, пишу! Какой вы колючий, Агашин…
— Будешь колючим, когда за комнату надо платить. У меня от шестидесяти рублей сегодня же и хвостика не останется, а я на завтра вам дал бешеную розницу.
— Вот вам записка… Вы — способный хроникер, Агашин, только лоботряс… Ну, до свидания. Работайте, пишите, носите! Только, ради Бога, не давайте мне декольтированных сановников, очень вас прошу!
— Не буду больше, — закаялся.
С гордо поднятой головой покинул Агашин редакторский кабинет.

5

В жизни Агашина этот день сыграл видную роль. Репортер сразу и круто пошел в гору. На следующее утро ‘Невские Зарницы’ ликовали. В остальных газетах были коротенькие сообщения по поводу загадочного убийства Скарятиной, а в ‘Невских Зарницах’ — громадный обстоятельный фельетон — целое дознание.
Агашин получал жалованье и гривенник со строки. Он жил в шикарных меблированных комнатах на Невском. Щеголял в тонком белье, чисто выбритый, в ловко сшитом пальто с каракулевым воротником и в сверкающем цилиндре. Он приобрел независимый, сытый вид, напоминая внешностью заправского столичного артиста, а не захудалого актеришку откуда-то из-под Невской Заставы. Ему давали ответственные поручения.
— Съездите, пожалуйста, на бал к японскому посланнику и опишите его… Поговорите с министром земледелия о превращении архангельских тундр в житницы… Нельзя ли узнать, как Репин смотрит на декадентов?
И Агашин описывал раут японского посланника, решал с министром земледелия судьбу архангельских тундр и с видом человека, для которого вся история искусств — открытая книга, выслушивал страстные громы Репина по адресу декадентов.
Одними строчками Агашин вырабатывал около двадцати рублей в день,
И все это благодаря капризному случаю. Не гуляй он по Невскому в тот осенний туманный день и не заинтересуйся пикантной брюнеткой, он не свернул бы по Екатерининскому каналу и не было бы того, что теперь…
А убийцу Скарятиной так и не нашли. Сыскная полиция с ног сбилась, но след таинственного ‘черного барина’ так и пропал. Сгинул, сквозь землю провалился.
Поговорили, поговорили об этом загадочном убийстве и скоро забыли, как забывают все на свете.
Вместо Скарятиной пела в опереточном театре другая примадонна, моложе, красивей и с еще большим количеством бриллиантов. И никто не вспоминал про Скарятину.
А бойкие столичные газеты в погоне за ‘сенсацией’ взапуски рекламировали новую знаменитость. Это был маг и волшебник Николай Феликсович Леонард, в отдаленном прошлом кавалерийский офицер, потом земский начальник где-то в глухой Сибири и, наконец, гипнотизер, на глазах у всех совершающий чудеса… Кучка завзятых скептиков называла его шарлатаном, но большинство верило в него безгранично. Наложением рук он лечил больных, алкоголиков, эпилептиков, и они уходили от него исцеленными. Вокруг Леонарда выросла группа его рьяных поклонников и поклонниц. Они внимали каждому его слову. Он был для них кумиром и они верили в него, как в Бога.
В газетах печатались его портреты, отрывки биографий, рассказывались подробно совершенные им чудеса. Это был самый модный человек в Петербурге, затмивший своей популярностью даже Плевицкую. Называли барышню из общества Башилову, которая под внушением Леонарда битыми часами декламировала неведомые стихотворения и поэмы. Все это записывалось тут же стенографисткой, расшифровывалось и получалась какой-то сказочной красоты поэзия.
Называли художницу Любарскую. Говорили, что на сеансах у этого волшебника она впадала в транс и сумбурной эскизной манерой, сама не зная что выйдет, рисовала какие-то кошмары. Обыкновенное же ее творчество, создавшее имя Любарской, носило изящный, салонный характер.
Однажды редактор пригласил Агашина к себе в кабинет.
— Вот что, дорогой Иван Никанорович, — теперь он уже не называл его больше Агашиным, — необходимо утереть нос этим ‘Петербургским Отблескам’. Вот в чем дело. Я под строжайшим секретом узнал: сегодня ночью у Леонарда будет художественный сеанс с этой Любарской. И вот что, дорогой, — если бы вы знали чего это мне стоило!.. — я выхлопотал вам право быть на сеансе. Кроме вас — ни одного газетчика. Ни-ни!.. Вы понимаете, какую мы сенсацию поднесем публике! Конфетка будет! Поезжайте сегодня туда к полуночи, посмотрите, понаблюдайте и напишите этакий сочный фельетончик. Побольше таинственности. Если нужно — приврите! Ну что вам стоит?
— Мне — ровно ничего. Это будет стоить редакции, вернее — конторе.
— Вот видите, какой вы умный умница. Итак…
— Итак, я буду сегодня на этом художественном сеансе…
— Вашу лапку. Желаю успеха. Только знайте, дорогой, побольше бы туда кайенского перчику!
Оставив пальто у швейцара, Агашин в новеньком с иголочки сюртуке поднялся вверх по широкой мраморной лестнице. В обширной передней его встретил немолодой лакей с угрюмым, неподвижным лицом. Громадная, залитая электрическим светом гостиная. Золоченая мебель отражалась в холодном, как лед, сияющем паркете. На одном из этих золоченых стульев сидела важная старуха, вся в черном. Агашин поклонился ей и она ответила чуть заметным кивком.
Агашин ежился, — так было холодно. Через несколько минут угрюмый лакей принес в корзине кокс и затопил мраморный камин. По направлению Агашина лакей уронил:
— Николай Феликсович скоро выйдут… У них больные…

6

В гостиную входили новые люди. Высокая, тонкая девушка с печальной кривой линией маленького рта. Молодой человек, бледный, бескровный с каким-то белесым пухом вместо волос на голове.
Бесцветная дама неопределенного возраста, неопределенной внешности.
Агашин сначала стеснялся этих новых людей, но обычный репортерский апломб явился к нему на помощь, и он живо со всеми перезнакомился. Важная старуха в черном оказалась польской графиней. Она приехала в качестве почетной гостьи. Графиня варварски искажала русскую речь и предпочитала изъясняться по-французски с тонкой барышней, которая говорила, как парижанка. Эта девушка с кривой линией губ и была та самая Башилова, о которой писали в газетах.
Бледный молодой человек отчетливо назвал Агашину какую-то немецкую фамилию, потряс его руку своими бескостными, мягкими пальцами и с доверчивым открытым видом сообщил:
— Вы знаете, что проделывает со мною Николай Феликсович? Достаточно одного прикосновения, чтобы весь я забился в конвульсиях. Он научил меня безболезненно втыкать иглы в собственное тело…
Публика все прибывала и прибывала. Незнакомые осматривали друг друга, знакомые собирались в группы. И все говорили вполголоса, кидая взгляды на ту дверь, откуда с минуты на минуту должен был показаться современный Калиостро. Агашин так и окрестил свой будущий фельетон: ‘У современного Калиостро’, хотя сам, говоря по правде, имел понятие весьма смутное о знаменитом кудеснике восемнадцатого века.
Итак, все ждали и всем напряженно хотелось встретить Леонарда. Поэтому никто и не уловил момента его появления. Он как-то неслышно вошел, и его тогда лишь заметили, когда, почтительно изогнувшись пред польской графиней, Николай Феликсович с повадкой старосветского придворного целовал ее руку. Выпрямившись, он оказался пожилым человеком, невысокого роста. Агашин мысленно ‘записал’ его австрийскую блузу, синие кавалерийского образца панталоны со штрипками и дамские прюнелевые туфли с высокими каблуками, на крохотных, уродливо-крохотных для мужчины, ножках.
Леонард отыскал глазами в толпе Агашина и прямо подошел к нему. И заговорил с тою же учтивой манерою придворного петиметра былых времен:
Очень рад познакомиться… Александр Максимович мне так хорошо говорил о вас. Хотел бы думать, что вам здесь не будет скучно. Любарской еще нет, но вы слышите звонок? Это — ее звонок. А после сеанса вы доставите мне большое удовольствие — осмотреть мою скромную приемную, где я лечу больных.
Агашин совсем близко видел чисто выбритое лицо с красными жилками и военными усами. Видимо, здорово ‘прогусарил’ свою молодость Николай Феликсович, и много шампанского было выпито, а теперь он вел аскетическую жизнь, не ел, а вкушал, и, кроме кваску да чаю, ничего не пил.
Леонард не ошибся. Вошла Любарская с золотой сеткой на густых, причесанных двумя вороньими крыльями, волосах. Удлиненный овал бледно-матового лица и большие темные широко-раскрытые глаза. Свободными, спокойными складками падал вокруг стройной фигуры бархат ее одеяния, — не платья, а именно одеяния.
И как у польской графини, так и у художницы, Николай Феликсович, склонившись, с позабытой теперь учтивостью поцеловал узкую бледную руку, горящую кольцами.
Греясь у потрескивающего камина, высокий плотный брюнет, с аккуратно подстриженной на заграничный манер бородой, не сводил глаз с Любарской. В этом человеке с алой чувственной нижней губой, к которой вплотную подходила густая холеная борода, угадывался знаток женщин. Любарская волновала его своей оригинальной красотой, хотя, с общепринятой точки зрения, в ней не было ничего красивого.
Фамилия его — Еленич. Это — известный в Петербурге делец. Он, для виду, числился при каком-то министерстве. Но службой не занимался вовсе. Еленич поглощен был целиком всевозможными предприятиями, то зарабатывая десятки, даже сотни тысяч, то прогорая и нуждаясь в нескольких радужных. Темных дел ему не приписывала даже вездесущая петербургская сплетня, и репутация его была чиста. Те, кто знал его, говорили, что он хороший, любящий муж и отец.
Леонард обвел взглядом всех гостей и сказал:
— Что ж — приступим?
Любарская села за стол, на котором лежали большие белые твердые картоны. Сбоку — узкая коробка с длинными палочками угля и красными карандашами.
Чьи-то руки положили верхний картон на колени Любарской. Приблизившись к художнице, Леонард коснулся пальцами ее плеча и произнес каким-то другим голосом:
— Отдайтесь вашему высшему ‘я’ и творите свободно!..
И отошел в сторону.

7

И вдруг позабыл о художнице. Усталый, какой-то бессонный взгляд…
А она — неузнаваема. Словно подменили ее, всегда медлительную, величавую. Горячим румянцем вспыхнули бледные щеки. В глазах — что-то чужое и чуждое. Какие-то вдохновенные, неестественно веселые огоньки загорелись в них. И угадывалось, что эти глаза видят сейчас то, чего никто из окружающих не видит. Вздрагивал профиль, беззвучно, быстро-быстро шевелились губы и ходуном заходила горящая кольцами тонкая рука. Прыгали в воздухе трепещущие пальцы, бессознательно искали чего-то. И словно они были сами по себе, — пять крохотных непонятных существ…
И все смотрели на художницу и друг на друга с застывшими, серьезными лицами. И всех лихорадило нетерпение. Оставив свою позицию у камина, видный брюнет с ‘международной’ бородой подошел ближе.
Кто-то вынул часы…
Башилова, священнодействуя, держит перед художницей коробку с углем. Пляшут пальцы, лихорадочно пляшут внутри коробки. Хватают один уголь, отбрасывают и из средины откуда-то, из-под груды выхватывают красный карандаш…
И совершенно неожиданно, где-то сбоку, на самом краю картона, Любарская делает несколько судорожных бессвязных штрихов. И сразу — стремительный переход вниз. Ряд сильных, почти безумных ударов карандашом. Она отбрасывает его, схватывает уголь… Задержалась на мгновение черная палочка в ее руке, точно недоумевая…
Какой-то судорогой вздрогнули под бархатом одеяния плечи художницы. Она пыталась обернуться назад, а лицо исказилось капризно-досадливой, почти страдальческой гримасой. Что-то сковало ее, мешая творить… И хочет, пробует оглянуться, но не может…
Леонард со своими бессонными всевидящими глазами подоспел вовремя. Галантный поклон версальского маркиза по адресу Еленича и тихая, чуть слышная фраза:
— Я покорнейше прошу вас отойти в сторонку — подальше… У вас слишком большая воля, и она парализует художницу отдаться своему высшему ‘я’…
Брюнет молчаливо кивнул и вновь занял покинутое место у камина.
Гримаса исчезла с лица Любарской. Чертами овладело загадочное, вдохновенное выражение. Уголь заработал порывисто-энергичными штрихами, создавая прямо со сказочной быстротой наклонившуюся голову в тюрбане.
Уже кончен рисунок, но художница продолжает вздрагивать, трепещет рука с углем и глаза блестят нездешним и странным возбуждением.
Все сдвинулись тесным кольцом.
На картоне — две хаотических фигуры. Это — не люди, а призраки, символы. Одна фигура в тюрбане, с трагической линией бровей, перебирает струны. В этом широком, таком стихийном из нескольких штрихов рисунке углем было так ‘много востока’. Чудился дремлющий под зноем базар, смуглые люди-тени, все в белом, чудились заунывные жалобные звуки свирели, факира-заклинателя змей.
Какой-то художник-любитель качал головой.
— Страшная сила! Можно подумать, — это эскиз какого-нибудь большого ориенталиста вроде Реньо или Бенжамена-Констана.
Коснувшись плеча Любарской, Николай Феликсович расколдовал ее, снял свои чары. Она в изнеможении откинулась на спинку стула, глядя на всех и никого не видя, с блуждающей, какой-то бессильной улыбкой…
— Теперь она в сознании? Говорить с нею можно? — деловито осведомился Агашин у Леонарда.
— Можно, только не обременяйте ее вопросами, пожалуйста: два-три — не больше. Сеанс не кончен. Она будет еще рисовать…
— Будьте добры сказать мне, — спрашивал художницу репортер, — сюжет вам неизвестен заранее?
— Я ничего не знаю, какая-то посторонняя сила толкает мою руку, я ощущаю полную оторванность от земли и не знаю, куда брошу в этот момент последующий штрих.
Агашин чиркал все это в записной книжечке.
Высокий обладатель международной бороды наклонился к маленькому Леонарду.
— Николай Феликсович, представьте меня Любарской.
— Только не сейчас, ради Бога, не сейчас! Потом — с громадным удовольствием. Потом, перед ужином. Вы будете ее кавалером. А теперь…
Башилова положила другой чистый картон пред художницей. Леонард, в прюнелевых дамских туфельках, дробной походкой, словно расшаркиваясь по дороге, приблизился к Любарской и положил ей на плечо руку.
— Отдайтесь вашему высшему ‘я’!
Блуждающая улыбка покинула бледные черты, и вдруг озарилось лицо. Башилова продолжала священнодействовать, держала на вытянутых ладонях коробку с углем и карандашом. Резким и сильным движением выхватила художница черную палочку. Уголь хрустнул в ее руке и обломок безумными скачками забегал по картону….
Леонард, касаясь почти своими надушенными, кавалерийскими усами репортерского уха, шепнул:
— Попробуйте удержать ее руку. Берите смело и крепко — обеими руками!
— Зачем?
— А затем, что если у вас есть хоть малейшее подозрение относительно симуляции, — оно исчезнет. Я вас очень прошу…
Агашин, пожав плечами, приблизился к художнице. Некоторое время он не решался исполнить желание Леонарда. Сейчас она, эта женщина, казалась пугающей, одержимой чем-то непонятным, и он боялся прикоснуться к ней. Но, в конце концов, поборол себя. Ведь мужчина же он в самом деле! И сразу, в темп поймал судорожно прыгающую по картону руку и зажал у запястья всеми десятью пальцами. Но, к его изумлению, эта бледная тонкая рука, рука женщины, освободилась без всяких видимых усилий и побежала дальше, оставляя на своем пути хаос черных и резких штрихов…
Агашин, не отрываясь, глядит на картон, и его изумление растет, ширится, и весь он холодеет… Всматривается, впивается глазами — сам себе не верит! Откуда же это?.. Ведь ее не было там, — он помнит отлично!
Край широкой постели… Эскизным намеком угадывается балдахин с кистями… В ужасе, с искаженным лицом скрючилась полунагая женщина и быстро-быстро, словно сказочный фантом, вырастает над нею другая фигура, зловещая, как судьба… Вырастает снизу, — головы нет. Есть рука, занесенная, с чем-то острым… Агашин, леденея, мучительно сжимая пальцы, с нечеловеческим нетерпением ждет появления головы. Она будет, она должна быть!.. Вот, вот сейчас… Один удар угля, другой, дерзкая изогнутая линия профиля, шуршит и ломается черная палочка, сплошным ‘глухим’ пятном зачерчивая бороду.
Агашин, бледный, с металлическим сухим вкусом во рту, ищет широко застеклившимися глазами… Он… Он, как две капли воды, — этот высокий…
И сходство — такое разительное, что все, как один человек, ищут глазами Еленича, находят и оторваться не могут. Он видит себя центром внимания, какого-то напряженного, граничащего с безумием… Еленич дрогнувшим движением выпрямился и прямо от камина подошел к художнице… Минута жуткого молчания, дрогнули его веки, дрогнул сильно развитый подбородок с чувственной полной губой… Громадным напряжением воли он выдавил на лице подобие улыбки… Скорее это была гримаса. И с дрожью в не своем голосе произнес, поводя так плечами, словно его охватил озноб:
— Забавно, право забавно… Вот… курьезное совпадение… Мой портрет — хоть на выставку. До чего может разгуляться больное воображение…
И с бледной, кривой улыбкой, не желая встречаться ни с чьим взглядом, искал, хотел ответа.
Но ему никто не ответил.
Дрожащими пальцами, не сразу, он вынул массивный золотой хронометр. Тишина была мертвая кругом. С певучим звоном щелкнула крышка…
— Однако… уже третий час… Бог знает, как поздно… Мне пора. Завтра я должен встать в восемь часов и уехать по делу…
Мгновение он ждал чего-то. Но опять молчание было ему ответом. Вместо лиц, он видел серые пятна, и, ни с кем не прощаясь, он вышел так поводя головою, словно воротничок ему резал шею.
Агашин бросился к телефону и с бешеным нетерпением стал вызывать ночного редактора ‘Невских Зарниц’.
На другой день разнеслось по Петербургу, что Еленич бесследно исчез.
1911 г.

—————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека